ПЛАН ДЕЙСТВИЙ

— Сегодня тоже отвезти тебя на станцию? — не глядя на меня, как бы между прочим спрашивает Кейт за завтраком.

— Нет, не волнуйся, — стараюсь я ее успокоить. Но никаких признаков успокоения на ее лице не появляется. Ну и ладно, ведь в мои планы на сегодня работа над книгой, за которую она хочет меня усадить, все равно не входит. — Я собирался пройтись. Ты не возражаешь?

Она оставляет это без комментариев. Не спрашивает, куда я направляюсь, и не предлагает пойти вместе. Ничего страшного — вскоре все прояснится и станет на свои места. Может быть, когда я вернусь с прогулки, если все пройдет нормально.

В любом случае она, наверное, догадывается, куда я иду. Я хотел отправиться в Апвуд пешком, а не на машине, чтобы было похоже, что я действительно зашел, гуляя. Точно так же мы изобретаем различные предлоги, чтобы «случайно» встретиться с женщиной, которая нам нравится, — насколько я, конечно, помню этот этап своей жизни. Если я на полной скорости подкачу к дому Кертов и объявлю, что нашел покупателя, заинтересовавшегося «Еленой», они могут заподозрить, что мною движет какая-то корысть. По моим представлениям, все в этом деле держится на тончайших нюансах поведения и разговора, которые не подразумевают ничего, кроме самой обычной заурядности. В каком деле? В мошенничестве, если уж называть вещи своими именами. Да нет, это смешно. Я делаю то же самое, что и художник, когда он работает над картиной, — я сочиняю правдоподобный сюжет. Все будет выглядеть гораздо проще и естественней, если я зайду к ним, как бы прогуливаясь по нашей долине. Выйду из леса за их домом. На сапогах у меня будет грязь — Тони это должно понравиться. И это означает, что придется сапоги снять у двери и разговаривать с ним в носках. Получится премилая жанровая сценка. Я мог бы даже натолкнуться на него где-нибудь на природе, и вышла бы хрестоматийная встреча двух сельских жителей. Я вроде рассеянно брожу по округе, размышляя о номинализме, а он в это время патрулирует свои владения с ружьем в руке, выявляя среднюю продолжительность жизни своих фазанов с твердым намерением ее снизить.

Я медленно поднимаюсь вверх к краю долины по большому полю, на котором Лора хотела устроить свой фестиваль в духе «Нью эйдж». Как там обстоят дела с годовым циклом погоды в нашей округе? Ранняя весна уже проявила себя впечатляющей серией ливней, похолоданий, гроз и неожиданных снегопадов, и ее запас сюрпризов, похоже, иссяк. Но этап великого пробуждения природы, который положено изображать на следующей картине цикла, еще не наступил. В данный момент мы находимся в состоянии «между двух картин», на ничейной территории, не предназначенной для живописи. Изношенная, как старый плащ, доживающая свой век погодка, которая пачкает холст пятнами голубого и белого вперемешку с зелено-коричневыми мазками. Законы иконографии нам здесь не помогут, потому что иконография здешней местности еще сложнее, чем у Брейгеля. Если здесь вообще можно говорить о какой-либо иконографии. Вокруг нет ни занятых тяжким трудом крестьян, ни развлекающегося дворянства. Единственные живые существа здесь — это коровы, которые вяло поднимают головы, приветствуя мое появление, и пережевывают свой бесконечный и беззвучный монолог об отупляющей коровьей действительности, а затем возвращаются к своему главному занятию, которому они предаются круглый год, независимо от месяца, — к изготовлению коровьих лепешек.

Наша долина — настоящая сельская местность, и за те два года, что мы сюда приезжаем, я успел по-настоящему ее полюбить. Но по сравнению с нидерландскими долинами наша представляет собой довольно скучное зрелище. А вот в Нидерландах, если верить Брейгелю, почти каждая долина окружена горными вершинами, и через нее протекает река, обязательно с деревушкой на берегу, с замком над обрывом, а вдали видно море. Их весна больше похожа на весну, чем наша. Конечно, Брейгеля не стоит понимать буквально. Он делает то же самое, чем занимаюсь я в отношении Тони Керта, — сочиняет. Гроссман, соглашаясь с Новотны, пишет, что картины брейгелевского цикла — это так называемые Mischlandschaften, сложные пейзажи, составленные из элементов либо вымышленных, либо увиденных прежде в разных местах. Так, горные вершины в пейзажах Брейгеля — это сувениры, привезенные им из Италии, «…он, находясь в Альпах, — пишет ван Мандер, — глотал все горы и скалы, а потом, вернувшись домой, стал извергать их из себя на полотно и доски…»

Добравшись до кромки леса, я оборачиваюсь и смотрю сверху на незамысловатый пейзаж, в котором проходит моя жизнь. Ни замков, ни горных вершин. Только леса и поля, да чуть заметные холмы. Неважно, потому что пейзаж в художественном смысле все равно есть порождение моего ума. Форму и содержание ему придают все прочие пейзажи, которые я когда-либо видел. Кто из художников первым усмотрел в пейзаже предмет, достойный изображения, и сделал его главной темой картин? По мнению Новотны, это был как раз Брейгель, во «Временах года» которого пейзаж впервые в истории западноевропейской живописи стал играть самостоятельную роль.

Поначалу пейзаж был только фоном в картинах на религиозные сюжеты. В «Сценах из жизни Девы Марии и Иисуса Христа» Ханса Мемлинга, написанных в 1480 году, на заднем плане мы видим две далекие долины, окруженные горными вершинами, замки и реку, впадающую в море. В начале шестнадцатого века Иоахим Патинир уменьшил фигурки святых и приблизил к нам окружающий их мир. Именно Патинир первым придумал эту сказочную страну, в которой удивительным образом сочетаются альпийские вершины и фламандские городки, а мы, стоя на возвышенности, смотрим на реки, сквозь постепенно светлеющую синеву убегающие вдаль, к самому морю и высокому горизонту. Брейгель же полностью убрал из этой страны святых.

До Патинира и Брейгеля у долины, в которой я сейчас нахожусь, не было бы никакой художественной ценности, точнее, она была бы еще меньше, чем ее нынешняя почти не существующая экономическая ценность. Сегодня это пастбище для нескольких коров, а в допатинировские времена наша долина была бы дешевой декорацией для какого-нибудь чуда или мученического акта, возможно, с коленопреклоненным Тони Кертом на переднем плане — по праву владельца.

Теперь, когда я смотрю на окружающий ландшафт, я следую за Патиниром и Брейгелем, тем более что мне полезно поупражнять воображение перед разговором с Тони. Я облагораживаю нашу долину скалистой грядой. Добавляю речку, деревню и замок. Я рисую фигурки людей, которые поглощены трудом, предписанным календарем. На некотором расстоянии два мальчика из местной школы, нанятых за символическую плату, наполняют кормушки зерном для фазанов. На переднем плане парочка крупных банкиров и председатель местного Комитета по планированию охотятся на птиц, выращенных мальчиками. Через окно замка виден Тони Керт, подающий в Комитет по планированию заявку на строительство мотодрома.

Но те шесть брейгелевских картин — это не просто символ вечного круговорота жизни, замыкающейся на «здесь и сейчас», круговорота, из которого нет выхода; наоборот, это способ вырваться из замкнутого круга повседневности. Картины цикла — это рассказ о путешествии, invitations au voyage, приглашение покинуть унылые северные равнины и отправиться к далеким берегам, где всегда светит солнце и все по-другому. Как и создаваемая моей фантазией картина. Ее композиция организована так, что взгляд устремляется по диагонали вверх и вдаль. Я намечаю последние голые ветки, оставшиеся после зимы, битумом и жженой моржовой костью — красками, которыми нидерландские художники передавали оттенки черного и коричневого, — затем одеваю деревья в очищенную ярь-медянку и малахитовую зелень, которые использовались для изображения первой листвы, и чуть-чуть трогаю освещенные солнцем ветки свинцовыми белилами, обозначая блики. Я помогаю распуститься весенним цветам, прибегая к сложной комбинации киновари и красного зеландского крапплака из корня марены, а также ядовитого желтого сульфида мышьяка, сладких желтых соков ракитника, шафрана, резеды, алоэ и красильного дуба. Я перемалываю кристаллы азурита, или натуральной медной лазури, и получаю знаменитую небесную лазурь для постепенно бледнеющих планов воздушного пространства. Я прорисовываю себе путь синей краской, тон за тоном, до самого моря на горизонте, где ждет, с поднятыми парусами, мой корабль, готовый отплыть на юг, к залитым солнцем землям.

Получившийся пейзаж навевает самые радужные мечты, и я представляю, как двигаюсь к конечной цели своего плана: вот я забираю вожделенную картину, чтобы передать ее вымышленному коллекционеру, который якобы хочет ее купить; вот я бесхитростно объясняю Тони Керту, что, придя домой, повешу ее на стену до встречи с коллекционером; вот я постепенно привязываюсь к ней; вот добываю несколько тысяч фунтов, чтобы выкупить ее у моего знакомого и оставить ее себе; вот мой интерес заходит так далеко, что я отвожу ее на экспертизу; вот я замираю, будто пораженный громом, когда узнаю, что сделал одну из самых важных в этом веке находок в сфере живописи; вот я с характерной для себя скромностью принимаю признание со стороны общественности и знатоков искусства; вот я с невинным изумлением и героической невозмутимостью взираю на огромные суммы, которые мне предлагают со всех сторон; вот я с сожалением принимаю решение расстаться с картиной, чтобы она могла занять место где-нибудь в музее, где ей обеспечат надлежащие условия хранения и где она будет выставлена для широкого обозрения; вот я благородно настаиваю, чтобы картина осталась в Англии, хотя и понимаю, что потеряю при этом в деньгах; вот я жертвую солидную сумму на продвижение различных художественных проектов и, может быть, делаю небольшое, но совершенно необъяснимое пожертвование самому Тони Керту…

Я не жалею красок для расцвечивания своих ожиданий. Я беру крупные кристаллы азурита для насыщенного синего цвета и размалываю его в порошок тонкого помола, чтобы затем смешать с белилами и получить желаемый светло-голубой тон у линии горизонта…

Однако пора обратить внимание и на первый план. Прежде всего мне стоит поразмыслить над тем, как избавиться от Джордано. Так или иначе, тот новый Иерусалим, куда направляется мой корабль, — это вовсе не деньги и не слава, и мне не интересны порты, в которых придется останавливаться по пути. Самое главное для меня — найти утраченный шедевр и тем самым вернуть часть долга человечества этому миру, подарившему нам жизнь.

Нет! Азурит нам еще пригодится, но для начала нанесем на полотно мрачные тени, в которых могла бы исчезнугь «Елена».


Пока я пробираюсь через лес к дому Кертов, на Тони мне наткнуться не удается. Зато раза два путь мне преграждают выращенные его руками фазаны, причем такая встреча оказывается изрядным сюрпризом для обеих сторон. Мой тщательно разработанный план прогулки терпит крах, потому что тропинка к дому перекрыта колючей проволокой и табличкой, запрещающей проход. Мне известно, что табличка эта повешена незаконно, и при обычных обстоятельствах мне следовало бы перелезть через проволоку и продолжить путь, но в данном случае дипломатические соображения перевешивают, и я решаю свернуть в сторону дороги и подойти к дому обычным путем. Иными словами, пока я добираюсь до парадной двери, я понимаю, что точно так же мог бы подъехать и на машине.

При дневном свете дом выглядит еще менее приветливо, чем ночью. Водопада, низвергавшегося с крыши, больше нет, но образовавшаяся в результате лужа напоминает ров перед средневековым замком. Подтеки зеленой слизи в нескольких местах на стенах указывают на другие участки водосточных труб, требующие ремонта. На хозяйственном дворе я мельком вижу материальные свидетельства различных начинаний владельца дома, причем на всем лежит печать незаконченности или распада: развалившийся штабель дров, полуразобранный трактор, голубятня без единого голубя, куча забрызганной грязью черной полиэтиленовой пленки. Пока я преодолеваю лужу, со двора доносится знакомый лай, и мне снова приходится противостоять приветственному напору собак. В результате к тому моменту, как Лора открывает наконец входную дверь — на этот раз она не в ярко-красном свитере, а в ярко-красных резиновых перчатках, — и убирает челку со лба, столь старательно нанесенный налет грязи на моих сапогах, ради которого я усердно топал по лесу, превращается в толстый слой.

— Тони случайно не дома? — кричу я сквозь гвалт, устроенный собаками. — Знаете, я тут проходил мимо и…

Она впускает меня в дом (я не могу отделаться от ощущения, что без особой охоты), безуспешно пытаясь отогнать собак. Я даже не уверен, что она меня узнала, так что напрасно я развлекал ее во время первого визита. Но вот из глубин дома появляется Тони и в мгновение ока усмиряет своих питомцев. Совершенно очевидно, что он-то прекрасно меня помнит и, к моему ужасу, даже знает, зачем я пришел.

— Я тут проходил мимо… — робко повторяю я свою первую фразу.

— Нашли мне покупателя? — с ходу спрашивает он.

Я вручаю свою судьбу небесам.

— Видите ли… — осторожно начинаю я, пытаясь оттянуть начало своей новой карьеры сочинителя небылиц.

— Пойдемте в кабинет, — предлагает он. Его одежда, как и прежде, выдержана в коричневых тонах, а лицо — в сероватых, и с бритвой он вновь не поладил, но на кончике носа у него помещаются очки, что придает ему на удивление глубокомысленный вид университетского профессора. А вдруг он, как и я, спешно проглатывает горы книг по истории живописи? Лора беззвучно исчезает. Я снимаю сапоги и иду вслед за Тони, который в домашних туфлях прокладывает мне курс через коридор в небольшую комнату, такую же коричневую, как и все остальное. Комната завалена какими-то бумагами и пачками коричневых конвертов и папок, причем некоторые из них перевязаны розовым упаковочным шнуром. Собаки проходят в кабинет вслед за мной, оставляя следы грязных лап на бумагах, сплошным ковром покрывающих пол, и уютно устраиваются на кипе финансовых отчетов. Тони убирает нечто похожее на пачку счетов с обшарпанного кожаного кресла и смахивает с него пыль, предлагая мне садиться.

— Мозг всего поместья, — говорит он. — Здесь вершатся все дела. И к этому нашему предприятию предлагаю подойти серьезно. Если собираетесь стать моим агентом и продавать мои картины, давайте все обсудим, чтобы не было обидно ни мне, ни вам.

Он присаживается на край стола, сдвигая тем самым небольшую стопку документов, которые планируют прямо в корзину для бумаг. Снимает очки и кладет их в карман, давая мне понять, что готов к переговорам.

— Ну что, кто-то уже клюнул?

— Видите ли, — снова говорю я, и тут меня в очередной раз охватывает сомнение. Я всю свою жизнь провел на мелководье у берега — до настоящего момента не заплывал за буйки честного следования фактам. Но теперь мне придется пуститься в открытое море вымысла. Я должен избавиться от назойливой привычки к буквальным трактовкам и, подобно Брейгелю, создавать вымышленные сюжеты.

Однако это не так просто, потому что нужные слова не идут на ум. Я понимаю, что вымысел и ложь — не одно и то же, но внезапно мое сочинительство начинает казаться мне самым обыкновенным враньем, к которому у меня до сих пор не было случая привыкнуть.

Я смотрю в окно. Воображение мне отказывает. Единственное, что приходит мне в голову, это что я должен нарушить неловкое молчание и признаться Тони, что у меня нет никакого покупателя и никогда не будет, потому что я понятия не имею, где его искать.

И тогда я вспоминаю, что по части вымысла он меня опередил, причем его воображение уже поработало на славу.


Вчера в Лондоне я интересовался не только Брейгелем. Мне пришлось потратить время на поиски сведений о Джордано, раз уж он встал между мной и моей картиной.

Джордано был родом из Неаполя, как и разноцветные шарики мороженого. Звали его Лука, но среди коллег по цеху он был известен как Лука Фа Престо, потому что отец говаривал ему: «Поторапливайся, Лука!» — и этому совету он потом следовал всю свою жизнь. За день он мог расписать целый алтарь, и нет ничего удивительного в том, что за отпущенные ему семьдесят три года он покрыл огромные площади в южной Италии и Испании судами Париса и Соломона, поклонениями пастухов и волхвов а также апофеозами Юпитера. Излюбленной темой его, судя по всему, было половое сношение, или, точнее, фаза, непосредственно предшествующая оному, при этом женщины у него почти неизменно демонстрируют ту или иную степень недовольства или сопротивления, а мужчины прибегают к различным формам принуждения и насилия.

В поисках следов великого апвудского Джордано я перебрался из Музея Виктории и Альберта под своды Сомерсет-хауса, где разместилась библиотека Витта, в которой хранятся репродукции всех произведений западной живописи, созданных за последние восемь веков и зафиксированных в музейных и аукционных каталогах. Тут я обнаруживаю, что моему трудолюбивому неаполитанцу посвящены целые тома. Репродукции его картин больше похожи на иллюстрации к учебнику по криминалистике. В разных видах и под разными углами изображен Тарквиний, насильно овладевающий Лукрецией. С той же целью Прозерпину похищает Плутон, бык уносит на спине Европу, а римляне гонятся за сабинянками; здесь же представлены разнообразные сцены групповых изнасилований нимф богами и кентаврами, а также сцены нескольких удачных попыток женщин оторваться от преследователей.

Однако самый распространенный сюжет у Джордано — это похищение Елены Парисом. В каталоге Витта произведения живописи разделены на вытянутые по горизонтали и по вертикали, а также классифицированы по количеству действующих лиц. У Проворного Луки в сумме всех категорий я насчитал девять сцен похищения Елены. Елену похищают у мужа справа налево, слева направо, по направлению к зрителю и вглубь композиции. Есть Елены в задранных, оголяющих колени платьях, и Елены в сползающих с груди хитонах. Натурщица, которая в образе Елены благополучно переносит все испытания героини древнегреческого мифа в Музее изящных искусств города Кана, затем, как я заметил, в роли Лукреции уже не в силах вырваться из объятий Тарквиния и уходит с молотка на аукционе «Кристи».

Среди всех этих «Елен» я обнаруживаю и мне известную — в виде довоенной монохромной репродукции в коричневых тонах. Она покидает Спарту справа налево, правое колено и левая грудь героини стынут на ветру, лицо выражает беспокойство по поводу возможной простуды — все сходится. Только источником репродукции выступает не ожидаемое фамильное собрание Кертов из.

Апвуда, а каталог распродажи, устроенной в 1937 году галереей «Кох и сыновья» в берлинском пригороде Шарлоттенбург.

Итак, знаменитый апвудский Джордано, которым, по словам Тони, владели многие поколения Кертов, на самом деле был приобретен в 1937 году в Берлине, на распродаже картин, которые почти наверняка были экспроприированы у какой-нибудь еврейской семьи, тоже наверняка державшей галерею.

Что делали Керты в 1937 году в Берлине — не мое дело. Но ясно, что они посчитали за благо об этом не распространяться. А возможно, картина попала к ним позже, и на распродаже 1937 года ее приобрел какой-нибудь берлинец: «Елена» вполне могла приглянуться одному из новых гауляйтеров, которому срочно понадобилось как-то украсить особняк, доставшийся в награду за усердие. Отец Тони, вероятно, оказался в Германии уже в 1945 году, как солдат союзнических войск. В таком случае картина была или его военным трофеем, или он выменял ее у голодной немецкой вдовы на сигареты и растворимый кофе.

Иными словами, я имею право забыть о каких бы то ни было угрызениях совести. Керты отбили «Елену» у немцев, я отобью своих «Веселящихся крестьян» у Кертов. Они — у немцев, я — у них, все по-честному.

И если Тони Керт позволил себе придумать картине новое прошлое, то почему бы мне не сочинить ее будущее? Эта мысль в конце концов придает мне уверенности и заставляет действовать. Будь я проклят, если не справлюсь с каким-то Тони Кертом!

И я очертя голову бросаюсь в омут.


— Вчера я был в городе, — непринужденно сообщаю я Тони, закончив наконец пристальное изучение неба за окном и делая вид, что все это время я просто размышлял, стоит ли вообще упоминать о таких пустяках, — и разговаривал с одним знакомым. Так вот, он упомянул, что у него есть на примете человек, которого могла бы заинтересовать ваша картина.

Тони хмурится.

— Надеюсь, это не маклер? — с подозрением спрашивает он.

— Не беспокойтесь, он коллекционер. Как я понял, помешан на Джордано. Просто без ума от него.

— А с деньгами как?

— С деньгами, говорят, у него все в порядке. Денег у него куры не клюют.

Ну вот, вроде получается. Слова по крайней мере в горле не застревают. Для начала неплохо. Я даже не ожидал от себя такой прыти. Я уже успел подсунуть ему изрядную ложку меда, чтобы подсластить неизбежную пилюлю.

— Боюсь только, что светиться он не захочет, — говорю я с серьезным видом. — Очень уж скрытный. На публике показываться не любит.

Так, что ли, люди сочиняют? Я замечаю, что убираю подлежащие из своих фраз — наверное, из уважения к манере Тони. Он задумчиво изучает меня.

И кажется, будто он видит меня насквозь. Меня разом покидает все мое мужество. Еще немного, и я запаникую. Соседи поймали меня на лжи! Как после этого я смогу у них показаться? Да я умру от стыда на месте — здесь, в этой комнате!

— Хотите сказать, что он даже не заедет сюда, чтобы взглянуть на картину?

— Не знаю… наверное… похоже на то… — я окончательно запутался.

— Тогда вы отвезите ее в город, — решительно говорит Тони, — и пусть ваш приятель покажет ее покупателю.

Я слишком занят восстановлением собственного дыхания и поэтому не в состоянии ответить. Он понимает мое молчание по-своему.

— Ну да, вам придется немного побегать, — говорит он. — Но вы не будете внакладе. Сможете неплохо заработать, если сделка останется между нами. Без всяких там аукционов и маклеров. Если просто, по-мужски. Как друг помогает другу. Давайте так: вы отвозите «Елену» в «Сотби», и пусть ее оценят. Но у них картину не оставляйте, понятно? Из осторожности они все равно занизят цену процентов на десять, поэтому эти десять процентов можно смело накинуть. Согласны? Затем добавим еще десять процентов, ведь этому вашему таинственному покупателю не придется платить комиссионные. Плюс НДС, который никому платить не придется. И если общая сумма будет хоть отдаленно приемлемой, мы картину продадим. После чего поделим комиссионные.

Я бессмысленно смотрю на него. Наверное, мне не хватает его сельской смекалки, потому что я почти ничего не понял. Особенно насчет комиссионных. Какие комиссионные?

— Мне все равно пришлось бы платить девять или десять процентов, если бы мы стали действовать через «Сотби» или через маклера, — объясняет Тони. — Я даю вам пять процентов, пять экономлю, и мы оба довольны.

Вот оно что. Если я правильно понял, то, раз я его близкий друг и с таким трудом нашел ему хорошего покупателя, который по неизвестным причинам готов предложить максимальную цену даже при столь подозрительных обстоятельствах, и раз я рискую подвергнуться судебному преследованию за уклонение от уплаты налогов, то в благодарность он предлагает мне половину того, что ему пришлось бы заплатить маклеру.

— По рукам? — спрашивает он, наблюдая за моей реакцией. Нет, конечно; хотя, если честно, можно сказать и «да», потому что никакой я ему не друг, да и покупателя я не нашел; он предлагает мне заниженный процент, значит, меня меньше будет мучить совесть из-за небольшого дополнительного условия сделки, о котором он пока не подозревает. Однако ради правдоподобия стоит, пожалуй, поторговаться.

— Пять процентов? — переспрашиваю я. — Мне бы хотелось семь.

— Семь? — восклицает Тони, притворяясь, что поражен моей жадностью, хотя на самом деле он доволен, что сумел втянуть меня в это дело. — Нет, приятель, не пойдет!

Ведь вам не нужно содержать галерею. И секретарши у вас нет, которую приходилось бы кормить обедом.

И то верно.

— Шесть, — говорю я.

— Пять с половиной, — откликается он.

Я сдаюсь под напором его обаяния:

— Хорошо, пусть будет пять с половиной.

Тони так доволен этой маленькой победой, что едва сдерживает радость. Он вскакивает со стола, на котором сидел. Новая порция бумаг сваливается в корзину.

— Хотите — можете прямо сейчас ее забрать.

У меня возникает то восторженное чувство, которое люди иногда испытывают от полетов во сне. Я заставляю себя вспомнить об осторожности и многозначительно похлопываю по карманам.

— Без денег пока обойдусь, — реагирует он. — Отдадите, когда продадите картину. Бог мой, мы же друзья, соседи! Уж тысячу-другую всегда друг другу одолжим.

По правде говоря, о деньгах я пока подумать не успел, а тем более — о кредитных отношениях с Тони.

— Дело не в этом, — объясняю я. — Просто я же пешком, а в карманах ее не унесешь.

— Можете взять мой «лендровер».

С минуту я пребываю в нерешительности. Заманчиво, конечно, еще раз зайти в «столовую для завтраков» и, улучив момент, взглянуть украдкой на их замечательную каминную заслонку. Но затем я представляю себе, что вот я возвращаюсь в наш коттедж и Кейт наблюдает, как я развязываю упаковочный шнур, открываю багажник «лендровера» и… выгружаю «Похищение Елены». Таких сюрпризов моя жена не любит. Мне нужно ее подготовить, прежде чем продвигаться дальше. Да и с банком проконсультироваться не помешает. Кроме того, толика благопристойной сдержанности сегодня может принести немалые дивиденды завтра.

— Нет, все же сначала лучше выяснить, насколько наш коллекционер заинтересован в покупке.

— Как хотите. Можете забрать ее в любой момент.

Собаки вскакивают, чтобы меня проводить. Однако в дверях кабинета их хозяин вдруг останавливается, одолеваемый сомнениями.

— Вам-то я, конечно, доверяю, — говорит он, — но надеюсь, что вы никому не отдадите товар, не получив сначала деньги?

— Что вы, ни в коем случаев!

— Какой-то он не слишком надежный клиент. Темная личность, как, по-вашему?

— Я с ним не знаком, — осторожно говорю я, — и ничего о нем не знаю.

Нет, так получается слишком бесцветно. Я должен знать о нем хотя бы одну пикантную подробность, чтобы дать пишу воображению Тони. И тут меня осеняет.

— Мне только известно, что он бельгиец, — сообщаю я.

Я попал в десятку: Тони — в восторге.

— Все, больше ни слова! — восклицает он. — Скажите ему, пусть раскошеливается! Бельгийские денежки на стол!

Он ведет меня коридором, продолжая смеяться.

— Не понимаю, что тут смешного. — Лора, стоя на четвереньках, пытается приклеить к полу коврик чем-то похожим на универсальный клей. — Второй раз за неделю этот чертов коврик выскользнул у меня из-под ног. Я чуть не убилась.

— Мы разговаривали о делах, дорогая, — говорит Тони.

Я пытаюсь рассмотреть, чем у них украшена стена наверху лестницы, там, где по всем канонам должна висеть «Елена». Однако моя попытка оканчивается неудачей — картина, занимающая это место, так мала, что снизу ее без бинокля никак не разглядеть. Установившиеся между мной и Тони доверительные отношения позволяют мне разузнать у своего делового партнера, чем объясняется столь эксцентричный подход к развешиванию картин.

— А почему вы не повесите нашу подружку там, где ею все могли бы любоваться? — интересуюсь я.

— Что вы сказали? — раздраженно спрашивает Лора, от удивления поднимаясь с колен.

— Я говорю о «Елене». Почему она не взирает на нас с высоты этой лестницы?

— Хороший у вас глазомер, — хвалит меня Тони. — Вы правы. Да, она действительно висела раньше над лестницей, когда я был еще мальчишкой. Но с тех пор ей пришлось изрядно попутешествовать.

— Его мать в свое время прихватила ее с собой, — добавляет Лора.

— Ну, не то чтобы прихватила…

— Да-да, когда убежала с Дики. Они прихватили «Елену» и половину фамильного серебра!

— Это болезненная тема в наших отношениях, — объясняет мне Тони.

— Не говоря уже о том, что Дики осталось разгребать мусор после того, как накрылась их затея с ипподромом!

— Ты забыла, он вел дела моего отца…

— Он был для твоего отца аппаратом искусственного дыхания!

— Это долгая история, и, честно говоря, милочка моя, ты тогда сама была по уши в дерьме!

— Так или иначе, — вставляю я, желая предотвратить очередной семейный кризис, — то обстоятельство, что они взяли именно «Елену», очень символично.

Мои хозяева слишком раздражены друг другом, чтобы спрашивать меня почему, но по крайней мере мне не удалось заставить их замолчать.

— Когда Елена и Парис сбежали в Трою, они прихватили с собой все сокровища Менелая, — объясняю я.

Трудно сказать, была ли моим хозяевам известна эта пикантная подробность или они узнали ее от меня. Неясно также, знают ли они, кто такой Менелай. Одна из собак, впрочем, вежливо почесывается, как бы демонстрируя некоторый интерес к затронутой теме.

— Главное, что она вернулась, — говорит мне Тони.

— Это он не о матери, — добавляет Лора.

— Нет, конечно, не о матери, — подтверждает Тони, — ее уже нет в живых, да упокоит Господь ее душу.

— Эта чертова картина опять на нас свалилась.

Неужели Лора решает, где и как должны висеть картины в этом доме? Значит, я получил ответ на свой вопрос? Интересно, что бы произошло, если бы на них свалилась не картина, а сама свекровь. Ее бы тоже заперли в столовой для завтраков и повесили на крюк, причем так низко, что ей пришлось бы подгибать колени?

— Что ж, милочка, — обращается к жене Тони, отпирая для меня входную дверь, — тебе осталось потерпеть совсем немного.

— Он не продал ее раньше только потому, что раньше ее здесь не было, — говорит Лора. — Он уже и так все распродал. И его постоянно обдирают как липку.

— И вот поэтому я вручаю себя в руки мистера Клея. Ты же не хочешь сказать, что и он собирается меня ободрать?

— Я бы на вашем месте так и сделала! Проучите его хорошенько! — успевает выкрикнуть Лора, пока Тони закрывает дверь за своей спиной. И мы остаемся перед домом одни.

Я стараюсь не встретиться с Тони взглядом и аккуратно обхожу озерцо перед дверью. Но он смотрит не на меня, а на собак, которые, желая мне помочь, пытаются выпить лужу до дна.

— Бедняжка ничего не смыслит в бизнесе, — произносит он мрачно. — Не понимает, что все в этом мире держится на личных связях.

Мне приходит в голову, что замечание Лоры прозвучало как попытка подорвать его авторитет и что если я проигнорирую брошенный ею вызов, Тони будет воспринимать наш альянс еще серьезнее.

— Мне не хотелось бы причинять вам неприятности, — говорю я. — И если ваша супруга не желает, чтобы я вмешивался в это дело…

— Бог мой, только не обращайте на нее внимания! — перебивает он. — Где бы мы теперь были, если бы я хоть раз принял ее всерьез!

Я выдаю улыбочку, символизирующую мужскую солидарность. Когда-нибудь мне за нее будет стыдно. Но не сейчас.

Улыбочка эта срабатывает настолько удачно, что Тони решается на новый порыв откровенности. Вид у него становится немного торжественный.

— Вообще-то, — произносит он, — здесь, в округе, многие вас недолюбливают. Говорят, что вы приезжаете сюда только по выходным, занимаете места на стоянке в Лэвенидже, превращаете нормальную продуктовую лавку в магазин диетического питания. А я всем твержу, что если вы не отказываете в помощи соседям, значит, вы такие же местные жители, как и любой из нас.

— Спасибо, — благодарю я. — Очень любезно с вашей стороны. — Я вправду тронут. Неужели я действительно уловил в собственном голосе нотки искренней признательности? Еще немного, и я вызовусь подписать петицию в поддержку его мотодрома. Но пока я ограничиваюсь еще одной улыбочкой, на этот раз растроганной и благодарной: — Я обязательно дам вам знать, как только прояснится ситуация с нашим бельгийцем.

С этими словами я отправляюсь в обратный путь. Но внезапный успех кружит мне голову, и меня посещает еще одно озарение. Я решаю немедля сделать еще один шажок к своей цели. Я останавливаюсь и поворачиваюсь к Тони.

— Да, кстати! — кричу ему я, и мое запоздалое предложение звучит удивительно естественно. — Как насчет ваших «голландцев»? Может, узнать, не захочет ли он посмотреть и на них?

— Почему бы и нет! — кричит Тони мне в ответ. — Мы ведь ничего не теряем.

И правда, что он теряет? Ничего такого, о чем бы он знал. Все равно что конфетку у ребенка отобрать… Мне надо было заделаться мошенником еще лет двадцать назад.

Я физически ощущаю значение выражения «лететь как на крыльях»: я буквально перелетаю через попадающиеся мне навстречу лужи и выбоины, как судно на воздушной подушке. Когда я решаю наконец свернуть с дороги, эта мягкая подушка у меня под ногами внезапно материализуется в кричащее и трепыхающееся нечто. Еще несколько минут, после того как фазан выпутывается из колючей проволоки и исчезает, я восстанавливаю дыхание, которое перехватило от внезапного испуга.

Хорошо, хорошо, думаю я про себя, как только ко мне возвращается способность мыслить. Предзнаменование понято: впереди меня ждет еще немало сюрпризов.


Мне пора перестать даже в шутку называть это удивительное и рискованное предприятие, которое я затеял, мошенничеством. Никакое это не мошенничество, это служение обществу, это мое пожертвование в фонд мировой культуры, ничуть не менее значимое, чем вся благотворительная деятельность Рокфеллера или Гетти. Готовность Тони Керта без колебаний уступить «Елену» человеку, в котором он подозревает преступника, недвусмысленно свидетельствует о том, от какой судьбы я спасаю свою картину. По справедливости мое имя следовало бы вырезать огромными буквами на фасаде музея, в котором она в конце концов будет выставлена.

Как ни смешно, я даже чувствую некоторое облегчение оттого, что теперь мне известна хотя бы одна подробность о вымышленном покупателе — он бельгиец, пусть даже и темная личность. Он и для меня стал немного реальнее, как бы частично выйдя из тьмы небытия. Он должен существовать, хотя бы ради того, чтобы Тони Керт был поставлен на место представителем нации, которую так глубоко презирает.

Так или иначе, когда я говорю… или же не разубеждаю его в том, что нашел загадочного бельгийца, с точки зрения формальной логики это чистая правда, потому что я действительно нашел бельгийца, причем гораздо более загадочного, чем этот несуществующий покупатель. О последнем мы по крайней мере знаем, что он богат, тогда как о материальном положении Брейгеля мы не знаем вообще ничего. Конечно, это классическая suggestio falsi — ложная посылка, о чем я должен помнить по своему же курсу «Введение в логику» для первого года обучения, хотя растущее сознание того, что преподавать этот курс мне больше не придется, вызывает во мне безумную радость, подгоняющую меня через кочки и ямы вниз по заросшему лесом склону холма.

Впрочем, леса вокруг себя я не замечаю, потому что давно уже с головой ушел в собственные мысли. Меня начинает беспокоить, как именно я реализую свое желание послужить обществу. Предварительный план у меня таков: я отвезу «Елену» и двух «голландцев» в «Сотби» для оценки и честно доложу о результатах Тони Керту. До этого момента все очень просто и понятно. Но дальше начинаются дебри. Если он окажется доволен оценкой «Сотби», я продам картины, как он и просит. Однако, поскольку мой богатый и щедрый бельгиец все же недостаточно реален, чтобы заплатить реальные деньги, мне придется продать картины обычным манером, то есть найти дилера, который согласится купить их по оценочной стоимости, минус десять процентов комиссионных. Затем я возвращаюсь к Тони, сообщаю ему, что убедил своего бельгийца раскошелиться на полную сумму, и передаю Тони деньги минус свои пять с половиной процентов.

Получается, что мне придется где-то найти оставшиеся четыре с половиной процента от стоимости первых трех картин. А сколько это будет? Все зависит от того, во сколько их оценят. Ну хоть примерно? Приблизительно, как любит говорить Тони Керт. Но даже приблизительно ничего в голову не приходит. Предположим, за Джордано дадут десять тысяч фунтов — сумма, которую преисполненный надежд Тони выскреб откуда-то из своего воображения, причем из самых его глубин. За «Конькобежцев» вполне можно получить тысячи две и еще столько же — за «Всадников». Всего выходит четырнадцать тысяч фунтов. Для верности прибавим еще тысячу. Пять с половиной процентов от пятнадцати тысяч — это… В уме считать у меня не получается, особенно из-за проклятой половины процента, которую я себе выторговал. Вдобавок ветки деревьев так и норовят хлестнуть меня по лицу, а ноги скользят вниз по грязному склону гораздо быстрее всех остальных частей тела. В любом случае выходит явно меньше тысячи фунтов. Число всего лишь с двумя нулями. Что ж, это обнадеживает.

И тут дело доходит до четвертой картины, бельгийской картины, а еще лучше, моей картины. Конечно, ее я не собираюсь везти к экспертам «Сотби», прочим оценщикам или маклерам. Эту картину я оставлю себе. В конечном итоге она стократно покрывает любые мои затраты. Но сначала мне придется заплатить за нее не какие-то проценты, а полную стоимость. Во сколько же ее оценить? Как придумать ей правдоподобную цену?

Вот самый простой вариант: этикетка на оборотной стороне дает нам понять, что автор работы подражает Вранксу. Достаточно проверить в Музее Виктории и Альберта суммы, которые на аукционах выплачивались за картины его сподвижников или учеников. Интересно, что это могли быть за суммы? Еще тысяча-другая?

Несмотря на всю привлекательную простоту этого варианта, мне придется от него отказаться. Поскольку в целом сделка планируется довольно разумная и поскольку главная выгода в конечном счете достанется мне, я совершу благородный жест и стану ориентироваться на стоимость подлинных картин Вранкса, которые могут быть оценены, ну скажем, в десять тысяч фунтов. Или в двадцать? Затем я приду к Тони и скажу: «Надеюсь, я не слишком много на себя беру, но я подумал и решил не носить оценщикам ту последнюю картину без рамы, потому что заранее знаю, что от них услышу: если этикетка гласит „Вранкс“, значит, это точно не он. Я подумал, что с невинным видом предложу ее своему бельгийцу как подлинник. И мой план удался. Сказать по правде, мне немного стыдно, потому что я запросил за нее двадцать тысяч. Так что вот — двадцать тысяч, минус пять с половиной процентов. Надеюсь, вы не слишком шокированы».

В результате Тони получит на восемнадцать тысяч больше, чем он рассчитывал, и его последние сомнения в глупости бельгийцев будут окончательно развеяны. Кроме того, он убедится, что когда дело касается комиссионных, я, как и он сам, также утрачиваю всякую порядочность, что лишь подтвердит его невысокое мнение о человеческой природе. А картина окажется на стене нашей кухни, не торопясь, степенно превращаясь в шедевр Брейгеля. Как говорит Тони, в этой сделке никто не будет внакладе. Вполне возможно, что мои дивиденды будут немного больше того, что достанется ему. Но бизнес есть бизнес.

Стоп, и полный назад. Что, если через несколько месяцев или лет Тони Керт откроет утром свою «Дейли телеграф» и, к глубочайшему удивлению, увидит в газете мою фотографию и репортаж, где я рассказываю прессе о найденном мною шедевре? Тогда еще больший сюрприз ожидает меня, если, уже на следующее утро, я открою свою «Гардиан» и увижу фото Тони Керта, рассказывающего журналистам, как он доверил мне картину и как я совершил то, что в его изложении уж точно не будет называться «служением обществу» и что он представит как… да-да, именно мошенничество.

Нет, все будет по-другому. Сделка будет развиваться постепенно, на протяжении многих месяцев, так же неторопливо, как сменяют друг друга времена года, и у каждого этапа будет свое символическое занятие. Сначала мне предстоит вспахать землю. Затем посадить свои двадцать тысяч. После этого, не дожидаясь конца лета, я должен буду свершить третий труд. Где-нибудь на природе, вроде того пустыря, который я сейчас пересекаю, я случайно встречу Тони. Мы поболтаем о том о сем как добрые соседи, и перед тем как разойтись, я, как и сегодня, невзначай упомяну: «Да, кстати, давно хотел вам рассказать. Вы, конечно, будете смеяться. Помните ту картину без рамы, которая была у вас вместо заслонки в камине? Это немного странно, но пока я ждал возможности показать ее нашему таинственному покупателю, я успел к ней привязаться, даже не знаю почему. Ее купил вовсе не бельгиец, а я сам! Она висит у меня в кухне».

«Бог мой! — изумленно воскликнет Тони. — Где же вы нашли деньги?»

«Удалось наскрести, — отвечу я скромно. — Не спрашивайте меня как!»

«Двадцать тысяч фунтов?» — переспросит пораженный Тони.

«Пожалуйста, не сыпьте соль на рану! Мне просто очень хотелось иметь эту картину!»

«Но она ведь не стоила таких денег! Вы же сами сказали, что это не подлинник!»

«Знаю, — скажу я с обезоруживающей откровенностью. — Но я обещал вам продать ее за двадцать тысяч фунтов. Раз я дал вам слово, пришлось его держать».

Тони уставится на меня, не веря своим ушам. За все эти годы, что он крутится в разного рода сомнительном бизнесе, он впервые встречает человека, который старается сохранять верность своему слову и который так щепетилен в вопросах делового этикета. «Но вы ставите меня в ужасное положение! — воскликнет он. — Одно дело — облапошить какого-то бельгийца. Но своего соседа… ученого без гроша за душой… в конце концов, близкого друга, который так много для меня сделал… Ну почему вы мне не сказали сразу?»

Почему не сказал? По одной простой и возвышенной причине.

«Потому что я слишком хорошо вас знаю, — отвечу я. — Вы бы тогда не взяли денег. Вы бы настояли, чтобы я купил ее у вас за две — тысячи вместо двадцати».

Такая уверенность в благородстве его натуры, пусть даже по своей наивности граничащая с идиотизмом, в немного более проницательном человеке, чем Тони, вызвала бы массу подозрений. Но на соседа мои слова произведут совершенно непредсказуемый эффект, или, вернее, он был бы совершенно непредсказуемым, если бы я не предсказывал его в данный момент. Тони долго не сможет заговорить, затем справится наконец со спазмом в горле и произнесёт: «Никто никогда не говорил мне таких слов. Послушайте, я верну вам эти восемнадцать тысяч… Я настаиваю! Не знаю, как мне это удастся… Ничего, в крайнем случае продам поместье…»

И тогда настанет моя очередь растрогаться. Я не выдержу и расскажу ему все как есть.

Минуточку… Я нарисовал уж слишком далекую от реальности картину. И хотя эта воображаемая сцена содержит немало деликатных моментов, можно с уверенностью утверждать, что предложения Тони Керта вернуть мне деньги в ней не будет.

Попробуем переписать эту сцену с того момента, когда я говорю ему, что мне удалось наскрести денег и я сам купил картину. В этом месте у меня пошел сбой. Тони, конечно, вполне может удивиться, но моя новость его нисколько не разжалобит — с чего бы ему разжалобиться? Как он тогда отреагирует? Наверное, рассмеется мне в лицо, потешаясь над безумной экстравагантностью моих эстетических и нравственных принципов.

Ну и что! Это неплохо, даже очень неплохо, с учетом всего того, что мне еще предстоит. Меня его насмешка не смутит. Я посмеюсь вместе с ним и выставлю себя еще большим кретином. «Согласен, что это глупо, — скажу я, — но для меня картина стоила каждого потраченного пенни. И хотя это не настоящий Вранкс… Не знаю, но в этой работе есть что-то особенное…»

Так я нанесу грунтовку на холст для следующих картин серии — подготовлю почву для следующих шагов: моя заинтересованность «Веселящимися крестьянами» будет расти, я начну изучать нидерландское искусство конца шестнадцатого века, а затем, дождавшись, когда плоды моего труда окончательно созреют, как виноград осенней порой, покажу картину специалисту по этому периоду, который, бросив на нее один только взгляд, начисто забудет о своей профессиональной степенности и воскликнет: «Ни хрена себе! Да вы знаете, что это?!»

Однако повременим с последними воображаемыми событиями. Для них придет черед. Вернемся лучше к тому моменту, как я рассказываю Тони Керту, что сумел наскрести денег; сам не знаю как. Потому что я и вправду не знаю. Несколько сот фунтов для первых трех картин — это одно. 20000 фунтов — это совсем другое. Придется-подумать, какие еще труды мне между тем необходимо свершить.

Допустим, стоимость «Всадников» и «Конькобежцев» окажется больше, чем я предполагаю. Например, в «Сотби» их оценят… я не знаю, ну, в 50000 фунтов каждую!

Вот и отлично. Тогда у меня будут все психологические и моральные основания решить, что так называемый Вранкс стоит всего тысячу-другую. Если Джордано и двух «голландцев» купят за хорошую цену, я смогу подкорректировать стоимость главной для меня картины.

Так или иначе, у меня есть все шансы на успех.

Вдруг я осознаю, что уже почти дошел до коттеджа. Я не помню, как вышел из лесочка к долине, как преодолел минные поля из коровьих лепешек. Тем более я совсем забыл о покрытых снегом горных цепях и голубых далях, о которых фантазировал по пути к Тони. На обратном пути у меня перед глазами стоял не менее сложный и прекрасный пейзаж, изображающий открывшиеся передо мной новые перспективы. Грандиозные диагонали моего сценария заставили меня перенести взгляд с правдоподобных мелких деталей на переднем плане — с комичного танца продавца и покупателя под дудку маклера — на белоснежные вершины заоблачных цен, через бесконечные слои небесной лазури к морю, где уже готов к отплытию мой корабль, тяжело груженный банкнотами со многими нулями.

Однако теперь мне предстоит донести всю красоту этой картины до Кейт, хотя бы потому, что у нас с ней общий бюджет и мне никак не удастся собрать шесть, десять или двадцать тысяч фунтов втайне от нее.

Горные вершины скрываются за зимней грязью на окнах нашего коттеджа. Прежде всего я должен их хорошенько протереть. Наполненные ветром паруса каравеллы превращаются в три Тильдиных пеленки, которые Кейт постирала и вывесила перед домом, как бы нарочно, чтобы остудить мой романтический пыл.

Итак, через несколько мгновений мне предстоит взяться за самый неблагодарный и тяжелый труд.

Кейт сидит на табурете перед обогревателем и улыбается. Она играет крошечными ножками, довольная обладательница которых возлежит у нее на коленях. Левая грудь выглядывает из расстегнутой рубашки, как у Елены на картине, только грудь Кейт больше, белее, мягче и бесконечно красивее. На соске повисла капля молока. Кейт поднимает голову и смотрит на меня, по-прежнему улыбаясь.

— Хорошо прогулялся? — спрашивает она с выражением вежливого интереса.

— Отлично, — отвечаю я. Ее улыбка не сбивает меня с толку. Я узнаю этот тон. Есть что-то особенно раздражающее в ее попытках вызвать у меня чувство вины за то, что я никак не начну работать над книгой, в успех которой она все равно не верит. Еще больше меня выводит из себя ее нежелание заговорить об этом открыто. Я знаю, что все будет только хуже, когда я объясню ей причину своего невнимания к книге, и меня ждет полный провал, если я не придумаю, как лучше начать объяснение. Я храбро набираю полную грудь воздуха и открываю рот — мне самому интересно, какие слова из него вылетят. Но Кейт снова занялась Тильдой, и в их единении ощущается настолько реальная и цельная полнота, что я выдыхаю воздух, так и не произнеся ни слова, чтобы не испортить эту картину своей неподготовленной и путаной речью.

Я снимаю пальто и сажусь за стол с намерением поработать. Умение вовремя уклониться от битвы — главное качество настоящего полководца. Я протягиваю руку, чтобы убрать папку, которая прикрывала привезенную мной стопку книг, и понимаю, что в этом нет необходимости. Папка уже ничего не прикрывает, а лежит рядом с книгами. «Питер Брейгель Старший» — обложка верхней книги, украшенной изображением танцующего крестьянина, громко заявляет о себе миру.

Я смотрю на Кейт. Она склонилась над Тильдой и щекочет своими распущенными волосами ее личико.

Еще раз осматриваю книги. Стопка немного сдвинута..

Кейт прочитала названия на всех семи переплетах. Насколько мне известно, она никогда раньше не шпионила за мной. Но и я, если мне не изменяет память, никогда от нее ничего не скрывал. Мы пересекли некую невидимую черту, и перед нами открылся новый, доселе невиданный пейзаж. В этой новой долине уж точно не весна. Я понимаю, что своей демонстративной занятостью Тильдой она обвиняет меня не только в пренебрежении работой, но и кое в чем похуже. Она намекает на мою неспособность в полной мере погрузиться в заботу о прекрасном существе, которое мы вместе произвели на свет, и мою хладнокровную поглощенность чем-то другим. Мне кажется, она вовсе не случайно забыла вернуть папку на место. Внезапно меня охватывает острое ощущение несправедливости, которое, наверное, пережили и охотники на снегу, когда вернулись из своих долгих скитаний в поисках пропитания для деревни и обнаружили, что никто не удостаивает их даже взглядом, потому что им, видите ли, следовало остаться дома, чтобы ухаживать за детьми и писать труды о номинализме. К тому же у меня оснований для обиды гораздо больше, чем у охотников, ведь из своих скитаний я вернулся не с какой-то там несъедобной лисой, а с горами мяса, которого нам троим хватит до конца жизни. Или по крайней мере с перспективой добыть это мясо.

Кейт поднимает голову и замечает, что я на нее смотрю. Мы оба отводим взгляд.

— Ты не видела этой картины, — спокойно говорю я, — а я видел.

Я и правда хотел начать разговор спокойно, но в моем спокойствии прозвучала нотка обвинения в ее адрес. Она медленно прячет грудь под рубашку и застегивается.

— Ты думаешь, это Брейгель, — говорит она нейтральным тоном, следя за тем, чтобы в ее голосе не было слышно сомнения или неуверенности.

— Возможно, — отвечаю я, следя за тем, чтобы в моем голосе не прозвучало излишней уверенности, которая, кстати, начинает исчезать, как только она произнесла это имя.

— Без подписи? — вежливо осведомляется она.

— Без подписи, но они почти все не подписаны.

Ну вот, от обвинений я перешел к оправданиям. Разговор, едва начавшись, уже не ладится. Я планировал просто описать ей все то, что увидел на картине, и дать ей возможность самой сделать вывод. Но теперь уже поздно. К тому же мне вспоминаются мудрые слова Макса Фридлендера, который предупреждает против тщетных попыток подробно описывать картины. Он предпочитает «жесткую экономию слов» и рекомендует ограничиваться «афористичными высказываниями, подобранными без всякой системы». Солнечные блики на листьях, увенчанные снежными шапками вершины, грандиозные диагонали, увязающие в грязи ноги — все эти образы проносятся у меня в мозгу и тут же становятся жертвами моего стремления к экономии слов. Как спрессовать все это в один бессистемный афоризм?

— Это весна, — говорю я. Что ж, неплохо, даже отлично, получилась одна простая фраза. Насколько афористичная? Ну, ясно: весна есть весна.

Эта фраза для меня лично исполнена глубокого смысла, но вот насчет Кейт я не уверен. Она никак не проявляет того восторга, который испытал я, когда впервые увидел картину. Даже не выказывает удивления. Наверное, помнит мои вопросы об иконографии часослова.

Она приносит чистый костюмчик для Тильды.

— Ты ведь не хочешь сказать, что она из «Двенадцати месяцев?» — спрашивает Кейт, и тут я не выдерживаю. У меня появляется шанс, и я стараюсь его использовать. Так поступает продавец в магазине, когда покупатель, поначалу не собиравшийся ничего покупать, вдруг по своей глупости проявляет вежливый интерес к одному из товаров.

— Только это не месяцы! — говорю я, как старый опытный коммивояжер. («Только это не щетки, мадам, это экологически безопасные, ресурсосберегающие чистящие устройства!»). — В том-то все и дело! Это из «Времен года»!

— Я думала, в этой серии сохранилось пять картин… — продолжает она, высвобождая ручку Тильды из рукава старого костюмчика.

К этому моменту я вновь обрел уверенность в себе и убежденность в истинности своих предположений. Совершенно очевидно, что Кейт об этой серии ничего не знает. А я знаю. Ей придется вести борьбу на чужой территории, на моей территории. Очень спокойно и последовательно я излагаю ей историю вопроса: невыплаченный налог, пропущенный союз, не в том месте поставленный «mit», старинное деление года на шесть частей: ранняя весна, поздняя весна… Особое внимание я, конечно, уделяю ее собственному вкладу в дело, ведь она помогла мне разобраться с иконографией. Пока я говорю, ее руки постепенно перестают двигаться, и Тильда остается лежать в наполовину надетом костюмчике. Кейт смотрит на меня.

— И ты всерьез думаешь… — начинает она осторожно.

— Нет, потому что здесь вообще нечего думать. Я абсолютно уверен.

Она возобновляет переодевание Тильды.

— Мне показалось, ты упомянул… — снова начинает она.

— …что это всего лишь возможно, — мгновенно соглашаюсь я, с некоторым удивлением припоминая давно забытую часть разговора. — Да, я так говорил. Но я просто пытался тебя подготовить. Вместо «тетушка умерла» — я решил сказать, что она тяжело больна.

Еще одна долгая пауза. Возня с Тильдой продолжается.

— Нет ничего сверхъестественного в том, что в наши дни можно обнаружить пропавшую работу Брейгеля, — объясняю я, — это очень даже вероятно. Вспомни, «Бегство в Египет» всплыло только в сорок восьмом году. «Христос и грешница», картина, столь значимая для восприятия Брейгеля, была обнаружена в пятидесятые. «Три солдата» — в шестидесятые.

Однако мои вновь приобретенные знания о Брейгеле интересуют ее не больше, чем мои открытия, касавшиеся Мастера вышитой листвы.

— Как отреагировал Тони Керт, когда ты ему сказал? — спрашивает она.

Я понимаю, что еще многое предстоит ей объяснить.

— Я ничего Керту не говорил, — очень осторожно отвечаю я, — потому что это было бы, по существу, преступлением. Да-да, пособничеством и подстрекательством! Все равно что дать грабителю ключи от банка! Потому что если бы я ему об этом сообщил, никто бы эту картину больше не увидел. Ее бы вывезли из страны, и с концами! Она осела бы в сейфе какого-нибудь миллионера как объект выгодного вложения капиталов!

Голова Тильды повернута набок — она смотрит на меня открыв рот и очень серьезно. Она-то все понимает. Она видит опасность, которая тревожит и меня.

— Что же ты собираешься делать? — спрашивает Кейт.

— Я куплю ее.

На протяжении всего этого разговора Кейт стояла, занимаясь Тильдой, а теперь от неожиданности опустилась на табурет.

— Мартин! — восклицает она.

— Только не начинай теперь переживать за Тони Керта, — стараюсь я ее успокоить. — Я ведь не ради денег это делаю. Я просто хочу убедиться, что картина попадет в такое место, где ее все смогут увидеть. Я делаю это, потому что моя встреча с этой картиной — огромное чудо, и другого подобного шанса совершить что-то стоящее в жизни у меня не будет. В этой картине есть нечто, что не дает мне покоя. С другой стороны, если при этом мне удастся заработать немного денег, я от них отказываться не стану. Ради нашей семьи. И каждый, включая Тони Керта, получит причитающуюся ему долю.

Лицо Тильды вдруг расплывается в улыбке. Конечно, вряд ли она поняла все нюансы этой неожиданно складной и убедительной речи, но точно чувствует мою эмоциональность и одобряет такой страстный подход к делу. Однако Кейт по-прежнему сдержанна. Я понимаю, что ошибался, — ее волнует вовсе не судьба Тони Керта и не будет ли он обманут.

— За сколько же ты собираешься ее купить? — спрашивает она.

Я начинаю лихорадочно соображать. Но занят я не тем, чтобы найти точный ответ на ее вопрос, — сначала я должен решить, какую часть своего плана я могу открыть ей в данную конкретную минуту. Ясно, что сейчас не стоит пускаться в пространные, запутанные объяснения или упоминать о благородном жесте по отношению к Тони Керту. Сначала мне необходимо добиться, чтобы она согласилась с моими доводами в принципе.

— Думаю, работа кого-нибудь из учеников Вранкса может стоить тысячи две, — говорю я. Еще один хороший пример suggestio falsi для моего курса «Введение в логику», к преподаванию которого мне все же придется вернуться, если все пойдет не так, как я задумал.

Однако мое suggestio оказывается недостаточно ложным. Кейт в шоке.

— Две тысячи фунтов? — изумленно переспрашивает она. Хорошо, что я не стал посвящать ее в другие детали своего плана.

— Или около того, — непринужденно добавляю я, улыбаясь Тильде в ответ — Тильда, например, рада узнать, что мне предстоят такие незначительные траты.

— Где же ты возьмешь две тысячи фунтов? — в первый раз за все время нашего знакомства Кейт требует от меня ответа таким резким тоном. — У нас нет этих денег!

— Придется допустить небольшое превышение кредита, — говорю я. — Скажем в банке, что нам нужны деньги на ремонт коттеджа. Например, на. установку нового отстойника.

Я делаю движение, чтобы взять на руки Тильду, но Кейт меня опережает. Не говоря ни слова, Кейт встает и уносит ее наверх, в спальню, — девочке уже пора спать.

Теперь, когда я лишился поддержки со стороны Тильды, меня начинают одолевать дурные предчувствия. Во время разговора мне казалось, что он проходит на довольно веселой ноте, но теперь я понимаю, что веселился только я один. По сути, разговор этот оправдал мои худшие ожидания. Самое главное — Кейт не соглашается с моей атрибуцией. Если бы она убедилась, что речь действительно идет о картине Брейгеля, то не стала бы поднимать шум из-за нескольких фунтов, потратив которые сегодня, мы завтра получим в сто раз больше. Но поколебала ли ее позиция мою убежденность в происхождении картины? Ничуть, потому что я картину видел, а она — нет.

Однако трудно удержаться от грустных мыслей. Когда-то Кейт нравились такие мои качества, как решительность и импульсивность. Кейт, конечно, была встревожена моим внезапным увлечением номинализмом. Мой мимолетный «роман» с Мастером вышитой листвы насторожил ее еще больше. А ведь в тот памятный день, когда мы оказались рядом в самолете «Люфтганзы», она была довольна. И ей понравилась не только моя готовность помочь ей избавиться от чернильного пятна, но и та быстрота, с которой я согласился изменить все свои жизненные планы в соответствии с ее планами. Ей надо было попасть в монастыри, чтобы взглянуть на старинные рукописи, но ведь и меня ждало не менее важное дело. Я собирался отправиться в замок Нойшванштайн, чтобы собрать материал для книги о Ницше и позднем романтизме, это была моя первая попытка избавиться от оков «кабинетной» философии. Кейт могла бы отказаться от монастырей и поехать со мной. Но такая возможность даже не обсуждалась. Я отказался от Нойшванштайна и отправился с ней по монастырям. Когда наш самолет приземлился в Германии и я объявил ей об изменении своих планов, она сначала улыбнулась, потом нахмурилась, а затем сказала, что это глупо. После этого она еще немного похмурилась и поулыбалась, и к тому моменту, когда пассажиров пригласили к выходу из самолета, она более или менее со мной согласилась. Именно тогда, кстати, я впервые увидел картины южногерманских и дунайских мастеров, что привело меня из девятнадцатого века в пятнадцатый, из Баварии — в Нидерланды и, наконец, к пику моей искусствоведческой карьеры — к концу весны 1565-года в долине средь увенчанных снежными шапками фламандских Альп. Все сошлось, и круг замкнулся.

Еще один из моих неожиданных и безумных проектов, который удался, — это наш брак.

Я слышу, как мягко закрывается дверь в спальню и Кейт тихонечко спускается по лестнице.

— Обещай мне только одно, — говорит она примирительным тоном, и, конечно, я уже готов на любые уступки. Почти на любые. — Сначала на нее должен взглянуть кто-нибудь еще.

Это условие настолько идиотское и невыполнимое, оно настолько противоречит самой сути сложных и деликатных переговоров, которые мне приходится вести, что я мгновенно забываю о своей готовности идти на какие-то уступки.

— И кто же это должен быть? — задаю я логичный вопрос.

— Кто-нибудь хоть немного разбирающийся в творчестве Брейгеля.

Она хочет, чтобы сначала кто-то подтвердил, что это настоящий Брейгель, и чтобы затем я смог купить его за две тысячи фунтов? Чем они там занимаются целыми днями в этом Хэмлише? Что за мысли им приходят в голову в этом отделе экклезиологии? Я, конечно, всегда обожал и обожаю ее удивительную, почти неземную отрешенность от мирских ценностей и понятий. Эта отрешенность только добавляет красоты ее милому лицу. Но ее предложение еще более абсурдно, чем моя воображаемая вера в честность Тони Керта. И куда вдруг подевалось ее причастное святости равнодушие к деньгам? Да и что она хотела этим сказать — «Кто-нибудь, хоть немного разбирающийся в творчестве Брейгеля»? Я и есть этот самый «разбирающийся»! И не «хоть немного», а почти все знающий о Брейгеле и его времени. К тому моменту, как дело дойдет до денежных расчетов, я буду знать об этом художнике такое, что другим знатокам Брейгеля даже не снилось.

Но вместо всего этого я говорю:

— Уверяю тебя, что не сделаю ни шагу, если останутся хоть малейшие основания для сомнений.

— С чьей точки зрения?

С моей, естественно. Но я молчу. Попробуем воспользоваться ее тактикой и отмолчаться. Дадим, для разнообразия, и ей слово.

Она пробует зайти с другой стороны:

— А что плохого в том, что картину вывезут из страны? Раньше ты никогда не сетовал, что прочие работы Брейгеля находятся в Вене или где-то еще. Если эта картина действительно часть знаменитой серии, то уместней будет, если она окажется там же, где и остальные.

Я просто не могу ей не возразить:

— Не окажется она ни в какой Вене! И уж точно не в Художественно-историческом музее. Особенно если ее купит какая-нибудь темная личность, например, действующий тайно бельгийский бизнесмен.

Я возвращаюсь к своей прежней тактике. Конечно, таинственный бельгиец на самом деле появляется в ином месте моей истории, до которого мы еще не дошли и в ближайшее время не дойдем. Но Кейт уже предпринимает новую попытку.

— А что, если Тони Керт возьмет и спросит тебя напрямик?

— Спросит о чем?

— Брейгель это или нет.

— Не спросит. С чего бы? Мне кажется, он никогда даже не слышал этого имени.

— И все же. Если он спросит: а это, случайно, не Брейгель?

— Тогда я скажу ему всю правду.

— Что это Брейгель?

Я снова молчу. Я мог бы, конечно, сказать, что с ее стороны нечестно использовать в своей аргументации предположение, в истинность которого она сама не верит. Но она бы ответила, что дело не в том, во что верит она… и т. д. и т. п. На это я был бы вынужден возразить, что с точки зрения логики истинность суждения не зависит от нашего с ней мнения… и т. д. и т. п. Затем мне приходит в голову мысль, от которой у меня внутри все сжимается: мы спорим друг с другом так, как это делают все прочие супружеские пары и как мы раньше никогда не спорили. Такого рода разговоры можно вести до бесконечности: ни одна из сторон другую не слушает, думая только о том, насколько убедительны собственные аргументы. Мы незаметно превращаемся в Тони и Лору.

— Что ты ему скажешь? — настаивает она.

— Скажу, что не знаю.

— По-моему, ты только что сказал, что абсолютно уверен, или мне послышалось?

Да, не стоило вообще ничего отвечать ей, потому что это дало ей основания для новых нападок, и мне теперь придется прочесть ей небольшую лекцию о критериях истинного знания по всем жестким канонам эпистемологии, которых мне обязательно придется придерживаться, раз речь заходит о предметах, относящихся к сфере моей профессиональной деятельности; в ответ на мою лекцию она разразится своей, на тему… Да бог с ней, какая разница? Как же нам удавалось шесть лет избегать всего этого? Просто когда дело доходило до спора, мы спорили молча. Или по крайней мере Кейт спорила молча. Я всегда догадывался, что она на самом деле думает, но поскольку она никогда не возражала мне вслух, у меня не было повода для ответных выпадов. Но сегодня она внезапно отказалась от этой своей тактики, полностью перевернув все с ног на голову, и поэтому мы оказались в такой трясине.

— Мартин, — она старается говорить спокойно, — послушай, пожалуйста. Брейгель не имеет к той картине никакого отношения. Как бы тебе ни хотелось, чтобы Брейгель был ее автором. Ты ошибаешься, понимаешь? Ошибаешься.

— Но ты же ее не видела.

— Мартин, послушай меня! Я знаю, что это не Брейгель! Ты слышишь? Это не Брейгель, Мартин! Не Брейгель! Не Брейгель! Как же можно быть таким идиотом?

Должен признаться, вид впавшей в панику жены, обычно такой спокойной и рассудительной, выводит меня из равновесия. Ее отчаяние передается мне, как инфекция, и медленно растекается по жилам. Но я сопротивляюсь. Я медленно повторяю свой неопровержимый аргумент:

— Ты ее не видела, а я видел.

Я чувствую себя таким же одиноким, как и Савл, персонаж потрясающей брейгелевской картины «Обращение Савла», которая висит на левой стене в том самом зале венского Художественно-исторического музея. Я лежу на краю дороги, ведущей в Дамаск, сбитый с ног и ослепленный тонким, будто лазерный, небесным лучом, нацеленным только на меня и ни на кого больше. Мимо меня по дороге движется огромная армия. Эта людская река олицетворяет для меня Кейт и все остальное человечество, которые сосредоточены только на своих маленьких, предсказуемых жизнях. Для них я жалкий, не заслуживающий внимания отщепенец, растянувшийся на дороге пьяница, которого они замечают лишь краем глаза, стараясь не отвлекаться по пустякам. И никто не знает, что я поднимусь из праха и стану Павлом. И окажется, что моему неловкому падению было суждено изменить мир.

Сверху из спальни до меня доносится плач Тильды, Я срываюсь с места, прежде чем Кейт успевает сделать хотя бы шаг. Тильда — единственная, кто меня поддерживает, а сейчас мне, как никогда, нужна поддержка. Я беру ее на руки и начинаю укачивать. Хожу с ней взад-вперед по комнате, пока она вновь не засыпает. Разумнее было бы укачать ее прямо в люльке, потому что когда я попытаюсь ее положить, она, скорее всего, опять проснется. Но я обожаю держать ее на руках и разглядывать ее лицо, пока она спит. Особенно сейчас. Однако ее живое тепло в моих руках, такое реальное и такое осязаемое, не укрепляет мою веру, а лишь еще больше подрывает ее. Ведь я не могу подержать вот так же в руках свою картину. Она далеко. У меня были считанные секунды, чтобы скользнуть по ней взглядом, и мне все труднее сохранять увиденное в памяти. Решительность в очередной раз меня покидает, потому что я вдруг живо представляю себе, что события могут развиваться и по самому худшему сценарию.

Например, я займу где-нибудь эти двадцать шесть тысяч фунтов, несмотря на мнение Кейт или даже вообще без ее ведома. Соблюдая приличия, я выдержу определенный срок, как и наметил, а затем покажу картину знатоку. И вот он бросает на нее взгляд и… никакого восторга не выражает. Он изучает ее некоторое время и говорит: «Полагаю, вы надеетесь, что это подлинный Вранкс, но боюсь вас огорчить, это всего лишь подражание Вранксу…» Я продаю картину через агента и получаю за нее две тысячи фунтов. И потом должен пойти к Кейт и признаться: «Ты знаешь, я взял в долг двадцать шесть тысяч фунтов, и двадцать тысяч из них я уже истратил, причем без всякой надежды вернуть…»

А значит, и без всякой надежды отдать долг. Если я взял ссуду в банке, то банк непременно захочет конфисковать мою предложенную в качестве залога недвижимость, а если у какой-нибудь частной фирмы, найденной по телефонному справочнику, то они явятся ко мне с собаками и дубинками. Однако больше всего во всей этой истории пострадает крохотное существо, которое я сейчас держу на руках, ведь так или иначе, деньги мне придется занимать, оставляя в залог будущее нашей дочери.

И никакой я не Савл. Я Икар из брюссельского Музея изящных искусств. Я подлетел слишком близко к солнцу, обжег крылья и рухнул вниз, такой же никем не замеченный, жалкий человечек, как и Савл, но только, в отличие от него, мне не суждено восстать в ореоле славы. Мой удел — сгинуть в морской пучине.

Предельно осторожно я укладываю своего заложенного и перезаложенного ребенка в люльку и на цыпочках выхожу из спальни. Сейчас я приду на кухню, сяду за стол рядом с Кейт, возьму ее руку и поцелую. Затем я признаю, что был не прав, и попрошу прощения. После этого я расскажу ей все, ничего не скрывая, — о своем плане. Может быть, когда она увидит, как искренне я раскаиваюсь, и когда она поймет, сколько вся эта история для меня значила, раз я решился действовать за ее спиной, она в порыве веры в меня предоставит мне возможность действовать так, как я посчитаю нужным. И тогда мы снова будем вместе, как были вместе все эти годы, чем бы ни занимались. Возможно, она все равно ненавязчиво и с любовью даст мне понять, что не согласна с моим планом. И тогда я последую ее совету, без всяких возражений. Я напишу своему другу Кэрилу Хайнду, который работает в Национальной галерее и которому я при более благоприятных обстоятельствах отнес бы картину для определения автора, и приглашу его к нам на уик-энд. Затем я организую наш совместный визит к соседям, и тогда по крайней мере представитель Национальной галереи окажется на месте событий раньше других.

Однако Кейт за кухонным столом занята работой, и прежде чем я успеваю усесться рядом и взять ее за руку, она поднимает на меня глаза и спрашивает с нехарактерным для нее сарказмом:

— А сколько ты собираешься заплатить Тони Керту?

Я, оказывается, настолько захвачен неожиданным порывом нежности, что тон Кейт сбивает меня с толку, и я даже не могу понять, о чем она меня спрашивает. Я нахмуриваю брови, изображая непонимание. И тут она поджимает губы. Я вижу, что она неправильно истолковала мое выражение лица. И все начинается сначала.

— Ты ведь сказал, что собираешься оставить ему причитающуюся ему долю от всех доходов, которые тебе в конечном итоге достанутся, — поясняет она свой вопрос. Неужели это действительно ее волнует? Если да, то на этот вопрос у меня готов простой и доступный ответ, который я немедля и выпаливаю:

— Он получит свои пять с половиной процентов.

Как я и надеялся, причудливое своеобразие этого высказывания останавливает ее напор. Теперь уже ее очередь выражать непонимание.

— Потому что именно столько он предложил мне. — Эта моя фраза ничего ей не прояснила. Да и мне, если подумать, тоже. За что он мне мог их предложить? — Он обещал мне пять с половиной процентов с продажи его Джордано.

Слишком поздно я вспоминаю, что эту часть своего плана я пока не успел довести до ее сведения. Она пытается посмотреть мне в глаза, но это ей не удается. Она пытается сделать вид, что смотрит в свою работу, но и это ей не удается. Сверху доносятся слабые звуки — это заворочалась проснувшаяся Тильда. Я встаю, чтобы подняться в спальню и проверить.

— Подожди, — спокойно говорит Кейт. Я снова сажусь, демонстрируя небывалое терпение. Что с нами происходит? Так плохо никогда еще не было. — Мартин, о чем ты? Ты продаешь его Джордано? Кому? Что все это значит? Почему ты мне не сказал? Какие еще у тебя с ним проекты?

Я сохраняю удивительное спокойствие. Внезапно весь сценарий предстоящих событий, который казался таким запутанным и опасным, когда я раздумывал о нем в одиночку, представляется мне необычайно простым и понятным.

— Я забираю у него обе картины. Я продаю Джордано и оставляю себе Брейгеля. Тони Керт выплачивает мне в качестве комиссионных пять с половиной процентов вместо традиционных десяти, и мы оба довольны. Я сразу хотел тебе рассказать, но боялся, что ты подумаешь, будто я опять ищу повод, чтобы не заниматься книгой.

Это объяснение кажется таким исчерпывающим, что на мгновение я забываю, что мне нужно искать где-то деньги. Выходит, что своих денег мне тратить почти не придется, комиссионных за Джордано хватит на вторую картину! Я снова поднимаюсь на ноги, чтобы идти наверх, потому что в любой момент хныканье Тильды грозит перерасти в полноценный плач.

— Подожди, а как насчет двух других картин, которые они нам показали? Он хочет, чтобы ты и их для него продал?

— У нас был об этом разговор.

— И что же ты?

— Что я?

— Их ты тоже собираешься продавать?

Как можно разговаривать о таких пустяках, если плачет Тильда? Я с нетерпением смотрю в сторону лестницы — я давно уже должен быть в спальне и успокаивать дочь.

— Да или нет? — настаивает она.

— Давай не будем разговаривать таким тоном.

— Я спрашиваю, ты и две другие картины будешь продавать?

— Возможно. Посмотрим.

Тильда плачет все громче. И слух у Кейт не хуже моего.

— Как ты собираешься эти картины продавать? — спрашивает Кейт. — Кому? У тебя нет таких знакомых!

У меня возникает искушение взять да и сказать, что есть у меня такой знакомый, что это богатый и скрытный бельгиец, который готов заплатить практически любые деньги за хорошие картины. Однако когда я сообщал это Тони Керту, тот факт, что мой покупатель — бельгиец, говорил сам за себя, а теперь, когда мне приходиться объяснять что-то Кейт, мне становится как-то неловко, и бельгиец делается для меня как бы менее реальным. Я ничего не говорю, только снова смотрю в сторону лестницы, напоминая жене, что в данный момент надо решать более актуальные проблемы.

— А раз у тебя нет знакомых, тебе придется идти к маклеру, — не унимается Кейт, — который возьмет с тебя свои десять процентов! Ты что, считаешь меня идиоткой, и думаешь, что я поверю, будто таким образом можно заработать? Ты сам знаешь, что ничего на этом не получишь! Он просто обманывает тебя! Для него это прекрасная возможность избавиться от картин, не платя комиссионных! Мартин, во сколько все это нам обойдется? Ведь двух тысяч здесь не хватит, верно? Сколько, Мартин, сколько это будет стоить?

Теперь я понимаю, что должен был сразу сказать ей всю горькую правду. И этот разговор мне не удался. Раздумывая над ответом, я тщательно пересчитываю результат, потому что на этот раз мне надо назвать предельно-объективную сумму. Итак, десять тысяч за Джордано, по две тысячи за «Конькобежцев» и «Всадников» — получается четырнадцать тысяч фунтов. И мне придется доложить четыре с половиной процента от этой суммы. Подумать только, это меньше семисот фунтов! Плюс двадцать тысяч фунтов за мою картину, но такой суммой я сейчас оперировать не могу, и ради того, чтобы Кейт признала мою правоту, я снова снижу ее до двух тысяч, ведь потом, если что, всегда можно отказаться от излишне благородных жестов.

— Кейт, — говорю я, — понадобится всего-то около трех тысяч! Да новый диван стоит больше! Я тебе уже сказал, что делаю это не ради денег, и думаю, ты меня достаточно хорошо знаешь, чтобы мне поверить. Но ты хотя бы представляешь, сколько в наши дни стоит даже копия любой из ключевых работ Брейгеля? Копия!

Она меня не слушает. Она поднимается по лестнице и слышит только Тильду. Кейт охвачена паникой из-за кажущегося ей окончательным разрушения мира, в который по нашей воле явилась эта кроха.

— Ты, похоже, не понимаешь, — говорит она, и ее непоколебимое спокойствие вдруг сменяется волнением, — у нас есть Тильда, и поэтому теперь все по-другому! Мы не можем позволить себе жить так, как нам заблагорассудится! Мы должны думать о ней! Мы должны думать о будущем!

Она скрывается в спальне. Когда она говорит «мы», она, конечно, имеет в виду меня. Это я не могу позволить себе жить так, как мне заблагорассудится. Можно подумать, что я всю жизнь пил и проматывал деньги в казино. Она хочет сказать, что сыта по горло моими потугами найти свое место в жизни. И снова я задыхаюсь от вопиющей несправедливости происходящего. Когда я наконец каким-то чудом отыскал выход из лабиринта, она хочет заколотить его досками! И все это из-за жалкой суммы, на которую не купишь и дивана! Я слишком зол, чтобы усидеть на месте. Я начинаю ходить взад-вперед по комнате, не в силах поверить, что она способна на такую несправедливость по отношению ко мне, на такую мелочность.

Ничего более кошмарного с нами не случалось за все годы нашего брака. Стоило нам столкнуться с первым настоящим испытанием, и мы не выдержали.

Тильда постепенно успокаивается, и скоро единственным звуком, доносящимся сверху, остается скрип половиц. Я догадываюсь, что Кейт тоже ходит взад-вперед по спальне, как бы передразнивая мое поведение здесь, внизу. Она укачивает Тильду, которая так же крепко завладела ее вниманием, как мое горе завладело мною. Она хотя бы может держать в руках нашего живого, теплого ребенка, а у меня здесь нет ничего, кроме душевной боли от допущенной по отношению ко мне несправедливости, причем это обстоятельство само по себе кажется мне еще более мучительным, как будто в роли подражателя выступала не она, а я. Я останавливаюсь и бессмысленно смотрю сквозь грязное оконное стекло на бельевую веревку и висящие на ней три пеленки. Через несколько мгновений наверху замирают шаги Кейт. Даже находясь в разных комнатах, мы не можем не участвовать в этом абсурдном ритуальном переругивании.

В доме не слышно ни звука. Моя злость постепенно уступает место грусти, которая одолевает меня, как сон одолевает Тильду. Я вспоминаю «Люфтганзу» и те первые несколько дней в Мюнхене. А перед моими глазами вместо Тильдиных пеленок оказывается терраса маленького кафе в благословенной тени Фрауэнкирхе. Однажды мы с Кейт сидели на этой террасе, попивая вино с содовой, и Кейт мне улыбалась. Ее улыбка длилась бесконечно, и тогда меня охватило ощущение полной беззаботности. Когда я вспоминаю ее улыбку и свою беззаботность, мне кажется, что мы навсегда утратили что-то бесконечно ценное и прекрасное.

По-прежнему ни звука. Но Кейт не спускается. Наверное, мне следовало бы самому подняться наверх, но мне слишком грустно. Я сижу за столом и тупо смотрю в окно. Она в это время сидит на кровати в спальне, и ей, я уверен, тоже очень грустно — настолько грустно, что она не в состоянии спуститься. Что ж, похоже, все кончено. Я и думать забыл о картине. Меня беспокоит только одно — что с нами теперь будет? Как нам вместе воспитывать Тильду? Как нам хотя бы вместе обедать?

Я смотрю на часы. Трудно поверить, но время обеда давно прошло. Я решаю подогреть себе суп, хотя хлеб отрезать мне лень. Наблюдая за тем, как густая коричневая жидкость медленно обнаруживает признаки закипания, я слышу за спиной на лестнице шаги. Конечно же, Кейт приходится первой делать шаг мне навстречу. Почему же я не смог на это решиться? Но я даже не могу заставить себя обернуться.

— Прости меня, — тихо говорит она. По ее голосу мне становится понятно, что она плакала.

— Это ты меня прости, — неуклюже вторю ей я. — Супу хочешь?

По крайней мере, меня хватило на этот жест доброй воли. Но она не отвечает. Неужели опять плачет? Я наконец поворачиваюсь, чтобы взглянуть на нее. Она сидит за столом, сжимая в руке платок, но не плачет.

— У меня есть немного денег, тех, отцовских, — говорит она. — Не помню, сколько там осталось. Но, наверное, хватит. Я переведу их на наш общий счет.

У меня уходит целое мгновение на то, чтобы осознать ее слова, и еще одно — чтобы опомниться после пережитого потрясения. Затем, движимый ответным чувством покаяния, я подхожу к ней и опускаюсь на колени. Я обхватываю ее руками и утыкаюсь головой в ее мягкий живот. Моя жена — неиссякаемый и вечный источник доброты и любви. Никогда раньше она мне не говорила, что от отца ей достались какие-то деньги, наверное, потому, что хотела использовать их на благое дело, может быть, даже по отношению ко мне. Или, скорее, она просто забыла о них из-за своей ангельской отрешенности от земных проблем.

Я поднимаю голову и смотрю на нее. Она улыбается мне в ответ.

— Любимая моя, — говорю я, и от избытка чувств у меня перехватывает дыхание. — Я тебя недостоин… Ты даже не представляешь, как я тронут… И я, конечно, никогда не взял бы…

— Но почему ты мне сразу обо всем не рассказал? Вот чего я не понимаю.

Я тоже этого не понимаю, но раз уж она спрашивает, пытаюсь вспомнить, разрывая недавно возникшую пелену недоверия, как все начиналось. Почему я ей не сказал сразу? Наверное… потому что знал, она мне не поверит. И оказался прав — не поверила. Она и сейчас не верит. Хотя это уже не важно. Ни одна картина в мире не стоит того, чтобы жертвовать ради нее нашими отношениями.

— Потому что я идиот, — отвечаю я.

— Я хранила эти деньги на черный день, — говорит она.

— Хорошо, и не трогай их. Я все равно бы не взял их у тебя, любимая. Ни за что. Даже если бы в них была моя последняя надежда.

Она гладит меня по волосам. Все стало на свои места. Мы пережили первый в наших отношениях серьезный кризис. Мы преодолели его благодаря ее доброму сердцу и вопреки моему упрямству. Из этой передряги мы выходим, еще больше укрепив наши чувства друг к другу.

— Суп сейчас убежит, — мягко напоминает она.

Но я не двигаюсь с места. Пусть убегает. Потому что вместе с супом перелилась через края и испарилась вся моя обида.

Загрузка...