У нее были роскошные темные волосы и огромные карие глаза, в которых светился пытливый ум. Улыбка у нее была ослепительная и полная мягкого очарования, которую невозможно подделать, но наедине с собой Таня улыбалась очень редко, а когда это все-таки происходило, ни шарма, ни очарования в ее улыбке не оставалось: это была улыбка холодного торжества. Такой улыбкой могла улыбаться кобра, только что убившая огромного льва одним-единственным укусом. Таня была опаснее любой кобры, но укусы ее, в отличие от змеиных, были сладкими и убивали не сразу, а постепенно.
Она отошла от зеркала и взяла из стоявшей на вычурном, под старину, комоде серебряной шкатулки длинную сигарету. Прикурив от изящной золотой зажигалки, она опустилась в глубокое кожаное кресло. Никотин плохо влиял на цвет зубов и лица, но отлично успокаивал нервы. О вреде, который курение наносило здоровью, в Танином случае говорить было бы смешно.
Она сидела в кресле и рассеянно разглядывала знакомую до мелочей роскошную и претенциозную обстановку гостиной. Рядом с сигаретницей на комоде стояла фотография в безвкусной бронзовой рамке. На фотографии был изображен полноватый мужчина с холеным жирным лицом и обширной лысиной, сидевший за заваленным бумагами письменным столом на фоне книжных полок. Фотография была удачной – человек, который делал снимок, был настоящим художником и вытянул из натуры все, что можно, – но его замысел провалился: изображенный на фотографии субъект все равно выглядел самодовольным идиотом, кривляющимся на потеху публике. Не спасало ни значительное выражение лица, ни золоченые корешки солидных томов на заднем плане:
Гегель, Кант, Спиноза, Достоевский… В уголке фотографии красовалась сделанная золотым “паркером” дарственная надпись, на таком расстоянии казавшаяся просто комбинацией бессмысленных черных закорючек, как будто на поверхности фотографии завелись черви.
Сравнение показалось Тане удачным. Вот именно – черви! Они уже давно поджидали ее благодетеля, облизываясь и предвкушая славную пирушку. От этой мысли становилось немного легче, хотя в последнее время у Тани часто возникало острое желание ускорить процесс с помощью какого-нибудь простенького приспособления наподобие кухонного ножа или обыкновенного молотка.
Она смяла сигарету в хрустальной пепельнице. День только начинался, а ей уже смертельно хотелось выпить. И не просто выпить, а напиться, чтобы, явившись сюда, благодетель застал не изысканную содержанку, готовую по первому слову раздвинуть ножки, а заблеванное, пьяное до бесчувствия тело, которому будет все равно, что с ним делают. Таня поморщилась. Она понимала, что “благодетеля” это не остановит. Ну и пусть. Только сначала нужно принять свою таблетку, чтобы не случилось чего-нибудь неожиданного. На Таниной совести и так было слишком много смертей. Зачем же убивать того, кто еще не родился?
Противозачаточные таблетки лежали в другой шкатулке, тоже серебряной, хранившейся в верхнем ящике комода. Здесь же лежала упаковка виагры. Отодвигая ее в сторону, Таня снова гадливо поморщилась: с виагрой или без, ее “спонсор” был жирным похотливым боровом и самовлюбленным ничтожеством. Никакие препараты не могли изменить этого обстоятельства, и никакие препараты не могли спасти Таниному спонсору жизнь, потому что он был болен СПИДом.
Она запила таблетку глотком бренди и, держа высокий стакан в одной руке, а пузатую бутылку в другой, вернулась в кресло. Здесь она свернулась калачиком и начала неторопливо, очень методично и целенаправленно напиваться. Ее блуждающий взгляд то и дело натыкался на фотографию в бронзовой рамке. Разумеется, идея поместить здесь это фото принадлежала не Тане. Спонсор сам приволок сюда это сомнительное украшение и полдня слонялся по квартире, выбирая место, достойное того, чтобы на нем красовался его портрет. Разумеется, Таня принимала в процессе выбора места для фотографии живейшее участие. Ей было не привыкать притворяться и изображать бурный восторг, переходящий в продолжительный и не менее бурный оргазм, в то время как на самом деле ей хотелось выть от тоски. Правда, имитировать оргазм было проще, чем улыбаться и мило щебетать в ответ на извергаемый спонсором поток глупостей и отборной пошлятины. В постели можно было стонать и даже кричать от отвращения и злости – это сходило за проявление страсти. Иногда она не отказывала себе в удовольствии как следует исполосовать жирную спину этого кривоногого ублюдка ногтями. Правда, подобные выходки спонсор не приветствовал, поскольку всякий раз после этого ему приходилось подолгу объясняться с женой. Но Тане он прощал все.
"До поры, до времени”, – напомнила она себе, в третий раз доверху наполняя стакан. Пока что он не знает, чем его наградила красивая содержанка. У него бычье здоровье, и, кроме того, он работает дома за письменным столом, так что в поликлинике бывает редко. Но когда-нибудь болезнь, которая исподволь разрушает его организм, станет заметной. Он побежит к врачу со своими недоумениями, и вот тут-то все и откроется. А может быть, все выйдет по-другому. Достаточно просто сдать кровь на анализ – например, во время водительской медкомиссии. Он ведь водитель, вернее, мнит себя таковым. Машина у него роскошная, но водит он из рук вон плохо, да вдобавок пьет за рулем и балуется травкой. Таня подумала, какая это будет злая ирония судьбы, если ее спонсор расшибется в лепешку, сидя за рулем своего лимузина, так и не узнав, что болен самой страшной болезнью века.
Она снова обвела взглядом обстановку, от которой ее уже тошнило. Нынешний ее спонсор был щедр. И квартира, и обстановка принадлежали ей, но она была готова в любой момент сняться с места и исчезнуть, прихватив с собой только наличные и драгоценности. Сменить паспорт, перекрасить волосы, уехать в другой город до тех пор, пока болезнь не доконает ее клиента. Без денег она не останется. Но она опасалась, что когда-нибудь просто не успеет вовремя унести ноги, и очередная ее жертва просто вышибет ей мозги. Но это сейчас ее не волновало. Она давно считала себя живым трупом. Смерть расходилась от нее широкими кругами, как от брошенного в озеро камня. Иногда Тане начинало казаться, что она безумна – ее месть была слишком жестокой и наверняка погубила множество ни в чем не повинных людей. Она была красива, и мужчины липли к ней как мухи. Ни один из тех, кто пытался за ней ухаживать, не получил отказа, и ни с одним из них Таня не спала больше одного раза. Одного раза было вполне достаточно. Потом она исчезала. У нее была превосходная память на лица, и до сих пор ей удавалось избегать встреч со своими многочисленными жертвами. Она жалела только об одном: больной СПИДом ублюдок, который изнасиловал ее в семнадцать лет и сделал носительницей вируса, наверняка уже умер и находился теперь вне пределов досягаемости. Она не могла даже отыскать его могилу, чтобы плюнуть на нее.
В течение нескольких лет ей покровительствовал уголовный авторитет по кличке Граф. Он был старинным приятелем ее дяди, и болезнь Тани не была для него секретом. Одинокая война, которую Таня вела против всего мира, вызывала в старом мерзавце что-то вроде сочувствия пополам с холодным любопытством. Граф взял Таню под крыло, и некоторое время она ни в чем не нуждалась, выполняя взамен кое-какие деликатные поручения. Лучше кого бы то ни было она могла обеспечить компромат на мешавших Графу людей, оставшись при этом неузнанной. Многие конкуренты Графа пускали себе пулю в лоб, обнаружив, что полная неземного наслаждения ночь стоила им не только репутации, но и здоровья, превратив их в носителей самой страшной из известных современной медицине заразы. Таня выведывала секреты и сеяла смерть, не испытывая угрызений совести. Ее совесть умерла в тот день, когда врачи вынесли ей приговор. Тогда у семнадцатилетней Тани хватило ума исчезнуть. Граф, к которому она в конце концов прибилась, помог ей окончательно замести следы.
Между поручениями Графа у Тани оставалась бездна свободного времени, и она выходила на панель. Ей щедро платили, потому что она была хороша в постели, но ее интересовали не деньги. К деньгам она была равнодушна, упиваясь местью.
Потом Граф приказал долго жить, изрешеченный пулями из древнего “маузера” в одной из комнат своего огромного дома. Таня немного жалела о том, что ее не было поблизости, чтобы насладиться зрелищем того, как из старого мерзавца делают дуршлаг. То, что одна из этих пуль могла достаться ей, Таню не беспокоило: это было бы логичным завершением ее биографии. Думая об этом, она посмотрела на нижний ящик комода, где среди кружевного белья, кокетливых подвязок и вороха разноцветных чулок лежал никелированный “браунинг”, подаренный ей когда-то покойным Графом. Иногда ей хотелось извлечь эту изящную игрушку из тайника и испытать ее действие на себе.
Она полагала, что такая пилюля раз и навсегда излечит ее от усталости и решит все ее проблемы.
Когда Граф умер, Таня приняла предложение своего нынешнего спонсора и переехала в купленную им специально для нее квартиру. К тому времени спонсор уже был болен около месяца. Было очень забавно наблюдать за ним, когда он хвастался и строил честолюбивые планы, рассчитанные на десятилетия вперед. В некотором роде то, что сделала с ним Таня, можно было считать милосердием – по крайней мере, ему не придется увидеть, как жизнь один за другим разбивает вдребезги его замыслы. Ему не грозит проклятие старости – всеобщее забвение, дряхлость, беспомощность и одиночество. Он умрет в кругу рыдающих родственников, уверенных, что он подцепил вирус во время визита к стоматологу, так и не успев понять, что был просто никчемным самодовольным боровом.
Таня слила в стакан остатки бренди и с внезапным раздражением смахнула бутылку на пол. Бутылка глухо стукнула, упав на толстый ковер, и медленно откатилась в сторону. Алкоголь был плох тем, что бередил душу, и нужно было упиться до полного бесчувствия, чтобы воспоминания утратили остроту, а тревожные мысли наконец улеглись. Таня криво улыбнулась, твердой рукой поднося к губам стакан: спиртное действовало на нее очень медленно, она могла перепить большинство мужчин, которых когда-либо знала. Раньше это было не так, и порой она была почти уверена, что в такой противоестественной выдержке виноват вирус. Поселившиеся в ее крови микроскопические убийцы, похоже, обожали выпить.
Она думала о человеке, который застрелил Графа в его похожем на крепость доме, предварительно уложив одного за другим всех вооруженных охранников. Таня не видела трупов, но то, во что превратился после перестрелки дом, говорило само за себя. Человек, который это сделал, был единственным, чьи авансы Таня решительно отвергла в самом начале. Она горько улыбнулась: ее жизнь была похожа на черно-белый негатив. В ней все было наоборот: Таня щедро дарила свое созданное для любви тело подонкам, от одного вида которых ее тошнило, и на пушечный выстрел не подпускала к себе единственного мужчину, который ей по-настоящему нравился. Когда-то она была уверена, что до самой смерти будет смотреть на всех без исключения мужчин как на подлежащих хладнокровному уничтожению паразитов, наподобие тараканов или блох. Немного проверенного инсектицида с коротким названием ВИЧ, и очередная букашка, представляющая собой ходячий мешок со спермой, немного посучив лапками, испускает дух – быстро, красиво и чисто. Остается лишь одеть букашку в новенький, с иголочки, костюм и сверкающие туфли, положить в дубовый ящик с крышкой и закопать в землю. Разумеется, при этом надо тщательно следить, чтобы кровь раздавленной букашки не попала на вашу кожу, – она смертельно ядовита…
Таня знала имя человека, который невольно нарушил ледяной покой ее отравленной местью души, но предпочитала про себя называть его прозвищем, которое сама же ему и дала, – Инкассатор. Это был очень странный человек, поступки которого были необъяснимы с точки зрения здравомыслящего обитателя Москвы конца двадцатого столетия. На таких, как он, время от времени показывали пальцем уже сто лет назад. Он был обречен просто потому, что белые вороны на воле погибают, растерзанные своими сородичами, и все-таки продолжал жить вопреки всему. Он даже ухитрялся побеждать, но, насколько было известно Тане, победы не приносили ему ничего, кроме новых неприятностей.
Она со вздохом поднялась и нетвердой походкой направилась к бару за новой бутылкой. Бар в ее квартире был богатый – не только потому, что и она, и спонсор любили время от времени сразиться с запертым в бутылке дьяволом, но и потому, что она частенько приводила сюда гостей. Гости были все как один мужского пола и одинаково утверждали, что неженаты. Танина широкая постель служила ареной горячих сексуальных схваток, и в последнее время хозяйка этого уютного гнездышка все чаще ловила себя на том, что, ложась в постель с очередным мужчиной, представляет себе лицо с квадратным волевым подбородком и тонким белым шрамом на лбу. Такие фантазии могли завести ее довольно далеко, и, положив тонкую ладонь на длинное горлышко темной пузатой бутылки, она постаралась выбросить Инкассатора из головы.
– Отвяжись, чудак, – вслух сказала она ему и поразилась, как сильно, оказывается, заплетался ее язык. – Ничего у нас с тобой не получится, понял?
Со стороны прихожей послышался характерный шум, который получается всякий раз, когда кто-нибудь не очень трезвый пытается попасть ключом в замочную скважину. Таня громко скрипнула зубами: она так и не успела согласно своему плану напиться до потери сознания. С хлопком вытащив пробку, Таня поднесла горлышко бутылки к губам и торопливо отхлебнула огромный глоток. Бренди обожгло пищевод и пылающим водопадом обрушилось в желудок. Задыхаясь и кашляя, Таня не глядя сунула бутылку в бар и вышла навстречу спонсору, чуть не упав по дороге. Схватившись за стену, она восстановила равновесие и вполголоса выругалась самыми черными словами, которые знала.
Ей предстояла встреча с Георгиевским кавалером, лауреатом литературной премии и членом Союза писателей Аркадием Игнатьевичем Самойловым, и это обстоятельство отнюдь не способствовало улучшению ее настроения.
В то мгновение, когда входная дверь квартиры распахнулась, на Танином лице включилась радостная улыбка – так включается лампочка в салоне автомобиля, когда открываешь дверцу. Ее роскошный халат слегка распахнулся, обнажив стройное голое бедро и предательски выставив напоказ темный твердый сосок, и ввалившийся в прихожую благоухающий коньяком Самойлов, увидев это зрелище, моментально забыл обо всех своих неприятностях.
Неприятности у Аркадия Игнатьевича Самойлова были такого свойства, что забывать о них, строго говоря, не стоило.
Весь вчерашний день, всю ночь и часть сегодняшнего утра он провел в гостях, неторопливо путешествуя сначала вверх, а потом вниз по Москве-реке на борту прогулочного теплохода, превращенного в плавучий дворец с двумя бассейнами, сауной и даже небольшим фонтаном, интимно журчавшим посреди бывшей кают-компании. К концу вечера перебравший шампанского Самойлов уже не мог слышать это журчание – в ответ на нею срабатывал условный рефлекс, и лауреату литературной премии приходилось унизительно жаться и терпеть адские муки. Хозяин прекрасно видел, как страдает Аркадий Игнатьевич, но не отпускал его до тех пор, пока не сказал все, что считал нужным. Это было чертовски долго, но приходилось терпеть, поскольку этот человек был дьяволом, по дешевке купившим бессмертную душу Георгиевского кавалера и державшим ее в нижнем ящике стола вместе с другим ненужным хламом.
Хозяина звали Константином Ивановичем. Люди из его окружения в разговорах между собой чаще пользовались другим именем – Костя-Понтиак. Однажды, хорошенько выпив и основательно заправившись кокаином, Аркадий Игнатьевич отважился спросить у одного из гориллоподобных телохранителей хозяина, откуда у того такая странная кличка.
– Это Понтиак, что ли? – не сразу вник в суть вопроса охранник, с трудом понимавший предложения, в которых было больше пяти слов. – Нормальное погоняло. Почему такое? Так это же ежу понятно. Он больше всего что любит? Понты колотить и коньяк хавать. Понты и коньяк, понял? Вместе выходит “Понтиак”. Машина такая есть, слыхал?
Аркадий Игнатьевич вежливо поблагодарил гориллу и отошел в сторонку, про себя поражаясь меткости прозвища. Понтиак действительно обожал пускать пыль в глаза – выражаясь языком оригинала, “колотить понты”, – и мог за один вечер вылакать два с половиной литра коньяка. Его начавшие редеть слегка вьющиеся волосы издали пылали чистым оранжевым цветом, а кожа поражала молочной белизной с голубоватым оттенком, как это часто бывает у рыжих людей. Он был огромен, рыхл, громогласен, упакован в тесный смокинг и с головы до ног увешан золотом, начиная от огромной золотой цепи, похожей на ту, по которой ходил взад-вперед Ученый Кот, и кончая верхней челюстью, сверкавшей, как золотой запас какой-нибудь небольшой европейской страны. По слухам, даже его огромный никелированный пистолет имел детали, покрытые чистым золотом, не говоря уже о золотой зажигалке, массивных золотых часах и прочих мелочах наподобие перстней и брелоков. Если бы кто-то исхитрился пристрелить Понтиака в темном переулке и обобрать труп, храбрец мог бы разбогатеть, даже не трогая бумажник своей жертвы: по огромной туше Понтиака было рассредоточено не меньше килограмма золота высшей пробы.
Понтиаку было около пятидесяти лет, и он до сих пор не мог равнодушно пройти мимо любой юбки. С тех пор как Самойлову удалось заполучить Таню, с которой он познакомился на даче у покойного банкира Арцыбашева, литератора терзало беспокойство: он знал, что Таня, скорее всего, неверна ему, но показать свою содержанку Понтиаку значило потерять ее раз и навсегда. Понтиак был чудовищно, до неприличия богат и не остановился бы ни перед чем, чтобы отобрать у Самойлова его любимую игрушку. Ему ничего не стоило сделать так, чтобы Самойлов ушел с его пути, а возможно, и из жизни.
Вот уже около года основную часть своих доходов Аркадий Игнатьевич Самойлов получал не от издателей, а из рук Кости-Понтиака. Именно на эти деньги были куплены правительственный “ЗиЛ”, квартира для любовницы и многое другое, без чего Аркадий Игнатьевич теперь просто не мыслил своего существования. Понтиак, разумеется, был далек от мысли заниматься благотворительностью. Он сделал на Самойлова ставку, и теперь холил его и лелеял, как рачительный хозяин породистого жеребца, который в перспективе может выиграть престижную скачку. Нажитые разбоем и грабежом деньги своей чудовищной массой выталкивали Понтиака наверх, в сферы, вплотную соприкасающиеся с властью. Его деловые интересы стали все чаще пересекаться с интересами высокопоставленных особ, в чье общество Понтиаку с его откровенно бандитской физиономией, золотыми побрякушками и пухлым досье, которое вели на него сотрудники ФСБ и отдела по борьбе с организованной преступностью, хода не было. Понтиаку стало тесно. Чтобы расти дальше, ему необходимо было потеснить тех, кто стоял у кормила власти. “Кормило” было ключевым словом. Понтиак понятия не имел, что оно означает кормовое весло старинного парусного судна или, попросту говоря, руль. Он был уверен, что “кормило” происходит от слова “кормить”. У него это слово ассоциировалось с длинным деревянным корытом, наполненным стодолларовыми купюрами, возле которого, чавкая и сыто похрюкивая, толкались всякие депутаты, кандидаты и прочие кремлевские функционеры в скромных деловых костюмчиках по пятьсот долларов. Он дошел до того, что видел во сне их ненавистные поросячьи рыла. Выход был один – прорваться к кормилу, растолкав всю эту чиновничью сволочь, но на пути к цели непреодолимым препятствием стояли демократические, черт бы их побрал, выборы. Пройти через эту мясорубку самолично и добиться своего законным путем нечего было и мечтать, и Понтиак начал присматривать подставное лицо – человека, у которого имелся шанс пролезть в Думу и который в то же время оставался бы послушной марионеткой в его жирных веснушчатых руках, пальцы которых были унизаны тяжелыми золотыми перстнями.
Такой человек отыскался неожиданно быстро и клюнул буквально на голый крючок. Стоило пошелестеть перед писателем Самойловым веером зеленых банкнот, как тот с готовностью принял наиболее удобную для вылизывания хозяйского седалища позу. Он действительно оказался проституткой в штанах, как и говорили Понтиаку отыскавшие литератора люди, и Понтиак обращался с ним соответственно. Но денег он не жалел, и Самойлов был предан ему душой и телом.
Вскоре, увы, выяснилось, что преданность Самойлова имеет свои минусы. Этот Георгиевский кавалер на поверку оказался тупее барана, и оставалось только гадать, как ему при таких умственных способностях удалось накосить достаточно “капусты” на то, чтобы купить себе Георгиевский Крест, литературную премию и членство в Союзе писателей. Его плешивая голова напоминала Понтиаку чудовищный миксер, внутри которого четкие, идеально простые инструкции перемалывались и смешивались с обрывками других инструкций и вычитанных где-то прописных истин, превращаясь в результате в полное дерьмо, способное вызвать у слушателя лишь жалостливое презрение.
Вот уже несколько месяцев Самойлов с подачи нанятых Понтиаком “экспертов” разыгрывал чеченскую карту. Сочиненная видавшим виды спичрайтером стряпня была густо замешана на национальном самосознании и территориальной целостности великой Российской державы. По большому счету вся эта чепуха косвенно выражала интересы Понтиака: в последнее время чеченские бригады сильно потеснили московскую братву и ни в какую не желали останавливаться на достигнутом. Микроскопическая дырочка, которую эти крысы прогрызли в глубоком кармане Понтиака, вдруг начала расширяться с пугающей скоростью. Понтиак, стиснув зубы, выжидал: начинать широкомасштабную уличную войну ему не хотелось. Он очень рассчитывал на Самойлова и подготовленное им общественное мнение. План, разумеется, был долгоиграющий, с дальним прицелом, но чертов литератор испортил все с самого начала.
Недоумку следовало немедленно вправить мозги, и Понтиак сделал это с присущей ему решительностью, не упустив заодно случая пустить пыль в глаза. Он загрузил свой собственный прогулочный теплоход гостями, шампанским, коньяком и шлюхами и отчалил от пристани, прихватив с собой Самойлова.
Прогулка вышла веселой, и у Понтиака дошли руки до Самойлова только ближе к вечеру, когда литератор уже успел выпить не меньше литра шампанского, основательно разбавив эту шипучку коньяком. Глаза у него были как два оловянных шарика, он заметно покачивался, придерживаясь свободной от бокала рукой за поручень верхней прогулочной палубы, и как-то неестественно держал ноги. Колени у него были плотно сдвинуты, словно господин писатель пытался без помощи рук удержать сползающие штаны, и Понтиак не сразу, но все-таки понял, что Самойлову просто необходимо отлить. С мстительным удовольствием проигнорировав это обстоятельство, Константин Иванович приступил к давно намеченной экзекуции.
– Слушай, ты, Достоевский, – сказал он, нависнув над писателем своей огромной тушей, – ты Тургенева в школе проходил? Я тут недавно классную книжку нарыл. Тебе не попадалась? “Муму” называется. Там про то, как один мужик свою собаку утопил. Взял, падло, собаку, вывез на середину речки, привязал на шею камень и пустил поплавать. Жалостливая книжка. Прямо как в жизни. Я, как прочитал, сразу про тебя вспомнил.
– Это лестно, – деликатно рыгнув в сторонку, пробормотал Самойлов, нетерпеливо переступая ногами. “Интересно, – подумал Понтиак, – попросится он в сортир или прямо тут обмочится?” – Только я не совсем улавливаю, какая тут связь…
– Связь, браток, тут простая, – пророкотал Понтиак, сверкая золотыми зубами в лучах заката. – Ты – моя собака, понял? Пес приблудный, кобель шелудивый. Захочу – утоплю, захочу – с кашей схаваю. Ты что, гнида волосяная, делаешь? Я чем тебе велел заниматься?
Он с глубоким удовлетворением заметил, как затряслась сжимавшая бокал рука Самойлова.
– П-проводить предвыборную агитацию, – слегка запинаясь и трезвея буквально на глазах, ответил Аркадий Игнатьевич. – Взывать к национальному самосознанию великороссов и клеймить позором чеченских бандитов.
– О! – Понтиак значительно поднял кверху жирный палец, на котором блестел перстень. Обомлевшему Самойлову на миг показалось, что палец Понтиака вот-вот проткнет дыру в закате, и оттуда струей брызнет кровь. – Клеймить позором! Бандитов, блин! Чеченских! Ты кто? Ты, сучара подзаборная, писатель, властитель, типа, умов и душ. А ты что делаешь, макака толстозадая? Позавчера предвыборное собрание было. Что ты на нем говорил? Ты хоть помнишь, что ты нес, сказочник ты хренов? Ты же звал лохов идти на рынки, кавказские палатки громить! Ты, козлина плешивая, с трибуны сказал, что чеченов надо мочить. Оно, конечно, надо, но думать своей репой тоже иногда надо!
– Я?! – искренне поразился Самойлов. – Я такое говорил? Не может быть!
Понтиак негромко выматерился, полез во внутренний карман смокинга и сунул почти в лицо Самойлову сложенную вчетверо газету.
– На, блин, читай. Портретом тоже можешь полюбоваться.
На нечеткой газетной фотографии был изображен Аркадий Игнатьевич, запечатленный в тот момент, когда он делал с трибуны неприличный жест: левая рука лежит на сгибе правой, предплечье которой вместе со стиснутой в кулак кистью задорно вскинуто кверху. Разглядывая фото, Самойлов смутно припомнил, что он действительно делал какие-то жесты руками, чтобы усилить впечатление от своей речи. Честно говоря, тот вечер вспоминался как в тумане. Он был страшно возбужден, то и дело прикладывался к своей фляге и все время курил траву. Теперь он с некоторым опозданием понял, что делать это все-таки не стоило'.
Статья, помещенная под фотографией, изобиловала цитатами из предвыборной речи Аркадия Игнатьевича. Из нее следовало, что литератор Самойлов призывает свой электорат объединиться в боевые дружины и совместными усилиями изгнать лиц кавказской национальности сначала из Москвы, а потом и вовсе с лица многострадальной планеты Земля, Тон статьи был довольно сдержанным: видимо, то ли автор, то ли редактор отчасти разделял взгляды лауреата.
– Ну а что такого? – немного придя в себя, обиженным тоном спросил Самойлов, возвращая газету Понтиаку. Понтиак взял у него газету и не глядя швырнул через плечо. Сложенный в несколько раз газетный лист, бешено вращаясь в горизонтальной плоскости, спланировал вниз и беззвучно шлепнулся в пенную кильватерную струю. Розовая от закатного солнца вспененная вода подхватила его, завертела, он несколько раз мелькнул в водовороте, затем всплыл позади теплохода. Самойлов грустно посмотрел ему вслед. Он любил видеть свое имя напечатанным на титульных листах книг и страницах газет. Предвыборные плакаты с той самой фотографией, что стояла на комоде у Тани, ему тоже нравились. – Что такого? – повторил он, борясь с желанием схватиться рукой за то место, которое причиняло ему все возрастающее беспокойство. – В конце концов, публика меня поддержала.., почти вся. И тон статьи вполне нейтральный…
– Коз-зел, – с расстановкой процедил Понтиак. – Значит, так. Завтра после обеда к тебе заедет мой адвокат. Подашь на газету в суд за клевету. Публика – дерьмо, а вот Центризбиркому такая, типа, агитация навряд ли покатит. Не дай Бог, другие газеты за нее ухватятся, а там, глядишь, и эти суки с телевидения подгребут… Они тебя моментом спалят. И тогда я тебя точно закопаю, Мопассан. Ты считал когда-нибудь, сколько я в тебя бабок вбухал? Ты что творишь, вошь лобковая?
– Ну, виноват, – промямлил Самойлов. – Но ничего же страшного. Всего-то один митинг в задрипанном клубе…
– Митинг”. – презрительно передразнил Понтиак. – А покрышки таксистам в Быково кто резал – Пушкин? Молчи, мурло, я сам знаю, что классик не виноват. У него алиби, он уже полторы сотни лет землю парит. Ведь это ты с ножичком развлекался, детство золотое вспоминал! А один умник с фотоаппаратом стоял в сторонке и щелкал. Целую пленку отщелкал, а потом пошел в газету – продавать. Хорошо, что ихний пахан – ну, редактор, – мой человек. Он мне эти фотки подогнал и фраера этого сдал с потрохами, так что пленочка уже тю-тю… Но ты… Ты, сука, как посмел на всю Россию облажаться? Ты кого подставляешь, животное?
Он сгреб Самойлова за галстук и прижал спиной к поручням, немного отстранившись на тот случай, если утонченный мочевой пузырь литератора не выдержит внутреннего давления. Чувствуя, как холодит затылок исходящий от октябрьской воды ветерок, Самойлов прохрипел бессвязные слова покаяния, после чего его отпустили и напоследок несильно ткнули в лицо открытой ладонью.
– Ладно, – сказал Понтиак, – на этот раз прощаю. Коней на переправе не меняют. Но если еще раз… Ну, ты меня понял. Беги в сортир, а то обделаешься при всем честном народе…
Глядя вслед радостно семенящему прочь Самойлову, Понтиак подумал, что так оно, наверное, и должно быть: умный не годится на роль марионетки, а с дурака взятки гладки. Просто надо не отпускать его далеко, держать поводок покороче и все время дудеть в уши, подсказывая каждое слово, каждый шаг. Как этот тип, который сидит в театре в специальной будке под сценой и заглядывает балеринам под юбки. Покушение на него организовать, что ли… Неудачное, конечно, просто для поднятия рейтинга.
Последняя мысль пришла ему в голову скорее по инерции. Его воображением целиком завладел образ суфлера, сидящего в своей будке и пялящегося на ноги балерин с расстояния в несколько сантиметров.
– Ба-ба-ба, – задумчиво сказал Понтиак, глядя, как догорает на западе полоска заката. – Бу-бу-бу… Бабу бы, – закончил он и заторопился вниз – туда, где звенели бокалы и визгливо хохотали наемные валютные шлюхи.