2. ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА

Борис Сибиряков «Однажды спросили…» Стихотворение

Однажды спросили

меня в разговоре,

за что я люблю тебя,

море.

И я отвечал:

— За мозаику пятен, —

Абрек и Разбойник,

Аскольд и Путятин;

за синее небо,

за зелень волны

и золото

тонущей в небе луны;

за пляску

цветных семафорных флажков

и дальние вспышки

ночных маяков.

К такой бы палитре —

кисть да треножник!..

Послушали люди,

решили:

— Художник.

А я продолжал:

— Да и кто не полюбит

глухие потемки

загадочной глуби!

Вот так

и любимой глаза глубоки,

а ласка волны —

ласка милой руки.

И шепот мне слышится

в шуме прибоя:

«Вперед, дорогой!

Я и в море с тобою!»

И ветер к подруге

несет мой ответ…

Послушали люди,

сказали:

— Поэт.

А я продолжал:

— Кто в походах бывал

кто силу волны штормовой

испытал,

кто в море встречался

с двенадцатым баллом,

но шторму назло

ночь стоял за штурвалом,

кто вымок до нитки

и соли отведал,

но в яростной схватке

добился победы,

тому до конца его дней

не страшны

ни молний огонь,

ни удары волны!

Послушали люди

ответ на вопрос

и, все подытожив,

решили:

— Матрос!

Вячеслав Кузнецов ПРОЩАНИЕ С ПАРУСНИКОМ «ТОВАРИЩ» Стихотворение

Олегу Ванденко, капитану.

Прибоя белопенная краса —

она и восхищает, и тревожит…

Я знаю:

морю снятся паруса,

ведь юности своей

оно забыть не может.

Столетьями летели клипера —

под синью звезд,

седые на рассвете!..

И росчерк королевского пера

порой дарил им

право на бессмертье.

Давно уже не в славе короли,

забылись их указы,

в Лету канув.

Но, как и прежде, ходят корабли

по пенным тропам

гулких океанов.

…Вот ты идешь под бриз…

Горда душа,

твоя душа крылатая, «Товарищ».

Прощай!..

Стою на пирсе не дыша,

а ты у горизонта —

чайкой —

таешь.

До новых встреч!..

До новых добрых встреч.

Да обойдет тебя стихия злая!

Твой образ буду в памяти беречь,

мне будут сниться паруса,

я знаю.

Виталий Коржиков СТИХИ

ПЛОВЕЦ

Мы шли на юг — в штормах, в дыму.

Мы так давно ушли из дому!

Пять тысяч было к одному,

Чуть меньше — к берегу другому.

Я кончил вахту и сидел.

И вдруг в дали, смурной и рваной,

На мчащем гребне разглядел

Простой кораблик деревянный.

Я даже вскрикнул: «Как он там?!

Он что?! Под ним такая бездна,

Что с ней и взрослым кораблям

Порою спорить бесполезно!»

Но он крепился на волне,

Под стать стальному мореходу.

Что за малыш, в какой стране

Его пустил в такую воду?

Сам спит, поди, десятым сном

И знать не знает,

Сонный зяблик,

Да и не думает о том,

Какой герой его кораблик!

Вода бушует: «Изорву!» —

И с головою накрывает.

А он летит: «Переплыву!» —

И новый вал одолевает.

Волна гудит: «Не пощажу!» —

И, нависая, настигает!

А он бунтует: «Докажу!» —

И на волну опять взбегает.

Он позабудет бедам счет,

Он будет в ранах и в потерях —

Но океан пересечет,

Но вдруг вдали увидит берег

И боком вроется в песок,

И вдруг поймет неторопливо:

Он доказал! Доплыл! Он — смог!

И станет снова ждать прилива.

В ПУТИ

В пути, в феврале,

После качки, усталый,

Стоит на руле

Мой товарищ бывалый.

Стоит, говорит,

Как с дельфинами ладил,

Как ствол эвкалипта

В Австралии

Гладил.

Он видел драконов

И динго в погоне!

Он сам Кенгуренка

Качал на ладони.

Я слушаю друга.

Я плавал! И все же

В Австралию

Сплавать

Мне хочется тоже.

Увидеть бы динго,

Их смелую гонку,

В ладони своей

Покачать

Кенгуренка!

А море за бортом

Бунтует, дичает,

Меня самого

На ладонях

Качает,

И белые волны

Взлетают упруго

И весело прыгают

Друг через друга.

Гудят на ветру,

Затевая игру,

И ветер трубит:

Кенг-гуру! Кенг-гуру!

МЕТЕОР

Перечеркнув

Ночной простор,

Летит над судном

Метеор.

Летит малыш — метеорит!

А в небе — словно сварка.

И смотрят все, как он горит

Размашисто и жарко.

Малек среди небесных тел,

Не мог ко тьме привыкнуть.

И, видно, столько пролетел,

Чтоб хоть на миг, но вспыхнуть!

Он отражается в волне,

Себя испепеляет!

Медузе чудится на дне,

Что и она

Пылает!

Но вот он дрогнул и погас —

Ни искры, ни огарка…

Иллюминаторы у нас

Горят не очень ярко.

Лишь тихо курят моряки,

Да полночью бессонной

Над рубкой тлеют огоньки,

То красный, то зеленый.

И труден рейс, и зыбок путь,

И никого не встретим.

Но может быть, кому-нибудь

И мы порою светим.

К. С. Бадигин ВЕТЕР Рассказ

Широкая полоса ледяного припая казалась мощной, несокрушимой твердью. Однако в заснеженном льду медленно двигался корабль. Он упрямо наползал стальной грудью на твердый ледяной панцирь, давил, разламывал его тяжелым корпусом. Морозный лед крепок и звонок: со стоном и скрежетом поддавался его метровый пласт. Подмятые кораблем льдины с шипением уходили в воду, переворачивались и, разбитые в мелочь, с шумом всплывали позади.

С трудом раздвигая тупым носом ледяное крошево, вслед за ледоколом едва полз потерпевший бедствие транспорт «Рязань». Пароход выбивался из последних сил: угольные ямы его были пусты, а котлы требовали неотложного ремонта.

Корпуса судов, мачты, такелаж закружевели. Палубы обледенели; с мостиков и с поручней свешивались большие сосульки, весело сверкавшие в лучах солнца.

Покрытое обломками льда русло быстро смерзалось, и за кормой кораблей оставался серый шершавый рубец, рассекавший надвое белоснежную поверхность припая.

А впереди виднелся высокий берег, покрытый снегом; дальше в прозрачном воздухе выступали отливающие синевой вершины сахалинских гор. День был солнечный и морозный.

Прибившись к берегу, корабли остановились. Умолк грохот и скрип льда под стальными корпусами, наступила тишина. Где-то далеко, за кормой припая, шумели холодные волны, а здесь одетое в тяжелую ледяную броню море было неподвижно и молчаливо.

Механики на пароходе «Рязань» торопились с ремонтом. Протяжный, хриплый стон нарушил тишину. Подхваченный эхом, он долго метался в забеленных снегом прибрежных утесах. Облако причудливо разрасталось, и в синем морозном небе неожиданно возник гигантский белый цветок. Стон уходящего из котлов пара становился слабее, глуше…

Уткнувшись в торосистую гряду, ледокол «Богатырь» застыл в величавом спокойствии. Казалось, он дремал после тяжких трудов, но дремал сторожко, одним глазом. И если над попавшим в беду товарищем нависнет опасность, ледокол мгновенно оживет. Закрутятся стальные винты, и тяжелый корпус снова начнет крушить и ломать лед.

На ледоколе «Богатырь» отбили четыре двойных удара в охрипший от мороза колокол — двенадцать часов дня. На палубе, в машине, в кочегарке меняются вахты.

Третий помощник капитана комсомолец Александр Падорин, высокий статный юноша, стоя у штурманского стола, заканчивал короткую запись в судовом журнале.

— Приветствую доблестную вахту, — раздался глуховатый голос, — и поздравляю с благополучным прибытием к берегам Сахалина.

Падорин поднял голову. Из проема внутреннего трапа выплыла коренастая фигура второго помощника Снегирева, отменного балагура и шутника.

— Добрый день, Сергей Федорович, — ответил Падорин, пожимая ему руку. — Принимай вахту.

— Торопишься? Хорошая вахта сама стоится, на лед не убежит. — Широкое добродушное лицо Снегирева расплылось в улыбке. — Что ж, выкладывай, задерживать не могу… Кстати, что поделывает «живой труп», эта развалина «Рязань»?

— Стоим в сплошном, неподвижном льду. Ждем окончания ремонта котлов на «Рязани». Простоим двое суток, — лаконично ответил Падорин. Многословием он никогда не отличался.

— Гм, окончания… И не начинали еще небось. — Второй помощник зевнул, закрыв ладонью рот. — А котлы у них, братец, дрянь. Банно-прачечному комбинату готовили, а «Рязани» достались. — Он опять зевнул. — Далеко ли от берега стоим?

— До берега ровно полмили. Вот место на карте, по трем пеленгам. — Падорин показал ножкой измерителя на аккуратный маленький кружок, там пересекались три тонкие линии. — Поправка гирокомпаса — ноль.

Второй помощник покосился припухшим от сна глазом на карту.

— Ты пойми, Саша, нынче с ноля до четырех еле на мостике выстоял, проклятое время, недаром собачьей вахтой называют. Думал, и раздеваться не стану, в чем был спать завалюсь. А сменился с вахты, чайку попил, словечком с товарищами перекинулся, и вроде легче стало. Механик привязался с шахматами, не смог отказать, каюсь. Ну, вкатил ему два мата, — похвалился он с довольным смешком. — Разозлился машинный дух… А я разгулялся, до семи утра сна как не бывало… Какие приказания по вахте? — заторопился Снегирев, увидев нетерпение на лице Падорина.

— Внимательно наблюдать за ветром и льдом. Если ветер возьмется от северо-запада, немедленно доложить капитану. Вахты морские.

— Гм… стоим вроде безопасно… Однако если прихватит хороший ветер, лед разломает, и нам придется тащить госпожу «Рязань» на буксире — вот где начнется морская жизнь… — Снегирев уселся на диван, закинув ногу на ногу. — Попробуй оставить такой пароходишко без помощи, а?! Наперед знаю: через час «Рязань» попадет на камни мыса Жонкьер и превратится в груду железного лома… Вот как, Саша. И людям крышка. В такую погоду не спасешь. Постой-ка, братец, — спохватился вдруг Снегирев, — будто зазнобушка твоя на Сахалине живет, в Александровске? Правда ведь?

— Моя?.. Да, — осекшимся голосом ответил Падорин и потянулся за папиросами.

— Помню, помню, в медицинском техникуме училась, блондиночка, в кудряшках. Носик задорный поднят этак кверху… — Снегирев поднял пальцем свой мясистый нос с пучками черной растительности, торчавшей из ноздрей. — Работать в больницу уехала, мамаша у нее здесь живет, и свадьбу на год отложили… что-то вроде обоюдного испытания чувств.

Снегирев кинул быстрый взгляд на товарища. Падорину все не удавалось зажечь папиросу. Он слишком торопился, и спички гасли.

— Гм… Замерим глубину… — Снегирев включил один за другим два рубильника. Эхолот шумно заработал. На темном циферблате появились вспышки.

Папироса у Падорина наконец загорелась. Он с наслаждением несколько раз затянулся.

— Двадцать шесть метров, — отметил вслух второй помощник, присмотревшись к прибору, — водички под килем вдоволь. Шибко ты переживал тогда, Саша, — снова обернулся он к Падорину. — А соперник твой, помнишь, рыжий фельдшер? Обштопал он тебя… На Сахалин назначение схлопотал, в ту же больницу… Ход конем, братец… А скажи, Сашенька, откуда сейчас ветерок дует?

— Ветерок… — Падорин растерянно смотрел на товарища. На его мужественное, с тонкими чертами лицо набежала тень. Черные густые брови нахмурились, у переносья сошлись две глубокие морщины. Наступило молчание. — Да нет ветра, так, маловетрие, — думая о другом, наконец ответил Саша.

— Маловетрие, — сразу подхватил Снегирев. — Слушай, отклонился ведь я от генерального курса. Так вот, заснул в семь, разбудили в одиннадцать, клади на сон пять часов… Сколько раз просил буфетчицу будить ровно без четверти двенадцать, так нет, нашей Зине что об стенку горох. В голове одни женихи. — Снегирев неожиданно рассердился: — Напрасно дамский пол на кораблях держат, все неприятности от них, морское товарищество гибнет, склоки, дрязги… Одним словом, шерше ля фам… На берегу и я всегда приятной дамочке ручку поцелую, а на корабле, извиняюсь, видеть их не хочу… Не знаю, что министр смотрит… Я бы…

— Ты… Бодливой корове бог рог не дает. Напиши министру, глядишь — и поможет, — ответил Падорин, усмехнувшись. — Болтаешь много, оттого и спать некогда… Шопенгауэр.

— Ладно, все ясно, вахту принял, — отмахнулся Снегирев и, сунув руки в меховые рукавицы, вышел на мостик.

Оставшись в одиночестве, Падорин, облокотясь на штурманский стол, задумчиво глядел на карту сахалинского берега. Но сейчас его волновали отнюдь не навигационные дела.

Случайный заход ледокола на остров был радостным событием. В Александровске жила Танечка Скворцова, девушка, с которой он собирался связать свою жизнь. Свадьба намечалась летом, во время отпуска. Раньше этого срока Саша и не мечтал о встрече. И вдруг… Узнав о заходе на Сахалин, Падорин решил во что бы то ни стало увидеть девушку. Теперь же, после разговора со Снегиревым, он должен был увидеть ее немедленно. Рыжий фельдшер… Мучительная ревность вдруг охватила Падорина. Горячая волна поднялась к сердцу. Да, ему и раньше казалось, что Танины письма стали сдержаннее, прохладнее, но он не придавал этому значения. Черт возьми, как он не догадывался… Пока он плавает, копит деньги на свадьбу, на разное там обзаведение, хлопочет квартиру, этот рыжий на берегу ведет отчаянную борьбу за Танино сердце, и, может быть, вот в эту самую минуту решается его судьба.

Падорин выпрямился, пригладил дрожащими руками каштановые, слегка вьющиеся волосы.

«Немедленно к старпому. Упрошу, поймет, отпустит. Ведь от этого зависит так много». Не разбирая ступенек, он ринулся по трапу вниз.

Старший помощник, Николай Степанович Глухов, пожилой человек с усталым добрым лицом, приподнялся в кресле и стукнул согнутым пальцем по стеклу барометра.

— Падает, — буркнул он, строго взглянув на Падорина, — прямо валится… Капитан приказал продолжать морские вахты. Машины в постоянной готовности.

Старпом поджал губы, потер в раздумье лысину. У Саши Падорина дрогнуло сердце: неужели откажет?

— Так, невеста в Александровске, надо повидаться… Дело уважительное, — тянул старпом. Николаю Степановичу, доброму и отзывчивому по натуре человеку, очень хотелось отпустить Падорина, но служба… Служба прежде всего. Он колебался, взвешивая все «за» и «против». — Далеко ли отсюда город, не прикинули?

— Около двенадцати километров, Николай Степанович, с карты снял, — поспешно ответил Падорин.

— Гм… Двенадцать… Сегодня вернуться вы не успеете, это ясно, — продолжал раздумывать старпом. — Вот что, Александр Алексеевич, можете быть свободным до завтрашнего полдня. В двенадцать ноль-ноль быть на ледоколе… Ваши вахты я возьму на себя.

Падорин от радости чуть не бросился обнимать старпома.

— Николай Степанович, — взволнованно сказал он, пожимая руку Глухову. — Если бы вы знали… я так благодарен.

— Не теряйте времени на благодарности, собирайтесь на берег. — Старпом улыбнулся, одернул старенький китель с потускневшими золотыми нашивками. — И… не забудьте пригласить меня на свадьбу.

Саша не терял времени. Он мгновенно, словно бесплотный дух, исчез из каюты.

Спускаясь по трапу на лед, Падорин внезапно остановился на последней ступеньке. «Гирокомпас… эх, чуть не забыл…» — ругнул себя за оплошность: он был полон сомнений.

За дверями в стальной, наглухо закрытой каюте бешено крутился тяжелый ротор, порождая в себе чудесное свойство отзываться на вращение земного шара. Ротор — это сердце гироскопического компаса. Созданный гением человека, гирокомпас и в ночь и в туман указывает кораблю верный путь. С точностью до десятых долей градуса прибор шлет указания на мостик, к рулевому, в штурманскую рубку, к экрану локатора…

«Что делать? — размышлял Падорин, прислушиваясь к монотонному жужжанию моторов. — Прибор работает. Ледокол в постоянной готовности… Оставить гирокомпас без наблюдения на целые сутки — недопустимо. Спросить разрешения остановить эту деликатную штуковину? — Падорин направился было к старпому, но тут появилась новая мысль: — Николай Степанович, наверное, забыл про гирокомпас и только поэтому так легко отпустил на берег. Стоит напомнить ему об этом — и Таньку мне не видать как своих ушей. А что, если я остановлю без разрешения? — Падорина бросило в жар. Но потом он стал думать иначе: — Ничего не случится, стоим на льду», — успокаивал он себя. Изрядно поколебавшись, Саша вошел в гирорубку и выключил рубильники. В каюте стало тихо, а в душе Падорина — беспокойно.

Закрыв дверь, он опять остановился в нерешительности. Что делать с ключом? По строгим корабельным правилам его надо вручить вахтенному. Но… ключ в конце концов остался в Сашином кармане.

Падорин с отличием окончил в прошлом году курс мореходного училища. На ледоколе он принял в заведование электронавигационные приборы, гордился доверием, оказанным ему, и всегда честно, по-комсомольски выполнял свои обязанности. Но сегодня… сегодня слишком велико было искушение.

…Отыскав домик на окраине города, где жила девушка, Падорин закурил и долго стоял на крыльце, не решаясь постучать.

Дверь открыла пожилая женщина, высокая, в теплом пуховом платке. Взглянув на Падорина, она приветливо улыбнулась и протянула руку.

— Вы Саша Падорин, — сказала она певучим северным говорком, — сразу узнала… по фотокарточке. Я мать Тани — Прасковья Федоровна. Вот не ждали… Радости-то будет! Жаль, нету дочки, в больнице до восьми дежурит… Заходите в дом, чайком погреетесь.

— Спасибо, Прасковья Федоровна… Я к Тане, в больницу… — Голос Падорина дрогнул.

— И думать не моги! Морозец-то нынче… А у Танюши в аккурат вечерний обход — доктора по палатам ходят. Пойдешь — у дверей настоишься. В больницу-то не всякий день допускают.

Подумав, Падорин решил ждать. Раздевшись, он долго отогревался у горячей печки, пил крепкий чай с рябиновым вареньем и, к удивлению гостеприимной хозяйки, часто невпопад отвечал на вопросы.

Прасковья Федоровна, посидев с гостем, ушла хлопотать по хозяйству, а Падорин занялся разглядыванием многочисленных фотографий, украшавших стены комнаты.

Прошел час, Прасковья Федоровна гремела в кухне посудой. Падорин, примостившись в мягком кресле, думал о своем. В комнате было тепло и очень уютно. Мирно тикали стенные часики в деревянном футляре, потрескивали в печке жарко пылавшие поленья. Бархатно мурлыкал кот у Сашиных ног… Казалось, ледокол, вахта, бурное зимнее море остались где-то далеко позади. Скоро придет Таня, он услышит ее быстрые шаги, увидит широко раскрытые, изумленные глаза. Падорин вспомнил Владивосток, вечера, проведенные вместе с любимой. Перебирал в памяти светлое и хорошее, что дала ему дружба с девушкой.

И все же настоящей радости не было. Беспокойные мысли угнетали Падорина, мешали чувствовать себя счастливым. Его не покидало ощущение неловкости или стыда, словно он обманул хорошего друга.

Торопливо и тонко часы отбивали время. Пять часов. Сегодня вторник, вспоминал Падорин, время занятий. Крылатые мысли перенесли его на ледокол. На мостике собрались штурманы, механики, радисты… Капитан рассказывает о приборах: «Работа радиолокатора при плавании во льдах». Да, так, кажется, называется лекция. Капитан большой знаток и любитель локатора, послушать его интересно; он закончил объяснения, встал, подходит к прибору, выключает его… И вдруг Сашу словно опалило огнем: локатор не будет работать. Да, там перегорела лампочка, и он, Падорин, не успел поставить новую. Запасные лампы хранятся в гирорубке, в правом ящике стола. Но кто знает об этом? Даже если подберут ключ к каюте, не найдут. Падорин вскочил с кресла, но тут же опомнился.

— Нехорошо получилось, — пробормотал он, снова усаживаясь, — служить — не в бирюльки играть. А я…

Он выкурил подряд две папиросы, не переставая думать о гирокомпасе, запертом в каюте, об испорченной лампочке.

Время шло. Часы отстукивали бесконечные минуты.

Падорину казалось, что он слышит ритмичное перестукивание динамо, мягкий шум вентиляторов… По стеклам рулевой забарабанили брошенные ветром брызги. И Саша увидел море… Он стоял на мостике ледокола, крепко держась за обледеневший планшир. В темноте шумели волны. Завывал на разные голоса ветер.

Вспыхнул прожектор, синеватый луч медленно пополз в сторону, уткнулся в обломок льда. В ярком свете Саше хорошо был виден песец, метавшийся на льдине.

«Как попал сюда песец?» — едва успел он подумать, а синеватый луч освещал уже темный силуэт судна, идущего на буксире.

Волны бросали корабли с борта на борт, обрушивали на них потоки воды. По морю катилась крутая зыбь. Суда то зарывались носом в бурлящие волны, то оседали на корму. От сильных порывистых ударов буксир то и дело вытягивался струной. «Богатырь», тяжело раскачиваясь, захлебываясь от волн, гулявших по палубе, упорно тащил вперед беспомощное судно.

Когда ледокол сильно кренился, внизу под мостиком, нагоняя тоску, невпопад отзванивал колокол, а в носовом отсеке яростно хлопала забытая дверь. В такт покачиваниям стонало и скрипело судно.

Но вот крупная волна высоко подняла корму ледокола. В то же мгновение на «Рязани» нос стремительно повалился в воду. Опять сильный рывок. И Саша увидел, как ночную тьму прорезала молния — это вспыхнул тысячами искорок рвущийся от страшного натяжения стальной буксир; концы его со свистом разрезали воздух и скрылись в волнах.

Подхваченная ветром «Рязань» быстро удалялась. Поглощенный мраком, скрылся с глаз Саши слабый огонек керосинового фонаря на мачте. Тревога охватила все существо Падорина. Казалось, прошла целая вечность, а ледокол все еще не может отыскать судно, потерявшееся в темноте штормовой ночи. Радиостанция на «Рязани» молчит…

«Локатор!» — мелькнуло в голове. Саша бросается в штурманскую рубку, нажимает кнопку переключателя; слышно, как под палубой хмуро заворчали моторы. Загорелись зеленые и красные огоньки на щите. С медленно вращающихся лопастей антенны в ночной мрак ринулись коротенькие волны, порожденные электромагнитной энергией. Встретив на своем пути препятствие, они тут же вернулись обратно, и все-таки, как ни мгновенно было путешествие электромагнитных малюток, они сумели не только отыскать невидимые глазу берега, затерявшийся в море корабль, но и перенести изображение на экран.

Саша ничего не различал, кроме стеклянного матового диска. Вот экран вспыхнул голубоватым светом, появились концентрические круги расстояний. Неторопливо двинулась по кругу светящаяся линия…

Где-то недалеко от центра голубого поля вспыхнула маленькая яркая звездочка. Ледокол «прозрел».

— «Рязань», — выдохнул Падорин.

Яркая точка светилась, словно звезда первой величины. Вспыхнула извилистая линия берегов с резкими очертаниями скалистого мыса Жонкьер… Неожиданно свет на экране локатора погас. У Саши похолодело внутри. Он открыл крышку прибора, привычными движениями рук ощупывал лучи тонких проводов, проверял контакты.

Прибор не работал. И тут Падорин вспомнил… Лампа.

«А как же «Рязань»?» И словно в ответ на свои мысли Падорин услышал далекий глуховатый голос Снегирева: «Через час «Рязань» попадет на камни мыса Жонкьер и превратится в груду железного лома… и людям крышка. В такую погоду не спасешь…»

От внутреннего толчка Саша очнулся. Непонимающим, растерянным взглядом обвел он комнату… В доме стояла тишина. Ярко горела электрическая лампочка. От раскалившейся печи дышало жаром. Падорин вытащил платок и вытер обильный пот с лица.

Взглянув на часы, Саша удивился. Он был уверен, что прошло очень много времени, а стрелки показывали только половину шестого.

Хлопнула дверь, кто-то долго топтался в сенях, сметая с валенок снег. Падорин не шевельнулся.

— Метет, у-у-у, как метет, — услышал он голос Прасковьи Федоровны, — теперь погоды не жди, час от часу злее. С материка ветер-то. — Появившись на пороге, заслонив глаза от света, она смотрела на Сашу из-под руки.

«Значит, норд-вест, — подумал Падорин. — Самый неприятный ветер… Но мы стоим во льду, в крепком припае, и до открытого моря добрых десять миль. Нет, ничего не случится, ровно ничего», — повторял он, стараясь себя успокоить. Растерянность, колебание, боязнь отражались сейчас на лице Падорина.

«Выйду на улицу, — решил он, — посмотрю, что за ветер».

Всунув ноги в теплые, стоявшие у печки валенки, он потянулся за шапкой.

— О Татьянке не беспокойся, — по-своему истолковала хозяйка Сашино волнение, — ее фершал домой проводит. И попривыкла она, на Сахалине родилась. Ветры-то здесь не в диковинку.

— Фельдшер… — встрепенулся Падорин.

— Дмитрий Иванович… Али знаком? В одной больнице с дочкой работает. Высокий, волосы рыжие.

Падорин с яростью обеими руками нахлобучил шапку на голову…

На улице сухой морозный снег метнулся ему в лицо. В снежном вихре темными тенями расплывались силуэты ближайших домов.

«Да, ветер от северо-запада, — признал Саша. — А если припай… — пронеслось у него в голове. — Нет, это невозможно. А все же, если лед не выдержит…»

И Саша на секунду представил себе, что произойдет.

Он медленно вернулся в дом, надел полушубок, натянул рукавицы, постоял немного, опустив голову.

— Прасковья Федоровна, я на ледокол, — негромко сказал Падорин, не поднимая глаз. — Татьянке скажите. Не могу больше здесь…

— Я-то наготовила… и бутылочку крепенького припасла, — начала было хозяйка, но, искоса глянув на Сашу, тихо спросила: — А что за причина, сынок?

— Гирокомпас без разрешения оставил, Прасковья Федоровна, — с отчаянием ответил Падорин, — и ключ от каюты с собой унес, а там лампы…

— Гирокомпас?.. Невдомек мне, что за штука такая.

— Гирокомпас, Прасковья Федоровна, важный прибор, путь кораблю указывает, без ошибок, — невесело объяснил Саша. — Магнитный компас, тот с ошибками; девиацию надо учитывать, склонение…

— Как же ты так, сынок, опростоволосился, — добродушно сказала хозяйка. — Танечка моя третьего дня бинты по дежурству забыла передать, так всю ночь мучилась, не спала, чуть свет в больницу побежала… Иди, раз надо, не сомневайся, с понятием мы.

Выйдя из теплого дома и сделав несколько шагов, Падорин почувствовал всю силу норд-веста. Он задыхался от порывов упругого ветра, дувшего ему прямо в лицо.

«Темно, — подумал Саша и как-то сразу оробел. — Тащиться ночью, в метель, одному по незнакомой дороге. Уйти, не увидев Тани…» Ему сделалось обидно и жалко себя. Из-за чего он страдает? В конце концов, на ледоколе есть магнитный компас, и раньше прекрасно обходились без всяких там электронавигационных приборов…

Падорин стоял посреди дороги, ветер нес на него снег, сухой и подвижный, словно зыбучий песок. Снег струился тонкими ручейками, они обтекали препятствия, разъединяясь и снова сливаясь. Ручейков было много, словно весь сахалинский снег пришел в движение и наступал на него.

«Ты свободен до завтрашнего полдня, — нашептывал Саше подленький внутренний голос. — На самом деле никто ведь не обязывал тебя возвращаться на ледокол, если задует норд-вест. Что значит на корабле один человек?» — «Верно, — соглашался Падорин. — Я должен остаться. Мне надо увидеть Таню. Никто не посмеет меня упрекнуть». — «Так ли это, ты в этом уверен?»

Нет, Падорин не был уверен. Несмотря на крепкий мороз, ему вдруг стало жарко… И он снова зашагал навстречу темноте, метели и ветру. А ветер успел намести сугробы. В сугробах застревали Сашины валенки. Навевая тоску, ветер уныло гудел в проводах. Бесконечной вереницей из белесой темноты выступали покрытые инеем телеграфные столбы.

Жалкий свет карманного фонарика беспомощно маячил у ног Падорина. За пределами желтоватого пятна темнота казалась еще непроглядней.

Падорин торопился, каждый порыв ветра заставлял его ускорять шаги. Иногда ему слышались тревожные гудки ледокола, он вздрагивал и останавливался. Но это стонал ветер.

Остановившись передохнуть то ли на втором, то ли на третьем километре, он услышал позади себя шаги, хрустящие на морозном снегу.

Падорин обрадовался спутнику.

— Товари-ищ! — позвал он, стараясь перекричать ветер. — Эй, товари-ищ!

Прохожий подошел. Это был высокий бородатый старик с собакой на поводке, осыпанный, словно мельник мукой, мельчайшей снежной пылью. Бороду и усы покрывала ледяная корка. Он казался Саше героем какой-то забытой сказки.

— Далеко ли идете?

— В Титовку.

— Попутчики, вместе идем, — сказал Саша и подумал: «Хорошо, у меня ни бороды, ни усов».

Старик поднял руку: согласен, дескать, и зашагал дальше. Но рядом с ним Падорин не мог удержаться.

В сапогах старику двигаться было куда легче. И собака тянула своего хозяина, он едва успевал вытаскивать ноги из снега.

Падорин сразу отстал на добрые полста метров. Поднатужившись, он с трудом держался на этой дистанции. Но сил хватило ненадолго, и Саша почувствовал, что больше идти не может. Опять пришлось звать попутчика.

Старик остановился.

— Устал, — взмолился, подойдя, Падорин.

— На седьмом километре отдыхать, как раз полпути, — ответил попутчик сердито. — Печенка, што ль, у тебя слаба, за стариком не угонишься?

С проклятиями выдергивая валенки из сугробов, Саша потащился дальше. Сейчас главной движущей силой была мысль о близком отдыхе.

«Забраться бы в барак, раздеться… отдохнуть, а потом чаю: два-три стакана самого крепкого… Камелек докрасна раскалю», — мечтал Падорин, борясь за каждый шаг.

Наконец показались темные тени жилых построек с веселыми огоньками окон. Где-то совсем близко залаяли собаки.

К удивлению Саши, старик, оставив в стороне свет и тепло, направился к берегу. Там, покрытые снегом, зимовали большие баржи, опрокинутые вверх дном.

Призывно махнув Падорину рукой, попутчик с неожиданной резвостью заполз под ближайшую баржу, уложил собаку, лег сам, удобно пристроив голову на мохнатом ее брюхе.

Все еще не веря своим глазам, Падорин подошел к барже.

— Батя, разве здесь отдохнешь? — став на четвереньки, обиженно сказал он. — Пойдемте в барак. Если это шутка…

— Шутка? — удивился попутчик, подняв голову. — Ложитесь рядом. Ежели теперь в барак — дальше нам ходу не будет, разомлеем в тепле, и все тут.

— Ноги поднять не могу, — взмолился Падорин, — как чужие стали…

Голоса разговаривавших гудели под деревянными сводами, словно в пустой бочке.

— Ежели вам не к спеху, молодой человек, идите в барак, а у меня в полночь бригады сменяются, — ответил старик и отвернулся.

Саша не сразу отрешился от мысли отдохнуть в тепле. Постояв в неудобной позе, совсем не убежденный, он покорно влез под баржу, улегся рядом со стариком. Попутчика Падорину терять не хотелось. Положив голову на твердый валун, он погрузился в невеселые мысли.

Яростный порыв ветра ударил по барже, бросил на лежавших людей холодное облако мелкого сухого снега. Под напором ветра деревянный свод зашатался. Гулко заплакал, застонал ветер в деревянной обшивке.

Прислушиваясь к завываниям ветра, Падорин тяжело вздохнул.

Как он мог так глупо ревновать Татьянку? Откуда это взялось? Саша старался вспомнить все до мельчайших подробностей. «Толстомясый циник Снегирев виноват», — со стыдом думал он.

— Эх, если бы не ветер… Сидел бы сейчас в теплой комнате и Татьянку обнимал, — закончил вслух он свои мысли.

— Молодой человек, — тотчас отозвался старик, — разве умные люди в валенках по такому снегу ходят? А позвольте спросить, что, собственно говоря, заставило вас пуститься в столь трудный путь? — В голосе старика слышались иронические нотки.

— Я моряк, батя, — с достоинством ответил Падорин. — А моряки свой корабль в беде не оставляют. Не положено.

— Гм… похвально. А какая беда стряслась, если сие не тайна, с вашим кораблем?

Саша не сразу ответил.

— Видите ли, я помощник капитана на ледоколе «Богатырь». Ледокол недалеко от Титовки стоит, во льду. Заведую электронавигационными приборами… Поднялся ветер, корабль должен быть в готовности, а я… Словом, без меня приборы не будут работать.

— Тогда, молодой человек, надо торопиться, — забеспокоился старик. — Не однажды случалось, в одночасье лед взламывало. Я в этих местах всю свою жизнь прожил, знаю.

— А вы, батя, по какому делу спешите?

— Я табельщиком работаю, в Александровске у сына гостил. В полночь мои ребята в смену заступят, уголек грузить, так вот… Одним словом, опоздать мне никак нельзя… Не положено, — ухмыляясь, добавил старик.

Табельщик. Падорин сконфуженно кашлянул — слишком обыденной казалась ему работа старика, и вместе с тем то, что Саша считал чуть ли не подвигом, для него, видать, не являлось трудным делом. «Надо бы мне лыжами больше заниматься, а я на шахматы налегал», — с горечью думал он.

Новый порыв ветра потряс баржу. Сноп огненных искр вырвался из трубы ближнего барака и мгновенно растаял в холодной темноте.

— Успеем ли дойти, силен «сибиряк», — прислушиваясь к завыванию ветра, торопил старик, — взломало, поди, припай.

— Мне нельзя опоздать, — твердо сказал Падорин, поспешно вылезая из-под баржи. — Пойдемте…

Ветер метался по снежным просторам. Порывы снежного вихря тучами вздымали мелкий снег. Борясь с метелью, долго шли по сугробам табельщик с собакой на поводке и штурман ледокола «Богатырь».

В Титовке Падорин распрощался со стариком. Он не помнил, как добрался до ледокола. Будто гора свалилась с плеч его, когда он увидел сквозь снежную пелену огни родного корабля. Рядом проглядывал темный корпус безжизненной «Рязани».

Словно новогодний Дед-Мороз, весь засыпанный снегом, сияя огнями, неподвижно стоял «Богатырь». Казалось, ледокол слился со льдом, вмерз в него накрепко, и никакая сила не сможет вернуть кораблю свободу, сдвинуть с места.

Как хорошо показалось Саше на родном ледоколе! Чисто, тепло, всюду яркий электрический свет. Оставляя заснеженными валенками следы на ковровых дорожках, пошатываясь от усталости, он спустился вниз и скрылся за дверью гирорубки. Загудели моторы, зашевелились стрелки приборов. Снова оживал для чудесной жизни гирокомпас. Ось ротора, медленно сокращая колебания, приходила в меридиан. Падорин похлопал ладонью прибор по стеклянной крышке и радостно засмеялся.

А за железными стенками корабля по-прежнему свирепо завывал норд-вест, холодными струйками врываясь в каюту через решетки вентилятора.

Роберт Рождественский ПРИХОДЯТ КИТОБОИ Стихотворение

По правилам устава,

без никаких замен

их

двести дней мотало

за тридевять земель.

Штормящие широты

без них теперь пусты.

Живите,

кашалоты!

Возрадуйтесь, киты!

Волну

плавбаза режет,

вступая на порог…

А здесь,

на побережье, —

большой переполох!

Все сделано для встречи.

Готово.

Учтено.

И лозунги,

и речи,

и пресса,

и кино.

Еще вчера на рынке

исчезли

все цветы.

Содом стоит великий

в Салоне красоты.

Парад

причесок странных.

Обилие невест…

В кафе и ресторанах

не будет нынче

мест!

И с тем никто

не спорит…

Войдя

в свои права,

сегодня жены

вспомнят

нежнейшие слова!

Сегодня —

время женщин,

сегодня —

их заря…

Да будет

всем пришедшим

опорою

земля!

Знакомая до боли,

большая от забот…

Приходят

китобои

в Калининградский порт.

Лев Князев КОРАБЛИ ИДУТ НА САН-ФРАНЦИСКО Отрывки из очерка

ЗДРАВСТВУЙ, МОРЕ!

Итак, я еду с основным штатным экипажем теплохода, закончившим месячный отдых после полугодового заграничного плавания. Сейчас на судне его подменяет специальный подменный экипаж. Все это необычно: судно, как я знаю, идет где-то в Восточно-Китайском море, а команда его мчится на электричке в порт Находку — и пути их должны скреститься где-то в японском порту.

Поезд из Владивостока приходит на станцию Тихоокеанская затемно. На перроне, слабо освещенном желтоватым светом электрических фонарей, грузный мужчина, лет под шестьдесят, в канадке и шапке, оглядывает идущих к нему от вагонов моряков с чемоданами и сумками в руках. Это капитан Михаил Романович Кравец, человек, о котором я немало наслышан как о моряке старой школы, командире деловом, но чрезвычайно суровом, работать с которым нелегко. Кто-то даже сказал мне: «Не повезло вам…»

А я не против суровости «мореманов» старой школы. Характеры их формировались в те годы, когда самый далекий тыл на море вдруг превращался в охваченную огнем передовую. Моряки после вахты отдыхали, не снимая робы, в стальных гнездах эрликонов, а слова «комфорт» и «безопасность» не много стоили без ежедневной, бескомпромиссной борьбы за живучесть судна, экипажа и сохранность важного для фронта груза. Да, они суровы, и, пожалуй, порой излишне, но кто упрекнет седого ветерана за то, что он, выйдя на вахту, не потерпит ни малейшего упущения по службе, ибо сам видел, чего стоит нерадивость в иных условиях?

Михаил Романович Кравец плавать начал задолго до войны, а когда развернулись боевые действия, он участвовал в проводке конвоев на Севере, в том числе и трагического конвоя «ПЕКЮ-17»[1]. Зная об этом, я испытывал глубокое уважение к человеку, который с честью прошел через все испытания и не изменил своему делу.

— Все собрались? — Это голос капитана с привычно жесткими, повелительными интонациями. — Быстро пошли к Трансфлоту!

Цепочка в сорок с лишним человек растянулась по дороге к порту, где около морского вокзала уже стоит пассажирский лайнер «Феликс Дзержинский», отходящий сегодня в Иокогаму. Погода тихая, и мороз чуть-чуть пощипывает уши — это совсем не то, что во Владивостоке, где нас провожали на продутом ледяными ветрами перроне. Утро занимается над Находкой — солнечное, веселое, голубоглазое утро последнего февральского дня. Завтра — первый день весны, мы встретим его в море.

Теплоход принимает пассажиров. Их сегодня немного: кроме нас, в таможенном зале находятся несколько японских дельцов, в легких плащиках, белых сорочках, с неизменными фотокамерами, да десять — пятнадцать туристов европейского вида. Среди них выделяется заросший до глаз бородой длинноволосый детина в сажень ростом, в громадных стоптанных ботинках и с мешком за плечами. «Американец», — представляется он в таможне и предъявляет свои пожитки.

Миловидные девушки в форменных костюмах разводят нас по каютам; судовое радио на русском, японском и английском языках поздравляет пассажиров с прибытием на борт теплохода и желает им счастливого путешествия.

Отданы швартовы — и теплоход медленно отходит от причала. Разворачивается перед нами голубое зеркало огромной бухты и сбегающие к самой кромке берега кварталы Находки. Города Находки!

Сколько же лет этому городу? Около двадцати, не больше. Три десятилетия тому назад, когда мне впервые пришлось прийти сюда матросом теплохода «Владимир Маяковский», ни города, ни порта не было и в помине. Там, где сейчас вознесся к небу частокол кранов, вытянулись километры причалов и складов, был в то время лесистый обрывистый берег. А в лощине между сопками, где теперь вырос белокаменный микрорайон судоремонтников, наш боцман застрелил дикого кабана.

Только у самого выхода из бухты, за мысом, на котором, словно мизинчик, торчит клетчатый маячок, был скрипучий деревянный причал и складик-навес. Теперь на его месте возник просторный, оснащенный по последнему слову техники район порта, предназначавшийся поначалу только для лесных грузов, а теперь приспособленный и для контейнеров, следующих транзитом из Японии в Европу и обратно.

Да, не узнать бухту через тридцать лет. Тогда на берегах лишь кое-где видны были следы рук человеческих: два-три домика посреди тайги, дощатые мостики, перевернутая вверх дном смоленая лодка на белом песке да вдали над лесом голубая струйка дыма охотничьего костра. Теперь все подходы к воде перекрыты бетоном и железом, сопки обнажили свои осыпавшиеся лбы, а одна из них, знаменитая пирамидальная сопка Брат, скоро начисто будет срыта добытчиками известняка; и новый вид окрестностей вызывает смешанное чувство гордости за силу человека и одновременно жалости к уходящей первозданной красоте этих мест. И мечтой уносишься в то время, когда люди, начиная наступление на природу всеми силами современной могучей техники, не позабудут спланировать и меры по сохранению целебной ее красоты.

Стало покачивать: мы вышли из бухты в открытое море. Впереди бескрайняя свинцовая рябь и клубящееся облаками небо. Пассажиры, поеживаясь от ветра, спешат покинуть палубу.

ЛАЙНЕР И ПАССАЖИРЫ

«Нам нравится на советском судне. Здесь мы узнали, что значит настоящее русское гостеприимство. Мы восхищены культурой обслуживания…» Этот отзыв оставили английские туристы. Рядом изящная вязь японских иероглифов и русский перевод, на другой странице расписались французы, еще дальше — американцы. Слова разные, а смысл один: «Спасибо за хорошее обслуживание!»

И нам, русским пассажирам, нравится на «Феликсе Дзержинском». Все здесь — от современного оборудования в каютах до меню в ресторанах — высшего класса, как говорят, на уровне мировых стандартов.

Капитан судна Валерий Федорович Ощерин — спортивного вида молодой человек в отлично сидящем форменном костюме. У него постриженные по-современному, с напуском на затылке, рыжеватые волосы, аккуратные баки обрамляют круглое, курносое, очень русское лицо. За моложавой внешностью скрывается, однако, незаурядный характер. Ощерин — инженер-судоводитель с большим опытом, владеет английским и японским языками, он один из той плеяды молодых капитанов, которыми гордится пароходство.

Теплоход «Феликс Дзержинский» недавно переоборудован в соответствии с современными требованиями комфорта на судоремонтных заводах Советской Гавани. Сейчас этот лайнер способен удовлетворить самые взыскательные вкусы, без чего, собственно, и трудно рассчитывать привлечь пассажиров на борт; существует ведь еще авиация, предлагающая, кроме комфорта, скорость.

Мы стоим на крыле мостика. Перед судном бескрайняя серо-синяя рябь, лишь кое-где появляются и вновь исчезают кудрявые всплески пены. Но вот как-то вдруг горизонт впереди словно бы размывается, а потом и вовсе исчезает. Клубы тумана опускаются на море. Капитан щелкает выключателем и приникает лицом к резиновому раструбу локатора. Судно будто зависает в сером непроглядном облаке. Туман такой густой, что не видно полубака.

— Вы не снижаете ход? — спрашиваю я не без опаски.

— Нельзя: расписание есть расписание. — Ощерин не отрывается от локатора, следя за мерцающими зеленоватыми штрихами и точками, возникающими на экране.

Техника техникой, а на крыле мостика, весь превратившись в слух и зрение, застыл вахтенный штурман, на бак послан впередсмотрящий: лишняя пара человеческих глаз, мастерство и выучка сегодня ценятся не меньше, чем тридцать и сто лет тому назад. Особенно это относится к таким оживленным морским трассам, как путь от Находки до японских портов. В море и Сангарском проливе днем и ночью движутся суда всех классов, здесь тесно, как на пригородном шоссе, к тому же горизонт, как правило, скрыт туманом.

В музыкальном салоне темноволосая черноглазая девушка раскладывает на столиках журналы на японском и английском языках. Это библиотекарь Нонна Хорюк. К ней подходит тот самый бородатый американец в застиранных брюках и громадных ботинках, просит что-нибудь почитать. Нонна изъясняется на английском довольно свободно.

— Может быть, пройдете в библиотеку? Есть новинки.

— Нет, слишком мало времени для толстых книг… — Он устраивается с журналом на диване. Длинноногий, сутулый, в своей более чем заношенной одежде, американец производит тем не менее впечатление весьма симпатичного человека. Наверное, глаза его делают таким. Светлые и немного грустные глаза тридцатилетнего, узнавшего жизнь человека. Найдя удобный повод, знакомлюсь с ним.

Мак Сталь — лесничий из Напервилля, штат Иллинойс, — оказался отнюдь не хиппи, а путешествующим бессребреником. Он с заметным презрением отзывается о распространившемся на Западе племени бездельников.

— Я американец и уважаю труд. Одежда? — Голубые глаза его добродушно прищурились в улыбке. — Велл… Я знаю, это не легко объяснить. Понимаете, если новая марка автомашины заменяет рекомендацию, я не хочу иметь машины. У нас покупают в кредит дом, цветной ти-ви[2], породистую собаку или обстановку на кухню — я не покупаю ничего. Собака у меня есть, но она не породистая, и я не покупал ее в кредит… И одежда на мне не годится для рекомендаций. То, что на мне, это все. — С усмешкой он оттягивает застиранную темно-синюю рубашку из бумажного трикотажа, дырочки зашиты по-мужски: неумело, белыми нитками. — Я надеюсь, одежда не мешает моим друзьям видеть во мне человека. Я человек, инженер-лесничий Мак Сталь, вот и все.

— Любите путешествовать?

— Хочу знать правду о мире.

— Очевидец?

— Совершенно точно, очевидец. Хочу видеть все сам, без прикрас и без лжи. Каждый год надеваю свои ботинки, беру рюкзак и отправляюсь по земле.

Бородатый лесничий побывал в Канаде и Южной Америке, Австралии и Африке, объездил Европу и посетил Советский Союз.

— Что же вы увидели, мистер Сталь?

— О, немало! У нас еще водятся бумагомараки, которые все беды готовы свалить на коммунистов. Голод в Африке — коммунисты виноваты. Индейцы восстали — опять коммунисты. На кого рассчитывают эти писаки? Во всяком случае, меня они не проведут, я все вижу своими глазами. И меня не надо агитировать, я сам понял дела коммунистов. Вы строите великую страну, вот что я скажу.

Вечером в музыкальном салоне концерт самодеятельного коллектива теплохода. Праздничная и элегантная появилась перед пассажирами Нина Бобылева — начальник веселого цеха. Непринужденно заговорила на английском, представляя оркестр, а потом под его аккомпанемент сама спела низким голосом «Сиртаки».

Грянул вальс в аранжировке руководителя оркестра Валерия Лысенко.

А за бортом дышит и трется о стальной корпус погруженный в ночь и туман океан. И теплоход мчится навстречу мгле. И вахтенные на своих местах. Будьте спокойны, пассажиры!

КРАТКИЕ МИНУТЫ ЗНАКОМСТВА

Из многих радостей, которыми мать-природа щедро наделила людей, одна из самых больших — радость познания нового, острое удовольствие от встречи с неизвестным. Морякам хорошо знакомо чувство, которое охватывает человека, получившего возможность лично познакомиться с тем, о чем другие лишь слышали или читали. В этом, мне кажется, скрыта одна из причин привязанности к тяжелой и совсем не «выгодной» профессии моряка, полной лишений. Не раз доводилось слышать недоуменные вопросы моряку.

— Послушай, что ты все плаваешь? Сам — в море, семья — на берегу, заработки — те же самые… Что ты не спишешься?

— Спишусь, — соглашается моряк, — обязательно спишусь. Надоело! — И видно: не притворяется, искренне высказывает накопившуюся тоску по спокойной береговой жизни — без вахт и авралов, без тягостных расставаний и месяцев ожиданий, без вечной «готовности номер один».

Но проходит год и два — и снова встречаешь этого моряка, а он, оказывается, только что пришел из дальнего рейса. И в разговоре, между прочим, сообщит, что в Лондоне встретил Гришку с такого-то танкера, а в Гаване они стояли вместе с Иваном, он сейчас на таком-то лесовозе, и видишь, что человек пришел в гости, а настоящий дом его там, что через месяц-другой запросится он снова в море. Так и будет плавать, пока есть силы. И если он в разговоре с матерым береговиком, расслабившись, поддакнет когда-нибудь насчет того, что хорошо бы посидеть возле речки у костра да попить чайку с медом на собственной даче, и брякнет, не подумавши: «Надоело!» — не верьте в эту минуту моряку. Не хочет он списываться. Уходят с флота по большей части новички, хлебнувшие раз-два соленого ветра да сбегавшие в Гонконге на базар за модными джинсами и на этом порешившие закруглить свою морскую карьеру.

Большинство же моряков, которых я знаю, из породы преданных своей профессии людей. Они не преминут поиронизировать насчет «романтики», они посетуют, что «раньше» плавать было легче и интереснее и моряки были покрепче; послушав их, можно иногда подумать, что перед вами явный враг морского дела. Остается непонятным только одно: почему этот человек не хочет идти на берег, где он всегда найдет себе место? Нет, не спишется на берег моряк, если его не принудят к этому чрезвычайные обстоятельства!


Капитан Ощерин стоит у окна рулевой рубки, наблюдая за рыбацкими ботами, усеявшими море до горизонта.

— Право руля! Полборта право! Так, хорошо… Так держать!

— Есть так держать!

— Не знаю, который уже раз вхожу я в этот залив, — говорит он. — Едва ли не чаще, чем в Золотой Рог. И каждый раз что-то новое!

Над Токийским заливом, подхваченная ветром, расплывается желтоватая дымка смога. Справа по борту — скалистый мыс, на самой вершине его прилепился особняк, чуть подальше еще один и еще — богачи строят дома поближе к океану, к свежему воздуху. Тоненькой ниткой вьется между зеленью лесов автострада. Берег слева потонул в ядовито-сизой мгле, которую тут и там прокалывают трубы заводов, антенны.

Навстречу теплоходу параллельными или пересекающимися курсами идет во всех направлениях множество судов: белоснежные рыбацкие шхуны с торчащими по бортам длинными усами удилищ; аккуратный и чуть старомодный из-за прямоугольной необтекаемой надстройки в несколько палуб пассажирский паром, вздымающий мощным винтом белый бурун за кормой; загруженные до самых фальшбортов плоские работяги-лихтеры; массивный и в то же время стремительный контейнеровоз с золотым медведем, нарисованным на трубе, плотно загруженный четырьмя рядами кубиков-контейнеров; темно-серый, сливающийся с морем, словно крадущийся к добыче, японский сторожевик и бесконечно длинный супертанкер, вспарывающий волны своим кривым, как сабля, форштевнем.

Где-то слева, за пологом дымки, притаилась американская военно-морская база в Иокосуке. Оттуда, по-мотоциклетному гудя моторами, вспархивают и косо пересекают залив американские военные вертолеты.

Порт уже близок. Сквозь едкий смог проступают ближние к заливу серые кварталы домов, эстакады, башни, рекламные щиты. На длинном незагроможденном и очень чистом бетонном причале прохаживаются, ожидая нас, швартовики в касках и блестящих нейлоновых куртках. Мощный буксир прижимает теплоход к причалу, гудит лебедка, опуская парадный трап, — и на борт гуськом торопятся иммиграционные власти, худощавые чиновники в безупречно белых сорочках с подстриженными под полубокс жесткими черными волосами.

«Велкам порт Иокогама» — эта надпись, набранная выпуклыми буквами, видна на переходе через улицу.

На следующее утро команда «Ивана Котляревского» сходит на берег. Уже известно, что теплоход наш придет в Кобе завтра. Ждать, пока он выгрузится и придет в Токио, или ехать навстречу? Выбираем то, что обойдется дешевле, — садимся в новенький, блестящий никелем и стеклом автобус компании Еносима Камакур. Два шофера — Аизава и Немото, очень похожие друг на друга, в форме из грубого сукна, аккуратные и доброжелательные, — укладывают наши чемоданы в багажник. Автобус до Кобе обойдется нам в двести тысяч иен. Капитан подписывает документы без особого воодушевления, но лучшего выхода нет. Питание на дорогу — несколько булок и консервы — мы взяли с собой, иначе пришлось бы истратить еще столько же на продовольствие.

Моряки, устроившись в мягких креслах с белоснежными чехлами, предвкушают радость путешествия. Все-таки проехаться через всю страну — не то что увидеть один порт! Автобус влился в поток автомашин, мчавшихся по улицам одного из самых крупных городов Японии. Все здесь странно, непривычно и любопытно русскому глазу. Извилистые, с короткими ветвями и еще безлистные деревья выстроились вдоль улиц; на тонких бетонных столбах обвисли электрические кабели и провода; параллелепипеды и кубы из стекла и бетона мирно соседствуют с легкими, словно декорации в театре, серыми и убогими деревянными домиками. Безукоризненные линии бесчисленных эстакад возносятся над тесными переулками, куда редко проникает солнце, где доски стен домов почернели от времени и копоти, а на протянутых от окна к окну веревках или на обручах сохнет тряпье, где старуха мусорщица катит свою тележку по обочине, сторонясь проносящихся мимо роскошных автомобилей.

Ближе к окраине унылые серые тона сменяются зеленью и голубизной, хотя деревянных домишек здесь еще больше и выглядят они так, словно построены на неделю-другую, лишь бы перебиться кое-как до получения настоящей квартиры. Распутав сложный узел разъезда, наш шофер выводит автобус на Хайвэй — знаменитую автостраду от Токио до Кобе, построенную в год Всемирной выставки «ЭКСПО-70». Японцы по праву гордятся делом рук своих. На всем пути нам не встретилось ни малейшей выбоинки — автобус шел, как по стеклу, с постоянной скоростью восемьдесят — девяносто километров в час. Легковые машины обгоняли нас почти ежесекундно. Трасса одностороннего движения разделена посредине по всей длине несколькими рядами стальных тросов, протянутых между массивными стойками. Такие же тросы натянуты по краям шоссе. Откосы укреплены, чтобы камни не сыпались на дорогу. Тут и там через трассу перекинулись железобетонные арочные мосты; разделительная полоса украшена подстриженным кустарником и цветами.

Дорога разбита на участки по пятнадцать — двадцать километров; через три-четыре участка — бензозаправочная станция. На одной из них наши водители делают короткую остановку, приглашают нас прогуляться. Пока они заправляют машину, моряки осматривают сувенирные лавочки, закусочные, где можно купить горячие сосиски, жареные земляные орехи или кофе в бумажных пирамидках, которые продаются с соломинкой.

Торопимся сесть в автобус, и он трогается в сторону, куда показывает стрелка: «Нагоя». Снова идеальное шоссе. По обеим сторонам дороги — крутые откосы, закрытые стальными сетками. Дорожные рабочие продолжают укрепление неотделанных участков пути. Трасса ныряет в длиннейший туннель Тсубарано, перед автобусом — красные огни стоп-сигналов, красные блики скользят и по лицам моряков. Но вот впереди показался блестящий серпик выходного отверстия туннеля — и автобус вылетает навстречу солнечному дню.

Слева видно море, и там дымят десятки труб — заводы японцы строят на берегу, чтобы сократить расходы по перевозке сырья и материалов. Справа — крестьянские поля, а дальше — горы, и самая высокая из них — сверкающая сахарной вершиной Фудзияма. Раньше священная для японцев гора была видна в любое время с побережья, но сейчас лишь в особо ясные, ветреные дни, когда развеиваются облака смога, являет она людям свой сверкающий лик.

Автобус мчится по многопролетному арочному мосту через реку Фудзи, впадающую в море. Река обмелела, но по широким галечным россыпям видно, как разливается она в половодье.

Снова туннель — Камбара, и сразу же за ним резко меняется пейзаж. Кажется, хребты, через которые пробуравлены туннели, отделяют друг от друга районы с совершенно разными климатическими условиями.

Далеко ли отъехали от Иокогамы, где только-только распускались деревья, а уже совсем другой воздух. На склонах гор разбросаны крошечные деревушки — серые домики с черепичными крышами, — и у каждой деревушки участки мандариновых садов. Деревья усыпаны желто-оранжевыми плодами, и сопки кажутся желтыми от мандариновых россыпей. От домиков к террасам садов ведут примитивные канатные дороги, по ним скользят корзины, наполненные плодами. Мы дивимся трудолюбию японских крестьян, создавших на бесплодных скалах плодоносящие сады — сады, так мало дающие самим труженикам.

Туннель следует за туннелем, поле — за полем, деревушка — за деревушкой. Вот идет за плугом крестьянин. Тянет плуг не лошадь, а трактор величиной с дворняжку. Потянулись огороды, парники под пленкой, рисовые поля. На буграх, занимая каждый свободный участок земли, закрепились темно-зеленые волны чайных плантаций.

— Хикари! — восклицает вдруг шофер, показывая в сторону железной дороги.

Мы видим, как наперекрест нашему пути по высокой эстакаде летит стремительный поезд Токио — Осака, прозванный за скорость (250 километров в час) «Хикари» — «Молния».

На едва различимом отсюда берегу моря вырисовываются дымные контуры большого города. Это Симидзу — крупнейший порт восточной Японии.

Еще одна остановка — на лагуне Хаманака. Здесь туристская станция. Оборудованы видовые площадки, бары, магазинчики, разбиты цветники, в закусочной установлено несколько цветных телевизоров.

Началась префектура Аичи. Снова, будто приехали в другую страну, на горах апельсиновые рощи, но все деревья еще упакованы под сетками. В Нагое оказалось еще холоднее, а в префектуре Сига на горах мы увидели снег.

Спускаемся в долину, становится теплее. Мчимся навстречу зареву огней Осаки. Справа — холмы Сенри-Хиллс, на которых шумела и сверкала Всемирная выставка «ЭКСПО-70». И сейчас видны Башня Солнца и другие оставшиеся павильоны. А вот и Осака. Мчимся над россыпью разноцветных, переливающихся реклам, широкими реками автомобильных огней, черными пустотами неосвещенных переулков. Через несколько минут мы уже в Кобе — так и не заметили, когда проскочили один и въехали в другой город. Да они практически и не разделены между собой, как Токио и Иокогама, как многие другие города современной Японии.

Автобус съезжает с Хайвэя, но прежде чем покинуть скоростную трассу, мы останавливаемся у контрольного поста — «Толл-Гэйт». Шофер на ходу протягивает через окошечко руку и вручает чиновнику восемь с половиной тысяч иен — это плата за пользование скоростной дорогой. Кстати, на полпути он уже платил примерно такую же сумму.

Добираемся до порта, и здесь шоферы узнают, что нашего теплохода еще нет. Обескураженные, они везут нас обратно в город. Им надо закончить нелегкий рабочий день, а для этого следует куда-то определить сорок с лишним пассажиров. Не на улицу же нас высаживать! Выданные в Иокогаме пропуска не дают нам права быть нигде, кроме как в автобусе или на судне. Выйти на улицу — значит незаконно перейти границу! А день субботний, никакие конторы не работают. Шоферы ставят автобус в темном переулке и куда-то надолго исчезают. В автобусе скучно. Кое-кто уже дремлет, кто-то вспомнил о горячем борще. Сейчас бы помыться, поесть, отдохнуть — и ничего больше не надо.

Но вот наконец возвращаются Аизава и Немото. С плохо скрытым раздражением — тоже устали! — садятся они на свои места. Через четверть часа мы снова в порту, на пирсе. Здесь, оказывается, стоят два наших родных дальневосточных теплохода — «Алишер Навои» и «Николай Карамзин». На один из них мы просимся на ночлег, а назавтра прибывает и наш «Иван Котляревский».

КОНТЕЙНЕРЫ НА БОРТУ

Тяжелая четырехугольная рама опускается, накрывая контейнер. Специально направляющие лапы скользят по углам стального ящика, фиксируя направление рамы. На секунду ослабли тросы и тут же снова натянулись, поднимая раму вместе с плотно прилипшим к ней контейнером над причалом. Огромный кран-портайнер распростер над судном стрелу, которую можно вполне назвать и пролетом висячего моста. Ящики двадцати- и сорокафутовой длины кажутся миниатюрными на фоне этого сооружения, созданного специально для их выгрузки и загрузки.

Считанные секунды длится зацепка, полминуты — подъем и движение до причала, момент отцепки вообще трудно зафиксировать при хронометраже. Коснулся контейнер палубы, замер на мгновение словно бы для того, чтобы потерять инерцию перед подъемом, — и вот уже закрутились блоки, натянулись тросы, поднимая освобожденную раму. Весь цикл, причал — кран — трюм, занял меньше одной минуты. Меньше минуты на выгрузку почти двадцати тонн груза! И при этом — никакой суеты, никакой возни с перевалкой в трюмах, на причале, в вагонах.

Мощный транстейнер — П-образный самоходный кран, движущийся по причалу, также легко снимает контейнеры с автомобиля-контейнеровоза и ставит на бетон контейнерного терминала, по величине своей похожего, пожалуй, больше на аэродром. На другом таком же обширном терминале мы выгрузим свои контейнеры, автоконтейнеровозы помчат их прямым ходом к получателям.

«Доор-ту-доор» — «от двери до двери». Таков современный способ отправки и получения груза. Удобно, надежно, выгодно. В стальной водонепроницаемый ящик можно погрузить транзисторные приемники или мебель, мешки с мукой или металлолом. Те, кто повезет его через просторы континентов и морей, ни разу не заглянут внутрь — незачем. Груз придет в таком же виде, как он был погружен отправителем, исключая, впрочем, чрезвычайные обстоятельства.

Я не знаю, кому именно пришла в голову счастливая мысль использовать для перевозок контейнеры. Вообще говоря, сам этот способ не нов: тысячи и тысячи разнокалиберных, разноместных ящиков путешествовали на платформах товарных поездов и в трюмах пароходов, простаивали в складах и мокли на причалах задолго до того, как появился их могущественный потомок — блестящий, свежеокрашенный, маркированный стандартный международный контейнер.

Но настоящая эпоха контейнеризации началась именно тогда, когда этот стандартный ящик из тонкой стали постучался в двери грузовых компаний и предъявил миру свои поразительные качества. За какие-нибудь пять лет двадцати- и сорокафутовые контейнеры доказали, что в современном мире больших скоростей и обширных международных торговых связей именно они способны обеспечить минимальные транспортные расходы при максимальной экономии времени на промежуточные грузовые операции.

До сих пор организация обслуживания судов в портах была одним из слабых мест системы морских перевозок генеральных грузов. Поэтому время простоя судов, перевозящих эти грузы, порой составляет половину всего эксплуатационного времени. Время стоянок на судах-контейнеровозах удалось сократить раз в десять! Если обычное судно с генеральным грузом, перевозящее пятнадцать тысяч тонн, обрабатывается в порту около десяти дней, то контейнеровоз такой грузоподъемности обрабатывается всего за одни сутки.

По данным специальных журналов, чистое ходовое время в течение года для судов-контейнеровозов достигает трехсот тридцати суток, тогда как для обычного сухогрузного лайнера этот показатель не превышает двухсот суток.

Деловые люди быстро среагировали на появление нового средства транспортировки грузов. Приняли его, можно сказать, с распростертыми объятиями. Словно грибы, возникли во многих странах заводы по изготовлению стандартных контейнеров. Но стальной ящик не только давал преимущества — он и требовал для себя, так сказать, «свободной практики», то есть создания наилучших условий, которые гарантируют получение наивысшего эффекта.

Во-первых, стало ясно, что при широком развитии контейнерных перевозок придется отказаться от старого представления о портах как о месте, где наибольшую площадь занимают склады. Контейнеру склады не нужны — он одинаково хорошо чувствует себя и под ливневым дождем и под ударами снежной пурги. Ему нужна площадь. Освобожденный от складов, контейнерный терминал не нуждается и в старомодных тонкошеих кранах, которым не под силу справиться с новым видом груза. На смену им появились портайнеры со специальными грузозахватными приспособлениями, освобождающими грузчиков от трудоемкой и небезопасной работы по зацепке-отцепке тяжеловесов. Стандартная величина и конструкция контейнеров позволила сделать для них специальные надежные захваты. На терминалах появились новые транспортные и подъемные механизмы, появились и автоконтейнеровозы для переброски контейнеров по дорогам континентов.

Конечно, строительство контейнерных причалов, оснащенных высокопроизводительным оборудованием, обходится в копейки: по данным тех же журналов, строительство таких терминалов в Нью-Йорке и Роттердаме обошлось почти по пятьдесят миллионов долларов. К 1975 году размер мировых капиталовложений на строительство контейнерных причалов и специализированного портового оборудования, а также на различные нужды, связанные с развитием этого вида морского транспорта, составили миллиарды долларов. Но эти крупные капиталовложения быстро окупятся.

Так или иначе, контейнеры ведут наступление широким фронтом. И сегодня многие крупнейшие порты мира, такие, как Лондон, Сан-Франциско, Роттердам, Токио, уже явственно ощущают отток грузов от причалов старого образца к контейнерным терминалам.

Но главное, чего потребовал «контейнерный взрыв», — это создание специальных судов-контейнеровозов. Если раньше при перевозках «классическими» методами скорость судна не играла решающей роли, потому что выигрыш во времени на переходе уничтожался простоем в порту, то теперь стало выгодно иметь судно с высокой скоростью хода. Затраты на увеличение мощности машинной установки с лихвой окупаются скоростью доставки груза «от двери до двери».

До недавнего времени средняя скорость судов для перевозок генеральных грузов составляла 15—16 узлов и лишь у отдельных типов лайнеров достигала 20—22 узлов. Теперь же на голубые просторы вырвались контейнеровозы со скоростью хода 25—27 узлов. Крупнейший контейнеровоз «Токи бэй», построенный в ФРГ, имеет скорость 26 узлов и перевозит 2200 стандартных контейнеров.

Дельцы не ждали, пока на верфях будет выстроено достаточное количество контейнеровозов; учитывая конъюнктуру, они срочно взялись за переделку обычных судов. Первой ласточкой стал переоборудованный на верфи в Сиэттле «Президент Ван Бурен». Судостроители поставили его в док, сняли мачты, люки, палубу, затем разрезали судно почти посредине и вставили специально изготовленную секцию длиной в двадцать семь метров и водоизмещением около трех тысяч тонн. Когда судно вновь собрали и сварили, оборудовали необходимыми приспособлениями для погрузки и крепления контейнеров, «Президент Ван Бурен» стал грузить по 886 контейнеров в рейс и перевозить их со скоростью 27 узлов. Переоборудование головного судна длилось почти шесть месяцев и обошлось в шесть миллионов рублей. Сейчас сроки и стоимость таких работ уменьшились примерно втрое, судостроительные компании без устали клепают все новые контейнеровозы.

Так вначале робкий, хотя и много обещавший гость — стандартный контейнер — совершил настоящую революцию в транспорте.

Контейнеризация не минула, конечно, и Дальневосточного морского пароходства. Только в последний год перевозки в контейнерах возросли почти вдвое. Дальневосточники обеспечили работу необычной контейнерной линии Европа — Япония и Европа — Гонконг, которая начинается у западной границы нашей страны, пересекает ее по великой Транссибирской магистрали и продолжается затем морем. Западные грузовладельцы убедились, что доставка контейнеров таким путем значительно экономичнее перевозок по океану вокруг континента Африки.

Контейнеры международного класса появились и на каботажных линиях Находка — Нагаево и Владивосток — Петропавловск-Камчатский, где работает несколько переоборудованных судов-контейнеровозов. Линии Находка — Япония и Владивосток — Гонконг обслуживают, кроме переоборудованных судов, два новых контейнеровоза «Пионер Владивостока» и «Пионер Находки».

И все-таки надо признать, что Дальневосточное пароходство стоит лишь в начале большого подъема, связанного с широкой контейнеризацией. Развитию ее пока мешает не только недостаток судов-контейнеровозов, но и отсутствие в наших портах оборудованных по всем требованиям современности контейнерных терминалов. Мало еще на дорогах Дальнего Востока и автомобилей-контейнеровозов, все это появится в ближайшем будущем.

Недостаток судов-контейнеровозов вынудил поставить временно на американскую контейнерную линию непереоборудованные суда, обладающие хорошими скоростями. Среди них и теплоход «Иван Котляревский».

В нынешнее лето на эту линию вышел новый контейнеровоз «Александр Фадеев». Поступят и другие суда, намечены поставки контейнеровозов, способных принимать по 730 контейнеров. Так что дело у нас движется неплохо!

Будут свои мощные и быстроходные, вместительные контейнеровозы, будут и новые причалы, оборудованные современной техникой, и все вспомогательные средства для доставки этого вида груза.

А пока экипажам «Сергея Есенина», «Николая Карамзина» и «Ивана Котляревского» предстояло работать здесь, на линии, до поступления свежих подкреплений. Вот почему мирились со многими неудобствами моряки, не жалели сил, чтобы нагрузить контейнеров побольше и закрепить их понадежнее, перевезти побыстрее.

Как только последний контейнер был погружен в порту Токио на палубу «Ивана Котляревского», капитан приказал отдать швартовы. Одновременно последовала команда боцману — обеспечить устойчивость груза. Это означало, что каждый из 217 стальных тяжеловесов в трюмах и на верхней палубе должен быть надежно закреплен на случай шторма. За угол контейнера гаком, или скобой, цепляется трос, другой его конец крепится к специально приваренному рыму, потом обтягивается талрепами. Четыре угла у каждого контейнера — четыре троса, шестнадцать скоб, четыре талрепа. Сколько же их на 217 контейнерах? И все эти скобы надо открутить, потом снова закрутить, талрепы подтянуть и все сделать в считанные часы: судно ведь идет в море, судно будет качать, контейнеры не должны «пуститься в пляс»…

Всю ночь до рассвета работали в трюмах матросы под руководством боцмана Алексея Яковлевича Ищенко — старого моряка, испытанного всеми морями сорокапятилетнего человека, неутомимого, как и его матросы. Позавтракав, они снова спустились в трюмы.

Зато когда океанская волна ударила в борт судна, и задрожал стальной корпус, и затряслись мачты, не сдвинулся с места ни один из контейнеров на борту. Боцман и матросы могли бы порадоваться результатам своей работы, но они крепко спали. Крепкие люди нуждаются в крепком сне.

НАЙТОВЫ ПРОВЕРЯЮТСЯ ШТОРМОМ

Говорят, люди познаются в чрезвычайных обстоятельствах. Это — аксиома. Но такой же бесспорной истиной является и то, что человек раскрывается в мелочах… Какие же они, люди, с которыми судьба свела меня на судне? Где тот безошибочный критерий, по которому определяется характер и духовная стать, их значение в масштабах маленького коллектива и всей человеческой семьи?

Гляжу на них, таких обыкновенных, таких как будто изученных, и открываю все новые черты. Хожу с ними по улицам незнакомых городов, работаю в трюмах и на палубе, обедаю в кают-компании, играю в шахматы, спорю и вдруг замечаю, что с каждым прожитым вместе днем становятся они мне все интереснее и дороже.

Длинные пологие волны катят навстречу судну с севера. Где-то там, у Камчатки, циклон раскручивает свои гигантские спирали, и, подталкиваемые силами стихии, пришли в движение огромные массы воздуха и морской воды. Оттуда и несется во все стороны эхо отдаленных бурь.

Капитан Кравец хмуро рассматривает синоптическую карту, только что принятую из эфира начальником рации Михаилом Романовичем Калиным.

— Циклон движется на северо-восток с небольшой скоростью, так что у Алеутов его догоним, — говорит он. — Попадем в самое пекло.

Настроение у Михаила Романовича под стать погоде, в океане оно редко бывает безоблачным. Можно понять человека, на плечах которого лежит ответственность за людей, судно, груз.

— А зачем догонять? — спрашиваю я с наивностью берегового человека. — Можно повернуть правее, где нет циклона?

Капитан усмехается:

— Курс рекомендован ветродуями, им лучше знать.

«Ветродуи» — это, конечно, синоптики, работники Владивостокского гидрометеорологического института. После тщательного изучения всех данных обстановки в океане они рекомендуют судам тот или иной оптимальный курс. Как всякий старый моряк, Кравец говорит о береговых работниках с некоторой долей иронии. Науке положено доверять, и курс он держит согласно рекомендации, но не забывает, что стихия еще далеко не обуздана. И если настигнет в море жестокий шторм, то полагаться надо не только на справочники, но и на собственный опыт, выдержку и мужество всего экипажа.

Так случилось в прошлом рейсе. «Иван Котляревский» с грузом контейнеров вышел из Окленда и почти сразу попал в полосу штормов. По рекомендации гидрометеорологов пытались уйти из циклона, но не смогли этого сделать. После недели жестокой трепки океан устроил экипажу страшное испытание: судно стало бросать, как ваньку-встаньку, и крен достиг критической величины — 55 градусов.

Это произошло утром. Очередная волна так сильно накренила судно, что в каютах оборвались и полетели все слабо закрепленные вещи. Накренившись так, что правый фальшборт достал воду, теплоход замер на миг. Еще немного — и судно перевернется. В этот-то момент и порвались стальные тросы, крепящие контейнеры. Железные ящики с грохотом полетели, ударяясь о борт.

Капитан Кравец стоял, вцепившись руками в планшир мостика. В такой момент голос его неожиданно приобрел спокойствие и мягкость.

— Всех на аврал в трюмы! — скомандовал он старшему помощнику Владимиру Алексеевичу Кожухову. Потом поднял трубку телефона и позвонил в машинное отделение: — Держать заданные обороты. — Повернулся к рулевому и сказал совсем негромко: — Постарайся вывернуть против волны.

На море же творилось невообразимое. Скорость ветра достигла 45 метров в секунду, давление упало до 975 миллибар. Огромные, в пятнадцать — восемнадцать метров высотой, валы, покрытые белой пеной, чередой надвигались на судно из мглы, наступившей от густого тумана и водяных брызг.

Во втором трюме сдали крепления. Все шестнадцать контейнеров зашевелились. Шестнадцать двадцатитонных тяжеловесов двинулись к борту, а при следующем наклоне корпуса поползли в обратную сторону.

Боцман Алексей Ищенко, матрос Иван Галенко и плотник Анатолий Савинский вместе с грузовым помощником Игорем Поповым спустились в трюм.

Под ногами — неустойчивая, скользкая палуба, перед глазами — хаос, треск, визг стали, искры, высекаемые резкими ударами. Тут бы, кажется, бежать, куда глаза глядят, лишь бы не придавило. Но бежать — значит, погубить судно, товарищей и себя.

Боцман Ищенко на море тридцать лет, бывал во всяких переделках, но такого он еще не видел. «Испугался?» — спросил я его после. Он усмехнулся в ответ. В молодости боцман был отличным боксером. Вот так же, наверное, глядел он, выходя на ринг с неизвестным, сильным противником. Но там он мог проиграть товарищу, здесь, в море, проигрывать нельзя.

Анатолий Савинский родился в Ленинграде, там же встретил войну, блокаду. Отец его умер от голода, мальчишка работал, помогая взрослым, и выжил. Многое видел, и смелости ему не занимать.

— Боцман, что делать? Давай, я первый!

Иван Галенко, уроженец Кубани, войну встретил десятилетним мальчишкой. А в тринадцать он уже пахал землю на «ЧТЗ», с трудом ворочая рычаги. Он и сейчас невысок ростом, Иван Александрович, но мужеством был под стать товарищам, с которыми вышел на аврал. Про Ивана мне рассказывали, как он однажды ехал в такси, потом подсели еще двое на заднее сиденье. Попросили свернуть в переулок, там один выхватил нож и замахнулся на шофера, требуя деньги. На Ивана бандиты не обращали внимания — невелик ростом мужичок, просидит! А Иван, не рассуждая, схватил бандита за руку, вывернул нож, правда, и сам сильно порезался. Шофер, ободренный смелостью спутника, навалился на другого… Бандитов сдали в милицию. Иван Галенко получил благодарность.

Вот такие люди и вышли на аврал — спасать судно.

— Ваня, прыгай! — крикнул боцман, когда один из контейнеров пополз на них по накренившейся палубе.

Словно кошка, прыгнул на ящик Галенко, чудом закрепился наверху, набросил гак с тросом. Боцман вскарабкался на контейнер с другого конца и тоже набросил гак. Контейнер помчался к другому борту. Моряки, оседлавшие его, держались за гладкую сталь, словно имели внутри себя мощные магниты. Сорваться — значило попасть между молотом и наковальней. Они не сорвались. А другие в это время ухватили тросы и зацепили их за рымы. И через несколько минут один из «бешеных» контейнеров был обуздан, как бык, которого держат цепями за кольцо, продетое в ноздрю.

За первым ящиком — второй, потом третий, четвертый… И так до тех пор, пока не были укрощены все шестнадцать. А в это время заканчивали схватку в других трюмах и на палубе мотористы под командованием старшего механика Копылова, матросы во главе со старшим штурманом Кожуховым и первым помощником капитана Майстером.

Шторм принес судну немалый урон, но он же стал проверкой коллектива на морскую выучку и прочность.

Но побеждать штормы — это совсем не значит любить плохую погоду. Вот отчего хмурится капитан, глядя на завихрения циклонов, четко отпечатавшиеся на синоптической карте. А по палубе идет широкоплечий человек со связкой скоб в руке — боцман обходит контейнеры, ищет слабые места, чтобы закрепить их до того, как грянет нежелательная «полундра».

ДАЛЕКО ОТ ДОМА

Да, какой бы ни была погода, жизнь экипажа идет своим чередом. По неизменной морской традиции сменяются вахты в машине и на мостике, каждый час звучат склянки, каждый вечер в столовой и кают-компании проводятся занятия с командой. Каждый вечер, без исключения. Сегодня это политическая учеба, завтра — занятие университета культуры, потом — технический минимум, политинформация, производственное совещание. Пожалуй, с точки зрения неуклонного выполнения распорядка дня моряки едва ли не самая организованная часть рабочего класса.

Штаб всей общественно-политической работы на теплоходе — каюта первого помощника капитана Вилена Абрамовича Майстера. Мне симпатичен этот невысокий, крепкого сложения молодой человек со спокойной и доброжелательной улыбкой. Сын офицера Советской Армии, пропавшего без вести в первые дни Отечественной войны, он рос в партизанской землянке в глубине белорусских лесов и в школу пошел после освобождения республики от фашистов. Техникум кончал в Ленинграде, потом работал в Находке, служил в Советской Армии и после пришел в Дальневосточное морское пароходство. Там и прошел путь от моториста до старшего механика. В 1971 году перешел на партийную работу. Заочно учится на механическом факультете училища имени Г. И. Невельского.

Когда ни придешь в каюту помполита, всегда у него люди. Заходят и по делу, и без особого дела, так — посидеть, поговорить о том о сем после вахты, как обычно заглядывают к старому доброму товарищу, которого не надо предупреждать о визите. Обстановка в каюте непринужденная: один включил проигрыватель, другой листает старые журналы, третий курит, закинув ногу за ногу. Вилен Абрамович тоже чем-нибудь занят. Есть такая привычка у трудолюбивых людей: руки их всегда в деле, даже во время отдыха. Так и он, разговаривая, может крепить шурупами плексигласовые пластины или подтачивать напильником какую-то муфточку.

— Вам бы сюда еще верстак — вот была бы каюта! — говорит капитан, заглянувший на минутку в открытую настежь дверь.

— А что, верстачок бы неплохо…

С рядовыми членами экипажа Вилен Абрамович никогда не встает на «начальственную» ногу. Большим природным тактом обладает человек. И хотя говорят, что на флоте, мол, такая работа, что без повышенного тона не обойдешься, — обходится помполит. А выполняют его приказания беспрекословно. И всегда он найдет среди команды таланты: тот делает фотографии, другой отлично рисует. У каждого коммуниста и комсомольца свое поручение, каждый член экипажа принимает участие в общественных делах.

Трудолюбивый, работающий без показухи, скромный до застенчивости, первый помощник привлекает людей своей искренней заинтересованностью в любом деле. За что бы он ни брался — все доводится до конца, без суеты, без шума и без откладываний на завтра.

Вилен Абрамович — секретарь партийной организации судна, состоящей из десяти коммунистов. Опытный специалист и моряк, он хорошо знает, чем дышит каждый член экипажа. И он планирует работу коммунистов, исходя из действительно важных вопросов жизни экипажа. В основе организационно-партийной работы — задачи коллектива по выполнению государственного плана перевозок и получения чистой валютной выручки. Каждый коммунист отвечает за определенный участок производства. Ежемесячно на партийных собраниях слушают отчеты коммунистов.

Пока теплоход стоял в Кобе, первый помощник капитана был занят поисками чего-то нужного. Однажды, например, он возвратился на судно с каким-то неуклюжим свертком под мышкой. Выставил сверток на стол в своей каюте, где сразу же собралось с десяток моряков, и показал покупку — барабан.

— По дешевке достал, повезло!

В следующие дни он что-то конструировал и собирал вместе с токарем Юрой Штином. Штин когда-то работал в ресторане саксофонистом, но однажды махнул рукой на сухопутье и подался в «моря». Формируя команду в этот рейс, Вилен Абрамович подобрал ребят, знакомых с музыкой. Так пришел на судно моторист Вася Пурденко, второй радист Алеша Шишлов, матрос Цхомелидзе. Сам Вилен Абрамович не играет ни на одном инструменте, но музыку любит самозабвенно. И он решил создать на судне свой вокально-инструментальный ансамбль.

— В первый-второй месяцы плавания не так сильно чувствуется отдаленность от Родины, — говорит он. — А потом, что ни неделя, человек начинает сильнее тосковать. Это отражается и на работе. Так что оркестр — не пустяки. Не просто увеселительное мероприятие.

После работы оркестранты репетируют в свободной каюте. И вот сегодня, в день Восьмого марта, женщинам будет преподнесен музыкальный сюрприз.

Торжественное собрание в столовой команды назначили на восемь тридцать вечера. Наряженные и сияющие женщины — их на судне шесть человек — усажены в президиум. Боцман Ищенко от имени судового комитета открывает собрание.

После короткого вступления первого помощника женщинам вручаются подарки. Они приняли их со свойственным лучшей половине человечества любопытством. А что там, в пакете? Тут же вскрыли пакеты и заулыбались. Праздник с этого момента стал по-настоящему женским.

— А теперь, товарищи, послушайте наш оркестр, — срывающимся от волнения голосом сказал Юрий Штин. Худенький, невысокий, стоял он с саксофоном перед своей командой — гитаристами Васей Пурденко и Алешей Шишловым. Алик Цхомелидзе пристроился с ударным инструментом в центре группы.

И ударил гонг… простите, медные тарелки ударника. Не очень созвучно зарокотали гитары, затянул свою песню саксофон. Парни оказались к тому же неплохими вокалистами, они спели поодиночке и хором несколько современных песенок — в том числе о море и женщинах, ожидающих своих любимых.

Первый помощник не пел и не играл — он сидел и слушал.

— Надо хорошенько продумать и подобрать репертуар, — сказал он мне после. — «Катюша», конечно, прекрасно, но не надо бояться и современных песен. Молодежь их любит. Важно, чтобы люди понимали и слушали музыку.

Политический организатор по должности и призванию, Майстер с готовностью становится исполнителем, если этого требуют интересы дела. На море, кстати, вообще не в чести «перстом указующие». Механик здесь не только командует, но и работает наравне с мотористами, штурман — с матросами. У первого помощника в нижнем ящике рундука всегда наготове роба и рабочие рукавицы. Он резонно считает, что современный политический руководитель не может обойтись без постоянного контакта с людьми в работе, плечом к плечу. Особенно важно не отрываться от команды в длительном заграничном рейсе, где каждое твое слово проверяется твоим же личным участием в общем деле.

НЕВОЗМОЖНОЕ? НЕТ — ОБЫЧНОЕ…

На судне — особые меры оценки труда, иные, чем на берегу, требования к человеку. Моряки не спрашивают, трудно ли, легко ли ему поддерживать порядок на палубе и в машине, да и сам он редко жалуется на «специфику» своего труда. Он делает то, что необходимо, и только. А о том, что его обыденные обязанности требуют порой нечеловеческого напряжения сил, рассказывать не принято.

День, другой и третий идет судно, пересекая океан по дуге Большого круга — так называется кратчайшее расстояние между двумя точками планеты. День за днем за бортом все те же нескончаемые ряды то серых, то, в зависимости от погоды, синих, зеленоватых или почти фиолетовых текучих холмов с пенистыми верхушками. А над головой такое же бесконечное небо, обычно затянутое слоем тумана. Горизонт то расширяется на радость штурманам, то снова, становясь нечетким, приближается вплотную к судну, превращаясь в нечто туманное и рыхлое, не разделяющее, а скорее соединяющее стихии.

Судно движется навстречу солнцу, и мы с каждым днем все раньше встречаем рассвет. Вечерами вахтенный штурман объявляет по судовому радиовещанию: «В течение ночи стрелки судовых часов будут переведены на один час вперед». Приходится вставать на один час раньше, через сутки — еще на один час, и вот настает момент, когда владивостокское «Доброе утро, дорогие товарищи радиослушатели» доносится к нам в час обеденного перерыва. Москва в это время «отстает» от нас уже на девять часов. Это происходит при пересечении 180-го меридиана, знаменитой «линии перемены дат», разделяющей Западное и Восточное полушария.

Мы перевалили в другое полушарие до обидного незаметно, в ночь с 13 на 14 марта, где-то вблизи островов Деларова из Алеутской гряды. Зато назавтра утром было снова 13 марта — так каждый, пересекающий линию перемены дат с востока на запад, имеет возможность продлить свою жизнь ровно на одни сутки. Правда, при движении в обратном направлении таким же образом теряются одни сутки.

От Алеутских островов наш теплоход повернул «вниз», к югу, и тут погода, не баловавшая нас весь переход, окончательно испортилась. Океан озлобленно швырял полупустое судно с борта на борт, форштевень то и дело ударялся о волну, и тогда огромное судно содрогалось с такой силой, словно с полного хода врезалось в скалу. Дрожали мачты, падали в каютах незакрепленные предметы, хватались за поручни, чтобы удержаться на ногах, моряки. Чтобы не рисковать контейнерами, рвавшимися в такие минуты со своих «привязей», капитан приказал снизить ход до малого. Старший механик в этот день пришел в кают-компанию с таким выражением лица, будто затяжная болезнь грызла ему печень.

— Идти через океан малым ходом, да ведь это все равно что кататься на автомобиле, включив первую скорость! — ворчал он. — После такого рейса впору на капитальный ремонт!

— Ничего, Иннокентий Сергеевич, вот придем в порт, получим контейнер с запчастями, сделаем профилактику.

— «Получим»! «Сделаем»! — Стармех язвительно смеется. — А знаете, как лягушка скачет? — Тремя пальцами он показывает на освободившемся от тарелок столе прыжки лягушки — один, другой, а на третьем пальцы его складываются в кукиш. — Вот вам кольца, вот цилиндровое масло, а вот и время для профилактики!

— Иннокентий Сергеевич, так ведь сделаешь все равно! — смеется кто-то.

— Сделаем, куда же нам деться…

Сейчас Иннокентию Сергеевичу под пятьдесят, почти тридцать лет из них отдал морю. До войны еще мальчишкой закончил владивостокский рыбопромышленный техникум. В 1943 году его призвали в армию, в воздушно-десантные войска. К этому времени уже отдали жизнь за Родину старшие братья: Валентин — на Ленинградском фронте, Сергей — под Сталинградом, Степан — на Севере. Младший брат, шестнадцатилетний Павел, пошел плавать и погиб вместе с судном.

Первое боевое крещение воздушно-десантная дивизия, в которой служил Иннокентий, получила при десантировании на оккупированные Черкассы. Потом он освобождал Киев, участвовал во многих боях, был ранен, после госпиталя воевал на Балтийском флоте. Сразу после демобилизации в 1946 году приехал во Владивосток, к родному морю. Числился отличным специалистом, к медалям, полученным в боях, прибавились почетные награды Министерства морского флота, значок «Заслуженный полярник», которым он дорожит как орденом. Плавал уже старшим механиком, имел семью, но однажды признался жене: «Знаешь, Аня, надо пойти учиться: чувствую, сегодня уже мало среднего образования».

И Иннокентий Сергеевич, отец двух детей, главный механик большого судна, надел форму курсанта Дальневосточного высшего инженерно-морского училища имени адмирала Г. И. Невельского. Вместе с семнадцатилетними салажатами, выпускниками средней школы, ходил в строю, чертил эпюры, делал лабораторные работы. Только после экзаменов расходились дороги у него и ребят из их группы: они шли на суда практикантами, он — старшим механиком. Пять лет прошли как один год, и вот на «отлично» защищен диплом, и первой поздравила его подруга жизни.

Поработал Иннокентий Сергеевич на берегу, наставником в механико-судовой службе, а потом снова его потянуло на море. Третий год уже на «Иване Котляревском». Ворчливый, требовательный, но очень знающий и «правильный» дед. Со своими механиками и мотористами, токарем и электриками он делает на судне всю необходимую работу по поддержанию в полной исправности и готовности главного двигателя и всех вспомогательных установок. А о том, каких усилий и времени требует эта работа, говорит хотя бы тот факт, что машинная команда очень редко бывает на берегу.

Кстати, о прогулках на берег. Неосведомленным людям кажется, что лишь судно станет у причала иностранного порта, как моряк, надев праздничную форму, уже спускается по трапу. Чтобы рассеять это заблуждение, достаточно познакомиться с рейсовым расписанием контейнеровоза. В портах захода — Гонконге, Кобе, Токио, Лонг-Биче и Сан-Франциско — стоянка судна продолжается не более восьми — десяти часов. За это время современная портовая техника обрабатывает судно, и оно отдает швартовы. На берег, конечно, отпускаются все желающие, но с оговоркой: свободные от работы и вахт.

Моряки шутят: «Машина — не человек, за ней надо ухаживать». Существует определенный график технического ухода и ремонтных работ, и его надо соблюдать неукоснительно. Каждая работа требует определенной затраты человеческого труда и времени. Скажем, чистка ресивера и подпоршневых полостей требует пяти человек и восьми часов времени. Такие работы производятся после каждого большого перехода. Это значит, что, придя из Японии в Америку, механик первым делом выделяет людей и дает им наказ за время стоянки произвести осмотр движения и чистку ресивера. Но ведь, кроме этого, существуют и другие работы. После каждых двух тысяч часов работы — смена выхлопных клапанов с притиркой посадочных поясов и осмотром втулки. Через тысячу часов требуется сменить форсунки с притиркой посадочных поясов на восьми цилиндрах. И, наконец, одна из самых трудоемких работ — так называемая моточистка цилиндра.

— У нас подошло время моточистки, — сказал мне второй механик Владимир Сергеевич Бурков. — Не знаю, где найти эти двенадцать часов. Все стоянки — короче, капитан просто не дает нам времени для работы. Он не может держать судно…

Итак, работу надо делать, а времени нет.

Выход находят главным образом за счет высокой сознательности и постоянного трудового героизма людей. Таких, как стармех Копылов, который за десятилетия, отданные морю, «привык» к всегдашнему напряжению сил и учит стойкости и трудолюбию своих подчиненных. Правая его рука — второй механик Владимир Сергеевич Бурков, молодой, но достаточно опытный, эрудированный специалист. Трудное у Владимира было детство, нелегко далась и заочная учеба. Тяжелая затяжная болезнь едва не выбила его из седла, заставив покинуть высшее инженерное морское училище. Выстоял парень, не сдался. Оправившись от болезни, возобновил учебу, и, хотя занимался заочно, оценки были повышенные по всем предметам. После окончания училища ему предложили поработать преподавателем. Прошло несколько лет спокойной, размеренной береговой жизни, но не пришлась она по душе Владимиру Сергеевичу. Коллеги его мечтали об аспирантуре и диссертациях, а он сказал: «Пойду плавать». Так вот и сделался «котляревцем». Кстати, он и сейчас на судне преподает: помогает заочникам. По желанию и по долгу коммуниста.

Под стать старшим товарищам и третий механик Владимир Пряженников. Он редко бывает без дела — после вахты он снова спускается в машину, чтобы заняться вспомогательными механизмами, или сидит над схемами, чертежами. Так же творчески, увлеченно работают коммунисты электромеханик А. П. Александров, электрик А. П. Борисов, ударники коммунистического труда старший моторист М. П. Шведин, моторист-сварщик И. Н. Норкин, токарь Ю. Г. Штин. Невозможное становится возможным, когда за дело берутся такие люди.


Хорошо ходят нынче наши суда! Как ни замедляли движение шторма, а на тринадцатые сутки рейса по носу открылся берег. Светло-серая бугристая полоска земли росла и обретала краски, поднимаясь из синевы океанских вод.

— Калифорния, — сказал, отнимая от глаз бинокль, капитан Кравец таким будничным голосом, словно объявлял очередную остановку владивостокского троллейбуса.

Калифорния! Дикий Запад! Плечистые парни в широкополых шляпах и узких замшевых джинсах, с тяжелыми, оттягивающими пояса кольтами, бешено мчащиеся мустанги, выстрелы. Джек Лондон и пираты устричных отмелей. Долина смерти, апельсиновые рощи.

— Вон там, слева, видите, башня и шары? — говорит капитан, указывая на приближающийся берег. — Это мыс Арлайт. Здесь, в Калифорнии, крупнейшие заводы…

Да какие уж там ковбои и пираты! Здесь на «солнечном берегу», как зовут Калифорнию — современные заводы, дома.

Карты предупреждают, что судно идет над районом свалки взрывчатых и отравляющих веществ. Вот под этой синей, прозрачной, пронизанной солнцем водой на глубине чуть более полутора километров свалены контейнеры со смертью. Надолго ли рассчитана их внешняя оболочка?

Но не хочется думать об этом.

Справа, подернутые легкой дымкой, плывут мимо нас острова. Их названия звучат, как волшебные голоса из детства: Санта-Роза, Санта-Мигель, Санта-Крус. Темно-зеленый каракуль горбатых спин, коричневые осыпи обрывистых берегов. Ничего особенного? Но почему-то чаще бьется сердце, когда всматриваешься в прерывистую полоску прибоя, в разноцветные, редкие пятнышки домиков и вдруг замечаешь, как вспыхнула на мгновение и чиркнула по зелени звездочка, — догадываешься, что это отблеск солнца в стеклах автомашины. Так же волнуешься, глядя с борта на заснеженные вулканы Аляски, затененные пальмами пляжи Сингапура и манговые заросли Бангкока. И в эти минуты хочется верить в доброе, забыть о баллистических ракетах. И свежо, сильно чувствуешь красоту Вселенной и этого уголка земли.

Не ради ли этих минут жертвуют моряки береговым уютом и уходят навстречу ветрам всех широт? Но не спрошу об этом моряков. В лучшем случае — уклонятся от прямого ответа. Не терпят суесловия столь высокие и тонкие чувства.


На швартовку пошли с американским лоцманом — высоким джентльменом в жесткой нейлоновой шляпе и темных очках. Он вытянул антенну из миниатюрного радиопередатчика и, держа его в кулаке, связался с портом.

— Фулл спид эхед, — скомандовал он через плечо вахтенному штурману.

Теплоход пошел полным ходом.

Владимир Щербак МОРЕ ШУТИТЬ НЕ ЛЮБИТ Маленькая повесть

ВИДЕНИЕ КОСТИ ХВАТКИНА

— Не спирт, а спирит, — пояснил я, — призрак, привидение.

А. Конан-Дойль. «Тайна Горесторп Грейнджа»

Мороз крепчал![3] Звезды зябко поеживались в ночном небе. Было тихо, и песенка, с которой запоздалые гуляки шли где-то по улице, доносилась сюда, на рейд:

Надоело говорить и спорить

И любить усталые глаза!

В флибустьерском дальнем синем море

Бригантина подымает паруса…

Капитан теплохода «Камчатка» вышел в море, не дождавшись дня, а главное, не дождавшись Нового года: в ночь с 30 на 31 декабря. Нельзя сказать, что экипажу повезло, но нет худа без добра: рейс был оформлен еще старым годом, и управление выполнило план на 101 процент.

«Камчатка» — это транспортный рефрижератор, иначе говоря, плавучий холодильник. В своих огромных трюмах он перевозит мороженую рыбу, которую принимает у рыбаков в районе лова, и доставляет ее в порт. Вот и сейчас «Камчатка» отправилась в такой рейс, держа курс на промысловую экспедицию.

У трапа, ведущего на мостик, стояли двое — матрос Костя Хваткин, вихрастый здоровяк, и Николай Николаевич, старший помощник капитана, немолодой мужчина, втиснутый в тугой морской китель с сияющими пуговицами. Они разговаривали, явно не понимая друг друга.

— Ей-богу, Николай Николаевич, сам видел! На шлюпочной палубе. В белом…

— Любопытно…

— Ага. Откуда, думаю, оно взялось — привидение на современном судне! Ему в каком-нибудь старинном замке положено быть…

— Да, любопытно, — повторил старпом. — Любопытно, сколько ты пропустил сегодня по случаю отхода?

— Что вы, Николай Николаевич! — обиделся Костя. — Как можно! Я ж на вахте! Да зря вы, честное слово! Я отлично видел: вон там, возле бота, появилось белое такое, мохнатое, покрутилось и сгинуло. Я туда, а там — никого…

— А может, зелененькое, с копытцами? — ехидно переспросил старпом. — Смотри у меня, Хваткин, не первый раз замечаю за тобой.

Он строго поджал губы, одернул китель, сидевший на нем без единой морщины, и удалился в кают-компанию. Костя с оскорбленным видом смотрел ему вслед.

Старпом скоро позабыл об этом разговоре и вспомнил лишь после вечернего чая, когда одни командиры разошлись по своим делам, другие, свободные от вахт, расположились в мягких креслах салона. Начался час «козла» и «травли». «Козел» — это, как известно, домино, а слово «травля», несмотря на неблагозвучие, означает приятную и веселую беседу моряков. О морская «травля»! Чего здесь только не услышишь! Рассказы о героических рейсах, о моряках с удивительной судьбой, истории, в которых быль переплетается с небылью, и, конечно же, анекдоты.

— Я тогда третьим был, — начал второй штурман. — Пришли к нам на судно курсанты на практику. Совсем зеленые, пропади они совсем! Первокурсники. Над салажатами, как водится, стали подшучивать. И держались они настороженно, но то и дело «покупались». Конечно, не на такие примитивные удочки, как поиски боцмана на клотике или продувание макарон. Словом, ребята изощрялись в придумывании шуточек. Придумал и я одну. Боком она мне потом вышла… Подозвал я, значит, одного молодого и говорю: «Надо облегчить вес якоря. Возьми-ка ножовку и отпили одну лапу, пропади она совсем». Вид у меня, конечно, самый серьезный, матросы, которые рядом стояли, тоже поспешили умные лица сделать. Но только парень вышел, как все попадали от хохота. Ржали добрых полчаса, а потом пришел курсант и доложил, что задание выполнено. Все ахнули. Пулей вылетел я на полубак. Смотрю — точно: нет лапы у якоря. Парень-то сообразительным оказался, пропади он совсем. Повозил-повозил ножовкой, видит — дело дохлое. Сбегал на причал, достал где-то автоген и вмиг отхватил лапу. Вот такая была шуточка…

Судовой врач Инесса Павловна порывалась рассказать свою историю. Она покраснела, поправила очки, откашлялась и смущенно сказала:

— Со мной тоже произошел однажды курьезный случай… Но лучше я потом расскажу.

— Э, так не пойдет! Сначала заинтриговали, а потом на попятную. Давайте выкладывайте!

— Хорошо, — послушно сказала Инесса Павловна. Она опять покраснела, откашлялась и…

В общем, давайте я за нее лучше расскажу.

Однажды Инесса Павловна со старпомом (это было на другом судне) совершала обход кают на предмет выявления антисанитарии. Зашли они в каюту кока. Случайно взглянули в иллюминатор и обмерли: за стеклом, зловеще покачиваясь, тянулась вверх чья-то мертвенно-бледная рука. Первым из оцепенения вышел старпом. Он объявил тревогу «Человек за бортом!». Судно сразу стало похожим на разворошенный муравейник: все бежали на свои места, предусмотренные расписанием. Четко, грамотно и самоотверженно действуя, матросы палубной команды буквально через несколько минут подняли на палубу виновника тревоги. Им оказался… наплав, стеклянный рыбацкий буй, заполненный какой-то подозрительной мутной жидкостью и завязанный резиновой перчаткой. Под давлением воздуха она разбухла и приняла форму руки. Все выяснилось. Приближался праздник, и кок, преступив «сухой» закон, заварил тайком в наплаве брагу и повесил его за иллюминатор. Нарушитель, конечно, был наказан, а над старпомом и доктором долго еще подшучивали, обещая походатайствовать о награждении их медалью за спасение утопающих.

Вот тут-то и вспомнил Николай Николаевич свой недавний разговор с матросом Хваткиным. Заранее улыбаясь, он сообщил:

— А у меня сегодня один матрос привидение увидел. Белое и мохнатое… На шлюпочной палубе прогуливалось.

— Ну и что? — лениво поинтересовался радист Володя.

— Ну, я и сказал ему, если это дело повторится, — старпом выразительно пощелкал себя по горлу, — пусть пеняет на себя!

Старпом явно уступал в мастерстве устного рассказа Ираклию Андроникову, и его сообщение не смогло вызвать взрыва хохота. Слушатели лишь вежливо поулыбались.

Старпом отправился соснуть перед вахтой. Возле каюты его остановил боцман Пахомыч. Это был пожилой положительный и трезвый моряк, знавший старпома еще в те времена, когда тот был безусым третьим помощником капитана.

— Слушай, Николаич! — смущенно сказал боцман. — Мне тут помстилась какая-то чертовщина. На юте белое что-то мелькнуло, мохнатое. Подошел — нету…

— И ты, Брут?! — удивленно воскликнул старпом.

— А черт его знает, брутто оно или нетто, а только помстилось, — вздохнул Пахомыч. — По медицине называется… гальюнцинация. Стар, видать, я стал для флота, Николаич. Пора списываться на берег.

— Ну-ну… Это ты брось, — машинально успокаивал его старпом, погрузившись в размышления. Теперь сообщение Кости Хваткина выглядело совершенно в ином свете. Ведь даже если тот был навеселе, а старику «помстилось», как он говорит, не могло одно и то же померещиться сбоим. Николай Николаевич, уже лежа в койке, тщетно пытался заснуть.

«Белое и мохнатое, — повторял он недоуменно. — Белый медведь? Откуда он здесь возьмется? Не в полярке же. Скорее всего, кто-то дурака валяет!»

Странно, но такое объяснение старпома устроило, и он тут же задремал.

Оставим Николая Николаевича в покое, забудем на время о загадочном «белом и мохнатом», конечно же, оно не может быть привидением: как-никак на дворе двадцатый век! И давайте пройдем по судну и посмотрим, чем занимается экипаж в последний день уходящего года.

Дверь в радиорубку открыта, оттуда, словно из птичника, доносится разноголосый писк — идет прием праздничных радиограмм. Радист Володя Тетрадкин вылавливает из эфира многочисленные точки-тире и, ударяя по клавишам пишущей машинки «Оптима», превращает их в чудесные слова: «Поздравляю, желаю, целую». Наверное, это очень приятно — доставлять своей работой радость товарищам. Почему же у Володи такое хмурое лицо? А, все понятно, сам он еще не получил поздравления от своей Ани. Как обычно: сапожник без сапог. Володя — замечательный парень, девушка его любит, а до двенадцати еще много времени. Не отчаивайся, дружище!

На камбузе шипит, шкварчит, булькает, висит густой пар, и видимость, как говорят моряки, — ноль. Но иногда пар на мгновение рассеивается, и мелькает красное широкое лицо кока, который дирижирует приготовлением праздничного обеда.

В бытовке у утюга, как в летний день у бочки с квасом, выстроилась очередь. Парни стоят кто с брюками, кто с сорочкой, кто с галстуком — и все с унылыми физиономиями: от утюга их самым бессовестным образом оттеснили девчата. Они яростно разглаживают свои «мини» и «макси». Их высотные прически, до времени зачехленные, опасно при этом раскачиваются.

И еще мы заглянем в столовую личного состава, которая обычно служит и местом проведения собраний, демонстрации кинофильмов и т. д. Здесь экипажу предстояло встретить Новый год.

С подволока хлопьями падает, падает и не может упасть ватный снег на ниточках. Чуть шевелятся пестрые детские флажки. В углу притулилась елочка-недоросль, пахнущая почему-то олифой. Возле елочки, будто подружки вокруг невесты, суетятся докторша Инесса Павловна и буфетчица Валя.

…А судно идет себе вперед, нащупывая локатором путь в опустившемся на море тумане. Все дальше уходит оно от родных берегов, все быстрее приближается оно к Новому году, который, как известно, начинает обход планеты с востока. Одними из первых встретятся с ним наши герои — моряки. Где это произойдет, на каких параллелях и меридианах, знают только штурманы.

Однажды автору посчастливилось встретить Новый год на 180-м меридиане, и встречали праздник дважды, потому что, пройдя 31 декабря линию перемены дат, судно попало во вчерашний день. Вот какие чудеса случаются на море!

Нет, товарищи, Новый год на море — это не земной Новый год. На море гораздо лучше проходит праздник. Здесь не надо мчаться с работы домой, а потом из дома — в клуб или в гости. Корабль — это и место вашей работы, и дом, и клуб. И все друзья рядом. Здесь нет опасности хватить лишку, потому что на море — «сухой» закон. В лучшем случае вам достанется стакан сухого вина. Зато назавтра вы выходите на работу с чистой совестью и ясной головой.

Однако вернемся в столовую личного состава теплохода. Здесь закончены все приготовления, сюда собрался наглаженный и надушенный экипаж, кроме, конечно, вахтенных. Стрелки судовых часов находились в непосредственной близости к цифре «12», когда со своего места поднялся капитан. (В силу своей занятости он появляется в нашей повести первый и последний раз.)

— До Нового года осталось три минуты, — сказал капитан, — этого больше чем достаточно, чтобы сказать о наших успехах в минувшем году. Для того чтобы поговорить о наших недостатках, времени потребуется гораздо больше. Поэтому перенесем этот разговор на производственное собрание, которое состоится через несколько дней.

И действительно, капитану хватило трех минут. Осталось время и на то, чтобы поздравить членов экипажа с Новым годом, пожелать им крепкого здоровья, успехов в работе и счастья в личной жизни. Моряки подняли стаканы с легким вином… и поставили их с легким вздохом уже в Новом году. По иронии судьбы судно в это время находилось на широте 40 градусов.

Начался концерт художественной самодеятельности. Из-за занавеса, отделяющего столовую от салона отдыха, вышли смущенный Костя Хваткин с баяном и моторист — он же конферансье, художник, поэт и композитор — Сергей Валетов.

Самодеятельные артисты, обращаясь к искусственной, из капрона, елочке, запели:

На нашем судне елочка

В токарне родилась —

Зеленые иголочки

Швартового конца.

Семенов ствол ей выписал,

Петренко обточил,

Так каждый понемножечку

К ней руки приложил…

Буфетчица Валя и уборщица Галя дуэтом спели несколько модных песенок. Посудница тетя Паша, подражая Рине Зеленой, слащавым голосом прочитала слащавые детские стихи. Сочувственными аплодисментами встретили зрители выступление Инессы Павловны, спевшей романс «То было раннею весной». Да и как не оценить смелость женщины, отважившейся выйти на импровизированную сцену, абсолютно не имея голоса. Докторша была добрым человеком и не смогла отказать комсомольцам — организаторам вечера.

Все на том же пятачке начались танцы. Но ни это обстоятельство, ни то, что начиналась качка, не смущало молодежь: танцы были не хуже (и не лучше), чем на берегу.

Инесса Павловна на танцы не осталась — ни возраст, ни комплекция не позволяли — и сразу после концерта спустилась к себе в каюту. Она присела к столу, поправила очки и начала мысленно беседовать с дочерью и мужем, смотревшими на нее с фотографии на переборке:

— Ругаете меня? Ну ничего, это уж последний раз, клянусь вам!

«Беседу» прервал стук в дверь.

— Войдите, — сказала Инесса Павловна. Но тут же вскочила, испуганно округлив глаза до диаметра очков: в дверях стояло оно — «белое и мохнатое»!

АППЕТИТ ПРИХОДИТ ВО ВРЕМЯ ЕДЫ

Одеяло убежало,

Улетела простыня,

И подушка, как лягушка,

Ускакала от меня.

Я хочу напиться чаю…

К. Чуковский. «Мойдодыр»

Шторм начинается так. Вы просыпаетесь в каюте оттого, что лежите в неудобной позе. Собственно говоря, вы даже не лежите, а стоите вместе с постелью, правда, недолго. Через мгновение ноги ваши начинают подниматься, и вот вы уже стоите на голове, как йог. В иллюминаторах мелькают попеременно то серое небо, то серые волны.

Шторм! Вставать не хочется, да и нелегко это сделать, и вы печальным взором оглядываете свою каюту. Что тут творится! Ваши вещи, эти неодушевленные и безгласные предметы, вдруг вышли из повиновения и начали свою самостоятельную жизнь. Платье, висящее на плечиках, словно человек-невидимка, сокрушенно разводит рукавами, туфли выполняют какой-то замысловатый танец. Книги подползают к краю стола и тяжело шлепаются вниз, где уже катаются карандаши, тюбики с пастой, склянки с одеколоном и прочие детали быта. Каюта наполняется звуками, происхождение которых трудно установить, невозможно понять, где и что звенит, трещит, стучит. Обнаруживается вдруг масса предметов, ранее вами не замечавшихся: повылетав из различных уголков, они с лязгом и грохотом носятся по каюте.

Но все это не так уж страшно. Гораздо важнее то, как на вас подействует качка. А то, что она подействует, — это непреложный факт. Или вы укачаетесь и будете вести себя как настоящий больной: лежать в постели, отказываться от пищи и со стонами принимать соболезнования, или, наоборот, у вас появится повышенный аппетит и жажда деятельности, а если вы натура экспансивная, то и восторг перед разыгравшейся стихией.

Однако так ведут себя лишь новички. Профессиональные же моряки к шторму относятся философски: встречают его без восторга, но живут и работают так, словно его и нет вовсе.

Итак, был шторм, но на «Камчатке» шла обычная размеренная жизнь с небольшими поправками на непогоду. Палубная команда надежно закрепила все, имеющее ценность, механики тщательнее, чем всегда, подкармливали своих «лошадок», а штурманы осторожно правили ими, стараясь гнать по менее тряской трассе.

Завпрод «Камчатки» Алексей Иванович Белогрибов, приплясывая возле умывальника, заканчивал бритье. Он был похож на пингвина: короткие ручки и ножки при довольно плотном туловище и маленькой голове. Бросив последний взгляд в зеркало на свою круглую физиономию, Алексей Иванович довольно улыбнулся: побриться при восьми баллах и ни разу не порезаться!

В дверь каюты постучали.

— Ворвитесь, если вы не дьявол! — пригласил Белогрибов, пользовавшийся на судне репутацией юмориста.

Никто, однако, не воспользовался его любезным приглашением. Алексей Иванович открыл дверь — никого. Но у комингса лежал конверт с надписью: «Завпроду».

Белогрибов, удивляясь все больше, вскрыл конверт, пробежал глазами письмо и изменился в лице. Минуту он стоял, несмотря на качку, совершенно неподвижно, только листок дрожал в его пухлой руке. Потом, выйдя из транса, он вышел из каюты. Закрывая дверь, он долго не мог попасть ключом в прорезь замка. Когда наконец справился с этим делом, ровно побежал наверх, к старпому.

Старпом отдыхал, и Алексей Иванович в нерешительности топтался перед открытой спальней: и будить Николая Николаевича неловко, и не будить нельзя. Описывая взволнованные круги по каюте, Белогрибов умоляюще протягивал руки к койке старпома. Неизвестно, сколько бы это продолжалось, если б теплоход не подбросило на волне, как бросает грузовик на ухабах поселковой дороги. Белогрибова словно смерчем пронесло по каюте, приподняло в воздух и швырнуло в спальню, прямо на безмятежно спавшего старпома. Остается лишь добавить, что Николай Николаевич заснул всего за пять минут до визита завпрода, и станет ясно, в каком расположении духа он проснулся.

— Николай Николаич… ради бога, — бормотал завпрод, выпутываясь из одеяла.

Прочитав в его испуганных глазах известное всем выражение: «Не вели казнить, вели слово молвить!» — старпом подавил в себе чувство вполне справедливого гнева и спросил:

— Ну, что там у тебя?

— Вот, подбросили. — Завпрод протянул письмо.

Николай Николаевич, зевая, стал читать. Текст из нескольких фраз он прочитал раньше, чем закончил зевок, и, вникнув в смысл прочитанного, так и застыл с открытым ртом. Вопросительно посмотрел на Белогрибова. Алексей Иванович недоуменно развел руками. Старпом перечел написанное вслух:

— «Завпроду. Положите в пожарный ящик, что напротив каюты старшего электромеханика, кольцо полтавской колбасы и буханку хлеба. Не вздумайте шутить — будет плохо». Вместо подписи — рисунок: череп и скрещенные под ним кости.

И тут завпроду вдруг стало очень жаль себя.

— За что, Николай Николаич! — запричитал он. — За что? Уж я ли не стараюсь-то, уж я ли не забочусь-то о команде! И сыты всегда и… и нос в табаке!

— Хватит тебе! — прервал этот «плач Ярославны» старпом. Взгляд его уже приобрел былую твердость. — Вот что, Алексей Иванович! Требование анонима выполнить. Пойди и положи в пожарный пост колбасу и хлеб. Пусть попробует взять… — И он хитро подмигнул Белогрибову. — Придет за колбасой, а мы его — хвать! И посмотрим, что это за птица! Ясно?

— Так точно!

— Действуй, я сейчас приду.

Продукты, завернутые в газету, были положены в ящик, завпрод со старпомом притаились за приоткрытой дверью каюты второго механика. Тот был в это время на вахте.

Мимо пожарного поста то и дело проходили моряки, но никто не проявлял интереса к спрятанному съестному. В каюте было темно и душно. В душе Белогрибова росла тоска. Он хотел опять поплакаться, но старпом задремал в кресле. Дышал Николай Николаевич тяжело и загнанно: ему снилось, будто его обложили со всех сторон зайцы.

Алексей Иванович снова посмотрел в щель. К посту подходила докторша. Разумеется, важно было не то, кто подходил, а как подходил. Инесса Павловна шла, крадучись, поминутно оглядываясь и заметно волнуясь. Даже очки она забывала поправлять, и они съехали на самый кончик блестевшего от переживаний носа.

Белогрибов деликатно, пальчиком, разбудил старпома. Оба впились глазами в щель, напряженно вытянув шеи.

Докторша быстро открыла дверцу пожарного поста, схватила сверток и с несвойственной ей живостью бросилась по трапу вниз. Старпом и завпрод взглянули друг на друга.

— Дела-а!

Через полчаса Николай Николаевич с самым официальным видом зашел в лазарет. Очутившись в царстве марли, пузырьков, таинственных и блестящих инструментов, он немного оробел и неуверенно сказал Инессе Павловне:

— Мне бы давление того… проверить.

— Пожалуйста. Снимайте китель.

Давление в самом деле оказалось повышенным. Старпом удрученно сказал:

— Так я и знал!

— А что случилось?

— Ну как же! — Старпом театральным жестом вознес кверху руки. — Как не будет у меня повышенным давление, когда на судне такое творится! То матросам привидение видится, то комплект постельного белья пропал, а теперь вот еще покушение на завпрода…

Инесса Павловна начала краснеть.

— Покушение на завпрода? — в замешательстве переспросила она, продолжая наливаться краской.

Старпом испытывал инквизиторское наслаждение, наблюдая мучения своей жертвы.

— Ясно, что этого не мог сделать интеллигентный человек. Взять нас с вами, — продолжал вслух рассуждать он. — Разве стали бы шантажировать человека из-за какой-то презренной колбасы?.. Что с вами, Инесса Павловна? Вам плохо?..

Он открыл дверцу холодильного шкафа с лекарствами.

— Что вам дать?

Но на этом мучения Инессы Павловны не кончились. Во время ужина буфетчица поставила перед нею сразу два вторых. Докторша, поправив очки, заметила:

— Валя, ты ошиблась. Зачем мне, гм… два вторых?

Буфетчица досадливо двинула плечами:

— Старпом велел вам два вторых подавать. Ему кажется, будто вы не наедаетесь.

Инесса Павловна начала было краснеть, но тут ей пришла в голову занятная мысль: почему бы не воспользоваться случаем. И с видом кающейся грешницы она сказала:

— А ведь он прав. Фигуры у меня нет, беречь нечего. А во время качки так есть хочется! Я одно второе съем, а другое унесу в каюту.

А у Николая Николаевича в это время произошел новый разговор с матросом Костей Хваткиным. На том же самом месте, у трапа, ведущего на мостик.

— Вот, — сказал Хваткин, — нашел на палубе, — и протянул старпому дамскую сумочку величиной с мужской портсигар. — У всех наших женщин спрашивал — ничья!

— Любопытно, — сказал Николай Николаевич. — Так говоришь, ничья? Ладно, разберемся!

У старпома на судне имелся враг. Это был четвероногий друг человека, пес, по кличке Пшелвон, принадлежащий начальнику рации.

Автором, служившим на разных флотах, замечено, что никто так не любит животных, как моряки. У рыбаков обычно «прописаны» на судне собаки, у моряков загранплавания — обезьянки, у военных моряков — медвежата. Трудно найти судно, на котором не жило бы на правах сына экипажа какое-нибудь четвероногое существо. А ведь на корабле мало для этого условий: порой и людям там тесновато. Но моряки охотно мирятся с дополнительными неудобствами: животные напоминают им о земле, о доме.

Породу Пшелвона не мог определить даже его хозяин, тем не менее собачки эти всеми любимы: маленькие, лохматые, звонкоголосые. Мордочка у Пшелвона заросшая, только черные глаза и мокрая резинка носа блестят из густой белой шерсти. Жил он в радиорубке среди аппаратуры и писка морзянки. На верхнюю палубу песика выпускали редко, только в определенные моменты его собачьей жизни, и поэтому Пшелвон немного скучал. Постоянных гостей радиорубки — капитана, помполита, штурманов — он приветствовал с такой бурной радостью, что даже пускал лужицу, которую с добродушным ворчаньем тут же вытирал начальник рации.

Николай Николаевич не любил собак вообще, а на своем судне — в особенности. Пшелвон догадывался об этом и во время визитов старпома в радиорубку прятался под стол. Но сегодня старпом оказался удивительно любезен: он поманил Пшелвона куском копченой колбасы и, придав своему голосу как можно больше ласки, сказал:

— Пшелвон, иди сюда!

Песик сначала недоверчиво выглянул, затем, цокая коготками по линолеуму, вышел на середину рубки. Старпом вынул из кармана найденную Хваткиным сумочку и сунул ее под нос собаке. Пшелвон обиженно тявкнул и попятился.

— Нюхай, дурак, нюхай! — потребовал старпом, сменив политику пряника на политику кнута.

Радист Володя Тетрадкин, поняв замысел Николая Николаевича, взялся помогать ему. После получасовых увещеваний и угроз они вынудили-таки собаку понюхать сумочку. И сразу Пшелвон решительно направился к двери.

— Ты смотри! — удивился Володя. — У него, оказывается, задатки ищейки. А кого это вы ищете, Николай Николаевич?

— Пока секрет.

В коридоре Пшелвон остановился растерянный: на него нахлынула сразу масса запахов, и среди них — такие родные запахи каюты начальника рации и камбуза. Но старпом сунул ему под нос сумочку и приказал выполнять возложенную на него командованием судна задачу. Пшелвон вздохнул и затрусил вниз по трапу. У каюты доктора он остановился, энергично пролаял и с вожделением уставился на карман старпомовского кителя, в котором лежал его собачий гонорар — кусок колбасы. Николай Николаевич возмущенно сказал:

— Куда ты привел меня, глупый пес? Здесь же доктор живет. А тебе надо «зайцев» ловить! К тому же Инесса Павловна в кают-компании ужинает и сейчас в каюте никого нет.

Пшелвон завилял хвостом, словно говорил: мое дело найти, а там как хотите.

Старпом подумал, достал свой ключ-«вездеход» и открыл дверь. Нашарил выключатель. Вспыхнувший свет пролил свет на многое. На столе поблескивал нож, на диване лежало искомое «белое и мохнатое». А под ним распростерлось человеческое тело.

ОДИССЕЯ ПЕНЕЛОПЫ

Листочки.

После строчек листочки.

В. Маяковский. «Исчерпывающая картина весны»

Не стану больше испытывать терпение читателя: тайна «белого и мохнатого», а также причины повышенного аппетита доктора будут раскрыты в этой главе. Но для этого нужно нам покинуть на некоторое время теплоход «Камчатка», следующий по своему курсу, и вернуться на землю и в старый год. Итак, время действия — весна, место действия — город-порт.

Весна! Становятся длиннее дни и очереди в кафе-мороженое, с юга прилетают ласточки, в обратном направлении устремляются отпускники; расцветают цветы и процветают цветочницы. В садах и парках птицы пробуют голоса: идет генеральная репетиция перед летними концертами. Город белится, красится, одевается в кумач: впереди Майские торжества. В воздухе разлито бодрящее, праздничное настроение, и, заражаясь им, люди становятся энергичнее, красивее, моложе. Они с энтузиазмом трудятся на предприятиях и в учреждениях — на субботниках высаживают деревья и цветы; с веселыми шутками толпятся возле продавца надувных резиновых шариков; мужчины прицениваются к спиннингам, женщины — к босоножкам. На улицах сняты с консервации автоматы с газированной водой, и около них, весело фыркающих, выстраиваются жаждущие.

Весна! Раньше всех ее почуял беспокойный народ — спортсмены. Запрятаны в чуланы лыжи, клюшки, извлекаются на свет мячи, теннисные ракетки, городки. Автомотовелогонщики выводят из гаражей свои застоявшиеся машины. Гребцы, немало торжествуя, на лодках обновляют путь. На стадионах чинят скамейки и выращивают траву; футболисты и болельщики находятся в полной боевой готовности. Многолюдно становится и на городском пляже, где наиболее нетерпеливые уже принимают солнечные ванны. Глядя на не загоревших еще девушек в мини-платьях, вспоминаешь знаменитый моностих В. Брюсова: «О, закрой свои бледные ноги!»

Весна! По асфальтовым дорожкам скверов с сановитым видом разъезжают младенцы, сменившие колыбели на коляски, в них добровольно впряглись мамы и — гораздо реже — папы. Чинно сидя на скамейках, греются на солнышке пенсионеры с газетами. А молодежи не сидится! Она уходит в походы, занимается спортом, влюбляется. Последнее обстоятельство приводит к тому, что в загсах катастрофически увеличивается приток заявлений.

Все это характерные признаки весны в нашем городе. Однако картина станет исчерпывающей лишь в том случае, если мы упомянем еще об одном факте. Когда студентка Люба пускает в ход крем от веснушек, это самый вернейший признак того, что весна на носу!

Любовь Капелько была воспитанницей детского дома и, видимо, потому выросла не только свободолюбивой, но и неистощимой на выдумки и никогда не унывающей. Длинная, рыжеволосая, веснушчатая, с вечно ободранными худыми коленками, она была заводилой и атаманшей у детворы и «трудным» ребенком у педагогов. Училась она, правда, неплохо, но зато ей ничего не стоило, например, принести в класс кошку или набросать в чернильницы карбид и с интересом наблюдать затем извержение непроливашек. Учителя, немало хлебнувшие горя с Любашей, немало потом удивились ее заветной мечте — стать учительницей. Эта мечта и привела Любу в университет. Тот, кто думал, что там-то она остепенится, ошибся. По-прежнему она была заводилой у студентов и «трудной» девушкой у преподавателей.

Если в детстве Люба не любила девчонок и предпочитала им мальчишечью компанию, то, повзрослев, она порвала с мужчинами и вернулась к своему полу. Более того, заявила во всеуслышание, что ни на какого раскрасавца не променяет свою свободу и предпочтет участь горьковской Рады. Надо, однако, заметить, что ни один университетский Лойко не покушался на ее свободу. Может, оттого, что не мог оценить ее своеобразную прелесть, а может, был напуган ее воинственным заявлением.

К пятому курсу Любовь Капелько одна из немногих в группе оставалась под своей девичьей фамилией.

Надвигались государственные экзамены. Но именно в это горячее время к Любови пришла любовь. На вечер отдыха в университет пришли студенты рыбного института, и Люба, заглянувшая в танцзал «только на минутку», была приглашена на вальс студентом-мореходом с нашивками до плеча, с мечтательными глазами поэта и волевым тяжеловатым подбородком боксера. Это был Петя Химкин.

Люба забыла о свободе, о математике, обо всем на свете.

…Долгое время я не мог понять, откуда в нашем городе каждой весной появляется множество красивых девушек. А понять несложно: красивыми их делает само чудесное время года. Они хорошеют от теплого ласкового дыхания весны, от поцелуев солнца — веснушек, от предчувствия близкого счастья. Такая метаморфоза происходила нынче и с Любой Капелько. Без пяти минут преподаватель математики, она выходила замуж за Петю Химкина — без пяти минут штурмана.

Мы знакомимся с Любой и Петей в тот момент, когда они входят под своды отдела записей актов гражданского состояния, именуемого еще Дворцом бракосочетаний. Между прочим, загс — единственное учреждение в нашей стране, которое за брак не ругают. В комнате жениха взволнованно курят парни в ослепительно черных костюмах. Невесты в соседней комнате тоже волнуются, но при этом не забывают поминутно оглядывать себя в зеркале. Все это происходит под аккомпанемент последних наставлений пап и мам, друзей и подруг.

Но вот призывно звучит марш Мендельсона, и очередная пара — как раз пара наших героев — величаво плывет по ковровой дорожке в комнату, где происходит тот самый знаменательный и торжественный акт, который в народе называют просто и коротко: расписались. Провожая чету Химкиных до дверей, представитель райисполкома — старичок с пышной четырехугольной бородой и орденом на лацкане пиджака — бодро прокричал:

— Дорогу молодым!

Город есть город. Здесь не промчишься на лихой тройке с песнями и бубенцами. Однако роль тройки успешно выполняют три такси. Одна за другой отъезжают от дворца машины с молодоженами и эскортом. Едет весенняя свадьба по весенним улицам. Светофор дает зеленый свет, милиция приветливо машет жезлом: «Дорогу молодым!»

…Медовый месяц был прерван самым неожиданным образом: плавбаза «Пермь», на которую Петя после защиты диплома был назначен штурманом, уходила в море, на путину. На десять долгих месяцев Люба оставалась соломенной вдовой. Несмотря на бойкий, веселый характер, она горько плакала, собирая чемодан мужу. Петя ходил возле нее и подыскивал слова утешения:

— Ну, Любаша… ну, что ты… Подумаешь, десять месяцев! Это ведь совсем немного…

— Да, тебе легко говорить!.. — всхлипывала Люба. — Попробуй ты столько прожди!

Она забывала, что ждать придется не только ей, но и ему. Но, бесспорно, ей будет тяжелее, ибо Ибн Хазм говорил, что «в разлуке три четверти горя берет остающийся и только четверть уносит уходящий».

— Конечно, немного, — фальшиво бодрым голосом продолжал рассуждать Петя Химкин. — Десять месяцев это всего-навсего триста дней или семь тыщ двести часов. Отсюда вычтем на сон — во время сна люди не скучают. Остается четыре тысячи восемьсот часов. Ну, на работе тоже некогда скучать — на труд отводим две тыщи с гаком. Дальше… Человек имеет право на отдых. Даем тебе на телевизор, кино, театр, книги, файф-о-клоки с подругами — на все это тыщи полторы. Итак, остается примерно тысяча часов, а это лишь сорок два дня. Это же сущие пустяки…

Вся эта статистика-софистика возымела, однако, действие, обратное ожидаемому. Люба зарыдала еще сильнее. Петя, вслушиваясь в ее рыдания, составил из прорывающихся сквозь слезы слов такую фразу:

— Как же я… буду одна… ходить… в театр?

— Почему одна? — сердито возразил он. — С моей мамой, с девчатами! — И уже совсем свирепо заорал: — Перестань реветь!

Люба уткнулась мокрым веснушчатым лицом в мужнино плечо, на котором сверкал золотым шитьем новенький погончик младшего комсостава. Петя гладил ее волосы, называл солнышком и был, в общем, недалек от истины. Даже Козьма Прутков, любивший смотреть в корень, признал бы в Любе естественную блондинку.

До отхода судна оставались считанные часы.

Отзвенело лето, отшелестела осень, завьюжила зима. Одиссей-Петя бороздил голубые просторы океана. Пенелопа-Люба смиренно ждала его. Мужниной хитрой арифметике она предпочла свою, бесхитростную: нацарапала на дверном косяке триста черточек и каждый день вычеркивала по одной. Потом жалобно вздыхала: частокол черточек почти не уменьшался. Люба получила так называемый свободный диплом и, поскольку в городе учителя математики не требовались, вернулась в альма-матер в качестве университетского лаборанта. Но это было совсем не то, о чем она мечтала. А место в школе ей обещали лишь через год.

Короче говоря, Люба, разлученная с любимым мужем и не менее любимым делом, переживала самые мрачные дни своей жизни. А ночами ей снилась длинная и неумолимая, как греческая фаланга, череда черточек на дверном косяке.

Но Любовь не была б Любовью, если бы не решилась покончить с такой жизнью. Однажды вечером, когда крепчал мороз и звезды зябко поеживались в небе, она ушла из дому и не вернулась. Говорят, в последний раз ее видели на берегу. Она долго смотрела на черную, жуткую и манящую к себе воду…

Теплоход «Камчатка» за время нашего экскурса в прошлое вошел во льды — бескрайние белые поля. Судно шло словно по заснеженной степи. Волн не видно, только белая целина равномерно опускалась и поднималась, будто дышит чья-то гигантская, закованная в латы грудь. Лед молодой, и мощному теплоходу он вполне «по зубам». «Камчатка» идет себе и идет, небрежно раздвигая льдины, и они, недовольно шипя и наползая друг на друга, высвобождают путь. Через несколько часов капитан вывел судно в буквальном смысле на чистую воду. Впрочем, редкие льдины довольно ощутимо пинали теплоход под ребра-шпангоуты. Чайки висели над судном, жалобно клянча рыбу.

— Нету, милые, нету. Только идем за рыбкой! — приветливо машет им рукой Костя Хваткин.

И чайки начинают постепенно отставать, садиться на воду. Вот уже гонится за судном только одна, самая нахальная, но и она, убедившись в тщетности просьб, присоединилась к подругам. Костя следит за тем, как садится чайка. Сперва она планирует, едва шевеля своими сильными крыльями, а перед самым спуском начинает усиленно ими махать. Лапки она вытягивает, словно пробуя воду: не холодная ли? Садится наконец на волну, но крылья держит в поднятом состоянии. Потом не спеша, аккуратно, стараясь, чтоб даже капелька воды не попала на крылья, складывает их на спинке. Некоторое время поправляет их, прилаживает и начинает спокойно покачиваться на воде белым поплавком.

— Аккуратная птица, — комментирует Костя Хваткин, поддергивая штаны.

Инесса Павловна в тот памятный для нее день окончательно пришла в себя не скоро. Лишь через полчаса она уже совсем без страха посматривала на диван, где лежала брошенная ее неожиданной гостьей шуба из синтетики — то самое «белое и мохнатое», причинившее столько беспокойства членам экипажа «Камчатки». Здесь же, на диване, обладательница шубки Люба Химкина и вела трогательный свой рассказ о любящих и разлученных. Мы эту историю уже знаем и поэтому прислушиваться к ней начнем лишь с того момента, когда доведенная до отчаяния Пенелопа бросается в море. Точнее, устремляется в рыбный порт на первое же транспортное судно, отправляющееся в рыболовецкую экспедицию, в составе которой находится Петина «Пермь».

— Понимаете, — рассказывала Люба, — все произошло неожиданно и быстро. Едва я приехала в порт, как узнаю от диспетчера, что через час снимается ваша «Камчатка». Я — на рейдовый катер, радуюсь, что так все удачно складывается. А о том, что документы, деньги и вещи остались дома, вспомнила только в море. Перетрусила, конечно, и стала прятаться за шлюпками. Замерзла ужасно, и вот отважилась прийти к вам.

— Значит, вы…

— Да. Я безбилетный пассажир, иначе говоря — «заяц», — сказала Люба и постаралась придать своему лицу виноватое выражение. Но озорные огоньки в ее глазах свидетельствовали, что она не очень-то сожалеет о случившемся.

— Непостижимо! — только и сказала Инесса Павловна.

Ей действительно трудно было постичь все услышанное. Инесса Павловна была очень правильным, очень положительным человеком. Свой единственный необдуманный поступок она совершила еще в пятом классе, когда дала списать соседке по парте контрольную по математике. Потом она осудила этот свой поступок на пионерском сборе и в последующие тридцать лет жизни не совершила ни одной ошибки. Инесса Павловна была исключительным человеком. Она делала все, к чему ее призывали: хранила деньги в сберегательной кассе, выключала, уходя из дому, электробытовые приборы, летала самолетами Аэрофлота, выписывала газеты и журналы. Всякие, даже самые малейшие отступления от правил ее всегда пугали. Однако Инесса Павловна была еще и очень мягким, добрым человеком. Вот почему, пожурив Любу, она тут же задумалась над тем, как помочь ей.

Любу, как видно, не волновало будущее. Она разулась и залезла с ногами на диван, подремать.

— А почему вы именно ко мне зашли? — спросила вдруг докторша.

— Вы показались мне симпатичной и доброй, — пробормотала Люба, уже засыпая. — Вы похожи на маму.

Эта фраза окончательно покорила Инессу Павловну, большое и любвеобильное сердце ее дрогнуло. Она укрыла Любу, положила ей под голову подушку, прошептала:

— Сумасшедшая девчонка!

Так и стали они жить-поживать в каюте, неприятности наживать. Собственно, неприятности наживала докторша. Инесса Павловна и Любовь были совершенно разными людьми. Это о них сказал поэт: «Волна и камень, стихи и проза, лед и пламень не столь различны меж собой». Причем, «волна, стихи и пламень» явно одолевали «камень, прозу и лед» — Инесса Павловна под влиянием своей молодой и бойкой подопечной стала нарушать одну за другой священные заповеди. Начала с «не укради»: тайком взяла для Любы комплект постельного белья. Когда во время шторма у «зайца» развился волчий аппетит, доктор после долгой внутренней борьбы, терзаясь угрызениями совести, приняла участие в шантаже завпрода, прошедшего по сценарию Любови. К счастью, до нарушения заповеди «не убий» дело не дошло.

Все кончилось в тот прекрасный вечер, когда Люба вышла на верхнюю палубу «подышать» и потеряла сумочку. Тогда-то Пшелвон и пошел по следу…

ДОПРОС С ПРИСТРАСТИЕМ

Теперь я хочу слышать от вас всю правду. Как вы сюда попали?

О. Пинто. «Охотник за шпионами»

— Садитесь.

— Спасибо, я постою.

— Я сказал: садитесь!

— Спасибо. Скажите, что со мной будет?

— Вопросы здесь задаю я. Ясно?

— Ясно. Больше не буду.

— Закуривайте.

— Спасибо, не курю.

— Фамилия?

— По мужу Химкина, Любовь Ивановна.

— Я спрашиваю о вашей фамилии.

— Капелько.

— Итак, Любовь Химкина по кличке Капелька…

— Какая еще кличка?! Это моя девичья фамилия!

— Попрошу ваши документы.

— У меня только профсоюзный билет. Он в сумочке, которая перед вами.

— М-да… Хорошая работа… Совсем как настоящий.

— Что вы этим хотите сказать?

— Повторяю: вопросы здесь задаю я. Род занятий?

— Учительница.

— Допустим. Но на «Камчатке» школы нет. С какой целью прибыли на судно?

— Мне нужно попасть на плавбазу «Пермь». Мне сказали, что вы к ней идете.

— А туда зачем?

— У меня там муж.

— Фамилия.

— Химкин.

— Род занятий?

— Помощник капитана. Не помню, какой по счету.

— Так и запишем: не помнит, какой по счету муж…

— Не муж, а помощник! Не искажайте мои слова!

— Ах, значит, не муж, а помощник. Сообщник, значит? Понятно.

— Да нет, муж! Что вы меня путаете?

— По-моему, гражданка Химкина, вы сами окончательно запутались. Отвечайте, с кем на судне, кроме доктора, вступали в сношения?

— Какие еще сношения?

— Ясно какие — преступные!

— Вы с ума сошли! Выбирайте выражения, или я не стану отвечать на ваши… странные вопросы.

— А вам не кажется, что ваше более чем странное появление на судне дает мне право задавать такие вопросы?

— Вообще-то… может быть. Но подозревать меня в каких-то там преступлениях — это уж слишком!

— Ну хорошо. Попробуем сначала. Кто вы? Как попали на судно?

— Я безбилетный пассажир, «заяц».

— Что и требовалось доказать. Ну, и как вы дошли до такой жизни?

— По мужу соскучилась…

— Вот те на́! Молодожены, что ли?

— Угу.

— М-да… Положение. Я понимаю, конечно. Сам когда-то молодым был. Но ведь это нарушение!

— Что нарушение — быть молодым?

— Идти в рейс без судовой роли, санитарного паспорта, аттестата на питание — все это нарушение установленного порядка.

— Виноватая я, знаю… Что со мной теперь будет? Высадите меня как «зайца» на первой же остановке?

— Это вам не автобус!

— Ну тогда на необитаемом острове.

— Я не расположен шутить. Кроме того, наш теплоход не пассажирский, и кают лишних нет. Так что жить вам негде.

— А я у Инессы Павловны на диванчике посплю. Она не возражает.

— Опять же с питанием проблема…

— О, пусть вас это не беспокоит. Питание мне не нужно. Разве только во время качки… А так я могу на одном чае… Мы с девчонками, когда шла сессия, по неделе на одном чае сидели. Правда, со сгущенкой…

— Ты смотри, какие жертвы! На одном чае! Да, может, он жертв таких и не стоит, может, он… того…

— Попробуйте только сказать о Пете что-нибудь плохое, и я брошу в вас вот эту пепельницу!

— Ого, характер! Не буду! Не буду! А жертв не надо. Питаться будете в кают-компании. На эти несколько дней вы — мой гость. Послезавтра мы придем в район промысла.

— И к нам подойдет «Пермь»?

— «Пермь»? Почему «Пермь»?

— Так ведь там Петя! И мне туда надо.

— Должен вас огорчить: пока вы сидели в подполье, начальство переиграло, сейчас мы идем в другую сторону, к рефрижератору «Новгород». У нас это часто бывает… А вот слезы, того, совсем ни к чему. А я еще хвалил ваш характер! Возьмите платок… Потом мы обслужим группу БМРТ — и в порт. Так что две недельки с нами поплаваете и с нами же вернетесь домой.

— А вот и не вернусь! Мне на «Пермь» надо!

ШКРАБ, ОН ЖЕ МУЧИТЕЛЬ

Это был простой, скромный, внешне ничем не примечательный труженик.

Из газет

По данным ЮНЕСКО, средний рост мужчины на земле составляет 167 сантиметров. Это как раз рост нашего героя. Волосы у него неопределенного цвета, где-то между блондином и шатеном, глаза невыразительные, рот и нос обыкновенные, бороду и усы бреет, особых примет не имеет. Лицо нашего героя настолько стандартное, что его часто путают с другими и спрашивают, не встречались ли с ним раньше. Нет у него ни выдающихся способностей, ни удивительной судьбы, ни героической профессии.

Вы спросите: что же у него есть вообще, зачем вводить в повествование человека с такой заурядной внешностью и неяркой биографией?

Ну, во-первых, кое-что у него все-таки есть, например, такой ценный и единовременный дар природы, как молодость, и такие симпатичные черты характера, как доброта и скромность. А также простое и приятное имя — Иван Рябинкин.

Тоже мне герой, скажете вы. А чем он плох, смеем вас спросить? И потом автор знавал куда менее привлекательных типов, пробравшихся, однако, в положительные герои повестей и романов. Поэтому, не колеблясь, выдаем новому герою вид на жительство в нашем произведении, смело вводим его в круг действующих лиц. Действуй, приятель!

…Рябинкин стоял на юте и задумчиво смотрел на пенистую дорожку, разматываемую судном. «Новгород» полным ходом шел в район перегруза во льды, где ждала его, лежа в дрейфе, «Камчатка». «Новгород», как и «Камчатка», — рефрижератор, только не транспортный, а производственный, иначе говоря — морозильщик.

Трудно было понять, что делал на судне Рябинкин: его скромная и благородная профессия так же далека от моря, как небо от земли. Он был учителем. Не подумайте, что он, как и оставленная нами в расстроенных чувствах Люба, шел пассажиром. Нет, Рябинкин был членом экипажа «Новгород» и работал на судне по своей специальности.

Школы, как известно, бывают разные. Начальные, средние и высшие, вечерние, заочные и интернаты, школы трактористов, кондитеров и киномехаников, фигурного катания и дрессировки собак, литературная школа Вальтера Скотта и школа передового опыта токаря Семенова… Существует великое множество разных школ. Я хочу поведать еще об одной, пожалуй, самой молодой школе.

На тихой горбатой улочке портового города стоит пятиэтажное кирпичное здание. Лишь несколько комнат на первом этаже занимает школа. Она не похожа на все остальные школы, в этом убеждаешься с первых же шагов по коридору: здесь не услышишь заливистого звонка, не увидишь резвящихся на перемене учеников. В кабинете директора на стене вместо привычных графиков дежурства и расписаний уроков висит большая карта Тихого океана. Там, на голубых просторах, и находятся в основном ученики и учителя, а здесь, на земле, только администрация школы.

Китобои, краболовы, рыбаки и обработчики работают на промысле по восемь — десять месяцев. Все это время труженики моря, желающие учиться, находятся на самообслуживании. И вот в чью-то светлую голову пришла идея создать на крупных рыбообрабатывающих судах учебно-консультационные пункты заочной средней школы. Эксперимент удался, и сейчас редкая плавбаза выходит в рейс, не имея на борту УКП. Так в шестидесятых годах двадцатого столетия, столь богатых на новые профессии, появилась еще одна — морской учитель. Рыбаки для краткости называют его мучитель, а себя соответственно — мучениками.

Судовой УКП — это, по существу, мини-школа. Невелик ее преподавательский состав: один-два учителя, не особенно много и учащихся. Но учебный процесс ведется без скидок на миниатюрность школы, так же основательно, как и в школах на Большой земле. Так же педагоги «сеют разумное, доброе, вечное», собирают урожай, принимая зачеты и экзамены, и даже вызывают родителей: с их обязанностями на судне неплохо справляются отцы — командиры.

Одним из таких морских учителей и стал Иван Рябинкин. Исполнился месяц со дня его прихода на «Новгород». Стоя на юте и скользя взглядом по бесконечной и унылой водной пустыне, он вспоминал, как это начиналось.

…К причалу подошел долгожданный катер «Накат». Это «морской извозчик», он обходит суда, стоящие на рейде, к одним доставляет людей, с других снимает.

Вот новая плавбаза, только что перегнанная из Японии. С нее на катер горохом сыплются веселые моряки в волнующе шуршащих заграничных куртках. А те, кто собирается в рейс, одеты скромно, по-рабочему. Их провожают девчонки, жены.

Как-то так получается, что вернувшиеся из рейса рассаживаются в катере по одному борту, а уходящие — по другому. Катер населен пополам печалью и радостью. Сквозь разухабистый шейк, извергающийся из портативного магнитофона, пробиваются обрывки разговоров:

— Ну, братцы, сегодня гульнем!

— Ты смотри пиши, не ленись! Радиограммы раз в неделю, а письма два раза в месяц. Обещаешь?

Рябинкин был в рядах уходящих. Его никто не провожал: со стариками родителями он простился на пороге отчего дома. Там, на берегу, он петушился перед матерью, никак не соглашавшейся отпустить его в море, доказывал ей, что он, во-первых, старый моряк (один раз ходил на прогулочном катере), во-вторых, физически сильный человек (четвертую неделю занимается с гантелями) и, в-третьих, неплохо знает свое дело (прямая дорога была в аспирантуру). Теперь Рябинкину не надо притворяться, и он с тревогой думал о предстоящей встрече с морем, о неизбежной качке и о своей деятельности в качестве преподавателя судового УКП. Никогда он еще не учил взрослых, это они его всю жизнь учили.

Взвыла сирена. «Накат» уткнулся носом, увенчанным автомобильной шиной, в высокий борт рефрижератора «Новгород».

— А, шкраб! — весело приветствовал Рябинкина помполит, когда тот разыскал его и представился. — Это хорошо, что вы идете с нами. Шкрабы нам во как нужны!

Рябинкину понравилось словцо, которым окрестил его первый помощник капитана. Так в двадцатые годы называли учителей. В слове «шкраб» (школьный работник) слышалось что-то морское.

— А как вас звать-величать?

— Иван.

— А по батюшке?

— Не надо меня по отчеству — просто Ваня…

— Нет, надо. Запомните, молодой человек, «простованя» отныне не существует. Есть Иван…

— Васильевич.

— Иван Васильевич, преподаватель.

Помполит мало походил на моряка: был он сутуловат, близорук, китель с золотыми шевронами на рукавах был мешковат. Помполитова манера говорить была типично учительской: он произносил слова громко и отчетливо, повторял отдельные фразы и слова. Рябинкин подумал, что первый помощник, возможно, тоже был когда-то учителем. Словно угадав его мысли, помполит заметил:

— А ведь мы с вами коллеги. Я бывший шкраб. Бывший шкраб. А зовут меня Юрий Петрович.

«Новгород» взял курс на север, в район промысла. В дни перехода Рябинкин создавал школу. В этом ему активно помогал Юрий Петрович.

«Внимание, товарищи! — заговорил сразу во всех каютах искаженный судовой трансляцией голос помполита. — На нашем судне начинает работу учебно-консультационный пункт заочной средней школы рыбаков. Всем желающим повысить свое образование можно записаться в тридцать пятой каюте у преподавателя Ивана Васильевича. Повторяю…»

Рябинкин выслушал это сообщение, сидя у себя в каюте. «Ну, держись, — сказал он сам себе, — сейчас начнется столпотворение!»

Первой ласточкой был симпатичный очкарик, похожий на молодого профессора. Он постучался, вошел и спросил сочным басом:

— Здесь записывают в школу?

— Да, да, садитесь.

Круглым женским почерком Рябинкин записал в журнал анкетные данные очкарика: Алексеев Алексей Алексеевич, второй электромеханик, тридцать лет. Образование у «профессора» было неполное восьмилетнее, точнее, семь классов.

На протяжении всей процедуры «трехэтажный» Алексеев сидел почему-то с испуганным видом, односложно отвечая на вопросы. Когда все формальности были закончены, он задержался и высказал то, что, видимо, давно его мучило:

— Только я, это, десять лет не учился. Все забыл. А?

— Ничего, — покровительственно сказал Рябинкин. — Поможем. — И крикнул в дверь: — Следующий!

Следующего не было. Столпотворения — тем более. «Новгородцы» явно не могли за столь короткий срок преодолеть психологический барьер на пути к сияющим вершинам знаний.

Просидев в одиночестве и унынии до вечера, Рябинкин хотел было уже собирать чемодан, когда в каюту чуть не строем вошли «в чешуе, как жар горя» — нет, не тридцать три богатыря, а десять матросов-молодцев во главе с бригадиром Артемом Хижняком. Это были сильные, мужественные люди, способные выдюжить все, даже учебу в школе. Они дружно записались в восьмой класс, сделали «кру-гом» и вышли, застревая плечами в дверях.

Рябинкин повеселел. Бодро напевая «Ты не печалься, ты не прощайся, все впереди у нас с тобой», он приготовил новую пачку зачетных книжек. Но запись пошла на убыль: три, два, один — и остановилась.

— Остальные — либо слишком робкие, либо слишком образованные, — сказал Рябинкин помполиту.

— На судне сто шестьдесят человек, — отвечал Юрий Петрович. — И насколько мне известно, далеко не все имеют среднее образование. Далеко не все. Надо действовать, дорогой коллега, надо действовать!

И шкрабы, бывший и нынешний, стали действовать. Помполит выступил с пламенной речью о всеобуче на судовом собрании, Рябинкин написал в стенную газету заметку под лихим, очень свежим заголовком: «Учиться — никогда не поздно!» Все это не сдвинуло дело с мертвой точки: экипаж стоял насмерть! Тогда шкрабы от призывов перешли к открытым боевым действиям: они двинулись по судну в поход «За ликбез». Один взял на себя правый борт, другой — левый. Результаты оказались неплохими: двадцать девять человек сагитировал помполит, остальных — Рябинкин. Всего записали тридцать.

В район промысла «Новгород» пришел в воскресенье. Мороз и солнце — день чудесный! Скажите, сухопутный читатель, чему вы посвящаете свои выходные (у вас их два!)? Вылазке на природу или в театр, семье или рыбалке, телевизору или «пульке», на худой конец? В любом случае вы счастливчик. В море нет выходных, как нет ни отпусков, ни каникул. Здесь царит единая рабочая неделя длиной в несколько месяцев, имя которой — путина!

Именно в нерабочий для береговых предприятий день морское предприятие — производственный рефрижератор «Новгород» — приступило к работе. Едва судно легло в дрейф, как со всех сторон к нему устремились неведомо откуда появившиеся рыболовные траулеры. Они неслись к рефрижератору наперегонки, словно пчелы к улью, желая поскорее сдать добычу и вернуться в промысловые квадраты за морским взятком — рыбой.

С опередившего всех СРТ «Щука» летит выброска, заводятся швартовы. Ловцы, здоровенные бородатые парни в оранжевых робах, стоя по колено в сверкающем, как ртуть, хеке, приветственно машут «новгородцам». Пока идет швартовка, рыбаки и обработчики весело перекликаются:

— Эй, «Щука»! Как хек?

— Рыбка — первый сорт! Сами бы ели, да денег надо!

— Спускайте трап, черти полосатые!

«Новгородский» лебедчик подает на траулер «парашют», там его быстро наполняют, и вот первая рыба на рефрижераторе. Блестящая, с упоительным свежим запахом, она водопадом обрушивается в бункер, напоминающий воронку, а оттуда по желобу течет вниз, в морозильное отделение. Чайки, пикирующие на судно, возмущенно галдят: люди из-под носа у них забирают рыбу.

Это воскресенье было рабочим днем и для Рябинкина. Он усердно готовился к урокам: предстояло провести занятия сразу в трех классах — в восьмом, пятом и десятом. Его немного смущало, что в пятом классе числилось всего два ученика, в десятом — пять, зато в восьмом было двадцать человек.

В море люди не знают, что им делать со своими волосами.

Одни стригут голову под нуль, другие обрастают подобно кубинским барбудос. Едва вышли из порта, как многие «новгородцы» начали терпеливо выращивать бороды. Особенно старались матросы-морозильщики. Комсостав же держался. Только судовой медик Аскольд Иванович отпустил эспаньолку, сделавшую его похожим на опереточного злодея.

У Рябинкина на этот счет сомнений не возникло — учителю быть бородатым непедагогично! Но, войдя в красный уголок, где ждал его восьмой класс, он пожалел, что не поддался всеобщему увлечению. На него с любопытством смотрело двадцать бородатых физиономий. Чисто выбритый, с детским румянцем на щеках, Рябинкин походил на юнгу, попавшего в общество корсаров. Покашляв для солидности, он заговорил неожиданным для самого себя басом:

— Значит, так, товарищи. Я буду читать у вас лекции по русскому языку, литературе и истории. Параллельно будем выполнять практические работы: диктанты и изложения. Потом я приму у вас зачеты по названным предметам, а остальные примут преподаватели, которые приедут позже. Весной проведем на судне экзамены, и на берег вы вернетесь уже с восьмилетним образованием. А кто захочет — сможет продолжать учебу в девятом. Если есть вопросы, пожалуйста.

Вопросов было много.

— Когда будет горячая вода?

— Почему не всем морозильщикам выдали свитера?

Один вопрос имел даже отношение к русскому языку: как правильно говорить «кета́» или «ке́та»? За этот вопрос Рябинкин ухватился как за спасательный круг.

— На этот счет нет устоявшего мнения, — сказал он. — На Дальнем Востоке говорят «ке́та», а в западных областях «кета́». Обратились как-то за разъяснениями к академику, специалисту в области русского языка. Ученый ответил: «Спросите у тех, кто добывает эту рыбу. Как они говорят, так и следует говорить всем». А поскольку кету ловят у нас, на Дальнем Востоке, наш вариант произношения имеет приоритет.

— Толковый парень, видать, этот академик, — заметил матрос Лекарев.

— Несомненно, — подтвердил Рябинкин.

Ученики делали чудовищные ошибки, Рябинкин засомневался даже, учились ли они вообще когда-нибудь в школе. Лекарев, например, в фамилии Тургенев вместо «г» написал твердый знак и никак не мог понять, в чем же тут ошибка. «Первенец» Рябинкина — Алексеев — после каждого слова ставил запятую, считая, очевидно, что чем больше их, тем грамотнее письмо. Другие, наоборот, вообще игнорировали знаки препинания.

Рябинкиным овладело раздражение. Неприязненно глядя на растерянных, беспомощных бородачей, он мысленно говорил им: «Дети ваши больше знают! Хотя бы у них поучились!»

Ученики и сами заметили, что русский язык не только велик и могуч, но и довольно-таки труден.

— Не осилить нам это дело, братва! — вздохнул кто-то.

— Прекратить разговоры! — сердито сказал Рябинкин. — Запишите задание на дом.

Он велел повторить половину учебника и сделать полтора десятка письменных упражнений. Ушел в недобром расположении духа.

Но это было только начало!

После ужина Рябинкин ждал десятиклассников. Поскольку кораблестроители оказались людьми недальновидными и не предусмотрели на судне помещения для школы, занятия приходилось проводить в своей каюте.

Ученики не шли. Рябинкин позвонил на мостик и попросил вахтенного штурмана объявить по трансляции, что в каюте № 35 состоится урок по литературе для десятого класса. В динамике щелкнуло, и ломкий юношеский голос третьего помощника объявил, правда, в более категоричной форме, чем его просили:

«Всем десятиклассникам срочно собраться в каюте № 35!»

Из пяти записавшихся явились наконец трое: две разодетые в пух и прах девушки и парень в грязной робе и сапогах. Постучав для порядка карандашом по столу, Рябинкин приступил к лекции «Русская литература 60-х годов XIX века». Это был обстоятельный, аргументированный рассказ с глубоким анализом, и профессор Трофим Иванович порадовался бы за своего воспитанника. Он блистал эрудицией и остроумием, цитировал наизусть классиков и ныне забытых литераторов.

Слушатели вежливо притворялись заинтересованными, а на самом деле скучали. Матрос Селезнев то и дело оглядывался на дверь, словно ожидал кого-то, кто освободил бы его от обязанности сидеть здесь и слушать; Пачинкина строила преподавателю глазки, и только смуглая, похожая на испанку, буфетчица Тамара Берг добросовестно строчила в тетрадке.

В динамике вновь щелкнуло:

«Палубной команде выйти на швартовку!»

Селезнев облегченно вздохнул, пробормотал извинение и, грохоча сапогами, скрылся за дверью. Оставшись с девушками наедине, Рябинкин почувствовал себя как-то неуютно и скомкал блестяще начатую лекцию.

Самое тяжелое, однако, осталось на десерт — пятый класс. Рябинкин ликвидировал его как класс до первого урока. Дело в том, что один из двух учеников дезертировал, не начав учиться. А второй оказался настолько слаб, что, взаимно промучившись час, мучитель и мученик расстались без особого сожаления. «С этим придется заниматься индивидуально, начиная с аз и буки», — озабоченно подумал Рябинкин.

К концу дня он был так измочален, что, когда в кают-компании помполит поинтересовался, как прошло у шкраба боевое крещение, Рябинкин лишь сделал неопределенный жест рукой. Говорить он уже не мог.

ЖАРКИЙ ДЕНЬ ВО ЛЬДАХ

Вот что должен знать матрос:

«Майна!», «Вира!», «Стоп!» и «SOS!».

Кто не знает, кто не понимает —

амба!

Песенка Фомы и Филиппа из оперетты «Вольный ветер»

Рябинкина, стоявшего у борта, от воспоминаний отвлекла забавная сценка в море. Хозяева здешних мест, сивучи, высунувшись из воды и опершись ластами о льдину, тоскливо смотрели на проходившее мимо них судно. Они были похожи на пассажиров, засидевшихся в буфете морского вокзала и отставших от своего парохода.

«Новгород» полным ходом шел в район перегруза. До «Камчатки», поджидающей его во льдах, остались считанные мили. Капитаны уточняли по радиотелефону подробности предстоящей швартовки, матросы вываливали за борт толстые колбасы кранцев, а помполит с киномехаником готовили жестянки с кинолентами для обмена. Трюм, разинув свою широкую пасть, показывал чрево, уставленное тысячами картонных коробок с мороженым хеком.

Свободные от вахты моряки и обработчики, с трудом вырываясь из объятий Морфея, со вздохом влезали в робы. На перегруз выходят все — таков рыбацкий закон. Об уроках в такой день и речи быть не могло, и «пролетарий умственного труда» Рябинкин напросился грузчиком в бригаду Хижняка. В почти ненадеванном ватном костюме, пожалованном ему с плеча самого боцмана, он подошел к бригадиру. Тот зычным голосом командовал:

— Лекарев, Брагин — к Седову на первый трюм! Василь — на лебедку! Кто тальманить будет? Ты, что ли, Тамара? Чего ж стоишь, как засватанная, живо! А вы все на второй…

— А я куда? — робко спросил шкраб своего ученика.

Хижняк критически оглядел тщедушную фигуру Рябинкина, утонувшего в ватнике, на мгновение задумался.

— «Майна-вира» хотите?

— А что это такое?

— Как вам объяснить… Ну, в общем, командовать лебедчику, когда поднимать или опускать строп. Короче, «майна-вира».

— Наверное, это самая легкая работа?

— Что вы, что вы! Самый ответственный участок… Идите вон туда, ко второму трюму. Сейчас начинаем.

Рябинкин пошел в указанном направлении, но тут же вернулся.

— Простите, когда кричать «майна», а когда — «вира»?

— «Майна» — «опускать», «вира» — «поднимать».

— Благодарю вас.

Рябинкин встал не там, где надо, и сразу же нарушил правила техники безопасности. Хохмач лебедчик пропел ему сверху козлетоном:

Ой да ты не стой, не стой

Под моей стре-е-елой!

Рябинкин отошел к трюму и стал смотреть вниз, где суетились, накладывая коробки с рыбой на поддон, моряки. То и дело он повторял про себя: «майна» — «опускать», «вира» — «поднимать». Господи, не забыть бы… Ему вдруг вспомнился случай из жизни известного артиста, который на заре своей кинематографической молодости получил роль с единственным словом: «Разрешите?» Переволновавшись, он забыл свою более чем немногословную роль.

Строп готов. Снизу нетерпеливо машут Рябинкину. Он испуганно кричит:

— Вирайна!

Мгновение на палубе стоит мертвая тишина. Потом раздается такой дружный хохот, что в нем тонет вой лебедок. Деликатный Хижняк, борясь с улыбкой, ободряюще кивает Рябинкину: ничего, мол, бывает с непривычки. Шкраб алеет.

Строп с готовой продукцией переплывает по воздуху на «Камчатку» и скрывается в тамошнем трюме. Работа продолжается.

Через несколько минут учитель, окончательно запутавшийся в терминологии грузчиков, совершает еще одну филологическую ошибку, едва не ставшую трагической. Сбитый с толку лебедчик резко передергивает рычаги, полный строп, уже показавшийся из трюма, судорожно дергается, и тридцатикилограммовая коробка со свистом авиабомбы летит вниз. Рябинкин в ужасе закрывает глаза.

— Что там за олух на «майна-вира»! — раздается сердитый бас из трюма.

Слышно, как тенорок его увещевает:

— Тише ты! Это же наш учитель!

— Еще бы немного, — ворчит бас, — и он бы лишился своего лучшего ученика.

Рябинкин, потупившись, стоял перед суровым бригадиром. Покаянная поза учителя хорошо знакома любому школьнику, она означала: я больше не буду. Хижняк прозрачно намекнул Рябинкину, что если тот отойдет в сторонку и будет спокойно там стоять, то он окажет тем самым большую помощь экипажу в погрузочно-разгрузочных работах. Рябинкин заалел и неожиданно заартачился:

— Я пойду тогда работать в трюм!

В трюме холоднее, чем на верхней палубе, но красные потные лица работающих здесь моряков напоминали о парной. «Новгородцы» бегом проделывали путь от штабелей с коробками к поддону и обратно, в считанные минуты накладывая строп. Рябинкин включился в этот стремительный темп и сразу согрелся после неудачного «майна-вирства».

Странное дело — коробки с мороженым хеком, вопреки правилам, были разного веса. Первая, принесенная Рябинкиным, весила, как положено, тридцать килограммов, пятая не меньше сорока, а десятая уже и все пятьдесят.

— Почему они разного веса? — задыхаясь, спросил Рябинкин у проносящегося мимо матроса.

— Что вы! — удивился тот. — Все по тридцать кило. — И посоветовал: — Вы не на животе их носите, а на плече — так легче будет.

Рябинкин сначала бегал как все, потом в порядке частной инициативы перешел на спортивную ходьбу, а еще через полчаса он уже ползал по трюму, как обалдевшая от зимней спячки муха по стеклу; на поворотах его заносило. Он знал, что к спортсменам приходит второе дыхание, и надеялся, что и с ним это произойдет. И ведь произошло! Второе дыхание пришло к почти бездыханному Рябинкину в тот момент, когда он стал ловить на себе насмешливые взгляды: дескать, это тебе не тетрадки править!

«Ах так! — мысленно возопил учитель, и в нем проснулся студент. — Что я, кроссы не бегал? Пульманы с углем не разгружал? На стройке не работал? Смотрите и удивляйтесь!»

И после двадцатой коробки, весившей, как ему казалось, добрый центнер, к последующим вернулся их первоначальный вес. И носить их Рябинкин стал на плече, что действительно оказалось легче. И вновь он стал бегать трусцой, вспомнив, что такой вид бега рекомендуется врачами.

Но вот сверху гаркнули: «Шабаш!» — и все охотно повиновались. Тут-то у Рябинкина заболело все, что только могло болеть, и пульс застучал во всех частях тела. С великим трудом поднялся он из трюма и, держась обеими руками за поясницу, поплелся в каюту. Думы его были о койке. О том, как он ляжет в нее, как разбросает тяжелые, словно поленья, руки и будет лежать долго-долго, пока не вытечет из него капля за каплей усталость.

Он поражался, слушая разговор матросов, работавших с ним в одной бригаде:

— Сань, Гринь, вы куда счас?

— В душ, а потом «козла» забьем.

— Пойдем на «Камчатку», там, говорят, танцы будут.

Рябинкин открыл каюту, упал на стул и принялся стаскивать валенки. Это занятие отняло у него остатки сил.

Кто-то постучал в дверь и, не ожидая приглашения, открыл ее. Словно столб огня, в каюту ворвалось высокое и рыжее существо женского вида, в черных брюках. Незнакомка спросила:

— Простите, это вы учитель?

— Да, а в чем, собственно, дело?

— Потрясающе! Скажите, я раньше вас нигде не видела?

— Вряд ли.

— И на вашем судне есть школа?

— Да, есть. Я вас слушаю, — говорил Рябинкин, вынужденный стоять, поскольку стояла гостья.

— Значит, меня не разыгрывали! — радостно сказала незнакомка. — А сколько в вашей школе учителей?

— Я один.

— Да ну! А директор? Завуч?

— Я и директор, и завуч. Един в трех лицах.

— Может, вы же и ученик? — съехидничала гостья.

— Послушайте! — взорвался Рябинкин. — Я не расположен шутить на данном отрезке времени. Или вы скажете, что вам нужно, или я… лягу спать!

— Я хочу поступить в вашу школу.

— С этого бы и начинали, — буркнул Рябинкин и, выдвинув ящик стола, достал новую зачетку. — Фамилия, имя, отчество?

Незнакомка представилась.

— В какой класс пойдете?

— А какие у вас есть?

Рябинкин усмехнулся:

— С пятого по десятый.

— Ого! Размах! Я в любой могу.

— Сколько классов кончили?

— Классов? Десять. Но я…

— Значит, хотите в десятый?

— Могу в десятый. Мне все равно.

— Странный вы человек. Вы с какого судна?

— С «Камчатки».

— А там разве школы нет?

— Нет. Я вообще не знала, что на судах теперь есть школы. Это многое меняло бы…

— Насовсем к нам перешли?

— Временно.

— Кем работаете?

— Как кем? Вы же меня к себе в школу берете!

— Вы что же, думаете, кроме школы, вам нечем будет здесь заняться? Это ведь не прогулочная яхта, а производственное судно.

— Я работы не боюсь. Я все умею делать! — не моргнув глазом, заявила гостья.

— Гм… Впрочем, это не мое дело. С жильем устроились?

— Да, наш старпом попросил вашего, и тот меня устроил к бухгалтерше. У нее двухместная каюта.

— Хорошо. С десятым классом проведем занятия завтра, если к тому времени перегруз закончится. Уроки или в красном уголке, или в моей каюте. Ясно?

Самоуверенная гостья ушла, а Рябинкин бросился в койку, засыпая на лету.

Проснулся он поздно утром, точнее — к обеду. Покачивало. В иллюминатор виднелся уже не борт «Камчатки», а бескрайний голубой простор. Ночью перегруз закончился, и суда разошлись, как… в море корабли.

Рябинкин взглянул на часы, ахнул и хотел было встать, но тут же со стоном отказался от этой поспешной попытки: тело было каким-то избитым, чужим. Пришлось поднимать его с постели по частям. После обеда измученный учитель отправился на поиски своих учеников. Они были в красном уголке. Из-за неплотно прикрытой двери доносились голоса:

A плюс b плюс c… корень квадратный… минус b в кубе. Так… правильно. Смелей раскрывайте скобки, смелей… Кто ему поможет?

Рябинкин, недоумевая, заглянул. Напротив десятиклассников с менторским видом стояла та самая девица, которая вчера чуть не довела его до белого каления. «Не забыла математику, — подумал он. — Интересно, как русский пойдет у нее?»

Рябинкин открыл дверь, все обернулись.

— Что, уже познакомились? — приветливо спросил он. — Это наша новая ученица.

— Вы хотели сказать: учительница? — строго поправила Люба, точнее, Любовь Ивановна Химкина.

— В каком это смысле? — глупо спросил Рябинкин.

Ученики с непонимающими улыбками смотрели то на одного преподавателя, то на другого. Люба сказала:

— Сделаем перерыв.

Моряки вышли в коридор, и вскоре в щель поползли оттуда синие струйки дыма.

— Вы же сами вчера меня на работу приняли! — зло говорила тем временем Люба. — Чего же теперь ставите меня в неудобное положение?

— Я записал вас в десятый класс. Думал, вы учиться хотите…

— Я — учиться?.. Я преподаватель математики, как вы не можете это понять?!

Теперь Рябинкин понял и аж засветился счастьем. Второй учитель — он давно об этом мечтал! Многие на судне не верили в школу как раз по этой причине: преподают русский язык, литературу и историю, а будет ли математика и физика — задача с двумя неизвестными. А без математики что ж за учеба? Грех один, как сказал бы М. Зощенко.

Да и легче будет вдвоем и веселее. И Люба уже не казалась Рябинкину такой несимпатичной, как вчера.

— Значит, вы математик?

— Да. Только верьте мне на слово: диплом остался на берегу.

— Потрясающе! Скажите, а физику возьметесь преподавать?

— Возьмусь.

— Чудесно! А химию?

— Увы, помню только формулу воды.

— Ну, спасибо вам за то, что вы приехали! Это просто замечательно! Дайте я вас поцелую!

— Я замужем, — сухо сказала Люба и приоткрыла дверь. — Продолжим занятия, товарищи.

ОБЛОМОВЩИНА

— А ну их, чего я там не видел?..

…В школу я ходить не люблю.

О’Генри. «Вождь краснокожих»

Каким же образом Любовь Ивановна Химкина оказалась на «Новгороде»? Признаться, меня самого удивляет то, с какой легкостью эта энергичная женщина перемещается в пространстве. К тому времени, когда «Камчатка» загрузилась рыбопоклажей и собиралась повернуть к берегу, Люба, еще не пришедшая в себя после разговора со старпомом, не знала, что же ей дальше делать.

— Я не вернусь домой, не повидавшись с Петей, — твердила она в ответ на призывы Инессы Павловны быть благоразумной.

И докторша огорченно вздыхала: как говорится, медицина в таких случаях бессильна. Выход подсказал старпом. Он забежал в каюту доктора за полчаса до отхода судна.

— Что же вы сидите? Я думал, вы давно уже… перешли на «Новгород». Мы ведь передали им снабжение для «Перми», «пермяки» рано или поздно придут за ним. Улавливаете?

— Улавливаю!

И точно молния шарахнула по каюте — Люба бросилась собираться. Сборы были недолги, так как героиня наша жила по принципу: «Все мое ношу с собой». Через минуту она прощалась с «камчадалами». Инесса Павловна, прижимая Любу к груди и орошая ее слезами, лепетала напутственные слова и умоляла не делать больше глупостей — просьба, согласитесь, трудновыполнимая для Любы. А Николай Николаевич, провожая ее на «Новгород», бодро говорил:

— Главное — не волноваться первые восемьдесят лет! Супруга вы обязательно встретите. Кстати, на «Новгороде», я слышал, есть школа, можете там поработать это время. Это лучше, чем плавать «зайцем».

«Новгородское» начальство не спешило, однако, принять на борт личность без удостоверения личности. Николай Николаевич убеждал командиров в благонадежности Любови Ивановны.

— Документы гражданки Химкиной, — уверял он, — затребованы с берега и скоро прибудут.

— Постойте, постойте! — вскричал помполит Юрий Петрович, хотя Люба и не собиралась уходить. — Вы ведь преподаватель, так сказать, шкраб? А нам как раз не хватает второго преподавателя.

И Юрий Петрович так выразительно посмотрел на капитан-директора, что тот сдался.

Так Любовь сменила «камчатскую» прописку на «новгородскую». О ее визите к Рябинкину мы уже знаем. Второй визит был в радиорубку. На «Пермь» ушла длинная и нежная, как воркование голубки, радиограмма, в которой наряду с традиционным «люблю-скучаю» имелось и конкретное сообщение: «Работаю «Новгороде» надеюсь скорую встречу».

Люба наивно полагала, что, получив радиограмму, ее Одиссей на крыльях любви со скоростью чайки покроет расстояние в несколько сот миль, разделяющее «Пермь» и «Новгород». Тем более, что была и казенная надобность — получить снабжение. Но прошло несколько дней — не было ни Пети, ни радиограммы от него. «Пермь» хранила зловещее молчание.

И вот, как говаривала Шехерезада, все, что было пока с Любовью. Что же касается ее коллеги Рябинкина, то он сидел у себя в каюте и разговаривал сам с собой, то есть с тем невидимым оппонентом, которого называют обычно внутренним голосом. Послушаем этот диалог.

Р я б и н к и н. Хотя в литавры бить, пожалуй, преждевременно, можно сказать, что дела в школе идут совсем неплохо.

В н у т р е н н и й г о л о с. Ты хотел сказать: не совсем плохо?

Р я б и н к и н. Гм… Ну, пусть так. Но, согласись, за такой короткий срок сделано все-таки немало: создана школа, налажен учебный процесс. Сеем, так сказать, «разумное, доброе, вечное».

В н у т р е н н и й г о л о с. Сеять-то ты сеешь, да только неглубоко пашешь.

Р я б и н к и н. Да, уровень знаний учеников оставляет желать лучшего. Но ведь стараюсь я, сам знаешь… Может, я слишком молод для своих не слишком молодых учеников? Как говорил третьегодник одной юной учительнице: «Молоды вы еще меня учить!»

В н у т р е н н и й г о л о с. Молодость тут ни при чем: в твоем возрасте некоторые профессорами становятся.

Р я б и н к и н. Ты больно строг ко мне. Не забывай, в каких условиях я работаю.

В н у т р е н н и й г о л о с. Знаю, знаю! Ты сейчас заговоришь о так называемых объективных трудностях: море, посменная работа учеников, нехватка учебников и вообще литературы, отсутствие помещения для занятий. Но вспомни шкрабов, тех первых, которые работали в красных ярангах и избах-читальнях, у которых урок зачастую прерывал не школьный звонок, а выстрел из кулацкого обреза! Но они не ныли…

Р я б и н к и н. И я не ною! Я даже настроен оптимистически. Вон Гарифуллин в диктанте на сто слов уже делает не пятьдесят ошибок, а всего тридцать. Многие сдали зачеты по истории. В общем, дела идут, только…

В н у т р е н н и й г о л о с. Что только? Договаривай! Имей мужество признаться, что скоро ты останешься без учеников. Ведь уже четверть учащихся бросили школу.

Р я б и н к и н. К сожалению, это правда. И это ужасно! День и ночь я ломаю голову над тем, как приостановить массовое дезертирство. Так ничего и не придумал. Посоветуй что-нибудь… Молчишь…

Рябинкин и его внутренний голос задумались.

Пришла Люба. По ее печальному лицу нетрудно было догадаться, что она была — в который раз! — в радиорубке.

— Нету? — спросил все же Рябинкин, который к тому времени стал поверенным в сердечных делах своего коллеги.

— Нету.

— Да-а… — посочувствовал Рябинкин.

И, скорбно поджав губы, почтил Любину беду минутой молчания. Потом со вздохом сказал:

— А тут еще в школе дела ни к черту…

— А что в школе? — встрепенулась Люба.

— А то, что трещит школа по швам. Человек десять не ходят на занятия, половина выпускного восьмого класса во главе с бригадиром Хижняком. Да и те, кто ходят, скорее повинность отбывают. Сегодня Лекарев заснул на уроке. Десятый класс не сдает сочинения по «Обломову», видать, самих обломовщина заела. В общем, не хотят учиться, черти этакие.

— Знаете, Иван Васильевич, — горячо возразила Люба, разом забывшая о своих неприятностях, — мне кажется, мы сами во многом виноваты. Живем оторванно от жизни экипажа, не замечаем, что происходит вокруг нас. Кроме кают-компании, никуда не ходим, не посоветуемся, не говорим «за жисть» с моряками и обработчиками. Лекарев заснул на уроке — мы ругаемся, а не знаем того, что тот же Лекарев вчера на морозке рыбы установил рекорд и, конечно, навкалывался.

Рябинкин понимал, что Люба только из тактичности говорит «мы». В данном случае надо было бы употреблять другое местоимение. Люба знает все судовые новости, часто бывает в цехе, на мостике, в машине…

— Или вот наша требовательность, — продолжала Люба. — Вещь, бесспорно, необходимая, но она не должна быть чрезмерной. Знаете, какую поговорку придумали наши ученики: «Легче перенести шторм восемь баллов, чем получить три балла по русскому!» Так мы отпугиваем учащихся от школы. Вы молодец, Иван Васильевич, что занимаетесь с Гарифуллиным индивидуально, так, наверное, надо заниматься с каждым. Поменьше давать заданий «на дом», все равно их не делают, и не увлекаться фундаментальными лекциями… Но я, кажется, сама прочитала целую лекцию, — спохватилась Люба. — Может, я чего не так сказала?

— Да нет, все в основном правильно, — пробормотал зав УКП, — только я не согласен с вами, Любовь Ивановна, в том, что надо снижать требовательность! Кому многое дано, с того многое и спросится! Я отдаю им все, что знаю сам, и если б они не ленились…

— Ну вот! Да не ленятся они! Только трудно им: большой перерыв был в учебе, нетренированная память и тяжелая физическая работа… Вы поставьте-ка себя на их место!

Рябинкин вспомнил перегрузку судна и молча покрутил головой. Люба поняла этот жест в положительном смысле и удовлетворенно сказала:

— То-то! А что касается дезертирства, то тут у меня есть одна мысль.

И она прямехонько направилась в каюту бригадира матросов-морозильщиков Артема Хижняка.

Хижняк был высокий, широкоплечий человек, лет тридцати пяти, его светлые вихры густы, всегда взлохмачены и расчесываются, по-видимому, только пятерней. У него суровое и упрямое выражение лица. На занятиях он был сосредоточен, одергивал шумливую молодежь, без всякой ложной стеснительности говорил «не понял», когда не понимал. Но по мере углубления в школьные премудрости Хижняк начал чувствовать себя как бледнолицый в индейских джунглях. Он терялся, злился, ударял себя кулачищем по голове и восклицал: «Вот дурная башка!» Такое самобичевание пугало Рябинкина и Любу — ведь бросит учиться, — и они принимались говорить о его способностях, недюжинной силе воли и т. д. На этом психологическом допинге Хижняк продержался недолго: вот и он один раз не пришел на занятия, затем пропустил еще два. Ну нет, дорогой, мы еще поборемся с тобой за тебя!

Из-за двери каюты бригадира доносились взрывы хохота. До начала смены еще час, и обработчики посвятили его потехе, то бишь травле. Когда Люба вошла, матрос Селезнев как раз приступил к очередному анекдоту. При виде учительницы он поперхнулся и закончил смущенно:

— Ну, в общем, там очень смешно было…

— Любови Ивановне наш пламенный! — заорал морозильщик с черными ноздревскими бакенбардами.

Его фамилия была Шутов, а Люба про себя называла его «шутов гороховый». Как в каждой деревне есть свой дурачок, так в каждом коллективе есть хохмач, выдающий себя за юмориста и рубаху-парня. Десяток-другой затасканных шуток помогает ему слыть остроумным, болтливо-общительным. Моряки знают истинную цену таким болтунам, но великодушно мирятся с ними: а, пусть их треплются, лишь бы не скучно было! Шутов трепался много и заслужил кличку «Трепанг». Бывший моряк торгового флота, он почти каждую свою байку начинает словами: «Заходим мы раз в Сингапур…»

— Вы не думайте, я способный, — подмигнув приятелям, начал Трепанг. — У меня с детства страсть к полиглотству. Могу, например, объясниться в любви на десяти языках. Не верите? Считайте: ай лав ю, же ву зем, их либе дих, во ай нин… Надо записаться к вам в ученики.

— По-моему, вы и так достаточно образованны, — сказала Люба с иронией.

— Засохни, Трепанг! — буркнул недовольно Хижняк. Он уже догадался о причине визита учительницы, и краска стала медленно заливать его широкое лицо.

— Мне надо поговорить с вами, Артем Денисович, — сказала Люба.

— Они хотят поговорить тет-а-тет, — прокомментировал ее слова Трепанг. — Наверное, наш «бугор» не приготовил уроки, и сейчас ему будет выволочка. Ладно, не сверкай глазами — уходим. Пошли, ребя, я расскажу вам хохмический случай. Заходим мы раз в Сингапур…

Люба и Хижняк остались одни.

— Как ваше самочувствие? — спросила она.

— Да ничего…

— А может, болит что-нибудь все-таки?

— Да нет. С чего вы взяли?

— Эх, Хижняк, Хижняк! Будь вы помоложе, я бы рассказала вам, для чего люди учатся. Но ведь вы это и сами прекрасно знаете, и своему сыну, когда он притаскивает двойку, втолковываете.

Артем Денисович возвышался даже над высокой Любой, и свои гневные тирады она бросала снизу вверх. Потом догадалась усадить его, оставшись сама стоять, и сразу почувствовала себя на высоте положения.

— Мало того что вы сами не ходите на занятия, вы и другим пример показали. А ведь вы бригадир, воспитатель, так сказать!..

Расчет оказался точным. Хижняк вскинул голову, спросил:

— Неужто бросили? Кто? Наверняка Саша Молочный… А еще кто?

Люба назвала несколько фамилий.

— Ну, я им покажу, чертям! Ишь что выдумали! Так им, дуракам, повезло: школа на судне! Раньше мы об этом и не мечтали. А они учиться не хотят… — бормотал Хижняк, торопливо обуваясь. — Вы посидите минутку, я сейчас.

Ждать пришлось не минутку, а добрый час. Но не напрасно. Хижняк воротился сияющий и торжественно объявил:

— Внушение сделал — будут ходить! И не только моя бригада, все.

— Спасибо, Артем Денисович. Только знаете, что меня еще мучит…

— Что?

— Дисциплина на уроках стала хромать. Вот когда вы ходили на уроки, другое дело было…

— Обеспечим, Любовь Ивановна, обеспечим, — с готовностью сказал Хижняк, еще не подозревая, что попался. — Беру это дело на себя!

Когда Люба собралась уходить, Хижняк вдруг весело подмигнул ей:

— Ну и хитрая же вы, Любовь Ивановна!

Люба пожала плечами: дескать, а что остается?

— Только не пойдет у меня алгебра. Хоть убей, не пойдет!

Люба ответила Хижняку его же словами:

— Беру это дело на себя!

Рябинкин, находясь в великом смущении после разговора с Любой, вышел на верхнюю палубу. У левого борта качался на волне пришвартованный СРТ. Весь, от клотика до палубы, обледенелый траулер словно прибыл из Снежного королевства. Шла сдача улова. Рябинкин постоял возле бункера, глядя, как рыба смывается водой из шланга, исчезает в горловине. Дальнейший путь хека вплоть до превращения его в мороженую продукцию шкраб представлял себе смутно, как, впрочем, и работу матросов-морозильщиков. Его познания в этой области не шли дальше хранения продуктов в холодильнике «Бирюса», стоявшем на кухне в родительском доме.

Рябинкин из любопытства пошел следом за рыбой. Первым делом она попадает в «душ», устроенный во вращающемся барабане, затем, умытая, высыпается на бесконечную дорожку конвейера и едет дальше. Вперемешку с хеком на резиновой ленте лежат красивые, но ненужные предметы из обихода Нептуна: бородатые раковины, трясущееся желе медуз, гирлянды водорослей, синие пупырчатые крабы… Матрос длинной палкой с гвоздем на конце отбрасывает прилов в сторону.

Дежурный слесарь, бездельничающий в ожидании поломок, собирает крабов и кидает их в бочку с забортной водой. Туда же опускает шланг с горячим паром. Через несколько минут крабы сварились, и слесарь, ловко орудуя ножом, разделывает панцирь на ногах и клешнях, со скучающим видом пресыщенного гурмана жует редкий в наши дни деликатес. Отдал должное крабу и шкраб. Потом отправился дальше.

Кто сказал, что пекло там, где горячо? В помещении, куда попал Рябинкин, стоял лютый холод. Но это была настоящая преисподняя. Матросы-морозильщики с заиндевелыми бородами, в грубых свитерах и длинных резиновых фартуках работали как черти. Они хватали рыбу, сыплющуюся сверху по желобу, мигом набивали ею противни, на мгновение опускали в ванну с каким-то раствором, вынимали и ставили на полки железного сооружения, напоминающего этажерку. Едва «этажерка» наполнялась, как ее отправляли в морозильную камеру. Одна партия рыбы еще только ехала на морозку, другая в это время уже выезжала из камеры. Противни с грохотом выбивались по принципу изготовления детских куличей из песка, и пластины из смерзшихся рыб, покрытые глазурью, мчались по транспортеру к упаковщикам. Те быстро сооружали из картонных заготовок коробку, кидали в нее два блока хека, с невероятной скоростью обвязывали ее стальной проволокой и отправляли в трюм. Там росли монбланы из коробок с готовой продукцией.

Работали морозильщики молча, быстро и, как показалось Рябинкину, зло. Потухшие окурки прилипали к губам, лица у всех красные, напряженные, движения стремительные и автоматические. Это были поистине адские морозильщики!

Сквозь пар, плотно висевший в воздухе, Рябинкин с трудом различал лица своих учеников. Медлительный и сонный на уроках, Лекарев работал как заведенный, в считанные секунды наполняя противень: он был, по-видимому, здесь асом. А вон Брагин, которому никак не даются безударные гласные. Но как ударно он работает, как артистично выбивает противни! Без суеты, но сноровисто работает Хижняк, он ухитряется побывать на всех операциях, везде, где зорким глазом подмечает спад, усталость.

Вконец окоченевший, никем не замеченный шкраб выскользнул из морозильного отделения и поднялся наверх. «И так двенадцать часов, — думал он, — вот тебе и обломовщина!»

Вечером Рябинкин обошел почти всех своих учеников. «Знакомство состоялось. Лучше поздно, чем никогда!» — невесело подумал он, раздеваясь, перед тем как отойти ко сну. Но сон не шел.

Рябинкин лежал, глядя в белый подволок. Там, за столами, видел усталых людей, которые отстояли тяжелую вахту и вместо того, чтобы идти отдыхать, пришли учиться. А он, Рябинкин, злится и орет на них. Какой стыд! И как он этого раньше не замечал. Нет, братец, так у тебя ничего не выйдет! Ты можешь любить свой предмет, но ты обязан уважать людей, которых учишь ему. Не они для тебя существуют, а ты для них! Понял? То-то! Ну, а теперь спи. Впрочем, уже можно вставать…

А Люба в это время в десятый раз перечитывала радиограмму наконец с «Перми». Ее текст гласил:

«Судне таких нет тчк если это шутка то неудачная тчк посмотрите лучше себя тчк начальник рации Волосастов».

ХЭППИ ЭНД

Это не дождь шумит,

это не гром гремит,

это в глазах слезой

радость моя блестит.

Из песни

Как и раньше, автор не скрывает своих намерений: эта глава будет последней в повести. Не знаю, как читатели, а автор изрядно притомился, описывая приключения и переживания своих героев. Многие удивительные события, происходившие на «Новгороде», останутся за бортом нашего повествования. О них как-нибудь в следующий раз. А сейчас пора пришвартовываться, заводить конец на причал, другими словами, нарисовать счастливый конец, так сказать, хэппи энд. Причем такой конец, о котором читатель не сказал бы: «В жизни так не бывает!» Но до этого нашим героям предстоит еще несколько испытаний.

Ох, как трудно вести урок во время качки! Судно залезает на волну, палуба становится ребром, и к доске вы идете, как в гору. Но вот судно проваливается, и оставшийся путь вы проделываете бегом. На доске писать трудно: она пляшет, хлопает по переборке. Вы обличаете фамусовское общество или растолковываете бином Ньютона, а сами с ужасом чувствуете, как тошнота подступает к горлу.

Да, уважаемые сухопутные учителя, наша школа отличается тем, что находится не на Большой земле, а на большой воде, в океане, названном лишь по недоразумению Тихим. Тайфуны, носящие почему-то женские имена, очевидно, в честь известных скандалисток, здесь довольно частые гости. Одна из этих «Мери» или «Бетси» задела «Новгород» своим рукавом, и судно, не успев укрыться во льдах, начало штормовать.

Качка по-разному действовала на преподавателей УКП. Люба начинала страдать повышенным аппетитом. Рябинкин — отсутствием такового. Поскольку последнему приходилось хуже, уделим ему больше внимания.

Он кое-как оделся и, как пьяный, натыкаясь на переборки, побрел завтракать. Вышел на верхнюю палубу. Погодка стояла как в последний день перед Страшным судом. Взбесившееся море кидалось на судно, подбрасывало его, как необъезженная лошадь седока. Грохот волн, свист ветра, холодные брызги — все это разом обрушилось на Рябинкина.

Держась за протянутый мокрый леер, он пробежал по косо стоящей палубе и заскочил в надстройку. Скатерть на столе в кают-компании была мокрой, но все равно тарелки и чайники, как живые, ездили туда-сюда. Моряки как ни в чем не бывало пили чай, невозмутимо подхватывая ускользающие стаканы. Самый страдальческий вид был, конечно, у Рябинкина. Это дало пищу для шуток. Что касается пищи насущной, то она в него не пошла. После двух попыток одолеть бутерброд шкраб почувствовал потребность в уединении.

Потом он лежал в своей каюте, скрестив руки на груди и закрыв глаза. В голове все время почему-то вертелась песенка о матери-старушке, которая «напрасно ждет сына домой». Хижняк, зашедший звать Рябинкина на урок, понял все с первого взгляда. Молча повернулся и вышел. Затем вернулся и также молча положил возле койки воблу и несколько сухарей, долженствовавших спасти их мучителя от голодной смерти. Этим Рябинкин и жил целые сутки. На другой день шторм не только не утих, но усилился. Рябинкин снова не пошел завтракать.

В каюту заглянул помполит. Спросил нарочито бодрым голосом:

— Как дела у нашего шкраба?

— Плохо, — ответил Рябинкин и даже не узнал своего голоса. Это был не голос, а жалобное мычание.

— Ну, зря вы, дорогой, захандрили. И напрасно от еды отказываетесь. С полным трюмом, говорят моряки, легче качку выдержать.

— Не лезет ничего в мой трюм.

— А вы заставьте себя. И не думайте о качке. Лучше всего занять себя какой-нибудь работой.

«Намекает, что ли?» — мысленно обиделся Рябинкин.

Мучило его не столько то, что подумает о нем Юрий Петрович, сколько мысль о пропущенных занятиях. Ведь не за горами экзамены. Да и Любови Ивановне одной тяжело. Поэтому хотя на обед Рябинкин и не пошел, однако уроки решил провести. Он сжевал сухарь и, почувствовав слабый прилив сил, отправился в красный уголок.

Ох, как трудно вести урок во время качки!..

После занятий Рябинкина задержал Алексей Алексеев, рябинкинский первенец. Просил объяснить, где писать «пре», а где — «при». Просидели битый час, и, кажется, недаром. Увлекшись объяснениями, Рябинкин позабыл о качке, а вспомнив, спросил:

— Что, кончился шторм?

— Какое там! — усмехнулся Алексеев. — Шурует вовсю. Но это еще не шторм, а только репетиция. Вот к ночи начнется…

При этих словах шкраб опять почувствовал себя плохо.

Пришла Люба. Посидели, невесело помолчали. Оба они испытывали страдания: одна — душевные, другой — физические. Последние, как известно, преодолеваются легче. Люба, посмотрев в зеленое, перекошенное лицо коллеги, встала и взяла его за рукав:

— Пойдемте!

Рябинкин послушно, как бычок на веревочке, пошел за ней.

Ветер так прижал наружную дверь, что они с трудом ее отворили. Вышли на ют. Всюду, куда доставал взгляд, ревело и бесновалось седогривое море. Среди низко нависших туч стремительно мчалась какая-то птица.

— Смотрите, смотрите! — закричала Люба. — Это буревестник! — И торжественно начала: — «Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный…»

В ее глазах плясали чертики, волосы бились на ветру рыжим пламенем. Ее возбужденное настроение, восторг перед буйной стихией передались Рябинкину, и он, позабыв о своем недомогании, тоже начал кричать:

— «То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и тучи слышат радость в смелом крике птицы…»

Их то и дело окатывало холодным соленым душем, но шкрабы ничего не замечали. Широко расставив ноги, глядя в клубящуюся мглу, закрывшую горизонт, они самозабвенно орали:

— «Буря! Скоро грянет буря!»

— Грянет, грянет, — проворчал случившийся неподалеку матрос Шутов. — Накаркаете! Ночью обещают десять баллов…

Но Люба и Рябинкин не слышали, были во власти стихии, стали ее частицей. Все их боли и беды отступили. В каюте Любу ждал приятный сюрприз.

— Фамилия вашего мужа Химкин? — спросил зашедший помполит.

— Да. А что?

— Наш маркони, ну, радист, безбожно переврал ее. Адресовал… хиппи. А на «Перми» сочли это за намек на их бороды и обиделись.

Люба не слушала дальше. Не успела за ней закрыться дверь каюты, как она уже открывала дверь в радиорубку. Несколько энергичных фраз смущенному радисту — и в эфир взмыла радиограмма. Почти немедленно пришел ответ. И началась между «Новгородом» и «Пермью» такая «перестрелка», что радисты обоих судов вынуждены были запросить милосердия. Волны эфира, мчащиеся над волнами океана, были настолько насыщены нежностью и теплотой, что лед стал таять. Океан грелся и нежился, отражая в себе синеву неба. Наступила весна — пора любви, экзаменов и подведения итогов выполнения квартального плана.

Рябинкин мог теперь смело беседовать со своим внутренним голосом: дела в школе шли успешно. У большинства моряков появилась необычная жажда знаний. Может, это объяснялось приближающимися отпусками, каждому хотелось вернуться на берег более образованным, чем он был до путины. Гарифуллин теперь делал не более десяти ошибок в диктантах, сдал все зачеты и перешел в шестой класс. Шестиклассники находились на подступах к седьмому, семиклассники — к восьмому. Ну, а восьмой готовился к экзаменам.

И Рябинкин, и Люба сдали за свою жизнь не один десяток экзаменов, а вот принимать экзамены им пока не приходилось, поэтому оба отчаянно трусили. Ученики, как могли, успокаивали своих учителей:

— Да не волнуйтесь — сдадим! Все будет в порядке!

День этот наступил. Ни один человек на судне не оставался безразличным к предстоящему событию. Командование судна, почесав в затылке, освободило всех восьмиклассников от работ и вахт; коки приготовили фантасмагорический обед; радисты передавали по трансляции бодрые марши. Помполит Юрий Петрович обошел всех выпускников, поздравил их и пожелал им ни пуха им пера. Ни пуха ни пера! «Новгородские» женщины украсили красный уголок, на каждом столе была постелена белая, девственно чистая бумага, стояли в стаканах цветы (искусственные).

Первым был экзамен по математике. Рябинкин торжественно вручил нарядной и бледной Любе запечатанный конверт, в котором с начала рейса ждало своего часа экзаменационное задание. Последние наставления, пожелания — и шкрабы идут в красный уголок. Учеников трудно узнать: приоделись, подстриглись, некоторые сняли бороды, сразу помолодев и похорошев. Люба написала задание на доске, и головы учеников склонились над столами. Заглянувший помполит делал из-за двери таинственные знаки. Люба вышла в коридор.

— Любовь Ивановна, к нам подходит СРТ, заберет снабжение для «Перми».

При слове «Пермь» Люба встрепенулась, глаза ее заблестели.

— Собирайтесь скоренько — и на траулер! Повидаетесь с супругом и обратно.

— А как же экзамен?

— Ничего. Я проведу, все-таки бывший математик.

Люба помолчала, вздохнула:

— Спасибо вам, Юрий Петрович, но я должна сама.

— Зря отказываетесь, Любовь Ивановна. Зря. Бог знает, будет ли еще такая возможность. Плавзавод, как я слышал, скоро пойдет в район Шикотана, на сайру. Тогда еще полгода вам ждать.

Люба опять вздохнула.

— Что ж, значит, не судьба. Подожду.

Помполит посмотрел на Любу с уважением, крякнул с досады и стал спускаться по трапу. Люба вернулась в красный уголок. На вопросительный взгляд Рябинкина махнула рукой: ничего, мол, особенного — и пошла по рядам, заглядывая в тетради.

Вечером Люба у себя в каюте проверяла экзаменационные работы. Рябинкин не выдерживал, вскакивал и начинал бегать, нервно потирал руки, короче говоря, высказывал крайнее нетерпение.

— Ну как? Ну как? — возбужденно спросил он, когда Люба закрыла последний листок.

— Две пятерки, у Алексеева и Брагина. Шесть четверок, остальные тройки.

— А неуды?.. Неуды?..

— Нету.

— Это же замечательно! Это же здорово! А?

— Извините, Иван Васильевич, — устало сказала Люба, — мне хочется побыть одной…

Ах, каким прекрасным было утро следующего дня! Небо словно выстиранное, море словно выглаженное, солнце словно надраенная бляха моряка, собирающегося в увольнение на берег. Тишь да гладь! «Не зашелохнет, не прогремит», — сказал бы Н. В. Гоголь. Было бы странным, если б в такое прекрасное солнечное утро не случилось чего-нибудь радостного, удивительного, и Любу, стоящую у борта, не покидало чувство ожидания.

На горизонте появилась черная точка. Увеличиваясь в размерах, она вскоре приняла очертания рыбацкого траулера. В этом ничего необычного не было: очередной СРТ шел к рефрижератору сдавать свой улов. Но почему тогда у Любы так отчаянно вдруг забилось сердце? Почему вся она так и потянулась в сторону этого ничем не примечательного рыбацкого суденышка? Сейчас взмахнет руками, как крыльями, и полетит к небу!

Когда судно приблизилось настолько, что стало возможным различать лица людей, стоящих на палубе, Люба увидела своего Петю. Мы не знаем, как он попал на СРТ, и, очевидно, никогда не узнаем. Да это и не так важно.

Он стоял на палубе, размахивал руками и что-то кричал. Был он в бороде и усах и вообще изрядно подзарос.

— Ах, Химкин, Химкин, ты и в самом деле хиппи! — шептала счастливая Люба.

Ее глаза быстро наполнялись влагой, но видеть Любу плачущей, пусть даже от счастья, настолько непривычно, что автор спешит поставить точку.

ПОЯСНЕНИЕ АВТОРА

Предисловие, говаривал Эмиль Кроткий, это словно прихожая, где посетители оставляют свои мнения, как галоши. Поэтому автор вместо чужого предисловия предлагает свое послесловие. Собственно, речь пойдет о названии прочитанного вами произведения. Почему выбрано именно такое: «Море шутить не любит!»?

«Море смеялось», — написал классик в молодости, а достигнув творческой зрелости, сам же беспощадно высмеял эту фразу. А ничего смешного в ней и не было. Правильной была фраза.

«Море шутить не любит!» — сообщают репортеры, описывая шторм и самоотверженную борьбу экипажа судна.

«Море шутить не любит!» — говорит старый боцман молодому матросу, легкомысленно относящемуся к выполнению своих обязанностей.

«Море шутить не любит!» — подумал редактор перед тем, как вынести свой приговор этой повести. Море — тема серьезная, а тут шутки…

Неправда! Любит шутить море, точнее — весь славный морской народ: рыбаки, китобои, краболовы, транспортники, военморы. Любят и ценят шутку моряки и, находясь подолгу вдали от родных берегов, много и тяжело работая, перенося нередко выпадающие на их долю трудные испытания, они тем не менее никогда не теряют чувство юмора. Человек мрачный, нелюдимый, не понимающий шуток — одиозная фигура на судне. Юмор-весельчак, юмор-помощник в труде и жизни — полноправный член экипажа, разве только не внесенный в судовую роль.

Загрузка...