Ночная ловля рыбы. — На штирборте понтона. — Жилище каторжников. — Драма в батарее «Форели» в ночь на 14-е июля. — Господин Луш. — Убийство. — Бегство. Пирога. — Сообщник. — Насадка чернокожего. — Квартет негодяев. — План господина Луша. — Нечто о спорной территории. — Список. — На заливе. — Тревога! — Что, клюет?
— Я чувствую, будто что-то дергает!
— Ну, и пора!
— Давай-ка посмотрим, что там такое на удочке!
— Осторожнее, Геркулес, осторожней, дружище!
— Я, видишь ли, становлюсь стар и ощущаю что-то странное… жуткое… когда вижу, что рыба клюнула… что она, наконец, взяла…
— Молчи, болтун! Ты думаешь, что говоришь шепотом, а сам ревешь, как рыжий ревун… Надзиратели могут услышать.
— Сегодня национальный праздник, они весь день пили и теперь, очевидно, храпят, как ленивая скотина!
— Да полно тебе! Будет! Подвяжи свой язык и будь наготове!
— Если бы загасить этот проклятый фонарь! ..
— Ну, пожалуйста, без глупостей! Я в былое время поплатился двумя годами кандалов за такую штуку при попытке бежать при таких же обстоятельствах, как сегодня. Я, видишь ли, загасил фонарь… светильня стала чадить; товарищи пробудились из-за запаха и с перепугу, боясь быть наказанными наобум, принялись кричать. Прибежали надзиратели и изловили господина Луша! .. Фитиль меня предал.
Шум лесы, выволакиваемой из воды и тянущейся по гладкой поверхности, прервал разговор, шедший подавленным шепотом.
Человек, именуемый Геркулесом, продолжал тянуть лесу и методически наматывать ее по мере того, как она поддавалась его усилию. Трое остальных присутствующих при этой операции смолкли и, несмотря на свое напускное хладнокровие, были преисполнены тревоги, граничащей с ужасом.
Все они были в одинаковых блузах и брюках из грубого сурового холста, босые и в широкополых шляпах из жесткой соломы; на шее у каждого висело по паре солдатских поршней (род кожаных лаптей, употребляемых в некоторых частях европейских войск), связанных веревочкой. Они стояли у крошечного квадратного окошка, прорезанного в темной стене, напоминающей стены карцера или тюремной камеры. Их бритые лица, осунувшиеся и страшно бледные, с недобрым выражением, в котором, несмотря на тревогу и напряжение, все же виднелся неизгладимый след порока и преступления, — эти лица при свете фонаря, подвешенного к потолку их мрачного помещения, казались еще более отвратительными и отталкивающими.
Но вот довольно сильное колебание почувствовалось во всем помещении, и в ночном мраке раздались какие-то потрескивания.
Четверо мужчин пригнулись, и один из них пробормотал:
— Наконец-то! Прилив!
Колебания, поскрипывания и потрескивания продолжались; наконец все тяжеловесное сооружение пришло во вращательное движение, медленно и как будто нехотя.
— Наш понтон уклоняется от волны, — продолжал тот же человек, — нельзя терять ни минуты!
Эта камера или карцер, где находились рыболовы, было не что иное, как батарея старого фрегата, превращенного в морскую плавучую тюрьму; окно, у которого они собрались, было люком, а низкий, давящий потолок деком, палубой старого военного судна.
Вдоль стены, противоположной той, у которой стояли рыболовы, висел бесконечный ряд коек-гамаков, укрепленных на двух длинных параллельных жердях. Начало и конец их тонули во мраке, и только те, что попадали в круг света фонаря, висевшего под потолком, были освещены слабым колеблющимся светом.
Освобожденные на несколько часов от тяжелого, изнуряющего труда, составляющего удел этих несчастных отверженных, они спали теперь, эти проклятые и забытые людьми люди, тяжелым, свинцовым сном, полным мучительных кошмаров, сном, наступающим после непосильной, каторжной работы.
Измученные и обессиленные поденным трудом, ослабевшие вследствие томительного зноя беспощадного экваториального солнца, истощенные малокровием и болотными лихорадками, они отдыхали теперь, как загнанные звери, быть может, переживая во сне разбитую, изуродованную жизнь или дни своего жалкого существования, чередующиеся без разнообразия, словно звенья бесконечной цепи, или же помышляя о бегстве, об избавлении от проклятой, постылой каторги.
Время от времени из груди кого-либо из спящих вырывался тяжелый стон или вздох, похожий на стон, — и он конвульсивно метался на своей койке, но его разбитые усталостью конечности не находили себе желанного покоя, и самый сон для этих несчастных превращался в новую муку.
Проходит минута, — и храпение целого хора голосов, прерванное на мгновение этим безотчетным стоном, снова раздается так же дружно, как раньше, до тех пор, пока другой такой же стон не прервет этот слитный храп снова на короткое мгновение.
Несмотря на то, что люки открыты, пламя в фонаре как будто гаснет, вследствие удушливого воздуха, отравленного дыханием слишком большого количества людей, скученных в этом тесном помещении. Неописуемый запах логовища хищных животных с примесью мускусного запаха дыхания кайманов и запаха козла наполнял камеру; это было и ужасно, и отвратительно в то же время.
Такова была обстановка внутреннего помещения старого понтона «Форель», стоявшего на якоре на рейде Кайены, в ночь на 14-е июля.
Было одиннадцать часов ночи. Там, в стороне, город шумно ликовал, празднуя свой годичный праздник. Крики и песни доносились по воде даже и на рейд. Высоко взвивались кверху ракеты, прорезывая огненными змеями мрак ночного неба. Раздавались ружейные выстрелы, и слышался монотонный глухой бой туземных барабанов, обязательной принадлежности всякого местного увеселения.
Матросы со стационеров братались с морской пехотой и артиллерией, с экипажами купеческих судов, с рабочими и служащими различных учреждений. Все от мала до велика участвовали в этом празднике и хмелели в этой шумной, гуляющей толпе; только одно жилище отверженных по-прежнему оставалось мрачным и угрюмым и как бы всеми забытым.
Между тем Геркулес, продолжавший было тянуть лесу все с большей осторожностью и осмотрительностью, вдруг почувствовал сопротивление.
— Все благополучно, попала на крючок! — радостно прошептал он товарищам.
В этот момент послышался глухой удар о наружную стенку понтона на уровне ватерлинии.
— Сдай! — приказал человек, называвшийся господином Лушем.
— Однако, — заметил Геркулес, — пора бы объясниться! Ты все дело задумал один, Луш, а мне тоже хочется знать, каким образом мы выберемся из этой проклятой старой скорлупы.
— Шш!
Глухой удар, как ни был он слаб, все же разбудил одного из спящих, проворного и легкого, как кошка, араба.
Он поднялся в своей койке, сразу увидел четырех товарищей у люка, моментально вскочил на палубу и очутился подле них.
— Ты задумал бежать?! — прошептал он Лушу.
— А тебе какое дело? — грубо отрезал тот.
— Я тоже хочу бежать с вами!
— С нами?! Нет места для тебя, сын мой! Я тебе не мешаю, отправляйся с другим транспортом, но у нас нет места!
— Я хочу с вами, не то я закричу, созову надзирателей.
— А-а, каналья! Ты хочешь выдать нас! Подожди же! ..
И он приготовился броситься на араба, который уже раскрыл рот, чтобы крикнуть. Геркулес опередил его, захватив свободной рукой араба за горло с такой силой, что у того мгновенно глаза выкатились на лоб, а посинелый язык далеко высунулся вперед. Глухо захрипев, араб, как сноп, повалился на пол.
— Теперь нельзя терять ни минуты! — прошептал Луш.
— На! — проговорил он, передавая Геркулесу проволочный канат, обмотанный у него вокруг пояса под блузой. — Закрепи мне это хорошенько за люк, по нему мы спустимся. Ну, вот так… спусти канат наружу… вылезай в люк и спустись по канату! Рыба, которую мы с тобой выудили, это пирога со всеми веслами… Ну, вот так! Живо! .. Пусть остальные следуют за тобой… Я спущусь последним!
Не прошло и трех минут, как трое беглецов скрылись через люк, в который едва-едва проходили их головы и плечи.
Между тем араб, который казался мертвым, стал приходить в себя.
— Ишь, скотина! — пробормотал сквозь зубы Луш. — А ведь я считал его выпотрошенным! Он закричит, переполошит всех, и нас изловят. Хоть бы нож был под рукой, чтобы перепилить ему глотку! .. А-а… Я знаю, что делать! ..
С этими словами он направился к своей койке и, порывшись в тряпках, составлявших его имущество, достал оттуда длинный медный гвоздь, длиною в фут, вытащенный им когда-то из обшивки понтона, гвоздь, который он с предусмотрительностью дикаря припрятал в своих вещах.
В два прыжка он очутился возле несчастного и, молча приставив гвоздь к его виску, изо всей силы вдавил в голову.
Затем, чтобы убедиться, что на этот раз араб действительно мертв,
— а быть может и из зверской жестокости, он схватил обеими руками голову несчастного, точно мяч, и, оперев шляпку гвоздя о пол, надавил на него голову мертвеца с такой силой, что конец гвоздя прошел насквозь. Несчастный не издал ни стона, ни звука.
Проворно подняв блузу убитого, убийца вдруг увидел на нем кожаный пояс, отстегнул его и убедился, что в нем есть деньги.
— Одним ударом двух зайцев убил: и доносчика убрал, и деньги приобрел… А деньги на всем земном шаре находят себе применение! — пробормотал Луш и с невозмутимым хладнокровием вылез в люк, затем, ухватившись за канат, ловко и проворно спустился по нему.
Как убийство араба, так и бегство четверых каторжников совершились с такой быстротой, что никто из спящих в батарее, а тем более из надзирателей, спавших в своих каморках под мостиком, ничего не слыхал.
Между тем беглецы, усевшись в небольшой пироге, схватили каждый по веслу и беззвучно поплыли по направлению к югу. Вскоре пирога подошла к берегу, образовавшемуся из мягких илистых наносов, поросших корнепусками. Не разжимая рта, каторжники проплыли вдоль берега около двух километров и очутились близ устья, уходившего на юго-восток широкого канала, обрамленного с обеих сторон рядом густых развесистых деревьев.
— Суши весла! — скомандовал Луш, стоявший на носу пироги. — Мы первые прибыли на условное место и теперь можем поговорить в ожидании тех, других… Дайте только причалить лодку!
— Да, да, поговорим, — сказал один из двоих беглецов, не произнесших до этого момента ни одного слова.
— Настало время поделиться с вами моим планом, чтобы те из нас, у которых размякнет душа, имели возможность вернуться в острог!
— Ни за что! — разом воскликнули все трое беглых.
— Ну и прекрасно, тем более, что первый вернувшийся туда рискует быть не особенно радушно встречен там!
— Без глупостей! .. Или я слишком сильно сдавил тиски на шее араба? — осведомился Геркулес.
— Ну, араб! Тот уж никого не выдаст: он лежит на палубе с тринадцатидюймовым ершом, прогнанным сквозь голову.
— Черт с ним! Ты, видно, хочешь, чтобы нас повесили, в случае, если изловят!
— Полно, я приму вину на себя… за себя я всегда отвечаю сам! Да и не все ли равно, немного больше, немного меньше крови?! Ведь вам известно, что я приговорен к смерти, а затем еще за другое дельце к бессрочной каторге… кажется, лет на сто с лишним. Но все это не мешает мне чувствовать себя как нельзя лучше. Я всегда готов держать ответ за свои поступки и потребовать должного наказания, если нас изловят! Я подставлю голову господину палачу, а вы заработаете всего только два года кандалов. Но до этого еще дело не дошло, а потому поговорим серьезно о более существенном! Вчера, в полдень, вернувшись с работ, я встретил в порту Жан-Жана! Знаешь эту рослую скотину, неумытую рожу с Мартиники, нашего бывшего товарища, помилованного пять лет тому назад? Ты, Нотариус, кажется, не знавал его, так как тогда еще не имел чести таскать за собой ядро на утеху правительству…
— Продолжай! — прервал его человек, названный им иронически нотариусом.
— Так вот, при виде его у меня явилась мысль заставить помочь мне в давно задуманном мною плане побега. Из разговора с ним я узнал, что он служит матросом на тапуйе (туземном голете), поддерживающем сообщение между Кайеной и рудниками Марони; что он должен остаться один на своем судне, тогда как его патрон и остальные служащие отправятся в город, на праздник, гулять. Это ему было не совсем по вкусу, как я видел, и он признался мне, что не задумался бы покинуть тапуйю, если бы у него в кармане был хоть один медный грош.
«Жан-Жан, — говорю я ему, — есть у меня одна завалявшаяся двадцатифранковая монета, и я готов отдать ее старому товарищу, но только при одном условии, а именно: ты сегодня вечером ровно в десять часов, ни раньше ни позже, явишься, рискуя получить пулю в лоб, привязать надежную лесу к обрывку веревки, который будет свешиваться из двенадцатого люка на штирборт «Форели». Леса эта должна быть достаточно длинна, чтобы ее хватило от «Форели» до твоего тапуйя!
Привязав лесу, ты преспокойно вернешься к себе на судно, положишь в пирогу, на которой ты ездил, четыре весла, четыре фляги, четыре абордажных палаша и мешок маниоковой муки, а затем крепко привяжешь пирогу к лесе, конец которой остался у тебя. Понял? "
— Понял! — проговорил тот, лукаво подмигивая глазом. — Я согласен, но только с условием, что ты прихватишь с собой моего земляка Амелиуса!
— Но ведь он в береговом остроге! — сказал я.
— Мне дела нет! Устрой так, чтобы его предупредили!
— Ну, ладно! Вот тебе червонец! — сказал я. — И вы все знаете, что Жан-Жан сдержал свое обещание, и Геркулес выудил на удочку пирогу, на которой мы находимся теперь.
— Да, но ты не сдержал своего обещания, так как его земляка Амелиуса или, как мы его называем, «Маленького Черныша», с нами нет.
— Потерпи немного, Нотариус, и ты увидишь, что черный каторжник всегда держит свое слово. Я всячески старался уведомить его сегодня в течение всего дня, и вот мне посчастливилось увидеть разгружавших лодку с привозным мясом Кривого, Мабуля, Шоколада и того долговязого араба, у которого изображена на виске синяя молния. Я поручил им передать Маленькому Чернышу о побеге, на что они согласились при условии, что и они присоединятся к нам.
— Как хотите! Это уж ваше дело, — отвечал я и назначил местом встречи Северный мыс «Обысканного залива», где с двенадцати ночи те, кто прибудет на место раньше, подождут остальных.
«Прекрасно! — заявил Кривой. — Все остальное я беру на себя. Вместо того, чтобы возвращаться на ночь в каменный мешок, мы удерем прямо на лодку и по каналу Лосса прямо в путь к «Обысканному заливу»! "
— Теперь вы видите, ягнятки, как обстоит дело! Пролог разыгран; мы приступаем к первому акту пьесы! — заключил свою речь Луш.
— Начало прекрасно, — проговорил Нотариус после минутного размышления, — но что же будет дальше? Там скоро узнают о нашем побеге и устроят погоню за нами. Нас станут преследовать как бешеных собак… нам придется бежать без оглядки через леса, кишащие ядовитыми насекомыми, опасными гадами, хищными животными…
Громкий насмешливый взрыв хохота был ответом на этот перечень опасностей, ожидающих беглецов, и саркастический голос Луша возразил:
— И глуп же ты, Нотариус, для человека ученого! .. Правительство мало беспокоится о беглых каторжниках в этих краях: ему слишком хорошо известно, что нас всюду караулят бесчисленные препятствия, непреодолимые для дураков, конечно. Почти все бежавшие с каторги, после целого ряда бед и невзгод, рады-радешеньки вернуться, издыхая от голода, изнуренные лихорадками, измученные и изнемогающие, и подставить свою лапу, чтобы ее заковали в тяжелую цепь с ядром в качестве брелока!
— Так значит, я прав!
— Ну а я тебе повторяю, что ты глуп! Ты забываешь, что эти несчастные не имеют чести состоять под командой господина Луша, красы и венца всех гвианских каторжников, лукавца из лукавцев и хитреца из хитрецов, могу сказать не хвастаясь! Господин Луш все давным-давно обдумал; он ничего не сделал наобум, как бы можно было подумать, судя по неожиданности и поспешности этого бегства. План у меня давно был выработан, но сегодня представился удобный случай, — и я воспользовался им.
Шепот одобрения покрыл его последние слова.
— Вот видите ли, друзья, — продолжал этот хвастун, — побеги редко удаются потому, что они или плохо задуманы, или слишком поспешно осуществлены, без необходимой предусмотрительности и осторожности. Ссыльные из Сан-Лорана, отрезанные от колонии Суринам Марони, попадаются в руки солдат-голландцев, которые тотчас же водворяют их на старое место: голландцы выдают беглых. Другие, пытающиеся добраться сухим путем до английской Гвианы, которая не выдает беглых каторжников, становятся жертвой тех ужасов, от которых у тебя волосы на голове становятся дыбом, мой бедный Нотариус. Но мы в Кайене, в тридцати лье по прямой линии от страны, которая — рай земной для всех, у кого есть какие-нибудь счеты с так называемым человеческим обществом. Страна, где нет ни губернаторов, ни консулов, ни каторги, где человек живет как вольная птица, как дикий зверь, не признавая ни кар, ни закона, ни короля, ни совести; где он без труда может зарабатывать золото целыми пригоршнями и поступать, как ему вздумается, творя добро и зло, смотря по тому, как ему заблагорассудится!
— И страна эта называется? — осведомился Геркулес, слушавший разинув рот.
— Эта страна — спорная территория Гвианы, которая не принадлежит ни Франции, ни Бразилии… страна не меньше этой проклятой колонии, но несравненно плодороднее и, главное, здоровее ее!
— Но, вероятно, там уже есть поселенцы!
— Да еще какие богатые поселенцы!
— Превосходно! Так мы займем их места и будем иметь удовольствие водвориться в готовых гнездах!
— Ну, а что касается способов добраться туда?
— То это проще простого для таких людей, как мы, закаленных на тяжелой каторжной работе и не считающихся ни с какими предрассудками. Мы теперь всего в тридцати или тридцати пяти лье от этой территории, отделенной от нашей колонии Ойапокком. Ну пусть даже в сорока лье, если хотите; так и то всего каких-нибудь семь или восемь дней пути.
— Так, так… но как мы выберемся отсюда?
— Ну, уж, конечно, не морем! Это было бы безумием, в этой пироге, почти без съестных припасов, без воды и принужденные держаться как можно дальше от берегов, чтобы не завязнуть в иле. Я не трус, но у меня мороз пробегает по коже всякий раз, как я только вспомню об ужасной смерти бедняги Жиро, прозванного «Губителем кошельков», ловкого и смышленого малого, которого живьем съели крабы, гнездящиеся под этими корнепусками! Вот что мы сделаем: как только сюда явятся остальные, мы в лодке проберемся ночью по «Обысканному заливу» до Мажури. Там укроемся в течение дня; а скрыться там легко, как вам известно: в прибрежных зарослях нас нельзя будет найти, как иголку в сене. Когда стемнеет, мы переправимся через Мажури и выйдем на дорогу в Аппруаг, ведущую до местечка Кав. Дорога эта скверная, избитая, каменистая; она идет по гребням гор, и на ней можно сломать шею. Но что поделаешь? Жители этой местности проходят весь наш путь в один день, а мы пройдем его в одну ночь. Дойдя до местечка Кав, мы похитим лодку, спустимся по каналу, переправимся через реку и оставим за собой большую половину пути, без особых затруднений.
Мы очутимся тогда в совершенно дикой стране — нам придется идти по солнцу; здесь все предосторожности будут излишни: никто нас не увидит и не предаст. Переправляться через реки и ручьи, проходить леса и равнины — это же сущие пустяки! От Аппруага до Ойапокка нет и пятнадцати лье! Это всего каких-нибудь два дня пути. Очутившись по ту сторону Ойапокка, мы уже будем дома.
— Замолчишь ли ты наконец! — раздался грубый голос среди мрака. — Только тебя одного здесь и слышно, господин Луш, ты один трещишь, как целая семья попугаев!
— А-а, это ты, Шоколад! .. Ну, слава Богу!
— Да, я, и с товарищами, и с дурными вестями!
— Готовьтесь, товарищи! Тревога!
— За нами гонятся… На рейде — два вооруженных судна. Большая китобойная шлюпка с арабами-гребцами нагоняет нас… Я не знаю, что с ними случилось; только эти проклятые арабы ревут как бешеные: «Аруа! .. Аруа! .. "
— Тысячи громов! Хороши мы теперь! .. Очень тебе нужно было прободать его! ..
— А, пускай себе ревут! — все так же невозмутимо отозвался Луш, — мы еще не в их лапах!