Едва проснется солнышко,
Уж светом даль полна,
И ловкого чаенышка
К себе зовет волна —
Крутая, черноморская,
В разгоне чехарды…
И он над нею порскает,
Касаясь чуть воды.
Учение труднейшее
Чаенышек пройдет,
Воздушное — не пешее:
Полет,
облет,
налет!
Упустит лишь мгновение —
И рыбки не поймать.
А в близком отдалении
Летает чайка-мать,
С сынком летает милями,
Напутствует притом
И голосом,
и крыльями,
И клювом,
и хвостом!
В записках, которые вы станете сейчас читать, речь пойдет о следующих вещах: суша, океан, небо и человек. Самые простые вещи.
Нас было сто семьдесят. Половина — экипаж, половина — научный состав. Сто семьдесят настроений, характеров, судеб. И я, одна из ста семидесяти, с командировкой корреспондента «Комсомольской правды» и с назначением на должность метеоролога, чтобы не зря есть хлеб экспедиции.
Как и зачем решилась я отправиться в эту экспедицию? Что потянуло от родного дома, от привычного круга людей, дел, вещей?
Перед отъездом жадно, взахлеб, как в необходимый путеводитель, вчитывалась в Гончарова, «Фрегат «Палладу», в его размышления и чувствования. «Как пережить эту другую жизнь, сделаться гражданином другого мира? — вопрошал он сам себя. — Как заменить робость чиновника и апатию русского литератора энергией мореходца, изнеженность горожанина — загрубелостью матроса? Мне не дано ни других костей, ни новых нервов. А тут вдруг от прогулок в Петергоф и Парголово шагнуть к экватору…»
Правда, все правда. А это?
«Теперь следуют опасности, страхи, заботы, волнения морского плавания: они могли бы остановить, как будто их нет или меньше на берегу? А отчего же, откуда эти вечные жалобы на жизнь, эти вздохи? Если нет крупных бед или внешних заметных волнений, зато сколько невидимых, но острых игл вонзается в человека среди сложной и шумной жизни в толпе, при ежедневных стычках с «ближним»! Щадит ли жизнь кого-нибудь и где-нибудь?»
Это и есть классика, когда писатель умеет выразить на сто лет вперед то, что чувствуют или могут почувствовать и другие люди.
Случай — пожалуй, так вернее всего определить обстоятельства, при которых началось мое путешествие. Но разве не играет случай так часто в нашей жизни роль необходимости?
Письмо, с которым я обратилась в редколлегию «Комсомольской правды», содержало следующие положения:
«В конце ноября — начале декабря с. г. из Владивостока выйдет в рейс научно-исследовательское судно Академии наук СССР «Дмитрий Менделеев». На его борту будет находиться большая комплексная экспедиция, возглавляемая директором Института океанологии АН СССР профессором А. С. Мониным.
«Менделеев» уходит на три месяца в экваториальную зону Индийского океана. Предполагаются широкие геофизические, гидрологические и геологические исследования Индийского океана и его островов.
Наряду с видными учеными в экспедиции примет участие научная молодежь.
Утвержден маршрут судна: Владивосток — Порт-Дарвин (Австралия) — Коломбо (Цейлон, теперь государство Шри Ланка) — остров Занзибар — Сейшельские острова — Сингапур — Владивосток. Предполагаются высадки и пребывание на берегу в течение нескольких дней.
Думается, что командировка на «Менделееве» даст возможность подготовить серию репортажей о работе молодых ученых, научных исследованиях экспедиции. Кроме того, заходы судна на малоизвестные острова и в порты дадут богатый материал для очерков о далеких землях в Индийском океане. На некоторых из них еще никогда не бывали советские журналисты.
Институт океанологии АН СССР выразил согласие включить корреспондента «Комсомольской правды» в состав экспедиции».
Редколлегия «Комсомолки» приняла решение. Главный редактор Борис Панкин и директор Института океанологии Андрей Монин подписали нужные бумаги — и… аэропорт Домодедово, тринадцать часов перелета — доброе утро, Владивосток!
Начинаю свои записи.
День второй. Вчера прилетели во Владивосток — город на краю земли. Как раз за ним, за краем, и начинается океан. Наш «Дмитрий Менделеев» стоит в центре города, поскольку океан в виде залива заходит непосредственно в город.
«Менделеев» — белый красавец со всякими корабельными штуками, мачтами, антеннами, с широкой красной полосой на трубе, повернутой странным образом, не так, как на других судах. А по корме ходит малый в дохе. Я ему: «Здравствуйте!», а он какую-то штуку в руку, нажал кнопку и — звонок на весь Владивосток. Показалось, сейчас отовсюду выбегут люди, и выйдет неловко. Но появился только один симпатичный молодой человек в полутемных очках, как выяснилось позже — дежурный, а по-здешнему вахтенный, и провел меня в каюту номер 372. Именно в ней я проведу сто десять суток.
Вынула вещи из чемодана, разложила бумаги, рассовала по ящикам (один из них называется рундук) стиральные порошки, медикаменты, фотопленку, банки с растворимым кофе. Приклеила скотчем над столом, за которым собираюсь проводить свое свободное время, фотографию зимнего подмосковного леса. В тропиках это должно иметь дополнительную прелесть.
Над моей койкой висит «Личная карточка». В ней написано: «Должность — научный сотрудник. Судовой № 153. Сигнал по тревогам: непрерывный звонок громкого боя в течение 30 секунд. Дублирующий сигнал: паровой свисток, сирена, тифон короткими сигналами в течение одной минуты. Сигнал сопровождается командой с указанием вида тревоги». Далее указываются эти самые виды. «По всем тревогам (кроме шлюпочной) прибывает в кают-компанию в спасательном нагруднике. Вступает в состав особой резервной партии и выполняет указания ее командира — заместителя начальника экспедиции».
Шлюпочная тревога — самая безобидная по названию. Семь коротких сигналов и один длинный. Это когда судно тонет. Видела бы эту «Личную карточку» моя мама!
День четвертый. Вчера представилась капитану. Его каюта: цветные флажки — эмблемы портов, в которых он бывал, раковины, кораллы, кокосовые орехи, высушенный краб и тьма всяких диковин. Чуть-чуть излишек всего. На книжной полке словари, Киплинг, книжечка поэта Александра Городницкого. На этой последней дарственная надпись: «Дорогому Михаилу Васильевичу Соболевскому, моряку милостью божией и поэту, с постоянной любовью и надеждой поплавать под его флагом еще раз. 29.X.71». Значит, тоже плавал на «Менделееве».
Капитан невысокого роста, но ладно скроен и так же ладно сшит. Острые, умные глаза, быстрая улыбка, все схватывает тотчас, любезен, но иногда видно, что эта привычная любезность для дела. Читал мой первый репортаж для «Комсомолки», дважды непонятно усмехнулся и тут же потерял интерес и к репортажу, и к автору.
Вот, нашла: у него такой ритм — острый интерес, любезная улыбка, чуть похожая на маску, и сразу потеря интереса. Собственно, все понятно. Десятки, сотни людей, с которыми он обязан встречаться, своих и чужих, соотечественников и иностранцев, и эта гигантская махина, где он отвечает за каждую заклепку. Отсюда — почти всегда под напряжением, как линия тока.
День девятый. Как быстро в человеке образуется привычка. Динамический стереотип, как любил говорить один знакомый журналист. Все эти дни занимались выполнением необходимых формальностей. Но стоило объявить вчера увольнение только до восьми утра, как тотчас образовалась некая внутренняя тревога. Уже привыкла, что мы стоим здесь на причале, привыкла жить на с т о я́ щ е м судне, а теперь п о й д е м. Как-то сложится эта новая жизнь в движении?
Соседи по столу, ленинградские гидрографы Дмитрий Владимирович и Борис Владимирович, знакомили с фольклором из предыдущих рейсов.
Муха, муха, цокотуха,
Позолоченное брюхо,
Муха по полю пошла,
Муха денежку нашла
И на этот свой доход заказала пароход.
Та-ра-ра! Та-ра-ра!
Собирайтесь, доктора!
Собирайтесь, лаборанты,
Кандидаты, аспиранты!
Все доходы прокучу, всех по морю прокачу.
Тут такое закрутилось,
Небо сине замутилось,
По полям разнесся гром!
ГЕОХИ за ИЗМИРАНом,
ИЗМИРАН за ИОАНом,
ИОАН за кораблем,
Все несется, и кружится, и вертится колесом.
По проторенной стезе
Вслед за ними ИФеЗе.
Все хотят по морю плавать,
Все хотят страну прославить,
Сине море изучать и валюту получать.
ИОАН — это наш институт, Институт океанологии Академии наук. Другие аббревиатуры — другие институты.
Сегодня в десять часов утра началось первое заседание научно-технического совета — аналога ученого совета института. В кают-компании повесили большую грифельную доску; Ростислав Озмидов, начальник экспедиции в первой половине рейса, поскольку Андрей Монин присоединится к экспедиции только в Занзибаре, объявил, что о готовности техники к началу работ доложит Вадим Пака.
Обыкновенное заседание напоминало сцену из пьесы. Своим скрытым внутренним накалом, обещанием столкновений темпераментов и точек зрения. Речи держали Виктор Нейман, начальник отряда гидрологов, начальник метеорологического (моего) отряда Юрий Шишков, начальник отряда биологов Лариса Анатольевна Пономарева, Виктор Беляев, начальник отряда математической обработки. Проступили первые контуры характеров. «Заостряю внимание руководства, — сказал Беляев, — что в Филиппинах наш основной полигон, он через несколько дней, без изменения фонового поля скоростей нам не обойтись, а готовы мы к этому?» Юра Миропольский, серьезный, рыжий, молодой, по всему будущий известный ученый, задал Паке вопросов десять, конкретных и въедливых. Заседание продолжалось ровно час. Драматургические сравнения не выходили у меня из головы.
Вывешен приказ. В. Т. Пака отвечает за «координацию работ по подготовке и эксплуатации аппаратурно-технических устройств экспедиции, планирование очередности выполнения заказов экспериментальной мастерской». (Поэтому к нему столько вопросов.) К. Н. Федоров — «оперативное планирование и контроль за выполнением суточных графиков работ экспедиции». И. С. Щукин (третий заместитель) — «разработка проекта инструкции по технике безопасности океанологических работ морских экспедиций».
День одиннадцатый. Позавчера не ушли. Уходим сегодня, 28 декабря. После завтрака скорым шагом — на причал, к почтамту. Крепкий морозец, снег в форме застывших и обломавшихся волн — должно быть, от сильного ветра. Телеграмма домой: «До свидания в апреле!»
Еще раз морозец, порт, корабли, как скакуны в стойле. Слева, за сопками, разгорелся пожар: вот-вот явится солнце. За ним явятся власти, начнется оформление — и все.
В половине двенадцатого по спикеру: «Через пятнадцать минут судно снимается с якоря и отойдет на рейд. Всех посторонних прошу покинуть судно. Капитан».
Значит, действительно уходим.
Затем: «Начали проворачивание главных машин на топливе. Наблюдайте за концами». Еще через некоторое время: «Палубной команде по местам стоять, со швартовых сниматься!» Наконец: «Боцману на бак, второму помощнику на корму, Черному на руль». Слова, которые произносились десятки, сотни, тысячи раз. Я волнуюсь, это понятно, я слышу их впервые. А что другие? Что капитан, произносящий их? Слова «Я вас люблю» тоже произносились многократно, но разве их говорят и слушают спокойно?
«Внимание! Сейчас будет убран парадный трап. Электронавигатору Чирве подняться на мостик!»
Судно отходило от причала медленно; если смотреть на воду, то совсем не заметно, заметно только по отношению к стоявшим рядом с нами судам «Байкал» и «Балхаш». Уходил назад памятник-триптих «Борцам за власть Советов», центральная площадь с елкой и цветными домиками, сооруженными для новогоднего веселья, уходил Владивосток. Вот уже вся панорама его перед глазами: сопки, здания, корабли у причалов. Суденышки, как утюги простыню (никуда не деться от этой удивительной схожести), гладили воду бухты Золотой Рог, которую мы покидали под ярким зимним солнцем. Капитан, легкий, подвижный, в темно-синей куртке и меховой коричневой шапке с козырьком, отдавал команды, стоя на правом крыле капитанского мостика. Подняли четыре цветных флага: красный с белым, два желтых с черным, но разной конфигурации и голубой с белым. Постепенно все суда остались позади, как остаются позади люди, занятые своим делом, когда один человек уходит туда, куда он должен идти.
Миновали маленький остров Скрыплева. Когда проходят его т у д а — покидают Родину, когда о б р а т н о — значит, уже вернулись.
Мы идем т у д а.
Встали на рейд, приняли таможенников.
Вечером по спикеру раздался голос Михаила Васильевича: «Товарищи! Наше судно снялось с якоря. Поздравляю вас с началом седьмого экспедиционного рейса НИС «Дмитрий Менделеев». Капитан».
Наверное, еще не понимаю, что произошло. Экспедиция началась!
День двенадцатый. С утра сидела в нашей 17-й лаборатории. Юра Шишков учил метеожизни. Узнала, что барограф пишет атмосферное давление. Анемометром измеряют скорость ветра. Круг СМО (Севастопольской метеорологической обсерватории) тоже имеет отношение к ветру, на нем подсчитывается скорость воздушных потоков. Плювиограф измеряет количество осадков. Еще Юра показывал разные коды. Одним из них я, как вахтенный метеоролог, буду записывать показания своих приборов, а радист будет отсылать их в Центр погоды. (Когда поделилась новыми знаниями в кают-компании, один некомпетентный кандидат наук спросил: «А кодировать зачем? Чтобы враг не догадался?»)
Вчера коллективом совершили лунную прогулку. Вышли на верхнюю палубу. Кто-то кого-то попросил показать репитер гирокомпаса. Сняли с него чехол. Ночь, голубой свет луны, отчего на палубе тени, пять фигур, склонившихся над светящимся диском, — очень похоже на столоверчение или другую черную магию. А еще Озмидов сказал, что там, куда мы идем, по слухам, появилось пиратское судно, которым командует женщина. Бр-р-р!
Ситуация изменилась на глазах. Задул ветер, океан разболтался, откуда ни возьмись, появились тучи. В их разрывах сверкали звезды. Корабль шел упрямо вперед, подобно набычившемуся животному, устремляясь в бездну, в серую тьму воды и ночи. Бог мой! Внутри, в каюте, удобный стол, машинка, пластик, комфортабельность. Цивилизация — XX век. А вне — океан и небо. То, что было от века и что, при всей науке, в том числе и океанологической, остается непонятным, страшным и прекрасным.
День тринадцатый. Сегодня наблюдала заход солнца. Мой первый заход солнца в океане.
Жаль, не могу пока научно назвать облака, разметавшиеся по всей высоте неба, но столько в них было изящества и слабой нежности, а ближе к горизонту будто крыло белой птицы легло, напомнив декорации к «Икару» в Большом театре, только в Большом тяжелее, нежели здесь, в Корейском заливе. В последние минуты вокруг солнца сгрудились облака, оно отразилось в них, и некоторое время ярко желтели как будто два солнца. Затем реальное солнце стало приобретать все более пурпурный оттенок и, сев, залило краской широкую полосу неба над горизонтом. Тут же взошла Венера.
На правом крыле капитанского мостика появились Борис Владимирович и Дмитрий Владимирович, гидрографы, с загадочными приборами в руках. Они наставили их на Венеру. Один сказал: «Товсь!», второй ответил: «Готово», через несколько секунд первый выкрикнул: «Ноль!» — и сразу же оба опустили свои трубки и стали всматриваться в какие-то знаки у основания. Первый произнес двухзначную цифру с дробью, второй отозвался: «Хорошо». Все это означало, что они проверяют секстаны, приборы, которыми в каждый данный момент можно измерить высоту светила, а затем рассчитать местонахождение корабля. Искали Марс. «Марсу еще рано», — заметил один. «Давайте попробуем Вегу», — предложил второй. «Вега — это вещь», — одобрительно откликнулся первый.
День четырнадцатый. Разговаривала с доктором физико-математических наук Ростиславом Озмидовым о наших целях и задачах, о том, чем занимается наука океанология. В новогоднем раешнике, который сейчас готовится, потому что сегодня в полночь, между прочим, наступит Новый год, есть строчки: «Будем мерить турбулентность, проявляя компетентность». Турбулентность — первое слово у нас на судне. «Турбулентность — это жизнь, — объяснил Ростислав. — Океан был бы мертв, если б ее не существовало. Представьте себе, что океан неподвижен. Тогда солнце могло бы прогреть очень тонкий, буквально сантиметровый слой воды, ибо, как известно, вода — скверный проводник тепла. Следовательно, вся толща океана была бы холодной. Кислород не смог бы проникать с поверхности в глубины, а биогенные элементы — азот, фосфор, калий — оставались бы, напротив, замурованными в глубинах. Не был бы возможен синтез белка. Сейчас океан функционирует как огромный резервуар тепла, как отопительная система планеты. Не будь в нем турбулентности, мы имели бы совершенно иной климат, и еще неизвестно, могли ли бы в нем жить. Приблизительно та же картина была бы, если б в океане наблюдалось только ламинарное (упорядоченное) движение. Турбулентное движение — это вихри, вихорьки и вихоречки, которые перемешивают океанские слои, различающиеся по температуре, солености, скоростям и другим характеристикам. Мы не можем, да нам и не нужно изучать каждый вихрь и вихоречек. У нес другой подход — статистический. Мы совершаем замеры все более и более тонкие. В этом нам помогает аппаратура, совершенствующаяся раз от разу. В сущности, океанология — молодая наука. Прежде она занималась в основном описаниями больших водных пространств. Теперь, когда в нее вторглись математика и физика, мы, по всей вероятности, на пороге важных открытий. Мы уже знаем многое, но не знаем очень важного: механизма перемешивания воды в океане. Когда мы поймем этот механизм, мы одержим крупную победу: научимся если не управлять процессами, идущими в океане, то прогнозировать их».
В 18.15 был объявлен общий сбор в столовой команды. Капитан сказал: «Сегодня мы будем праздновать Новый год. Мы проводим праздник в океане, в любой момент возможна неожиданность: изменение погоды, внезапная встреча с другим судном и необходимость резко менять курс, поломка того или иного механизма и т. д. Прошу учесть это».
День пятнадцатый. 1 января 1972 года. Была новогодняя ночь. В последний вечер старого года погода начала портиться (мы уходим от депрессии, а она распространяется все шире и шире), и вечер, который хотели устроить на палубе, перенесли в столовую команды. Все прошло согласно сценарию, каковой сочинила новогодняя комиссия: Федоров, Павлов, Филюшкин, Нейман, Пака и я, — и даже несколько лучше. Потому что Дед-Мороз — доцент МИФИ Плужников, председатель новогоднего жюри Дмитрий Владимирович Осипов и незапланированный председатель судкома Ларионов оказались весьма остроумными людьми. Даже пожарный помощник Погорелов произнес положенную ему фразу о том, что мисс Снегурочка должна быть зажигательна, но в то же время безопасна в противопожарном отношении, с некоторым юмором. Сережа Дмитриев (из ОКБ ОТ) сказал, что ее размеры должны соответствовать ГОСТу, а врач Игорь Михайлович Баранник — что характеристика у нее должна быть положительной, а анализ отрицательным.
Пили сухое, очень вкусное вино, а когда раздался бой курантов, подняли бокалы с шампанским.
Было много радиограмм, их зачитывали вслух. Некоторые фамилии вызывали бури восторга — от людей, с которыми когда-то плавали, от тех, которые плавают где-то сейчас. Я уже знаю: третий тост обязательно пьют «за тех, кто в море».
В кают-компании стояла елка (настоящая!), вокруг нее танцевали.
Разговор с капитаном.
«Раньше я думала, что капитан все время проводит на капитанском мостике, отдает разные команды, всматривается в даль».
Он улыбнулся.
«Капитан (он постучал пальцем себе по виску) должен думать. Мыслями он все время там, на мостике. Что-то может случиться в любую секунду».
«Что тогда?»
«Тогда раздается сигнал тревоги, и капитан должен немедля спешить на мостик. Из света в темноту — вот где опасность. Адаптация зрения, а за это время черт знает что может произойти».
«Михаил Васильевич, а почему мы гудим через разные промежутки времени?»
«Плохая видимость, дождь, туман. Чтобы на нас никто не наткнулся. Тифоны видели на трубе? Один из них гудит».
Видела. Еще подумала: вся труба со своим корытцем в верхней части и двумя тифонами посередке очень напоминает голову в поварском колпаке, как рисуют дети или как рисуют для детей. Оказывается, это корытце — гордость экипажа: сами придумали. А то, что труба повернута не так, как у людей (конструктор решил соригинальничать) — позор, который все моряки больно переживают.
Из детства капитана. Он укачался первый раз, когда ему было восемь лет. Жили в Очакове. Дед все бродил по свету, а примерно с пятнадцатого года осел, стал крестьянствовать. Вышли с дедом в море: вода маслянистая, гладкая и всего-то легкая зыбь. А это и есть самое неприятное. Дед сказал внуку: «Не знаю, кем ты будешь, только моряком тебе не быть».
Между прочим, адмирал Нельсон тоже укачивался.
День шестнадцатый. Вошли в тропики. По спикеру объявили, что экспедиция переходит на тропическую форму одежды. Это означает майку (или рубашку) и шорты. Подумать только, что еще четыре дня назад на мне были зимняя дубленка и сапоги. Океан дыбится и пенится. На палубе влажно и тепло. В лабораторию турбулентности запрыгнула первая летучая рыбка, ее принесли к нам в каюту. Как маленькая селедка, только с двумя крылышками. Отдала ее Паке, он будет ловить на нее корифену.
Пака похож на яхтсмена — по пластике движений, по реакции. Он и был яхтсменом, занимался в клубе четыре года, позже не стало времени. Он вспоминает о яхте с упоением, насколько может быть выражено упоение у этого крайне сдержанного человека: «Яхтой хорошо управлять именно физику». — «Отчего же? Быстро строить в уме всякие векторы?» — «Нет, иметь грамотную интуицию. Это игра, и очень напряженная игра, в которой нужна холодная, расчетливая голова». В корректном человеке обнаруживался скрытый азарт. Учась в школе, он любил море и любил физику и не знал, как соединить эти две любви. Очень удивился, когда узнал, что в МГУ есть кафедра физики моря. В 1970 году снова провел год в стенах МГУ: академик Колмогоров пригласил к себе на стажировку. К тому времени он уже перепробовал множество «железок» — приборов, которые помогли бы понять, что же происходит в Мировом океане, какими процессами регулируется движение воды в нем, придумал термотрал — систему турбулиметров, защитил кандидатскую диссертацию и стал заведующим одной из ведущих лабораторий Атлантического отделения Института океанологии в Калининграде. Во ВНИРО заинтересовались его термотралом, он отправил им схему и описание. Его пригласили туда работать. «Я мог бы обеспечить себе безбедную старость. Но термотрал был уже пройденным этапом».
Когда Колмогоров сделал свое предложение, с радостью бросил «железки» — прервался, чтобы подумать кое над чем. Можно было думать целый год. Много читал. Влез в гидрофизику. Этот рейс должен быть проверкой продуманного и придуманного.
День семнадцатый. Начались ежедневные утренние планерки в конференц-зале. Вчерашний полигон отменили по метеоусловиям, но к вечеру мы должны были войти в зону хорошей погоды, так что полигон намечен на сегодня. Изучала карту рейса. На ней двумя причудливыми многогранными восьмерками, сообщающимися между собой, изображен наш маршрут. Где-то мы возвращаемся, где-то пересекаем собственный путь, ничего не поделаешь: так диктуют полигоны. На первой планерке Вадим Пака сказал: «Полигон — это нечто не имеющее границ», и фразу подхватили как шутку. А Костя Федоров даже вечером, накануне встречи Нового года, все рисовал какие-то графики и перекладывал их С места на место: «Раскладываю полигонный пасьянс». Потому что, кроме шуток, полигон должен быть обеспечен четким планом.
И вот сегодня в девять часов утра спикер: «Внимание! Судно легло в дрейф, правым бортом на ветер. Станция 424 дробь 1. Глубина 6900 метров. Можно приступать к работе». Про глубину говорят, чтобы знали, какой длины тросы опускать. Про ветер — потому что на станции можно работать только с наветренной стороны, иначе судно, которое потихонечку сносит в дрейфе, может налететь на приборы, какие «макают» гидрологи, телеметристы, акустики, турбулентщики и все остальные. Станция, то есть остановка 424-я за все время работы судна, первая в этом рейсе. Полигон методический: проверка и сдача лебедок, испытания приборов на герметичность, пробный спуск АИСТа. Первый дежурный — Олег Фионов, добродушный, спокойный «морской волк».
С первым полигоном совпала и моя первая метеорологическая вахта. Стою у борта судна и поворачиваю лицо так, чтобы обе щеки ощущали прикосновение ветра с равной силой. Многие для этой цели используют уши. Так мы определяем направление ветра, честное слово!
Снова стою у борта и пытаюсь представить, что я не здесь, на верхней палубе, а у подножия корабля, или, еще лучше, непосредственно в морской пучине — так мы определяем высоту волны.
Снова стою у борта и прикидываю, сколько примерно шагать по вертикали вон до того кумулюса[5], — определяю высоту нижней облачности.
Точная наука метеорология.
Потом делаю записи в журнале. Нужно заполнить полсотни граф: горизонтальная видимость, погода в срок наблюдения, прошедшая погода, генеральное направление плавания за три часа, барическая тенденция, балл состояния поверхности моря и т. п. Если моя наставница Валя Бурмистрова отойдет когда-нибудь от меня, я пропала.
Но зато и красивая у нас наука. Писала: жаль, не могу пока научно назвать облака. А сама думала: жаль будет, когда узнаю, как назвать научно. Но вот наука: «На вид они обычно изящные, тонкие и шелковистые и иногда походят на плюмаж или пряди волос». Это популярный справочник по метеорологии американца Форрестера. Так определяют перистые облака. А это из «Атласа облаков»: «Общие признаки облаков верхнего яруса — это тонкие, белые, высоко расположенные облака, имеющие вид волокнистого покрова, изогнутых перьев, волн или прозрачной белой вуали, затягивающей небо». Каково?
Когда входишь с палубы в каюту, первое ощущение — почти холода. Действуют кондиционерные установки. А на термометре в каюте между тем 20 градусов. Зато из каюты на палубу — запотевают очки. Там плюс 28 градусов. Тропики!
Факсимильный аппарат в метеолаборатории выдал тревожное сообщение: американцы предупреждают о тропическом циклоне. Этот аппарат пишет на ЭХБ — электрохимической бумаге. Между двумя электродами проходит искра: электрический сигнал производит соответствующую реакцию на бумаге, получаются размытые, как бы сами по себе тревожные буквы и знаки.
Уже прочтя гору всякой литературы, тем не менее спросила: «Что, будет дождь?» Юра Шишков и Валя Бурмистрова засмеялись: «Если бы дождь!» Речь шла о шторме, об урагане в районе Филиппинской впадины.
День восемнадцатый. Вчера вечером при свете прожекторов все ловили корифен. Они ходили стаей и по отдельности, рыб пять, медленно и лениво, лишь по временам совершая неожиданно стремительные движения, а затем снова возвращаясь к своей изысканно-ленивой — чему? — походке или «поплавке»? Говорят, выловленная корифена меняет свой цвет: из сине-голубой становится серой, золотистые края тускнеют. Ничего этого не видела. Пака сказал: сейчас они глупые, их надо ловить часов в пять утра. Однако глупыми были рыболовы, а не рыбы, потому что никто ничего не поймал.
Коля Рыжов, невысокого росточка, жизнерадостный (но чувствуется характер) третий штурман, демонстрировал свое хозяйство. Морской хронометр, репитер гирокомпаса, лаг (то же, что спидометр на автомобиле), электролаг, радиопеленгатор и другие приборы. О каждом приборе говорил в превосходных степенях. Правда, один был не настроен, другой не работал, третий барахлил, но все в целом вызывало огромное уважение. Особенно всякие кнопки по поводу пожара. Это самое страшное, что может случиться на корабле. Поэтому оборудована целая система предупреждений и предотвращений распространения огня. Кнопки на горизонтальных панелях, кнопки на вертикальных панелях — очень впечатляющая картина. «В прошлом рейсе, — рассказывал Коля, — у нас чуть не сгорела целая лаборатория, а ничего из этих кнопок не сработало…»
В штурманской рубке по правому борту висит стенд с флагами всех стран. Когда корабль отправляется в рейс, на берегу заказываются флаги тех стран, куда корабль должен зайти. Еще в рубке стоят этакие объемистые комоды с ящиками. В ящиках морские карты. Полагается брать карты всех морей и океанов, мало ли куда может попасть судно в силу разных обстоятельств (имеется в виду погода, обычная и политическая), но все-таки берут только те карты, которые прямо относятся к рейсу, и то места в «комодах» не хватает.
В каюту принесли стандартку, которая начинается так: «К вам, дорогие члены экспедиции, обращается экипаж НИС «Дмитрий Менделеев». Сегодня мы взаимно рады: мы — тому, что Вы на борту. Вы — тому, что Вы на борту». 18 пунктов предупреждений и запрещений, составленных хоть и не всегда грамотно, зато с чувством юмора. Первое можно оставить без внимания, а вот примеры последнего: «Не курите лежа, ибо пепел, который будет выметен из вашей каюты, может оказаться вашим пеплом», «Не пользуйтесь без пожарной надобности пожарным инвентарем, не открывайте пожарных рожков. В пожарном рожке только вода, там ничего другого нет», «На судне много разных интересных вещей, в том числе и хороших. Пусть они останутся на своем месте».
Сегодня в 20.00 открылась судовая библиотека. Проявила некоторую сообразительность и познакомилась с Галей, работающей на камбузе, а в свободное от камбуза время в библиотеке. В результате получила разрешение зайти в 19.30, пока книги есть, а посетителей нет. Удалось обнаружить «Анну Каренину», сборник воспоминаний о Тынянове и книжку Даниила Гранина о его заграничных поездках. После ужина открыла «Месяц вверх ногами» Гранина и закрыла, только перевернув последнюю страницу.
Странное чувство возникло. Вот эта книжка, отлично написанная. Привыкла к такой литературе в последнее, а точнее, в предпоследнее время. Жить осталось не так много, в лучшем случае каких-нибудь лет тридцать. Жаль тратить их на необязательные вещи, на неинтересных людей, на нелитературу или неискусство. Но в последнее время принялась не читать, в том смысле, в каком понимала этот процесс, то есть наслаждаясь языком, стилем, формой, мыслями, вложенными в произведение, а набивать свою бедную голову информацией всякого рода, тем более плохо перевариваемой, что область-то была в новинку.
Другие увлекались капитаном Куком, Васко да Гамой и Жюлем Верном с младенческих розовых десен, географические открытия были их духовным хлебом, они развивались в эту сторону. А мне бы еще и еще раз перечитывать, передумывать, пробовать на вкус, слушать звучание одной только фразы Герцена: «Цепкая живучесть человека всего более видна в невероятной силе рассеяния и себяоглушения. Сегодня пусто, вчера страшно, завтра безразлично…» Зачем меня, современного человека, живущего в темпе и ритме 70-х, одевающегося по моделям 70-х, глотающего духовную пищу 70-х, больного болезнями 70-х (болезнью спешки, болезнью стандарта), занимает не современность, а прошлый век? Может быть, меня гложет потребность выбраться из грохочущего подземного голубого поезда на поверхность, крикнуть извозчика и потащиться по тихой, заснеженной Сретенке, Кривоколенному, Хамовникам? Потребность выдернуть вилку телефона, этого чудовища, съедающего не минуты — часы нашей жизни, и послать знакомому семейству письмецо с нарочным?
Но я открываю одну книгу и читаю: «В наши дни портрет пишут за семь минут, рисовать обучают за три дня, английский язык втолковывают за сорок уроков… Словом, если бы можно было собрать воедино все наслаждения, чувства и мысли, на которые пока что уходит целая жизнь, и вместить их в одни сутки, сделали бы, вероятно, и это. Вам сунули бы в рот пилюлю и объявили: «Глотайте и проваливайте!»
Открываю другую книгу: «…В наших нравах воцарилось пошлое и обманчивое однообразие, и кажется, что все умы отлиты по одному образцу. Вежливость предъявляет бесконечные требования, приличия повелевают; люди постоянно следуют обычаю, а не собственному разуму и не смеют казаться тем, что они есть на самом деле. Покоряясь этому вечному принуждению, люди, образующие то стадо, которое называется обществом, будучи поставлены в одинаковые условия, совершают одинаковые поступки, если их от этого не удерживают более сильные побуждения. Поэтому никогда не знаешь наверное, с кем имеешь дело, и, чтобы узнать друг друга, нужно дождаться крупных событий, то есть времени, когда уже будет поздно, ибо для этих-то событий и было важно знать, кто твой друг».
Это Шамфор и Руссо. Куда же бежать, когда это про «покойные», «размеренные» века, предшествовавшие двадцатому, века, в самой медленной поступи которых поверхностному взору могла представиться возможность интеллектуальности и высокой духовности? Да и разве дело в том, чтобы бежать? По меткому выражению Мариэтты Шагинян, даже поворачиваясь назад, мы все равно смотрим вперед: на затылке у нас нет глаз. Суть, очевидно, в том, к кому и ради чего мы поворачиваемся.
Так размышляла, а сама уже откладывала и Герцена, и Пушкина, и всех любимых авторов ради того, чтобы листать подшивки «Вокруг света», справочники, брошюры, географические книги, делать пометки, выписывать факты, события, разнообразную (однообразную!) цифирь. И здесь, на судне, ведя дневник, вдруг подумала: «А где же душа, где внутренняя жизнь, где хоть какой-то полет воображения, где ассоциации? Информация, информация, информация». Объяснила это себе все той же новизной материала, новизной обстановки, необходимостью копить повседневность.
Нынче Гранин, с его настоящим писательским словом, вернул от нового к старому. Но одновременно послужил толчком, чтобы по-иному взглянуть, обдумать новое.
Два года назад читала Гете и о Гете. Старый Гете, в разговорах с Эккерманом, предстает натурой, внимательной к внешнему объективному миру. Его раздражают люди, углубляющиеся в жизнь своего «я». В то же время молодой Гете, тот, каким он является читателю в автобиографии «Поэзия и правда», точно так же углублялся в свой внутренний мир, как и те, кого он не принимал позже.
Может быть, такое развитие отчасти закономерно: первоначальная внутренняя нравственная работа затем, чтобы с тем большим вниманием и уже имеющейся подготовкой обратиться к внешней реальности?
Говорят: не судите по себе. А по кому же нам еще судить? Так или иначе каждый из нас примеряет на себя. Другое дело, сколько мы умеем, способны захватить в себя окружающего, ближнего и дальнего.
Тогда… Тогда это новое, расширившийся угол зрения, новые люди, новые проблемы — продолжение старой работы. Понять. Через них тоже понять. С новой стороны понять. Пусть пока информация. Впереди тот поразительный момент диалектики, когда количество начнет оборачиваться качеством.
День девятнадцатый. Один молодой научный сотрудник сказал, прислушавшись в кают-компании к Пакиному голосу: «Хорошо бы выработать такой начальственный тембр, такие значительные интонации, такую весомую медленность. Интересно, он с женой тоже так говорит?» А неправда. Есть значительность. Пакины слова действительно весят, но не оттого, что он старается, а от веса заключенных в них мыслей и фактов. И ни грана начальственности.
Шел дождь. Мы никак не могли найти места на палубе, где бы нам не лило за шиворот. Пака сказал: «Мои ребята начинают уставать». — «В чем это выражается?» — «Раньше работа сопровождалась травлей, теперь они замолчали». Его отряд прибыл во Владивосток за месяц до начала экспедиции, и все-таки времени на наладку оборудования не хватило. Они вернулись из предыдущей экспедиции в мае, в июле прибыли контейнеры со всей аппаратурой, дальше пошли отпуска, а на ноябрь уже был назначен новый рейс. Двое устали до такой степени, что попали в больницу с расстройством нервной системы. Сейчас они снова все вместе. «Я считаю самой большой удачей, что удалось сплотить этих ребят, что есть коллектив, на который можно опереться. Они понимают меня, я — их, и это счастье. Потому что когда возникает непонимание, начинаются разногласия, хоть бросайся головой в кильватерный поток».
Пака показал свое новое детище, которое придумал вслед за термотралом, — гидротрал. На деревянном щите раскинулось черное гладкокожее чудовище, этакая гигантская змея, — кабель с торчащими там и сям отростками (датчиками). «Вы ведь уже применяли свой гидротрал в предыдущем рейсе, чем же отличается этот рейс?» — «Тем, что там у нас все затекало, а здесь еще ничего не затекло». Шутка. («Затекает» — это когда в кабеле или приборе обнаруживается крохотная дырочка, туда попадает вода, и все пропало, эксперимент пошел насмарку).
Пака «макает» свои приборы четвертый год. Его занимает турбулентность не как физическое явление само по себе, а как механизм перемешивания воды в океане. Если в этом рейсе он получит результаты, на которые рассчитывает, они будут уникальны. «Надо обладать фантазией и способностью отбросить общепринятое, общеупотребимое. И еще — ставить перед собой невыполнимые задачи, тогда можно чего-то добиться».
На столе в его каюте томик Хемингуэя на английском. Любимый рассказ — «Недолгое счастье Фрэнсиса Макомбера». Он читает его, желая «вобрать в себя», как он выразился, чтобы почувствовать язык. Хочет купить в Австралии дротик. «Зачем?» — «Научусь метать». — «Зачем?» — «Низачем. Приятно уметь многие вещи».
Слева по борту и сзади у нас Филиппинские острова. В бинокль видны силуэты пальм. Мы ушли из Филиппинской впадины, не проведя работ, которые намечались по плану, потому что туда подошел тот самый циклон, о котором предупреждал нас американский Центр погоды флота. Мы хотели пройти в море Сулавеси и переждать там тайфун, чтобы затем все-таки «сбегать» во впадину. Но пока остались в Филиппинском море, так как циклон остановился и не распространяется дальше. Играем с ним в салочки.
День двадцатый. Пришла радиограмма из Австралии от профессора Радока, который собирался плыть с нами в Коломбо. Он сообщает, что его участие в экспедиции сомнительно (ведь мы задержались с отплытием), но что девяти советским ученым заказаны билеты на самолет в Аделаиду, где должен состояться советско-австралийский научный симпозиум.
Говорила с Ларисой Анатольевной Пономаревой, начальником биологического отряда. Снова поток информации. Лариса Анатольевна занимается экологической физиологией. Ее «рачки», как она любовно называет планктон, днем опускаются метров на четыреста, и, если доставать их в это время, они быстро погибают от разности температур и давления. А ночью они сами поднимаются на поверхность, очевидно за пищей, и поскольку делают это медленно, то успевают приспособиться. Поэтому ее время работы — ночь. Лариса Анатольевна собирается изучать, как ведут себя «рачки» в менее соленой среде, чем океан, чтобы узнать, смогут ли они жить, скажем, в Черном море, ибо это возможная пища не только для рыб, но и для людей. Количество белка в мире ограничено, две трети населения земного шара, по данным ЮНЕСКО, недоедают, морской белок может в этом смысле явиться спасением, тем более что он очень питателен.
Лариса Анатольевна живет в лоцманской каюте, на самой верхотуре: «Я люблю здесь жить, здесь самое спокойное место на корабле». Плавает с 1938 года, на одном «Витязе» ходила в море пятнадцать раз.
День двадцать третий. Первая ночная вахта. Собственно, сюжет ее заключается в обычных измерениях и записях. Но ночью! Полагалось лечь спать пораньше и встать по будильнику в начале третьего, чтобы к трем часам ночи (девять утра по Гринвичу) все закончить. Однако чувствовала возбуждение — решила совсем не спать. Ночь и в самом деле была необыкновенная. Темная, без луны, с прогалинами звездных пространств. То и дело проносились низкие черные тучи — кумулонимбусы, из которых проливался дождь, и они уносились дальше. Полыхали зарницы, сначала неблизко, а после прямо над головой, только беспредельно высоко.
После полуночи несколько туч по левому борту осветились тусклым серым светом: взошла луна, уже несильная, ущербная, и все никак не могла пробиться к нам, к судну. Все, до того бывшее в смятении, в движении, вдруг остановилось и замерло, и долго-долго не менялась картина неба. Наконец луне удалось явить свой увядающий лик; и стылая серебряная дорога заблестела от нас к горизонту.
Сидела в плетеном кресле одна. Одна во всем подлунном мире. И в голове плавно покачивались невесомые, необязательные лодки-мысли. Звезды, океан, Вселенная просачивались, казалось, через поры.
«Уйду дорогой странствий», — сказала однажды дома. Давно. Не думала, не гадала уходить этой дорогой. Сказала и сказала. Просто так. А надо же — странствую и начинаю ощущать это свое странствие, вкус и смысл его, ощущать подсознанием, но, может быть, это и есть самое счастливое из всего, что дается нам.
У знаменитого исследователя Уиллиса, который не раз пересекал океан в одиночку (последний раз его яхту «Малышка», как известно, обнаружили советские моряки, но уже без хозяина на борту), так вот, у Уиллиса прочла: «Мы в этом мире все мечтали, но лишь немногим смельчакам дано осуществить свои мечты… Поройтесь-ка у себя в душе, и вы обнаружите, что тоже мечтали о таком плавании, даже если ни вы, ни ваши ближайшие предки никогда не выходили в море. Когда-то, может быть, много веков назад, у ваших праотцев была такая мечта, вы унаследовали ее, и она у вас в крови — будь вам 12, 70 или 100 лет, — ибо мечты не умирают!»
А может, и верно?
День двадцать четвертый. «Михаил Васильевич, идемте загорать». — «Спасибо, пока не могу, надо взглянуть, как идти в Австралию». — «Можно мне с вами?» — «Пожалуйста».
Пришли в штурманскую рубку, капитан разложил морские навигационные карты, склонился над ними. «Одна карта не похожа на остальные, сверху на ней написано: Океанские пути мира». Это приложение к большому голубому тому под тем же названием. В нем рекомендации для прохода из одних мест в другие — оптимальные варианты, как нынче говорят. Скажем, нам надо бы идти через Молуккское море, затем через море Серам и море Банда. Но капитан смотрит в одну карту, другую, что-то записывает своим прекрасным четким почерком на листочке бумаги (заметила, что у капитанов, штурманов, метеорологов — вообще у всех, кто имеет постоянно дело с записью цифр, особенно изящные почерки), хмурится, задумывается. «Что, Михаил Васильевич?» — «Да не хочется идти этой дорогой… Тут меня привлекает один проливчик…» — «Этот? Дампир?» — «Нет, другой, Сагевин». — «Но этот же шире». — «Там мели, а Сагевин достаточно скалистый. Правда, смотря в какое время суток мы туда попадем, ночью там опасно… Посчитаем: утром тринадцатого пересечем экватор, оттуда 90 миль, это шесть часов пути, значит, пройдем его в светлое время». Капитан уверенно записывает наставление штурманам, а я записываю, что пройдем между островами Буру и Сарам и войдем в пролив Манила четырнадцатого утром.
Капитан разрешает взять в каюту том «Океанские пути мира», а заодно «Лоцию Австралии». Целый день не отрываюсь от них, находя неизведанное доселе наслаждение в описаниях морских дорог. Но ведь и сами морские дороги явились в своей реальности внезапно, по сути ошеломив настолько, что даже не испытываешь ошеломления.
«При плавании в водах Филиппинских островов в дождливый сезон следует соблюдать большую осторожность, так как здесь можно встретить плавающие крупные деревья или их обломки; особенно много плавающих деревьев встречается у южного берега острова Лусон. Иногда группа плавающих обломков деревьев имеет вид островка».
Это «Предупреждение» к рекомендуемому пути, но, слева богу, это не про наш сезон. Дальше описание самого пути:
«Сначала надо идти через Южно-Китайское море до пролива Миндоро, проходя при этом в 4-х милях к W от мыса Калавите. Затем нужно следовать через проход Апо Восточный в море Сулу. Затем надо идти через море Сулу до пролива Басилан, проходя при этом между островами Куйо и банкой Салтан, к востоку от скал Сомбреро и в 6-ти милях к W от острова Ногас. Банку Санта-Крус, расположенную в проливе Басилан, можно оставлять и к северу, и к югу, однако рекомендуется пользоваться проходом, пролегающим к северу от этой банки…» И так далее.
В этом наставлении, родившемся в результате многих и многих плаваний, благополучных, рискованных, опасных — всяких, есть нечто очень человеческое, даже, я бы сказала, мужское. Когда мужчины, прошедшие путь, предупреждают других мужчин, только еще отправляющихся в дорогу.
День двадцать пятый. Сегодня «погружается» Пака. С утра в лаборатории тишина, но чувствуется, что это напряженная, нервная тишина. Кабель лежит на палубе один, потускневший и вялый. Присматривать за ним оставили дежурного Василенко, но можно было и не делать этого. Той жизни, той ленивой неги, таившей в себе скрытую энергию, что ощущалась, когда увидела в первый раз это гибкое животное, не было и в помине. Но, может быть, он только притаился — этакая мимикрия перед решительными событиями.
Несколько раз приходила и уходила: боюсь сглазить. Наконец спикер: «На корме! Легли на генеральный курс, скорость 4 узла. Даем 6 узлов». Это был знак, что можно начинать работу. Пятеро на корме начали стравливать кабель. Саша Гайдюков сидел на борту с красной спиной. Попросил рубашку. «Сгорел на работе?» — осведомился Сережа Дмитриев из ОКБ ОТ, теперь он заступил на дежурство. Невысокий, плотный, он вносит везде, где бы ни появился, хмель веселого настроения. Хотя, в общем, веселого мало, все идет со скрипом. Если бы не я, высказывания, верно, были бы откровеннее. А так молчат, только слушают Сергееву травлю.
Сергей — Виталию Марченко: «Ну ты, Олег Кошевой, чего лег? Встань, простудишься!» Виталия на днях избрали членом комсомольского бюро. Он работает на откидной площадке: надевает на кабель обтекатели, чтобы уменьшить сопротивление воды. Марченко — Сергею: «Подай шкимушгар!» Сергей чуть не падает со смеху: «Это что, веревку, что ли? Эх, каменный век, приборы веревками крепят!» — «Ты давай поворачивайся!» — «А чего мне торопиться? Я наемник. Всегда говорю: работать надо собственными силами, наемники не заинтересованы в чужой работе». Тем не менее поворачивается он быстро и на удивление изящно, чуть ли не пируэтами.
Рядом с Марченко обливается потом Виталий Шкуренко. У пульта лебедки — Борис Шматко, значительный, даже надменный, с наполеоновской внешностью. Начинают уставать.
И тут пришел Пака: «Снимите эту вертушку». Шкуренко: «Да вы что? Мы только что с таким трудом ее поставили». — «Снимите». — «Пропал обед». Пака молчит. Шкуренко со злым лицом начинает откручивать винты. «Зачем ты это делаешь?» — «Вы же сами сказали: снять вертушку». — «Так надо открутить один болт, и все». — «Винты легче». — «Винты труднее». Ситуация крепчает. Два дня назад Пака сказал про свой гидротрал: «Я его породил, я его и убью», — тоже что-то не клеилось.
Неожиданно он говорит Виталию Шкуренко тем же ровным голосом, что и прежде: «Иди обедать». Сам садится перед вертушкой и начинает снимать ее. Шкуренко рядом, не уходит. «Ребята, идите обедать», — повторяет Пака чуть мягче. Спрашиваю, зачем он разбирает вертушку. «Мы ее не проверили вчера, а надо точно знать, все ли в порядке». Перед уходом Шкуренко спрашивает: «Сколько времени у нас на обед?» — «Пообедаете и возвращайтесь», — лаконично отвечает Пака.
Сам он есть не пошел. Шкуренко появляется с бифштексом на тарелке: «Тут свежий воздух, а там душно». Значит, если он понадобится, он тут.
Такими скрытыми драматическими коллизиями насыщена простая вещь — опускание трала.
Пришла через час. «Много опустили?» — «Немного. Вообще ничего». Смотрю: все та же вертушка под номером 3267. Ребята поглядывают наверх — там лаборатория Паки: «Что он еще придумает, наш всевышний?» Усмешка вместе с уважением. Борис Шматко надел белую каску, в которой следует работать по правилам техники безопасности, и стал еще более похож на Наполеона. Женя Татаренков встал за штурвал лебедки: «Нет, это дело не для интеллигентных людей». Кажется, стало чуть спокойнее. Шкуренко налил из большого чайника компоту: «Хотите?»
Еще через пять часов у Паки в лаборатории. Японские магнитофоны, осциллографы, самописцы. XX век. Пака всматривается в светящуюся точку на осциллографе, которая чертит равнодушно ровную линию. «А только что такая красивая линия была». Это сигнал от датчика электропроводности, постороннему человеку он ничего не говорит. А у Паки с ним разговор, он слушает, что сообщает ему океан, и, если океан замолкает или речь невнятна, переспрашивает снова и снова, добиваясь точности и ясности. Наконец точка пошла чертить неровности — Пака встал, удовлетворенный. XX век!
Ниже палубой — палеолит. За час еле «укутали» в обтекатель один прибор. Марченко держал обтекатель, как держат одеяльце, чтобы уложить в него капризного малыша, а малыш вырывается, никак не могут его утихомирить. Марченко со зла бросил обтекатель на палубу, он упал с грохотом. Наконец буйный малец угомонился. Марченко закричал: «Поймали!» Саша Гайдюков снова сидит без рубашки, солнца давно нет, быстро густеют сумерки.
Марченко с горестью смотрит на свои брюки: «В чем же я в Дарвине на танцы пойду?» Марченко — на брюки, а Шкуренко — на руки. «Пальцы как в перчатках, завтра не согнешь, в разные стороны торчать будут, как обмороженные». Наполеон по-прежнему молча и достойно стоит у контроллера лебедки, «майнает», когда попросят, а то и сам, без просьб, — за много часов сработались, действуют, как отлаженный механизм.
Любимая поговорка на судне: «Тяжел труд научного работника».
А вечером в каюту начальника экспедиции вошел Пака, спокойно сказал только одно слово: «Затекли». Сел за стол, взял лист бумаги, принялся что-то рисовать на нем. Взглянула, а там поросячья морда.
Пошла на корму. Ни одного человека. Все брошено. Пака улыбается: «Даже полезно: не дает зазнаваться». — «Это похоже на то, как если бы женщина носила в чреве ребенка, а потом весь труд зря, ребенок родился мертвым». — «Нет, если применять сравнения, это похоже на лечение рака. Почти каждый раз неудача, а в целом дело продвигается. Я веду статистику с 1961 года, и неудач гораздо больше, чем удач». Объяснял, что это такое, когда затекает кабель или возникает другое повреждение, когда надо зачищать проводочки бархатом, потому что, если зачищать чем-либо другим, проводочки ломаются, и еще про десятки премудростей, которые надо соблюсти, проверить, предусмотреть. В конце концов я сказала: «Хватит. Лучше пойти в управдомы». Он ответил серьезно: «Нельзя».
День двадцать седьмой. Вчера мы пересекли экватор и нынче уже в другом полушарии.
Храбрилась и ничего не писала заранее о празднике Нептуна, а у самой сердце было не на месте. Рассказывали разное, пугали кто как мог, а пуще всего томила неизвестность. Прочла у Гончарова, как он радовался, что у них не справляли Нептуново торжество: «Ведь как хотите, а праздник этот — натяжка страшная. Дурачество весело, когда человек наивно дурачится, увлекаясь и увлекая других; а когда он шутит над собой и над другими по обычаю, с умыслом, тогда становится за него совестно и неловко». Полагаю, что он был столь суров потому, что и его тоже одолевал обыкновенный страх.
С утра выпили с лаборанткой Наташей Тихомировой по рюмочке валокордина, оделись в тщательно продуманные костюмы (собственно, разделись, оставив только самое необходимое, но это необходимое плотно привязали веревками к телу, чтобы никакие черти не могли содрать — ибо в этом главная чертовская забава) и босиком обреченно потопали на корму. Там уже толпился народ, наиболее руководящие заняли выгодные места, кое-кто даже сидячие, а наш брат, новичок, взволнованно переступал с ноги на ногу. Отдельные смельчаки разгуливали с киноаппаратами, чтобы, пока не настал их черед, запечатлеть зрелище для родных и близких.
А зрелище и в самом деле было отменное. Под звуки каких-то тарахтящих, звенящих и стонущих предметов выскочили абсолютно, с пяток до лба, черные черти, в юбках из расплетенного сизаля. То же было навешано на бицепсы и щиколотки, на лбу рога из поролона. Лиц не узнать — все замазано. Вышел Нептун, он же гидрограф Дмитрий Владимирович Осипов, в ластах и в зеленой морской сети, с бородой тоже из сизаля, за ним Наяда и Русалка в бикини и париках. Аллочка Волкова из отряда математической обработки в длинной тельняшке, с трубкой в зубах, изображала Виночерпия. В качестве ее помощника выступал серьезный, почти грустный Юра Миропольский. Звездочет — гидрооптик, кандидат географических наук Владимир Павлов в колпаке и восхитительных карминных штанах из марли. Вообще куча всякого костюмированного народа. Капитан в белых шортах, белой рубашке, белых гольфах и белой фуражке — сама элегантность.
Выкликнули первого для свершения обряда крещения. Что с ним сделали! Сорвали тренировочный костюм, измазали всего, намылили голову страшной серой пеной, это Брадобрей постарался, и запустили в «чистилище» — длинную брезентовую трубу, испачканную внутри плохо смывающейся жирной грязью. Оттуда он уже попал в купель — деревянное сооружение, выстланное брезентом, куда была налита вода. После купели ему поднесли черпак питья. Кажется, он с удовольствием выпил. Следующий!
Четвертой была Наташа. Она пошла совершенно белая и, чувствовалось, на ватных ногах. Ее встретил Пират в тельняшке и Старший черт. Тут же от ее светлой одежды остались лишь отдельные мелкомасштабные (турбулентный термин) следы, все остальное исчезло под слоем мазута, графита и еще черт знает чего. Ее поставили на колени перед Нептуном, а затем поволокли к бассейну. Вид у нее был самый разнесчастный.
Я шла под номером одиннадцатым. Потом ребята говорили, что черти обошлись со мной достаточно нежно. Не знаю. Помню только, что в их среде сейчас же начались разногласия: одни были за самое суровое крещение, другие — против. Тем не менее поднесли чарку горького питья (злой океанской воды) и намылили голову все той же серой пеной, а потом повели под белы руки — то есть они уже перестали быть белы, а после всех чертовских объятий стали черны — в купель. Бросили довольно ласково: обижаться не могу. Вышла, велят пить вино, а оно не пьется. Догадалась, стала проливать на себя, какая уж разница.
Зато после стало легко и весело, камень с души свалился, а когда отмылась в ду́ше — еще и чисто, поистине купель прошла…
День двадцать восьмой. Днем был объявлен аврал. Старпом приподнято по спикеру: «Аврал! Всем, свободным от вахт и работы, выйти на шлюпочную палубу!» Очень захотелось выйти, но у меня как раз метеорологическая вахта. Должно быть, процент энтузиазма невелик, потому что через десять минут он повторил свой призыв, и печаль в его голосе была смешана с укоризной. Поторопилась с измерениями, чтобы не огорчить старпома. Кто в шортах и кедах, кто в плавках и вьетнамках, кто в купальниках и бахилах обливали друг друга из шлангов. А в перерывах между этими увлекательными занятиями окатывали и палубу тоже. Через полминуты и я была мокрая с головы до ног. С тем большим рвением схватила швабру и присоединилась к тем, кто все-таки тер доски — это называется драить палубу. Аврал объявляется всякий раз перед заходом в иностранный порт. Тогда кончаются праздники (как говорят у нас о работе) и начинаются будни. Насмеявшись, напрыгавшись, наобливавшись, пошли в душ. Аврал — это хорошо.
Мы в море Банда, то есть уже не в Тихом, а в Индийском океане.
День двадцать девятый. Медленно-медленно идем заливом Бигль в бухту Порт-Дарвин. Светло-зеленая вода и совершенно иное небо, чем в океане, — земное небо. Более плотное, более близкое, что ли. Ночью стояла на вахте. Штурман Юра Мамаев, мой большой приятель, позвал к локатору: «Идите взгляните, вы будете первым человеком на судне, увидевшим Австралию». Светлый лучик, как на фотопленке, проявлял очертания австралийского берега. Слева по борту мигал «живой» австралийский маяк.
Утром на борту судна появился австралийский лоцман. Пришли. Несколько человек на пирсе, несколько машин, яркая зелень, голубое небо, жарко. Ничего особенного, задворки обыкновенной заграницы. Явились австралийские таможенники — высокие, хорошо сложенные молодцы. Больше никаких новостей. Скоро закончат оформление документов, и нас выпустят в город. Завтра в шесть утра придет машина, и восемь советских ученых полетят в Аделаиду. Девятое место любезно предоставлено корреспонденту.
День тридцать третий. Земные чувства вошли в душу. Все-то были морские, вернее, океанские — приподнято-возбужденные, новые, будоражащие скорее нервы, нежели существо. А вчера отходили от Дарвина, с которым у меня и не завязалось никаких связей (ведь я улетала на другой конец Австралии на все время нашей стоянки), на пирсе выстроилась вереница автомобилей, кто-то что-то кричал, кто-то махал рукой, а потом одна машина стала посылать прощальные сигналы: сначала переключением ближнего и дальнего света, а после гудком — и защемило…
Уходит корабль, ширится, ширится полоска воды между ними и нами, «вот и окончился круг, помни, надейся, скучай», и это надолго или даже навсегда. Мы дали три прощальных гудка. Все в жизни так, и сама жизнь: все начинается и кончается, и каждое окончание как напоминание о других окончаниях и об окончательном окончании. Наверное, потому дана человеку тоска при расставаниях.
А теперь о том, какая была Австралия.
Рано-рано утром, 16 января, в каюту постучал вахтенный матрос: «Вставайте!» Было половина пятого. Первая мысль: пропади все пропадом, все грибы, никуда не поеду. Какие грибы? Я на Австралийском континенте, через полтора часа мы летим в Аделаиду, а вовсе не в лес за грибами. Все равно. Но так же, как дома, тотчас собираюсь и мы едем в лес, так тотчас собралась, чтобы лететь на юг Австралии. Слава Озмидов устроил утренний кофе. В пять тридцать за нами пришла машина, и мы поехали на аэродром.
С небом творилось что-то невообразимое. Солнце перед тем, как взойти, резвилось где-то по ту сторону горизонта. Шалости гениального художника. То зальет красным светом половину неба, то розовым, а то, пожалуйста, жидкое золото — хотите смотрите, хотите нет. И уже в нетерпении меняет и эту картину. И вот уже почти весь свод залит поистине небесным светом. Взошло!
Тогда мы сели в самолет авиакомпании «Ансетт» и покатили по взлетной дорожке.
Под крылом самолета ни о чем не пело зеленое море — зелени вообще не было. Только кое-где были разбросаны эвкалипты, не дающие тени. А в основном коричнево-красная земля, сначала ровная, а после морщинистая, складчатая, бугорчатая, как кожа старой индианки. Унылая земля. Неизвестно почему, скорее всего по самой наивной ассоциации со словом, явились стихи:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Такую землю я понимаю. И люблю. А эту не понимаю. Приглядываюсь к ней с любопытством, если не со страхом. Дальше стало еще хуже. Голая красная пустыня, то с узором гигантского древнего животного — так легли складки возвышенности, то с узором гигантского дерева — они легли иначе. И еще громадные соляные озера с мертвой красной водой. Вадим сказал: «Да, это надо видеть. Особое состояние планеты. — И добавил: — Не хотел бы я там заблудиться». Черная дельта реки, которая втекает в такое озеро и никуда не вытекает, как перепутанные ведьмины волосы. Нечто не земное, а инопланетное. А может быть, такой была праземля? Тем большее удивление и уважение перед мужеством людей, которые прошли ее, — тысячи верст раскаленной пустыни. Первыми были английские каторжники, сосланные сюда. Но может быть, только таким отчаявшимся, поконченным, по слову Достоевского, людям и было под силу идти по этой земле.
Однако на ней жили и другие люди, те, кто являет собой совсем особую австралийскую расу. Мы не попали ни в одну резервацию, но видели аборигенов и на улицах Дарвина, и на улицах Алис-Спрингс, где мы делали остановку на несколько часов. Черные, с тонкими ногами и длинными руками, толстогубые, с глазами, в которых застыло выражение страдания, какое бывает у больших и добрых животных, но это было одновременно — человечески-мучительное выражение. В Алис-Спрингс тянулось время перед ланчем, когда они, поодиночке и редкими группами, побрели в свои салуны, чтобы съесть кусок мяса и выпить пива или оранжада. Они были одеты в рваные джинсы или шорты, в трикотажные рубашки, у пожилых нередко вываливался живот из пояса — должно быть, от пива, выпитого за жизнь. Но точно так же были одеты и белые. Даже ученые — двадцать человек, принимавшие участие в том самом симпозиуме, ради которого мы летели в Аделаиду. Профессор Радок предупредил нас: никаких пиджаков и галстуков, обстановка самая неофициальная. Сидели себе в университетской аудитории, в цветных шортах, в шлепанцах на босу ногу, кто в усах, кто в бороде, но почти все с длинными, до плеч, волосами. Демократическая страна. Мне, в общем, понравилось это отсутствие чопорности, простота и доброжелательность в обращении. Мне многое понравилось в Австралии. Только вот эти аборигены…
Они были сами по себе, их никто не трогал, никто не обижал. На них просто никто не обращал внимания. Было бы нелепо, если бы белые как-то с ними заговаривали, старались подольститься, что ли. Было бы неприятно, если бы они дурно обращались с аборигенами. Впрочем, в обычной жизни, которую мы, естественно, не успели узнать, видимо, встречается всякое. Мы же видели очень простую вещь: их не замечали. Тоже вроде бы понятно: а почему, собственно, их должны как-то замечать? Тем не менее не отпускало чувство неловкости и беспокойства. Они принадлежали этой земле, и она принадлежала им. А вот явились пришельцы и ведут себя так, будто хозяев нет вовсе.
Конечно, истинная проблема спрятана достаточно глубоко, но мы были готовы к восприятию ее, особенно после книг шведского этнографа Бенгта Даниельссона «Бумеранг» и журналиста Локвуда «Я — абориген», переведенных у нас. А в «Иностранной литературе» я прочла письмо Декстера Дэниелса, председателя Общества защиты прав аборигенов Северной Австралии, в ООН: «После многих лет нищеты и бесправия нам дали права гражданства и право голоса. Но это равенство остается на бумаге до тех пор, пока мы не будем иметь возможность распоряжаться по крайней мере священными землями своего племени».
Капитан Кук открыл и нанес на карту восточный берег Австралии в 1770 году. Вот что он записал тогда: «Корабль бросил якорь по соседству с поселением в шесть — восемь хижин. Пока опускали на воду шлюпку, мы приметили выходящих из лесу старуху и троих детей… Старуха то и дело поглядывала на корабль, но не обнаружила никаких признаков страха или удивления… Вернулись с рыбной ловли четыре лодки, которые мы видели раньше. Мужчины втащили лодки на берег и принялись готовить обед, по-видимому ничуть не обеспокоенные нашим присутствием». Бенгт Даниельссон, приведя эту запись в своей книге «Бумеранг», со свойственным ему юмором добавляет: «Конечно, Кук не ждал, что аборигены примутся плясать от радости, что их наконец-то открыли, но столь явное равнодушие хоть кого могло озадачить».
Когда через двести лет и два года наше судно бросило якорь в Порт-Дарвине, мы встретили примерно тот же прием. На пирсе стояло три-четыре машины. Прогуливался мужчина с мальчиком. Еще несколько мужчин, очевидно работники порта, разговаривали, даже не подняв на нас глаз. «Ничего, — сказал опытный мореплаватель Володя Павлов, — посмотрим, как нас будут провожать». Он оказался прав.
Пока наша группа в девять человек разгуливала по Австралии — летала, ездила на автомобилях, шла пешком, — на «Менделеев» все время приходили гости: русские, югославы, чехи, был один грек, один итальянец, японцы с соседнего судна. Наша футбольная команда играла со сборной Дарвина, счет 4 : 4. Приходил литовец, по имени Ионас, притащил с собой ящик пива и кулек леденцов, быстро напился, играл на губной гармонике и плакал, а потом рассказал, как дезертировал из Красной Армии. Его обучали в немецкой школе летчиков, после чего он бомбил родной город, где у него осталась жена и двое детей. Его спустили по всем ступенькам трапа.
В первый день я успела походить по Дарвину. Прошла по центральной улице, Смит-стрит, заглянула в несколько церквей: все — хорошенький модерн. В одной просили расписаться в книге посетителей. Расписалась. Теперь в Австралии есть знак моего пребывания. В этой церкви была свадьба. Невеста в длинном белом платье, зато все ее подружки в мини-мини. Вообще мода на предельные мини. Должно быть, от климата. «Африканская жара», — говорила я до сих пор, не имея об этой жаре конкретного понятия. Теперь буду говорить «австралийская жара», испытав ее в полном смысле слова собственной кожей.
Дома́ в Дарвине в один этаж, но этот этаж — второй, он на палочках-подставках, а под ним иногда гараж, иногда место для сушки белья, иногда огороженное пространство с зеленью, где живут попугаи, популярные здесь. Эта архитектура — тоже от климата. Дом обязательно окружен ухоженным квадратиком земли, на котором растет один банан, одна пальма и одна плюмерия (дерево с ароматными белыми цветами) — все капельку декоративное, возможно, на наш иностранный взгляд. Около одного дома — синий нейлоновый бассейн с синей водой. Две измазанные грязью девочки, крошечные ангелоподобные существа, собирались купаться в нем. Аэрофлотские конфеты, случайно оказавшиеся в сумочке, отсрочили это мероприятие. Мы поскорее ушли, чтобы не уронить собственного достоинства в этот бассейн.
Если бы мне нужно было найти название книжки об этой стране, я бы написала: «Одноэтажная Австралия».
А еще она была безлюдная. Не только там, где красная пустыня, но и в городах. Дело в том, что мы попали в Австралию в субботу. Кого-то мы видели подстригающим газон у своего дома. Кого-то сидящим в пабе — пивном баре. Кого-то проезжающим в автомобиле. Но в общем люди были редкостью, исключением из правила. Только вот в той церкви да еще на авиалинии мы смогли наконец рассмотреть типы, моды, манеру держаться. Кто-то зачем-то летел из одного безлюдного конца континента в другой…
Итак, два часа перелета с посадкой в Катрин и Тенент-Крик, три чашки кофе, несколько десятков улыбок обольстительных стюардесс, и мы опускаемся в Алис-Спрингс. Профессор Радок, который должен встречать нас здесь, чтобы лететь вместе с нами дальше, в Аделаиду, не встречает. Приключение! Однако при всем том мы в современной цивилизованной стране. Нет профессора? Есть фирма «Ансетт», которая кормит нас вкусным обедом (томатный суп, жареные грибы с ветчиной, кусок мяса со множеством всяких овощей, далее — салат из фруктов с мороженым и в заключение — кофе со сливками) и везет на экскурсию в Национальный парк.
Еще до экскурсии немного побродили по городу. Снова попалась аккуратная новенькая церковь. Зашли, и оказалось, что очень хорошо сделали. У паперти четыре корзины с искусно подобранными и уложенными цветами. Ровные ряды новеньких скамеек. Все как везде. Только любопытная мозаика на высокой кирпичной стене: стилизованный самолет, мотор с двумя педалями, носилки, медицинские салфетки и Библия. Что бы это означало? На блестящей желтой металлической дощечке написано: «Для бога и континента. Эта церковь основана Австралийской внутренней миссией пресвитерианской церкви Австралии во славу бога и в память Джона Флинна».
О, Джон Флинн — известный человек! Это он основал «Флайинг доктор сервис оф Австралиа», что можно перевести как «Службу летающих докторов Австралии», и сам был первым таким «летающим доктором».
За кирпичной стеной, в приделе, — маленький музей. Модель биплана «Хавиланд-50», базировавшегося в Клонкарри в 1928 году: на нем Флинн совершал свои полеты, оказывая медицинскую помощь нуждавшимся в ней. Его телеграфный аппарат: он сам принимал все вызовы. Подлинники писем, телеграммы, адресованные ему. Его портрет.
Так, случайно, наткнулись на австралийскую историю.
И в Национальном парке — история. У одноэтажного (конечно же!) домика старая, выбеленная временем деревянная телега. Дом и телега — реликвии. Здесь была первая телеграфная станция, откуда и пошел город, названный Алисой в честь жены телеграфиста. А «спринг» — по-английски «ручей». Он тоже здесь, рядом, но как таковой давно засох и не функционирует, осталась только лужица, в которой купаются дети и около которой загорают взрослые.
Фауна парка — несколько важных страусов эму, небольшие и, честно сказать, невыразительные светло-желтые кенгуру-кукабарра. Они плачут и смеются, подражая женским и детским голосам. Флора — эвкалипты, пальмы, маленькое гранатовое дерево с одним-единственным сморщенным гранатом. По дороге попался белый обелиск, перед ним высохшая палочка. Оказалось, это сосна, высаженная в память кого-то, кого — мы не разобрали. Сосна засохла. Должно быть, и с памятью то же.
Фирма «Ансетт» вернула нас из города на аэродром, усадила в «Боинг-707» и отправила в Аделиаду. На этот раз профессор Радок встречал нас. Лысеющий джентльмен в шортах, с симпатичной живой физиономией. Несколько лет назад он приезжал в Калининград, в Атлантическое отделение Института океанологии, долго бродил по родному городу. Он родился в Кенигсберге. Бежал от нацистов сначала в Англию, затем в Австралию. Позже в его приемной в университете Флиндерса (это один из двух университетов Аделаиды) я увидела портрет седого человека в тонких очках с благородным лицом. Под ним подпись: «Гораций Ламб. 1849—1934». И еще несколько слов: «В 1966 году учрежден Центр океанографических исследований имени Горация Ламба». Это крупный австралийский ученый, автор известной в международных научных кругах «Гидродинамики». А Центр основан по инициативе профессора Радока.
Мы поселились в отеле «Эрл оф Зетланд», маленьком, уютном, не новомодном, а, напротив, старом, добротном, с мебелью из красного дерева, с толстыми коврами, устилающими пол. Отель в центре города. Наконец-то вполне зарубежный город, с обычными многоэтажными зданиями, рекламой, яркими витринами магазинов. Слава богу, что… таков только центр: вся другая Аделаида привычно одноэтажна. Мне уже мила эта одноэтажность: в ней австралийская индивидуальность. Правда, здесь, в отличие от Дарвина, первый этаж — это первый этаж. Или с забавными колоннами в ложно-классическом (колониальном) стиле, или с колоннами-тумбами (что уж за стиль, не знаю). Идут серии одних колонн, потом серии других. В этой серийности, стандартности есть элемент крестьянской основательности: чтобы было не хуже, чем у людей. В городе это называют мещанством. Так или иначе, это та сила, которая диктует довольно жесткие условия. Но если додумать эту мысль до конца, то и полная свобода в одежде, полное несоблюдение каких бы то ни было правил — уже само по себе есть правило. Какой-нибудь австралиец во фраке среди рваных джинсов будет наверняка выглядеть белой вороной.
Впрочем, первый вечер, который мы провели в Аделаиде, среди интеллигенции, опроверг эти размышления. Но, может быть, именно потому, что это была интеллигенция. Друг профессора Радока доктор медицины Смит устроил прием в нашу честь в своем доме на берегу океана. Точнее сказать, прием был в саду, огороженном низким металлическим барьером, в который через равные промежутки были воткнуты железные факельницы. Факелы ночью под звездами на берегу океана — это великолепно. А посредине — жаровня, на которой готовился ароматный поросенок. Были студенты, аспиранты, молодые ученые, их жены, подруги, а также один журналист. И вот тут-то было все: от шорт профессора Радока до старомодно-вычурного, с воздушными рукавами, в два цвета — последний крик моды — платья Джесси Смит, жены любезного хозяина. Джесси повела меня смотреть дом. Комнат шесть или семь. В гостиной на полу коровья шкура (это тоже модно), много картин, рояль. В спальне несколько фотографий: обнаженная Джесси. Худая спина, худые руки, красивое узкое лицо. В библиотеке много книг по искусству, в их числе великолепный том Шагала. Одна комната имела вид театральной костюмерной: на двух или трех палках вдоль всей комнаты висели на плечиках многочисленные платья Джесси. Она по образованию тоже медик, но пять лет назад стала балериной и теперь обучает девочек современному танцу. «Было очень трудно. Переменить профессию — это переменить жизнь. Но если к вам пришла большая любовь, разве с этим можно что-нибудь поделать?» У них есть ферма. Для интеллигентов Смиты живут довольно богато, но я полагаю, что не все интеллигенты имеют по ферме. Во всяком случае, на вопрос, часто ли здесь устраивают подобные вечеринки, Рита, секретарь Радока, ответила: «Не часто. Это первый раз». Да и этот прием, насколько я поняла, финансировал университет Флиндерса.
Длинноволосый юноша, по имени Ким Тронсон, задавал мне банальные вопросы о стоимости квартиры, еды и одежды у нас. За те пять лет, что я не была за границей, мне казалось, что все уже все узнали. Оказывается, нет. Почему-то он очень удивился, узнав, что часы на моей руке — советские. Пришлось даже снять их, чтобы показать марку. Чего-то мы не понимали друг в друге. Увы, чужой язык — барьер, и ничего нельзя поделать, если владеешь только общими фразами. Хотя, может быть, дело не в языке.
День тридцать четвертый. В час дня капитан объявил по спикеру учебную тревогу «Человек за бортом!». Зрелище было праздничное. После вчерашнего тропического ливня сегодня целый день солнце. Солнце, фиолетовая вода и оранжевые спасательные пояса на матросах. Судно делает «маневр Вильямсона»: отклоняется от курса на шестьдесят градусов вправо, затем вахтенный кладет руль на левый борт, и мы таким образом возвращаемся в свою кильватерную струю. В это время семь матросов забираются в мотобот № 2, в том числе мои знакомые: «председатель клуба дистрофиков» Слава Корней (он самый толстый человек на судне) и подшкипер Виктор Глушков. Командует второй штурман Юра Мамаев. Петя Черный, по команде старпома, бежит сломя голову на бак и отдает конец.
По Пете Черному можно проследить всю жизнь на корабле. Если по спикеру объявили: «Черному на мостик!», значит, мы швартуемся, если шли, а если стояли, то снимаемся с якоря. Потому что Черный, матрос первого класса, — лучший рулевой судна. «Черному подойти к биологической лебедке!» означает, что начались работы биологического отряда: он, единственный из команды, член научного отряда. «Черному позвонить в каюту капитана!» так же прозрачно, как и все прочие объявления, оно означает, что капитан устраивает официальный или неофициальный прием: Черный — завпрод судна.
В это время шлюпку опускают на воду. Юра Мамаев запускает мотор, и шлюпка уходит в свободное плавание — вслед за черным ящиком, который покачивается поодаль на волнах. Сейчас это не ящик, а человек. Благополучно подцепив его шестом, возвращаются. Шлюпку поднимают на борт. Вся операция заняла одиннадцать минут.
Капитан выходит на пеленгаторную в плавках — загорать. Хмурится. «Вы не очень довольны, Михаил Васильевич?» — «Да нет, ничего». — «А за сколько времени полагается обернуться?» — «До пятнадцати минут. Двенадцать — это очень хорошо». — «Так ведь обернулись за одиннадцать». — «Да, случайно. То есть, конечно, не случайно, но…» Видимо, правила хорошего капитанского тона диктуют некоторое неудовольствие при успехах.
В четверть пятого: «Вниманию экспедиции. Легли в дрейф, правым бортом на ветер. Глубина 2610 метров. Можно начинать работы». Новый полигон.
Ну так вот, что такое научная работа в океане, теперь я знаю точно. Это когда полуголые (тропики!), потные мужчины, в мазуте, солярке, морской соли, таскают на палубу тяжелые металлические предметы, навешивают их на тросы, опускают за борт, поднимают. И все это под каленым солнцем или стеной дождя, смотря как повезет, несколько часов кряду, потом перерыв в час-полтора, и все сначала, снова перерыв, и снова то же самое. Если судно застает ночь, с ясным лунным небом или штормовая, безразлично, они выходят на палубу и продолжают «макать» ночью.
Обычно гидрологи работают на баке, по левому борту. Начальник отряда, кандидат географических наук лауреат Государственной премии Виктор Нейман стоит за лебедкой. Другой кандидат, Владимир Павлов, навешивает приборы. Владимир Егорихин подает их. Есть еще четвертый член отряда — Люся Лаврищева, но она в это время варит кофе; мужчины, естественно, не допускают ее до тяжелых физических работ. То, что они опускают за борт, называется «батометры». То, чем они занимаются, называется «взять серию». А все в целом, называется «гидрологический разрез». То есть по определенному меридиану или параллели делается определенное количество станций, когда производятся замеры температуры и солености разных океанических слоев. По данным этим составляются графики, на них рисуются изолинии — линии одинаковой температуры или одинаковой солености, которые показывают, как располагаются слои в океане, по ним, в частности, находят течения. Павлов рассказывал, как принимал участие в широкоизвестном, так называемом меридиональном гидрологическом разрезе, начинавшемся от Антарктиды, когда на судне «Обь» прошли с юга на север весь Индийский океан, делая станции через каждые 60 миль.
Сегодня гидрологи работают с правого борта. Сегодня постановка буйковой станции. Она ожидалась уже несколько часов, и уже несколько раз я спрашивала Неймана: «Начали?» — «Нет еще, — отвечал он, — никак не можем найти глубину». Теперь, значит, нашли. На палубе Павлов, Егорихин и их добровольный помощник из отряда цифровых устройств Миша Барковский. Снова навешивают приборы на трос, только теперь их прикрепят к бую, чтобы получить более точные данные, не связанные с дрейфом, то есть с движением самого судна. Проходит час, два, три.
В семь часов темнеющее небо с серой рябью облаков на розовом фоне. На пеленгаторной собирается народ. Кто-то нацеливает фотоаппарат в небо (закаты в океане — излюбленная тема), а кто-то все-таки на буй. Предстоит очень зрелищное событие. Буй, громадный, красный цилиндр, лежит еще неподвижно на палубе. Но над ним уже вяжут железные петли троса, уже навис крюк, уже старпом машет руками, выкрикивая слова команд, которых нам не слышно, но которые матросы тут же выполняют.
Но вот буй пошел — поплыл над палубой, чтобы через минуту очутиться за бортом. На конце его мачты мигает белый фонарь. Он станет посылать нам световые сигналы по ночам из океана, ведь он останется один, мы уйдем. Мы уйдем и вернемся только через несколько дней, чтобы поднять его вместе со всеми приборами, собиравшими для нас информацию.
День тридцать пятый. Нужно закончить про Австралию. А то ведь до самого главного — до симпозиума — я так и не дошла.
17 января, в понедельник, в университете Флиндерса на холмистой, приятной глазу местности, что в Бедфордпарке, в Южной аудитории начался симпозиум. Профессор Радок представил своих коллег, к каждой фамилии присоединив слово «доктор». Было всего несколько человек, на вид старше тридцати, у остальных «докторов» вид совершенно зеленый. Я уже писала про типичный облик австралийского ученого: шорты или джинсы, майка, длинные волосы. По нашим представлениям, стиляга. Тем не менее слушали они все доклады очень серьезно, что-то отмечали в своих записных книжках, да и сами сделали ряд, по-видимому, интересных сообщений. По-видимому, потому что приходится основываться на мнении наших «докторов». Мои товарищи, представляясь, называли себя тоже «докторами», хотя, по нашим понятиям, доктор наук только один Ростислав Озмидов, остальные — кандидаты. Особенно выразителен был наш ученый секретарь, он произнес свое «Доктор Филюшкин!» хорошо поставленным голосом.
Австралийские доклады касались таких проблем, как измерение скоростей течений, взаимодействие океана и атмосферы, сезонные изменения в стратосфере, турбулентность. Когда на кафедру вышел Рэй Стидмен, рыжеволосый молодой человек с порядочным и добрым лицом, и начал демонстрировать схемы своих приборов, Пака весь обратился в слух. В перерыве он подошел к Рэю, и они вместе пошли в его лабораторию. Оттуда Пака вернулся с тонкой прозрачной трубкой, в которую были вставлены цветные проволочки и посредине торчал желтый металлический отвод. «Я уже знаю, как это переделать и куда употребить», — счастливо улыбаясь, заявил он.
Наши отлично держались. Темы докладов: Озмидов — «Некоторые результаты исследований мелкомасштабной турбулентности в верхнем слое океана»; Филюшкин — «Исследования мезомасштабных колебаний температуры в верхнем слое океана»; Шишков — «Об одном механизме долгопериодного взаимодействия атмосферы и океана»; Беляев — «Законы распределения составляющих вектора скорости в Индийском океане»; Пака — «Методика и некоторые результаты комплексных измерений гидрофизических полей в верхнем слое океана».
Пака говорил о том, что его линия имеет некоторое сходство с хорошо знакомой многим термисторной цепью Ричардса. Однако ее большой недостаток, отмечавшийся Насмитом и Стюартом (известными турбулентщиками), — в вибрации датчиков.
«Мы проверили возможность стабилизации, применив систему успокоения линии через промежуточное тело, которое создает излом линии. Но это не радикальный метод борьбы с вибрацией. Предполагается другой вариант: гасить вибрацию с помощью инертной массы». Невозмутимость, уверенность, уровень.
Но устали как собаки. Костя Федоров переводил. Когда в конце третьего часа к кафедре вышел очередной битник, рыжий, с кудрявой бородой, в тонких золотых очках, клетчатых шортах и стандартных шлепанцах, Костя, с языком на плече, пробормотал: «Переводить?» Озмидов пробормотал в ответ: «Ну, знаешь, резюме там…» Тогда Костя принялся переводить австралийцам на русский, а нам на английский. Все засмеялись, и часа через два симпозиум завершился.
Вечерняя прогулка по Аделаиде, сон в удобной мягкой постели «Эрл оф Зетланд» (не какой-нибудь поролон, а настоящая перина!), утренняя прогулка, прощание с профессором Радоком, его семьей, его друзьями, и — «Боинг-707».
Сидела в самолете и думала о том, что мы приплыли в Австралию, в сущности, для того лишь, чтобы съездить на машинах на пикник к доктору Смиту да прослушать с десяток докладов. Четыре дня. Ничтожно мало для континента на другом краю света.
Фирма «Ансетт» подала нам свои салфетки кораллового цвета («Цвета роданистого аммония», — сказал Пака), кофе и крошечные печеньица, и мы прилетели в Дарвин, чтобы через несколько часов проститься с Австралией.
День тридцать шестой. Полигон продолжается. В отряде цифровых устройств — удачные записи. Костя Федоров, поставивший, насколько я поняла, в этом рейсе на АИСТ, потащил меня в лабораторию цифровиков. Светился осциллограф, струилась перфолента. Костя любезно взял ее в руки. Она была вся в изящных дырочках и походила на кружевную ленту. Костя показал, как читать ее: где соленость, где температура, где глубина.
В ОКБ ОТ готовились опускать кабель. Лева Жаворонков, из зоринского отряда, крикнул, проходя мимо Сережи Дмитриева: «Опять ты без галстука? Я же тебе говорил, что работа — это праздник». А для Сережи вроде бы действительно праздник. Скалит зубы и отпускает свои ежедневные шуточки. Несут тяжеленный ящик вдвоем с Витей Щукиным, высоким застенчивым пареньком. Сережа ему нравоучительно, как старший младшему: «Труд этот, Ваня, был страшно громаден, не по плечу одному».
Коля Корчашкин на главной палубе красит кнехт. Один, физиономия унылая. Посоветовала ему вспомнить Тома Сойера, который в подобной ситуации был кум королю.
На корме могучий Плужников (в плавках) собрал маленькое совещание научных сотрудников (в плавках же), стоят у лебедки, наморщив лбы, думают. То-то, научная работа требует мозгов тоже, а не только мускулов.
На баке Павлов в своей неизменной марлечке с намалеванным черепом, которой он обвязывает голову, вместе с Люсей Лаврищевой разбирает аппаратуру. Павлов скромно признался, что совершил маленькое открытие. Стандартным белым диском, диском Секки (имя итальянца, придумавшего его), он мерил прозрачность воды и нашел, что она равна 50 метрам. Такой цифры еще не было. Это самое прозрачное место в Индийском океане. Еще показывал шкалу цветности Фореля-Уле: коробку с 21 запаянной ампулой. От густо-лазурного до коричневого цвета. Сейчас в Индийском океане первый цвет.
Жизнь научного судна — жизнь НИИ, с его обычной работой в отделах, лабораториях, с его экспериментами и исследованиями. Только это идеальный вариант НИИ, когда быт вплотную приближен к службе. По выражению Озмидова: «Не тратишь деньги и время на трамвай». А также ни на какие домашние хлопоты. Буфетчицы, номерные: как в доме отдыха. Идеальный вариант НИИ еще и потому, что незамедлительно выясняется главное. Кто его научные сотрудники. Кто чего стоит. И в первую очередь энтузиасты ли они науки об океане, поглощенные профессией, которую выбрали, или, извините, «сачки» (с повышением оклада их начинают называть «жизнелюбами»). Кто-то рассказывал про стадии научной работы: первая — шумиха, вторая — неразбериха, третья — поиски виновных, четвертая — наказание невиновных, пятая — поощрение неучаствовавших. Пока что вижу участвующих, и они мне нравятся.
День тридцать седьмой. Сегодня в девять утра Пака начал ставить линию. В одиннадцать они закончили постановку и включили аппаратуру.
В начале десятого вечера: «Все. Жарят рыбу. Меня прогнали спать». — «Все в порядке? А линию вынули?» — «Я же говорю, жарят рыбу». Значит, удача.
То, чем занимается Пака и как занимается, вызывает на судне целый спектр эмоций: от поддержки до раздражения. Юра Миропольский сказал мне: «Он придумывает один прибор, не доводит его до конца, бросает, берется за другой, и все рейсы, таким образом, получаются наладочными, вместо того чтобы быть результативными. По мне, кстати, нет ничего лучше старого надежного фототермометра. А Пака думает, что изобретет наконец совершенный прибор и тогда-то будет праздник. Но пока что все пользуются его результатами, защищают диссертации, а он все ищет».
Ага, результаты, следовательно, есть.
Сделаю просто. Изложу все Паке. Послушаю, что он ответит.
День тридцать восьмой. Пака выслушал меня и сказал, медленно и спокойно, как он всегда говорит, без малейшей тени уязвленного самолюбия: «Старыми приборами, безусловно, можно мерить. Но они не откроют нам перемешивания воды в океане. А мы должны придумать что-то, что откроет нам этот механизм». Помолчал и добавил: «Я привык работать на пределе надежности, это нередко вызывает нарекания. Но если работать только стандартными методами, происходит лишь накопление информации, а меня интересует эксперимент, который может дать качественно новые сведения. Иногда один лишний датчик может повернуть по-новому всю картину, а его отсутствие оставляет слишком большое пространство для гаданий».
Итак, есть физики-теоретики, которые считают, что Пака занимается не своим делом. Но есть и инженеры, которые так считают. Они, специалисты, придумывают приборы, опробывают их. Зачем физику лезть в область их забот? Сейчас группа руководства решила (по настоянию Паки) провести ряд метрологических работ. Их суть в выборе наиболее оптимальных датчиков и проверке их с тем, чтобы в каждом эксперименте мог быть использован лучший набор. Володя Воробьев: «Пака хочет в несколько дней, без всякой, в сущности, базы сделать то, на что в Ленинграде целый специальный институт потратил бы месяцы, да еще взял бы за эту работу миллиона три». Волюнтаризм?
Проблема, исполненная диалектики. Говорят, наше время не для Леонардо да Винчи. Человеческая деятельность все более дробится на отдельные участки, и каждый такой участок требует все более углубленных знаний и умений. Но появляется человек, который берется за все, ну не за все, так за многое. Имеет ли он на это право? Что должно ожидать его, успех или неудача? Правы те, кто смотрит на его занятия скептически, понимая и принимая требования века относительно специализации, или те, кто верит в успех именно благодаря широте захвата?
Было бы легко взглянуть на эту проблему лет через пять — десять, когда страсти улягутся, а научные результаты скажут сами за себя. Я не имею сейчас перед собой этих пятидесяти лет, а результат в науке — часто вещь спорная. Что касается моего личного отношения, я поверила в Паку с самого начала, когда и приборы, которые он «макал», «затекали», и эксперимент не клеился. Существует такая вещь, как психологический склад человека. Так вот этот склад мне глубоко симпатичен. Целеустремленность, убежденность, самообладание, воля, точное мышление. В своих распоряжениях он краток, в своих требованиях четок, при этом он ни разу не повысил голоса, не изменил своей корректной манере.
Я вовсе не хочу представить такую картину: новатор Пака и консерваторы все остальные. Вовсе нет. Мало того, что «остальные» — очень симпатичные люди. Они, судя по всему, хорошие инженеры, с массой идей, умеющие их воплотить и воплощающие их. Конфликт — иной окраски. Слова «соревнование» и «ревность» имеют один корень — не случайность! Как должен решаться этот конфликт, я не знаю. Может быть, он из вечных? Больше того, может быть, он и не должен решаться, естественно, до тех пор, пока творческая ревность остается в пределах равноправного состязания, а не переходит в систему административно-бюрократических мер…
День сороковой. Идем к экватору. На море штиль, в гладкой, как на озере, воде отражаются белые каравеллы облаков. Вчера была узкая, прерывистая лунная дорожка. Говорят, это к счастью. А позавчера впервые в жизни увидела зеленый луч. В самую последнюю секунду, перед тем как скрыться большому золотому солнцу, возникает на его верхней окраине маленькое зеленое солнце. Оно испускает луч, и тотчас все кончается. А небо сумасшедше красивое: зеленое, аквамариновое, голубое, розовое, жемчужное.
День сорок первый. На НТС докладывал Владимир Шевцов из Дальневосточного отделения, начальник отряда акустики, об аппаратуре своего отряда. Его не просто закидали — забили вопросами. Сколько раз я видела обратную картину: пустобрех, незнайка, а глянет самоуверенно, скажет красно — и его верх. Этот же растерянно улыбнулся, пожал плечами — и его уже не стало. У грифельной доски в кают-компании стояла Жанна д’Арк, с мучительной улыбкой, с гримасой одновременно жалкой, потерянной и — героической. Сдается мне, что он вовсе не слабый работник. Во всяком случае, у него лицо одержимого изобретателя.
Расспрашивала Паку о Шевцове. Пака сказал: «Придрались к нему. Шевцов — специалист в своем деле, он должен был сказать: вот что мы умеем и можем, хотите воспользоваться — воспользуйтесь». У него своя наука, он занимается ею, и хорошо занимается. Заставлять его целиком работать на нас, перестраивать его приборы специально для наших целей, как прозвучало на НТС, все равно что стрелять из пушки по воробьям».
День сорок четвертый. После полудня произошла торжественная встреча с «Академиком Вернадским». Это судно, приписанное к Севастопольскому Гидрофизину (гидрофизическому институту) и вышедшее из Владивостокского порта чуть раньше нас. Какая радость — встретить в океане живую душу! «Вернадские» прислали за нами ботик, и человек двенадцать отправились в гости. Это я понимаю: настоящие гости, не то что перейти из каюты в каюту. Узнавала прежних знакомцев: начальник экспедиции Николай Пантелеев сбрил баки, Николай Тимофеев — бороду и усы, двое, напротив, отрастили бороды. Один Толя Парамонов остался похожим на самого себя.
Озмидов и Пантелеев сидели больше часа, рисовали галсы, буи, считали часы совместных работ. В это время на корме шлюпочной палубы Коля Корчашкин и радист Толя Новиков играли в волейбол с «вернадскими». Мяч привязан за тонкую леску к мачте, так что, когда он попадает в «аут», он не вылетает в океан, а остается на судне. Наши проиграли 2 : 1. Толя Новиков подвернул ногу, оказалось, трещина. Врач Игорь Баранник наложил ему гипс. Кажется, это его первый больной. Правда, на днях шесть человек отравились вяленой корифеной, а подшкипер особенно жестоко — Игорь его спасал.
Очень вкусно кормили в гостях: свежими помидорами, огурцами и всякой зеленью — все только что из Сингапура, куда они на днях заходили. А мы свежей зелени не видели давным-давно. На прощание нам с Наташей подарили по ананасу.
Вечером они были у нас с ответным визитом. Собственно, мы просто забрали их с собой, когда возвращались на ботике. Ночь, опять же луна, легкое волнение на море, легкий шум в голове — какие легкие, счастливые минуты!
Собрались у нас в конференц-зале, накрыли длинный стол, кто-то засмеялся: «Надо время от времени запрашивать: где мы, на «Вернадском» или на «Менделееве»…»
Все точно такое же — расположение помещений, сами помещения.
Снова играли на гитаре — Пака, наш капитан, Герман с «Вернадского». Герман со своим приятелем, Володей Денкманом, пели прекрасно, видно было, что их дуэт прошел через много экспедиций. Пиратские, одесские песни, опять же Городницкий. Эта добрая, чуть-чуть грешащая вкусом сентиментальная романтика необходима тут. Павлов сказал мне: «Мы вот здесь поем, и быт у нас, сама знаешь, и работы всякой достает, а если бы мы не любили моря, ничего этого не нужно было бы и ничего бы и не было».
Что-то около самого важного. А то, что я сама думаю, и вовсе около. Но может быть, в этом деле, в отличие от их науки, и нужно около. А начнешь облекать в слова, и выйдет или велеречиво или банально.
День сорок восьмой. В жизни на корабле есть некая сгущенность времени. Или время на корабле набито жизнью до отказа. Не знаю, как вернее сказать. То, на что у человека на суше ушли бы месяцы, здесь протекает едва ли не в дни. Я имею в виду и человеческие отношения тоже. Их смену, их углубление или мельчание. Ничего нельзя сказать об этой жизни со стороны, нужно жить ею, только тогда тебе что-то откроется. Думаю о тех, кто остался дома, о радиограммах, которые мы шлем им, а они нам, о том, что происходит тут. Верная ли это жизнь? Впрочем, вопрос поставлен по-детски, а как его поставить по-взрослому, не знаю.
День сорок девятый. С утра нет солнца, по-научному «конвекция», и оттого невесело. Ребята из ОКБ ОТ поймали и подарили мне акулу. То есть плавники, хвост и челюсть — остальное выбросили. Вчера же поймали сачком большую черепаху. Все фотографировались вместе с ней.
Помогала Володе Павлову записывать отсчеты его оптического прибора. Володя измеряет им прозрачность воды на разных глубинах.
«Первый отсчет!»
«418».
«Хорошо, дальше».
«412».
«Так. Что ты делала весь день?»
«416. Уже не помню всего».
«Второй отсчет. Я видел тебя, когда ты шла в свою лабораторию».
«А… 406».
Но все это уже придумано Чеховым в финале «Чайки».
День пятидесятый. Вчера прощались с «Вернадским». Несколько суток работали то борт о борт, то расходясь, то снова сходясь. Такая тесная дружба завязалась, что решили впредь именоваться «Академик Менделеев и Дмитрий Вернадский».
Первый раз на вахте было страшно. Перед рассветом ветер свистел в мачтах, черные рваные тучи неслись с дождем, вместо луны изредка взглядывало на океан желтое мутное пятно. На пеленгаторной палубе бился приспущенный темный знак гидрографических работ, который я поначалу приняла за большую птицу. Одна, каждый звук вызывал предощущение неизвестной беды…
День пятьдесят пятый. И снова: «Внимание! Через семнадцать минут судно ляжет в дрейф левым бортом на ветер. Можно будет начинать работы. Дежурный — Олег Фионов». Мне уже кажется, вечный дежурный Олег Фионов.
И все, и остался позади Цейлон. Четыре счастливых дня на Цейлоне. Что было? Было солнце, поджаривающее Коломбо, чтобы его жители не теряли своего цвета спелой маслины; женщины в сари с прекрасными зубами и глазами, с осанкой королев и походкой кинозвезд; мужчины в саронгах, поджарые, узкобедрые, часто с особенными лицами, в которых читались мудрость и спокойствие; буддийские монахи в оранжевых тогах, обязательно с обнаженным правым плечом и бритыми головами; полицейские в бутылочного цвета шортах и мундирах, в шляпах с кокетливо загнутыми полями; запах сандалового дерева, исходящий от дымящихся ароматических палочек; крики продавцов бананов, ананасов, кокосовых орехов, плодов хлебного дерева, манго, а еще всякой рыбы, а еще всяких овощей, и поделок, и утвари, и всего, чем богата Петта — район мелких лавочников и ремесленников; яркие разноцветные кусочки ткани в воздухе над набережной океана, подобие наших воздушных змеев; удивительное представление слонов в зоопарке и весь зоопарк с его змеями, обезьянами, тиграми — все свежее, новое, не траченное молью; ботанический сад в городке Компа, чуть поодаль от Коломбо, гулянье там, среди эвкалиптов, бамбуков, пальм, и царица цветов — орхидея в маленькой оранжерее (в оранжерее, потому что зима, февраль, всего 26 в тени); купанье на пляже в Маунт-Лавинья — гладкий белый песок и веселая зеленая океанская вода; покупка знаменитого цейлонского синего сапфира в ювелирном магазине Премадасы; стоянка на «бочке» в порту меж египетской «Аль-Муртазы», греческого «Филоксета», «Мальдив либерти» и прочих судов со всего света; ночные звезды и ночные огни над блестящей водой порта Коломбо… Чего только не было!
Перед поездкой читала Бунина: «Дорога из Коломбо вдоль океана идет в густых кокосовых лесах. Слева, в их тенистой глубине, испещренной солнечным светом, под высоким навесом перистых метелок-верхушек, разбросаны сингалезские хижины, полускрытые бледно-зелеными лопастями бананов, такие низенькие по сравнению с окружающим их тропическим лесом. Справа, среди высоких и тонких, в разные стороны и причудливо изогнутых темнокольчатых стволов, стелются глубокие шелковистые пески, блещет золото, жаркое зеркало водной глади и стоят на ней грубые паруса первобытных пирог, утлых сигарообразных дубков. На песках, в райской наготе, валяются кофейные тела черноволосых подростков».
Сравнивала, как с путеводителем. Все так, вплоть до пирог и ребятишек, медленно, стайкой бредущих по берегу, чтобы внезапно в один момент с восторженными возгласами сорвать с себя одежды и с разбегу нагишом погрузиться в блаженство.
Пестрота Востока, сверкание Востока, загадочность Востока.
В седьмом веке монах Сюань Цзан писал, что на крыше Пагоды Священного зуба Будды помещалась стрела с камнем огромной ценности, который назывался «памараджа», что означает «рубин». Он постоянно излучал яркое свечение, и тот, кто смотрел на него издали днем или ночью, принимал его за сверкающую звезду. Мы не попали в Канди — древнюю столицу Цейлона, где расположена эта пагода. Но и в самом Коломбо на каждом шагу индусские храмы, вихары, буддийские пагоды, многие украшены причудливой деревянной резьбой, раскрашены яркими красками. И Будды — маленькие и громадные, с двухэтажный дом, выполненные со вкусом и аляповатые, с нарумяненными щеками и розовым телом. В каком-то храме подошла к этому гиганту. Такое соотношение, должно быть, для того, чтобы человек чувствовал свою малость. Однако зачем тогда веселая расцветка Будды? Или в этом совпадении тоже мудрость Востока?
О Цейлон — драгоценный камешек…
День пятьдесят восьмой. По вечерам Володя Павлов готовит тропические салаты — из бананов, ананаса, папайи и апельсинов. Приходят Миша Барковский, Володя Прохоров и Володя Егорихин. Мы купались на Маунт-Лавинья, в океане. А океан — это океан. «Вернадские» тоже купались во время одной из высадок, когда кто-то заметил, что их товарищ, здоровый, крепкий человек, уже некоторое время неподвижно лежит на воде. К нему подплыли, тронули за плечо — он был мертв. Какая трагическая встреча произошла? Ядовитая медуза? Мурена? Страшная стоун-фиш — каменная рыба, от укола ядовитых шипов которой нет спасения? Теперь уже никто не узнает.
Так вот, на Маунт-Лавинья я впервые плавала в океане и была новичком для моих товарищей. Скоро заметила: куда ни поверну, повсюду, чуть в отдалении, меня сопровождает пловец. Оказалось, Володя Егорихин. Мы были с ним едва знакомы, но на всякий случай он, сам по себе, решил, видно, держаться поближе к этой новенькой, мало ли что, может, она и плавать не умеет или растеряется, если что. Ни тогда, ни после мы не сказали друг другу ни слова об этом: среди моряков не принято рассыпаться в благодарностях.
День шестьдесят второй. Кончалась моя ночная вахта, поднималась с кормы на шлюпочную палубу. Внезапно по корме разлился очень яркий свет, словно за спиной неожиданно взошла луна. Услышала: «Смотри!» Обернулась, глянула вверх, а там, за маленькой темной тучей, действительно разлилось больше, чем лунное сияние, и в ту же секунду из-за нижнего ее края выкатилось маленькое светило и, оставив зеленоватый след, исчезло. Было похоже на то, как если бы кто-то там, среди звезд, пустил зеленую ракету. Это был даже не метеорит, а болид. После, когда кончила наблюдать и сделала записи в журнале, все стояла на пеленгаторной и смотрела: вдруг еще что-нибудь пролетит по ночному небу? Пролетели две звездочки, но такие бледные по сравнению с тем болидом. Февральский звездопад. Небо запорошено звездной метелью, и очень эффектно выглядят на нем темные пятна туч там и сям. Слева Большая Медведица встала вертикально, справа Южный Крест — наконец-то крестом, а не этим неправильным четырехугольником, каким все его видят в более ранний час; еще старый знакомец Орион со своим превосходным поясом и новый знакомец Возничий в форме пятиугольника со своей альфой Капеллой.
Почему так тянет смотреть на звезды и так трудно оторваться от этого бездумного и захватывающего занятия? В огне и воде есть движение — чистое ночное небо неподвижно, если не считать невидимого движения воздуха, которое мы угадываем только по мерцанию звездного света. Тогда что же причина? Беспредельность, а хочется заглянуть за предел?
День шестьдесят третий. Все началось с кота Эдика. Он был неумен, но добр и ласков, а мама сказала, что ей надоела недоброта. Кикис был недобрым, зато умным. Кот Кикис был отцом кота Эдика. Кикис не знал, что такое ласка, потому что никогда не испытывал потребности в ней. Он был даже больше, чем недобр. Он был злобен. И только раз в жизни Лариса Анатольевна Пономарева услышала, как он мурлычет, подав таким образом знак, что он принял чужую любовь. Это произошло при обстоятельствах трагических. Обычно Кикис не ел ничего, кроме мяса. Ему пытались покупать рыбу, предлагали что-нибудь овощное — тщетно. Однажды Лариса Анатольевна решила выдержать характер, она не давала Кикису мяса четыре дня. И четыре дня он не прикасался ни к какой другой еде и только смотрел на Ларису Анатольевну и ее маму умоляющими глазами. Сердце не камень: Кикису дали мяса. Он одержал победу. Но однообразная диета дала свои результаты: у Кикиса развился цистит с каким-то красивым прилагательным. Пригласили фельдшерицу. Она пыталась лечить Кикиса, однако ничто не помогало, он мочился кровью, после вовсе перестал мочиться и раздулся, как пузырь. Фельдшерица сделала ему два прокола, но и это не помогло. Он лег на пол, вытянул лапы и лежал молча, страдая. Он всегда вел себя, как настоящий мужчина, — мужественно и сдержанно. Когда к этим двум женщинам приходили гости, они всегда говорили: у вас в доме есть мужчина. Видя его страдания, Лариса Анатольевна опустилась перед ним на колени, и из глаз ее потекли слезы. Слезы нестерпимой любви и сочувствия к нему. И тогда он захрипел. Она испугалась, решив, что это конец. Но это не был конец. Это было мурлыканье. Просто он никогда не мурлыкал раньше и не знал, как это делается, не умел. Он видел выражение сочувствия его муке и, понимая это сочувствие, хотел показать свою благодарность за него. «Я люблю в животных то, что приближает их к людям, а в людях то, что отдаляет их от животных», — сказала Лариса Анатольевна. Не правда ли, это формула?
А по поводу Кикиса — оказалась ошибка в диагнозе. Он был болен олигоурией — нефритом в стадии декомпенсации. Его все-таки подняли на ноги. Он умер значительно позже — от старости. После него остался кот Эдик, полная его противоположность.
Когда я написала: «Все началось с кота Эдика», я не имела в виду никаких особых событий, а только то, что с него начался наш очередной разговор. Лариса Анатольевна заговорила об Эдике тотчас, как я вошла к ней в лоцманскую каюту, а уж потом — о своей законченной докторской, о лаборатории, в которой она работает, и, наконец, о Карской экспедиции. Обо всем Лариса Анатольевна говорила с одинаковым воодушевлением, но все-таки в основе ее рассказа лежали Эдик и Кикис. Кот Эдик умер так же, как и кот Кикис. Потому что умерла мама Ларисы Анатольевны. Собираясь в очередную экспедицию, Лариса Анатольевна отдала Эдика на время старушке, специальностью которой было ходить за такими временно одинокими животными. Но Эдику было там психологически тяжело. Он был неумен, но добр и искал такой же доброты и участия в людях, а старушка держала чужих котов и собак вовсе не из любви к ним. Он сильно тосковал, а когда Лариса Анатольевна вернулась, прожил совсем недолго…
Вы как хотите, а я, слушая Ларису Анатольевну, сдерживала и смех и слезы.
Повесть о Карской экспедиции была веселее. Эта экспедиция была организована в 1944 году для изучения рыбных возможностей Карского моря.
Лариса Анатольевна попала сюда из аспирантуры, в которой она занималась в Горьковском университете. Мужчины были на войне, в экспедиции работали одни женщины, даже девчонки, но дело свое делали ответственно и серьезно, как и все в те еще недальние времена. Для научных целей арендовались суда «Осетр» и «Кашалот» водоизмещением 300—400 тонн. В один из первых рейсов начальником пошла двадцатишестилетняя Лариса Анатольевна. У Порьягубы маленький деревянный «Осетр» затерли льды. Капитан нашел море без льда — по небу: опытные полярники знают такой способ. Долго толкались носом и кормой, пока не пробились к чистой воде.
Лариса Анатольевна произносила слова: Ямал, Югорский Шар, Порья Губа, и было очевидно, что это главные слова ее жизни. Как она началась, такая жизнь, так и продолжается. Тридцать лет в рейсах, дом не сложился. «Всех отталкиваю, говорю, что у меня плохой характер». Сказала это с вызовом, без сожаления.
Несложившаяся судьба? Да вы что! Напротив, и судьба, и личность. Счастье? Вот с чем непонятно. Но с этим вообще непонятно.
День шестьдесят четвертый. Сегодня день рождения моей дочери. Между нами и Москвой час разницы, мы все время гуляем по отношению к Гринвичу то вперед, то назад. Сейчас у них половина восьмого утра, она собирается в школу, ее уже поздравили, она получила свои подарки и, веселая и счастливая, сходила погулять с Филиппом. Пришла ли радиограмма? Если пришла, она закричала: «Папа! Бабушка! Телеграмма от мамы!» — и сделала что-нибудь экстравагантное, возможно, даже поцеловала телеграмму. У них снег, 18 градусов мороза, передавали по радио, она в шубке, валенках, румяная, высокая, милая.
Когда Васко да Гама отплывал в свое первое путешествие в Индию, он посетил маленькую церковь близ Лиссабона, поставленную много лет назад принцем Генрихом Мореплавателем в честь святой Марии Вифлеемской. В ней молились моряки об удачном плавании. Согласно описанию очевидца, провожающие, обливаясь слезами, кричали: «Ах, несчастные смертные! Смотрите, какую судьбу уготовили вам честолюбие и жадность. Какие более страшные наказания могли бы пасть на вас, если бы вы совершили самое ужасное преступление? Через какие отдаленные и беспредельные моря должны вы проплыть, каким огромным и безжалостным волнам должны вы бросать вызов, какие опасности грозят самой вашей жизни в этих отдаленных землях!»
Мы шли дорогой Васко да Гамы, как если бы ехали обыкновенным путем в обыкновенную командировку. Так и не знаю, чего больше: удивления перед необыкновенностью или обыкновенностью этого путешествия? Корабль идет, и идет время, и уже прошла половина рейса.
День шестьдесят восьмой. 23 февраля. На земле уже установилось, что это особенный день, день мужчин, день памяти войны. Вспоминаю наши редакционные «землянки» — совсем недавнюю традицию. Эти гильзы, в которых стоят красные гвоздики, котелки с картошкой в мундире, лук, черный хлеб, соленые огурцы, водка во флягах; все бывшие солдаты и офицеры в своих гимнастерках и мундирах, при медалях и орденах. Им преподносят цветы, целуют, пьют, поют и плачут. Всегда у нас в России поют и плачут.
В последний раз поставили ленту с записью гамзатовских «Журавлей». Все слушали молча, и тишина стояла такая, о которой говорят, что она звенит. За год до того Марк Бернес впервые спел эту песню на такой же «землянке», а теперь его уже не было, и невозможно было слушать слова, произносимые его голосом: «Настанет день, и с журавлиной стаей я поплыву в такой же синей мгле, из-под небес по-птичьи окликая всех вас, кого оставил на земле…»
Вечером за центральный стол в столовой команды пригласили Палевича, Поздынина, Осипова, Пономареву, Соболевского, Смолева, Крапивина — тех, кто воевал. В общем, все бесхитростно. Рядовые участники войны, особых подвигов не совершали. Только отчего среди других, невоевавших, среди нас, они кажутся особыми людьми? В их жизни было особое. За Родину, за народ, а не просто из интереса или по увлечению. Двигатель жизни другой.
На ночной вахте, как и перед Австралией, первой увидела землю в локатор. Только теперь это земля Занзибара.
День шестьдесят девятый. Остров, на который мы высадились, был когда-то центром империи Зендж. «Зендж» означает «черный». В начале шестнадцатого века остров перешел к португальцам, которых называли «африти» — «дьяволы». После португальцев началась власть арабов. До сих пор на Занзибаре бытует арабское изречение: «Когда на Занзибаре играют на флейте, пляшет вся Африка до Великих озер». На смену арабам пришли англичане. 12 января 1964 года последний султан Сеид Джамшид бин Абдулла бежал в Англию. Повсюду запылали костры, сложенные из колясок рикш: горели векселя, долговые записки, черные списки полиции. Все это прочла в немногих скудных источниках. Еще прочла, что на острове растет четыре миллиона гвоздичных деревьев (гвоздика — главный предмет экспорта). А также что с декабря по февраль здесь бывает местная коррида — «мчезо ва нгомбе» — игра с быком, которая, по поверью, вызывает дождь.
Словом, ждала, что с острова, попасть на который не предполагала никогда в жизни, поднимаются волны гвоздичного аромата, разносятся звуки тамтама, по улицам ходят веселые революционные толпы местных жителей — жизнь кипит.
Гвоздикой слегка потянуло в порту — от длинных приземистых складов с мешками. Тамтамов не слыхать. Прямо на море смотрел красивый белый дворец — бывшая резиденция бывшего султана. Еще какие-то бывшие дворцы высились по соседству. С резных балкончиков некоторых глазели на нас черноглазые, чернолицые детишки; мы предположили, что в результате революции им отданы лучшие здания в стране.
Большинство же домов, улиц, внутренних двориков было пусто. Странно пусто. Загадочно пусто. Заколоченные витрины лавчонок. Глухие, пыльные глазницы окон. Двери необыкновенные: деревянные, резные, черного или коричневого цвета, с украшениями из желтого металла, и подобная же цепь, которая набрасывается на крюк у порога, — такие двери есть только на Занзибаре, они так и называются «арабские двери», но в них никто не входил и не выходил. Бергман Востока. «Земляничная поляна» на африканский лад.
Мы брели по безлюдным кривым улочкам, таким узким, что, казалось, можно плечами отирать стены домов по разные стороны одной улицы; заходили в безлюдные дворы, похожие на каменные мешки (не один и не два раза мелькнула мысль о Раскольникове и старухе процентщице: занзибарский Достоевский); взирали на дома с вывалившимися кусками стен — похоже, что здесь прошли неведомые бои. Но куда ушли люди? Где звук, цвет, движение?
Через какое-то время мы как будто вырвались из зачарованного города. Стали попадаться прохожие. Встретилась женщина, закутанная в черный шелк с ног до головы, но с открытым лицом, впрочем, лицо и шелк почти сливались, светились лишь зубы за большими, чуть раскрытыми губами да белки глаз. На перекрестке, через который почти не проезжали машины, стояла очаровательная полицейская в мини-юбке, с массой черных косиц на голове. А впереди, за большим зеленым полем, — ну и ну! — ряд домов, новостроек знакомого типа, занзибарские Черемушки! Может быть, жителей просто переселили из старых кварталов, старых квартир в новые? А в тех домах, где жизнь еще как-то теплилась, остались те, кого что-то не удовлетворяет: нет телефона или ванной или район не устраивал…
Занзибар был Занзибар. Сам по себе, ни на что, прежде виденное, не похожий. Но в то же время разъятый, расфасованный на такие вот странные ассоциации. Полагаю, именно поскольку он совершенно непонятен пока (хочется думать, что пока), услужливое воображение — или соображение? — подсказывает то, что может если не объяснить, то сделать более привычным непривычное.
Как же разгадать ее, эту загадку Занзибара?
День семидесятый. Что делает человек, уезжавший за много тысяч миль от родного дома, попав на другой континент, в одну из самых экзотических стран? Идет на берег океана, снимает с себя одежду, надевает купальный костюм и плавает час, два, сколько можно, пока не пора возвращаться на корабль из увольнения.
Плаваю в маске, лежу, опустив голову в прозрачную воду, и рассматриваю дно. Песок, водоросли, затонувший остов какой-то железной посудины, обросший кораллами. Между ржавыми перекладинами стоят или мелькают небольшие коралловые рыбки. Прямо перед носом в маске вертится крохотная желтая с черными поперечными полосками рыбешка-игрушка. Всякий раз, как она появляется в поле зрения, делаю инстинктивное движение руками — все-то нам хочется схватить яркую вещь, как детям. На дне лежат роскошные темные шары с распустившимися во все стороны длинными иглами. Подзываю одного из Володей, показываю ему. Он поднимается на поверхность, приглашая и меня, снимает маску: «Будь осторожна, не наступи, это очень ядовитые ежи». Зато чуть поодаль пятиугольная красавица с алыми пятнышками на рожках — морская звезда. Володя уже достал четыре штуки, это пятая. Все хороши, и нет ни одной похожей по цвету.
Мы отдыхаем, лежа на островке белоснежного песка посреди каменной гряды. Камень плоский и дыбом, с расщелинами, в которых ползают маленькие и большие крабы. Солнце сушит наши тела, забирая лишнюю воду. Приятно лежать, приятно встать и пойти по раскаленному темно-серому камню вниз, раскинув руки, ощущая свое тело легким и новым, и снова войти в воду и поплыть.
Бывают же такие минуты, а тут даже часы, когда пьешь жизнь, как вино, полными глотками: утоляя жажду, со вкусом, с наслаждением, хмелея и не хмелея.
Занзибар? Пусть будет Занзибар.
День семьдесят первый. На театре существует теория «чистого листа». Суть теории: впечатление должно ложиться на душу актера, режиссера, не обремененную предыдущим знанием, как на чистый лист. Всегда казалось, что в этой теории есть спекулятивный момент, оправдывающий невежество, неинтеллигентность, нежелание работать серьезно, с книгой в руках.
Занзибар лег на «чистый лист», как наскальный рисунок ложится на камень. Впечатление врезалось особенно сильно именно потому, что в основании его лежала загадка. А разгадать ее оказалось несложно. Советский консул дал объяснение.
Действительно, из старых кварталов людей переселяют в «Новые Черемушки», благоустроенные, с удобствами, очень дешевые: нужно платить всего 45 шиллингов в месяц за свет и воду, это гроши.
Сначала были казусы. Семье предоставляют квартиру из нескольких комнат, а они все забиваются в одну комнату, а в остальных… размещают скот, на каком бы этаже квартира ни находилась. Проблема, которую не предусмотрели. Введена карточная система, но по карточкам можно получить и продукты, и ткани, и другие предметы необходимости в количестве вполне достаточном. Рис раздают бесплатно. Школьное обучение тоже бесплатное.
Государство взяло на себя заботу о своем народе, не все пока получается, но нищета и голод, свирепствовавшие прежде, ликвидированы.
Следы этих «боев» мы и видели. То белое здание, из окон которого выглядывали дети, оказалось домом подкидышей. Те, кто не хочет или не в силах вырастить ребенка, приносят детей к этому дому и кладут в деревянную колыбель, специально выставленную у дверей. Оттуда их заберут в дом. Этих ребятишек так и называют: дети Нкрумы.
Вообще занзибарские дети веселы и самостоятельны и никогда не попрошайничают, как это делают, скажем, цейлонские мальчишки. К нам на пляже вчера подошло двое или трое. Наташа занялась с ними, и тут же их количество стало неудержимо расти, как будто они размножались делением. Нет, это сказано и плохо и неверно: не было ни одного лица, похожего на другое, все индивидуальны, у каждого на мордашке свое выражение. Наташа сказала им свое имя, они сейчас же стали кричать: «Намаша! Манаша!» Каждый хотел, чтобы она обратила внимание на него. Стали играть так: они ложились ничком, а Наташа забрасывала их песком. Все смотрели преданными глазами и норовили лечь поближе, чтобы и им досталось этого белого занзибарского песка, их песка, из рук этой новой русской женщины. Наташа немножко устала от них и пошла в воду, но они кинулись за ней и окружили ее и там, плескаясь и смеясь.
Мы принялись завтракать. Они ничего не просили, деликатно отошли в сторону и только смотрели на нас. Мы дали им две банки консервов. Они разделились на две партии: мясную и рыбную, по консервам, и принялись уничтожать их поспешно, но без грубости.
Мимо прошел человек в отрепье, с нашитыми на это отрепье красными погонами и какими-то тряпками, отдаленно напоминающими ордена. Он шел, тонкий, черный, стуча впереди себя посохом, с остановившимися гордыми безумными глазами. «Мания величия», — заметил кто-то из наших…
Советский консул рассказывал о проявлениях африканского национализма, искусно подогреваемого Китаем. Китайское посольство расположено на Занзибаре в самом лучшем здании, в лавчонках продается китайская литература, в бедных витринах портреты Мао. Старый город опустел еще и из-за того, что из 20 тысяч индусов, живших на Занзибаре, осталось только 7.
Нескольких ребят с нашего судна забрали в полицию: выяснилось, что они купались напротив дворца президента, хотя это здание ничем не огорожено и к морю спускается такой же пустырь, как и в других местах. Опасались, что напишут ноту. Мы хотели попасть на близлежащий островок, на котором ничего нет, кроме кораллов. Нам объяснили, что мы должны были подать прошение за месяц.
Прилетел Андрей Сергеевич Монин, директор Института океанологии. С этого момента он возглавит экспедицию.
День семьдесят второй. Сегодня мы уходим из Занзибара. По спикеру объявили: «Черному на мостик!» Поплыл по левому борту берег, очень похожий на кинопавильон, построенный для сказочного фильма про лампу Аладдина или приключения Синдбада-морехода. Стояла и смотрела, как он проходит мимо, чтобы остаться позади, должно быть, навсегда. Ждали зеленого луча, а его не было. Была зыбь на гладкой серо-голубой воде. Потом золотая дорога, кончающаяся выпуклым краем на горизонте. Потом, далеко-далеко, светло-зеленые пятна там и сям в океане…
День семьдесят четвертый. Как волны расходятся от какого-то эпицентра, а самого эпицентра не видать, так доходят до меня толки о новой власти. Сегодня не была на утренней планерке после ночной вахты — не могла подняться. А она, оказывается, продолжалась два с половиной часа. Прохорова бранили первым, но после того как разобрали деятельность всех остальных, он стал думать, что его хвалили. Паке Монин посоветовал прочесть учебник физики.
Нам предстоял заход на Коморские острова, однако накануне капитан получил радиограмму из ОМЭРа (отдел морских экспедиционных работ АН СССР) от Папанина о том, что коморские власти пока не дали своего согласия, с распоряжением: без разрешения не заходить. Монин же своей властью приказал капитану зайти. Капитан ходит мрачный.
Коморские острова по-другому называются Лунные острова. По этому поводу над нами почти полнолуние. На ночной вахте стояла на палубе ошеломленная: голубая ночь не как литературная красивость, а как действительность.
День семьдесят пятый. Рано утром встретила капитана. «Вы довольны?» — «Чем?» — «Определенностью положения». — «А, вы об этом! Да». Дело в том, что вчера все-таки послали запрос коморским властям. Получили радиограмму за подписью верховного комиссара: разрешение на заход не подтверждено Парижем (Коморы официально именуются заморской территорией Франции).
Монин на пятиминутке рассказал ситуацию, предложил «покрутиться около Комор», пока он предпримет кое-какие меры, а чтобы не тратить время зря, заложить маленькую станцию. Пусть гидрологи проведут серию: Пака — буксировку, Шевцов — опустит свой зонд, Прохоров — АИСТ, а если останется время, то и биологи еще поработают. Но если что, станцию быстро свернем.
У Монина седая голова и странно веселые голубые глаза. Вы никогда не можете понять их выражения, поскольку он редко смотрит на собеседника. Взглянет эдак отрывисто, словно схватит что-то в вас, что ему было нужно, и вновь взор отсутствует. А что он в это время делает с вами, схваченным там, внутри себя, вам ни за что не понять. Говорит он медленно, почти думает вслух, иногда увлекается, уходит в сторону, но всегда возвращается к главной мысли. Говорит хорошо, точно, разнообразно, обнаруживая внутренний слух к слову. Интересно взглянуть на него, когда он сердится. В этот раз, во всяком случае, ничто не выдавало в нем человека, распекавшего своих сотрудников накануне.
Отчего мы должны «крутиться» около Комор? А вот отчего. Наш рейс, помимо всего прочего, должен содержать одно сенсационное событие — покупку целаканта. Сюжет стоит того, чтобы рассказать о нем подробнее, ибо история обнаружения целаканта относится к увлекательнейшим научным открытиям XX века.
Утром 22 декабря 1938 года заведующей Ист-Лондонским музеем (речь идет о Южно-Африканской Республике) мисс М. Кортенэ-Латимер позвонили из компании «Ирвин и Джонсон» и сообщили, что один из траулеров доставил странную рыбу, не желает ли она взглянуть. Мисс Латимер, весьма увлеченная своим делом молодая особа, вызвала такси и немедленно отправилась на причал. На следующее утро она в необыкновенном волнении писала письмо знакомому ученому, мистеру Дж. Л. Б. Смиту: «Уважаемый доктор Смит!.. Надеюсь, вы сможете помочь мне определить эту рыбу. Она покрыта мощной чешуей до самой оторочки из кожных лучей. Каждый луч колючего спинного плавника покрыт маленькими белыми шипами. Смотрите набросок красными чернилами». Не менее взволнованный Смит отвечал: «Судя по вашей зарисовке и описанию, она напоминает формы, которые давным-давно вымерли… Тщательно берегите ее, не подвергайте риску пересылки. Чувствую, что она представляет большую научную ценность».
Только в феврале следующего года Смит смог взглянуть на таинственную незнакомку. 20 февраля 1939 года первое сообщение и первые фотографии были опубликованы в газете «Ист-Лондон Дейли Диспетч». С тех пор началась всемирная слава целаканта. И начались муки доктора Смита. Уже на следующий день после сообщения в печати один из коллег заявил ему: «Доктор, что вы наделали? Просто ужасно видеть, как вы губите свою научную репутацию. Я только что говорил с Иксом, и он назвал вас сумасшедшим. Сказал, что это всего-навсего морской судак с регенерированным после повреждения хвостом». Многие разделяли эту точку зрения. Кто-то смеялся над Смитом, кто-то рекомендовал не обращать внимание на его выходки. И только сам доктор Смит был совершенно уверен, что экземпляр целаканта-латимерии, названный им так в честь мисс Латимер, есть родственник доисторических рыб, живших 300 миллионов лет назад.
Четырнадцать лет Смит занимался дальнейшими поисками целаканта. Выпускал листовки, договаривался с рыбаками, вместе с женой прошел сотни, если не тысячи километров побережья, рассказывая местным жителям о замечательной рыбе и обещая награду за ее поимку. Попытался организовать экспедицию, но началась вторая мировая война, а когда она кончилась, никто не хотел давать средств на полубезумную затею. Второго экземпляра не было, целакант как будто вымер вторично.
И все-таки долгожданный день наступил. В декабре 1952 года житель деревушки Домони на юго-восточном побережье Анжуана, одного из Коморских островов, Ахмед Хуссейн выловил целаканта. Когда доктор Смит, с величайшими трудностями добившись разрешения прилететь на Коморы, увидел рыбу, он опустился на колени перед ней и стал ее гладить. Все увидели, что он плачет. Он плакал и не стыдился этого. Четырнадцать лет его жизни были отданы поискам. Он сомневался, падал духом, снова обретал надежду, и вот теперь стало ясно, что он победил. Открытие было подтверждено.
Нынче ловля целакантов, которые водятся только у Коморских островов, является французской монополией. Всего сейчас поймано больше полусотни латимерий (на местном языке — комбесс). Они есть во многих научных коллекциях мира. В Советском Союзе латимерий нет. А Андрей Сергеевич Монин, судя по всему, человек увлекающийся и азартный. В октябре прошлого года он списался с министерством сельского хозяйства, животноводства, рыбного и лесного хозяйства Коморских островов. Министерство дало согласие на продажу одного экземпляра целаканта для научной коллекции Института океанологии. Уже выйдя в рейс и будучи в Индийском океане, мы послали с борта судна запрос: подтвердите прежнюю договоренность. Получили ответ: да, все в порядке, ваш экземпляр целаканта ждет вас.
И вдруг такая петрушка!
День семьдесят шестой. Вышли на радиотелефонную связь с Коморами. Наш «француз» Костя Федоров подошел к телефону. В очень вежливых выражениях верховный комиссар Коморских островов мсье Муказьян объяснил, что французские власти отказали научному судну «Дмитрий Менделеев» в заходе на острова. Федоров напомнил комиссару о цели нашего визита. Комиссар ответил, что у него на этот счет нет никаких возражений, но как это сделать, он затрудняется решить. Мы предложили выслать за целакантом катер. Увы, ответил мсье Муказьян, это невозможно. Может быть, есть возможность прислать катер с Комор? Но и это оказалось невыполнимым. Как заявил комиссар, на Коморах трудно с плавсредствами. Поистине таинственная, не желающая даваться в руки рыба.
Целакант улыбнулся нам: перед началом утренней планерки Вадим Пака нарисовал на грифельной доске силуэт улыбающегося целаканта.
«Давайте попросим корреспондента, — сказал Пака, — составить текст письма в ТАСС». Запрос, который был послан по дипломатическим каналам МИДу Франции относительно Комор еще в августе прошлого года, пролежал без ответа шесть с лишним месяцев. Сегодня, 2 марта, мы получили официальный отказ.
Только что мы запросили ОМЭР о возможности захода на Мадагаскар, куда коморские власти согласны переслать рыбу. Если нам откажут, остается последний шанс: просить отправить экземпляр целаканта в Дар-эс-Салам, в советское посольство. Подождем два дня.
На планерке Костя Федоров сказал, что вчера Пака провел необыкновенно интересное зондирование электропроводности. Монин не прореагировал. Но вовсе не оттого, что он злопамятен, а оттого, что бывает во всех лабораториях и все узнает сам накануне.
Зашла к Вадиму. «Так как с турбулентностью, есть она или нет?» — «С турбулентностью крайне любопытно: в одном месте ее не было, в другом она появилась опять». — «Что это означает?» — «Новое знание о ней. Прежде мы думали, что она достаточно интенсивна в верхнем перемешанном слое (верхний перемешанный слой — океанологический термин). Но наличие разных слоев — по температуре, солености и т. д. — заставляет предположить низкую степень турбулентности, иначе все эти слои перемешались бы и стали однородными. И инструментально это подтвердилось. В литературе считалось, что турбулентность «пятниста», есть даже термин Филиппса: «блин-структура». Теперь можно сказать, что она «слоиста». — «Это все нужно описать. Возможна большая серьезная работа». — «Диссертация? Нет. Напротив, именно сейчас нужно продолжать исследования. Мы придумали одну штуку…»
Эта «штука» называется зонд «сигма». Когда Монин упрекал Паку в незнании физики, речь шла о «сигме». Когда Федоров на планерке заявил о необыкновенно интересном зондировании, речь тоже шла о «сигме».
Что же произошло в эти несколько дней?
Идея «сигмы» возникла давно, но только перед Занзибаром ее удалось осуществить. Получили прибор, который измеряет тонкую стратификацию (слои), дает непрерывный и очень подробный профиль электропроводности. АИСТ тоже это измеряет, но он грубее, и он дает одно измерение в секунду, а «сигма» — сто. Однако АИСТ еще измеряет температуру и соленость. Пака, докладывавший на планерке о первом зондировании до глубины 200 метров, заметил, что соленость, в общем, роли не играет, за что и получил «плюху» от Монина. Следующий зондаж Пака провел до глубины 1500 метров, тут-то и Монин заинтересовался «сигмой», немедленно поняв, какие возможности в ней таятся.
День семьдесят седьмой. Ну был денек!.. На планерке Монин сказал, что во время отлива попытаемся высадить на риф Гейзер производственный отряд. Мы занимаемся в этом районе гидрографическими исследованиями опасных для мореходов мест, что всегда представляет существенный момент в навигации. На рифе производственный отряд будет доставать кораллы для институтской коллекции. Если сегодня не придет ответ из Москвы, ночью снимаемся и уходим. Сегодня пятница, в субботу и воскресенье ждать чего бы то ни было безнадежно, а больше у нас нет времени. Капитана не было. Все ждали его пробуждения, потому что только он мог вести судно к рифу. При наших размерах и нашем водоизмещении это было достаточно рискованно, но я и прежде слышала, что наш капитан — «рисковый» человек.
Вечером мы договорились, что я проведу весь день рядом с ним: пришло в голову записать день капитана. В девять позвонила ему. Он говорил со мной сквозь зубы — буквально. Не от досады вовсе, а от зубной боли, которая мучила его всю ночь и которую он глушил пирамидоном. Пока капитан не явился на мостик, читала «Лоцию островов Индийского океана». В ней записано:
«Риф Гейзер кольцеобразный, более чем на 10 миль простирается в направлении SW-NO в 73 милях к ONO от острова Майот. Он состоит из подводных скал и песчаных банок. В северной части рифа грунт ил, а в юго-западной скала. Юго-западная часть рифа местами осыхает. Над юго-восточной его частью глубины 31—36 метров. Северо-восточная часть рифа не обследована.
По сведениям 1842 года, осыхающая часть рифа Гейзер скрывается в полприлива. Незадолго до малой воды на рифе можно насчитать 17 надводных скал, из которых самая большая напоминает по форме и размерам шлюпку, идущую под парусом. Вблизи этих скал много осыхающих песчаных участков. Между отдельными опасностями рифа Гейзер есть узкие, но глубокие проходы.
На песчаных участках рифа Гейзер лежат остатки нескольких погибших здесь судов.
Район рифа Гейзер считается наиболее опасным местом Мозамбикского пролива, особенно в полную воду и при спокойном море, когда обнаружить риф трудно».
Далее идут предупреждения о соседних рифах Ровер, Борнео, Биссон. Однако, скажем, по сведениям 1882 года Борнео расположен в 17 милях от Гейзера к западо-северо-западу, и на нем якобы затонуло судно, а по сведениям 1922 года этого рифа вовсе нет. Кончается статья так: «Существование всех этих мест опасностей сомнительное, и возможно, что здесь существует только риф Гейзер. Но впредь до детального обследования района рифа Гейзер при плавании следует соблюдать исключительную осторожность».
Было спокойное море, начиналась полная вода, и мы, соблюдая полную осторожность, как предписывала «Лоция», шли к рифу Гейзер. Матрос Миша Ночовный с биноклем на груди сказал мне: «Здрасте!» — и полез на мачту, на самую верхнюю ее площадку: теперь он был впередсмотрящий. Электронавигатор Слава Чирва расположился у локатора. Вахтенный штурман Коля Рыжов тоже взял бинокль. В начале одиннадцатого появился капитан. За ним стали являться новые и новые люди, имеющие и не имеющие отношения к поиску рифа и прокладке курса корабля. Но ведь впереди была цель, манящая и опасная.
Дальше взяла часы, карандаш и бумагу и добросовестно записала пьесу, которая разыгрывалась на капитанском мостике.
10.45.
Ш т у р м а н. Михаил Васильевич, поглядите справа десять! (То есть десять градусов правее носа корабля.)
К а п и т а н. Вижу облако, и больше ничего.
10.46.
Ш т у р м а н. Две двести тридцать. (Это о глубине, поскольку важно не пропустить повышение донного рельефа.)
К а п и т а н. Сколько по счислению?
Ш т у р м а н. Осталось пять миль.
К а п и т а н. При такой видимости мы должны были уже увидеть его. (Сама была свидетелем, как обманывают карты.)
Н о ч о в н ы й (по радиосвязи). По носу белые буруны! (Помехи, плохо слышно.)
В а х т е н н ы й м а т р о с. Миша, говори спокойно. Какое расстояние до бурунов?
Н о ч о в н ы й. Шесть миль. (Буруны — это волны, которые на что-то накатываются, они признак осушки или камня.)
К а п и т а н. Вызовите Ковалевского, пусть сообщит глубины. (Ковалевский сидит на эхолоте.)
10.55.
С м о л е в (гидрограф). Михаил Васильевич, глубина снова нарастает. Только что прошли две тысячи.
Капитан сам лезет наверх, на локаторную площадку, туда, где впередсмотрящий.
11.00.
К о в а л е в с к и й. Глубина 1850, резко уменьшается. (Тут же Чирве.) Зрение испортишь, брось. (Чирва так ничего и не видит в локатор.)
Ш т у р м а н. Боцману на бак!
(«Зачем, Коля?» — «Чтобы, если что, сразу отдать якоря — тогда встанем как вкопанные».)
Н о ч о в н ы й (по радиосвязи). Прямо по носу вижу полосу, как на Гонолулу было, помните?
К а п и т а н (он уже спустился вниз, ласково, как с ребенком). Как на рифе?
Н о ч о в н ы й (радостно). Да, да!
(Кто-то что-то проворчал в адрес Ночовного. Капитан терпеливо: «Надо слушать все, что скажет матрос. Пусть он ошибается, пусть ему что-то показалось, все в такой ситуации надо принимать во внимание».)
11.05.
К а п и т а н. Старпому подняться на мостик!
С т а р п о м (появившись). Что, буруны на горизонте? Малый ход!
Ш т у р м а н. Что вы наблюдаете, перекат волны или риф?
С т а р п о м. Просматривается риф. (Ночовному.) Справа десять камни видишь?
К о с т я Ф е д о р о в (он тоже с биноклем). Слева пять видел камни и высокий грунт.
Ш т у р м а н. Боцман, предупредить: якоря изготовить, самый малый!
С т а р п о м. Слеза сорок осушка, желтая полоса.
К а п и т а н. Вижу бурун и камни.
Ш т у р м а н. По счислению полторы мили.
11.10.
К а п и т а н. Какой курс?
Ш т у р м а н. Курс 328 норд-вест.
К а п и т а н. Меняем на 320. (Чирве.) До сих пор не видно в локатор? (Чирва отрицательно мотает головой.) Вот собака!.. Малый ход!
Ш т у р м а н. По счислению одна миля.
К а п и т а н. А на глаз еще четыре-пять.
В а х т е н н ы й м а т р о с. Тысяча метров глубина.
Н о ч о в н ы й. Справа сорок пять вода за рябью другого цвета.
Ш т у р м а н. Глубина 500 метров.
К о в а л е в с к и й. На 250 пишет рыбу.
К т о - т о. Целакант бродит.
11.30. Мы подкрадываемся к рифу с осторожностью кошки.
Подошла к старпому. «Вы идете на промерном катере?» — «Я». — «Возьмите меня с собой». — «Мне разрешено взять шестерых, а у меня уже и так восемь». — «Я вешу пятьдесят килограммов — меня и не заметят». — «Ладно». Собралась в два счета: маска, трубка, майка с длинными рукавами, джинсы, кеды, чтобы плавать среди кораллов (коралловая царапина — весьма неприятная штука), фотоаппарат. В нашу задачу входило прощупать рельеф рифа, осушки, глубины и так далее. Промерный катер оказался не в порядке — спустили пассажирский. Все, кому полагалось, попрыгали в него, в том числе Андрей Сергеевич Монин, и пошли. Довольно быстро подошли к мелкому месту и стали двигаться по свалу, то есть там, где подводный риф резко обрывается и сразу нарастает глубина. Нам повезло с погодой: вода стояла спокойная, как в бассейне на Кропоткинской, и такого же цвета, только там бирюзовая подсветка, а здесь так, «от бога». С одного борта смотришь — мелко, дно видно, как в аквариуме (а на самом деле шесть метров, но такая прозрачность), с другого — только толща воды, и уже ничего в глубине. Стояла у того борта, где просматривался свал. Если бы увидела в рейсе только это и ничего больше, уже надо было идти в рейс. Кораллы всевозможной формы, размера и цвета, подводные пещеры, рыбы невыносимых окрасок: желтые, синие, серебряные, черные, и при этом круглые, плоские, упитанные, узкие — всякие. То, на что можно смотреть часами, не отрываясь. Живая изменчивая жизнь. Прекрасное в вечном движении. Несколько раз встретились акулы. Мы шли на высадку, и акул не требовалось. Однако никакого чувства страха не возникло. А возникло оно тогда, когда катер брюхом слегка прополз по дну. Должно быть, оттого, что день сиял, был полный штиль и не было наработанного морского опыта. Хотя теоретически знаю, что любые шутки с океаном плохи.
То место в груди, где предположительно должна находиться душа, было как бы слегка накачано воздухом, так что душа болталась в этом воздухе свободно и беспривязно, что означает у меня высшую степень восторга.
Встали на якорь. Натянули на себя снаряжение и поплыли. Поплыли — громко сказано. Прилив только начался, мы остановились на мелком месте, так что можно было едва не пешком ходить по кораллам. Место было богатейшее, кораллы какие хочешь: в виде кустиков с изящнейшими веточками, круглые плотные — мозговики; толстопалые, напоминающие скалы, только в миниатюре, есть такие скалы-пальцы; оленьи рога. И снова коралловые рыбки диковинных расцветок. Если бы, плавая с маской и трубкой, можно было разевать рот, так бы с разинутым ртом и застыла…
С нами ничего не случилось. А Володя Павлов, пошедший на боте в составе производственного отряда, чуть не утонул. Мы-то развлекались, доставая кораллы, а они работали на институт. Накануне он плохо спал, много курил и был не в форме. Начал нырять, увлекся, устал, но не прекратил работу. На глубине около шести метров стал терять сознание. Потерял ориентировку, все закружилось перед глазами. Он нырял за конусом. Когда увидел его, еще подумал: а ну как он выпустит свой яд, и это будет последний конус в его жизни (конус — очень ядовитая раковина). Вышел на поверхность почти без сознания, товарищи помогли ему подняться на бот.
Увидела его лицо через пару часов и не узнала: оно было неживым. Господи!..
День семьдесят восьмой. Сегодня опять ходили за кораллами. Место попалось похуже, зато рыб было множество разнообразнейших! В том числе две большие голубые красавицы из породы тунцовых. Еще на Занзибаре мы добыли раковины: несколько лямбисов, конусов и крошечных каури. Здесь достали две тридакны (у одной была роскошная фиолетовая мантия, у другой — розовая), несколько трохусов и еще кое-что. Перед рейсом прочла, что в природе существует 50 тысяч видов моллюсков. Некоторые из них вытворяют самые невероятные вещи. Гребешки, например, прыгают и плавают. Мидии могут висеть, как дирижабли. Некоторые моллюски пускают золотистую нить, из которой можно прясть тончайшие ткани. Гигантские двустворчатые работают, как фермеры: в своих мантиях они умудряются выращивать целые плантации водорослей.
И все-таки прочитанное оставалось книжным фактом, не более, пока не увидела раковины своими глазами. Названия, бывшие до сих пор только красивым звуком — «лямбисы», «мурексы», «харпы», «галиотисты», — облекались в плоть, Я увидела их: округлые и овальные, с изрезанными краями и ребристые, плоские и витые, алые, лимонные, коричневые в крапинку и розовые в черную полоску. Больше других мне нравятся каури — торжество совершенства. Виктор Нейман нашел и потерял голден-каури — один из редких видов этой раковины. Слава Чувильчиков сказал: «Но ведь Витина ракушка была с недостатками». — «Какими?» — «Во-первых, она была повреждена, а во-вторых, он потерял ее». Андрей Сергеевич, когда я рассказала ему об этом, даже рассмеялся. «Голден-каури — по-латыни «ауранциум» — тихоокеанская раковина и чрезвычайная редкость. Я, например, видел только один экземпляр в музее на Фиджи». Андрей Сергеевич — коллекционер и знаток, про каури он знает все.
Но зато запах от кораллов! Резкий, стойкий и, поверьте, ужасный. Не просто йодистый, а тухло-йодистый. Кораллами пропахло все — от палубы до чая.
День восьмидесятый. Стоим на рейде Морони, административного центра Коморских островов. Горы в пальмах, белый город у подножия, в нем несколько замысловатых, с кружевом, зданий в мавританском стиле, игрушечные машинки, шастающие по берегу, маленький аэродром с игрушечными самолетиками. Ждем катера с верховным комиссаром и целакантом.
Несколько дней назад Андрей Сергеевич послал частную радиограмму в Париж одному из своих ученых коллег. Рассказал о ситуации. Тот, видно, довел всю историю до сведения Французского Национального центра по освоению океана (CNEXO). Потому что мы получили радиограмму из CNEXO о том, что доставка целаканта катером на борт «Дмитрия Менделеева» разрешена.
На восточном берегу Мадагаскара, у его северного окончания, откуда мы сейчас, стоит тайфун «Гермиона». Судя по нравам этих женщин, от них можно ждать всего. Постоит, постоит, а потом рванет, чего доброго, в нашу сторону. «Мир неистовых сил, мир неотвратимой гибели, мир с энергией трех атомных бомб в секунду» — вот образ тропического урагана, данный французским исследователем Молэном. Не дай бог!
Я почувствовала дыхание «Гермионы» этой ночью, на вахте. Ветер был больше восьми метров в секунду, снасти посвистывали, мощные кучевые облака низко провисли над океаном…
В 16.15 показался коморский катер. Эффектный седой джентльмен в коричневом костюме расположился у правого борта. На корме под тряпичным навесом стоял старый, проржавевший ящик. Седой джентльмен оказался заместителем верховного комиссара Жан-Жаном Делябрюсом, в ящике оказался 57-й экземпляр целаканта. Сопровождавший их представитель министерства сельского хозяйства, животноводства, рыбного и лесного хозяйства рассказал, что при жизни у целаканта были изумрудные глаза и синевато-стальная чешуя. Увы, небрежное хранение привело к печальным результатам: вся поверхность громадной — 164 см длины и 70 кг веса — рыбины была покрыта ржавчиной. Цена целаканта была определена предварительно — 800 долларов. Ей-богу, на месте Монина я бы поторговалась. Тем не менее твердая чешуя, характерные плавники, напоминающие лапы животного, ноздри с обоих боков головы — все это был целакант, знаменитый целакант, и мы были теперь его обладателями.
Андрей Сергеевич устроил прием в честь заместителя верховного комиссара, а Лариса Анатольевна — прием в честь целаканта. К Монину было приглашено всего несколько человек. Через лабораторию Пономаревой прошли десятки: от желающих поскорее взглянуть на редкость не было отбоя. В результате некоторых консультаций пришли к выводу, что наши специалисты сумеют снять ржавчину с целаканта.
Завтра привезут новый ящик для него и фрукты для нас, и мы отбудем наконец из Мозамбикского пролива, по которому болтались целую неделю.
День восемьдесят четвертый. Осталась ровно треть рейса. Завтра в двадцать ноль-ноль выходим на полигон, будем работать на восточной периферии Сомалийского течения. Сумма всех работ 100 часов. Нейман на пятиминутке рассказал об этом течении. Здесь очень интересная термическая и термохалинная (то есть температурно-соленостная) структура. Дело в том, что сюда проникают воды повышенной плотности (солености) из северной части Индийского океана — из Аравийского и Красного морей, опускаясь на глубину, они дают любопытную картину. Скажем, летом при общей температуре порядка 26 градусов температура на поверхности течения 18 градусов. Зимой разница не так велика. Поверхностное течение исследовал «Витязь», а также американцы. Мы, осторожно сказал Нейман, не собираемся ничего опровергать или подтверждать; наша задача — пролить дополнительный свет на процессы, происходящие здесь. Гидрологи сделают буйковую станцию с одиннадцатью самописцами течений и четырьмя фототермографами. Просьба к Беляеву: максимально быстро обрабатывать материал, чтобы данные гидрологического разреза могли быть тут же использованы.
День восемьдесят шестой. Буйковая станция прошла скверно. Дважды пытались взять гидрологическую серию и дважды терпели неудачу. Скорость течения была до трех узлов, судно сильно сносило на северо-восток, в связи с этим трос входил в воду под углом 45—55 градусов и «заколышился». «Колышками» называют петли, которые образуются на тросе, когда дают слабину. При распрямлении петель витки на тросе раскручиваются, трос становится толще, чем нужно, и застревает на лебедке. Батометры опрокидываются не там, где им полагается, все идет наперекос.
Монин рассердился. На штурмана — за то, что тот не обеспечил подработку судна (то есть такой выход, при котором трос входит в воду отвесно или почти отвесно). На Неймана — опытный гидролог, а не может взять простейшую стандартную серию. На старпома. На боцмана. И так далее.
Имел основания? Да. Был не всегда логичен? Тоже да. Слушала и думала: наверное, на него обижаются. Человек, который стоит «над», продуваем всеми ветрами, просматриваем со всех сторон. А он умен, талантлив, круг его интересов необычайно широк — от собирания раковин до поэзии и живописи, остер и неожидан в подходе к проблемам. То, как он иногда сердится, на этом фоне выглядит… совсем иначе, чем без подобного фона, не правда ли? Счастье, если люди умеют различать главное и второстепенное (и даже в тех, кто «над») и быть признательными за главное.
Гидрологи должны сделать разрез в сто миль, их станции через каждые двадцать миль. У них сейчас самая напряженная работа. Два часа на палубе, минут сорок перерыв. Снова два часа на палубе и снова сорок минут перерыв. Мокрые рубахи, потемневшие лица. При встрече усталые глаза, а смеются: «Взялись за любимое дело — вырываем тайны у бедного, затюканного исследованиями океана».
Павлов на каждой станции берет еще свои оптические пробы. Опять помогала ему записывать показания прозрачномера-нефелометра. По моему адресу шутят, что, дескать, осваиваю смежные профессии. Да я не люблю задавать людям корреспондентские вопросы. Хорошо и верно то, что естественно. А поставьте себя на место опрашиваемого, когда у него голова болит, или характер замкнутый, или корреспондент не вызывает симпатии — самое дурацкое и неестественное положение. Мужчинам легче, выпили по рюмке — разговорились.
«Первый отсчет: 314. Так что за пять великих изобретений человеческого гения?» — «Пиво, холодильник, колесо, разъемное звено на наших вертушках и щетка-сметка. Второй отсчет». — «310». — «Следующий». — «310». — «Хорош. Знаешь, когда мы пришли на «Оби» в Антарктиду…» Вот и кусок из биографии.
Полтора месяца стояла «Обь» под выгрузкой. Павлов и другие гидрологи занимались ледовой разведкой: бурили лед и железной палкой с крюком на конце мерили его толщину, определяя места, где могли пройти тракторы и вездеходы. Проваливались в снег по пояс, как дети: снег рыхлый, а лыж не было, это уже после выдали лыжи, и то почему-то горные, тяжеленные. Когда началась весна, стали образовываться озерца: внизу лед, сверху пресная вода. Когда сядет солнце — вода покрывается тонким льдом, по нему катались на горных лыжах, как на коньках. В одном озерце Володя провалился. Хорошо, что у товарища нашлась запасная пара теплых носков. Вылил из сапог воду, переодел носки — и домой, на «Обь», а ветер леденящий, и морозец еще будь здоров… А когда подошли к Мирному, поселка не было, был ровный снежный стол, только везде торчали красные флаги: ими встречали «Обь», а все дома были под снегом.
Это было на второй год Володиной работы в Институте океанологии. А когда учился, на практике был в Арктике. Тоже была ледовая гидрологическая разведка, только на маленьких самолетах. Целый день по воздушным ухабам, вниз, вверх, знай вглядывайся в торосы, различай молодые льды, старые льды, паковые льды и тут же составляй карту, чтобы либо сбросить ее на караван судов (для них разведка), либо передать шифром по радио. Вываливались из самолета: ноги отказывали — так уставали. Тогда шли пить спирт. Утром голова болит, но нельзя ни грамма, закон: летать трезвыми.
Когда у нас на судне поют песню Визбора: «Два дня искали мы в тайге капот и крылья, два дня искали мы Серегу…» — Володя молчит. Это песня из его жизни.
Посетила бак, место работы АИСТа. Миша Барковский рассказал его, АИСТа, биографию. Этот прибор опробовали в пятом рейсе «Менделеева», но не было никого из его авторов, а у тех, кто с ним работал, ничего не получалось. Они ворчали — «клеветали» на прибор, как выразился Миша. В Москву летели монинские радиограммы: «Это не прибор, а…» И в этом рейсе у Монина было поначалу прежнее настроение, но, увидев АИСТ в настоящем деле, он переменил к нему отношение. Отлично, это его рабочее качество мне нравится.
Мы разговаривали, лебедка крутилась, а Миша стоял у лебедки: поднимал АИСТ из океана. «С какой глубины?» — «1200 метров». — «А теперь сколько осталось?» — «Теперь метров 500». Подошли Прохоров с Федоровым. Костя глянул: «Что-то мне не нравится угол». Миша: «И мне». Это про угол, который образует трос с поверхностью океана. И вдруг Костя посмотрел на счетчик метров: «Да он же не работает!» И едва ли не в ту же секунду АИСТ показался в воде. Костя закричал: «Показался!» Это такой термин при зондировании, когда стоящий у лебедки должен быстро переключить скорости на самую маленькую. «Вышел!» Еще один термин. На первой скорости подтянули его к краю океанологической площадки. «Стоп». Вот так спокойно предотвратили катастрофу, совершили еще один незаметный подвиг.
День восемьдесят девятый. Прибываем на остров Сокотру. По слухам, раковинный рай. На пеленгаторном мостике матросы красят облезшие железные конструкции. Вышел штурман Коля Рыжов. Одному из матросов: «Ну, Айвазовский, чистый Айвазовский!»
День девяностый. И снова конусы, трохусы, лямбисы, мурексы, оливы, тридакны, галиотисы. Ныряем, достаем, собираем на месте отлива. Витя Нейман показал, как искать каури, и теперь это основное наше занятие. Бродишь по мелкому месту, едва по щиколотку в воде, и тихонечко переворачиваешь камни. На каждом втором приклеился маленький черный моллюск со своим прекрасным блестящим панцирем. Чаще всего это серо-голубая бляшка с желтым овалом — вид, который называется «аннулюс», или желто-белая бляшка — «монета». Кажется, последние действительно служили денежными единицами. Во всяком случае, до сих пор в Новой Гвинее за связку раковин можно купить пищу, землю и невесту. Да и тут, на Сокотре, развернулась подобная торговля, а точнее сказать, обмен. Маленькие обитатели острова, увидев, за чем мы охотимся, быстро сообразили, что к чему, и натащили нам всяких раковин, получив в обмен шоколад, консервы, сигареты. Тигрисы, олени, медовые, арабика и еще целый ряд видов каури появились в моей коллекции.
Вообще это удивительная раковина. Обитатели Океании верили, что в ней живет дух богини плодородия, шепот которой можно услышать, приложив раковину к уху. На некоторых островах Тихого океана ею касаются рыболовных сетей, веря, что это принесет хороший улов. Каури дарили невестам, чтобы они могли иметь детей. Некоторые каури, такие, как ципрея беукоден и ципрея валентия, — настоящие драгоценности и стоят по нескольку тысяч долларов. Я взяла английский определитель раковин у капитана и теперь не отрываюсь от него.
Сокотра? Гористый островок. Чахлая пропыленная пальмовая рощица. Деревня, весьма похожая на наши среднеазиатские, с полусотней глиняных побеленных домов, голубой флаг с красной звездой на одном из них, невысокая башня и круглая крыша, очевидно, молельного дома. Вот и все.
Чиновники, прибывшие к нам на борт, были очень любезны, охотно пили водку и плохо говорили по-английски. На все вопросы они отвечали: «О’кей!», но, как выяснилось чуть погодя, оттого лишь, что просто ничего не понимали. Когда мы, обрадованные гостеприимством, спустили боты на воду и часть экспедиции уже сидела в них, чиновники внезапно замахали руками, и все вдруг застопорилось. Оказалось, они неожиданно поняли, что судно советское, и устроили совещание между собой, как быть дальше. Посовещавшись, они объявили решение: мы должны оформить заход через министерство иностранных дел. Но, быть может, водка оказала свое действие, а может, какая другая причина, только последовало еще одно решение: мы можем погулять по бережку, а они пока сами запросят Аден. Нам только этого и надо было. Они отправились на переговоры со своим правительством, мы — на охоту за раковинами.
Два дня экспедиция ныряла как оглашенная. Утром второго дня Аден официально разрешил нам заход, в связи с чем нам позволили еще и взглянуть на ту самую деревню, которую я уже описала. Население черное, много ребятишек, женщины в серебряных украшениях с головы до ног — не фигурально, а буквально, все исключительно доброжелательны, при том, что объясниться нет решительно никакой возможности.
День девяносто второй. В гидрологической лаборатории живет рак-отшельник совершенно белого цвета, его зовут Петя Белый. На днях с ним случилось несчастье: он выполз из раковины и упал на пол, ушиб свой голый белый живот. Ему было очень плохо. Приносили зеленый горошек, кусочки ананаса, манго — его любимые лакомства, которые раньше он брал прямо из рук, теперь он ничего не ел. Все загрустили, а он взял и поправился.
У гидрологов вообще интересно. Витя Нейман, Володя Прохоров и еще несколько человек по вечерам режут из дерева. Капитан купил в Коломбо деревянную негритянку, Нейман делает сейчас ее копию — прекрасно. У капитана в Дарвине был день рождения, Нейман подарил ему остров с пальмой: дерево, пробки от тропического вина (ствол пальмы) и фольга. Прохоров режет свою девушку — оригинальную.
День девяносто третий. Вчера главмех Юрий Иванович Кормилицын, очень вежливый мужчина с грустными глазами, показывал мне машину. Высокий, весь в желтых механизмах, в пять этажей, то есть в пять палуб. Два шестицилиндровых двигателя, два громадных вала, кончающихся винтами-движителями — то, что непосредственно дает ход судну, масса всякой на вид грубой, а по сути тонкой механики. Юрий Иванович сказал, что конструкция, придуманная немцами, хороша, но исполнение грешит недоделками. Показывал, где располагается вахта, как передаются команды с мостика относительно разных ходов: малого, среднего, полного, заднего, как вахтенный исполняет их с помощью такого же штурвала, что и на капитанском мостике. В этом же зале хитроумная система опреснения воды, которая работает на среднем и полном ходу, вода идет к кранам, в душ; вот отчего, когда мы долго стоим в порту или на полигоне, нас иногда предупреждают о лимите воды (питьевая до сих пор владивостокская).
Когда мы переходили из этого большого зала в совсем маленький, спросила: «То был главный ваш зал?» На что Юрий Иванович ответил: «На мой взгляд, главный — тот, куда мы с вами направляемся, заведующий всем электричеством на судне. Выйди он из строя, корабль станет куском железа, не больше». Он нарисовал невеселую картину, когда нет ни света, ни пресной воды, не работает телефон, но это, так сказать, бытовые неудобства, а главное — не действует ничего, что могло бы управлять кораблем, повернуть его, куда надо, корабль становится мертвым, теперь он игрушка волн. Еще раз пришел на ум Лермонтов: «По синим волнам океана, лишь звезды блеснут в небесах…» О, бездна! О, вечность!.. Юрий Иванович показал успокоители качки — два крыла, которые при необходимости выдвигаются наружу и, становясь то в одно, то в другое положение, убирают бортовую качку: корабль как бы машет крыльями при шторме. А если беда в том зале?.. Но все было спокойно и снаружи, и внутри. Как человек со здоровым сердцем не замечает его в своей ежедневной жизни, так и мы на судне не думаем о «машине», об этом сердце корабля. А между тем жаркая кровь бежит по артериям именно отсюда, и жар ощутим физически: в некоторых отсеках машинного отделения температура поднимается до 40—50 градусов.
Вот, пожалуйста, говорила по радиотелефону с мамой (как хорошо, что «машина» работает нормально!), Андрей Евсеевич, начальник радиостанции, выполнил свое обещание. По спикеру услышала: «Кучкиной зайти в радиорубку». По трапу, через две ступеньки: «Москва?» — «Москва». — «Мама, мама, это я, здравствуй!» По радиотелефону надо говорить так. Сначала говоришь ты, а потом нажимаешь кнопку и слушаешь, что говорят там, в Москве. В первую минуту была полная неразбериха: мама говорила одновременно со мной и умолкала, когда умолкала я. Потом я объяснила ей, что звук идет по радиоволнам только от меня к ней, а вот когда я говорю «Прием» и переключаюсь на прием, радиоволны идут от нее ко мне. Освоили технологию, еще кое-что покричали друг другу через тысячи миль воды и тверди. Разговор продолжался минут семь, информации секунд на семнадцать. Живы, здоровы, Наташа учится, в «Комсомолке» напечатано несколько заметок.
До чего странно! Разговаривала с Москвой, и как будто так и надо, даже забыла сказать, что звоню с середины Индийского океана!
День девяносто четвертый. О Пакином зондировании говорят: сенсационное событие. Только вчера разные люди корчили гримасы по его поводу: все у него не так, как у людей, вот у Воробьева вполне надежные измерения, а у Паки понять ничего нельзя. И теперь этот успех.
Пришла к нему. Такой же: на лице, в голосе ничуть не больше торжества, чем обычно, я бы даже сказала, чем при неудачах. Иногда улыбается, но это улыбка терпения, когда приходится еще и еще раз объяснять вещи, которых не понимают сразу.
Итак, вчера «сигма» нащупала турбулентность на глубине 850 метров. Насколько я понимаю, впервые в океанологии записана структура турбулентности на такой большой глубине.
Сначала зонд опустили на 1500 метров, но он «заткнулся»: перестал давать сигналы в нижней точке. Его стали поднимать, на 1000 метров, он опять «заговорил». Его приподняли еще на 150 метров, нашли стабильные, однородные слои и с большой точностью вошли в них. Предполагалось, что с глубиной интенсивность турбулентности должна уменьшаться. Нынче выяснилось, что на больших глубинах уровень турбулентности ничуть не меньше, чем на малых. Преимущество новых измерений перед прежними, описанными в литературе: те существовали сами по себе, отдельно от всей гидрологической обстановки; эти же имеют точную привязку, поскольку на «сигме» установлен еще датчик средней электропроводности. Особенность данного эксперимента в том, что он ставился сознательно и продуманно, в соответствии с прогнозами, полученными в результате работы гидротрала, в которых не оказалось ни одной ошибки.
«Теоретики» обвиняли Паку в чрезмерном пристрастии к технике, в том, что он, не успев отладить одну установку, думает уже о другой. «Техники» — в нежелании считаться с реальностью, в прожектерстве. Может быть, в этом опережении мысли перед реальностью и заключается залог победы?
Интервью с Андреем Сергеевичем по этому поводу:
«Наша беда, что нет ни одного КБ, ни одного завода, которые изготовляли бы океанологическую технику. К примеру, заводы, выпускающие метео- и сейсмоприборы для геофизики, не делают их для гидрофизики. Ни Министерство судостроения, ни какое-либо другое министерство не заинтересованы в наших делах. Говорят: найдите покупателей, чтобы мы могли изготовить серию. А нам серия не нужна, нам нужно всего несколько приборов. Пробавляемся тем, что делаем макеты, то есть несовершенные единичные экземпляры, делаем своими руками. И вот «сигма». Что ж, это просто маленькая штучка, экспромт. Чем вообще меряется турбулентность? Буксируемыми зондами с судна, не глубже 150 метров. «Сигма» — это два датчика, электропроводности и глубины, и трехжильный кабель, одна жила для электропроводности, другая для вибротрона (глубина) и третья для питания. Подвешивается на чугунную каплю, вы их видели, и опускается. Вот и все. Сначала, по-видимому, давление обжало датчик электропроводности, а на 850 метрах пошла нормальная непрерывная запись на магнитную ленту. Пака очень ловко «разгоняет» разные записи на разные самописцы и «играет» на них. В общем, вчерашнее зондирование — большое событие для нас, хотя это только первый взгляд в глубину. Надо думать дальше».
День сто первый. Вчера ушли с Сейшельских островов. Первые два дня, 24 и 25 марта, стояли у главного острова Маэ. На третий подошли и встали между Праленом, островом побольше, и Кюриосом, островом поменьше. А вообще их всего 92. На Прален отправилась небольшая группа во главе с Андреем Сергеевичем и капитаном, остальных отвезли на Кюриос, все для того же — для добычи раковин и кораллов. Мне посчастливилось побывать и там и там. Благословенная земля. Ровный, приятный климат (круглый год плюс двадцать пять), густая вязь тропической зелени, темно-серые громады камней, в свое время живописно свалившиеся с гор и нынче разнообразно улегшиеся у подножия, особенно синий и особенно спокойный океан. Говорят, благодаря природным условиям, сейшельские женщины обладают самым приятным характером из всех женщин мира. Во всяком случае, очаровательная туземочка, принимавшая нас в роскошно-простом доме на берегу Пралена, судя по всему, обладала именно таким характером. Хозяин дома, американец, пригласивший начальника экспедиции и капитана «с друзьями» к себе в гости, представил нам ее как артистку и свою подругу. Лицо ее показалось знакомым. Вспомнила: оно было изображено на обложке яркой рекламной книги «Сейшельские острова — острова любви». Американец объяснил, что его жена с сыновьями живет в штате Висконсин, где мальчики учатся в университете, а он, однажды попав сюда, понял, что именно на таком острове мечтал прожить всю жизнь. Он купил участок земли и выстроил дом. Мы видели несколько грузовиков, принадлежавших ему, две легковые машины, в заливе болталась его белоснежная яхта. «Здесь очень простая жизнь, — говорил он, сидя в плетеном кресле на своей террасе и потягивая виски, — но это и есть то, что нужно человеку». — «Да, да, вы правы», — отвечали мы, тоже потягивая виски и рассматривая эти изящные кресла тонкого плетения, цветное стекло, картины на стенах.
Он предоставил в наше распоряжение оба автомобиля, чтобы мы могли осмотреть остров, предупредив, что здесь ничего нельзя ни собирать, ни поднимать с земли, потому что весь остров и залив, прилегающий к нему, — государственный заповедник.
Красота надводной части была поразительна. Травы, кустарники, деревья изгибались, сплетались, тянулись ввысь, являя собой какой-то языческий праздник зеленой плоти. Но еще более поразительным было то, что мы увидели под водой. Любезный хозяин предложил поплавать в масках по заливу, любезно повторив свою просьбу ни к чему не прикасаться. Какое волшебное царство мы обнаружили! Мои товарищи, повидавшие чуть ли не весь белый свет и чуть ли не все на белом свете, после признавались, что и они прежде ничего подобного не встречали. Вызовите в своем воображении заколдованный замок спящей царевны и сад вокруг него, представьте себе, что он окаменел и опустился на дно, и вы получите представление о том, что увидели мы. Риф Гейзер, со своим разнообразием форм и красок, показался Малаховкой по сравнению с Москвой. Мы кружили и кружили по заливу и не могли наглядеться. Даже если бы нам предложили что-нибудь выбрать, мы не знали бы что — так дивно хороши все кораллы. Американец подарил нам на прощание знаменитые двойные сейшельские орехи: Прален — единственное место в мире, где они растут. Сейчас такой орех стоит в моей каюте, забава природы.
Уходили с Сейшел, когда начинался вечер. Светились розовые облака. Смотрела вверх, окрест себя, на океан, и глазу все было мало, и все хотелось вглядеться в то, что оставляли, получше, покрепче, попрочнее.
День сто второй. Ночное дежурство. В лабораторию заглянули Миша Барковский и Володя Егорихин, еще не улегшиеся спать после чьего-то дня рождения. Подождали, когда кончится моя вахта, пошли в лабораторию к гидрологам пить чай. Егорихин, медленный, сильный человек, с добрым лицом, на котором широко расставлены хорошие голубые глаза, вдруг развоспоминался.
Он окончил Высшее арктическое морское училище. А пришел туда деревенским мальчиком. Он родом из Вологды и до сих пор замечательно окает. Отец служил в банке, мать числилась конюхом, но все за нее делал Володя. Он и вообще был добытчиком в семье: за сезон приносил больше сотни белок, а каждая беличья шкурка стоила около трех рублей. Половину этой суммы выдавали деньгами, а половину продуктами по себестоимости. Ему было двенадцать лет, и от хорошего к нему отношения ему давали на всю сумму сахару, крупы, муки. Он шел в школу, а до школы делал крюк в лес и добывал одну-две белки. Его не пускали в школу, говорили: с ружьем нельзя. Нельзя — и не надо, он готов был уйти. Лес манил его больше всего. Иногда он уходил туда на всю ночь. К утру продрогнет, проснется, собаку на шею, чтобы грела, и опять спит. Однажды он убил зайца и больше уже никогда не охотился на них. «Когда ранишь зайца, у него из глаз падают большие слезы, и смотреть на это невозможно». В военкомате настаивали, чтобы он шел учиться на летчика, а он хотел на моряка. Может быть, он и еще куда-нибудь захотел бы, но ему надо было поступить так, чтобы из дома не брать на свое житье ни копейки, а морское училище всем обеспечивало. Попал в Ленинград. «Это я теперь такой болтун, а тогда молчал по целым дням. Раз в неделю скажу слово, и хватит». Старшина невзлюбил его и стал оставлять без увольнительных. Он не сказал старшине ни слова, но принялся копить гнев на него. Хорошо, что двумя курсами старше учился еще один вологжанин, который, во-первых, сам попривык, а во-вторых, понимал Володин характер. Увидел его, спросил, в чем дело. Услышав ответ, ничего не сказал. Но через день старшину будто подменили: стал ласков, перестал придираться, а то уж Володя совсем собрался «поговорить» с ним. Оказалось, друг предупредил старшину, каков может быть этот «разговор».
Володя по-прежнему жил тихо. Но однажды эта тишина все-таки прорвалась. В училище был парень, горьковчанин, занимавшийся борьбой и, по праву сильного, всех задиравший. Володя борьбой никогда не занимался да и вообще не знал своих возможностей. Но в деревне ходил на покос, рубил дрова. «Недавно мне попалась книжка Федора Абрамова «Две зимы и три лета», так я словно свою юность прочел». И когда однажды горьковчанин начал задираться, Володя вдруг схватил его в охапку («В первый раз услышал, как кости трещат!») и запихнул под койку, из-под которой тот долго не мог выбраться. Больше горьковчанин ни к кому не приставал.
Первый год вообще был труден в Ленинграде. Володе часто хотелось вернуться к себе, хотелось в лес. Он не мог понять городских людей и их отношений. Скажем, приходит он в гости к двоюродной сестре, она спрашивает: «Володя, хочешь лапши?» Он отвечает: «Не хочу». (Если бы можно было передать эту его интонацию — обиды, недоумения, вызова, молчаливой гордости!) По деревенским правилам, если человек пришел в гости, ставь еду и сажай его за стол: пусть ест и пусть пьет. А если спрашивают, значит, не хотят его угощать, значит, он в ответ должен отказаться. Так и ходил голодный.
Какая разница: тот, вологодский паренек, и этот, современный инженер-океанолог. А может, слово «разница» здесь ни при чем? Дерево-то растет из корней.
«Скучаешь по лесам?» — «Скучаю. А в лесу скучаю о море. Так уж, верно, устроен человек». Люди все так устроены, но не всем удается на каждом месте быть своим, уметь делать многое, и делать хорошо. Егорихин умеет. Я думаю о том, что в науке сохраняли и сохраняют свою ценность талантливые единицы, но и содружество, в котором один дополняет другого, в котором успех достигается коллективно, вещь необходимейшая. Истина не нова, но когда ее постигаешь не отвлеченно, а вот так, материально, через живого человека, относишься к ней, как к открытию. Без рук Егорихина, без его самоотверженности, спокойно взвешивающего, трезвого ума, настойчивости, терпения не было бы результатов, о которых Андрей Сергеевич уже сказал: «За этот рейс наши познания экваториальных течений в сумме своей удвоились. Мы будем иметь крупные научные доходы».
День сто шестой. Вот и апрель. Через шестнадцать дней мы вернемся на Родину. Время, если взглянуть назад, едва ли не промелькнуло, одно событие отстоит от другого, кажется, на дни, а между тем проходили недели и даже месяцы. А в то же время все, что было, заставляет думать о том, что прожит целый кусок жизни.
Ночью была моя вахта. Пришла в штурманскую рубку, а там толпа народу, и все возбуждены по самым серьезным поводам. Все обмануты, кто зол, кто растерян, кто смеется, и все чувствуют себя дураками. Один Пака — еще не проснувшийся, но невозмутимый и полный, как обычно, чувства собственного достоинства. Первое апреля!
«Какие еще у нас рабочие планы?» — элегически спросил утром Озмидов. Разумеется, немедленно отозвалась Лариса Анатольевна: «Я хотела бы еще…» Встал капитан и с усмешкой: «А я как раз хотел поздравить участников экспедиции с благополучным завершением работ в Индийском океане». Все слегка устали и хотят в Сингапур, поэтому отдельные выходки отдельных, еще не уставших ученых не находят в массах одобрения.
День сто седьмой. Полным ходом идем к бананово-лимонной мечте юности. Собственно, даже не мечте, а так, туманной грезе, для реализации которой не было ровным счетом никаких причин. Судно идет, а наука тоже не стоит на месте, развивается, как ей и положено.
Костя Федоров сделал сообщение на НТС по итогам изучения микроструктуры в этом рейсе. Был четок, лаконичен, факты и аргументы блистали, как новенькие монетки.
Самыми интересными были полигоны № 3 и № 7 в Тиморском и Аравийском морях. И там и там обнаружено, что температурная инверсия носит адвективный характер, то есть связана с притоком осолоненных вод, в одном случае Австралийского шельфа, в другом — Персидского залива. Иными словами, причины инверсии надо искать не в вертикальных процессах (проникновение солнечного тепла), а в горизонтальных. Инверсию в Тиморском море наша экспедиция обнаружила на том же самом месте, что и американский «Атлантис» семь лет тому назад. Но когда мы подходили, ее не было: она возникала на наших глазах. Это означает, что она рождается и гибнет, существуют какие-то периоды ее жизни, связанные с сезонным и суточным термиклином.
Затем Костя сказал, что ему хочется задать ряд вопросов — тех, по которым должно идти дальнейшее исследование и на которые пока нет ответа. Я подумала о научной смелости Федорова: обычно характерна попытка дать ответы или, во всяком случае, сделать вид, что ответы известны.
Федоров заявил также, что помимо АИСТа, колоссальную роль в получении научных результатов сыграл кросс-бим Шевцова — измеритель скорости потока. Тут я сказала себе: «А!»
Дальше пошли вопросы, на первый взгляд невинные, но для человека, уже поварившегося в этом котле, довольно ясно показывающие расстановку сил.
В финале, как обычно, выступил Андрей Сергеевич Монин, раскрутивший все сюжетные линии. «Я бы сказал, — заявил он, — что мы не опоздали с микроструктурой, а вовремя поспели на этот пир. Зонд скорости звука, созданный Владимиром Шевцовым, не уступает зарубежным образцам, а его кросс-бим опережает все, что было известно до сих пор». (Тут я сказала себе: «Ага!» и еще: «Наши победили!», и образ Шевцова приобрел диалектическую цельность и завершенность.) «Наши успехи естественны, — продолжал Андрей Сергеевич. — Возьмем турбулентность. 1-й, 3-й, 9-й рейсы «Курчатова», 5-й и 7-й рейсы «Менделеева» — все это специализированные рейсы по турбулентности. Подряд, с малыми промежутками времени. И вот Шевцов открывает — правда, мы этого ждали от него — ступенчатую структуру профиля скорости. И мы понимаем, что верхний однородный слой — явно неудачное название. Перемешанный — да, ибо везде мы видим микроструктуру. Раньше мы искали ее, полагая, что это редкое, экзотическое явление. Теперь мы знаем: труднее найти, где бы ее не было. Но инициатива должна быть наказуема. Теперь давайте до дна. Нужно мерить до дна. Пусть Шевцов что-нибудь придумает. Давайте незатекающие кабели, давайте точность регистрации глубин (если вибротрон плох, замените его), синхронность записей, все в одном приборе. Заказ прибористам и заказ теоретикам: думайте, объясняйте, создавайте теорию. Мне лично кажется, что ступеньки сумеют доказать свою адвективную природу, как мы и предполагаем. Главное, вопросы. Мы накануне с Константином Николаевичем думали: надо построить семинар и дальнейшую нашу работу так, чтобы задавать вопросы. И не докладчику (невидимый поклон в сторону тех, кто задавал свои невинно-ядовитые вопросы), а природе! В заключение хочу поздравить Константина Николаевича с отличным докладом, отметить хорошую организацию работ в этом рейсе и интересные результаты исследований».
День сто девятый. Вчера капитан торжественно объявил по спикеру, что мы прощаемся с Индийским океаном, который был так благодушен к экспедиции, и входим в воды Тихого океана. И в самом деле, как будто пересекли границу: небо покрылось кумулюсами и альтокумулюсами, пошли дожди один за другим, полыхают зарницы. Завтра рано утром мы приходим в порт Сингапур. Уже ночью началось хождение судов взад-вперед. И сегодня то и дело мимо нас проплывают разнообразные посудины. После столь долгого одиночества как будто гулянье по океанской улице Горького. Именно гулянье, потому что в каждом встречном — медлительность и плавность, как на прогулке, а не по делу. А ведь у каждого здесь, на океанских дорогах, дело. И каждому, в общем-то, нелегко. Это наш рейс отчего-то благословил господь. А вчера получили сообщение, что у берегов Японии встретились границами циклон и антициклон, погибло 33 судна.
На корабле все посходили с ума: все трут ракушки — полируют. А то еще бегают по палубам, лабораториям и каютам — ищут шлифовальный круг, зеленку (пасту ГОИ), натфильки, щелочь, кислоту, хлорку. Все это требуется для обработки раковин. Оптическая лаборатория стала похожа на кабинет алхимика: разные жидкости с разными запахами, некоторые дымятся. Разговоры: «Этот слегка только кислотцой освежи…», «Давай трохусишко весь туда опустим!..», «А что, если тридакну в хлорке замочить?»
Мне передали с «Вернадского» бутыль с кислотой, Костя, бывший посыльным, ополовинил ее: «за услуги». Безобразие! У подшкипера Виктора Глушкова раздобыла каустик, Вера с камбуза подарила ведерко с хлоркой — хожу гордая и считаюсь богачкой. Зато обработанные раковины чудо как хороши. Перламутровая нежность.
День сто тринадцатый. Покинули последний заграничный порт, идем домой. У меня был утренний срок наблюдения. Встала в шесть утра, нужно было идти на корму мерить температуру воды, прошла по палубе от носа до кормы, и так стало хорошо: родное судно, привычная домашняя обстановка.
Три дня в Сингапуре промелькнули быстро и непонятно. Должно быть, уже устала и хочется домой.
Когда покидали Дарвин, были слезы на глазах. Оттого, что это был первый порт после океана и первое прощание с землей. Сама церемония этого действа — медленного отхода судна от причала — была из тех, что остаются в человеке насовсем.
И на Занзибаре было что-то такое, отчего теперь уже не забыть этого странного экзотического острова.
На Сейшелах, перед тем как пришел бот, чтобы отвезти нас с островка Кюриос на судно, сидела на скале; перед глазами был прибрежный белый песок, и черт знает какое море, и силуэт другого островка, Пралена, и небо в розовых вечерних облаках; думала о трагической, дьявольской невозможности даже не остановить мгновение — зачем? — а взять его с собой, в свою жизнь, таким же свежим и навечно впечатавшимся в сознание. Кажется, ничего особенного, только благословенная красота природы, как ни банально это словосочетание, а что-то произошло, что-то переменилось, и вот уже можно приплюсовать новую минуту к прежним, по которым какой-то восточный народ так и ведет счет жизни: такой-то прожил двадцать минут, такой-то — целых пятеро суток.
Подумать только, что это случилось со мной, городской женщиной, и не просто городской, а московской, что само по себе есть достаточное определение. У других — по-другому. Володя Павлов был в шестидесяти портах мира. А я вернусь через неделю домой, а еще через две или три недели та, московская, жизнь снова станет привычной, а эта начнет отодвигаться, отодвигаться, делаться все более нереальной — и я забуду про Сейшельские острова.
Или не забуду?
Все сказано, на все уже поставлено клеймо чужих слов. Городницкий написал, как страшно «среди обыденного супа» забыть какой-то там пролив и остров Гваделупу. Лучше бы я не слышала этой песни. Она почти оскорбляет меня, как украденное чувство. Впрочем, зачем оскорбляться? Почему бы, напротив, не порадоваться человеческой общности, которая еще и в этом?
Так вот, и на Сейшелах остался кусочек меня, или кусочек Сейшел остался во мне, а может быть, и то, и другое, и подобные вещи всегда происходят с такой закономерной взаимностью: приобретение — потеря.
А Сингапур — нет. Чужой. Вышла на палубу, когда уходили, только потому, что последний порт: надо. Ночь, цветные огни города, огни стоявших по соседству судов, черное небо, кончается тропическое небо, кончается рейс, а ничего… Плывет Сингапур назад, ну и пусть плывет, он остался неузнанным и неполюбленным, если можно так вывернуть язык. Вот так странно бывает. Жаль. Спать, спать, с тем чтобы на восходе выйти на палубу, враз успокоившись, вдохнуть привычного уже океанского воздуха, провести рукой по теплому белому боку «Менделеева» и внезапно подумать: а ведь, черт побери, идем домой!
Завтра у меня день рождения.
День сто четырнадцатый. Кусок железа. Мертвый кусок железа. Фантастический эскиз, который набросал недели две назад главмех Юрий Иванович, вдруг стал реальностью. Правда, это продолжалось не больше получаса, но внутреннее поеживание состоялось. Вечером вчера неожиданно стало темно и тихо. И тут выяснилось, что работающие двигатели, которые, казалось, должны были раздражать нервную систему, напротив, являлись благом, а вот безмолвие подействовало угнетающе. Поломка произошла в том самом маленьком зале, который был центром, заведовавшим периферией. Юрий Иванович вылечил корабельное сердечко, и мы не успели погибнуть в пучине, которая к тому же была спокойна и, судя по всему, не собиралась нас глотать.
День сто шестнадцатый. Вот и понадобились наконец «морские ноги», по выражению Гончарова.
«Напрасно я силился подойти к нему, — пишет Гончаров, — ноги не повиновались, и он смеялся моим усилиям. — «Морских ног нет у вас», — сказал он. — «А скоро будут?» — спросил я. — «Месяца через два, вероятно».
Вышла на корму: студенистое сине-серое море дыбится неровностями. То горы, то впадины. Свежий ветер. «Свежий» не эпитет, а определение ветра: пять баллов, то есть 9,6 метра в секунду. Все собиралась сфотографировать Андрея Сергеевича, на память и с рабочей целью, я легкомысленно откладывала это со дня на день. А теперь он укачался. Корабль будто вымер, даже слегка жутковато. А то всегда кто-то где-то бродит, кто-то где-то сидит.
День сто восемнадцатый. 13 апреля. Доклад Монина на партийном собрании об итогах рейса. (Накануне был еще доклад Вадима Паки на НТС — тоже итожил. Внешне менее блестяще, чем Костя Федоров, но по содержанию, пожалуй, даже более насыщенно.)
Исследования мелкомасштабных процессов в океане были организованы в Институте океанологии всего четыре года назад. Начинали с нуля, с голых рук. За четыре года создали необходимую технику сами: зонды, турбулиметры, радиобуи, АИСТ и так далее. Первый рейс («Академика Курчатова») был в 1966 году. Во всех последующих отрабатывали методику и технику. Мы на «Менделееве» практически впервые отправились за научными гидрофизическими результатами. Задачи рейса были определены в плане-программе работ: исследование мелкомасштабной турбулентности, внутренних волн и микроструктуры в их взаимосвязи с гидрометеоусловиями; дальнейшая отработка аппаратуры и приборов; исследование системы экваториальных вод и т. д. Экспедиция провела восемь полигонов и еще полполигона у архипелага Чагос. Работали тринадцать отрядов. Получили 88 часов записей флюктуации по четырем каналам магнитофонных лент. Была поставлена задача изучения верхнего километрового слоя и выполнена: зондировали глубины до 1170 метров — это впервые в нашей практике (а начинали со 100—150 метров). Получили совершенно новые представления о турбулентности в океане. Прежде всего обнаружилась тесная связь между внутренними волнами, турбулентностью и мелкомасштабной структурой гидрофизических полей. По-видимому, океанская турбулентность сосредоточена в тонких слоях — от десятков метров до десятков дециметров по вертикали, отличающихся по плотности, солености и температуре (вот отчего у Паки неожиданно «пропала» турбулентность). По-видимому, также свойства турбулентности зависят только от условий внутри слоя, а не вне его (не от глубины, скажем, потому что на глубине она такая же, как и под поверхностью). Вот откуда «ступеньки», которые рисуют нам все графики: они показывают, что турбулентность слаба и неспособна перемешать слои в океане. (Значит, то, что рассказывал Озмидов в начале рейса, уже устарело!)
Сейчас мы еще не умеем понять прямую зависимость мелкомасштабных явлений от грубых фоновых условий (течений, погоды и т. п.), но мы должны научиться и мы научимся это делать. Мы правильно планируем то, что хотим изучить, и потому получаем открытия, которые запланированы.
Мы изучали также микроструктуру в этом рейсе.
Здесь Монин повторил, что крупная научная новинка — измерение вертикальной структуры профилей скорости течений прибором Шевцова, который в прошлом рейсе только испытывался, а в этом дает богатую научную информацию. Возможно, именно этот прибор откроет нам причину существования разных слоев в океане.
На четырех полигонах мы мерили экваториальные течения. Совместно с «Академиком Вернадским» осуществлено 14 буйковых постановок на 74 горизонтах, получено около 70 тысяч реализаций скорости и направления течений, а также 12 тысяч — температуры. К востоку от Сокотры — мы, а к западу — «Вернадский» вместе перекрыли путь течения теплых соленых вод из Красного моря.
Метеоотряд провел около 500 метеонаблюдений, принял около 600 карт погоды, было сделано 85 прогнозов. Прослежен редкий случай образования тайфуна (Кит) в зимнем сезоне.
92 гидрооптические пробы взял Павлов, рассмотрев их на шести участках спектра. Обнаружено, что воды течения и противотечения различаются по прозрачности. В 5-м рейсе «Менделеева» Павлов открыл самое прозрачное море в мире (Монин так и назвал его: «Море Павлова»), в этом рейсе он обнаружил самое прозрачное место в Индийском океане.
119 ловов планктона провели биологи. Была обнаружена горизонтальная структура планктона, возникает предположение о существовании «пятен» планктона, различающихся по качественному составу.
Наша удача — целакант, хотя и заржавевший, но подлинный.
Затем Монин произнес похвальное слово обо всех отрядах: турбулентщиков, телеметристов, акустиков, метрологов, гидрологов, метеорологов, всех-всех. И в заключение зачитал приказ с объявлением благодарности всему научному составу экспедиции (значит, и мне).
Вчера в 1 час 30 минут пополуночи (в мою ночную вахту) мы вышли из тропиков. Упаковываем кораллы, раковины, собираем чемоданы.
День сто двадцатый. Завтра рано утром я улетаю в Москву. Так случилось, что не могу ни часа задержаться во Владивостоке. Рейс окончен. «Рейс умер, да здравствует рейс!» — как сказал капитан на прощальном вечере экспедиции. Был бал, которого не забыть, шампанское, веселье и грусть. Был Уссурийский залив и стояние на рейде, когда вот она, родная земля, рукой подать, но еще надо ждать таможенников, и на часах чуть не паутина повисла: так медленно стали двигаться стрелки. И был, наконец, приход, возвращение счастливое, растерянное, долгожданное, когда к каждому члену экипажа подбежала, бросилась, повисла на шее его семья, живущая во Владивостоке, а каждый член научного состава сглотнул комок и сделал безразличное лицо: наши свидания должны еще состояться в Москве, Ленинграде, Калининграде, нам еще надо терпеть.
У меня есть несколько часов до отлета. Перечла дневник, который вела на протяжении этих двадцати с лишним тысяч миль. Было славно. Было здорово. Было хорошо жить на свете. Что было в этих людях, в этой атмосфере, что так отвлекло от привычного бытия, убрало из крови избыток углекислого газа, делающего человека сонным и унылым, а, напротив, внесло озон?
Знаю, что все они — обыкновенные люди, из такой же мешанины достоинств, недостатков, страстей и страстишек, как и люди на берегу, как и люди всякой другой профессии.
Скучали, сплетничали, ссорились по принципиальным научным вопросам и по мелочам — все было. Тогда что же?
«Что видим, то и пишем, а чего не видим, того не пишем». Вот их работа. Много лет, во многих экспедициях. Как будто скучно, как будто плоско: набирай и набирай статистику, а там когда еще на почве этой статистики осенит и родится теоретическое обоснование явления. Иногда, сидя на планерках или просто слушая ежедневные научные собеседования моих друзей, я вспоминала фразу из детского карточного фокуса: «Наука умеет много гитик». Фраза бессмысленная, но она помогала нам в детстве запомнить расположение карт, необходимое для фокуса. Все, что говорилось на корабле, было чрезвычайно умно, пересыпалось завораживающими словосочетаниями: число Рейнольдса, число Вайсяяле, я уж не говорю о конвергенциях, диффузиях или теориях ошибок. В ходе и результате этих разговоров разгадка тайн Мирового океана казалась такой близкой, почти доступной. И вдруг ни с того ни с сего в голову лезла эта фраза: «Наука умеет много гитик». Эти океанологические «гитики»! А когда же истина? Нет, не близка она, и вовсе не собирается даваться в руки. Я уж не говорю о практических результатах их сегодняшних исследований. А они, океанологи, теряют терпение? Становятся скептиками? Полнятся иронией?
Ирония — кажется, такая же неотъемлемая принадлежность современного интеллигента (а может быть, не только современного), как бритье по утрам или, наоборот, расчесывание бороды. Однако ирония человека в океане — иного толка, нежели ирония человека на берегу. Впрочем, возможно, дело тут вовсе не в географии. Я знаю людей разных профессий, ироничных по отношению ко всем и всему. Среди них считается едва ли не признаком интеллигентности, во-первых, жаловаться на жизнь, а во-вторых, хаять самые важные вещи: свою работу, круг людей, с которыми они связаны, собственные отношения. Вполне вероятно, что это относится к разряду их беды, а не вины. Но в целом это грустная картина, я устала от нее.
Было так отлично, так плодотворно-интересно в этой экспедиции, пожалуй, по такой первопричине: из-за отношения этих людей к делу, к друзьям, к жизни. Они ироничны, потому что ирония, также как и юмор, — вообще свойство ума, а на корабле собрались люди весьма неглупые; даже такой внешний признак, как степени: кандидатские и докторские, или звания: профессоров, доцентов и одного лауреата Государственной премии, — тут уместен. Но это не та иссушающая, ведущая к бесплодию ирония и самоирония иных знакомых, а некая игра ума, острая приправа к основному блюду, то есть то, чем ей и положено быть. Здесь не надо было восклицать, подобно шварцевскому герою: «Тень, знай свое место!» Ирония знала свое место или, другими словами, была уместна.
А дело свое они делали всерьез, терпеливо, настойчиво и мужественно, и это самое первое, самое главное. Не все, разумеется. Кто-то вполне укладывался в схему московских знакомцев (сознаю упрощенность той своей раскладки, но буду отстаивать ее смысл). Однако тех, кого узнала, кто стал моими друзьями, кого хочу и могу назвать настоящими людьми, были именно такими, настойчивыми и мужественными. И добрыми в том смысле, в каком доброта наша всерьез распространяется на других людей.
Может быть, вся штука в том, что дело, которым они занимаются, связано с физическим трудом, с опасностью, с непременным чувством локтя рядом стоящего. (Любопытно, что даже слово «идеология» в их науке имеет вполне конкретный, практический смысл: это термин, означающий теоретическое обоснование того или иного эксперимента, исследования). Володя Павлов трижды был близок к гибели, работая гидрологом-разведчиком в ледовой авиаразведке в Арктике. А разве я не видела его после рифа Гейзер, где он добывал кораллы для экспедиции?
Когда он сказал мне, что он дружинник, я даже рассмеялась. Умница, тонкий, интеллигентный человек, о чем мы только с ним не говорили! И вдруг дружинник. А вот и вышло, что снобизм сужает взгляды человека, претендующего на широту этих самых взглядов. Павлов сказал: «Ненавижу хулиганов, ненавижу хамов». Так ведь и я их ненавижу. Только предпочитаю делать это про себя, в лучшем случае — словесно, а он — действенно. Так кто же из нас двоих интеллигентнее?
Очень хочу посмотреть на всех на них: Монина, Озмидова, Федорова, Паку, Егорихина, Павлова — в Москве (правда, на двоих — Паку и Егорихина — придется ехать смотреть в Калининград). До рейса, до корабля соскучились по людям, умеющим брать на себя ответственность. Увы, сколько попадалось хлопающих крыльями, рыцарей фразы, поэтов собственной бесхарактерности. На корабле увидела другое, и это вселило веселое чувство уверенности и уважение к этим другим людям. Какие они — не на корабле, какие они в плавании по общежитейскому морю?
Хочу новое нравственное состояние сохранить.
Мне нравилась их сдержанность, их немногословность. Их товарищество. И их погруженность в дело, которое они выбрали для своей жизни.
И этого тоже хочу для себя.
Семнадцатого декабря 1971 года я улетела из Москвы. Семнадцатого апреля 1972 года возвращаюсь. Четыре месяца в океане. Четыре месяца полной жизни. Грешно, несмотря ни на что, жаловаться на прежнюю жизнь, а все-таки эта была особенной.
Хочу, чтобы она проросла в последующие дни.
А еще я увидела небо, облака, звезды, луну. Я ведь не видела их раньше. Так, эпизодически, что-то одно. А тут я увидела небесный свод над собой. Смотрела на него медленно и долго, может быть, с какой-то мыслью, а может быть, и бездумно.
Разве это не очень важный итог — увидеть над собою небо?