«Тем, кто ездит на занятия из-за города, нипочем не кончить институт!»
Такую фразу произнес однажды на лекции в Химико-технологическом институте ассистент в белом халате.
Франтишек, вечно невыспавшийся и усталый, повторяет ее каждый день. Это для него волшебная формула, заклинание; оно должно все изменить, когда, убедившись в его верности, он произнесет его вслух. Образ жизни, столько лет казавшийся Франтишку вполне нормальным, вполне сносным, никогда — очень уж плохим, но и никогда совсем хорошим, в свете этой фразы явился вдруг совершенно абсурдным, этакой бесконечной цепью ненужных затруднений, которые все вместе и каждое в отдельности порождала, порождает и будет порождать необходимость ежедневно ездить в город на поезде.
Оглядываясь на длинный ряд лет, уже переваливший десяток, Франтишек вдруг сам себе показался идиотом. Мелкие, незначительные эпизоды, автоматически осевшие в памяти и вспоминаемые с улыбкой, приобрели чуть ли не символическое значение.
Скажем, демонстрируется где-то в предместье Праги фильм, о котором говорят, что это интересный фильм и видеть его совершенно необходимо. На данном этапе своего существования молодые люди до сих пор убеждены, что просмотр фильма, спектакля, прочтение нашумевшего романа или поэтического сборника поможет им разгадать кое-какие тайны жизни, возникающие в подавляющем большинстве случаев вследствие самых обычных, самых банальных недоразумений.
Если бы, скажем, Франтишек, еще в гимназии выбравший технический уклон, не обнаружил никаких способностей к математике, химии, начертательной геометрии, он все чаще и чаще попадал бы в безвыходное положение. Вряд ли вспоминал бы он атмосферу того дня, когда столь опрометчиво принял решение. Но можно без всяких сомнений утверждать, что причины жизненных неудач и невероятных трудностей он стал бы искать в чем угодно, только не в том изначальном недоразумении. Вероятно, он стал бы искать аналогию между собой и теми из знаменитых людей, которые, как и он, проваливались по математике, и полностью отождествлял бы себя с героями романов, фильмов или спектаклей, которым судьба наносила жестокие удары. В конце концов, все битые чувствуют себя одинаково, и неважно, за что человека бьют — за то ли, что он решил изменить ход истории в самый неподходящий момент, или за то, что проспал и не явился на важное заседание.
Случается, и Франтишек бывает убежден в том, что ему надо посмотреть фильм, о котором столько говорят. И он поступает так, как делают все молодые люди его возраста, когда пойти куда бы то ни было одному — значит позволить заподозрить себя в чудачестве или, точнее, в некой неполноценности.
Он приглашает девушку, которая иногда обедает с ним вместе в студенческой столовке, пойти с ним на этот фильм, демонстрируемый в одном из пражских предместий. Для Франтишка предместье — любая часть города, удаленная на час езды в трамвае от Дейвицкого вокзала, с которого он ездит домой. Сеанс начинается в восемь, стало быть, кончается около десяти. Если бы — Франтишек сразу же распрощался с девушкой, он все равно опоздал бы на предпоследний поезд, отходящий в половине одиннадцатого. А Франтишек идет ее провожать. Во-первых, потому, что провожать девушек и в наше время в обычае у молодых людей, а во-вторых, теперь уже безразлично: последний поезд уходит в половине первого ночи. Можно поболтать с девушкой о только что просмотренном фильме, или о сессии, или о том, сколько будет Франтишек получать, когда окончит институт и устроится на работу, — одним словом, можно мчаться на крыльях фантазии куда вздумается. Ничто не отвратит и не замедлит падения Франтишка в тяжелые, массивные объятия Дейвицкого вокзала, но и ничто так ясно не подчеркнет его исключительное положение и его одиночество.
Ибо в эти часы вокзал почти безлюден. Хриплый треск, с каким каждые пять минут перескакивает стрелка часов, такой негромкий, такой деликатный и доброжелательный днем, теперь грозно отдается в зале ожидания, залетая в самый конец черного коридора, где висят расписания поездов и куда выходят двери с табличками «Сторож», «Зал ожидания», «Ресторан», «Служебная квартира».
Когда Франтишек поспевает лишь к последнему поезду, то в ожидании его он обходит зал, читает все настенные инструкции: как пользоваться весами, как правильно звонить по телефону-автомату, когда открываются билетные кассы, до какого числа служащим железной дороги будут выдавать бесплатный уголь, сколько стоит проезд до Кладно и сколько — до Карловых Вар. Если ждать поезда приходится долго, к услугам Франтишка длинный коридор со служебными квартирами служащих в конце. Там Франтишек вычитывает с огромных щитов, когда и куда уходят поезда в будние дни, в праздничные, в летний и зимний сезоны. Сначала он прочитывает все о поездах, чье направление ему безразлично. Например, те поезда, что уходят с Вильсонова вокзала (официально называющегося уже «Прага — Главный вокзал») через Колин и Пардубице на Оломоуц и дальше на восток, ничего не говорят его сердцу, потому что по этой дороге он никогда не ездил. Точно так же и поезда на Карловы Вары. С большим интересом изучает он дорогу на Брно: там учится на токаря его брат. И Франтишек начинает думать о брате: что он сейчас делает? Спит? Наверняка спит — и Франтишку сразу становится легче. Несколько мелких остановок, станция побольше, опять маленькие и опять… и вот он уже мгновенно перенесся за девяносто километров, он уже не одинок в этом холодном пустом коридоре. Еще ближе его сердцу дорога в родное Среднегорье, а тот путь, что ведет к Лому около Моста, Франтишек любит больше всего и оставляет его напоследок. Этот путь благоухает пикантными салатами, наливкой из шиповника, чужеземной кухней, кладбищенскими венками. Франтишку этот путь представляется чуть ли не ведущим во Францию.
Иногда в поздние часы на вокзале появляется патруль Корпуса национальной безопасности. В таких случаях оба милиционера внимательно вглядываются в лицо Франтишка, сравнивая его с фотографией на паспорте, а он чувствует себя перед ними таким ничтожным. В те поры, когда в газетах еще не завели рубрику «Черная хроника», в общественное сознание закрадывалось порой мнение, что победа в Феврале еще не искоренила преступность и что последняя — привилегия не одной только подавленной буржуазии. Одни приняли этот факт со злорадным удовлетворением, другие переживают его болезненнее, чем необходимо. Оба лагеря побивают друг друга исключительными примерами. Один сует вперед преступника из рабочей семьи, другой не упускает случая надлежащим образом выпятить буржуазное происхождение пойманного вора.
Студент, поздно ночью околачивающийся на вокзале, вызывает у милиции не слишком большую симпатию. И патруль отпускает Франтишка с риторическим вопросом: «Это вы так много учитесь?» — отторгая его не только от впечатлений, оставленных в нем сегодняшним фильмом и разговором с девушкой о предстоящей сессии, но и от мечтательного созерцания щитов с расписанием поездов, примирявшего Франтишка с холодной действительностью.
Хуже бывает, когда он опаздывает и на последний поезд. В эти часы вокзал уже закрыт. Тогда Франтишек идет прогуляться к Граду, невыразимо враждебному ночью, презрительно и надменно глядящему на человека, который нарушил регулярность смены жизненных циклов, то есть не лежит в постели после полуночи. Град упорно отказывает Франтишку в том торжественном настроении, которое он столь охотно внушает поклонникам своего величия утром, днем и вечером. Ночь снисходительна только к влюбленным, к пьяным и к тем, кто не в ладах с законом. Все остальное человечество для нее — неприятные и нежеланные чужаки, нарушающие ее законные права.
И ночью Франтишек уже не молодой человек, исполняющий свое желанное предназначение; на время, на несколько часов, на всю ночь — до первого утреннего поезда он становится чужаком, хотя бы его и окружали знакомые и полезные предметы. Если это повторяется часто, то Франтишек постепенно перестает понимать, кто же он такой на самом деле — может, он стал чужаком уже и днем, и дома, и в аудитории…
Ассистент, произнося роковые слова, вывернувшие наизнанку привычный ритм Франтишкова существования, ни на кого не намекал, не имел в виду никого из слушателей. Он сказал это так просто, как мы говорим «сегодня низкое давление» или «хорошо бы съездить за город». Да и Франтишка-то ассистент видел только в толпе студентов, о его ежедневных поездках он и подавно понятия не имел. Но так уж бывает — мы принимаем на свой счет то, что нас больше устраивает.
Франтишек привык мыслить и принимать решения самостоятельно. Годы учебы в гимназии, а затем в институте отдалили его от семьи, от родителей. По многим вопросам, касающимся его жизни, они уже не находили общего языка. А там, где этот общий язык сохранился, обе стороны боялись нарушить равновесие хотя бы советом, молчаливым пониманием, улыбкой.
Избавиться от ежедневных поездок можно, только получив место в студенческом общежитии или сняв комнату. То и другое сложно. Не такой уж Франтишек «иногородний», чтобы с полным правом претендовать на общежитие. Существуют инструкции касательно количества километров, которые должны для этого отделять место жительства студента от институтских аудиторий. К тому же Франтишек располагает только стипендией; просить родителей о денежной помощи — вещь для него попросту немыслимая. А за общежитие надо платить. Плата, правда, мизерная, но для того, кто получает в месяц четыреста крон стипендии, чувствителен всякий, даже ничтожный, дополнительный расход.
Между Франтишком и его семьей честно соблюдается молчаливая договоренность. Франтишек ничего не платит за квартиру и еду, но и не просит денег. Договоренность распространяется и на одежду, вот почему Франтишек донашивает то, в чем ходил гимназистом. Единственно, что есть в его распоряжении и может быть продано, — это сам Жидов двор. Но так как эта собственность еще не потеряла для него своей цены, продавать ее Франтишку неохота. Принцип продажи прежний: один что-то предлагает, другой покупает, предварительно обдумав или без размышлений. Новая эпоха все еще порождает неслыханные парадоксы. Продавать свой товар — если на него есть спрос — возможно только по дешевке. Многие выставляют вперед рабочее происхождение родителей, раздевают их, бедных, до нижнего белья, трясут их одежду перед покупателем. А вот пиджак! Покорнейше прошу обратить внимание — рукав протерт! Ботинки стоптаны… Кто даст больше?
Для подлинных владельцев подобной ветоши это гнусное зрелище, они его никогда не забудут. Для них старый хлам не предмет купли и продажи, а то, что должно быть сожжено, забыто навсегда. Поэтому Франтишек оставляет своему окружению иллюзии относительно Жидова двора такими, какими их преподносила тогдашняя наивная пропаганда. Да, много бед пережили несчастные люди, зато теперь все их дети учатся, а сами они утопают в роскоши…
Поэтому Франтишек не просит места в общежитии на том основании, что шесть человек его семьи теснятся в единственной комнатушке с кухней; и он выбрасывает из головы идею снимать комнату. Привыкнув решать самостоятельно, ни в чем ни на кого не полагаясь, он чрезвычайно удивился, когда приятель, с которым он познакомился тогда, накануне поступления в старшие классы гимназии, совершенно неожиданно предложил жить у него.
Приятель живет недалеко от Химико-технологического института, и это сказочная удача для Франтишка, такая не являлась ему даже в самых фантастических мечтах. Вершиной его мечты была разве койка в общежитии или конурка где-нибудь на верхотуре старого дома на Жижкове[34].
Ребята, выросшие в Жидовых дворах и Новых домах, умеют прекрасно мечтать, когда не предвидится ничего реального; но, спускаясь с облаков в область практической жизни, они строят свои проекты из того же материала, из которого сбиты Жидов двор, Казарма или Лесок. На большее они не рассчитывают, к большему они относятся с иронической сдержанностью. Человеку нужно хорошее место для сна и чтоб было не холодно — все остальное излишне, и тот, кто к этим излишествам стремится, просто смешон. У этих ребят невероятно развита способность окружать себя полезными вещами и пренебрегать теми, которые, скажем, всего лишь красивы. Не так уж далеко от правды утверждение, что просто красивые вещи они, не задумываясь, испортили бы.
Именно этого и опасается Франтишек, восхищенный перспективой поселиться в доме, облицованном снаружи желтоватым кафелем, а внутри искусственным мрамором. К тому же между ним и приятелем частенько происходят недоразумения. Все это, конечно, лишь незначительные трещинки в дружбе, которая начала складываться с первых же шагов в квинте, где Франтишек был «старожилом», а новый приятель — чужаком.
Поясняя, как возникает дружба, обычно не употребляют глагол «складываться»; однако дружба этих двух подростков в самом прямом смысле складывалась по частям и казалась наиболее прочной в тот момент, когда оба начали ревниво подсчитывать, кто из них больше вложил в это еще незнакомое им здание. С этого момента они стали соревноваться — кто для кого больше сделает, кто для кого больше значит. По причинам, которые обнаружатся позднее, большую долю внес Франтишек.
Первый конфликт между ними произошел довольно скоро. Когда сходятся двое подростков, они, как правило, раньше или позже знакомятся с семейной обстановкой друг друга.
Родители Франтишкова приятеля принадлежали к категории, которая в новом государстве называлась «трудовая интеллигенция». Отец, инженер, занимал высокие должности в одном из министерств. Других детей в семье не было — приятель Франтишка рос один.
Знакомство с четырехкомнатной квартирой, увешанной картинами, устланной разноцветными мягкими коврами, с просторной ванной, выложенной белыми плитками, сверкающей зеркалами, полностью электрифицированной кухней, подействовало на сына «паровозника» и «скотницы» как шок.
Он знал, что есть люди, которые живут так. Он не был слеп, он жил с открытыми глазами и всю жизнь видел перед собой длинный ряд белых усадеб богачей, заглядывал в окна дейвицких вилл, где сверкали хрустальные люстры и тени играли на стильной мебели, но совсем иное представление сложилось у него насчет того, каким должно быть жилище функционера. Впрочем, могло ли у него быть иное представление, чем то, которое основывалось на его крошечном опыте! Функционерами в глазах Франтишка были и непрактикующий кузнец Пенкава, и президент Антонин Запотоцкий{55}. Он хорошо знал обоих этих революционеров, и, если Запотоцкий ночевал в семье его деда и его французской тетки в единственном помещении, служившем и кухней, и спальней да вдобавок еще местом для собраний, значит, Запотоцкий свой человек, хотя то время, когда он приезжал выступать на митингах, теперь отошло в прошлое. Но с человеком, которого считают своим, неизбежно связывается представление о старом хламе, составляющем неповторимую обстановку Жидова двора.
Чтобы понять причину конфликта между приятелями, надо взять, скажем, школьную фотографию той поры. Только сопоставив ее со школьными фотографиями более ранних времен, можно понять, в чем состояла специфика тех лет, когда Франтишек учился в гимназии. На снимках, известных нам по монографиям о жизни и творчестве знаменитых мужей искусства, науки или политики, заметно известное единообразие в одежде и в выражении лиц учащихся. То и другое как бы уже намекает на будущее положение в обществе этих кандидатов из высших слоев, или, как сказала бы французская тетя, «будущих господ». Властолюбием были отмечены даже лица пролетарских подростков, которые изредка, но все же встречались в гимназиях прошлых лет.
Классные же фотографии времен Франтишкова отрочества полностью подтвердили бы огромный спрос на дешевые товары, о котором мы говорили выше. Эти снимки поведали бы нам о стремлении к единообразию бедности. Многие гимназисты — в простых рубашках Чехословацкого союза молодежи, и единственное их украшение — значок союза; естественное кокетство девушек этого возраста подавлено простыми, слишком длинными юбками, вытянутыми свитерами, блузками спортивного покроя, не освеженными ничем, даже простенькой монограммой или примитивной вышивкой.
Впрочем, манера одеваться просто, неброско, не привлекая внимания, обусловливалась и нехваткой качественных текстильных изделий — их вообще не было в свободной продаже. Текстильные изделия продавали только по карточкам, из которых продавец ножничками вырезал нужное количество талонов. О чистой шерсти и речи не было, синтетику представляли только нейлоновые чулки, обладание которыми бросало недобрую тень на их владелицу. Страна, выбравшая путь социалистического развития, находилась в соседстве с капиталистическими государствами, подвергалась политическому и экономическому бойкоту, опасность изнутри и извне грозила самому ее существованию, и дорогие вещи, по которым тосковали женские сердца, вызывали пристальный интерес к их происхождению.
Приятель Франтишка постоянно ходил в дурно скроенных брюках гольф, в застиранной рубашке с потертым воротничком и в свитере с многократно заштопанными локтями. Это побудило однажды Франтишка бросить ехидную фразу:
— Если твой отец чуть ли не министр, не понимаю, почему ты не одеваешься лучше.
На что приятель, как-то смутившись, весьма неубедительно начал объяснять, что и у них в семье приходится рассчитывать каждый грош и даже ограничиваться холодными ужинами… Вспыхнувший было конфликт, правда, тотчас рассеялся во взаимных уверениях в добром отношении и настоящей дружбе — однако забыт не был.
Поводом к следующему недоразумению послужил, как это ни странно, портрет. В гостиной у родителей приятеля, обставленной стильной мебелью и дорогими безделушками, на самом видном месте висел огромный портрет маслом первого рабочего президента Клемента Готвальда. Франтишек, хоть и не такой уж знаток живописи, тотчас уловил, что портрет написан крайне небрежно и любая антикварная безделушка, любая картина, которых так много в доме, имеет куда большую ценность, чем этот монстр. Несоответствие между красивыми вещами в гостиной и этим портретом просто било в глаза.
Франтишек, во-первых, не понимал, зачем надо ежедневно смотреть дома на портрет, когда их так много в общественных местах, классах и канцеляриях, а во-вторых, он немножко ревновал. Он хотел, чтоб на Клемента Готвальда имели монопольное право только он, его семья и люди, с которыми он жил в Уезде и с которыми ездил в поезде. Франтишек чувствовал, что только эти люди близки Готвальду, а Готвальд — им; а так как общество неотделимо от среды, в которой оно существует, то квартира с дорогими безделушками казалась Франтишку недостойной портрета человека, ставшего для него символом гибели старого мира, распада фронта ненавистных деревенских богатеев и скоробогачей. И вот как-то раз Франтишек, обведя глазами гостиную, невинным тоном произнес:
— А у вас, видно, много бывает гостей.
В ответ на удивленный взгляд приятеля Франтишек молча показал на портрет. Это была уже вторая попытка со стороны Франтишка омрачить столь многообещающую дружбу, поэтому приятель принял вызов.
— Объясни мне, пожалуйста, почему тебя задевает все, что касается моих родителей? — довольно чопорным тоном спросил он.
— Ничего меня не задевает, только я думаю, что любовь можно бы выразить и портретом поменьше. И даже вообще без портрета.
— К сожалению, мои родители обставляли квартиру до того, как мы с тобой познакомились, и не могли предвидеть, что у тебя окажутся несколько иные вкусы. Ты хоть допускаешь, что вкусы могут быть разными?
И на сей раз все кончилось миром. Мальчики не стали прибегать к крайностям, после которых вернуться к прежнему трудно, если не невозможно. Франтишек не обвинил родителей своего приятеля в карьеризме, а тот не сказал, что принадлежность к рабочему классу еще не дает права вмешиваться в устройство чужого дома.
Подобных недоразумений в те поры возникало очень много, они подстерегали на каждом шагу. Люди ощупью искали дорогу в неизведанных ситуациях, подозревая друг друга в карьеризме, в приспособленчестве или, наоборот, в закоснелости и неумении приспособиться.
Революции приходят с лозунгами: «Сметем!», «Не дадим!», «Раздавим!», но потом получается так, что людям обоих лагерей волей-неволей приходится жить бок о бок. Они ежедневно встречаются, здороваются или не здороваются; бывает, что одни удивляются, как это другие остались живы-здоровы, и предполагают за этим какие-нибудь махинации, подхалимство, знакомство с влиятельными людьми… Самые простые вещи становятся предметом размышлений. Обычные слова «добрый день», «доброе утро» вдруг стали поводом для небольших драм или сцен, наподобие тех, какие задают начинающим актерам профессора Академии искусств. Пришел человек в канцелярию с просьбой перевести его на другую работу. По старой привычке поздоровался: «Добрый день!» Служащий ответил пролетарским «Честь труду!» — и драма готова. Проситель досадует, что забыл произнести формулу приветствия, какой, по его мнению, требует время; и если потом его просьбу отклонят — вот вам и несчастье. За примерами ходить недалеко…
Ибо приятель Франтишка стал объектом всякого рода спекулятивных действий еще до того, как они подружились, и даже до того, как приятель перешел из городского училища в гимназию имени Бенеша. В этой гимназии не было, пожалуй, ни одного преподавателя, который не использовал бы этот «примерный случай» в нескольких целях сразу. Слово «примерный» мы употребили не зря. С самого освобождения в сорок пятом году оно стало модным в гимназии. Учащиеся сделались теперь «примерными случаями» и подвергались «примерным наказаниям». Итак, во-первых, приятель Франтишка служил примером для того, чтобы подчеркнуть бездонную пропасть, разделяющую городское училище и гимназию. «Вас подготовляли для… гм… практической жизни… У нас же требования куда более высокие… Послушайтесь доброго совета — сразу учтите это!» «Принципиальное различие между городским училищем и гимназией состоит в том, что последняя — учебное заведение повышенного типа. Если вы не успеваете в городском училище, это не помешает вам вступить в… практическую жизнь… Из гимназии же за неуспеваемость исключают!»
Во-вторых, приятель Франтишка представлял собой этакий пробный камень, на котором преподаватели проверяли свое отношение к новой власти. «Введя Единую школу, государство оказало вам, которых готовили для… практической жизни, большое доверие. От вас будет зависеть, оправдает ли себя такая небывалая в истории форма обучения…»
Если стабильность прежнего режима зависела, по-видимому, от того, будут или не будут четырнадцатилетние мальчики и девочки бойкотировать генеральную забастовку в феврале сорок восьмого, то сейчас можно было подумать, что, если несколько десятков мальчиков и девочек, перешедших из городских училищ в гимназии, не оправдают надежд, это нанесет удар всему рабочему классу, который заставил принять закон о Единой школе. А будет доказана нежизнеспособность Единой школы — как знать, может, со временем обанкротятся и идеи национализации промышленности, сельскохозяйственных кооперативов, бесплатной медицинской помощи и ликвидации в больницах разделения на категории…
К счастью, приятель Франтишка обладал ярко выраженными способностями к точным наукам и успешно противостоял козням тех, для кого школьная реформа была бельмом на глазу. Но так как в отличие от Франтишка, который каждую минуту должен был отстаивать свое право на жизнь, приятель его вырос, не зная никаких забот, то в конце концов он не уберегся от сетей опытных интриганов из числа преподавателей, предоставив тем самым Франтишку случай внести в нарождающуюся дружбу такой вклад, о каком молодые сердца не забывают даже через много лет.
Учащиеся квинты, сексты, септимы и октавы порой прогуливали уроки. Эта практика была неизменной, неистребимой, ее не в состоянии были подорвать ни самые симпатичные отчеты директоров перед школьными отделами Национальных комитетов, ни рапорты председателей школьных организаций Союза молодежи своим районным властям. Учащиеся собирали макулатуру, цветные металлы, ездили на уборку хмеля, старшие еженедельно отправлялись на воскресники в кладненские шахты, назначались вожатыми нарождающейся Пионерской организации, в составе культбригад обеспечивали «художественную часть» торжественных собраний в школе и вне школы — и прогуливали уроки.
Этот стереотип следовало сломать. Со стороны дирекции были предприняты попытки, и слабые, и очень энергичные, использовать для ликвидации безобразия Союз молодежи, который, в представлении некоторых педагогов, возник как сообщество доносчиков с единственной задачей — укреплять положение учителей и углублять разрыв между членами союза и немногими учениками, не вступившими в него.
Попытки эти, разумеется, потерпели крах. Единственным результатом явилось своего рода регулирование прогулов: старосты классов вели учет прогульщиков и старались уговорами воздействовать на тех, кому, по их мнению, грозило разоблачение.
Дело Франтишкова приятеля возникало постепенно, как-то само собой, развиваясь на протяжении довольно-таки большого отрезка времени.
Вскоре после начала последнего года в гимназии этот приятель решил однажды уклониться от контрольной по математике и не явился в тот день в школу. Уже одно то, что причиной такого поступка была математика — предмет, которым он владел в совершенстве, — позволяло предугадать, какая из всего этого выйдет чепуха. Во избежание возможных недоразумений приятель Франтишка еще накануне заявил об этом молодой математичке и классной руководительнице в одном лице, мотивируя свое завтрашнее отсутствие необходимостью присутствовать на похоронах бывшего одноклассника по начальной школе. В наши дни он, несомненно, придумал бы автомобильную катастрофу, но в те времена смерть вследствие автомобильных аварий была редчайшим исключением. Поэтому приятель Франтишка умертвил своего бывшего одноклассника совершенно естественной смертью — порок сердца.
Итак, в роковой день, выражаясь литературно, приятель Франтишка пропустил занятия в школе, на что не обратили внимания ни педагоги, ни соученики, а с течением времени забыли об этом и все заинтересованные. В том числе сам прогульщик.
Все шло спокойно вплоть до какого-то совершенно незначительного родительского собрания. А на этом собрании классная руководительница задала отцу Франтишкова приятеля невинный вопрос:
— Пан Моравец, не скажете ли вы, кого это недавно хоронил ваш сын?
Отец тщетно старался вспомнить, наконец ответил так:
— Насколько мне известно, ни на какие похороны он не ходил. Но в свою очередь скажите, почему вы об этом спрашиваете?
Пан Моравец, человек с богатым жизненным опытом, с одной стороны, не желал выглядеть дураком, а с другой — как-нибудь повредить сыну.
Классная руководительница, еще не связавшая концы с концами, да к тому же не помнившая точно, был или не был Моравец-младший на контрольной по математике, лишь легкомысленно тряхнула головой:
— Да просто, кажется, он что-то говорил о каких-то похоронах…
После этого очень долго царили тишь да гладь. Отец Франтишкова приятеля был очень занятой человек, и раз классная руководительница не поставила похороны в связь с каким-либо проступком сына, то и он не видел причин усложнять себе жизнь этим вопросом.
Но вскоре тишь да гладь всколыхнуло письменное приглашение Моравца-отца в школу, и здесь директор в присутствии классной руководительницы заявил ему, что сын его совершил нелепый и непростительный обман, неслыханный в практике народно-демократической школы, — обман, бросающий на эту школу самую черную, самую гнусную тень. С какой стороны ни рассматривай этот поступок, он, директор, не видит никакой возможности вынести снисходительное решение. Дело, естественно, будет рассмотрено на специально созванном для этой цели педсовете в присутствии — тут директор сделал долгую, многозначительную паузу, — в присутствии председателя классной организации Чехословацкого союза молодежи, который, несомненно, осудит столь неслыханное нарушение школьной дисциплины.
Этим председателем был Франтишек.
Моравец-старший хранил ледяное спокойствие, чем совершенно вывел из равновесия директора — многоопытного пожилого практика с самыми учтивыми манерами.
— Что ж, остается только ждать решения педсовета. Впрочем, я хотел бы еще сказать вам, что именно я навел вас на след проступка моего сына.
— Благодарю, этот факт был мне известен, хотя я не понимаю, к чему вы его подчеркиваете.
Оба господина, как мы видим, не отступали от дипломатического протокола.
— И смею вас заверить, — продолжал директор уже с сильным раздражением, — что народно-демократическая школа никого зря обижать не станет, но в то же время она не собирается прощать обманщиков, которые не ценят преимуществ, предоставляемых рабочим классом всем, независимо от социального происхождения. Лично я буду настаивать на исключении.
— Я же могу лишь надеяться, что педагогический совет даст справедливую оценку проступку моего сына.
Только после этого разговора вся история — да и то далеко не сразу — стала достоянием гласности, а тем самым казусом, или «делом».
Исключение из гимназии всегда вещь серьезная, но, несмотря на это, многие ученики из других классов ничего не знали вплоть до объявленного педсовета. А когда узнали, тех, кто потрусливей, охватил ужас перед всевластием педагогов, которые так подчеркнуто требовали от учеников товарищеского к себе отношения и неуклонно настаивали на обращении «товарищ», и вот эти же самые демократы с таким непостижимым коварством расправляются с учеником, которого с первых же его шагов по коридору гимназии принимали сдержанно и настороженно.
В день педсовета в класс явилась классная руководительница вместе с директором. Публично осудив проступок Моравца-младшего, они зачитали параграф школьного устава, который дает школе право в таких случаях исключать нарушителей. Под конец они заявили, что ожидают полного одобрения со стороны коллектива класса, хотя и не обязаны руководствоваться его мнением, и в ожидании такого одобрения приглашают председателя классной организации Союза молодежи, Франтишка, на заседание педсовета, назначенное на шесть часов вечера.
Войдя в шесть часов в учительскую, Франтишек с удивлением увидел, что у преподавателей — по крайней мере в этом помещении — нет другого дела, кроме как переносить с места на место классные журналы, вынимать одни тетрадки из отделений на полках и вкладывать туда другие. Появление Франтишка учителя восприняли с наигранной нервозностью. При виде ученика, позволившего себе шататься по учительской в неурочное время, то один, то другой сначала изображал возмущение, затем, подняв брови, строил гримасу, после которой всякий здравомыслящий человек ожидал бы слов: «Ach, so!»[35] — и снова, только уже с большим рвением, возвращался к прерванному занятию, словно желая поскорей наверстать минуты, потраченные на то, чтоб сообразить, чего, в сущности, ищет здесь этот ученик.
Педагогический совет открыл директор; развив то, что он уже говорил в классе, он добавил в заключение, что школа, приуготовляющая молодое поколение для социализма, обязана решительно избавляться от пережитков всего того, что оставила в нас лицемерная буржуазная мораль. Списывание, подсказки, прогулы — все эти пережитки должны быть искоренены немедленно.
— Буржуазная мораль — это лень, пассивность и безделье, что весьма соблазнительно для молодежи. Если мы вовремя не удалим их носителей из рядов учащихся — каким станет будущее поколение?!
Сей риторический вопрос директор произнес в полной тишине; она длилась и после того, как он закончил, пока не стала наконец тягостной. Директору пришлось несколько раз взывать к «товарищам» с предложением высказаться. И тут Франтишек со стыдом поймал себя на том, что замечтался — и это в то самое время, когда всерьез решалась судьба его приятеля!
От речи директора он не ждал ничего нового, а темнота за окнами, в которой мигали далекие огоньки, протяжное, ни на что не похожее взвывание останавливающихся и трогающихся с места трамваев, их дребезжащие звонки — все это напоминало о том, что близится рождество. С горько-сладким чувством покосился он на свое вечное перо, которое от долголетнего употребления свернулось набок. Первый подарок, полученный им, когда он был принят в приму гимназии имени Бенеша. И единственный. Запах эбонита, смешанного с запахом чернил, он не забудет никогда. Сестре тогда подарили тяжелую деревянную куклу, какие изготовлял и дешево продавал местный колесник. Для него-то рождество было куда щедрее! А братья получили кубики с картинками и игру «Вверх-вниз».
— Я согласен с товарищем директором, который настаивает на исключении, — ворвался в мысли Франтишка скрипучий голос преподавателя физической культуры — он, как и большинство педагогов, внезапно ощутил вкус той огромной власти над учащимися, которой облекло его государство, и поспешил подкинуть от себя горстку зерна в мельницу, чтоб со временем получить свою долю мучицы.
Горько-сладкое чувство, охватившее было Франтишка, начало рассеиваться.
— Предлагаю выслушать мнение председателя классной ячейки Союза молодежи, — сказал молодой учитель.
Он не преподавал в классе Франтишка, но был одним из трех учителей, экзаменовавших его при переводе в квинту. Молодой учитель еще не обзавелся новой одеждой и ходил в костюме студенческих лет.
Все повернулись к Франтишку. Его обдало жаром — он понял, что из головы его совершенно выпал загодя подготовленный текст выступления, который дополнялся, исправлялся и наконец был одобрен комитетом ячейки; это выступление апеллировало к предрождественским чувствам и настроениям учителей, к тому, что у многих из них тоже есть дети и что сами они были когда-то учениками. Франтишек заговорил.
Но заговорил не увещательно-просительным тоном, как ему советовали ребята из комитета, а сумбурно и яростно. Он словно бросал в лицо изумленных педагогов деревянную куклу сестры, пестрые кубики братьев, кости и фишки игры «Вверх-вниз».
Резкий контраст между этими дешевыми рождественскими подарками обитателей Жидова двора и невозмутимыми ликами изобретателей «примерных случаев», вечных судей, которые должны бы учить молодежь социализму, ненависти к безнравственности положения, когда одни довольствуются самодельными куклами, а другие уж и не знают, чего бы еще пожелать, вызвал у Франтишка раздражение.
— Мой друг сделал то, что делаем мы все. Иногда по уважительной причине, а чаще без всякой причины мы пропускаем уроки. И вы отлично про это знаете. Но потому, что никто из вас не в состоянии с этим покончить, вы притворяетесь, будто ничего не знаете. По чистой случайности, в которой нет заслуги ни классной руководительницы, ни товарища директора, стало известно, что Моравец прогулял. Об этом-то сразу раструбили, потому что вам это на руку. Наш комитет союза обсудил проступок Моравца и пришел к выводу, что он должен закончить учебу. Мы готовы взять на себя ответственность за его поведение и успеваемость…
— Довольно, — перебил директор возбужденную речь Франтишка. — Вас не просили высказывать мнение о педагогах, вы здесь не для того, чтоб критиковать нас. Покиньте, пожалуйста, учительскую, мы обсудим вопрос о Моравце и… — тут директор многозначительно помолчал, — и о вашем выступлении.
— Минутку, — сказал молодой учитель, знакомый Франтишку по тем давним экзаменам, в то время как остальные учителя оживленно перешептывались. — Не объясните ли вы нам, что вы имели в виду, сказав «об этом-то сразу раструбили»? Значит ли это, что, по мнению класса, Моравцу мало уделялось внимания?
За короткие минуты, протекшие с момента, как он перестал говорить, Франтишек сообразил, что терять ему больше нечего.
— Напротив, ему уделяли столько внимания, сколько он и не заслуживал, — с иронией ответил он и, заметив вопросительное выражение на лицах учителей, объяснил: — С тех пор как Моравец перешел к нам из городского училища, все преподаватели только и делали, что старались доказать ему, будто он никогда не догонит учебный материал…
— Благодарю, этого достаточно, — сказал молодой учитель.
— Подождите в коридоре, по окончании педсовета мы вас пригласим, — уже куда более мирным тоном удалил директор Франтишка.
В коридоре было темно и тихо. Даже трамваев не было слышно, сюда не долетали их хриплые звонки. Франтишка внезапно охватило непреодолимое желание уйти и никогда больше не возвращаться. Этим были заняты его мысли, пока желтый прямоугольник света в конце коридора не призвал его в прокуренную учительскую. Было уже поздно, так поздно, что Франтишек мог рассчитывать только на последний поезд.
— Педагогический совет проанализировал проступок вашего одноклассника, — торжественно заявил ему директор. — Мы приняли к сведению позицию коллектива вашего класса, который готов взять на себя ответственность за дисциплину и успеваемость ученика Моравца. Педсовет постановил наказать его, отметив его поведение тройкой, но предоставил ему возможность доказать, что он ценит оказанное ему доверие и не обманет его…
Франтишек был счастлив и, может быть, впервые в жизни радовался ночному поезду, последнему, ожидающему его сегодня в морозной тьме. А в школьном вестибюле, под часами, которые днем приковывали к себе столько взоров, а ночью так тихо пощелкивали, к Франтишку присоединилась долговязая фигура в широком коричневом губертусе[36].
— Ну как?! — с нетерпением спросил приятель — все эти часы он прождал, забившись в темный угол возле двери в котельную.
В более поздние времена этот жест показался бы смешным, но в пятидесятые годы он еще выражал самые высокие чувства, на всю жизнь скрепляя дружбу. Мальчики бросились друг другу в объятия.
В каштановой аллее, ведущей к Пороховому мосту, успокаивающе шуршали под ногами сухие листья. За всеми желтыми окнами, еще светившимися в многоэтажных домах, жили и радовались одни только славные люди, все поезда, расписания которых висели в пустом холодном коридоре с табличками «Швейцар», «Зал ожидания», «Ресторан», «Служебная квартира», ходили в счастливые города и деревни, населенные одними счастливцами, но и эти счастливцы не могли сравниться счастьем с двумя юношами в широких губертусах, доходящих им чуть ли не до середины икр. Только грубый гудок локомотива оборвал слова о вечной дружбе, слова счастливых мальчиков, которых, как это ни парадоксально, объединяло именно то, что их разделяло. Если одному из них мать говорила: «Тебе нельзя делать то, что делают мальчики с Малого стадиона, им-то все сойдет с рук!» — то другому мать этого не говорила.
Итак, вклад Франтишка в нарождающуюся дружбу неожиданно оказался очень большим. Франтишек не только вернул подлинное значение такой простейшей вещи на свете, как прогуливание уроков, превратив чуть ли не противогосударственное деяние в шалость, существующую с тех самых пор, как существует и обязательное школьное обучение, — он вернул своему другу намеченную им цель жизни.
Следовательно, можно ожидать, что предложение поселиться в доме, облицованном желтоватым кафелем снаружи и искусственным мрамором изнутри, Франтишек, поколебавшись немного, примет — несмотря даже на антикварные безделушки и размеры портрета Готвальда.
И Франтишек не обманет этого ожидания. Но он не торопится принять окончательное решение. В чем причина промедления? Франтишку страшно уйти из дому. Поздние возвращения с последнего поезда, постель, которую он делит с одним из братьев, стереотипные завтраки — цикорный кофе с молоком, кусок серого хлеба, лепешка, испеченная прямо на плите, простые ужины — ребрышко кролика от воскресного обеда, картофельные оладьи — вот что, как уж оно бывает у преждевременно повзрослевшего человека, только и привязывает Франтишка к дому, выкрашенному синькой, под крышей из красных и белых черепиц. Насколько иным был бы уход из дому — столько раз описанный в литературе, такой привычный для устной традиции, — если б сын уезжал учиться в большой город! Тогда само прощание с родным домом стало бы неотъемлемой частью обряда, предзнаменование счастливой жизни.
Но уйти из дому после того, как он долгие годы изо дня в день терпеливо мотался в город и обратно, уйти из дому перед самым окончанием института — нет, это можно объяснить только тем, что бедная семья уже недостаточно презентабельна для Франтишка. Обычное дело. Мать не дает себе труда представить Дейвицкий вокзал в морозные ночи или всю глубину Франтишковой беспомощности, когда он бьется над задачами, которые завтра ему предстоит решать на практических занятиях, сидя в остывающей комнате, слушая дыхание спящих братьев, без всякой надежды на то, что в печке еще раз вспыхнут опилки, потому что тлеющая зола уже два-три часа тому назад с глухим уханьем провалилась на дно ее, выбросив горсть искр из круглой отдушины под дверцей.
Когда Франтишек объявил, что до окончания института он поживет у приятеля, потому что учеба отнимает все больше и больше времени по вечерам, а часы, проведенные в плохо освещенных и нетопленых вагонах, — потерянное время, мать спросила именно тем тоном, которого и ожидал Франтишек, заранее внутренне протестуя:
— Это тот приятель, у которого отец в министерстве?
— Да.
Мать не стала ничего комментировать и, как бы не ожидая ответа сына, продолжала с наигранным безразличием:
— Отчего же ты говоришь «до окончания института»? Станешь инженером, не в Уезде же тебе работать. Что поделаешь! Наша вина, не сумели мы сделать так, чтоб подольше удержать вас дома…
— Половина моих товарищей — из Словакии, из Моравии, из пограничья, и они уехали из дому раньше, чем я, — попытался Франтишек направить ход мыслей матери в свою колею.
— Но ты-то не из Словакии и не из Моравии.
После этого уже не было смысла что-либо направлять и объяснять. Мать накрепко утвердилась в позиции самобичевания.
Чем ближе день отъезда Франтишка, тем больше старается мать как-то украсить эти две темные каморки, из которых одна — кухня, другая — спальня. Ее старания, конечно, производят комическое впечатление. Кухня — маленькая, квадратная. Одну ее сторону занимает большая плита с неизменным деревянным ящиком для угля и аккуратно сложенной кучкой дров и щепы на растопку, далее ржавый, побитый умывальник с двумя неизменными ведрами: одно для грязной воды, которую выхлестывают в сток посреди Жидова двора, другое для чистой, которую носят из колонки в противоположном углу двора; за умывальником — дверь в сени, общие на три квартиры, и ужасающе облупленный сундучок, в котором хранятся поломанные игрушки да рваная детская одежонка на заплаты.
Вдоль противоположной стены стоят две кровати: одна обыкновенная, деревянная, другая складная, железная и почему-то на колесиках. Остальные две стены занимают окна во двор и дверь в спальню. Над плитой на стене — полка для посуды, над дверью, под стеклом, вышитое изречение: «Пусть якорь бурей унесет — плыви спокойно: бог спасет!» Над этим двустишием — волна, как на детском рисунке, и пожелтевший парусник.
Истоптанные, с выпирающими сучками половицы покрывают мешками двух сортов: в будни-из-под картошки, по праздникам — из-под зерна.
Все дети, начиная с Франтишка, учились читать по этим мешкам. На мешках из-под зерна, под имперским орлом, распростершим крылья и несущим в когтях кружочек со свастикой, значилось: «Böhmen und Mähren», а то еще: «Österreich», «Canada», «Hungaria»[37].
В так называемой спальне негде повернуться. Бессмысленно было бы пытаться внести хоть какую-то систему в это слепое нагромождение вещей. Две кровати, еще из бабушкиного приданого, кушетка со сломанной ножкой, замененной половинками кирпичин… Когда Франтишек был маленький, они с Йиркой Чермаком играли в лошадки. Взяв в руки по половинке кирпича — это были копыта, — они разгуливали на четвереньках по квартире. То-то копыта стучали!
Печка, топившаяся опилками, два шифоньера — остаток спального гарнитура из Судетской области, — детская кроватка с прелестными ангелочками, парящими над детками, похожими на дебилов. Множество табуреток в виде полых кубов, служивших некогда для курьезной цели. В верхней плоскости этих кубов были отверстия, под которые ставилась ночная посуда… На такие кубы садились господа в замке на родине Франтишка. Затем — а может, и не сразу, а лишь по мере наполнения посудины — кто-нибудь из слуг ее выносил. После возникновения в 1918 году Чехословацкой республики подобного рода феодальные привычки ушли в прошлое, а «кресла» очутились на свалке, откуда и унес их Франтишков отец в виде почина для своего нового тогда домашнего очага. Отверстия он заколотил досками, чтоб можно было нормально сидеть, а внутри «кресел» стали складывать старую обувь: разбитые ботинки, туфли, деревянные башмаки, которые во время войны выпускали заводы Бати.
Окна спальни, забранные решетками, выходят в поле; под ними — стол, за которым каждый день занимается Франтишек. Решетки, видимо, приделаны для защиты от возможных воров — хотя трудно себе представить, чтоб какой-либо вор польстился на имущество в этом доме, — и прутья в них так часты, что Франтишек даже в детстве не мог просунуть голову. А теперь тем более. Да и зачем ему? Невозможно придумать этому жилью хоть видимость уюта, как ни скреби стены и пол, как ни переставляй горшки с цветами, и старания матери подобны усилиям бедной девчонки, собирающейся на танцы. Выпросит платье у подружки, причешется в парикмахерской, надушится, намажется, но выдадут ее большие руки с красной потрескавшейся кожей…
Наивные попытки матери предотвратить уход сына, заменяя на полу мешки из-под картошки мешками из-под зерна, вызывают тягостное чувство, раздражают и достигают противоположного эффекта. А когда мать вдобавок к этому начала еще и покрикивать на остальных детей, чтоб не мешали Франтишку учиться, когда она взяла обыкновение с наигранной небрежностью спрашивать его по утрам, в котором часу он вернется домой, чтоб собственноручно приготовить для него любимое кушанье, то это только ускорило решение.
Он сообщил приятелю, что принимает предложение, и оба искренне тому рады. Еще с гимназии они проводили вместе большую часть времени, вместе пошли в институт, ежевечерние отъезды Франтишка всегда захватывали их врасплох, в ту самую минуту, когда им меньше всего хотелось расставаться. Франтишек рад еще и тому, что отныне все его дальнейшие поступки будут совершаться вдали от семьи, которую сама возможность его ухода из дому повергла в совершенно непонятную растерянность.
Можно было, конечно, точно назначить день переезда, чтоб тяжесть этого дня равномерно распределить на несколько предшествующих, но Франтишек об этом не думает, он занят мечтами об удобствах пражской квартиры, впрочем еще вовсе ему не знакомых.
Но в одно прекрасное воскресенье, сам не зная почему, он вдруг решает уехать именно сегодня и начинает укладывать свой скудный гардероб в фанерный чемоданчик ярко-красного цвета. И попадает в совершенно неожиданную ситуацию. Ибо отец еще ничего не знает о его решении. Мать, видимо полагая, что, переставив по-другому цветочные горшки и приготовляя для сына тушеного кролика, сумеет вынудить его изменить свое решение, ничего не сказала мужу. А Франтишек, считая, что родители переговорили обо всем, восхищался тактичностью отца; теперь он стоит перед неприятной необходимостью еще раз объяснять, что на последнем курсе института приходится больше заниматься, особенно по вечерам, и что часы, проведенные в скудно освещенных и плохо отапливаемых вагонах, — потерянное время. К счастью, отец оставляет свое мнение на сей счет при себе и даже, кажется, соглашается с сыном. Отец — человек практический, привыкший соразмерять средства с целью.
В тишине, от которой прямо-таки звенит в ушах, Франтишек захлопывает крышку красного чемоданчика. Потом, словно между ним, родителями и остальными детьми происходила ссора и миротворцем выступает именно он, Франтишек разводит руки и дружеским тоном произносит:
— Через неделю, в воскресенье, приеду.
Он еще не знает, что отныне всегда будет приезжать домой только по воскресеньям.
— Приезжай, будем ждать тебя, — сдавленным голосом откликается мать.
— Ну, до свиданья.
— До свиданья.
И все, с приятными улыбками, покивали головой. Захлопнулась за Франтишком одна дверь, другая. В калитке Жидова двора он оглядывается и замечает на ступеньках крыльца маленькие мамины резиновые сапоги, измазанные навозом, а за окном, отдернув занавеску, теснится вся семья. Франтишек впервые переживает такие сцены, и потому на сердце у него легко, а на глазах сверкают слезинки. По миру, разбитому вдребезги, он шел, до сих пор не задетый ни единым осколком, уверенный в своем маленьком счастье, состоящем в возможности и праве находить прибежище в бедных стенах родного дома, под любовной опекой матери. Теперь все будет зависеть только от него. Первые решения, как правило, несложные, дальнейшие бывают серьезными, а те, что следуют за ними, определяют всю жизнь. Но всегда вначале — первое решение, оно ключ ко всем остальным, хотя его-то мы обычно забываем.
Франтишек идет мимо длинного серого коровника, который подмигивает ему маленькими слепыми окошками. Из ворот коровника женщины вывозят тележки с высокими бортами, наполненные тяжелым мокрым навозом. Среди женщин и совсем молоденькие, которым едва исполнилось пятнадцать, и старые бабки. На всех серо-синие застиранные халаты, у всех напряжены мышцы ног; у одних икры белые, стройные, у других — страшного фиолетового цвета, со вздутыми узлами вен. Волосы растрепались, висят космами — волосы серые и тонкие, как мышиные хвостики, и мягкие, отливающие червонным золотом в лучах закатного солнца. Дорогу пересекли две доярки со столитровым бидоном. У бидона два металлических ушка, через которые продет длинный деревянный шест, его концы покоятся на плечах доярок. Лица их горят алым отсветом заката, и бидон между ними как исполинская капля свинца.
Был почти уже вечер, когда Франтишек позвонил в дверь на третьем этаже дейвицкого дома, облицованного желтоватым кафелем. Открыл ему приятель, и встретились они так радостно, будто не видались целый век. Какими бы ни были предпосылки для возникновения их дружбы, чем бы ни был вызван переезд Франтишка — внесла свою долю в радость этой встречи и сама эпоха. Эта эпоха ставит большие цели даже перед малыми людьми. И людей поражают внезапно раскрывшиеся перед ними фантастические перспективы, и не могут люди не видеть контраста между этими перспективами и устарелыми средствами достижения цели. В таких небывалых обстоятельствах люди кажутся себе маленькими и безмерно одинокими. Вот почему эта эпоха — время больших дружб.
Не дав Франтишку разложить свои вещички, его потащили в кухню, набитую мейсенским фарфором. Синий орнамент — везде и на всем. Он оплетает посуду в буфете, тихо пульсирует на тарелке, висящей на стене и маскирующей циферблат часов, он выглядывает из-под сизо-зеленых виноградных гроздьев на плоском блюде. Рукопожатие хозяйки дома коротко, сухо и крепко. Так жмут руки люди, привыкшие пожимать руки и принимать самостоятельные решения.
— Очень хорошо, что вы приняли наше предложение. Одного не понимаю: как могли вы так долго терпеть. Я сама много езжу и знаю, что такое поезда. А ведь меня по возвращении не ждут занятия! И чаще всего вообще никаких дел. Мои мужчины меня берегут. Они не делают различия между мужской и женской работой!
Франтишек кивает с умным видом, и чувство признательности смешивается у него с легким удивлением: странный дом, где не различают мужскую и женскую работу… Затем он обходит гостиную, где ему кое-что знакомо: огромный портрет Готвальда и антикварные безделушки — их он, правда, еще не рассматривал подробно. Здесь были зеленоватые гравюры с изображением собора св. Николая и сценой казни чешских вождей на Староместской площади{56}; зеленоватые ступки, часы-кукушка с зеленоватыми гирями; зеленоватые палаши и зеленоватые подносы. Вся гостиная выдержана в зеленоватых тонах. Зеленью отливают корешки книг в книжном шкафу, занимающем целую стену, небольшие кресла обиты зеленым плюшем, и ковер — зеленый. Отсвечивают легкой прозеленью и волосы отца приятеля, которому время от времени доверяют руководить одним из отделов министерства.
Франтишка он приветствует с профессиональной бодростью, впрочем характерной для второй половины пятидесятых годов и вообще свойственной руководителям технического профиля, которым часто приходится бывать на заводах, где они останавливают рабочих стереотипным: «Ну, как дела?» — или более конкретным: «Ну, как план? Дадите?» И если спрошенный примет удивленный или недоумевающий вид, они поскорей добавляют: «Конечно же, дадите» — и засматривают рабочему в глаза твердым взглядом.
— Теперь у вас больше останется время на учебу и… — отец приятеля помолчал, чтобы закончить с лукавым подмигиванием, — и на девиц!
И хотя никто с ним не спорит, потому что, в общем-то, и насчет девиц он прав, все же тоном, не допускающим возражений, отец приятеля продолжает:
— Не верю я, что все ваше время занимают лекции, практические занятия да семинары! И не пытайтесь меня переубедить!
Трудно отвечать на столь авторитетные слова, и не только отвечать, но вообще как-то на них реагировать. Поэтому Франтишек промолчал.
В комнате, которую он отныне будет делить с приятелем, две металлические кровати, большой стол, книжный шкаф со специальной литературой, гардероб, патефон. Балкон во двор, на балконной двери белая занавеска до пола, покрытого зеркальным паркетом, на который брошен мягкий красный ковер.
Франтишку жарко и душно. Это оттого, что он не привык к центральному отоплению. Он распаковал вещи, поставил на полку свои книги и тетради, и тут обоих пригласили в гостиную на чашечку кофе.
Мерно колышется беседа на зеленых волнах гостиной, отец приятеля все время старается перейти на более непринужденный тон. Пожилым людям всегда трудно найти нужный тон в разговоре с молодыми.
— Гимназические, а затем студенческие годы — самая прекрасная пора в жизни…
Франтишек позволяет себе возразить, он никак не может разделить эту точку зрения, столь упорно отстаиваемую и повторяемую десятилетиями, но все его возражения — как об стенку горох.
— Вступление в практическую жизнь приносит с собой одни заботы, потому что тогда люди, как правило, женятся, и тут уж заботам не бывает конца…
Как будто «практическая жизнь» и неизбежная, роковая женитьба — нечто вроде первых из множества остановок на крестном пути к Голгофе! В ответ на замечание Франтишка, что люди ведь женятся по любви, отец приятеля бросает раздраженно:
— Э, любовь!..
Беседа за кофе происходит в двух тональностях, которые сменяют друг друга через равные промежутки времени. Это тональность бодрая и тональность озабоченная. Последнюю отец Франтишкова друга избирает, обращаясь к жене. В разговоре с ней он называет по именам известных министров, политических деятелей, писателей, журналистов. Словно все они члены одной семьи.
Но все на свете кончается — кончился и импровизированный прием. В последующие дни, недели и месяцы подобные приемы повторяются не слишком часто, к безграничной радости обоих приятелей. Впрочем, если б Франтишку пришлось выносить их ежедневно, он делал бы это с радостью: после первых дней жительства в Праге, отмеченных какой-то растерянностью, Франтишек все больше входил во вкус преимуществ, проистекающих от удобного расположения его нового жилища, и он охотно примирился бы с таким мелким неудобством, как общение с родителями друга. К тому же и мать и отец его часто уезжают, даже за пределы республики — явление в те времена чрезвычайно редкое, — и в распоряжении юношей остаются не только комната с двумя кроватями, кухня с мейсенским фарфором и гостиная с небольшими креслами зеленого плюша, но и уютная светлая спальня, где стоят две мягкие, белоснежные супружеские кровати, где в воздухе разлито особое благоухание, которое Франтишку, выросшему в Жидовом дворе, кажется смесью мужского одеколона и тяжелых дамских духов, знакомых ему по редким вылазкам в театры.
Стена возле супружеского ложа вся состоит из целой системы зеркал, полочек и ящичков с флаконами, баночками, тюбиками; в первый раз Франтишек даже испугался, когда, присев в ногах кровати, увидел себя в самых разнообразных ракурсах отраженным в зеркалах. Какой контраст с кабинетом, где надо всем доминирует письменный стол — его скорее примешь за предмет обстановки имперской канцелярии — и книжные шкафы с томами Научного словаря Отто, технического словаря, франко-чешского, немецко-чешского, англо-чешского, испано-чешского словарей, с томами «Капитала» Маркса и Собранием сочинений Ленина…
Частыми отлучками родителей приятель Франтишка пользуется, чтоб водить к себе девушек. Это смущает Франтишка, он не знает, как ему себя держать, когда он сталкивается в дверях ванной с полуодетой девицей, не знает, куда смотреть, заметив на стульях детали женского туалета.
Прошло немало времени, пока он сам отважился пригласить девушку, с которой познакомился в студенческой столовой и в которую сильно влюбился еще до того, как переехал к приятелю. Пригласил он свою пассию под сомнительным предлогом отметить какой-то маловажный зачет.
Об этом он заявил приятелю равнодушным тоном, хотя это простое дело было для него — как множество, как большинство простейших дел в те времена — настоящей маленькой драмой, вроде тех, что переживали люди, не знающие, как теперь правильно обращаться друг к другу, какими словами здороваться.
— Я пригласил ее на субботний вечер, — сказал Франтишек своему приятелю, спрашивая себя, как далеко простирается его право пользоваться чужой квартирой.
Но спрашивать себя об этом ему вовсе не нужно. Приятель и сам не собирается проводить субботний вечер в одиночестве. К нему в гости придет женщина старше его более чем на десять лет, то есть совсем взрослая, о которой он бредит уже полгода. Приятель Франтишка постоянно спорит с воображаемыми противниками, которые хотят разуверить его в этой любви или даже воспрепятствовать ей. Франтишек всегда краснеет, убеждая друга, что отношения с женщиной, старшей по годам, — самые прекрасные на свете. Родители друга решительно отказываются принимать от Франтишка какую-либо плату за квартиру, и он выплачивает свой долг такими вот ежедневными заверениями, хотя, во-первых, ему это совершенно безразлично, а во-вторых, у него нет никакого мнения на сей счет. Но он то снисходительно утешает друга, то выдумывает какие-нибудь аналогичные случаи.
— Вообще-то моя девушка не пражанка, так что, может, и не придет, — заранее готовится Франтишек к возможному разочарованию.
Но девушка приходит, и даже раньше немолодой партнерши приятеля. Это маленькая блондинка с длинными волосами и голубыми, чуть раскосыми глазами. Вид у нее такой, словно ей все время хочется спать, но держит она себя весьма непринужденно. Впрочем, между ее непринужденностью и той, какую обнаруживает старшая участница встречи, явившаяся вскоре, — диаметральная противоположность. Младшая трогает все предметы в квартире с таким видом, будто не знает их назначения и не догадывается, что может с ними случиться после того, как она их тронет. Когда она берется за водопроводный кран, нет никакой уверенности, что вода потечет, а стоит ей взглянуть на часы, замаскированные под мейсенскую тарелку с синими разводами, и никто не удивится, если они перестанут тикать. Но сделай все то же старшая, и каждому станет ясно, что вода потечет, часы не остановятся, бачок над унитазом сработает с грохотом, если потянуть за цепочку, и газ загорится фиолетовыми язычками, когда она повернет краник и поднесет к горелке спичку, и винные пятна сойдут, если она насыплет на них соли, и кровь отстирается, если она сразу намочит вещь в холодной воде.
Вот какая, несколько разнородная компания сошлась в комнате наших приятелей; и первые минуты знакомства протекали под знаком смущения. Франтишек — нравится это ему или нет — чувствует себя обязанным по возможности сглаживать все недоразумения, все углы, которые нарушили бы гладкое течение беседы. Это он тоже считает одной из форм платы за квартиру, которую от него не только не требуют, но даже отвергают.
Старшая из женщин — учительница чешского языка и пения, и Франтишек, которому опытные педагоги гимназии помогли стать хорошим психологом, моментально отметил про себя вертикальные морщинки в уголках ее губ и понял, как нелегко ей с ребятами переходного возраста, у которых ломается голос. Морщинки эти рассказывают, что в класс она приходит, заранее настроенная на раздражение, которое затем, дома или хотя бы вот сейчас, когда они сидят за столом, заваленным учебниками и заставленным бутылками вина, сменяется у нее состоянием настороженной покорности судьбе.
Поэтому, когда приятель открыл вечеринку, подняв вопрос, давно интересующий обоих юношей («интересующий» — слишком слабое выражение для их долгих ночных раздумий и разговоров о недавнем замечательном предложении деканата), Франтишек отозвался уклончиво. Приятель откупорил бутылку красного вина, разлил по красивым рюмкам с ножками, тоненькими, как стебли цветка, и, подняв свою, повернулся к Франтишку:
— За то, чтоб ты принял правильное решение!
— За сегодняшний вечер, — возразил Франтишек под звон рюмок: он заметил, что морщинки вокруг губ учительницы приняли положение, предвещающее недовольство.
— Не хочешь об этом говорить, — усмехнулся приятель. — Но ведь ты не можешь ничего иметь против того, чтоб я сказал нашим гостьям, что мы отмечаем не только зачет, но и твои надежды на ближайшее будущее!
Франтишек, немало удивленный тем, что разговор повернул на его личность и на его дела, пробормотал, что вообще-то отмечать нечего, так как, во-первых, ему еще ничего не предлагали официально, а во-вторых, он и сам не знает, примет ли это предложение, — до сих пор ему и в голову не приходила возможность работать в столице, да вдобавок в своем же институте.
— Поговорите, поговорите об этом, — вмешалась учительница. — Мы вам мешать не будем. У нас ведь свои проблемы, — обернулась она к девушке Франтишка, чем и вызвала первую тягостную паузу в разговоре.
Похоже на то, что Франтишку не так-то легко будет выплатить свой долг за квартиру — ведь именно такого поворота разговора он и хотел избегнуть. Он прекрасно понимал, как может чувствовать себя учительница с десятилетним стажем среди студентов на десять лет моложе ее и без всякого стажа; и он попытался разрядить напряженность открытием, что вот, мол, скоро рождество и зимние каникулы…
Но девушка Франтишка заинтересованно подняла сонные веки и, прежде чем заявить: «А вот меня это как раз и интересует», помедлила ровно столько, сколько потребовалось бы для произнесения слов: «Что вы, мадам, какие могут быть у нас с вами общие проблемы?!»
Оставалось только пояснить загадочный тост приятеля, что невольно отстраняло учительницу от участия в разговоре.
— В деканате мне предложили остаться ассистентом на кафедре. Не знаю. Это так неожиданно. Я-то представлял свое будущее несколько иначе.
— Но что же тут раздумывать?! — Сонливость мигом соскочила с лица Франтишковой девушки. — Я знаю студенток, они готовы замуж пойти, учебу бросить, родить ребенка, двух, трех, четырех — только б остаться в Праге!
Тут уместно заметить, что за все время существования пражских высших учебных заведений среди студентов не бывало еще такого нежелания покидать столицу, как в пятидесятые годы нашего века. Быть может, это объяснялось нежеланием разрывать узы дружбы, страхом перед одиночеством.
— Что ж, значит, я другого мнения, — пожал плечами Франтишек. — И вообще, сегодня мы этот вопрос не решим. Тем более что пани… — Франтишек, как вычислительная машина, в долю секунды нашел правильное обращение, — пани учительницу, боюсь, вряд ли могут занимать мои проблемы…
Не слушая уверений в обратном, он снова наполнил рюмки и быстро перебрал несколько пластинок в поисках нужной.
Во времена, когда танцевальная музыка в исполнении оркестра Карла Влаха звучала по радио один-единственный разок в неделю, да и то лишь полчаса, во времена, когда молодежные культбригады не знали других песен, кроме «Ехал Франта мимо садочка», «Go home, Ami, Ami, go home»[38], «Солнце скрылось за горою» и «Слава шахтерам, слава», песни из музыкальных спектаклей, еще не получивших название «мюзикл», таких, как «Сто дукатов за Хуана», «Прятки на лестнице» или произведения Ежека{57}, были неизменным аккомпанементом домашних вечеринок.
Прелестные песенки о любви, которая «средь танца цветок срывает померанца», и о благоуханных цветах шафрана понеслись из радиолы и быстро заглушили слова, под которыми могли таиться коварные камни преткновения. Томная музыка смазала разницу в возрасте, которая чуть было не испортила хорошее настроение. Вечеринка приобрела даже какой-то стиль, если, конечно, позволено говорить о стиле там, где не умеют различать вина по худшим, лучшим и великолепным маркам, а знают только, что вино — оно и есть вино. Элемент стиля внес приятель Франтишка, обнаружив у отца в шкафу — компания тем временем перебралась в зеленую гостиную — бутылку украинской горилки, на дне которой лежал стручок огненно-красного перца, а в холодильнике нашлись банки с крабами и устрицами. Все залюбовались пестрыми этикетками, украшенными причудливым орнаментом, французские слова на них были похожи на экзотических бабочек.
— Надо спросить у французской тети, известны ли ей эти деликатесы, — брякнул Франтишек, которого на этой стадии вечеринки оставила уже всякая принужденность.
Во времена, когда командировки в Дрезден, Лейпциг и Варшаву — редкость, о которой говорят с почтительным вниманием, неудивительно, что после такого заявления Франтишка в глазах присутствующих появилось голодное выражение и посыпались выкрики:
— У тебя родственники во Франции?!
— А ты к ним ездишь?!
— Они живут в Париже?!
Франтишка заставили рассказать о тетке с легкомысленными манерами, о дяде ростом гораздо ниже жены, что он восполняет чувством собственного достоинства и стремлением слыть мастером на все руки, хотя бы в таких делах, как истребление мышей и тараканов, откупоривание винных бутылок или приготовление домашнего пива из хлебных корок.
Но ведь во Францию-то ездят на Лазурный берег, по торговым делам или в «Мулен-Руж», а не для того, чтоб своими руками добывать уголь, доить козу или таскаться по белой пыли с тяжелой корзиной винограда за спиной…
Поэтому Франтишка выслушивают до того внимательно, до того вежливо, что ему уже не по себе, и он сокращает свое повествование, вынужденный признать, что консервы, привезенные из командировки, — знак отличия более высокий, чем, скажем, ленточка Почетного легиона или Чехословацкий военный крест. Тем более что пора спать.
В этом возрасте разговоры ведутся по простой схеме с двумя-тремя вариациями. Схема такова: воспоминания о собственных подвигах, в которых главные темы — алкоголь и школа, а также первые опыты курения, первые признаки отдаления от родителей; затем рассказы о знакомых, добившихся успеха в жизни, причем рассказчик намекает, что он и сам в ближайшее время ступит на верный путь к успеху, залогом чего служит его умение выбирать друзей; и наконец байки и анекдоты из той области, в которой рассказчик предполагает трудиться. Но сегодня вечером пальма первенства осталась за консервами из крабов.
Приятель сделал Франтишку знак выйти с ним на кухню и там задал вопрос, вызвавший настоящий шок:
— Где ты хочешь с ней спать? У нас или в спальне?
Иллюзия выбора должна вплести дополнительную прядку в крепнущие узы дружбы. Увы, Франтишек еще не полностью выплатил долг за квартиру! И он «выбирает» спальню, хотя ему отчаянно хочется, чтоб этой ночью его окружали те пустячки в их холостяцкой комнате, которые еще связывают его с Жидовым двором. Красный чемодан, смешной рисунок младшего брата на мягкой обложке учебника — усатый жук…
— Думаю, пора и ложиться. — Приятель Франтишка притворно зевает и уводит учительницу в свою комнату.
Та послушно следует за ним, и ее «спокойной ночи» звучит столь же убедительно, как и ее объяснения ученикам, что в тональности ре мажор квинтой называется аккорд ре-фа-диез-ля, а в предложении «Черная туча закрыла сияющее солнце» подлежащим будет «туча», сказуемым — «закрыла», а дополнением — «солнце».
Франтишек уходит с маленькой блондинкой в спальню, которую, ему кажется, всю заполнили сдвоенные супружеские кровати и смешанный запах мужского одеколона и тяжелых дамских духов; при этом Франтишек держится с такой уверенностью, что сам себе удивляется. Он рад, что ему не пришлось особенно много болтать в непроветренной гостиной и что оказалось ненужным придумывать мотивировку для приглашения девушки пойти в спальню и ломать себе голову над тем, как это сделать. И хорошо, что не надо ему больше слушать собственнические вздохи немолодой учительницы, от которых ему становится стыдно, даже когда он один. Это особый стыд. С ним связано глубокое понимание. Франтишек отнюдь не поддался иллюзии, что учительница влюблена в его друга. Для нее эта связь всего лишь шанс доступными ей средствами достичь трудноосуществимой цели. Такую связь Франтишек понимает. Суть дела, которой не видит приятель, проста и однозначна. Эта женщина, как стало ясно из болтовни сегодня вечером, живет с отцом, матерью и двумя братьями в двухкомнатной квартире, в окраинном районе Нусле. Сколько таких квартир в Праге! И таких родителей, которые ничего не знают о регулировании рождаемости и об угрозе жилищного кризиса. Такие люди живут в ничем не обоснованном убеждении, что дети у них само совершенство и старшей дочери стоит только мигнуть, только пошевелить пальчиком — и она тотчас со своим чемоданчиком, куда брошено несколько дешевых тряпок, въедет в самый великолепный квартал города, до того роскошный квартал, что вроде уже и не пражский. Для таких родителей человек типа Франтишкова приятеля всего лишь меньшее из зол, но все же, поскольку живет он в реальном добротном доме, какой-то выход.
Человеку, выросшему в Жидовом дворе, все время приходится думать. Даже такое простое действие, как уход в спальню с девушкой, в которую он влюблен, распадается для Франтишка на несколько этапов. И он должен все их учитывать, все держать в уме. Для него в соседней комнате спят не приятель со зрелой женщиной, а юноша из хорошей семьи, чуждый ему, хоть и приятель, и женщина из бедной семьи, которая близка ему, хоть и не подруга. Думать об этом утомительно, но Франтишек не может иначе. Его маленькая приятельница сократила для него по крайней мере три этапа в его сложных расчетах.
Когда после первых трепетных объятий оба начинают раздеваться, Франтишек гасит свет. И тут же пугается, чувствуя, что этим он как бы оборвал плавную линию современного способа любить, согласно которому сейчас должен наступить этап романтического воспламенения, когда более уместны стихи, чем холодящая ладони черная комбинация, которую можно скомкать и бросить на мягкий ковер у большой белой брачной постели, чем внезапно обнажившееся белое тело, которое в темноте, разжижаемой отсветом граненых флаконов и зеркал, при робком разглядывании не слишком отличается от нежных юношеских тел, знакомых Франтишку по душевой Виноградского спортзала, и которое тем не менее принадлежит маленькой девушке из студенческой столовки. То, о чем Франтишек слышал от старших товарищей, о чем он мечтал, мысленно перебирая знакомых женщин — от босоногих уездских девчонок до стройных четвероклассниц и перезрелых учительниц пражской гимназии, — происходит на удивление быстро. Некоторое разочарование вытесняется чувством гордости: Франтишек на собственном опыте познал, что все это, в общем, не так прекрасно, как в мечтах, но и не так скверно, как он опасался. Дыхание его еще не успокоилось, а он уже думает о себе: вот, за считанные минуты он превратился из робкого мечтателя в мужчину, ответственного за судьбу двоих людей, которой он сегодня нежданно-негаданно бросил вызов.
Когда девушка, уже снова в черной комбинации, начала легонько похрапывать, Франтишек, подавляя нарастающее отвращение к этому сомнительному проявлению близости, выкрался на цыпочках в гостиную. И, встретив там приятеля — его партнерша тоже заснула, — начал рассуждать вслух:
— Нет, не приму я места ассистента…
Приятель — куда больше под влиянием позднего времени (было три часа утра), чем разумных соображений, — такого решения не понимает.
— Видишь ли, мы оба с ней не пражане, — объясняет Франтишек. — У института нет никаких обязательств по отношению ко мне. Если же я поступлю на какой-нибудь химический завод в северном пограничье, то вполне могу рассчитывать на квартиру…
В те времена распределение окончивших институты производилось строго, и приятель живо соглашается. Что помешает им обоим просить направления в один и тот же район, на одно и то же предприятие? Водка, настоянная на перце, расширяет сосуды. Молодые сердца бьются взволнованно.
— И жить будем вместе!
— В общежитии, а то и комнату снимем…
— На севере не хватает учителей. Как устроимся, найду место и для нее…
— Моя будет врачом. Всех врачей посылают в пограничье.
— И главным образом на север.
Затем они еще на пару часиков ложатся к своим ничего не подозревающим подругам. Но дольше валяться нельзя: в полдень приедут родители. То ли из ГДР, то ли из Швейцарии, а может, просто из Братиславы. Родители, понятно, великодушны, они не строят себе никаких иллюзий относительно того, чем занимается молодежь в пустой квартире. И все-таки не нужно, чтоб они застали эту молодежь среди неубранных постелей, растрепанную и неодетую.
В полдень — торжественная встреча, знакомство. Потом обед из консервов. За кухонным столом хватает места на шесть персон. Если не считать того, что отец и мать приятеля разговаривают только с Франтишком и его маленькой блондинкой, обед представляет собой как бы логическое завершение ночных разговоров обоих друзей о будущем. Да так и должно быть. Юношеские мечты сменяются определенными планами, следует благословение родителей — и кончились студенческие годы, эта прекраснейшая пора в жизни человека… Потом уже — только работа и неизбежная, не терпящая отлагательств, определяющая всю дальнейшую судьбу женитьба. Однако супруги Моравцы — это так странно и так обескураживает — отнюдь не собираются соглашаться с такой перспективой. Они ее попросту знать не хотят. И наперебой шутят с маленькой блондинкой:
— Я не мог бы быть врачом, не выношу вида крови…
— Я не могла бы быть врачом, боюсь крови…
Словно оба не в состоянии отбросить средневековое представление о враче как о чем-то среднем между костоправом и палачом. Правда, пан Моравец добавляет еще, что лучшие анекдоты — из медицинской сферы.
Импровизированный обед не доставляет Франтишку никакого удовольствия. Его не вводит в заблуждение тот факт, что супруги Моравцы поддерживают беседу только с ним и блондинкой-медичкой. Приятель сидит с обиженным видом. Напрасно. Недовольство родителей, их плохо скрытое негодование, разразившееся после ухода девиц небольшим скандалом, направлены скорее против Франтишка.
Почему все не наоборот? — так и слышится в их тоне. Сколько материнской нежности и деликатного внимания могла бы оказать зрелая женщина этой маленькой студенточке, сколько грубоватой отеческой ласки — зрелый мужчина! Если б она сидела… не рядом с Франтишком. Но мыслимо ли обращаться к почти тридцатипятилетней женщине с большим, тяжелым бюстом, вертикальными морщинками у губ и выражением настороженной покорности судьбе с такими словами: «Ах, девочка, супружество — это сплошной компромисс…»
— Сущий рашпиль! — отводит душу отец, когда девицы ушли.
— Может, она даже старше меня? — спрашивает мать.
Приятель молча срывается с места и в бешенстве удаляется к себе.
И ничем тут не поможет ни мейсенский фарфор, ни тихий шепоток часов под тарелкой в синих разводах. В кухне — груда грязной посуды, на которой застыл жир. В мусорной корзине звякают пустые консервные банки. Стук захлопнутой двери отдает Франтишка на произвол этому разору. Он не успевает уклоняться, чтоб не испачкать дешевые, но чистые брюки, не порезаться о зубчато-острые края консервных крышек, не задохнуться от вони отбросов. Грязная посуда и объедки совершенно преобразили уютную кухню. Быть может, это один из тех парадоксов, которых так много в жизни, а может, наказание за друга, за его столь нелепый выбор. Зато Франтишек первым узнает, что семья друга собирается купить автомобиль. И опасение, вызванное, быть может, неверно употребленным выражением «наказание за друга», рассеивается, когда супруги Моравцы дружно заявляют, что они и не думают получать шоферские права.
Белое письмо, подписанное директором автозавода, извещает, что автомобиль, как договорились, будет «цвета керосина», и выражает надежду, что покупатель останется вполне доволен качеством «нашей продукции».
Белое письмо действует как чудо.
Неудивительно, что будущий фактический владелец и водитель автомобиля — приятель Франтишка — недолго злился на родителей. Предстояло так много хлопот! Шоферские курсы, водительские права, получение машины, поиски лучшей стоянки — все это вполне способно рассеять некоторые тучи, стянувшиеся было после любовного приключения. С кем не бывало?
Езда по пустынным улицам Праги, по которым лишь изредка прошумит машина министерского чиновника, директора завода или старая колымага кого-нибудь из экспроприированных фабрикантов, превосходит все наслаждения, изведанные приятелями до той поры.
Правда, появились и новые проблемы. Эти проблемы — иначе и быть не может — вполне в духе эпохи, которая еще далеко не достигла той степени зрелости, когда возникают проблемы автомобильных стоянок, дорожных знаков, перекрестков, недисциплинированных пешеходов или недисциплинированных водителей. Это все еще старое доброе время, когда часто употребляются слова «коллектив», «национализация», «отношения между людьми», «засучив рукава». Слова эти еще не сменились другими, как-то: «показатели потребления» и «жизненный уровень», символами какового служат холодильники, телевизоры и собственные автомашины. Проблемы все еще как-то не выберутся из области социальных отношений. Поэтому, нравится это кому-то или нет, высшие учебные заведения готовят своих выпускников для высших слоев общества, будь они даже пролетарского происхождения, рабочими кадрами. После защиты диплома никто не поселит их в бывшем амбаре, где теснится уже шесть семей. Новые перспективы заслоняют прошлое. На всех курсах царит демократия. Я такой же пан, как ты. Два пана в одном автомобиле возбуждают любопытство: «Чья это красивая машина? Твоя или его?»
Подобные расспросы застают наших приятелей врасплох, и они совершенно теряются. Франтишек не имеет права объявить себя владельцем, а приятель не хочет. И неудивительно. Такая собственность несколько необычна. Еще необычна. И друзья как бы поделили между собой право на собственность, которая де-юре принадлежит ведущему министерскому работнику Моравцу-старшему. Такая договоренность выгодна обоим. Франтишек в роли совладельца не чувствует себя приживалом, а его приятель как бы наполовину уменьшил размеры своей собственности, обладание каковой в те времена еще вызывало косые взгляды.
Но станут ли такие мелкие проблемы занимать студентов в конце второго семестра! В эту пору подсыхают межи в полях, среди колючей прошлогодней травы появляются в окружении больших темно-зеленых листьев нежные цветки фиалок и светло-коричневая ширь полей уходит за горизонт… Таково представление Франтишка о весне, и оно подтверждает тот факт, что есть образы, выбить которые из головы невозможно. Рождество — это ночной сторож с колотушкой и крупные хлопья снега, весна — фиалки, осень — пастушки у костра, на котором тлеет картофельная ботва. А так как и приятель Франтишка отнюдь не иммунен против картин, изображающих времена года и висящих в коридорах школ, то в головах обоих естественным образом зарождается идея съездить за город. Если в их сердцах осталась хоть капля неверия в существование пейзажей, в которые традиция неизменно помещает весну, лето, осень и зиму, то автомобиль поможет им раздвинуть пределы реальности.
В один прекрасный день игривая идея навестить в весенние каникулы маленькую блондинку в ее отчем доме воплощается в дело. По мнению друзей, такое решение перевернет судьбу мира. И они покидают кафе «Бельведер», где сидели за черным кофе, любуясь через большие окна необычайно щедрым весенним утром, и поспешают в гараж. Вскоре сверкающая машина «керосинного цвета» проносится мимо бывшей гимназии имени Бенеша. Лишенное былой славы, здание как бы сгорбилось под вывеской «Одиннадцатилетняя средняя школа». Скоро хорошенькие виллы сменяются аллеями яблоневых, сливовых и грушевых деревьев с их блестящими стволами. Смотри-ка! Чем дальше от города, тем виднее: межи-то и впрямь подсыхают и в колючей прошлогодней траве распустились в окружении больших темно-зеленых листьев нежные цветки фиалок! Франтишка одолевает сильное искушение — попросить приятеля остановиться. Вот бы нарвать букетик и с этим малым презентом постучаться в дверь незнакомой еще квартиры!
До городка, где живет девушка с чуть раскосыми глазами, от Праги шестьдесят километров, ее дом на дальнем конце. Автомобиль «керосинного цвета», которым, как надеется директор автозавода, будет доволен покупатель, выглядит на улице, мощенной булыжником, словно нарядный велосипед, подаренный за отличный аттестат, рядом с трехколесной тележкой старого инвалида.
В доме два этажа. Неизвестно откуда взявшийся информатор сообщает, что внизу живет незамужняя учительница, а наверху — та самая девушка, с которой Франтишек познакомился в студенческой столовой. Оконные стекла сверкают на закатном солнце, но коричневая краска на рамах облупилась. В доме никого нет. Ни внизу, ни наверху. Франтишек с приятелем заглядывают через окно в квартиру учительницы. Вид комнаты пробуждает какую-то смутную грусть. До нелепости огромная кафельная печь в углу — в такой печи можно наварить еды на целый полк; посередине комнаты — конторка и стул; кровать такая большая, что не хватает только балдахина; школьный застекленный шкаф, в котором висят на плечиках платья, похожие на спящих летучих мышей. Да-а, положение дурацкое. Ко всему прочему под ногами у приятелей упорно путается невероятно безобразный голубь, стуча по круглым булыжникам красными коготками. Коготки скользят по гладким камням, словно миниатюрные красные грабельки.
Внезапное появление девушки рассеивает все неприятные впечатления. Она является, как весеннее солнышко, что заливает весь край, сверкает во всех окнах. Сначала все трое, следуя маршруту безобразного голубя, бродят вокруг машины. Девушка непритворно рада нежданным гостям. Она открывает дверцу, садится на сиденье, обитое желтой кожей, и продолжает разговор через окошко:
— Вот радость-то, что приехали!
На это трудно что-либо ответить. Особенно если стоишь, пригнувшись к дверце.
— А как вы нас нашли?
Это уже легче.
— Спросили…
— А я ходила к Норе Благовой. Это моя лучшая подруга, она живет на другом конце города.
Друзья с удовлетворением замечают, что проехали через тот конец.
— Только Норы дома не оказалось. А то бы вам долго пришлось ждать! Я у нее всегда до ночи засиживаюсь!
Биография Норы скучна, скучны родственные отношения обеих девушек. Да, да, они дальние родственницы. Франтишек с приятелем уже сменяют друг друга. Один наклоняется к дверце, другой выпрямляется. И наоборот. Всякий раз, как при этих упражнениях лица их встречаются на одном уровне, оба принимают несчастный вид. Статисты в глупейшей сцене, разыгрываемой для двух-трех прохожих, для двух-трех приподнятых занавесок в соседних домах, — вот кто они такие. И они все неохотнее наклоняются к дверцам, потом и вовсе перестают наклоняться, стоят, переглядываются поверх крыши машины, пожимая плечами. Но вот первое действие окончено, занавес падает, девица выкарабкивается из машины. Излишне размахивая руками, ведет она гостей через дворик, затем по крутой, жалобно скрипящей деревянной лестнице, по коридору, над которым раскинул свои исхудалые руки гипсовый Христос на кресте, раскрашенный балаганно-яркими красками. Его пять ран рдеют, как бумажные розочки в тире. Пять ран — пять выстрелов за три кроны! «Ecce lignum cruris»[39], на котором распято спасение мира…
— Хотите яичницу? Я могу сделать. Скажите, сколько хотите яиц. Или нет. Ничего не говорите. Вы, конечно, голодны. Еще бы, с дороги-то.
Блондинка забывает, что дорога занимает чуть больше часа. Под испуганными взглядами приятелей она разбивает о край чего-то железного уже пятнадцатое яйцо. Когда этому конец? Но, по ее мнению, только два десятка яиц соответствуют образу жизни в блеске хорошо отполированного автомобиля, чьи лошадиные силы вступили в соперничество с курами. Франтишек чувствует себя как в сказке о волшебном горшке, который непрерывно изливает кашу на все вокруг. Яйца видятся ему в стекле буфетных дверец, на собственных брюках, на губах приятеля…
Кто-то снаружи повернул ручку двери, она открылась, и девица защебетала громче, чем требовали обстоятельства:
— Это мои друзья из Праги! А это моя мамочка!
Женщина в пятьдесят лет — женщина с перспективой. Она может флиртовать на курортах, может претендовать на руководящую должность, потом на еще более руководящую, она может еще встретить счастье. Но пятидесятилетняя вдова почтового чиновника с маленькой пенсией, в сезон сахароварения вынужденная помогать на кухне рабочей столовой местного сахарного завода, не претендует ни на какие перспективы. Итак, не будучи женщиной с перспективами, она не располагает временем для обычного обмена любезностями, диктуемыми вежливостью, вроде: «Как доехали? Не хотите ли есть? Хватило ли вам яичницы? А может, еще разобью?..» Нет, она начинает прямо с того, чем полно ее сердце:
— Чей это автомобиль там, на улице?
Приятели, привыкшие ко взаимным услугам, отвечают:
— Наш!
Всякий гость знает, что у него есть какие-то права. Даже тот, кто вырос в квартире без прихожей, со входом прямо с улицы. Не говоря о том, кто живет в четырехкомнатной квартире.
— Ну знаете, не говорите мне, что вы просто взяли да сложились, чтоб купить новую машину!
После такой отповеди оба друга уставились как бараны на новые ворота на пятидесятилетнюю женщину, которой недосуг обмениваться вежливыми словами.
— Записана же она за кем-то из вас, так?
Ее тон неумолим: память воскрешает ее давние воспоминания о том, как когда-то записали коттедж на имя ее брата-врача.
Франтишек отрицательно качает головой, его сосед тоже. Все смахивает на допрос в уголовном суде.
— Так это ваша машина? Нет? Значит, ваша?
Ох! А он еще цветочки думал поднести, фиалочки в темно-зеленых листочках… Куда! Она бы их Франтишку в лицо швырнула! Но все же оба друга упрямо утверждают совместное владение и добиваются-таки, чтоб разговор свернул на то, с чего он должен бы начаться. Светская беседа, то и дело прерываемая упорными расспросами об истинном происхождении автомобиля, продолжалась до того времени, когда уже естественно стало спросить:
— Куда же вы на ночь глядя? У вас ведь каникулы!
Оставленные ночевать приятели перешепнулись в холодной гостиной:
— Могла бы и затопить!
— Это она за то, что мы не сказали, чья машина.
— Н-да, деловая баба.
— А что ей остается?
— Это как понимать?
— А так: работать физически — стыдно, а для умственной работы — глупа.
На другой день с утра поехали втроем прогуляться по окрестностям. Франтишек в восторге, приятель в восторге, в восторге и девица. Машина плавно катит вдоль реки, которая так близко, что кажется, протяни руку — и пальцами проведешь борозду по ее спокойной черной глади.
В кафе на площади — утренняя свежесть. Струйки цветов форзиции стекают по тонким стеблям в густую зеленую траву. Девушка сказала Франтишку:
— На обратном пути машину поведешь ты. Хочу посмотреть, какой ты шофер.
Студенты возразили, что водят машину попеременно, по неделе каждый, и что сейчас очередь приятеля.
Над площадью, до той минуты пестревшей множеством солнечных зайчиков, отбрасываемых стеклами витрин и оконных рам, которые раскачивал ветер, сгустилась темная туча, предвещая дождь, а то и снег — во всяком случае, ненастье. Пора заплатить за кофе, встать и закончить эту славную, хоть и импровизированную прогулку. Существуют ведь еще и родители, которые, как это ни странно взрослым юношам, имеют на них какие-то права. Тем более что прогулкой этой жизнь отнюдь не кончается и Франтишек, избавленный от необходимости ежедневно уезжать в Уезд, может хоть каждый день встречаться со светловолосой медичкой. Каждый вечер могут они ходить в винный погребок, где стены обшиты почернелым деревом; каждый вечер могут они разговаривать по телефону…
— Звони по номеру инженера Моравца, — говорит Франтишек, когда они добрались до Праги, и на лице его несчастное выражение. Он понимает — такие слова следует произносить с некоторой небрежностью, но в то же время ему неловко пользоваться чужим званием, чужой квартирой, чужим телефоном. Он восхищен тем, как четко отпечатаны фамилии в телефонной книге: что написано пером — не вырубишь топором. Это в равной мере относится и к объявлениям в деканате, и к газетам. Франтишек честно тащит на себе бремя пользования чужой квартирой, потому что жилье необходимо всякому, кто хочет закончить институт. Порой его прошибает пот, но он добросовестно тащит эту ношу, ибо сознает ответственность, взятую им на себя в ту ночь, когда он увидел черную комбинацию любимой девушки, сознает свою ответственность за судьбу их обоих.
Он все чаще заводит с приятелем разговоры о жилищном строительстве в северном пограничье, все чаще выискивает в специальных журналах материалы о бурном росте химического предприятия в одном из районных центров Северной Чехии и с восторгом отмечает, что оранжевые дымы этого предприятия все дальше расползаются в глубь прелестных долин, все гуще окутывают конусообразные холмы, составляющие неповторимый пейзаж этого края.
Франтишек водит любимую девушку по окраинам Праги, где медленно, со всякого рода трудностями, со скрытыми и явными изъянами вырастают большие корпуса средней этажности, с маленькими квадратными окнами, со стенами, украшенными орнаментом, отдаленно напоминающим фольклорные мотивы. Франтишек, разумеется, никаких изъянов не видит, он как зачарованный заглядывает в незастекленные окна, воображая, что здесь вот будет спальня, тут кухня, а там гостиная, и гордится тем, что ему известно такое разделение комнат, хотя совсем недавно он об этом и понятия не имел.
— К тому времени, как ты закончишь институт, нам дадут квартиру. Знала бы ты, как разрастаются эти заводы! Как грибы после дождя! Нет, ты не бойся ехать в пограничье. Там не придется снимать угол или ютиться в чердачной конурке при больнице. Просто приедешь со своими вещами, а я тебе сразу покажу, где кухня, где ванная, где спальня…
И Франтишек, размахивая руками, расхаживает среди строящихся корпусов на окраине Праги, стараясь отгадать, что будет за тем вон окном или за этим.
— Когда я еще ходила в школу, больше всего любила учить уроки в спальне. Ты туда не заглядывал. Там уютно. А мама спала на кухне. А ты где любил делать уроки?
Несколько секунд — нет, более минуты топчется Франтишек вокруг ловушки, которую ему совершенно неумышленно подстроила подруга. Он уже чувствует на себе ее удивленный взгляд, который как будто спрашивает: «Я что, на китайском языке разговариваю?»
— А я их вообще не учил! — радуется Франтишек внезапному озарению.
— Но где-то ты же должен был писать домашние сочинения?
Девица неотвязна. Вся в мать.
— Домашние сочинения я обычно писал в школе. А дома — где придется.
— Я ничего про тебя не знаю. Удивительно, что только сейчас об этом подумала…
— Правда, — соглашается Франтишек и с нерешительной небрежностью объясняет: — Это, наверное, потому, что я живу у Моравцев. А сам-то я из простой семьи. Родители в госхозе работают. То есть мать там работает. Отец — железнодорожник. Мы будем строить свой дом.
Девушка молчит, и Франтишек думает, что она ждет приглашения. И у него срывается:
— Можно съездить к нашим. Как-нибудь.
— Это далеко?
— Да нет. Поездом полчаса с небольшим. Если он не опаздывает.
— Так близко? Это хорошо. Тем более я ведь не каждое воскресенье уезжаю домой. Иной раз так хочется устроить настоящий воскресный обед… Мама возвращается из церкви в десять. — Тут она немного смешалась. — Но ты, видно, насчет религии не очень?..
Франтишек сожалеет, что он «насчет религии не очень». Зато считает уместным сказать:
— Неподалеку от нас был францисканский монастырь. Его уже нет. Закрыли. Я был там один раз. Ничего исторически ценного. Основан в тысяча семьсот двадцать четвертом году.
— Мамочка немножко старомодная. Вдова… Что ей остается в жизни? Давай как-нибудь заглянем в этот монастырь!
Франтишек с жаром соглашается, но почему-то вовсе не спешит осуществить этот замысел. Все выходит как-то так, что они встречаются в квартире приятеля, когда его родители уезжают на воскресенье. И в конце концов не она поехала в гости к Франтишку, а, наоборот, он к ней. Случилось это вот почему: девушка давно не давала о себе знать, Франтишек тоже. Потом он узнал в женском общежитии, что она уехала домой готовиться к сессии.
Не то чтоб у Франтишка были денежные затруднения. Он ведь по-прежнему не платил за квартиру. Но все же отдать за билет последнюю десятикроновую монету… Да и той мало! Проезд до городка, где живет девушка, стоит дороже, и Франтишек покупает билет на три кроны дешевле — и на четыре остановки ближе, чем та, где находится дом, перед которым разгуливает безобразный голубь. Так бывает у Франтишка. Пускай сам дом будет хоть из золота, хоть из серебра, будь он хоть на курьих ножках — Франтишек запомнил только эту гнусную птицу.
Этот путь Франтишек уже проделал однажды на машине, но теперь ему приходится мириться со скоростью местного поезда, которому вовсе не к спеху. Долгие остановки отодвигают час приезда до последних границ приличия. Но Франтишек спокоен. Знает — ему теперь не холодно будет ночевать в гостиной. Лето все-таки. Лето — это тепло, это черешни, дикие маки. И не только… Между тем неторопливый состав из красных вагончиков постепенно вползает в сумерки, спустившиеся на благоуханные сады. Франтишек выходит не за четыре, а лишь на предпоследней остановке. Это на больших станциях контролеры имеют обыкновение проверять билеты у выходящих пассажиров. Совсем другое дело на маленьких, нередко окруженных садиками.
В одном из таких садиков Франтишек нарвал ландышей. Он успел обернуть белые колокольчики языкообразными листьями, а поезд еще не двинулся с места. Франтишек обвязал свой букетик соломкой — поезд все стоит. Спрятав букет в ладонях — как когда-то в уборной гимназии прятал сигарету (он ведь еще не дарил цветов ни одной девушке), — Франтишек зашагал по уложенной щебнем тропинке вдоль полотна, и только тут поезд нагнал его. Паровозный гудок разнесся над краем, как трубный зов оленя. Голубь, конечно, давно покинул свой пост перед домом девушки. Где спят голуби? На деревьях? На чердаке, с летучими мышами? Наверное…
Дверь в квартиру не заперта, никого нет. Три комнаты расположены одна за другой; Франтишек поочередно зажигает в них свет: сначала в кухне, потом в гостиной. В спальне зажигать не приходится — он там и так горит. Светлые полоски очерчивают плохо пригнанную дверь. Девушка полулежит на кровати, под головой высокая груда подушек, на согнутых коленях — толстый, большого формата учебник. На ночном столике цветные карандаши. Появление Франтишка страшно ее перепугало; накинув халат, она выпроводила приятеля в кухню, и там завязался меж ними разговор — такой, словно расстались они только сегодня, после обеда в студенческой столовой. В вазочке на столе благоухали ландыши. Казалось даже неестественным, что такой маленький букет способен насытить ароматом просторную кухню. Впрочем, это ведь дар любви…
Когда тихая музыка в приемнике сменилась сигналом, оповещающим о наступлении двадцать второго часа суток, девица умолкла. Отзвучал сигнал — и тишина стала бездонной.
— Ты посмотрел, когда последний поезд на Прагу? Поздновато будешь возвращаться, — наконец заговорила она. — Может, не стоило тебе терять целый вечер накануне сессии?
Сколько слов после такой долгой паузы!
Франтишек медленно покачал головой. Потом молча перевел взгляд с любимой девушки на бледные колокольчики ландышей. Усмехнулся:
— Стоило!
Он встал и поклонился довольно деревянно.
— Пора мне. До станции, кажется, от вас далековато.
В эту минуту между ним и Прагой — шестьдесят километров. Между ним и девушкой — куда больше.
Три часа тащился поезд, так устрашающе громыхая на стрелках, что, казалось, сейчас рассыплется. И три часа после этого бродил Франтишек от грозного Пражского Града до Дейвицкого вокзала и от Дейвицкого вокзала до враждебного Града. Он мог бы, конечно, пойти «домой», на квартиру приятеля. Там, без сомнения, тепло и уютно. Прошел бы через кухню, где время от времени ворчит холодильник, через зеленую гостиную — тут уж, конечно, на цыпочках — и юркнул бы к себе в постель. Но он этого не делает. Почему же, почему? Во имя чего ёжится он на скамейке, усыпанной рыжеватыми лепестками отцветших каштанов возле киоска у Порохового моста, в котором днем продают сосиски? Ради чего вдыхает запах мочи, исходящий от мусорной корзины, набитой бумажными стаканчиками из-под десятиградусного смиховского пива, когда мог бы спать и видеть сны по соседству с флакончиками и баночками кремов? Зачем ждет он, когда по пустому вокзалу разнесется стук деревянной ноги сторожа?
Влюбленные иной раз ведут себя непостижимо.
Зал ожидания открывают в четыре утра. К тому времени Франтишек не шутя продрог; правда, на дворе уже лето, однако ночи еще холодны, а неспавший человек особенно зябнет. Не так уж плохи материальные дела Франтишка, но все же он видит, что после приобретения билета до Уезда у него не останется ни гроша. Придется взять в долг у своих. Это его не пугает, напротив, заставляет усмехнуться. Мама ничего не добилась, меняя на полу мешки, может, теперь не пожалеет сотенки для сына?
Не заметил, как и доехал. Клевал носом, но заснуть так и не сумел. Попутчики — шахтеры, сталевары, железнодорожники, несколько солдат — не замечают его, как мы не замечаем очки на носу у учителя или дядину лысину.
Под расцветшим кустом сирени, возле романтического миниатюрного замка с белыми стенами и ярко-красной крышей, в садике начальника станции, стоит сестра Франтишка и обеими руками обнимает какого-то солдата. У солдата загорелое лицо, на голове его ядовито-зеленая фуражка. Сестра бледна. Оба они тоже не замечают Франтишка, но совсем по другой причине.
Мать встретилась Франтишку во дворе госхоза — путь через госхоз ближе к Жидову двору. На матери серо-синий халат, такие с незапамятных времен носят скотницы. В половине пятого утра гости редки, и оба, мать и Франтишек, издали вглядываются друг в друга; узнав, они, словно сговорившись, разом делают радостные лица, и мать спешит объяснить, где сын найдет дома поесть.
На железной кровати с колесиками Франтишек засыпает тяжелым сном без сновидений и спит до полудня. Он не слышит, как вернулась мать, как она ворочается на деревянной кровати, стоящей напротив, — на ней мать каждый день досыпает после ранней работы в коровнике. Только запах любимого блюда — капустных котлет — заставляет Франтишка открыть глаза и окончательно проснуться.
После обеда они с матерью отправляются на свой участок. Мать незаметно озирается — ей так хочется, чтобы их видели вместе! Сын стал очень высоким. Не меньше чем метр восемьдесят. А может, даже больше! Горизонт соткан из струек дыма, поднимающихся из труб бывшей «Польдиной гути». Издали строения «Польдовки» — как кубики. А поле, чей безотрадный простор действует так угнетающе, теперь разбито на участки, похожие друг на друга, как одно яйцо на все остальные. Ограды из проволочной сетки, ярко окрашенные колонки на кучках свежей земли, сложенные штабелями белые известняковые плиты и кубы для фундаментов, добытые в карьере соседней Скалы, желтые шесты, обозначающие углы будущих коттеджей…
На такую же кучку свежевырытой земли, похожую на кротовью и увенчанную ярко-красной водоразборной колонкой, напоминающей пожарный насос, уселись мать с Франтишком. Поведав сыну, кто будет у них соседом слева, а кто справа, кто уже начал копать яму для фундамента, а кто, напротив, с ходу продал только что приобретенную собственность, мать словно бы между прочим спрашивает:
— Ну как, нашел себе девушку в Праге?
Ему, привыкшему разговаривать с родителями исключительно по делу, трудно войти в роль взрослого, но все-таки он с этим справляется.
— Нашел.
— Поди, лучше нашего живут…
— Точно. Ее мать — вдова почтового служащего. Круглый год сидит без дела, только осенью помогает в столовке сахарозавода.
Мать воспринимает это как утешение.
— И квартира у них, поди, не то, что в Жидовом дворе…
— Нет. У них две комнаты и кухня. В кухне — продавленная кушетка, буфет, над плитой надпись: «Миленький муженек, не суй напрасно нос в горшок»{58}. В гостиной — тахта с красной обивкой, горка с рюмками и графином, над ней большая картина — маки. В спальне две супружеские кровати, огромные, как надгробья, над ними дева Мария с лилиями и младенцем Иисусом. Уборная на галерейке, просто дощатая будка, и без канализации — все спускается по трубе в выгребную яму. Ванной нет.
Мать вопросительно посмотрела на Франтишка. Она не знает, правильно ли поняла его. Немного поколебавшись, решилась сказать:
— И воображает о себе невесть что…
Франтишек машинально повторил:
— И воображает о себе невесть что.
Оба встают. Мать показывает Франтишку тоненькие прутики:
— Вот это слива, это абрикос, а там черешня…
Потом они выходят на улицу, мать поворачивает ключ в тяжелом замке на калитке и широким жестом обводит все, что содержится за оградой из проволочной сетки:
— Кому охота начинать с пустого места…
Наступил день, когда Франтишек вдруг как-то особенно четко осознал, что он не единственный ребенок в семье. День этот запомнился ему надолго. Во-первых, потому, что отныне с именами его сестры и двух братьев будут для него ассоциироваться и другие фигуры, другие лица, а во-вторых, потому, что именно в тот день он ощутил настоятельную потребность в революционных переменах. Да, он знает наизусть марксистские положения, он изучает исторический материализм и, если пройти мимо бредового замысла преподавательницы чешского языка, которая требовала, чтобы пятнадцати-шестнадцатилетние мальчики с первым пушком на подбородке давали свое толкование труда Сталина «Марксизм и вопросы языкознания», умеет обосновать необходимость революционных преобразований примерами из жизни Уезда, Птиц и Гостоуни, из жизни окраины, которую можно считать и пражской, и кладненской. Но все это не то. Ведь и в Уезде было три случая, когда сыновья из бедных семей окончили реальное училище или архиепископскую гимназию и завершили свою карьеру соответственно в почтовом ведомстве, на железной дороге и в заплесневелом приходе где-то в пограничье. Ежегодно в день поминовения усопших они наезжают в Уезд — в пальто, подбитых кроличьим мехом, — ежегодно под руку со своими бледными женами шагают на кладбище «У двадцатки» (название происходит от номера дома кладбищенского сторожа) и в безмолвном удовлетворении стоят над так и сяк осевшими могилками своих пролетарских родителей, выставляя пред их незрячие взоры свои потертые меховые воротники в тихой и несокрушимой уверенности, что это лучший бальзам для родительских грыж и закупоренных вен — людям более высокого положения свойственно верить в загробную жизнь.
Франтишек, как бы символизировавший собой движение общества, вплоть до дня, когда его сестра выходит замуж, не слишком отличался от этой троицы, появлявшейся в день поминовения усопших. Разве только тем, что у него нет мехового пальто и живы родители.
Сестру его зовут Верой: когда она родилась, всех девиц в богатых усадьбах называли Верами, Мариями и Милушами, причем имя Вера предвещало больший успех. Вер было относительно меньше, их жизнь складывалась удачнее, и в школе они лучше успевали и лучше одевались, из каковых фактов можно с полным основанием заключить, что и родители в свою очередь ожидали от них большего, чем от Милуш и Марий, и относились к ним с более теплым чувством.
Зимой и летом Вера встает в три часа утра. Это потому, что между Уездом и заводом, где она пришивает занавески на иллюминаторы самолетов, лежит столица республики Прага. Зимой Вера носит зеленый губертус и ботинки по щиколотку, под названием «татранки». Голову она покрывает платком, потому что мода пока однообразна и рабочие девчата как-то механически подражают своим матерям. Летом Вера ходит в плаще цвета хаки — очень практичный цвет для поезда, на нем не видна грязь, и вообще другого у нее нет. Какое у нее под плащом платье, никто не знает. Плащ она надевает для защиты от утреннего холодка и снимает его, только когда переодевается в рабочий комбинезон. В конце рабочего дня она проделывает все это в обратном порядке и домой возвращается вечером.
Что мог бы Франтишек добавить еще к описанию своей сестры? Что она каждую субботу приносит заводскую многотиражку и, показывая то на фотографию, то на чью-нибудь фамилию в заметке, говорит: «Вот этого я знаю, у него двое детей» или «Эту я знаю, у нее муж пьяница». Однажды, узнав, что на их заводе работал в свое время Антонин Новотный{59}, Вера удивленно, но с каким-то удовлетворением, не лишенным некоторой гордости, сказала: «А у нас сам президент работал!» На что мать попробовала пошутить: «Но ведь не работает больше!» Вера только руками развела: «Ну зачем же президенту работать на заводе?!»
В день своей свадьбы Вера надела лимонно-желтый костюм, нацепила шляпку с белой вуалью. Такой ее Франтишек никогда не видел. Ему еще надо было проложить дорожку к этой взрослой, серьезной девушке. И вдруг он кое-что вспомнил:
— Да ведь мы с тобой вставали одними из первых во всем дворе! И когда шел снег, от нашего дома к калитке вели только твои следы, а так везде бело. И я всегда старался ступать точно в твои следы.
— У меня ноги-то меньше.
Франтишек счел себя обязанным поправить ее:
— Не ноги меньше, а шаг мельче.
Вера подняла свою длинную стройную ногу, вытянула носок:
— Ну смотри, ясно ведь: моя нога меньше.
Франтишка это растрогало. Быть может, тому способствовала и суетливость празднично одетых родителей. Гостей на свадьбе до жалости мало, а так как мала и квартирка, то все пока стоят во дворе под окном. Непривычно притихшая французская тетка в свободном летнем платье с маргаритками (собственного изготовления) на груди; родители солдата, которого Франтишек впервые увидел тогда на рассвете, под сиренью в садике начальника станции; сестра солдата — она будет свидетельницей. Отец жениха — толстый старый шахтер из Кладно. Видно, что ему немножко не по себе. На нем черный костюм, белая рубашка, неумело повязанный галстук. А день знойный; старик вспотел, хотя, казалось бы, должен был привыкнуть к жаре похлеще — под землей-то. От смущения он то и дело прикладывается к бутылке с пивом. Пиво, как видно, очень теплое, из горлышка выбивается желто-белая пена, но старый шахтер после каждого глотка изображает блаженство и заговорщически подмигивает:
— Вот это пивко! Лучше всего утоляет жажду…
Он полагает, что обязан хвалить пиво — этого вроде ждут от шахтеров. Они ведь работают в самом что ни на есть горячем цехе, в том краю это известно старым и малым. Так что, не желая никого разочаровывать, отец жениха вливает в себя теплый, бурно пенящийся напиток.
Жена его — маленькая, подвижная, как ртуть. Ей ужасно хочется чего-то необыкновенного от свадьбы, только она не знает чего. Такого бы, чтоб на всю жизнь запомнилось! Чтоб еще и много лет спустя можно было из своего палисадничка в кладненском рабочем поселке сообщать соседкам в другие такие же палисаднички, до чего весело было на этой свадьбе, как все нахохотались… Впрочем, вызвать взрыв веселья ей таки удалось — правда, не такого, о каком кричат соседки из окна в окно, — всех изрядно развеселило ее предложение:
— Благословить бы молодых до того, как пойдем в Национальный комитет…
Мать Франтишка глянула на нее чуть ли не брезгливо:
— Для этого квардианы были, только их уже нету…
Тут до всех дошла несовместимость этих двух понятий — родительского благословения и регистрации в Национальном комитете, — и напряженность, вызванная нескрываемым презрением Франтишковой матери, разряжается. Отцы жениха и невесты захохотали. Рассмеялась и сама мать жениха, эта маленькая, юркая разносчица завтраков в шахте, вызвавшая было тягостную паузу. Она рада, что все так вышло, и надеется, что никто не примет ее за дуру. И она еще раз делает попытку устроить что-нибудь такое, о чем интересно было бы потолковать с бабами в лавке и что придало бы хоть немножко блеску ее простенькому существованию — какого-то отсвета лучшей жизни или хотя бы старой доброй жизни, когда все было ясно и понятно. Будто мало ей разносить завтраки черным, оборванным шахтерам… Ну и что! Да, ей мало этого! А кто не слушает советов, тому не поможешь.
Все столпились посреди Жидова двора: французская тетка, родители с той и с другой стороны, два свидетеля — толстушка, сестра жениха, и Франтишек, — два брата последнего и, наконец, жених с невестой; стоят под ослепительным июньским солнцем, жар которого быстро разлагает отбросы в сточной канаве и, как всегда, в не вывезенной вовремя навозной куче, а маленькая мать жениха все никак не угомонится, все старается внести свой порядок в свадебное шествие, какой ей доводилось видеть, когда она служила нянькой у богатых крестьян (впрочем, и для собственных братьев и сестер была она нянькой) или когда они детьми играли в свадьбу где-нибудь на свалке, за околицей родной деревни.
— Что же это мы как стадо! Жениху нельзя идти с невестой. Невесту должен вести отец жениха…
И она пытается придержать своего черного потного супруга.
— Вера, поди сюда! Возьми-ка папашу под руку! Нельзя же… — И оглядывает всех с извиняющимся видом.
А Вера словно в землю вросла, не трогается от своего солдата, чье загорелое лицо приобретает все более кирпичный оттенок.
— Да бросьте вы, мамаша, — отзывается наконец невеста, кивая на чумазых ребятишек, резвящихся среди кур, и на окна с отдернутыми занавесками. — Мне такая комедия не по нраву…
Толстый черный шахтер вырывает локоть из цепких рук супруги.
— Мне тоже, — бормочет он, с виноватой улыбкой оглядываясь на семью невесты, которая не принимает никакого участия в происходящем.
Но тут маленькая жена шахтера вдруг вспыхивает. И кричит на эту кучку людей в черном, что торчит в бездействии между жилым амбаром и поленницами дров:
— Тогда, спрашивается, чего ж мы свадьбу-то затеяли? Пускай бы себе жили так, по-собачьи, как у нас в Кладно говорится! Зашли бы просто в комитет по дороге с работы: мол, так и так, председатель, хотим вот пожениться…
Однако тут не согласен уже отец Франтишка:
— Ну, знаете, Сейфертова, так не пойдет. Не могут они жить просто так, потому что ваш сын еще в армии, и по дороге с работы их не зарегистрируют, потому что Вера возвращается поздно, когда в комитете уже никого нету…
Слова эти встречают ропотом одобрения и кивками, и Франтишков отец добавляет примирительным тоном:
— Видите, мы делаем, что можем. И уж коли нет у нас ни кареты, ни машины, то вполне можно идти, как кому вздумается. Что пешком, что за возом — все одно.
Сейфертова отступает.
— Мне-то что, я только — чтоб хоть вид был…
И свадьба двигается гурьбой, идут, кто с кем хочет. Вялость вдруг покидает французскую тетку, она начинает оживленно жестикулировать (на ней платье с элегантными рукавами в три четверти и белоснежными манжетами), и голос ее, вероятно, слышен даже за окнами с отдернутыми занавесками:
— Помню пышные, торжественные свадьбы во Франции! На окно ставили граммофон, трубой во двор, пластинки меняли из кухни. Пили вино, плясали до утра. Ну да ведь это во Франции, где так было, есть и будет, а тут на наших глазах меняется вся жизнь. Помним мы свадьбы при капитализме, а при социализме, который освободил трудящегося человека, понятно, и свадьбы должны быть другими. Только мы еще не знаем какими, вот что.
Резиденция Национального комитета расположилась в старом школьном здании, и посему каждый из свадебных гостей запечатлел в своей памяти епископскую шапочку и длинную благообразную бороду Яна Амоса Коменского, бледно-зеленый бюст которого красуется над входом. Председатель Национального комитета, шахтер, с поклоном подает всем руку, отчего эмблема государственной власти на трехцветной ленте через плечо раскачивается, как маятник. Шахтер еще не привык к роли представителя народной власти, и тяжелая бронзовая медаль на ленте смущает его; он то и дело поглядывает на нее, потом на кого-нибудь из свадебных гостей и с виноватой улыбкой пожимает плечами. Но вот он зашел за обыкновенный канцелярский стол — церемония совершается в канцелярии комитета, только стулья расставили вдоль стен да кафедру отодвинули под государственный герб, поближе к портрету президента, — и французская тетка подтолкнула к этой кафедре жениха с невестой:
— Идите уж, а то председатель из себя выходит, поскорей бы покончить с делом…
Надлежащие формулы произнесены, кольца надеты, все счастливы. И вовсе не потому, что двое молодых людей вступили в брак, а потому, что все хорошо кончилось. Шахтер-председатель рад, что не пропустил ничего из церемонии, новобрачные рады, что мужественно выдержали взгляды присутствующих, родители новобрачных рады, вероятно, по той же причине.
На обед — суп, утка с кнедликами и тушеной капустой, кекс, чай с ромом, кофе с ромом. Франтишек, его отец, отец жениха Сейферт и брат Франтишка, который учится в Брно на токаря, пьют ром маленькими рюмочками и открывают пиво бутылку за бутылкой. Женщины прихлебывают чай, роняя вокруг себя крошки кекса.
Заранее было условлено, что новобрачные поселятся в рабочем поселке под Кладно, у родителей молодого мужа, когда тот демобилизуется. Квартира не бог весть какая. Кухонька да две комнатенки в коттеджике на две семьи. А что будет, когда пойдут дети?
Каждый раз, как речь заходит об отъезде Веры, ее родители переглядываются — словно за успокаивающими словами Сейфертов скрыт какой-то задний смысл. Но какой задний смысл могут они усмотреть в словах: «Вам у нас будет хорошо. Мы-то начинали с худшего!» Никакого! И все же, верные умонастроениям всех бедняков, родители новобрачной стараются во всем видеть намек на то обидное обстоятельство, что Вера вынуждена покинуть отчий дом, поскольку ей с мужем, а затем и с возможными детьми никак в нем не поместиться. Но это лишь одна сторона дела, один аспект, один угол зрения, под которым поверхностный наблюдатель мог бы смотреть на то, как они переглядываются, на их лица, выражающие обиду и горечь. Но родители Франтишка еще не открыли своих козырей, у них есть еще, как говорится, кое-что в запасе.
— Для начала, конечно, им хватит места у Сейфертов. Большинство молодых начинают нынче так же, — приоткрывает свои карты Франтишков отец. — Но не вечно они будут одни! — И тут он вдруг решается: — Все вы знаете, что мы собираемся строить собственный дом. В Уезде кое-кто уже раздумал — воображают, если они будут сидеть сложа руки, государство им на блюдечке преподнесет. Но многие начали строиться. От нас до Кладно рукой подать. Думаю, если вы нам поможете, то за два-три года справимся и молодые переедут под собственную крышу.
Перспективы, до той поры невиданные и неслыханные для обитателей Жидова двора, переполняют воображение Франтишковой матери.
— Если нынче рабочему человеку дают возможность завести собственный дом, с садом и огородом, дурак и то не отказался бы…
Но вопреки ее ожиданиям согласия никто не выражает. Все настороженно молчат, взгляды скрещиваются на загорелом лице новоиспеченного супруга. Отныне все свои решения он должен будет сообразовывать с фактом существования жены, которая в своем лимонно-желтом свадебном костюмчике с любопытством ждет, как отнесется он к строительству семейного гнездышка. Похоже, что присутствие гостей — многих он видит впервые в жизни — никоим образом не смущает солдата. Первые слова он произносит еще чуть хрипловатым голосом, как все, кто не привык говорить перед публикой, но затем слова его полились в простом разговорном тоне, словно он беседовал со своими сверстниками в столовой воинской части или над шахматной доской в красном уголке.
— Какой смысл обещать то, чего я не собираюсь делать? На нашу помощь не рассчитывайте. Я по специальности сантехник, коли вам что понадобится по этой части — пожалуйста, охотно приеду, но от строительных работ меня увольте… — Взглянув на жену, он поправляется: — Нас увольте. Вера должна была вам сказать. Коли она этого не сделала, то говорю вам я.
Подметив недоумение на лицах новых родственников, солдат объясняет уже более мирным тоном:
— Кое-кто дома сидел, и родители ему давали чего душа желает. А я с пятнадцати лет в интернате, три года специальности обучался в сотне километров от дома. Теперь вот уже третий год в армии. Потому я хочу зарабатывать деньги, хорошо одеваться и чтоб было так: пришел с работы, ложись отдыхай. В кино хочу ходить, развлекаться. Хочу, чтоб жена у меня всегда была хорошенькая, красиво одетая. В общем, мы хотим попользоваться радостями жизни, пока мы молодые и нам это нравится.
Компания за столом, на котором в беспорядке стоят рюмки с ромом и без рома, бутылки с пивом и без пива, принимает заявление новобрачного со смешанными чувствами. Даже поспорили немного насчет «пользования радостями жизни». Одни полностью одобряют такое намерение, другие с возмущением осуждают. Мать Франтишка, улучив минутку, вставила:
— А я вижу смысл жизни в труде. Можете надо мной смеяться. — Она обвела кухню взглядом. — Все здесь заработано трудом целой жизни. Маловато, пожалуй, но если учесть, что я всю жизнь работала на других, то теперь с меня достаточно и того, что я могу наконец поработать и на себя. Не всякому дано делать революцию, как Готвальду или Запотоцкому. И дом этот мы не для себя собираемся строить, а для вас.
Если муж Веры вызвал к себе симпатию и антипатию в равных долях, то на стороне Франтишковой матери только симпатии. Никто не позволяет себе усомниться в том, что труд действительно главный смысл ее жизни. В этом контексте слова о хорошенькой жене, о хождении в кино и лежании на диване показались чем-то очень убогим и неприятным. Мало кому нравится, когда окружающие относятся к тебе с неприязнью. Не был исключением и солдат, только что ставший супругом Франтишковой сестры. Ему надо было поскорей оправдаться, почистить запачканную репутацию. Все, что он говорил об интернате в сотне километров от дома, о годах в армии, сейчас забыто — да и вообще вопрос, поняли ли его присутствующие. Ведь когда вступали в брак родители, не было никаких интернатов, не было и «холодной войны». Ну что ж, не поняли так не поняли. Сами виноваты. Новоиспеченный зять Франтишка не собирается распространяться об опасностях пограничной службы, о том, какую угрозу таит она в себе для здоровья, для самой жизни, столь привлекательной, когда тебе двадцать два года, обещающей столько смутно угадываемых радостей и еще не изведанных наслаждений. Поэтому если то, что он сейчас скажет, вызовет впечатление, будто Вера связала свою жизнь с человеком недостойным, приземленным, лишенным взлетов и чувства поэзии, то случится это потому лишь, что, попытайся он рассказать о туманах над неверными болотными кочками, о светящихся гнилушках в лесных завалах, такое повествование не укладывалось бы в рамки, привычные для Жидова двора. И зять Франтишка только спросил:
— Сколько же народу будет называть этот дом своим?
Чем и поймал в перекрещение оптического прицела и Франтишка, и его родителей, и братьев, чье существование разом оказалось в зависимости от милости или немилости снайпера.
До того дня Франтишек не думал, даже просто не способен был связывать с именами своих братьев какие-либо новые лица и фигуры, но после свадьбы сестры он уже не мог забыть их встревоженных взглядов.
Перед компанией открывалось несколько путей выхода из щекотливого положения. Солдата можно просто одернуть, что и собирались сделать его родители. Сделать обиженный вид и заявить, что новоиспеченному родственнику нет никакого дела до количества братьев его жены. К такому варианту, пожалуй, готовились прибегнуть родители Франтишка. Но тут встряла французская тетка:
— Как погляжу я на вас — вам пять домов надо или уж сразу небоскреб!
Всем сразу стало легче. Мысль о пяти домах относится к области фантастики, напоминая одновременно слова песенки «Есть три дома у меня, как куплю, моими станут». К той же области относится и мысль о небоскребе. Так, вместо одергивания или обидных заявлений раздается смех, хотя и несколько принужденный.
Семей, как те, что сегодня породнились, еще не коснулся обычай, позднее приобретший чудовищный размах, — обычай письменно выражать радость по поводу того, что двое молодых людей совершили самое банальное в жизни дело, вступив в брак. Поэтому время, еще оставшееся на несколько подпорченное свадебное веселье, не отнимает чтение телеграмм, в которых посторонние люди оповещали бы о том, как они счастливы узнать о бракосочетании, до которого им нет никакого дела. Несколько осложнившуюся ситуацию спасает то, что, прогрохотав по Жидову двору, на мотоцикле является то один, то другой из приятелей новобрачных с заранее подготовленными, но, скорее всего, искренними поздравлениями. Эти случайные поздравители да бдительность французской тетки сделали то, что толстый шахтер, его маленькая жена, их сын-солдат и Вера приходят в отличное настроение; вечером они садятся в местный поезд из пяти задымленных вагонов и, с полминуты помахав остающимся, скрываются в бледном зареве, которое порой вспыхивает над «Польдовкой», чьи строения издали похожи на разбросанные кубики.
Когда поезд окончательно скрывается из глаз и зарево погасает, провожающие возвращаются домой. У каждого из них, начиная с французской тетки и кончая младшими братьями Франтишка, есть не меньше десятка причин отбросить попытки склеить осколки иллюзии насчет домика посреди веселого садика, где щебечут воробьи и стремительно носятся ласточки.
Под звяканье посуды, которую французская тетка вместе с матерью Франтишка отмывают от присохших остатков капусты, кофейной гущи и крошек сдобного кекса, идет болтовня ни о чем — мол, а свадьба-то вроде получилась удачная, и Вере, если она теперь будет работать в Кладно, уже не придется таскаться по поездам. Французская тетка заметила между прочим, что, когда Франтишек закончит институт и станет паном советником в дорогой шубе, весь Жидов двор сядет перед ним на задницу. На это Франтишек возразил, что учится вовсе не для того, чтоб перед ним садились на задницу, а уж тем более кто-нибудь с Жидова двора, где он вырос, где носил соседям гостинцы, когда резали свинью, и где дрался с ребятами Малого стадиона за сомнительную честь Жидова двора. Эти его слова принимают как своеобразно выраженное уважение к народно-демократической системе образования — и оставляют без реплик.
Тем более поражена семья, когда на следующее, то есть воскресное, утро Франтишка уже и след простыл. Сначала все решили, что слишком много разговоров наслушался он о заботах семьи, что родственники ему опостылели и отправился парень искать забвения в Праге. Но тут они ошибались: кое-какие признаки свидетельствовали о том, что Франтишек не уехал. Тогда стали думать, что он пошел погулять. Однако и тут они оплошали. Во-первых, никто не взял в соображение, что окрестности Уезда решительно не созданы для прогулок, а во-вторых, они забыли, что Франтишек становится одним из тех людей, у которых с возрастом, помимо мышц, костей и бороды, развивается и мозг, способный не просто заучивать марксистские положения, но и использовать их на деле, проводя аналогию с жизнью людей, среди которых он вырос, которым носил гостинцы, когда резали свинью, честь которых отстаивал с помощью рогаток и снарядов в виде перегоревших лампочек и гвоздей для лошадиных подков.
Июньским утром, когда небо такое голубое, а роса сверкает так, что, усеянные этими радужными каплями, кажутся красивыми даже Казарма, и Жидов двор, и Новые дома, и обшарпанные стены бывшей пивоварни, Франтишек возился на своем участке, натягивал бечевку на колышки, обозначавшие углы будущего дома. Он еще не знал — хотя вырос в среде землекопов и сельскохозяйственных рабочих, — что, соединив бечевкой все четыре угла, в тот же день испытает прилив злости, который вслед за тем сменится приступом истерического хохота. Потому что, покончив с бечевкой, он взялся за лопату — несколько лопат семья приобрела еще в дни Февральских событий, когда работникам госхоза выделили клочки земли, чтоб они могли посеять редиску, резеду, пионы или брюкву, — и дециметр за дециметром начал отдирать дерн, буквально привязанный к почве прочной сетью корней пырея, репейника, лопухов и прочей нечисти.
Полдень; родители Франтишка пообедали, пообедала и французская тетка. Хотя во всей Европе не сыскать человека, который заподозрил бы оба семейства в страстной любви к собственности, с некоторых пор у них укоренился обычай после воскресного обеда отправляться на свой участок. Обычай этот выражает не столько их отношение к собственности, сколько способность мечтать о том, чего нет.
— Господи! — застыла пораженная мать Франтишка. — Да он взялся за дело! Он уже начал! Гляньте, сколько сделал до обеда один человек!
Все прямо растаяли при виде двух квадратных метров земли, освобожденной от дерна. Сияет и французская тетка, к месту вспомнив, что сын ее Роже по профессии каменщик. Так что, когда закончатся подготовительные работы, не будет никаких затруднений с поисками квалифицированной рабочей силы.
— Просто Роже возьмет отпуск, и дело с концом, — заявляет тетка со свойственной ей решительностью, какой, впрочем, все от нее и ожидают.
Один Франтишек не разделяет восторгов, которым поддалась даже французская тетка. Напротив, он в ужасе: не поскупившись на похвалу, все теперь просто уверены, что он продолжит свои труды и после обеда, и завтра, неделю, месяц, два месяца — у него ведь каникулы! — а он уже почти выбился из сил… Ладони жжет, спину ломит, и ноги как-то нетвердо держат… А дерн надо ведь не только отодрать, но и отнести в сторону, отбросить подальше, чтоб оставить место для целой горы земли, которую предстоит вынуть из ямы; Франтишек уже угадывает размеры этой горы и все же ошибается: она будет гораздо больше, и никто не скажет, куда ее девать. Бечевочка, ограничивающая квадрат, лишь очень незначительная часть которого освобождена от травяного покрова, подрагивает. Выглядит это смешно.
После обеда за лопаты берутся все, и работа спорится. Трудятся до сумерек. Весть о том, что они приступили к строительству, очень быстро разнеслась по Уезду. Как будто тихий скрип лопат о землю звучал набатом.
Когда смертельно уставшее семейство возвращалось в сумерках домой, оно вдруг обнаружило новых соседей. До сих пор соседями считались: по жилью — обитатели Жидова двора, по классу — жители Новых домов и Казармы. А теперь появились соседи по участку — справа и слева. Новые соседи справа живут пока в хибаре, каких поискать. Хибара стоит в тесном, черном, мокром проулке между высокими стенами хлевов, до недавних пор принадлежавших двум «пятидесятигектаровым» помещикам. Хибара, зажатая свинарниками, выглядит довольно романтично. Примерно как конура для породистого пса, высоко ценимого хозяином. Но в ней — что поделаешь! — ютятся шесть человек. А соседи по участку слева лишь недавно въехали в одну из четырех квартир в перестроенной усадьбе выселенного богача. Им там нехорошо. И теперь оба соседа, словно оправдываясь, наперебой обращаются к Франтишку, к его родителям, к его тетке:
— Мы думали, сгорим со стыда, когда сын привел показать свою невесту!
Это говорят обитатели хибары. Отец Франтишка, чей лексикон никогда не изобиловал остроумными оборотами, заметил только:
— Раньше такое и в голову бы не пришло. Ну и время нынче, то-то времечко!
А у тех, кого вселили в помещичий дом, свои беды.
— Не могу я там спать, как подумаю, что у них тут дети рождались, что они тут любились и умирали… Нервов моих не хватает!
Тут не выдерживает французская тетка:
— О чем вы толкуете, пани, какие нервы? Нервы были у дамочки, у которой я служила до отъезда во Францию, — это когда ее благоверный к другой ушел. Куда ж это нас социализм-то заведет, коли у каждой свинарки нервы окажутся?
Соседка виновато улыбается:
— Легко вам говорить! Не вы там живете-то…
На каменистой дороге, соединяющей эти три участка, собралась кучка людей, которые держат себя так, словно они — переселенцы давних времен, случайно сошедшиеся в столице Нового Света по ту сторону Большой Лужи и предающиеся воспоминаниям о далекой отчизне. Эти люди все убеждают друг друга в том, что сделали правильный шаг, и радуются как дети: ведь не одни они покинули свою сырую, темную нору и двинулись навстречу новой жизни, которая, подобно рождественскому «розану», должна расцвести посреди грязи, битого камня, репьев и терний. Радости их не суждено было длиться долго. Всего несколько дней.
Потому что несколько дней спустя по дороге от Уезда к станции прикатили бульдозер и два экскаватора. Они подъехали к одинокой, заброшенной сторожке среди полей, напротив которой торчит огромный обшарпанный щит с огромной обшарпанной надписью «Кинотеатр». Так и есть! Все владельцы мелких участков это знали. Все видели бесчисленные колышки, обозначавшие места, где встанут новые дома, которые по проекту строителя, обитающего в вилле «Йиржинка», построит госхоз для своих работников. Правда, слушая подобные разговоры, люди недоверчиво отмахивались: «Знаем, знаем. Кто это и когда сделал хоть что-нибудь для рабочего человека? Вбили для отвода глаз колышки в землю, тем все и кончится!»
Если б хоть это место не было так близко от участков индивидуальных застройщиков! Если б ходить им на свои участки другой дорогой! Полдеревни обошли бы стороной, через Белую гору ходили бы, мимо «Польдовки», мимо завода имени Носека! А то, как взвоют экскаваторы, сейчас же вокруг них собирается толпа, прямо пчелы в улье! У скотниц, у конюхов, у бывших батраков, а ныне пенсионеров, у детишек есть досуг глазеть и восхищаться — то молча, то вслух — отличной работой мощных машин.
День за днем ходит Франтишек со своей лопатой мимо этой веселой ярмарки. Вечер за вечером являются родители помогать ему. Восторги по поводу первых квадратных метров земли, освобожденной от дерна, постепенно сникают; а так как зевакам скучно долго стоять на одном месте, то они шляются и по участкам индивидуальных застройщиков, смотрят через проволочную сетку оград, как надрывается Франтишек. К счастью, долгие годы его учебы в Праге, а особенно последние месяцы, что он живет у Моравцев, сделали свое дело: этот дочерна загорелый полуголый молодец в желтых, перемазанных в земле вельветовых брюках никому здесь не близок, и его единоборство с землей, которую он все больше и больше обнажает, далеко отбрасывая лопатой куски дерна, не вызывает ни смеха, ни презрения к тщетности ручного труда в сравнении с машинами, работающими по соседству. Тем больнее задевают зрители отца и мать Франтишка.
— Господ из себя строите, — сурово сказал однажды отцу Франтишка конюх Беднарж — он-то знал, что первым перетащит свои пожитки в новый дом: его портрет, увеличенный во много раз, уже несколько лет красуется у ворот госхоза среди портретов других рационализаторов и передовиков; Беднарж, впрочем, уже не конюх: его выдвинули в бригадиры, и теперь он рассылает подводы, плуги, тракторы, сноповязалки то к сторожке, то к бывшему монастырю, то к станции, то в направлении Гостоуни. Если принять в соображение строгую иерархию в деревне, где и кузнец — господин, и колесник — господин, и шорник тоже, станет ясно, что раз человека, не имеющего ни экономического образования, ни даже диплома об обучении ремеслу, призвали распределять работу среди других, то это что-нибудь да значит. Неудивительно поэтому, что Беднарж чувствует себя не только призванным, но и избранным.
— Сюда, — он обводит пальцем окрестности сторожки, — мы скоро переселим всю деревню. А как снесем Жидов двор и все наследие эксплуататоров, предоставим дом и вам. Так что не валяйте дурака да засыпьте то, что выкопали.
— Вы, пан Беднарж, хуже нашего зятя, — вмешалась мать Франтишка, не давая мужу слова сказать, — тот тоже воображает, что лучшим образом воспользуется благами республики, если после работы повалится на кушетку. Наши норы капиталисты сто лет строили, а вы воображаете, будто за год всех нас переселите. Социализм не господь бог, который за семь дней мир сотворил!
— А я этим сказочкам не верю! — победным тоном объявил выдвиженец.
Что скажешь на такую реплику? Разве рукой махнешь. Только на это и оказался способен Франтишков отец, меж тем как мать продолжала, все больше волнуясь:
— Интересно знать, откуда что берется! Чем беднее нищий, тем настырнее руку подставляет! В жизни не слыхала столько глупостей, как от людишек с Жидова двора да из Казармы…
К соперничеству в работе между машинами, землекопами и каменщиками прибавляется соперничество в насмешках. По мере того как убывает лето, растет озабоченность родителей Франтишка. Она проявляется в меланхолических высказываниях. Перестанут, бывало, на минуту копать, и под скрип тачки, в которой Франтишек отвозит землю, кто-нибудь из них скажет:
— Теперь уж и засыпать-то нелегко…
И оба радостно улыбнутся. И верно — приятно смотреть на дно квадратной ямы: тут уж лопатой не возьмешь, надо брать кирку, потому что в грунте все больше камней да глины — бьешься и пять, и десять минут, пока выковыряешь. Вид ямы хорош, ничего не скажешь. Тем горестнее звучат слова:
— Да, но, если не обложить камнем стенки, разлезутся от осенних дождей да зимних холодов…
Франтишек понимает — хоть его и не спрашивают, — ему следовало бы ответить, рассеять опасения родителей относительно судьбы стройки, когда он снова уедет в Прагу, в плюшевые объятия зеленой гостиной. Все это сначала страшно его бесило. Он приходил в ярость при мысли, что родители, никогда не бывшие студентами, быть может, думают, что он проводит в Праге время среди сплошных удовольствий и увеселений, в чаду винных погребков и полумраке ночных баров. Какие сведения о жизни студентов из бедных семей засели в сознании широких масс? Или что они зубрят при свете свечи, или — распутничают в объятиях полуголых женщин. И Франтишек раздраженно бросает:
— Я не допущу, чтоб меня исключили из института по милости этой стройки!
Отец и мать страшно перепугались. Перебивая друг друга, они заспешили уверить сына, что вовсе не имели в виду ничего подобного, они и без него смогут своротить немало. Разве не работали они всю жизнь?
Брат Франтишка, который учился на токаря в Брно, иногда приезжал на воскресенье, иногда нет. Работал он на большом заводе и не всегда мог вырваться. А самый младший тоже уехал из дому в конце лета: он поступил в военное училище имени Яна Жижки из Троцнова и как раз в эти дни впервые надел форму курсанта. Соседи в Уезде считают такое решение правильным. Если в семье много детей, очень разумно предоставить военному ведомству одевать кого-нибудь из них. Не говоря о питании.
По всему этому Франтишку ничего не оставалось, кроме как уверить родителей, что при первой же возможности он будет приезжать в воскресенье. Ответом ему был вздох облегчения, от какого удваиваются силы. А может, даже утраиваются.
Учебный год в институте начинался с октября, а уже к началу сентября земляные работы продвинулись настолько, что в самый раз было подумать о приглашении кузена Роже. Так и поступило семейство Франтишка, отправив письмо, в котором, между прочим, с гордостью сообщалось, что не так уж они отстали в соревновании со строительной фирмой, которую подрядил госхоз. Если эта фирма уже месяц как обкладывает камнем ямы для фундаментов, то они готовы начать эту работу в ближайшие дни. Письмо отправлено, теперь надо ждать ответа. Куча белых каменных кубов для фундамента, доставленных из Скалы, возбуждает желание поскорей довести работы хотя бы до той стадии, когда можно будет на собственную стенку повесить пропотевшую кепку, рубашку, куртку. Прохожие заглядывают через проволочную сетку ограды и при виде целой горы вынутого грунта, щебня, камней восклицают:
— Уже под землю забрались?! Ну и хватит на этот год!
То Франтишек, то отец или мать отвечают с довольным и даже отчасти мудрым видом:
— Каменщика вот ждем. Родственник. До зимы надо фундамент уложить, не то с весны придется начинать снова-здорово.
И, ответив так, украдкой переглядываются. Не очень ли дерзки их расчеты? Не посмеются ли у них за спиной? И ломают голову: правильные ли вообще слова-то употребили? Никогда ведь ничего не строили, никогда такими работами не интересовались… День за днем высматривают почтальона; тот, правда, заходит порой к ним на кухню, но приносит только привет от курсанта военного училища имени Яна Жижки из Троцнова, письмецо от зятя-солдата, который считает своим долгом поддерживать отношения с новой родней хоть в такой форме, да повестки на разные собрания — и это все.
На скошенных полях госхоза гуляет ветер, на строительных участках бегают ребятишки с ведрами воды — охотятся на полевых мышей и хомяков. В одно отверстие норы льют воду, у другого караулят с ловушкой в виде клетки, пока не выползет мокрая мышь или рассерженный хомяк в намокшей золотистой шубке.
Прямо зло берет. Постройки для работников госхоза уже приобретают вид домов. С каждым днем все выше их стены; кажется, они растут сами по себе, без помощи людей. Растут, что называется, как грибы после дождя. Прошел слух, что к зиме их подведут под крышу и первые из них заселят после рождества. А письма из Лома все нет как нет. К счастью, нет и осенних дождей. Напротив, в конце сентября установилась ясная погода, словно лето решило не уходить до скончания веков.
Наконец вместо письма из Лома прибыла тетка. Ее встретили с восторгом. Во-первых, потому, что того требует хороший тон, а во-вторых, всех одушевляла надежда, что фундамент все-таки удастся заложить до зимы. Однако тетка, до сей поры великая оптимистка, привозит разочарование.
Существуют разные формы для сообщения недобрых вестей. Например, непосредственный удар можно отдалить. Тетка могла бы сказать, что Роже простудился, что ему не дали отпуска на заводе, что у него заражение крови. Вот весной — тогда да, весной совсем другое дело… Нет, такую форму тетка не выбрала. Не выбрала она и другую, так сказать, вежливо-уклончивую, которая состоит из вращения глаз и потирания рук, причем ни на одно «почему» ответа не дают, а только с сожалением констатируют, что «ничего не выйдет». Как же поступила французская тетка? Она заявила в лоб:
— Роже — мерзавец. Говорю ему: сейчас же скажи мастеру, пускай даст отпуск. В Уезде строят дом, и надо заложить фундамент, чтоб за зиму яма не развалилась. А он на это — никуда я не поеду. Почему? Потому что не хочу. И так далее, каждый день одно и то же. Чуть по загривку не съездила, да боюсь, пожалуй, не дался бы.
Тетка стоит посреди кухни, мать Франтишка сидит на железной складной кровати, Франтишек — на деревянной, отец на табуретке у кафельной печки, курит, выдувая дым в дверцу. Часы, к гирям которых в форме латунных шишек привешены для тяжести еще ржавые замки, тикают как-то чаще и громче обычного.
Испокон веков люди делятся на две категории. Одни убеждены, что легче сообщать, чем принимать дурные вести, другие считают, что как раз наоборот. Ни Франтишек, ни его родители в эту минуту действительно не знают, как поступить. Точнее, они не знают, что сказать и как себя держать. Не знают даже, нужно ли вообще что-то говорить и как-то себя держать. Но в конце концов, надо же что-то сказать, как-то проявить себя. Нельзя же целый вечер сидеть, понурив голову, на кроватях или у печки. И как обычно, молчание нарушает мать Франтишка. Нарушает она его вздохом:
— Ох, да… На словах-то все сильные и смелые, а как до дела доходит — их и нету… Положит сломанный паровоз в масло, может, что и выйдет. Может, полежит немного в масле-то и сам собой починится…
Все воззрились на мать Франтишка, ничего не понимая. При чем тут какой-то паровоз, да еще в масле? Матери приходится объяснять, что так поступил Роже с игрушкой Франтишка, когда оба были детьми. Сначала сломал ее, но утешил себя мыслью, что, полежав в банке с машинным маслом, игрушка починится сама собой.
— Вы не обижайтесь, а только это у него так и осталось…
У матери несчастный, «самоедский» характер: ей мало переживать критические ситуации, она чувствует себя обязанной еще и усугублять их. Любой другой на ее месте просто обругал бы нынешнюю молодежь за эгоизм и лень, но не она. Она во что бы то ни стало должна дать понять, что вовсе не современная жизнь сообщает молодому поколению эти неприятные черты, а темный рок, предопределение, согласно которому человек, в детстве клавший сломанную игрушку в масло, неизбежно должен стать ленивым каменщиком.
Французская тетка не обиделась, что, возможно, странно при ее южнофранцузском темпераменте. Она только вздохнула как бы про себя:
— Эх, невестушка! Видно, что ваши дети только еще становятся взрослыми. Делаешь все возможное, чтоб выросли такими, как ты себе представляла, когда возила их в колясочке. Просишь, заклинаешь, потом злишься, ругаешь, колотишь их… А под конец начинает тебе казаться, что родила-то ты совсем другого человека. Узнаешь их глаза — твои глаза, или мужа, или бабушки, знаешь каждую веснушку, нос, скрюченный мизинчик на правой ноге, знаешь, как они едят, — оказывается, это совсем чужой человек! Паровоз в масле… Чепуха! Вспомнили вы об этом только для того, чтоб сказать мне, что Роже — бездельник, каким и мальчишкой был. И вы несчастны, что получилось из него не то, что обе мы представляли. Со временем привыкнете и к этому. Такова жизнь.
И французская тетка покачала головой.
— Ох, золовушка, дура я!..
Мать Франтишка подошла к ней, погладила по руке.
— Знаете, почему я об этом заговорила? Всю-то жизнь ничего у нас не было. Надрывались ради каждого куска. И подумалось мне, что теперь сама судьба над нами посмеялась. Жили, мол, век свой в вонючей дыре, там вам и место, там и помрете.
Услыхав столь пораженческую сентенцию, тетка разом обрела свойственный ей темперамент.
— Ну вот, не хватало нам разреветься друг над дружкой. Неужто уж во всем Уезде не сыщется ни одного каменщика? Не думайте, я ведь не одни дурные вести приношу. Сносить будут старую часть Моста! Кирпич, балки — все купите за гроши. Достаньте только, на чем возить, об остальном не заботьтесь!
Как после ночи наступает утро, посветлело и в кухоньке. Перед обстоятельствами, совершенно для них неожиданными, родители Франтишка как малые дети. То сидели с таким жалостным видом, что хоть слезы над ними лей, — и вот они уже полны оптимизма, и планы строят, и своими руками готовы разрушить Мост, чтоб, напротив, отстроить Уезд. Слышал бы патер Бартоломей, как бурно они обсуждают свои проекты, не преминул бы привести цитату из Евангелия от Иоанна: «Разрушьте храм сей, и я в три дня воздвигну его». Такую силу ощутили в себе сидящие в кухне. Но патер Бартоломей после ликвидации монастыря отринул сан и теперь руководит районным отделом социального обеспечения, а посему и не может охладить пыл наших мечтателей ссылкой на то, что возразили иудеи. Да и помнит ли он еще, что они тогда сказали: «Сей храм строился сорок шесть лет, и ты в три дня воздвигнешь его?»
Из всех фантастических планов осуществился пока только один: Франтишков отец обошел весь Уезд, потолковал с народом в трактирах, в лавках потолковала мать Франтишка, и с удивлением они узнали, что в Уезде чуть ли не все — каменщики. Остается только выбрать. Из числа пенсионеров — тех, кто уже не занимается своим ремеслом, — одни пошли на повышение и, подобно бывшему францисканцу, работают в районе, в области, в армии, другие уж до того опустились, что пробавляются побелкой коровников, курятников и свинарников. Последние берут дешево, но есть опасение, что они уже порастеряли свои навыки, а первые, гляди, еще обидятся; с пенсионерами вообще трудно иметь дело. После всех, в общем-то, приятных хлопот выбор падает на пана Новачека, служащего отдела строительства в районном Национальном комитете. Сей новоиспеченный чиновник, взятый ради укрепления кадров, в сравнении с заработком на прежней работе несколько потерял в финансовом отношении; с другой стороны, свободный от бремени интеллектуальных забот, он не знает, куда девать свой досуг. Пан Новачек охотно откликается на просьбу о помощи. Как многие ему подобные функционеры, он одержим перманентным страхом, что когда-нибудь его погонят с работы, как не отвечающего квалификации, причем погонят в тот самый момент, когда он окончательно забудет ремесло, которому его когда-то обучали.
Теперь этот Новачек вечер за вечером изводит уйму камня, кирпича, раствора, укладывая фундамент в котлован, вырытый Франтишком за лето. Какое счастье, что мечтательные видения его родителей, после благой вести о разрушении Моста, преображены в земные деяния: вместе с соседями они совершили несколько экспедиций на север и навезли целые горы старых кирпичей. По вечерам после работы и по воскресеньям с этих кирпичей молотками сбивают старый раствор. Веселый перезвон молотков невидимыми пташками перелетает с участка на участок.
Прежде чем молотки отзвонили конец лета, наступило долгожданное торжественное мгновение, когда каменщик Новачек, отец Франтишка и сам Франтишек повесили один кепку, другой блузу, а третий шляпу на стене фундамента — теперь уже никто не сомневается, что это и есть всамделишное основание всамделишного дома. Ведь только дома доставляет человеку удовольствие такое, казалось бы, простое и естественное действие, как раздевание. Конечно, снимаешь пальто и в ресторане, и у зубного врача, и в институтской аудитории. Но надолго ли? Лишь до тех пор, пока ваше пальто не украдут, или пока официант не произнесет сакраментальное «Господа, допивайте, мы закрываем!», или пока врач не вырвет или не запломбирует зуб, или пока лектор не поблагодарит за внимание. И в ту же минуту знакомое, теплое, обжитое помещение становится чужим и враждебным, ваша шляпа, ваш зонтик, плащ на вешалке кажутся чем-то совершенно неуместным, этаким символом нахальства, дерзости, невоспитанности и непростительной назойливости. И вы поскорей хватаете свои вещички, напяливаете на себя плащ и шляпу и радуетесь, что скоро придете домой, откуда при нормальных обстоятельствах уже никому ничего вашего не выбросить.
Вот почему на лице Франтишкова отца появляется выражение блаженства, вот почему и сам Франтишек кладет на верх фундамента свою старую шляпу, хотя, по правде сказать, погода для этого не совсем благоприятная. Порывы ледяного ветра время от времени налетают со стороны гостоуньских полей, неся с собой воробьев, сбившихся в кучу, формой своей напоминающую корзинку для картошки, серых ворон, чьи растрепанные стаи похожи на хлопающий парус, а вместе с ними и предчувствие снега.
Устремив взор на одежку на стене, отец Франтишка пускается в философию.
— Всю-то жизнь нас откуда-нибудь да гнали. При первой республике — с работы, потом — из пограничья, а пока тут не обосновались — с квартиры. — Он повернулся к Новачеку: — Все ждут теперь — придет кто-нибудь да прогонит нас и с этой стройки…
Новачек бездумно кивает, но вот в нем пробуждается функционер районного масштаба:
— Что это вы сказали? Кто вас прогонит? Нет, прошло то время, когда нас, рабочих, прогоняли! Как вам такая чепуха в голову-то влезла?
Отец Франтишка не собирается, да и не может спорить с авторитетом районного масштаба. Ведь именно от него, и только от него, зависит, будет ли фундамент закончен прежде, чем старательные молотки отзвонят конец осени. Поэтому он только пробормотал что-то себе под нос и снова заскрипел лопатой, помешивая раствор в корыте.
И вот — благодаря тому, что ни каменщик, ни его подручные не тратили времени на бесплодные рассуждения о том, прогонит кто кого или нет, — невероятное становится явью: прежде чем молотки в последний раз прозвенели в озябших руках, прежде чем Франтишек захлопнул крышку красного чемодана и увез свои скудные пожитки в дейвицкую квартиру, прежде чем в день поминовения усопших явились в Уезд три бывших ученика реальной и архиепископской гимназий в потертых шубах, чтоб постоять над родительскими могилками, прежде чем рождество, как говорится, постучалось в дверь, фундамент был готов. Отныне пускай льют дожди, валит снег и мороз пробирает до костей.
Однако опасения, что кладка фундамента, размоченная осенними дождями, потрескается от мороза, оказались не лишенными основания. Зима, которую Франтишек проводил в доме с центральным отоплением, здесь, на равнине, выдалась исключительно суровой. Только помыслы о нескольких днях рождественских каникул высвобождают Франтишка из плена ежедневного корпения над формулами, чертежами и цифрами. Быть может, то будет его последнее рождество в родительском доме. И Франтишек так распределяет свои учебные дела, чтоб на два-три дня освободить голову от всех забот. Но к мыслям о рождестве, увы, присоединяются представления об утре после сочельника. Утром комната, наполненная запахом погасших елочных свечек, будет смахивать на вифлеемский хлев. Слепые окна, выходящие в поле, будут покрыты толстой коркой льда. Ледяные кристаллы на них сложатся в изображение крошечных яслей. Под тяжелой периной будет влажно и жарко, а елочные украшения напомнят крестный путь семьи от пограничья до Уезда. Каждое из этих украшений куплено в дороге, каждое — в другом месте. А к деревянной уборной надо бежать через двор…
Франтишек встает из-за стола, отодвигает тяжелую белую, в пышных складках гардину. Ребра калорифера под нею пышут жаром. Приятель Франтишка поднимает глаза от толстого учебника. Наступило время захлопнуть книги, уложить в металлический пенал цветные карандаши, завинтить ручки с вечным пером.
— Где-то мы будем через год в эту пору? — вздыхает приятель. Патетичность вопроса отвечает возрасту. Старик никогда не решится спросить себя так. Это привилегия молодости, перед которой будущее.
— Может, один из нас уже будет женат…
Франтишек не хочет уступить приятелю: скорби, прозвучавшей в его предположении, куда больше, чем если б он сказал: «Может, один из нас уже будет мертв». Юные прогнозисты до тех пор качали головами, пока один из них не взял цветной карандаш и не углубился в книгу, подчеркивая нужные места. И сидят они до утра, опустив головы, сгорбившись, на границе светлого круга, отбрасываемого настольной лампой.
А наутро — сочельник. Наши приятели спали чуть ли не до полудня, даже не потрудившись раздеться. К чему? Одеты они по-домашнему, а одеялом прикрываться нет нужды. В комнате, как и во всей квартире, жарко натоплено. Только появление матери приятеля вызвало некоторое рождественское оживление.
— Какое рождество, какие воспоминания, когда все наспех! — говорит она, ставя в вазу веточку золотистой омелы, перевязанной красной ленточкой. — Поужинаем, как обычно, да и спать. Разве вот подарочками отметим праздник…
Она загадочно усмехается, и Франтишек смекает, что под плохим, зато огромным портретом Клемента Готвальда руководящий работник министерства никак не может вместе с сыном-студентом распевать: «Иисус Христос родился». И все же, следуя старинному обычаю, Франтишек пожелал матери приятеля веселого рождества, счастливого Нового года и откланялся.
Милосердный снег и белый ледовый панцирь прикрыли зияющие раны Уезда. Над недостроенными коттеджами для работников госхоза вызывающе торчат в сером небе шесты наподобие майских. У дровяного сарая продают рождественских карпов. Кадки обросли сосульками. Из серых окошек длинного коровника вырываются струйки серого пара. Пахнет гнилой соломой, навозом, отрубями, мелиссой, обрезками свеклы. В коровнике время от времени брякает цепь да почему-то несколько раз подряд взмыкивает корова. Лошадей с каждым годом все меньше, и вокруг конюшни тихо. Тишину на Жидовом дворе нарушает только одинокий карапуз, который, трудясь, как Сизиф, втаскивает на еле заметный пригорок миниатюрные саночки.
Франтишек подоспел как раз к ужину. Длинная труба, протянувшаяся от раскаленной добела печки-бидона, делает кухню похожей на уголок заводского цеха, конурку мастера, склад. Но стоит здесь мать в белом переднике, а на большой кафельной плите шипит и брызгает жиром большая сковорода с порциями жарящегося карпа. Куски сырой рыбы ждут своей очереди в цинковой посудине на скамейке. Картофельный салат наполняет миску, чья окружность равна окружности тележного колеса.
Франтишек и оба его брата, потирая руки, слоняются вокруг стола — прямо перпетуум-мобиле. То в окно выглянут, то собаку погладят, то остановятся, чтоб вдохнуть аромат жареной рыбы и салата. Каждые пять минут от пышущей жаром печки встает отец и присоединяется к круговому маршу сыновей — и тоже то в окно выглянет, то пса погладит, то руки потрет. Так, кружась вокруг стола, они поочередно однообразно удивляются:
— И как это мы помещались здесь все, с бабушкой и дедом?
После чего все трясут головами, и кто-нибудь добавляет:
— И с Верой. Как-то она там?
Сковородка с жарящейся рыбой наводит их на воспоминания, абсолютно лишенные какой-либо мистики:
— Дед любил обгладывать кроличьи косточки, а бабушка его ругала, что у детей отнимает. Теперь-то он мог бы есть карпа с салатом хоть до Нового года…
Перед тем как сесть за ужин, самый младший из братьев поставил на середину стола прозеленевший подсвечник со сгоревшей до половины свечой и зажег ее. Родители удивленно воззрились на сына, Франтишек возвел глаза к потолку и постучал себя по лбу, но брат сказал:
— Я целых полгода боялся, что не попаду домой на рождество. О каждом сочельнике, что мы провели здесь, мне запомнилось что-нибудь приятное. И это вот — одно из самых ранних моих воспоминаний.
Это воспоминание о тех временах, когда вокруг стола собиралось в сочельник восемь человек, и такое оно давнее да невеселое, это воспоминание, что те, кто собрался вокруг стола сейчас, или не помнят ничего, или не хотят помнить. И молча смотрят они на трепещущий желтый огонек свечи.
— Вы-то все дома или по крайней мере поблизости. Можете приехать домой, когда захочется. А на военной службе не так. Там только вспоминаешь о доме…
В тоне младшего сына отец уловил оттенок укора и возразил — к сожалению, не совсем по существу:
— Э, время бежит как вода. Я тоже в армии служил.
— Но не с пятнадцати лет и не всю жизнь.
Франтишек попытался спасти отцовский престиж:
— Никто тебя отсюда не выгонял.
— Тебя тоже.
Слова сорвались и грохнули в притихшей кухне, как тарелка, разбившаяся о каменный пол. Мать стала разливать уху с икрой и молоками, роняя слезы, большие, как горошины.
— Все вы уходите из дому, потому что здесь нельзя жить! — всхлипнула она.
Над столом поднялся ароматный пар, отец помешал ложкой в тарелке. На лице его появилось выражение удовлетворенности. И он примирительно заговорил:
— Надо признать — нынче рабочему человеку лучше живется. Намного лучше. И нам хорошо живется. Никогда мы не одевались так, как теперь, никогда не могли топить печку с утра до ночи, и никогда мы так не наедались.
Мать только вздохнула:
— А что проку, когда дети убегают один за другим…
Семья хлебала уху. Огонек свечи метался, словно охваченный злорадством; его беспокойный свет ощупывал тени давних времен. Звякали ложки о тарелки. Управившись с ухой, все, довольные, откинулись на спинки стульев. Мать решительно дунула, погасила свечку, включила электрический свет.
— При свечке рыбьих костей не разглядишь…
Тени, как вспугнутые крысы, бросились под кровать, к ларю у печки, под шкаф. Исчезли из глаз, исчезли из сердец родителей и сыновей. Ах, эти бывшие батраки! В получку, бывало, купит связку сосисок, большой каравай хлеба да пива кувшин. Кто из них пожелал бы большего? А сегодня у них вместо сосисок на сковороде куски карпа. Все это побуждает отца вздохнуть:
— Или возьмите зайца. Сколько их бегает по полям, а мы нынче впервые зайчатинки отведаем…
Взгляды всех с приятностью обращаются к двери, на которой висят две окровавленные заячьи шкурки, набитые соломой. Они вывернуты наизнанку, мехом внутрь, а на кухонную дверь их повесили потому, что за пределами квартиры их обязательно стащат. А так после праздников их купит за десятку «кожевник» Штедронь. Тот, у которого руки вечно замерзшие и вечно в крови от шкурок, а под носом желто-зеленая свеча. Богач. Это он закопал у себя на огороде сноповязалку, травокосилку, веялку и косу; зато он ездит на велосипеде по деревням — чисто Агасфер — и скупает шкурки кроликов, зайцев, коз. Вынет, бывало, из замызганного бумажника окровавленную десятку, примолвит ненавидяще: «Живете ровно графы какие. Да умеете ли вы, матушка, как следует шкурку-то снять? Эх, нет на вас хозяев! Управляющих, директоров, приказчиков… Чтоб вам той картошкой питаться, которая в поле осталась, да колоски подбирать!»
Мать купила пару битых зайцев за несколько крон: в госхоз их привезли целых две телеги.
Поужинав, семья вышла во двор. Пока все любовались хитренько подмигивающими звездочками, мать в комнате разложила подарки, потом зажгла на елке электрические свечечки, собственноручно сделанные братом Франтишка, который учится на токаря в Брно. Это чудо вызвало всеобщее восхищение. А когда насытились этим зрелищем, сразу превратились в коробейников. Разворачивали свертки с рубашками, носками, майками, перчатками, свитерами… В комнате запахло, как в универмаге на главной улице в Париже. Но скоро всех прохватил холод. Забыли затопить в комнате! Один из братьев поспешно сунул в печку газеты, поджег. Заплясали искры. То-то радость! Позже затопили — значит, дольше будет держаться тепло, может быть, сохранится и до утра. Там будет видно. Пока в печке только искры проскакивают, а больше ничего. Ага, вот! Из топки, наполненной опилками, вырвался мощный гейзер с таким громоподобным уханьем, что даже стекла в окнах задребезжали, потом печка стала попыхивать уже тише. Едкий дым повалил в комнату; на пол, чисто вымытый праздника ради и на сей раз не прикрытый мешками, вывалились огоньки, быстро превращаясь в черные крупинки. Универмаг разом превратился в черную баню. Кашель, чиханье. Мать, взяв на себя обязанности брандмейстера, сильными взмахами веника смела все это безобразие под печку.
— Не напустите дыма в кухню!
В кухню проскальзывают поочередно, боком, чуть приотворив дверь, проворно — как браконьеры в кусты.
— Последний — гаси елку! — скомандовала мать.
Если взрыв опилок в печке превратил чистую комнату в баню, топящуюся по-черному, то кухня — благодаря подаркам — смахивает теперь на артистическую уборную. Сыновья и родители поочередно вертятся перед полуслепым зеркалом. Но скоро, несмотря на новые свитеры и носки, все опять начали зябнуть. Что ж, так и бывает в уборных бедной бродячей труппы… Удивляться нечему: в комнате тепло улетучилось в открытое окно, а в кухне догорает огонь в бывшем молочном бидоне; что же касается кафельной плиты, то она уже давно остыла. Семья решает провести остаток вечера в постелях, согреться под перинами — ведь утром будет до ужаса холодно!
Нынешнее рождество, помимо электрических свечек и подарков, превративших квартиру в универмаг, приносит с собой еще один сюрприз: каждому отдельную кровать.
А утро действительно наступает страшное. На улице ртуть в термометре спустилась до двадцати пяти ниже нуля. В доме не намного теплее. Квартирка из комнаты с кухней, с обледенелыми окошками, словно плавает в морозном тумане, как брошенный челн. Отец и мать завозились тихонько, как мыши в кладовке. Мать отправляется в коровник, отец на станцию. Для них, в сущности, праздник кончился. Перед уходом успели затопить — пускай сыновья проснутся в тепле. Если, конечно, до той поры печка не погаснет. Но она не погасла.
Братья, давно отвыкшие от родного гнезда, просыпаются вскоре после ухода родителей. С чашкой чаю в руках подсаживаются они к печке, по очереди отщипывают от рождественского пирога — и не могут избавиться от некоторого разочарования. Тепло распространилось уже во все уголки кухни, по стеклам стекают слезинки, капают на пол, образуя лужицы. Младший брат, глядя на игру капель, весело бросает:
— Родной дом!
Средний — тот, который учится в Брно и живет в общежитии с центральным отоплением, — продекламировал:
А над снегами колокольный звон
несется, замирая за рекой.
Все струны сердца пробуждает он —
то молодость коснулась их рукой…{60}
Франтишек взял было тряпку — подтереть пол — да остановился, покачал головой:
— Почему это так? Приходит рождество — и ты ни на что не променяешь родной дом! Родной край дороже всего, а мы ведь тут едва не замерзаем…
Младший рассмеялся:
— А попробуй с кем-нибудь поспорить! У нас в части ребята со всех концов республики, так вы не поверите, с какой гордостью они, к примеру, говорят: я, мол, с Моравы. А он, может, на этой своей Мораве в таком же вот Жидовом дворе родился…
Франтишек, подтирая лужи, преподает младшему брату урок житейской мудрости:
— Ну что ж, а ты говори: «Я с Жидова двора». Никто ничего не поймет. А как достроим халупу да поставим над входом фигурку Козины, изменишь формулировку, будешь говорить: «А зато на нашем-то доме Козина стоит!»
Мать, вернувшаяся из коровника, остановилась в дверях; слышала она, правда, только последнюю часть шуточных сыновних речей, но ей и этого достаточно, чтоб глубоко вздохнуть:
— Когда достроим!.. Коли вдвоем с отцом останемся — вовек нам не достроить!
Тут средний брат повергает в изумление и мать и братьев:
— А я бы хотел жить в Уезде. Прага-то рядом, найти бы там работу — готов каждый день ездить. Все равно ведь и в Брно час на дорогу трачу.
Мать с надеждой в голосе спрашивает:
— А отпустят тебя с завода?
Воцаряется молчание. Все вопросительно смотрят на смельчака, который берется закончить начатое строительство.
— Завод требует, чтоб я закончил обучение у них.
Это явно обрадовало мать:
— Значит, ты уже пытался? Спрашивал?
— Спрашивал, и мне ответили — исключено. Разве что… — Брат поколебался. — Разве что можно было бы закончить обучение по тому же профилю в Праге — тогда, может, как-нибудь устроилось бы. Но для этого надо иметь знакомых на каком-нибудь пражском заводе. А у нас таких нет.
— Есть! — с торжеством вскричала мать.
Сыновья никак не вспомнят:
— Как? Разве есть у нас кто-то в Праге?
— Дядя! — заявила мать. — Тот, у которого была лавчонка в Граде!
— Ха-ха-ха! — грохнули сыновья.
— А вы не смейтесь! Лавку у него после Февраля отобрали, он теперь слесарем на заводе «Моторлет». Ловкий человек никогда не пропадет, а работящие руки любому режиму нужны.
— Но мы никогда ни у кого не просили… — заколебался Франтишек, но, увидев, как эти слова смутили мать, тотчас решился: — Впрочем, тут нет ничего недозволенного. А я, кажется, еще помню, где этот дядя живет. Можно его спросить…
Брат, которого это непосредственно касается, загорелся нетерпением.
— Хорошо бы все выяснить, пока я тут!
Тогда жажда деятельности охватила и Франтишка. По правде говоря, рождественские каникулы начинают ему казаться слишком долгими и однообразными. От возвращения в Прагу его удерживает, в сущности, только то обстоятельство, что простился-то он с Моравцами, пожелав им не только веселого рождества, но и счастливого Нового года. И у него такое чувство, что возвратившись раньше, он поступит неделикатно не только по отношению к родителям приятеля, но и по отношению к нему самому. Одним словом, Франтишку захотелось воспользоваться случаем, который словно с неба свалился.
— Правильно, смотаемся к дяде, пока мы еще не разъехались! Спросим, и все станет ясно. И двинемся сейчас же. К чему откладывать? На рождество все бывают дома!
Общими усилиями уточнили местоположение дядиного жилища, пользуясь — как и всякие любители, пустившиеся в какое бы то ни было изыскание, — следующими определениями: «От табачного киоска налево метров двадцать, дом, заросший плющом». О том, что сейчас зима, трескучий мороз, конечно, никто не подумал.
И все же Франтишек с братом разыскали нужный дом в оптимальное время. Этим мы вовсе не хотим сказать, что жилище дяди в Нуслях они нашли быстро; нет, слова «оптимальное время» мы употребили в отношении правил приличия. Ибо братья подошли к нужному дому в тот самый час, когда их мать во второй раз удалилась в коровник на вечернюю дойку, то есть в тот час, в который великосветские романы предписывают пить черный кофе, иногда даже с ликером. А поскольку сейчас рождество, то и с рождественским пирогом. Хотя ни Франтишек, ни его брат не обладают опытом светской жизни, уж столько-то они знают, что, если не считать французскую тетку, ни к кому не следует являться в час обеда или ужина, а тем более рано утром или ночью. И они рады, что явились сюда в час, вполне подходящий для визитов.
Позвонив, они довольно долго ждали за дверью, пока в глазке не замелькал свет. Брат Франтишка, понятия не имевший о назначении круглого отверстия в двери со вставленным в него увеличительным стеклом, терпеливо переминался, постукивая носком ботинка о каблук другого. Видно, у него озябли ноги. Франтишек опытнее брата. С того мгновения, как увеличительное стеклышко закрыл чей-то глаз, пробежало много секунд. Уже можно говорить о минутах.
— Наверно, их дома нет? — предположил брат.
— Дома они. И даже знают, что за дверью стоим мы, — просто держат совет, впускать нас или нет.
Брат коротко засмеялся. Слова Франтишка он счел сказочкой для малых деток. Тем более что за дверью послышались шаги. Щелкнул замок, дверь распахнулась. На пороге, в белом переднике, встала двоюродная сестрица, которую по причине большой разницы в летах Франтишек и его братья называли тетей. Стало быть, семейный совет принял положительное решение. И встречают братьев довольно сердечно. Все трое уселись в кухне, принялись за рождественские пирожные. Кузина считает появление обоих кузенов просто визитом вежливости. И задает вежливые вопросы: о здоровье родителей, младшего брата, сестры — в конце концов, здоровье важнее всего. В молодости об этом не думаешь, но, когда тебе за сорок, дают о себе знать разные недуги…
Франтишек терпеливо отвечает, нетерпеливо поглядывая на плотно закрытую дверь в гостиную. Казалось бы, все в порядке, но это не так. Брат, тот доволен. Их принимают на кухне — ну и что ж, ведь и французскую тетку они принимают на кухне, и всю ее семью. А где же их еще принимать, когда в квартирах Жидова двора гостиных-то нет! Но вот исчерпан круг вопросов, обычный для людей, которым нечего сказать друг другу, и тогда становится слышно, что кухня полна звуков. Например, тикают часы, протекает кран, время от времени начинает жужжать лампочка. Кузина еще спрашивает, до какого числа у Франтишка каникулы. Потом обращает тот же вопрос к его брату. Франтишек украдкой вздохнул и, устремив взор на закрытую дверь в гостиную, пробормотал:
— Нам бы с дядей потолковать…
Кузина вдруг становится похожей на встревоженную птицу. Довольная физиономия бывшей совладелицы процветающей лавчонки изменяется — и вот стоит перед братьями средняя из семерых детей бородатого крестьянина, Франтишкова дяди, и морщинистой деревенской бабы, Франтишковой тетки, которая на всех фотографиях выглядит одинаково, что в пятнадцать лет, что в тридцать или пятьдесят.
— А у него… у нас, — поправляется в смятении кузина, — у нас как раз гости… Из Вены, — запнувшись, добавляет она. — А что вам от дяди нужно-то?
— Хотим попросить его узнать на заводе — не возьмут ли вот брата, чтоб мог он закончить обучение на токаря в Праге. Ему всего год остался.
Встревоженное выражение на лице кузины сменяется паническим, и Франтишек чувствует себя обязанным объяснить подробнее:
— Нет, ничего он не натворил и его ниоткуда не выгнали!
Кузина постепенно оттаивает, успокаивается.
— Дело в том, — продолжал Франтишек, — что мы начали строиться, а отец с матерью одни не справятся. Я после института уеду в пограничье, сестра замуж вышла, младший брат — в армии. А он, — Франтишек кивнул на брата, — хочет остаться с родителями.
И опять вид у кузины как у встревоженной птицы. Теперь уже и брату Франтишка ясно: их потому принимают на кухне, что они с Жидова двора.
— Я спрошу… Только лучше вам самим с ним поговорить…
— Этого мы и хотим, — холодно отозвался Франтишек, поднимаясь.
Все трое, словно по команде, одновременно уставились на стеклянные дверцы буфета: за ними лежало большое стеклянное яйцо, в которое были вплавлены фотографии деда и бабки с материнской стороны. Кузина быстро опомнилась.
— Куда же вы? Можете поговорить прямо сейчас…
Подавляя чуть заметную нерешительность, она засеменила к двери в гостиную. Дверь раскрылась, как театральный занавес. Какой свет, какое сияние! Елка до потолка, сверкает, словно на благотворительном балу в пользу бедных детей. И — бокалы, графины, вынутые из горки, быть может, впервые после свадьбы. И сидят в гостиной незнакомый господин и незнакомая дама. А груда серебра на тахте, ничем не прикрытая, — это австрийские зажигалки.
— Гребни и пуговицы уже не находят сбыта, — вполголоса замечает Франтишек, обращаясь к ничего не понимающему брату.
У него у самого уже больше года как есть такая зажигалка. Она производит фурор. Куда ни придет, все только и спрашивают: «Сколько же стоит такая вещичка? Может, продадите? Я бы хорошо заплатил!» Отец Франтишкова приятеля, хоть сам и не курит, привез обоим юношам одинаковые зажигалки из своей поездки на Запад.
А кипа темно-синей тонкой ткани на тахте в гостиной — это плащи. Их тут на глазок штук пятьдесят. Через несколько лет это станет частью спецодежды чешского народа, и Прага станет городом синих шуршащих плащей, из карманов которых при всяком удобном случае будут выхватывать серебристо блестящие зажигалки.
Через открытую дверь донесся голос дяди:
— Люди просто с ума сходят по такой чепуховине, и, пока продажей их не занялось государство, это будет прибыльнейшее дельце!
Кузина резко дернула дверь, будто хотела захлопнуть. Однако этого она все же не сделала — неудобно перед родственниками… А только прикрыла дверь. Для Франтишка с братом погасла елка, исчез из глаз серебряный клад — как в народной балладе о Великой пятнице.
Кузина не возвращалась довольно долго, и это внушало Франтишку надежду, что ему не придется повторять свою просьбу дяде. Не тут-то было… Бывший лавочник Линднер вышел на кухню; несмотря на элегантный костюм, надетый в честь венского зятя и сестры, держится он так, словно все еще стоит за прилавком.
— Итак, что вам угодно? — спрашивает он уездских родственников.
Франтишек понимает: поскольку он явился просителем, надо еще раз изложить цель своего посещения; однако он все же не удерживается от замечания:
— Я думал, тетя вам все рассказала.
— Ничего она не рассказала. Только — что вы пришли и хотите потолковать со мной. У нас, видите ли, гости. Из-за границы.
И бывший лавочник нетерпеливо оглянулся на дверь. Да. Закрыта. Ну и что? Франтишку остается повторить:
— Мы приехали просить вас: не узнаете ли на заводе, может, возьмут они на работу брата, с тем чтобы он закончил обучение здесь, в Праге.
Дядю не интересуют ни причины, ни подробности. Он принимает такой вид, словно в лавке у него кончился дефицитный товар:
— Ах, многие видят во мне прежнего Линднера, с миллионным оборотом, Линднера с деньгами. Поймите же, люди, нынче я ничто, простой поденщик, рабочий!
Тут взгляд его падает на Франтишкова брата, который обучается как раз на рабочего, и до него доходит некоторая парадоксальность ситуации. Здесь-то и проявляется натура лавочника, хотя бы и лишенного лавки.
— Спросить я, конечно, могу, но ничего не обещаю.
И дядя поспешно прощается, бросив через плечо уже в дверях:
— Но лучше на это не рассчитывайте!
В последний раз сверкнула на секунду кучка зажигалок, прошуршали венские плащи. Дядя, бывший лавочник, поменялся местами с теткой, а вернее, двоюродной сестрой обоих юношей. Чувствуя на себе испытующий взгляд общих предков за стеклом, она прошептала с виноватым выражением:
— Я буду ему напоминать…
Хрустит под ногами снег на улице. Франтишек с братом словно покачиваются в сетях огней. Светятся окна домов, светятся елочные украшения, светят уличные фонари…
— А все потому, что явились мы не в сочельник!
Брат не понял.
— Потому что на второй день рождества с колядками не ходят!
— Ах да! — засмеялся брат. — Так и есть, ха-ха!
И он запел:
Я с колядкою иду,
поскользнулся я на льду,
тут собаки набежали
и колядки все сожрали…
Хруст снега прекратился — братья остановились, посмотрели друг на друга. И, вдруг расхохотавшись, повторили хором:
Тут собаки набежали
и колядки все сожрали!
Домой ехали в отличном настроении.
Однако мать не разделила их шутливости; она сердито отрезала:
— Главное, спекулировать не забыл, хоть и рабочий!
Младший брат, сидя у печки-бидона, на которой проступили раскаленные буквы «MOLKEREI», бросил:
— Ловкий человек нигде не пропадет…
А средний, которому, как видно, не удастся закончить обучение в Праге, дополнил:
— А работящие руки любому режиму нужны…
Но мать не слышит их поддразнивания. Ее поглощают другие заботы. В печке гудит пламя. Все молча уставились на бывший молочный бидон. Потом мать кладет руку на плечо отца:
— Хотела бы я знать, что мы теперь, вдвоем-то, будем с этой стройкой делать?
После не слишком удачного визита в дом, который караулит безобразный голубь, Франтишек перестал строить иллюзии насчет девицы с раскосыми глазами. Он перестал верить в чудодейственную силу подаренных цветов, перестал верить в чудодейственную силу инженерского диплома. Цветы может дарить каждый, а инженеров, что ни год, сотнями выпускают институты.
Постепенно Франтишек доходит до мысли, что его вклад в будущую семейную жизнь — иной альтернативы он никогда не допускал — не представляет собой ничего выдающегося; какой есть, такой и есть, и ничего тут особенного нет.
Встречаются они теперь мало; но если принять в соображение каникулы и ту партию, которую Франтишек отзванивает в общем хоре молотков о кирпичи, да вдобавок последний год в институте, то не следует еще делать никаких заключений из того факта, что встречи с девицей стали редки. Так же как и из того, что теперь их встречи больше посвящены учебным делам. Осведомив друг друга о том, как прошли экзамены или зачеты, сколько прочитано учебной литературы и сколько, наоборот, еще не прочитано, оба, разом вздохнув, расходятся.
Оба утомлены стереотипными разговорами, но у них достаточно чувства юмора, чтобы развлекаться, открывая законы стереотипа. Вот с законом инерции, подчиняясь которому они звонят друг другу и ездят гулять на окраины Праги, дело обстоит труднее. Они боятся неодушевленных предметов. Боятся, что, если на другом конце провода не отзовется близкий, знакомый голос, телефон потеряет смысл и будет передавать одни дурные вести. Они страшатся маленьких пустых окошек, за которыми могут оказаться пустые кухни, голые комнаты. Кафе, переполненные чужими людьми, наводят на них ужас. И причина всему этому та, что ведь телефон-то изобрели специально для того, чтобы связывать Франтишка и девушку с раскосыми глазами, и новые районы, где дома украшены орнаментом, строят только для того, чтоб в один прекрасный день эти двое нашли среди однообразной череды свой дом.
Но никто не снимает с них бремя — принять решение на все последующие дни, недели, месяцы и годы. Вот в чем трудность. Поэтому они придерживаются общепринятых правил общения, а Франтишек старается объяснить неудачу своего тогдашнего позднего визита наименее болезненным для себя образом.
Насколько позволяет подготовка к завершению учебы, Франтишек ведет со своим приятелем долгие беседы о том, что было, чего не было и как бы должно было быть. Оба осторожно обходят тему, которая вскоре станет испытанием их многолетней дружбы. Для Франтишка еще не отпала возможность остаться работать в институте, осуществив недостижимую мечту всех студентов — жить в столице. От ночной болтовни о будущей жизни в пограничье до окончательного решения, которое будет означать потерю редчайшего шанса, — путь, усеянный камнями преткновения и изобилующий нежданными крутыми поворотами. Куда проще посиживать за широкими окнами кафе «Бельведер» и вести разговор, разматывающийся ниоткуда и никуда, о капризах девушки с раскосыми глазами. Как будто в разговорах можно определить отношения между двумя людьми, решить их судьбу. Ведь приятель — впрочем, как и сам Франтишек — говорит только то, что желательно услышать его партнеру по круглому мраморному столику кафе. И если все же в отношениях между Франтишком и медичкой с раскосыми глазами наступает решающая перемена, то причиной тому была вовсе не болтовня в кафе, а нечто коренящееся в прошлом обоих проблематичных влюбленных. Да и разговор-то, тот, последний, был совершенно банальный. Франтишек просто старался понять, почему его выставили тогда из дома любимой девушки. Конечно, друзья употребляют не такое сильное выражение, нет, нет, напротив, приятель высказывается осторожно:
— Переночевать у кого-нибудь в маленьком городишке — значит взять на себя определенные обязательства. Пойдут разговоры, люди сделают выводы — в сущности, вывод только один…
Франтишек, полагая, что объяснение приятеля будет не очень-то для него приятным, нетерпеливо перебивает:
— Какой же именно?
— А такой — что дело-то серьезное. Что ты, к примеру, женишься на ней и все такое. Я, правда, не знаю, какие у них там, в провинции, нравы, но думаю — что-нибудь вроде этого. Представь-ка себе обратное!
— То есть чтоб она переночевала у нас? — Франтишек невольно рассмеялся. — До недавних пор ей пришлось бы спать на полу. И если б она согласилась, в Жидовом дворе никому не было бы до этого дела. У нас там работают скотницами мать и дочь, обе незамужние. А в гости к ним на неделю, на месяц приезжают отец с сыном. Пожалуй, в Жидовом дворе даже обрадовались бы: значит, я еще не вовсе чужаком стал…
Приятель сдался. Разговор зашел в дебри, ему недоступные. А у Франтишка вдруг родилась мысль, которая совсем в ином, более благоприятном для него свете объяснила то унизительное ночное возвращение от девушки. Он даже удивился — как это раньше не пришло ему в голову!
— Я требовал от нее большего, чем готов был сделать сам!
На это открытие приятель реагирует молчанием, и Франтишек пускается в сумбурное повествование о невыполненных обещаниях, которые он неосмотрительно надавал девушке, расписывая совместную жизнь в пограничном городе, где так бурно растет химический комбинат.
— Я обещал ей прогулку к францисканскому монастырю, воскресный обед — и не сделал ничего!
На любопытствующее «почему?» приятеля Франтишек только плечами пожал и заговорил о другом.
Но с того дня он стал куда веселее и спокойнее. Сознание, что все как раз наоборот, что у девушки не было никаких причин делать для укрепления их отношений больше, чем это делал сам Франтишек, помогло разбить стереотип их разговоров и придать встречам новую привлекательность. Девушка не узнает Франтишка; воскресшая энергия, с какой он добивается все новых и новых свиданий, приводит ее, скорее, в смущение. Так же как и его речи, с каждым днем все более загадочные. Например, последняя фраза в телефонном разговоре, который он вел с ней из квартиры Моравцев:
— И прости, что я вел себя раньше так, как вел. Я мало знал тебя.
На это девушка подняла брови, покачала головой — и ничего не подумала. Да и зачем ей обдумывать его взбалмошные самообвинения в эгоизме, в том, что он вечно думает только о себе? И девушка ловко регулирует встречи с Франтишком так, чтобы их число не превышало меру, определяемую прежней инерцией; но Франтишек не делает из этого никаких выводов, потому что его план окончательного искупления своей вины уже продуман во всех подробностях.
Памятуя отнюдь не ободряющее высказывание матери, что ни к чему неохота приступать с голыми руками, он точно рассчитал время, которое мать проводит дома, и то, какое она проводит в коровнике. Все это он старается привести в соответствие с расписанием поездов, отправляющихся с Дейвицкого вокзала на Кладно. Орешек поистине крепкий, но, если Франтишек его разгрызет, он выиграет многое. Например, предотвратит нежелательную встречу матери с девушкой, избавив их обеих, а главное, себя от тягостного смущения. Затем это поможет создать обман зрения: комната в доме родителей, вернее кухня, покажется тем просторнее, чем меньше будет в ней народу. Потому что теснота помещения действует угнетающе, а это плохой вклад в счастливое будущее, открывающееся перед Франтишком. После сложных расчетов, в сравнении с которыми государственные экзамены кажутся не труднее школьных, Франтишек приходит к выводу, что наиболее подходящий день для прогулки к францисканскому монастырю и, может быть, для воскресного обеда — суббота. После полудня мать уходит в коровник, а отец, если не перегоняет составы с одного пути на другой, удаляется в трактир пана Гинека. Стало быть, ничто не помешает возникнуть желанному оптическому обману, и вообще суббота — почти воскресенье, а ведь именно о воскресенье шла речь в его обещаниях, данных в дни очарованности первой серьезной любовью.
Приглашение в дом Франтишковых родителей несколько озадачило девушку: много воды утекло с той поры, когда восторженный влюбленный расписывал ей свои мечты о совместной жизни в пограничье, в доме, изукрашенном фольклорным орнаментом; она вовсе не в восторге от попытки нового сближения. Но, усмотрев в этом приглашении просто желание внести разнообразие в их встречи, она согласилась.
В день, дата которого явилась следствием длительных расчетов Франтишка, они встречаются в зале Дейвицкого вокзала. От прежней меланхолии Франтишка не осталось и следа. Мимо огромных щитов с расписанием поездов он проходит с чувством богатого клиента бюро путешествий. Все предлагают ему свои услуги. Только ради него держат на вокзале швейцара, директора ресторана и уборщицу, обслуживающую клозеты. Ради него хрипло отстукивают время часы, взвешивают багаж весы, гудят оба паровоза. Первая после Праги остановка — Велеславин, а он расположен на возвышенности, и одному паровозу, пожалуй, с подъемом не справиться.
Франтишек выбирает места в вагоне спиной к движению. Передний паровоз с пыхтеньем извергает целые хвосты искр. Днем их веселый рой не виден, но они влетают в окна и оседают в виде сажи на противоположных сиденьях. Даже такую мелочь предусмотрел Франтишек в своем плане!
— Только не жди, что увидишь этакую деревеньку со священником и паном учителем, который разводит пчелок, — предупреждает он девушку. — Уезд скорее просто окраина — не то Праги, не то Кладно. До хрестоматийных картинок ему далеко.
Девушка не спорит, она считает, что и ее родному городку далеко до картинок из хрестоматий. А впрочем, что в жизни близко к хрестоматийным картинкам? Франтишек может сам об этом судить: он ведь уже два раза побывал в ее городе.
Франтишек предпочитает эту тему обойти. Из двух своих посещений он вывез не самые приятные воспоминания. Но сейчас, когда все оборачивается к лучшему, неприятности забыты. Под грохот колес и ритмичное попыхивание паровоза он никак не может понять, почему раньше его так утомляли ежедневные поездки в Прагу и обратно! Ведь это так легко!
Станция Уезд плавает посреди серебристых луж от тающего снега, подобная океанскому пароходу. Еще в вагоне, у открытого окна Франтишек принял на себя обязанности лоцмана. Объяснил: вон там, на горизонте, где опустили свою разноцветную завесу дымы «Польдовки», — там Кладно, а там, где ломаная линия, образуемая верхушками хвойных деревьев, обозначила невысокий холм посреди равнины, — там и есть бывший монастырь францисканцев-миноритов.
Прежде чем девушка усвоила эти сведения (не имеющие для нее абсолютно никакой ценности), оба уже очутились по щиколотку в воде и грязи. Это неприятно, но на сердце у Франтишка легко. Он чуть даже не предложил перенести девушку на руках через самые большие лужи. Но — как бывает на свете — верх одержал страх оказаться в смешном положении, когда он будет задыхаться, а то и вовсе, неверно ступив, свалится со своей ношей в грязь. Поэтому оба этакими стрекозами порхают над водной гладью, под которой скрылась дорога.
Недалеко от станции выстроились в ряд новые коттеджи для работников госхоза. Стекла, отражая сияние солнца, мечут молнии, шесты, еще недавно обозначавшие, до какой высоты возводить стены, валяются в грязи у придорожной канавы. Их ленточки, когда-то цветные, бессильно распластались в прошлогодней траве. Франтишек, махнув рукой в сторону сахарно-белых стен с иголочки новеньких домиков, грустно пожимает плечами:
— Да, теперь нам их уже не догнать…
Девушка посмотрела на него вопросительно. Только он собрался объяснить ей свои слова, как дорогу им преградил целый караван подвод на резиновом ходу. Низкие платформы, влекомые лошадьми, выстланы соломой, над которой, подобно небоскребам, высятся шкафы, буфеты, швейные машинки и разные ящики. Дети и собаки, сопровождающие караван, норовят выбрать самые грязные, самые глубокие лужи. По сторонам подвод шагают, разбрызгивая грязь, мужчины и женщины в высоких резиновых сапогах. Одна женщина несет в объятиях кошку, другая — клетку с волнистым попугайчиком, третья — сумки, набитые посудой. За плечами у старух плетеные корзины, в которых бьются куры или кролики. Мужчины на ходу советуются с возчиками, где бы удобнее остановить подводы. Через всю эту толпу пробирается на дамском велосипеде, увешанном окровавленными кроличьими шкурками, бывший кулак Штедронь, громко споря с воображаемыми собеседниками:
— Придумали тоже! Лучше и быть не может! Разведут там блох, тараканов да клопов, крысы все сожрут — тогда что, снова строить им будете? Видали — виллы для скотниц!
Новоселы с готовностью расступаются перед его скрипучим велосипедом. Кое-кто посмеивается над «кожевником», но большинство от него отворачиваются. А домики, сверкающие зернышками свежей штукатурки, словно скалят зубы при виде всей этой источенной червями мебели, утопающей в бездонной слякоти.
— А кончится тем, что полы на дрова изрубят! — никак не угомонится Штедронь.
Теперь уже засмеялись все зеваки, взглядами и пальцами ощупывая убогие пожитки новоселов. Коротко засмеялась и девушка Франтишка. Зрелище и впрямь забавное. Новоселы так растеряны и смущены, что не знают, с чего начать. Слоняются вокруг подвод, отдавая какие-то бессмысленные распоряжения, кричат на детей, кричат на собак, кричат на лошадей, а вот перетряхнуть заплесневелые тюфяки да выгрузить сундуки, под которые, вместо отломанных ножек, подкладывают кирпичины, им в голову не приходит. Тут Франтишек, догадавшись наконец, спохватывается:
— Держись за мной, я знаю, как пройти. Восемь лет каждый день тут грязь месил…
Когда им удалось наконец обойти шеренгу подвод, сразу стало веселей шагать. Они минуют фронт белых усадеб бывших помещиков. Во всех ворота открыты настежь. Это непривычное обстоятельство побуждает Франтишка сказать с некоторой гордостью:
— Ты не можешь себе представить, как люди тут жили. Я, например, впервые в жизни заглядываю в эти дворы!
Девушка с любопытством подошла к одним воротам, даже ступила во двор — и недоуменно оглянулась на Франтишка:
— И ничего ты не потерял! Навоз, солома, куры…
Франтишек вздохнул: ну как ей объяснишь? Лучше уж двигаться дальше…
— Отсюда только два шага…
Если не считать непредусмотренного каравана подвод, все расчеты Франтишка оправдываются. Дверь в их квартиру не заперта, хотя дома никого нет. Девушка просто так, чтоб не молчать, — спросила:
— Вы что, не запираете?
Франтишек уже и не вздыхает. Вздыхать по всякому поводу — вздохов не хватит. Что ни скажет девушка, все как-то неуместно, словно она совсем из другого мира. Но нельзя же всякий раз уводить разговор в сторону или делать вид, будто не расслышал. Еще дураком покажешься. Поэтому он подводит девушку к крошечному окошку, за которым простерся Жидов двор во всей своей красе. Познакомив гостью с его примечательной топографией, он добавляет:
— Там, где общие сени, коридоры, галерейки, клозеты, где общая навозная куча и общая сточная канава, — там не может быть отдельного замкнутого существования. Всем известно, что ты ел и от чего тебя тошнит. И вообще, — он обводит рукой всю кухню, — что здесь красть-то?
Девушка, проследив за его жестом, начинает тихо смеяться. Потом она становится серьезной и говорит извиняющимся тоном:
— Не истолкуй мой смех превратно, но все здесь такое странное…
Лучше б уж смеялась. Вполне возможно — более того, несомненно, — Франтишек присоединился бы к ней, и они посмеялись бы вместе. А так Франтишку остается промолчать, чтобы затем, за неимением другой темы, банальнейшим образом осведомиться, не хочет ли гостья есть. Нет, но от чашки кофе она не отказалась бы. Не тут-то было! В Жидовом дворе известен лишь один способ приготовления кофе с молоком. Раньше в кружку с таким кофе крошили хлеб. Теперь пьют с белыми булочками. Или с печеньем и пирожками. В плане Франтишка обнаруживается трещина. На черный кофе он не рассчитывал. Сначала он прикидывается, будто шарит в буфете — отвык, мол, забыл, где что лежит. Тем временем до него доходит, что от девушки его отдаляют не ее капризы и не местечковые предрассудки, а черный караван подвод, запряженных вороными конями, облупленный стол, за которым она сейчас сидит, ржавый умывальник за ее спиной и печка, сконструированная из молочного бидона. Это так просто… И Франтишек беспомощно разводит руками:
— Здесь не пьют черный кофе…
Затем он уверенным движением сует руку за изголовье одной из кроватей и извлекает оттуда литровую бутылку с ромом, почти полную. Во все время этой процедуры Франтишек не спускал с девушки глаз.
— Зато рому у нас сколько угодно. В чай, или если вдруг кому станет нехорошо. Мать прячет его от отца.
Они выпили по изрядной порции, налив ром в стаканчики из-под горчицы, и Франтишек сказал просто:
— Не хотел я тебя сюда привозить. Когда кого-нибудь любишь, хочется дать ему самое лучшее. Познакомить с самой приятной семьей, с самыми симпатичными друзьями. Дарить ему самые красивые вещи. Луну с неба достать…
Девушка, однако, и не думает клюнуть на такие слова, что вполне естественно. Вот если б Франтишек обрывал лепестки ромашки, приговаривая «любит — не любит», она стала бы с ним кокетничать: юности ближе поэзия. Поэтому девица даже рассердилась:
— Ты совершенно сдурел. По-твоему, я живу в лучших условиях?
Франтишек снова наполнил стаканчики из-под горчицы. Весело глядя на девушку, потянулся к ней чокнуться и вместо тоста небрежно бросил:
— Нет, но ты вовсе не обязана выбираться из этих условий вместе со мной.
Если в его взгляде и был намек на ожидание, что дело, неудержимо стремящееся к развязке, вдруг каким-то образом еще повернет вспять, то после ответа девушки даже этот намек исчез навсегда. Ибо девушка, залпом опорожнив стаканчик, покачала головой и улыбнулась:
— Это правда.
У обоих еще сильно колотится сердце, но третью порцию рома они пьют уже как друзья. И даже не осознают, что в минимальный отрезок времени разрешили проблему, над которой поколениями бьется и литература, и большинство людей. И так как говорить им уже не о чем, так как удивительная метаморфоза, преобразившая любовь в товарищеское чувство, уже завершилась, а жилище Франтишковых родителей не таит в себе никаких достопримечательностей, красот или загадок, то Франтишек наливает по последней и сует бутылку обратно за изголовье кровати, пробормотав с извиняющейся улыбкой, адресованной скорее матери:
— Скажем — отец выпил…
Потом он сполоснул стаканчики, поставил их на место и предложил девушке прогуляться к бывшему монастырю. Во-первых, это единственное место в Уезде, где можно гулять, а во-вторых, на Франтишке и его приятельнице уже начинает сказываться действие алкоголя. Оба раскраснелись, движения их, в том числе движения губ, когда они улыбаются, несколько развязнее, чем того ожидал бы бесстрастный наблюдатель. Они встают; девушка, обведя взглядом кухню, спотыкается о мешок со свастикой, изображающий коврик на полу, и разражается смехом, отнюдь не обидным; и оба покидают дом, где никакой оптический обман не ввел гостью в заблуждение.
Белые усадьбы с распахнутыми воротами на сей раз не вдохновляют Франтишка на воспоминания. Они миновали Казарму, откуда им следовало свернуть к «соколовне». Дверь в Казарму тоже открыта настежь, длинный черный коридор зияет пустотой. Не шатается по нему ни один пьяница, нет ни одной собаки, не слышно крика младенца. Только ветер, проникая в зарешеченные окна без стекол, хлопает дверьми брошенных жилищ. Мимо Казармы проходит сток для отходов пивоварни, который чуть дальше расплывается, образуя болото. Над болотом стоит железнодорожный вагон, вокруг вагона — толпа. Сегодня деревня совсем опустела, словно этот одинокий вагон собрал вокруг себя всех ее обитателей. До него недалеко, и Франтишек предлагает взглянуть, что там делается. Девушке безразлично. О монастыре ей все равно ничего не известно, а вагон — ближе. Когда дорога представляет собой сплошные лужи да слякоть, это обстоятельство нельзя не учитывать.
Замешавшись в толпу вокруг вагона — уже сильно прогнившего снизу, — Франтишек понял, что пригласил девушку в тот самый день, когда весь Уезд перевернулся вверх тормашками. Люди из самых жалких жилищ перебирались в новенькие коттеджи. Караван, встреченный ими неподалеку от станции, был головным отрядом этого небывалого переселения народов, вагон в поле возле болота — его арьергард. И как там, вокруг подвод, так и тут вовсю развлекались зеваки.
Обитатели вагона тоже словно не знают, за что взяться. Франтишек со своей спутницей подошли в тот момент, когда родители вырывали из рук детей игрушки и швыряли их через открытые окошки обратно в вагон. Получалось вроде перпетуум-мобиле. Отец отнял у сынишки игрушечную тачку без колеса и бросил в окно.
— Нечего перевозить всякую дрянь! — крикнул он заревевшему мальчугану.
А мать отнимала у дочери кукольную колясочку, у которой осталось только три колеса. Девчушка держалась за передние колесики, ее пальцы вцепились в ржавые железки, мать крепко ухватилась за ручку. Кончилось тем, что игрушка разломилась и ребенок свалился в грязь. Крик, брань. Сынок, воспользовавшись замешательством, проскользнул в вагон и с торжествующим видом вынес свою тачку. То же самое повторилось со спустившим мячом, с осликом, из внутренностей которого сыпались опилки, с тяжелыми безголовыми куклами, по всей видимости изделиями местного колесника. Как будто так уж важно — бросить или не бросить на подводу сверх прочего барахла две-три старые игрушки…
Но дело не только в ослике с высыпавшимся нутром, в безголовой кукле или спустившем мяче. Такие же сомнения вызывает и оригинальная посудная полка в форме большого квадрата с поперечинами, в которые воткнуты колышки. Отец семейства как раз выносит ее, но едва он сделал несколько шагов, как квадрат превратился в ромб, что-то треснуло, полочки и колышки посыпались наземь. Вместе с ними, только медленнее, опустилась в слякоть золотистая древесная пыль — продукт деятельности древоточцев. И так почти со всеми предметами обстановки. Если уж не весь предмет распадается на составные части, то обязательно от стола отваливается ножка, от стула спинка, от кастрюльки ручка, прикрученная проволокой. В общем, как говорится, все держалось на соплях.
Тут председатель партийной организации деревни Пенкава — он, конечно, тоже среди зрителей — обращается к главе переселяющегося семейства:
— Бросили бы вы лучше весь этот хлам да подпалили вместе с вагоном! А то и в новый дом всякой нечисти натащите!
Эта мысль вдохновляет доктора Фрёлиха, который не мог упустить случая присутствовать при ликвидации ненавистного жилья, этого рассадника болезней. Доктор, как всегда, слегка под хмельком и, не жалея полуботинок, шлепает по грязи — забрызгался уже по уши; и он радостно подхватывает теперь слова Пенкавы:
— Подпалить, поджечь! Так будет правильно и гигиенично!
Идея грандиозного костра находит приверженцев в толпе, и это пугает переселенцев.
— Пан доктор! — жалобно заныла мать семейства, обращаясь к толстяку. — Да разве есть у нас деньги на новую мебель?!
Но доктор, как кажется на первый взгляд, словно уже забыл об идее поджога. Бормоча что-то себе под нос, он покидает сборище. Отец семейства вдруг ударяет себя по лбу:
— Сколько ждал этого дня, а вот же, чуть не забыл!
С этими словами он ныряет в вагон и вытаскивает корзину, полную винных бутылок.
— Это же надо отметить!
Он откупоривает бутылку за бутылкой и раздает народу. Народ не ломается, бутылки переходят по кругу. Тут, конечно, не коньяк всемирно известных марок — внутренняя торговая сеть располагает не слишком широким ассортиментом, — но народ не обижается, охотно отхлебывает и тминную, и кюрасо, и апельсинный ликер, и какао-ликер, и мускат, и горькую. Франтишек и его приятельница не осмеливаются отвергнуть угощение — да и как скажешь при стольких людях: «Нет, спасибо, мы уже нагрузились ромом»? Это было бы некрасиво. И девушка, отпив из горлышка бог весть какой по счету бутылки с подкрашенной водкой, передает ее дальше, а сама шепчет Франтишку на ухо:
— Еще немного, и меня стошнит…
Но несмотря на то, что ее мутит все сильнее, она не уходит. Причина тому весьма необычайна, хотя никого она и не удивляет, и не огорчает. Напротив. Люди, чье настроение поднялось от спиртного, громко заговорили друг с другом и не заметили, как исчезнувший было доктор Фрёлих снова появился на сцене. Как говаривал патер Бартоломей при чтении Евангелия: «Еще немного, и не узрите меня, но еще немного, и узрите меня снова».
Первыми присутствие доктора обнаруживают супруги-переселенцы. С пустыми руками стоят они перед опустевшим вагоном, в котором прожили медовый месяц, а потом всю жизнь; стоят они, как двое сироток, как сестрица Аленушка с братцем Иванушкой. И хорошо, что стоят они лицом к вагону — никто не видит, что глаза их полны слез и слезы скатываются у них по щекам. А то сколько было бы попреков!
— Есть чего оплакивать!
— Получают целую виллу, а ревут по старому вагону…
А они плачут по детям, родившимся у них здесь от их бедной любви, по детям, умершим в этой сырости и гнили. Но недолгой была их печаль. Доктор Фрёлих, подобный злому духу, обходит вагон, выплескивая на стенки и в окна какую-то прозрачную жидкость из винной бутылки. И прежде, чем пораженные зрители успели ему помешать, он чиркает спичкой и бросает ее, горящую, в окошко. Грозно пыхнув, взлетело пламя, вырываясь из окошек и двери. Огромный столб темного дыма поднялся к бледно-голубому небу. Люди отпрянули назад и застыли, зачарованно глядя в огонь, совсем забыв о телеге с хламом, повернутой в ту сторону, где стоят белые коттеджи, окна которых, отражая предвечернее солнце, мечут молнии и миллионами алмазов сверкают зернышки свежей штукатурки.
И так же, как поразил неожиданностью этот огонь толпу, поражает ее, когда кто-то запел:
Слезами залит мир безбрежный,
вся наша жизнь — тяжелый труд…{61}
Первые две строки пропеты соло, но вот уже подхватывают песню и доктор Фрёлих, и кузнец Пенкава, и переселенцы, и Франтишек — вся толпа. Возбужденные пламенем, водкой, сжимая липкие бутылки в озябших руках, они поют:
…но день настанет неизбежный,
неумолимый грозный суд!
Лейся вдаль, наш напев, мчись кругом!
Над миром наше знамя реет
и несет клич борьбы, мести гром…[40]
На пожар примчался молодой работник Корпуса национальной безопасности.
— Что тут происходит?! — сердито закричал он с важным видом.
Мощный хор десятков голосов сбивает его с толку. Умолкнув, он удивленно озирается. Рука у него так и дергается — он не знает: может, надо взять под козырек? Песня звучит, как гимн! Но когда она окончена, к молодому милиционеру возвращается энергия.
— Кто поджег?! — строго осведомляется он.
Люди ехидно усмехаются. Голос из толпы:
— Пан доктор!
Милиционер оборачивается к доктору. Тот стоит в сторонке, ближе всех к огню.
— Это правда, пан доктор?
— Правда, — отвечает тот.
Не зная, что делать дальше, молодой милиционер бормочет:
— А вы знаете, что может наделать такой пожар?
Ответ доктора невозмутим:
— Поджечь болото.
Следствие на этом прекращается, потому что из горящего вагона выбегают крысы. Будто сговорились выбрать именно этот момент. Они скачут, словно обезумев. Шерсть у них вспыхивает крошечными искорками, голые хвосты хлещут по слякоти. В милиционере вдруг пробуждается искатель приключений тех времен, когда он, в ватаге ребят с Леска, швырялся болтами и перегоревшими лампочками в неприятеля с Малого стадиона. Раскинув руки, он оттеснил толпу несколько назад и, выхватив пистолет, открыл огонь по крысам. Гнусные твари, получив пулю, пищат, подскакивают, словно подстреленные зайцы. Люди восторженно встречают каждый удачный выстрел. Веселое возбуждение охватывает и спутницу Франтишка. Сжимая его локоть, сверкая глазами, она вскрикивает:
— Гляди, гляди, попал!
Прямо как в тире, когда на диво меткий стрелок приводит в отчаяние владельца искусственных розочек, плюшевых обезьянок и бумажных мячиков на резинке. Однако и здесь действует закон, что все на свете кончается. Вот уже несколько минут, как из горящего вагона не выбежала ни одна крыса. Напряженную тишину нарушают разрозненные голоса, настороженность взглядов рассеивается. Милиционер прячет пистолет в кобуру и с видом полководца, выигравшего решающую битву, принимает дань признательности за свое оперативное вмешательство и высокое мастерство. Он уже не сердится на доктора Фрёлиха. Наоборот, провожает доктора к белому санитарному автомобилю — ибо где те времена, когда доктор объезжал своих пациентов, батраков, шахтеров, литейщиков и кузнецов на дребезжащем велосипеде? — и ведет с ним беседу о том, что давно надо было убрать это свинство, и даже открывает доктору дверцу автомобиля и машет ему вслед.
Владелец сожженного вагона делает последний смотр своим пожиткам, приказывает детям садиться, телега трогается, и он с женой шлепает за ней по грязи в направлении к станции. Пожарище дымится, люди расходятся, брезгливо отбрасывая ногами окровавленных крыс, и всем немного грустно, как, впрочем, всегда после праздника, особенно если он был украшен фейерверком.
Франтишек с девушкой уходят среди последних. Идти к монастырю уже поздно, и они двигаются вслед за телегой, нагруженной шкафами, кроватями, столами и детьми.
В поезде оба облегченно вздохнули и рассмеялись своему вздоху. Впервые с того момента, как они утром ступили в серебристые лужи Уезда, обоим легко дышится. Они вдруг опять стали просто студенты, у которых еще вся жизнь впереди.
— Теперь я ничуть не удивляюсь, что ты хочешь уехать в пограничье. Здесь я ни за что на свете не согласилась бы жить, — говорит девушка, с наслаждением откидываясь на жесткую спинку сиденья, в уголки которого набилась серо-черная сажа.
— Да нет, не так уж тут страшно, — защищает честь Уезда Франтишек, невольно повторяя слова отца. — Людям теперь живется лучше.
Но девушка упорствует:
— А мне до этого дела нет. Не я стану вызволять их из беды, вытаскивать из гнилых нор. Ничего общего у меня с этим нет. Когда я попала в медицинский институт, решила раз и навсегда: из Праги не уеду! А это все, — она махнула рукой на удаляющийся Уезд, — напоминает мне наш городишко. Но моя жизнь — моя, и я имею право делать с ней, что хочу.
Франтишек чуть было не заспорил, но ее последняя фраза лишила его и слов, и аргументов. Он только отметил общеизвестное:
— У меня есть возможность работать в Праге, да нет жилья. У большинства моих товарищей есть в Праге жилье, зато нет возможности работать. Так-то!..
На Дейвицком вокзале они расстались, не уговариваясь о следующей встрече, не обещая даже звонить. Франтишек уходит по каштановой аллее, его шаги заглушает прошлогодняя трава; каблучки девушки звонко отстукивают по тротуару, мощенному мелким камнем. В это время суток Дейвице — мирный район тихих вилл с садами. По вечерам здесь гулко разносятся шаги.
Прага в тот день удивительно прекрасна. За каждым окном манит Франтишка счастье. Оно обгоняет его, ждет, когда он доберется до проспекта. И тогда вместе с ним оно заглядывает в витрины, в окна маленьких трактиров, освещенные спокойным светом люстр, в недра винных погребков, где нет-нет да и взорвется девичий смех. Оно лукаво подмигивает Франтишку, а тот нервно дергает плечом и вполголоса спорит с этим вцепившимся в него, как клещ, счастьем:
— Ну и что? Ну, освещенная витрина. Трактир. Погребок с пьяными девчонками. Что тут такого?
У самого дома, где он живет в квартире своего приятеля, Франтишку наконец-то удается избавиться от незримого провожатого. И сразу ему становится лучше. Что там лучше — ему чудесно! Он ходит по теплой комнате и рассказывает приятелю — тот валяется на кровати — о горящем вагоне, о крысах и стрельбе по ним. И вдруг без всякой логической связи выпаливает:
— Решено — я отказываюсь от места в Праге!
Приятель вскакивает, бросается к Франтишку, и тот, положив ему руки на плечи, почти шепчет:
— Жить я все равно бы не смог в Уезде! И потом, думаю, мы с тобой так привыкли друг к другу…
— Ты серьезно? — еще не верит приятель.
— Не знаю, но я хочу, чтоб в пограничье мы уехали вместе.
Фантастического шанса для Франтишка — а это и была та самая тень, что лежала между ними, — больше не существует.
— И начнем действовать сейчас же! — восклицают оба в один голос.
Приятель мчится в гостиную, где на столике, окруженный зеленоватыми безделушками, стоит телефонный аппарат — как ни странно, строгого черного цвета. Приятель набирает номер железнодорожной справочной. В зеленую гостиную входит его отец — в эту предвесеннюю пору он снова на месте, в министерстве. И тут вдруг Франтишку становится ясно, какое расстояние отделяло его от приятеля. Отец последнего улыбается благосклонно, ибо события наконец-то приняли нужное направление, соответствующее теперешней фазе исторического развития. Если народно-демократический режим предоставляет всем одинаковое право на образование, то, спрашивается, почему один, получив его, должен жить в наспех построенном общежитии в пограничном городе, вместе с землекопами и разнорабочими, а другой, став ассистентом преподавателя института, может подыскивать себе невесту среди собственных студенток?
Приятель дозвонился наконец до справочной и начал покрывать листок бумаги корявыми цифрами, обозначающими время отправления утренних поездов, а отец его, пошарив в баре, вытащил бутылку с бесцветной жидкостью и удовлетворенно промолвил:
— Сливовица. Домашнего изготовления. Из Моравии.
Наполнив три миниатюрные рюмки, он обратился к Франтишку:
— Одобряю ваше решение! Молодому инженеру надо начинать на производстве. Теорией заняться успеете, когда будете в моем возрасте. А на севере в области химии происходит буквально революция!
Север, юг, восток, запад.
Франтишек устремляет восхищенный взор на отца приятеля. Большой человек редко прибегает к уточнениям. Его масштабное ви́дение обнимает целые края. Съездит в Ческе Будейовице, а скажет — «был на юге»; вернется из Швеции — был «там, наверху». И Франтишек, восхищенный, бормочет:
— Я и понятия не имел, что вы уже знаете…
Министерский кит коснулся его рюмки своею:
— Вы ведь почти член нашей семьи!
Тепло, разлившееся по телу после глотка сливовицы, усиливает приятное чувство семейственности. Голос отца приятеля как бы раздувает пламя, зажженное алкоголем:
— Вы нам как второй сын…
На такие сердечные слова не годится, конечно, отвечать идиотской ухмылкой и кивками. Тут прямо-таки просится бурное признание. Франтишку бы выпить для куража, но он не решается распорядиться чужой бутылкой. Так что его благодарственная речь произносится не под влиянием алкоголя:
— Не знаю, как и выразить, до чего я вам благодарен. Вы не представляете себе, что это за чувство — каждый день возвращаться в теплый дом, заниматься в тепле, просыпаться в тепле, а к твоим услугам библиотека, словари, специальная литература…
Франтишек уж и не знает, что бы сказать еще, но его никто не прерывает, никто не произносит освобождающего «ну что вы, что вы». В восхвалениях перебора не бывает. Франтишек повторяет те же мысли, только в иной форме, и к тому времени, когда его славословие становится уже первой ступенькой издевки, из кухни возвращается приятель с будильником в руке.
Министерский кит и Франтишек до того вжились в свои роли, что и не заметили, как тот закончил телефонный разговор.
— До того города — два часа езды скорым. Не мешает нам поставить будильник, чтобы попасть на первый же поезд.
Отец приятеля говорит одобрительно:
— Это хорошо, что не берете машину. Я хотел было тебе сказать, да ты и сам догадался. Это производит неважное впечатление — когда молодой человек является представиться первому своему начальству в собственном автомобиле. — Тут он, как бы извиняясь, повернулся к Франтишку: — Чепуха, конечно, но таковы люди — есть вещи, которые всяк толкует по-своему.
Франтишек, как бы гордясь чужим оперением, подхватывает:
— Конечно, вполне ведь может случиться, что у этого начальника нет собственной машины.
Все смущенно улыбаются, хозяин дома бормочет:
— Конечно, конечно… Может быть и так…
Отец и сын чуть не сталкиваются, так порывисто потянулись оба к бутылке с моравской сливовицей. Сколько поводов! Решение Франтишка пойти на производство, будущая совместная жизнь в пограничье, участие в революционном развитии химической промышленности… Одним словом, будильник, терпеливо ожидающий той минуты, когда ему надо будет отзвонить на дорожку к новой жизни, становится ненужным. В тот миг, когда он приготовился зазвонить, Франтишек нажал на кнопку, и будильник только возмущенно прохрипел. Приятели, пожав плечами, начинают собираться.
Спустились по лестнице, пошли по пустынным улицам, а у Франтишка такое чувство, будто он что-то испортил. Испортил так, что уж и не поправишь. Однако на Центральном вокзале он приободрился. Вокзал всего какой-нибудь час другой открыт после ночного перерыва, а сколько уже набилось в холодный зал цыган, железнодорожников, с лицами, помятыми от усталости после ночного дежурства, сколько девчонок из близлежащих заведений, с лицами, искаженными от грима, рассчитанного на слабое освещение в каком-нибудь «Сердечке»! Наши приятели пьют у киоска горячий скверный кофе из невероятно тяжелых чашек.
— Я-то все представлял иначе, — буркнул Франтишек, вдыхая пар, поднимающийся от чашки.
— Если раздумал — возвращайся! — Приятель торопится облегчить ему отступление, но Франтишек резко возражает:
— Да я не о том! — Он обводит взглядом публику, столпившуюся вокруг киоска; пахнет кофе, духами, пивом и мочой. — Просто я представлял свою поездку к первому месту работы маленьким праздником, что ли…
— Почему ты говоришь «свою поездку»? Это ведь «наша поездка».
Но Франтишек, уткнувшись в чашку с черной жидкостью, бормочет:
— Парень с Жидова двора все воспринимает иначе…
Приятель очень чувствителен к таким намекам.
— Ах, ты представлял, что тебя приедут провожать?
И Франтишек с невероятной наивностью ответил:
— Да!
Такое признание обезоруживает.
— Вот начнем устраиваться, ты о таких вещах забудешь!
В зале зазвучал голос, разносясь по коридорам, через перроны, заглушая пыхтенье паровозов, гул ресторана и свистящий звук, с каким проносятся автокары, нагруженные посылками и чемоданами; этот голос объявил, что поезд, отправляющийся к северному пограничью, подан на седьмой путь. Ожидающих охватывает радостное возбуждение. Скликая друг друга, весело загомонили цыгане, с новой энергией вскинули на плечо тяжелые сумки железнодорожники, оживленно ринулась на перрон какая-то семья в трауре — отец в черном, мать в черном, у детей креп на рукавах, едут то ли на похороны, то ли с похорон, — и через всю эту толпу пробиваются к поезду Франтишек с приятелем.
В купе, где они заняли места, тепло и сыро, окна грязные; люди, суетящиеся на перроне, кажутся Франтишку размытыми тенями без глаз, без носов, без ртов. Хорошо, что не прибежала — каким-то чудом, в последнюю минуту, — скажем, Псотка провожать его. Франтишек не узнал бы ее через окно, и она бы еще обиделась…
После бессонной ночи приятели заснули почти мгновенно, едва успев отметить в сознании, что поезд тронулся. А поезд, встряхивая их, пронесся по железнодорожному мосту, мимо уютных загородных ресторанчиков по берегу реки; в садике одного из них вмерзли в лужи стулья возле круглых столиков, из окна другого торчат удочки, лески опущены прямо в воду, помещение третьего вытесано в скале, и он похож на белого слона… В общем, как поется в песенке: «Поезд мчится, огоньки, дальняя дорога…»
Если б не кондуктор, вошедший в купе, где спят приятели, они вполне могли проспать, проехать нужную станцию и очнуться уже только у государственной границы. Хорошо, что все обошлось.
Нетерпеливо соскочив на перрон, приятели прошлись вперед-назад перед зданием очаровательной маленькой станции; найдя выход в город, так и кинулись туда. И вот уже идут по улицам! Послушать их — можно подумать, что они затеяли игру, когда тот, кто водит, должен отыскать спрятанный предмет, а остальные помогают ему выкриками «холодно» или «горячо», в зависимости от степени удаления от искомого предмета.
Из приоткрытых окон длинного серо-белого здания пахнет шоколадом. Это здание тянется прямо напротив выхода со станции; в сущности, неплохой привет приезжающим! Те, кто является знакомиться с местом первой своей работы, бывают суеверными, а шоколадная фабрика в самом начале пути — знак куда более благоприятный, чем, скажем, похоронное бюро. Но все-таки возле этой фабрики, выпускающей шоколадные изделия марки «Дели», — «холодно». Холодно. Не могут придать тепла даже смеющиеся девушки в белых чепчиках и белых халатах, выглядывающие из окон. «Холодно» и около старинной фабрички — скорее, кустарной давильни, — производящей пищевое растительное масло. Пенсионеры в воскресных костюмах, собравшиеся у ее проходной, будто шепчут друг другу на ухо: «Холодно, холодно…» За широкими окнами кафе с плохо закрашенной надписью над входом «Gasthaus»[41] сидят интеллигенты. Окна ужасающе забрызганы грязью — кафе притулилось на перекрестке, — но все интеллигенты в белоснежных воротничках, и очки их мечут искры.
Только с этого места начинает «теплеть». За перекрестком в самое небо вонзилась тонкая труба, из которой валит густой оранжевый дым.
Дорогу к химическому заводу окаймляют старые деревья. Это все яблони, их стволы наклонились к земле под очень острым углом. Деревья помнят времена, когда в Лабе, что омывает подножия причудливой формы холмов, жил водяной. А может, и не один. За аллеей потянулись жилые корпуса — спичечные коробки, поставленные на торцовую сторону. Будто ребенок, играя, построил город, да, того и гляди, снова разрушит. Над входными дверьми орнаменты — стилизованные тюльпаны. Рыжие на белом фоне. Смотрит Франтишек на тюльпаны, на окна и вздыхает. Приятель по-своему объясняет себе этот вздох:
— Хорошо бы нас кто-нибудь на обед пригласил!
Но Франтишек вздыхает не по обеду. Просто эти современные жилые здания с маленькими окнами и с тюльпанами над входом напомнили ему то, что он хотел бы забыть.
Химический завод стоит в поле, посреди бледно-зеленых всходов, что производит впечатление какой-то нелогичности. Приятели вошли в проходную, и тут их охватило гнетущее ощущение, как всякого, чья воскресная прогулка закончилась бы в тесном проходе, где тикают часы, отбивающие на карточках время ухода и прихода. Дежурный в проходной — молодой парень, по соображениям приятелей, их сверстник. Только когда он поднялся, опираясь рукой о столик, они заметили — из левого рукава дежурного торчат неподвижные черные пальцы протеза.
— Вам директора? На полчаса с ним разминулись. Он тут все утро пробыл. Каждое воскресенье проводит тут полдня. А теперь обедать ушел и больше не вернется, — с видом посвященного объяснил дежурный.
При виде растерянности посетителей он вышел из своей конурки и, махнув здоровой рукой в сторону полей, добавил:
— Живет он в двадцати минутах отсюда. По тропинке через поле, там и деревня будет.
— Думаете, удобно явиться к нему во время обеда? — спрашивает Франтишек, все еще полный почтительности к слову «директор».
— А не пойдете — тогда уж прямо возвращайтесь, откуда приехали: он после обеда к своим родителям на машине укатит. — Дежурный опять махнул в неопределенном направлении. — Это далеко, в Тршебеницах.
С уверенностью, отличающей всех старожилов, он еще пояснил:
— Вся их семья оттуда. Немцы они, только их не выдворили. Директор тоже немец.
Приятелям остается пересечь дорогу, ведущую мимо завода, и углубиться в зеленеющее поле по тропинке, протоптанной к деревне. Твердая корка подмерзшей земли проваливается под их ногами, приходится шлепать по грязи. Франтишек огорчен. Он-то уже видел себя в белом халате, расхаживающим по цехам…
— А у них тут все по-семейному. — Он глянул вперед. — Вон крыши, наверное, та самая деревня.
Приятель с решительным видом вытаскивает ноги из слякоти. Его полуботинки и низ брюк заляпаны грязью.
Нет асфальта и в деревне. Через нее проходит только каменистый проселок. Приятели потопали ногами по твердой почве, от ботинок отвалились целые комья вязкой глины. Путем расспросов без труда нашли директорский дом, построенный, видимо, на переломе девятнадцатого и двадцатого веков в немецком пограничном стиле — с балками, выступающими из штукатурки.
На дорожке, вымощенной кирпичом, между роз, подвязанных к колышкам жгутами золотистой соломы, им пожал руки пятидесятилетний человек. У него круглая голова, волосы ежиком, а энергии столько, что страшно становится — вдруг он сейчас, в припадке ярости, сорвет собственную голову и швырнет ее в кого-нибудь! Но не бойтесь — директор рад, он действительно искренне рад!
— Ждали одного, а приехали двое! Спасибо вашей дружбе — у завода будет одним работником больше. Побольше бы таких друзей — и проблема нехватки рабочей силы в нашем районе разрешена! Кто из вас по распределению?
— Я, — отозвался приятель.
— Стало быть, добровольно…
— Я, — кивнул Франтишек.
Директор испытующе оглядел его с ног до головы. Пока дошли до дому по кирпичной дорожке, он два раза путал и два раза выяснял одно и то же.
В дверях с цветными стеклами директор вдруг обернулся к Франтишку:
— А девушка у вас есть?
Что было ответить на это? Франтишек принял вопрос как форму заигрывания, такую обычную и банальную у пожилых господ по отношению к молодым, у начальствующих — по отношению к подчиненным. И Франтишек только многозначительно улыбнулся, что и есть самый правильный ответ. Иного не ожидают пожилые и начальствующие. Привычка лезть в чужие дела сделалась уже механической: спрашивают машинально и ответа ждут машинального. Очень редко случается, чтоб, скажем, студент, представ перед экзаменатором, взял бы да спросил его: «Вы женаты?» И если бы профессор, опешив от такого нарушения привычного порядка, ответил отрицательно, лишь в очень редких случаях студент продолжил бы расспросы: «Значит, разведены? А, никогда не состояли в браке… Что ж, это лучше всего…» Обычный ответ на такого рода вопрос — смущенная улыбка. И директор, по-видимому, доволен тем, как протекает беседа.
— Ваша девушка, часом, не будущий врач? Нам тут до зарезу нужны инженеры, врачи и учителя. Таких, которые явились занимать богатые усадьбы и только и умеют, что лопатой орудовать, у нас хватает.
Франтишек захвачен врасплох и обезоружен. Слишком мало времени отделяет эту минуту от той, когда, удаляясь, стучали в ночи каблучки по каменной мозаике тротуара. Не зная, как себя держать в таких случаях, он отвечает правду:
— Когда мы с приятелем шлепали по грязи через поле, думали — вы по совместительству председатель кооператива, а вы, оказывается, ясновидящий! С будущей докторшей я разошелся вчера.
— Знаем мы, как расходятся в вашем возрасте! — махнул рукой директор. — Милые бранятся, только тешатся…
И все же вид у него такой, как будто Франтишек обманул его ожидания. Не сильно, правда, но обманул. И уже куда менее уверенно спрашивает директор Франтишкова приятеля:
— Ну а ваша девушка, верно, учительница?
Приятель, виновато улыбнувшись Франтишку, тихо отвечает:
— Да.
Этот не обманул ожиданий! Директор в восторге.
— В таком случае мы сделаем ее заведующей школой здесь, в деревне. И вы, — торжественно добавляет он, слегка откинув голову, — вы вместе с ней займете казенную квартиру при школе!
С этими словами он втолкнул обоих в гостиную, где их встретила рукопожатием маленькая директорша. Последовало взаимное представление.
Как бывает в жизни, директорша, это миниатюрное создание, во всем прямая противоположность мужу. Если он за несколько минут сумел завести их в такие дебри, где не было ничего похожего на то, что они себе представляли, сидя в аудиториях, то жена его мгновенно вывела их на торную дорогу.
— Пока вы шли садиком, он, конечно, уже и разместил, и женил вас. Это у него с тех пор, как его выбрали в райком партии. Воображает, что обеспечит район работниками, если будет сводить их в пары. Это ведь проще всего. И никто не упрекнет его в отсутствии интереса к людям.
Весело посмеявшись, все уселись вокруг круглого журнального столика под стеклом. Ваза с пончиками и деревянная шкатулка с сигаретами всех иностранных марок подчеркивают приятную обстановку. Директор высыпал сигареты на стол, стал раскладывать их по окружности. Получился огромный веер. Чехословацкие «Партизанки» и «Липы» и «Пелл-Мелл» англоязычных стран, французские сигареты, советские папиросы…
— Все преподношения наших деловых партнеров…
— Кушайте пончики, вчера пекла — конец масленицы!
Франтишек с приятелем угощаются попеременно и тем, и другим. Приятному настроению сиесты поддался даже сам директор.
— Жизнь тут у нас не та, что в глубине страны. После сорок пятого года коренного населения осталось мало, пришлось все начинать сызнова. Приезжали сюда люди, порвавшие с семьей, с классом, с коллективом… Все возникало на пустом месте, а строго говоря, — директор послал жене извиняющуюся улыбку, — это и сейчас так. Люди бегут и бегут отсюда, приезжают новые… А нам тут нравится, и, как появится новый человек, мы стараемся захватить его с потрохами… По привычке — и из чувства самосохранения!
Франтишек смотрит в окно; взгляд его, минуя розы, кусты крыжовника, поле, по которому он только что шлепал в грязи, устремляется к высокой тонкой трубе, извергающей оранжевый дым. Директор поймал этот взгляд и спешит с объяснениями:
— Не очень-то тут красиво, но в Праге или в Брно такая труба дымила бы и без нас. А здесь все мы чувствуем, что есть в этом и наша доля, что без нас тут ничего не дымило бы и не грело. Через год-другой, а может, и раньше, у вас возникнет такое же чувство… общей собственности или, если хотите, общей вины. Чувство, что плывем мы на одном корабле. Где вы думаете поселиться?
Приятели нерешительно переглянулись. Но они вместе пережили момент решения, вместе двинулись в путь, и теперь оба одновременно выпалили:
— Только вместе!
— Есть у нас общежитие. Видели — корпуса рядом с заводом? Две минуты ходу. А то сдаются комнаты здесь, в деревне. Можете посмотреть еще сегодня.
— В таком случае попробуем снять комнату, — решает приятель Франтишка, принимая таким образом на себя ответственность за дальнейшую их жизнь.
К удивлению гостей, уже утративших кое-какие иллюзии, но еще не создавших новые, директор потянулся к телефону:
— Позвоню-ка насчет вас нашему инженеру по охране труда. Он живет неподалеку, и в его коттедже есть свободная комната. Оба поместитесь.
Согласно всем правилам, визит можно считать законченным. Все встают, желают друг другу всего самого лучшего. И чтоб новоиспеченным инженерам у нас понравилось, и чтоб не разочаровалась ни одна из договаривающихся сторон…
До коттеджа инженера по охране труда — или по технике безопасности, как угодно, — действительно всего два шага по каменистой, но грязной дороге. Коттедж по виду не отличишь от директорского. А владелец его всего на два-три года старше наших друзей. Черная щеточка усов под носом маскирует заячью губу. Уже извещенный по телефону, он, не теряя времени, ведет приятелей в мансарду. Превосходная комната залита солнцем, и пахнет в ней деревом и яблоками. Неудивительно: в мансарду ведет деревянная лестница с деревянными перилами, а в самой комнате, во всех четырех углах, на деревянном полу лежат в соломе кучки прошлогодних яблок. Одни ярко-красные, другие светятся желтизной, третьи похожи на маленькие елочные шарики, четвертые — на восковые бочоночки.
— К тому времени, как вы приедете, мы все это уже съедим, а что касается обстановки — там видно будет. Что-нибудь сами привезете, что-нибудь тут раздобудем…
Инженер с усиками держится так, словно искренне рад жильцам. Поэтому, чтоб подавить собственную застенчивость, приятели задают ему щекотливый вопрос: насчет квартирной платы. Им называют сумму столь ничтожную, что она кажется символической. Уговорились, с какого месяца они вступят во владение комнатой, и спустились вниз.
Если прощаясь с директором, Франтишек и его приятель держались как неопытные новички, то здесь они ведут себя так, словно прощаться — их основное занятие, жизненное назначение.
— Надеемся, мы хорошо сживемся с вами и станем добрыми соседями и товарищами по работе: — Гладко, без запинки льется их речь, и щеки не вспыхивают румянцем, не потеют ладони.
Да уж, искусность достигается упражнениями — хотя бы только в рукопожатиях или в выборе правильного тона, соответствующего выражения лица…
Тропинка в поле, если это только возможно, стала еще грязнее, чем час-другой назад. Предвесеннее солнце сделало свое дело и теперь садится в белые, оранжевые и лазурно-голубые дымы, окутавшие химический завод. Но станешь ли обращать внимание на такие вещи, когда тебе надо думать о покраске яблочной мансарды, о ковриках, кипятильниках, чашках и постелях? Франтишек мало что может предложить для совместного хозяйства, и он мысленно поздравляет себя с мудрым решением поступить на работу туда же, куда поступает его приятель; тот — в который уже раз! — приходит (и будет приходить) ему на помощь. Приятель перечисляет все необходимое для устройства на новом месте, и Франтишек не успевает поражаться. Здесь, на тропинке через море черной вязкой пашни, он впервые узнает, сколько всего скрывалось в недрах квартиры Моравцев! И какое значение приобретают сейчас для них лишние чашки, коврики, книги, полки! Обоим хочется поскорей в эту квартиру, прямо сейчас. А дорога, что ведет мимо старых яблонь, коробок корпусов, мимо кафе, где собирается местная интеллигенция, мимо давильни растительного масла и шоколадной фабрики, пустынна и бесконечна. Приятели решают остановить какую-нибудь попутную машину — сэкономить время и деньги. Но машин проезжает до жалости мало. В обоих направлениях. Так мало, что запечатлелась и девушка на противоположной стороне — она тоже машет редким грузовикам и бешеным мотоциклам. После каждой неудачи приятели переглядываются с девушкой. Потом начинают улыбаться друг другу. У девушки очень бледное лицо, синие глаза и невероятно пышные золотые волосы, стянутые по моде резинкой на затылке, так что кажется — тоненькая шейка, того и гляди, сломится под их тяжестью. На первый взгляд ей дашь лет пятнадцать, но, по мере того как проходят минуты, отсчитывающие интервалы между машинами, девушка все взрослеет. Наконец, в полном соответствии с увеличившимися интервалами, приятели соглашаются дать ей семнадцать лет. Она нравится обоим, и оба это тотчас угадывают. И вот уже — откуда ни возьмись — легла между ними небольшая тень. И это из-за девушки, которая вдобавок собирается ехать в противоположную сторону! Но ведь каждый в возрасте наших друзей готов в любую минуту встретить самую большую любовь своей жизни… И при этом шутить, словно речь идет о каком-нибудь пятачке, маленьком, блестящем, ничего не стоящем, который может где угодно попасться тебе под ноги, который так легко поднять…
Приятель Франтишка, вынув из кармана монетку, подбрасывает на ладони:
— Если «орел» — моя будет. «Решка» — иди к ней ты.
К счастью, взгляд девушки прикован к небольшому пикапу, который приближается, выдвинув перед собой световые щупальца: темнеет, водители зажигают фары. Пикап равнодушно прошумел мимо, а Франтишек поднимает с тротуарной грязи свою судьбу. В который раз за этот день? Торжествующе обтерев монетку, он перебегает через асфальт. Десять институтов не отвратят его от шального решения.
Долго, очень долго стоит на одной стороне дороги приятель Франтишка, а на противоположной — Франтишек и девушка с волосами, вырывающимися пышным фонтаном из узенького резинового колечка, девушка с тонкой шейкой, девушка, которой на той неделе, а может, только вчера исполнилось семнадцать.
Как доброе предзнаменование, как знак, что все кончится хорошо, с обеих сторон одновременно останавливаются два тяжелых грузовика. Девушка вспархивает в кабину одного, водитель другого окликает Франтишка:
— Поехали, что ли!
Моторы грохочут, и Франтишек кричит прямо в подметки своего приятеля, который лезет в кузов впереди него:
— В первую субботу сентября, на том же месте и в тот же час!
Пять часов вечера.