Если сказать, что это случилось полсотни лет назад, многие подумают: пошел в старине копаться. А мне кажется, было это только вчера. Жили мы в деревне. Бедность толкала моих родителей на разные выдумки. Летом мать драла лыко, ухаживала за огородом, собирала грибы, ягоды, сушила их и складывала про запас на зиму.
Отец с раннего утра до позднего вечера косил сено богатым соседям, убирал хлеб, а в воскресенье уходил на охоту. Ружьишко у него было допотопное — шомпольное, тяжелое, с таким утолщением на конце ствола, что казалось, на него набалдашник надет.
В морозные зимние вечера отец нередко возился со своей шомполкой, ворчал на мать за то, что она давала плохую кудель для пыжей.
Кроме ружья, у нас было еще два капкана для зайцев. Они все время стояли в лесу. Отец уходил в лес всегда один, и мне подчас так хотелось бежать за ним по пухлому свежевыпавшему снегу. Но отец неизменно отвечал:
— Мал, молоко на губах не обсохло, а на охоту идешь. Правда, раза два он все же брал меня с собой, но в капканах ничего не было. Там, в лесу отец учил меня, как правильно обходить следы, ставить капканы, проверять их.
Как-то рано утром он разбудил меня:
— Гришок, сбегай, дозорь капканы. Ночью-то падера была, поди, кто попал. Я, конечно, очень обрадовался, наскоро умылся, на ходу сжевал кусок черного хлеба, сдернул с вешалки полушубок, и, схватив лыжи, выбежал на улицу. Я летел по едва заметному, присыпанному снегом, следу, который вчера был проложен отцом.
После перелеска начался мелкий ольховый кустарник, за ним — овраг. Смотрю на противоположную сторону оврага, а там снег взрыт. «Ну, — думаю, — есть!» С трудом перебрался через овраг, и вижу — снежная борозда. Словно чем-то пробуравленная, она уходит в чащу зигзагами, а по бокам ярко-красные комочки алеют.
Мне вдруг стало страшно. «Зря, — думаю, — у отца ружья не попросил». Но пошел все-таки. Вижу, капкан чернеет. Подошел ближе. А около капкана зайчишка крутится. Весь в крови, бедняга. Задняя часть ободрана, лапа в скобах зажата. Сидит он и смотрит на меня так жалобно, будто сказать хочет: отпусти, Гришок, всю жизнь благодарить буду.
Стою я перед ним, а у самого слезы выступили. К горлу подкатывается какой-то комок, дыхание перехватило. И так мне жаль стало беззащитного зайчика, что я решил отпустить его. Только дотронулся я до скобы, а заяц как закричит. Страшно стало. Сел я между лыж и шевельнуться не могу. Протащил заяц капкан еще несколько сажен, остановился и опять смотрит на меня. Собрался я с силами, подошел к нему и говорю:
— Что ты, зайка, смотришь на меня, почему боишься? Не враг я.
Снова пытаюсь освободить его лапу — не получается. Дай, думаю, встану лыжами на пружину, разожму их; скобы ослабнут — и заяц свободен. Так и сделал. Только встал я на пружины, правая нога возьми за и вывернись из лыжного ремня. Я оступился в рыхлый снег и упал прямо на зайца. Заяц истошно заверещал. Я и дар речи потерял, только слышу — полушубок мой трещит. Не помню, как откатился я в сторону, но только вижу — зайчишка мой сидит рядом с капканом. В этой суматохе ногу он успел выдернуть, но сам был, видимо, не менее моего ошеломлен и не понимал, что свободен.
Посмотрел я на полушубок — только лоскутья болтаются. Бегу домой. Мать еще в окно увидела меня, всплескивает руками. Вышел отец.
— Что с тобой, Гришутка?
Я заплакал:
— Зайчишка в капкане был, измучился он весь… Я его доставать стал, а он полушубок…
Долго они смеялись надо мной.
— Ну и охотник же ты, Гришок!.. — сказал отец.
Больше он не посылал меня «дозирать капканы».