Часть вторая

20

Его нашли на улице. Он лежал в углу в расстегнутой рубашке, держась за предплечье; шляпа валялась на земле. В городе говорили, что он шел к Патерно защитить свое доброе имя, но оружия при нем не было. Доктор Провенцано сказал, что помощь подоспела как раз вовремя и мы должны благодарить за чудо Мадонну. Меня привлекают чудеса.

Мать, когда увидела его в кровати в больнице, покачала головой.

— Не делай так больше, — сказала она и погладила мужа по макушке.

При мне она никогда к нему не прикасалась, и я поняла, что отец умирает.

Но он выкарабкался. В середине осени он еще лежал в постели, говорил, как всегда, мало и непрерывно смотрел в окно на свой огород, а мы с Козимино ухаживали за курами, козой и огородом. Я ходила собирать улиток, а брат — лягушек. Когда он возвращался, мы втроем, вместе с матерью, брали ножи и садились вокруг ведра. Стулья ставили в комнате отца, чтобы он не скучал. Сначала Козимино отрезал лягушкам головы — пока у отца не случился инфаркт, эту грустную обязанность выполнял он. Было много крови, которая стекала в ведро. Потом брат отдавал мертвые тельца мне, я отрезала концы лапок и передавала несчастных матери, которая вынимала внутренности. Это было утомительное занятие, но на рынке за потрошеных лягушек платили больше. Козимино, чтобы нас позабавить, рассказывал услышанную возле бара шутку: раз мы расчленяем тела, нас привлекут к суду, и каждый получит свой срок. Мне грозил год заключения, потому что я только отрезала лапы. Матери — пятнадцать лет, так как она наносила тяжкие повреждения. А ему — пожизненное заключение за убийство бедных животных. Но мы всегда приходили к выводу, что, рассмотрев обстоятельства дела, судья нас всех оправдает, поскольку это была необходимая мера: не убей мы лягушек, голод убил бы нас. Мы смеялись, а ведро наполнялось окровавленными внутренностями и лапками. Козимино поглядывал краем глаза на отца — весело ли ему, — но тот как будто находился в иных мирах, иногда он поглядывал на внутренности, иногда смотрел вдаль, за окно, казалось, туда, где я похоронила свое платье.

Продавать лягушек на рынок ходил брат, а возвращаясь, клал деньги в плетеную корзинку на тумбочке отца, потому что отец был глава семьи.

Раз в неделю нас посещал доктор Провенцано, уверял, что все хорошо, давал отцу микстуру. Меня привлекают микстуры: в детстве я болела бронхитом, и меня поили микстурой с запахом черешни. Как-то ночью я нашла бутылочку, выпила все содержимое, и мне промывали желудок.

И вот доктор сказал, что отец здоров, а не встает из-за отсутствия воли.

— И что это значит? — спросила мать с подозрением.

— После инфаркта такое бывает, это вроде душевной усталости. Нужно подождать, — ответил доктор.

— Воли у него никогда не было, — заметила мать. — Сколько времени понадобится, чтобы он стал таким, как раньше?

Провенцано снял очки и с усилием потер глаза согнутыми пальцами.

— Нужно подождать, — повторил он и больше не приходил.

21

Первые недели от гостей у нас отбою не было: один выходил, другой заходил. Дон Игнацио, Неллина, крестьяне с окрестных земель, иногда просто любопытные, которые хотели узнать подробности. Слабое сердце, объясняла мать, они сочувственно кивали, но оборачивались на меня. Я извинялась и шла в свою комнату, открывала учебники и представляла, что готовлюсь к опросу по латыни на завтра, хотя школа для меня закончилась: после несчастного случая с отцом мать забрала меня из училища.

«Приличной девушке диплом ни к чему», — сказала она, убирая черный передник в комод.

Ну и ладно, подумала я, все равно он мне уже маловат.

«Honesta puella laetitia familiae est», — читала я в учебнике и листала словарь, чтобы не слышать разговоров на кухне. «Честная девушка — радость семьи», — писала я красивым почерком в тетрадку. Наши гости были правы: это из-за меня сердце у отца дрогнуло.

Из семьи Шибетты пришла только Мена, тощая дочка. Передала от матери извинения, но она и другая сестра только что перенесли жуткий насморк и опасаются опять слечь. В отсутствие своих родственниц Мена не казалась такой худой. Она была чуть старше меня, но страх матери, что она останется без мужа, уже превратил ее в старую деву. Так со всеми бывает: мы невольно принимаем образ, который рисуется в голове матери.

— Козимино дома? — спросила девушка, поправляя шпильку в волосах.

— Не волнуйся, он на рынке, — ответила я, думая, что она стесняется. — Садись, Мена, — добавила я и расправила передник по бокам. — Хочешь кофе или воды с мятой?

— Благодарю, Олива, не стоит беспокоиться, — ответила она доверительно, как никогда раньше. — Посиди со мной.

Когда я ходила к ним читать розарий, меня ни разу не пригласили сесть на диван, словно мы им не ровня. Я, мать и Милуцца всегда располагались по одну сторону, а они втроем — по другую. Я опустилась рядом с ней на стул. Мена взяла мою руку и положила к себе на колени:

— Ну и как это было?

Мои пальцы касались ее юбки, которую я сама украсила вышивкой год назад. Я столько сил вложила в работу, но теперь эта вещь стала чужой и дотрагиваться до нее было неловко.

— У отца случился инфаркт, — ответила я. — Козимино нашел его на главной улице…

— Олива, мне ты можешь рассказать, — прервала она, — можешь мне доверять, как сестре.

Я подумала, что даже с Фортунатой, настоящей моей сестрой, мы никогда не держались за руки.

— О чем ты хочешь узнать, Мена?

Она покраснела, и ее лицо как будто стало еще тоньше. Глаза блестели, но не от слез.

— О поцелуе, — выдохнула она.

— О чем? — недоумевала я.

— Мне ты можешь открыться, Олива. Это останется между нами.

Я резко выдернула руку, ощутила скользящую под пальцами ткань и снова вспомнила, как вышивала ее, стежок за стежком.

— У тебя теперь жених, и ты важничаешь. Ая к тебе всегда по-дружески! — Мена начала заламывать пальцы, и теперь уже слезы показались в ее глазах навыкате.

— Не было никакого поцелуя, и нет никакого жениха, — сказала я. — Я его не знаю. И моя семья тоже.

Мена казалась разочарованной, но одновременно как будто немного успокоилась. Она тут же приняла привычный высокомерный вид, отодвинула стул и хитро, злорадно поглядела на меня:

— Он уехал отсюда еще мальчиком, а вернулся настоящим мужчиной. Все считают его красивым. А ты что о нем думаешь?

В груди стало тесно, я вытянула шею, чтобы увидеть, слушает ли нас мать, и скрестила руки на коленях.

— Да вовсе я о нем не думаю. Я и видела-то его пару раз мельком.

— Но он тебя танцевать пригласил…

— Перепутал с кем-то, — коротко ответила я.

— Мама говорит, что он несколько лет жил в большом городе у дяди, у которого хорошо поставлено дело. Наша провинциальная жизнь его не устраивает.

— Ну и пусть, — пробормотала я.

Мена снова нагнулась и прошептала мне на ухо:

— Ему, кажется, пришлось сбежать ночью из-за какого-то случая, затрагивающего его честь. — Она разгорячилась.

Я резко встала, уронив стул. Мена тоже встала, моя мать заглянула в комнату узнать, что случилось.

— Ничего, донна Амалия, я ухожу, — пролепетала Мена и поспешила к выходу. — Мама вас ожидает в пятницу на розарий.

— Благодарю, Мена, но ты же видишь: я не могу выходить из дома, у меня муж болен.

Я с облегчением вздохнула. В последний раз я сбежала из их дома, как будто меня поймали на воровстве. И снова все вспомнилось: палящий зной, пустая площадь, красный сок апельсина на белых штанах и кровь на моей ноге.

Мена передала пожелания здоровья моему отцу и ушла. Мы с матерью остались на кухне готовить ужин, держась на расстоянии друг от друга, словно боялись заразиться.

22

К мессе сегодня утром я иду одна, потому что мать пошла относить вышитые простыни для выходящей замуж Тиндары, племянницы Неллины, экономки священника. Тиндара на год меня старше и сделала удачную партию. Правила церкви: вставай, когда священник говорит «встаньте», садись, когда он говорит «садитесь», и не отковыривай языком облатку от нёба после причастия.

Я вхожу в церковь в белой накидке, осеняю себя крестом и сажусь на скамью к другим девочкам. Тиндара тоже здесь, в новых туфлях, волосы уложены, в свои шестнадцать она выглядит как взрослая. Когда служба кончается, мы собираемся в кружок вокруг нее, и Крочифисса засыпает ее вопросами:

— Ну, какой он, твой будущий муж, на кого из актеров похож?

Тиндара сжимает руки:

— Не знаю…

— Не знаешь, красивый он или нет? — удивляется Крочифисса.

Девушка стыдливо опускает голову и отвечает не сразу:

— Я сама жениха не видела. Все устроила моя тетя.

Нам всем неловко. Мы думали, что брак вслепую остался в далеком прошлом.

— Я приношу в дар свою чистоту, — оправдывается Тиндара, — а он дает мне положение. — Она повторяет, как попугай, слова, которым ее, видимо, научила Неллина. — На этом основан счастливый брак.

Мы цепенеем от изумления, и только Крочифисса решается произнести то, что у нас у всех вертится на языке:

— Ты даже не представляешь, как он выглядит?

— Ну что ты! Мне прислали его фотографию в полный рост, — отвечает Тиндара дрожащим голосом. — Я проверила: все на месте.

— И что? Страсть вспыхнула по переписке? — усмехается Крочифисса.

— Но он хотя бы состоятельный? — интересуется Розалина, потирая пальцы, как будто пересчитывает банкноты.

— Он торговый представитель, — хвастается Тиндара. — Серьезный человек, — сообщает она и ударяет костяшками пальцев правой руки по левой, подчеркивая его солидное положение.

— А если, — осторожно спрашиваю я, — когда ты с ним встретишься, ты не ощутишь порыва, радости в сердце? Через неделю тебе придется быть с ним в одном доме днем и ночью…

Тиндара мрачнеет и глядит на меня прищурившись:

— Поглядите, кто бы говорил! Не все же такие, как ты!

Девочки вокруг затихают.

— Это ты жениха на дороге подбираешь, поощряешь пение серенад под окном, позволяешь целовать себя на площади у всех на виду, чуть отца в могилу не свела! Мой будущий муж — порядочный человек, и, лишь бы не дать повода для кривотолков, он предпочел даже не встречаться, чтобы моя невинность была всем очевидна.

— Но я не имела в виду…

— А о тебе теперь все судачат. Пино Патерно здесь хорошо известен.

При звуке его имени я снова вспомнила его руки, крепко державшие меня за талию, запах кожи и захлебнулась стыдом.

Остальные девочки встали в кружок, как парни на петушиных боях: петухи в центре, а они вокруг, смотрят, как птицы друг на друга наскакивают, — только сейчас в центре на площади перед церковью мы с Тиндарой, две курицы из клетки.

— Сестра бесстыжая, и эта бесстыжая, — пробормотала Тиндара сквозь зубы и ушла в сопровождении Розалины и Крочифиссы.

Я осталась стоять одна, как непарная запонка, и, хотя мне запрещено бегать, ноги сами понесли меня, и я помчалась домой во весь дух, повторяя про себя: «Rosa, rosae, rosae…» Только это и помогает от обид: лететь как ветер и твердить латынь.

Дома я заглянула в спальню: отца нет, пустая кровать заправлена.

— Папа! — позвала я, сначала тихо, потом громко, обошла дом, вернулась в его комнату и села на кровать, положив кулаки на колени; я хотела поскорей выйти искать его, но вдруг почувствовала такую усталость, словно отсутствие желаний от отца перешло ко мне. Я легла, положила голову на подушку, на которой он лежал несколько месяцев, и втянула носом его запах. Потом, собрав все силы, поднялась и отправилась во двор. Среди сухой тра вы под оливковым деревом какой-то крестьянин в надвинутой на лоб шляпе склонился над растениями, поливая их водой из колодца. Я подбежала к нему, обвила его шею руками, уцепилась за него, как незрелый плод цепляется за ветку.

— Я увидел в окно, что молодые побеги надо напоить, — просто объяснил он, — вот и встал.

23

После стольких месяцев отдыха от работы руки отца снова стали гладкими, как у юноши. Он подпирает еще зеленый стебель палочкой, которую воткнул в землю, выдирает пару сорняков, что росли вокруг растения и отнимали у него питание, касается молодых листиков двумя пальцами.

— Я слишком долго сидел дома, — говорит он, поднимаясь с колен. — Пойдем.

— Куда? — удивленно спрашиваю я.

— Надень нарядное платье.

Нарядное платье лежит под землей в старой сумке для тетрадей неподалеку от нас, под оливой. Я не решаюсь сказать об этом. Отец идет в дом, солнце стоит высоко, и кажется, что сейчас не осень, а весна. Через полчаса отец выходит в праздничном костюме, выбритый и причесанный, и выглядит снова большим и сильным, как греческие боги из иллюстрированных книг синьорины Розарии. Поддернув брюки на коленях, он садится у двери и ждет. Я бегу в комнату и достаю из шкафа еще ни разу не надеванную желтую юбку матери, которую мы с ней вместе перешили на меня. Когда я выхожу на крыльцо, он поднимается и берет меня под руку.

Мы шагаем по грунтовой дороге до широкой улицы, отец идет с высоко поднятой головой и здоровается со всеми, кто встречается по пути. Можно подумать, что он вернулся богатым и довольным из долгого путешествия, а не встал на ноги после инфаркта. На площади полно народу: женщины в платках выходят из церкви после второй мессы и отправляются домой готовить обед, их мужья собираются в компании пропустить по стаканчику вина и сыграть в карты за столиками в барах. Мы идем медленно, молча. Отец говорит всем «добрый день», нас тоже приветствуют, и только после того, как мы проходим, за спиной шелестит оживленный шепот. Я цепляюсь за рукав его пиджака и останавливаюсь. Мне хочется домой.

— Куда мы идем, папа?

— Сегодня ведь воскресенье? А по воскресеньям покупают сладости, — отвечает он, не замедляя шага.

Я опускаю глаза, начинаю считать булыжники; хоть бы они никогда не кончились, как в той истории про Ахилла и черепаху, которую рассказывала синьора Терлицци. Но они кончаются. В стеклянной двери кондитерской отражается солнце, и не видно, что внутри. Я хотела попросить Мадонну сотворить чудо, чтобы Патерно в лавке не оказалось, но вместо молитв начинаю твердить склонения. Сначала единственное число: rosa, rosae, rosae, rosam, rosa, rosa. Если дойду до пятого без единой ошибки, его не будет за кассой. Первое склонение, множественное число: rosae, rosarum, rosis, rosas, rosae, rosis. Я медленно переставляю ноги, ползу, как муравей. Второе склонение, единственное число: lupus, lupi, lupo, lupum… Отец поддерживает меня, словно берет на себя весь груз моих переживаний. И я продолжаю: lupum, lupe, lupo. Народ на улице глазеет на нас: отец, вставший со смертного одра, и дочь-бесстыдница вышли воскресным утром прогуляться и купить сладостей у ее обидчика. Третье склонение, единственное число: consul, consulis, consuli, consulem, consul, consule… Третье — самое сложное, поэтому здесь особенно важно избежать ошибок. Если я правильно назову все окончания, за прилавком будет стоять кто-то другой, тяжелое бремя упадет с моих плеч, мои шаги из муравьиных станут жирафьими, как в детстве, когда мы с Capo играли перед мастерской, и мы с отцом уйдем домой, подальше от всех этих взглядов, отмечать его выздоровление и воскресный день. Третье склонение, множественное число: consules — а дальше? Окончания путаются в голове. Я все забыла, и эти знания мне уже не нужны. Синьора Терлицци с расстройством смотрит на меня из-за стола, синьорина Розария забирает у меня звездочку, мать наказывает.

Стеклянная дверь открывается, и я слышу, как отец произносит:

— Добрый день.

Я разглядываю голубой кафель на полу, пытаюсь отыскать в памяти окончание родительного падежа множественного числа и не нахожу. Голова пуста.

— Добрый? — отвечает мужской голос. — До того, как вы вошли, день был добрым. А теперь он самый лучший.

Его смех натыкается на молчание отца.

— Чем могу помочь? — учтиво спрашивает Патерно.

— Мы пришли купить сладостей, чтобы отметить мое выздоровление.

Я так близко, что чувствую, как слова вибрируют у него внутри, прежде чем растворяются в воздухе.

— В таком случае не могу вам помочь, — заявляет Патерно, роняет щипцы для пирожных и делает пару шагов в нашу сторону.

Я чувствую запах жасмина.

Отец напрягается, но лишь на мгновение.

— Сладости на праздник я не продам, — продолжает Патерно. — Я хочу вам их подарить.

Я поднимаю взгляд, смотрю ему в лицо, и меня вновь охватывает тревога, как во время танца.

— Сегодня у нас отличная кассата. Помнится, синьорина ее обожает. — Он подмигивает мне, как в детстве, когда давал попробовать крем на кончике ножа.

— Спасибо, но, пожалуй, нет, — произносит отец ровным, бесцветным голосом, каким отвечает на вопрос матери, не положить ли ему еще порцию пасты с баклажанами.

Я отпускаю его руку и нервно растираю ладони.

— Вы обидите меня отказом, — замечает тот.

— У моей дочери другие вкусы, — говорит отец. — Не так ли, Олива? Посмотри, чего тебе хочется?

Я разглядываю разноцветные пирожные с кремом и снова вспоминаю о руках, державших меня за талию на празднике.

— Вы поступаете как человек современных взглядов, — встревает Патерно, — отбрасываете традиции, стремитесь дать своей дочери свободу выбора. Только вот девушки не говорят, что им нравится, а что нет. А о том, чего они действительно желают, они не могут рассказать из уважения к родителям.

— У нас с дочерью секретов нет, — настаивает отец. — Как она решит, так и будет.

Патерно достает с витрины большой торт, молочно-белый, как платье, которое я зарыла в земле, с блестящими глазированными фруктами. Я не знаю, хочу его или нет. Я не знаю, есть ли у нас с отцом секреты друг от друга. Мне известны кое-какие редкие слова, я искусно шью одежду из самых нежных тканей, немного читаю по-латыни, хотя и вечно спотыкаюсь на третьем склонении, умею потрошить лягушек. Но больше ничего не знаю о себе.

— Любезный синьор, — произносит наконец Патерно, теряя терпение, — зачем же портить праздник? Я предлагаю подарок вашей дочери. Поверьте, вы от этого только выиграете, а никакой благодарности мне не нужно. Некоторые, к сожалению, благодарить не умеют. Так что послушайте моего совета: берите торт, и хорошего вам воскресенья.

Патерно заворачивает торт в голубую бумагу, на которой золотыми буквами написано название магазина. Отматывает полметра коричневого шпагата, время от времени поднимая глаза и глядя прямо на меня, так что мне приходится опускать взгляд. В тот момент, когда он ножницами отрезает веревку, внутри у меня что-то ломается. Отец протягивает руки, то ли чтобы принять подарок, то ли чтобы отвергнуть, а может, просто в ожидании.

— Олива, дочка, этот господин решил, что сегодня мы должны отведать торт. Но я тебя нарочно привел в кондитерскую: хочу, чтобы ты сама выбрала лакомство, на свой вкус и ни с кем не считаясь. — Отец поворачивается к стеклянным дверям и распахивает их, чтобы собравшиеся снаружи мог ли слышать его. Потом одним пальцем приподнимает мне подбородок: — Ну же, не бойся! Кто говорит правду, никогда не ошибается. Нравится тебе торт или нет?

Я смотрю на руки Патерно: он еще держит ножницы так, словно собирается меня проткнуть. Его губы готовы растянуться в улыбке, но в глазах читается ярость. Отец держится за левое предплечье, как вечером в день праздника в честь небесного покровителя. И в магазине, и на улице у дверей стоит гробовая тишина. Слова поднимаются по моему горлу, попадают в рот, скользят по языку, но застревают между зубов, и у меня получается лишь помотать головой.

— Видели? — говорит отец.

Патерно стискивает челюсти и пронзительно смотрит на меня; я чувствую в животе спазм, глухую и глубокую боль, смешанную с удовольствием.

— Пойдем, папа, — бормочу я и выбегаю наружу.

24

Мы выходим из кондитерской с маленьким пакетом, висящим у отца на указательном пальце. Он попросил завернуть миндальные пирожные и оставил на прилавке деньги, но Патерно к ним даже не притронулся.

На обратном пути до нас долетают громкие возгласы — люди намеренно говорят так, чтобы мы их слышали.

— Патерно его оскорбил, а он к нему за пирожными ходит.

— Да разве купил? Ему их подарил и, явно же тут у всех своя выгода.

— Тяжеленький подарок. Видел пакет?

— Не подарок, а унижение.

— У Сальво Денаро рыбья кровь.

— Да если б он мою дочь при всех поцеловал, я бы ему отвесил пару пирожных потяжелее!

Отец из-под полей шляпы смотрит смело и громко здоровается со всеми, называя каждого по имени и фамилии. Кое кто отвечает, многие — нет Я больше не гляжу под ноги и не ускоряю шаг. Я высоко держу голову. Пирожные мы выбрали сами и заплатили за них. Подарков от незнакомых мы не принимаем.

Мать и Козимино ждут нас у дверей.

— Мы их обыскались, а они прогуливаются, как парочка после помолвки, — стонет мать.

Отец снимает шляпу и идет в ванную мыть руки. Его молчание для матери хуже пощечины, поэтому она обращается ко мне:

— А ты что вырядилась в мою юбку?

— Ты мне ее подарила!

— Я сказала, что ты можешь ее носить по особым случаям. И она еще не готова. — Мать приподнимает подол, открывая мои ляжки. — Тут только вчерне сметано. Видишь? Что люди скажут? Что у вышивальщицы дочь в одежде с непрошитыми швами ходит? Да не дай бог!

Я прикрываю ноги руками и пытаюсь натянуть ткань.

— Ну конечно, вам-то что до людей! — говорит мать со своим обычным досадливым смешком. — Какой отец, такая и дочь — делают что вздумается, а мне потом за ними прибирать. Когда вышла история с Фортунатой…

— Это я велел ей нарядиться, — прерывает ее отец.

От удивления, что он заговорил, мать умолкает.

— Твой муж выздоровел, Амалия, и мы пошли купить тебе миндальных пирожных по случаю воскресенья. Или ты овдоветь желала?

Прочитав имя кондитера на обертке, мать опускается на стул и машет ладонью перед лицом, словно веером, а другую прижимает к груди.

— Овдоветь? Да что с тобой сделается! Ты еще меня похоронишь! За пару красивых глаз погубила я жизнь свою, права была моя мать Да ты хоть знаешь, сколько мне, чужачке, пришлось сил приложить, чтобы меня здесь зауважали? Когда Амалия Анникьярико идет по улице, люди не смеют и рта раскрыть. Я вместо тебя уже выдала замуж одну дочь с подпорченной репутацией, но Фортуната всегда была благоразумна и слушалась мать. — Она смотрит на нас распахнутыми глазами, опирается руками на стол, пытаясь встать, но пошатывается.

Козимино, заметив это, поддерживает ее, и она снова падает на стул, прижав руки к вискам.

— Не знаю и знать не хочу, по какой такой причине этот парень положил глаз именно на тебя, — говорит мать и смотрит на меня как на воровку. — Собой он недурен и уж точно не беден. Однако так и не пришел к нам поговорить сам и не прислал никого, не по-божески это. Но он долго жил в городе, там сейчас все иначе. Может, у него и серьезные намерения.

Я теряю дар речи, а Козимино бледнеет.

— Патерно дает деньги в ссуду, — осмеливается сказать он. — Capo мне сказал, что его отца он просто в кабалу взял. Нехороший человек.

— Тебя не касается, — отвечает ему мать. — Это нам с твоим отцом решать, кто достоин жениться на твоей сестре.

Козимино уходит к себе, хлопнув дверью, — раньше мать никогда так не разговаривала с ним. Отец хватает ножницы и разрезает бант на голубой упаковке.

— Амалия, — говорит он спокойно, — тебе нравятся засахаренные фрукты?

Мать закатывает глаза, потом смотрит на еще не открытый пакет.

— Да на что нам сейчас эти фрукты, Сальво? Вечно ты не о том думаешь.

— Я, кажется, припоминаю, ты их не ешь. Я не ошибаюсь?

Она садится напротив него с опустошенным видом, даже гнев ее стих.

— Да, Сальво, ты прав, я не люблю засахаренные фрукты.

— А нашей дочери Оливе вот не приглянулся торт. И я это внятно объяснил парню из кондитерской. На улице все слышали.

Мать ставит локти на стол и закрывает лицо руками. Отец наклоняется к ней и указательным пальцем отгибает край бумаги.

— Ну, я подумал и решил взять миндальные пирожные. Потому что мы все их любим.

Из-под ладоней, прижатых к глазам, выкатывается слеза и не успевает скатиться по щеке — отец убирает ее одним движением большого пальца; так же он гладит свои растения.

— Не отчаивайся, Амалия, ты же видишь, можно поговорить и все уладить.

25

Через несколько дней после прогулки в кондитерскую мать достает из сундука две стопки белоснежных простыней и полотенец и принимается трудиться усерднее прежнего. Днем она работает на заказ, вечерами допоздна сидит с иглой и ниткой и вышивает мои инициалы на полотне, и по утрам у нее опухшие от усталости глаза. Иногда она берет сантиметровую ленту и измеряет меня вдоль и поперек. Неужели она собирает приданое, чтобы отдать меня этому негодяю?

Когда я готовила приданое для сестры, то считала, что для меня мать не отложила ни полотенчика, ведь я уже знала, что Фортунату выдадут замуж, а мне суждено до старости оставаться в семье. Кто посватается ко мне, такой худой и смуглой? Оказалось, мать припрятала для меня все, что нужно, и теперь торопится перебрать вещи, украсить их вышивкой, ушить ночные рубашки, прикрепить атласные ленты, подрубить нижние юбки. Мать с большим удивлением подходит ко мне и оборачивает мои бедра или грудь мягкой сантиметровой лентой. Люди не верят, что Патерно помешался именно на мне, когда вокруг столько красивых девушек, поговаривают, будто его приворожили. Может, и мать боится, что волшебство растает, как в старых сказках, и я превращусь в тыкву, опять стану прежней. И потому трудится без устали.

Отец снова ходит на рынок с Козимино, которому удалось привлечь новых покупателей, пока отец болел. Иногда Capo составляет им компанию и потом заходит к нам пообедать. После трапезы мы ложимся на траву во дворе, как в детстве, но тут же появляется Козимино — ведь Capo тоже мужчина и оставаться наедине нам не положено.

— Олива, иди в дом, помоги маме убрать со стола, — говорит брат.

Я поднимаюсь. Спина влажная от земли, блузка прилипла к лопаткам. Я иду к дому и, дойдя до дверей, оборачиваюсь. Capo следит за мной взглядом, потом трет родинку в форме земляники на левой щеке, отводит глаза и достает из кармана сигарету. Он смотрит на меня иначе, не так, как Патерно, не так, как Мушакко пялится на всех женщин, кроме Фортунаты, но и этот взгляд я чувствую спиной: он мужчина, я женщина, и облака там, в вышине, теперь останутся безымянными.

Я складываю руки на груди, распрямляю спину и возвращаюсь в дом убирать на кухне. Иногда за окном я слышу смех Capo и Козимино.

26

— Хлеб за брюхом не ходит, — сказала мать, — если кто-то хочет к тебе посвататься, он должен прийти поговорить с родителями.

После этого мне запретили покидать дом. Когда становится скучно, я достаю из шкафа старые шкальные учебники и читаю вслух какой-нибудь раздел. Иногда под предлогом починки одежды заходит Лилиана. Пока мать ставит заплатки и зашивает прорехи, мы сидим в моей комнате с открытой дверью, потому что закрываться неприлично. Болтаем о том о сем, мать нас слушает снаружи, а как только по радио начинается знакомая песня, прибавляет звук, и тогда мы можем беседовать о своем. Я спрашиваю Лилиану, есть ли у нее жених, она мотает головой. Я предполагаю, что ей наверняка кто-то нравится, она смеется и закрывает глаза руками. Ей симпатичен сын белошвейки, признается она. И еще брат девочки, с которой мы учились в начальной школе, он сейчас помощник бармена. И даже племянник Шибетты.

— Тот прыщавый? — удивляюсь я. Меня не привлекают прыщи.

— Зато у него красивые плечи, — оправдывается Лилиана.

Я в недоумении — никогда не думала про плечи у мальчиков. Что в них может быть красивого? Я понимаю, улыбка, глаза, волосы — но плечи? Правду мать говорит, у Лилианы всякая дурь в голове.

— А ты целовалась? — решаюсь я при последних звуках песни.

— Почти, — говорит Лилиана, отводя глаза.

— Он прикасался к твоим…

Песня, которая нравится матери, заканчивается, радио больше не поет, а я разрываюсь от любопытства, как тощая дочка Шибетты, но больше вопросов не задаю. Лилиана смотрит на дверь, расстегивает две пуговицы на блузке, и я вижу ее пупок, похожий на маленький округленный рот.

— Я принесла тебе журналы про кинематограф, — говорит Лилиана. Проворно вытаскивает перевязанный лентой пакет, отдает его мне и быстро застегивается.

Приближаются шаги матери, я вскакиваю и прячу журналы под покрывало.

— Готово. — Мать заглядывает в комнату и отдает юбку Лилиане. — Постарайся быть осторожнее, ты уже третий раз рвешь подол. Когда в семье денег куры не клюют, детей не приучают беречь вещи.

Лилиана вздыхает и собирается уходить.

— Спасибо, донна Амалия. Сколько я вам должна?

— Я поговорю с твоей матерью. Негоже девочкам распоряжаться деньгами, это неслыханно.

Мы с Лилианой соприкасаемся щеками, и она уходит. Я смотрю в окно, как подруга идет одна в сторону главной улицы. А мне ничего не остается, только ждать ночи, когда все уснут и я смогу открыть пакет, достать иллюстрированные журналы и срисовать лица любимых актеров в свой тайный альбом. Там лежит и моя фотография, сделанная Лилианой, словно я тоже кинозвезда. Я вложила ее в тетрадку с надписью «Несчастные брюнетки», потому что в мою дверь любовь еще не постучалась.

— Про эту девочку все говорят дурное. — Мать заходит и садится на кровать рядом со мной, туда, где недавно сидела Лилиана. — Но мне никогда не было дела до того, что люди болтают, пускай языками чешут. Можно подумать, она виновата в том, что у нее отец коммунист и жену свою заставляет работать. Бедная девочка. Она немного важничает, но душа у нее добрая. Думаешь, я не заметила, что этот рваный подол нужен как предлог, только чтобы к тебе зайти? Значит, она и правда к тебе хорошо относится.

Я никогда не слышала от матери таких слов. Людей она или жалеет, или боится. Мать водит пальцами по кровати, и я пугаюсь, что она нащупает спрятанные под покрывалом журналы. Но она ничего не замечает, ее мысли заняты другим.

— Подружка твоя на самом деле храбрая девочка.

Мать обнимает меня рукой за плечи, и я вдруг узнаю ее запах — я и забыла, какой он сладкий. Мы сидим обнявшись, кажется, бесконечно долго. Запах снова становится родным и приносящим утешение, как в те времена, когда я была маленькой и делилась с ней всеми своими радостями и огорчениями. Ее рука, лежащая на коленях, такой же формы, как моя. Я кладу голову матери на плечо и закрываю глаза. Мы сделаны из одного теста, думаю я и вспоминаю, как мы вдвоем замешивали воду с мукой и наши руки были склеены вязкой массой.

— И ты тоже смелая девочка, — бормочет мать, и я на мгновение чувствую прилив храбрости. — Я вот что подумала… — В ее голосе появляется легкий надлом, дыхание становится прерывистым, мышцы шеи напрягаются, и мне приходится убрать голову из убежища, которое я нашла на ее плече. — Надо пригласить ее на твою свадьбу, а, Оли?

27

Оказалось, она нашла мне жениха, которого я совершенно не знаю.

— Он хороший юноша. И красавец к тому же.

У нее такой довольный голос, как будто мы выиграли первый приз в лотерею. Мать идет в ванную и возвращается с расческой в руках. Усаживается напротив и распускает мне волосы.

— Откуда он взялся? Это ты его нашла? — спрашиваю я и представляю, как она на рынке придирчиво перебирает товар.

— Да уж конечно, если я не вмешаюсь… К счастью, синьора Шибетта ко мне весьма расположена. Это хорошая партия.

— У Шибетты две дочери на выданье, а жениха она нашла для меня?

Мать не отвечает и принимается расчесывать мне волосы.

— Его зовут Франко. Красивое имя, правда? Он из знатной семьи, живет в большом городе.

— Но я его никогда не видела, — протестую я, и в голове вспыхивает воспоминание о том, как смотрела на меня Тиндара, прежде чем возмущенно отвернуться.

— Погоди. На следующей неделе он приедет к нам знакомиться, поговорят с твоим отцом и об гулят, что да как.

Зубцы расчески мягко скользят по моей голове, натыкаются на спутанный узел и дергают волосы, я чувствую боль, но она проходит, и продолжается ласка. Мать и сама такая — сначала боль, потом ласка.

— А если он мне не понравится? — спрашиваю я. Мне очень стыдно.

— Нравится, не нравится, — бормочет мать и тянет за волосы. — Стерпится-слюбится, — произносит она чуть громче. — Если верить Шибетте, он привлекательный юноша… — На мгновение она перестает расчесывать меня, словно вдруг засомневалась. — Но хороший брак от этого не зависит. Я вот, как видишь… — Она не оканчивает фразу, кладет расческу на тумбочку и запускает пальцы мне в волосы. — Ты теперь на виду, дочка. — Она делит волосы на три пряди и начинает заплетать косу. — Отказала такому кавалеру, который этого не потерпит. Мне дон Игнацио так и сказал: Патерно, говорит, юноша настойчивый, чего хочет, то возьмет. Нужно все быстро уладить — так и тебе, и всем лучше будет.

Я хотела возразить, что не отказывала. Я не ответила ему ни да, ни нет. По одну сторону прилавка были его глаза, сверлившие меня насквозь, по другую — ничего не выражавшее лицо отца.

Мать с силой тянет пряди, словно натягивает канаты, и постепенно коса спускается до плеч.

— Шибетта говорит, что его отец дает деньги в рост, прав был Козимино. Вдова Рандаццо сообщила, что он парень горячий, ему пришлось вернуться в Марторану, чтобы скрыться от мести ревнивого мужа. Это не тот человек, с которым можно прилюдно поссориться и потом жить спокойно. А если ты хорошо выйдешь замуж, то избежишь неприятностей.

Коса готова. Мать крепко держит ее двумя пальцами, другой рукой шарит в кармане, достает красную бархатную ленту и завязывает косу. Укладывает ее мне на плечо и смотрит спереди, как вышло.

— Вот теперь все как надо. — Она берет меня двумя пальцами за подбородок. — Не замарайся.

Я наклоняю голову к ее ладони — подушечки пальцев грубые, как ее голос. Мать убирает руку.

— Пойдем, поможешь мне вышивать салфетки.

— Хорошо, мама. — Я подчиняюсь, ни о чем больше не спрашивая.

28

— Красота требует жертв, — говорит мать и идет на кухню ставить противень с тестом в печь.

Я смотрю на свои туфли, те самые, которые были на мне в праздничный день: если они должны меня сделать привлекательной, значит, без них я дурнушка. Красота всегда в глазах другого. И, наверно, она и вызывает любовь.

— Едут! — кричит мать радостно, глядя в окно. Подходит ко мне, проверяет шпильки, приглаживает руками блузку по бокам. Как маленькая девочка, которая играет с куклой. — Иди позови мужчин!

Отец, как всегда, в огороде — в рабочих штанах, с платком на шее присел возле помидоров. Глядя на него, я воображаю, что мать все выдумала, что никакой Франко не приедет, меня никуда не отправят и я смогу остаться здесь, дома, и рисовать тайком портреты кинозвезд.

— Ты не будешь наряжаться? — спрашиваю я.

— Пожалуй, нет, — просто отвечает отец.

Я протягиваю руку, чтобы помочь ему подняться, и дважды пожимаю ее легонько-легонько. Каблуки погружаются в землю, с каждым шагом все глубже. Я хочу укорениться здесь и расти на ветру, питаясь одной водой. Меня привяжут к узловатой палке, чтобы я держалась прямо, и будут срывать с моих ветвей по одному пожелтевшие листья.

— Ну, пойдем знакомиться с этим синьором, — безучастно добавляет отец, словно предлагает выпить мятной воды.

— Я боюсь, папа, — пытаюсь я объяснить.

— Это не страшно. Что тебе хорошо, то и нам подходит.

Я не знаю, что мне хорошо. Когда я бегала в короткой юбочке вместе с Capo и Козимино и просила Мадонну сотворить чудо, чтобы я никогда не выросла, мне казалось, мир очень прост, но теперь я ничего уже не понимаю.

Стол накрыт на шестерых. Правила трапезы: не говори с полным ртом, не вытирай тарелку хлебной коркой, не проси добавки при гостях. У Козимино волосы намазаны бриллиантином, он в длинных брюках и белоснежной рубашке. Я разглядываю свадебную фотографию родителей, стоящую на буфете, и замечаю, что Козимино стал таким же красавцем, как отец в молодости. Интересно, похожа ли я на мать; вероятно, нет: я по-прежнему сухощавая и смуглая. Недолго я была привлекательной — всего один танец на празднике.

— Capo тоже придет? — спрашиваю, показывая на лишний стул.

— Не дай бог, — отвечает мать вполголоса, — это для сопровождающего.

В переулке остановился автомобиль, и я тоже выглядываю из окна. За рулем пожилой мужчина с темными, наполовину седыми волосами. Он подходит к дому, смотрит на номер, убеждается, что приехал по нужному адресу. Мать открывает дверь и кивает в знак приветствия. Гость без улыбки опускает голову, отворачивается и идет к машине. Сейчас уедет, надеюсь я. Но он открывает дверцу пассажирского сиденья.

Из машины выходит высокий юноша в хорошо сидящем костюме, накрахмаленной рубашке и солнечных очках, как у кинозвезд; он похож на красавчика Антонио. Старик что-то шепчет молодому человеку на ухо, тот кладет руку ему на предплечье, и вдвоем они направляются к дому. Во мне все закипает, будто я героиня одной из историй, которые печатают в журналах Лилианы: девушку выдают замуж за уродливого старика, у которого есть прекрасный сын ее возраста. Вот почему Шибетта его нам отдала. Сердце стучит в горле, и я вытираю ладони о желтую юбку.

Старик останавливается на пороге, и красавчик Антонио оказывается на полшага позади. У него светлая кожа и ямочка на подбородке. Глаз за темными стеклами не видно, и я не знаю, смотрит ли он на меня. Я втягиваю живот, но, вспомнив, как Фортуната выпячивала грудь, выдыхаю и разглядываю носки туфель.

— Приятно познакомиться, — говорит мать, — проходите. — Она взмахивает рукой, словно раздвигает воздух, приглашая войти.

Старик приближается к отцу, который ослабляет двумя пальцами узел платка на шее. Красавчик Антонио следует за своим спутником, не снимая руки с его предплечья. Темные очки он тоже не снял, даже войдя в дом. Вблизи пожилой мужчина кажется еще старше, его кожа, серая, как и пропахший дымом костюм, лоснится от пота.

— Барон Альтавилла, — произносит он, не шевельнув даже пальцем.

У меня сжимается сердце: объявляет себя, как будто он король, руку протянуть не соизволит, а рассчитывает купить жену такого возраста, как его сын. Я ловлю взгляд Козимино, чтобы посмотреть на его реакцию, но брат стоит чуть позади матери и вежливо улыбается.

Старик разворачивает за плечи красавчика Антонио, и тот идет навстречу моему отцу, как марионетка, которую дергают за ниточки. Протягивает руку и говорит:

— Франко, очень приятно. — И, улыбаясь, показывает белоснежные зубы.

29

— В детстве он заболел, — рассказывает старик матери — она единственная с ним разговаривает.

Отец сидит во главе стаза и ведет себя как ни в чем не бывало. Козимино слушает внимательно, как в детстве слушал сказки про Джуфу. Франко усадили напротив меня. Я тайком разглядываю его: он берет еду с тарелки не глядя, старик время от времени подливает ему воду и кладет его руку на стакан. Говорит юноша мало, но голос у него тоже красивый.

— Родители обращались к лучшим врачам, — продолжает старик, — даже на материке.

Внезапно моя мать выражает опасение:

— Это наследственное?

— Ни у кого в семье такого больше нет, — успокаивает ее старик. — Дети будут здоровыми.

Я волнуюсь: девочки рассказывали, что с женихом нужно ложиться в постель. Я смотрю на его руки, двигающиеся над тарелкой напротив меня. Они белые и гладкие, не такие, как у моего отца. Чтобы появился сын, эти руки должны подписать бумаги в церкви, взять меня за руки за свадебным столом, проскользнуть под ночную рубашку, которую вышила мать, коснуться моего тела.

— Нужно выпить за жениха и невесту, Сальво, — предлагает мать со своим вечным кашляющим смешком, чтобы отец прервал молчание.

А он очень долго и упорно жует, а потом вытирает рот салфеткой. Я думаю, отец скажет: «Пожалуй, нет», а он поднимает бокал, наполовину наполненный красным вином, смотрит на меня и кратко провозглашает:

— Поздравляю.

Старик поднимает брови, и на лбу у него появляются три параллельные складки.

— Франко — мой племянник, юноша простой и чистый душой, — объясняет он громко, словно молодой человек глухой, а не слепой. — Родители не смогли приехать из города, поскольку, как мы уже сообщали, баронесса страдает от ревматизма, но они передают поклон и ждут вас с ответным визитом. Господу угодно было даровать им только одного сына, и, несмотря на несчастье, он единственная их радость. Городские девушки сейчас слишком современные, у них нет больше чистых идеалов, как прежде. Они хотят работать, гулять с подругами, ходить в кино, на танцы. Они не понимают, что разрушают себя, утрачивают невинность.

— Да, много развелось разбитых кувшинов, — вздыхает мать. — Но моя дочь непорочна.

— И Франко тоже: женщин он не знает, — уверяет старик и разглядывает меня, словно желая убедиться, что мать говорит правду.

— Мы Оливу берегли, как цветок, — подтверждает она и касается моей руки.

— Мы в этом не сомневаемся, — отвечает старик, все еще не отрывая от меня глаз. — Однако нам сказали, что девушка уже общалась с неким юношей, кажется, у нее была симпатия, как сейчас говорят.

— Никакой симпатии, — спешит внести ясность мать и поправляет кончиками пальцев прядь, которая не выбивалась. — Она приглянулась одному слишком бойкому юноше, но не ответила ему взаимностью. — Мать смотрит на отца, словно и его уговаривает. — Мой муж дал ему понять, что его предложение нас не интересует, — она опускает глаза, рассматривая вышивку на скатерти, — и все уладилось. С той поры девушка все время сидит дома.

Дядя Франко потирает морщины на лбу. Мать сжимает мою руку, ладонь у нее ледяная. Все причиняет ей боль. Даже хлопоты о замужестве дочери.

Старик продолжает изучать меня, словно хочет разгадать тайну, наконец вздыхает и смотрит в окно.

— Девушка окончила среднюю школу? — спрашивает он, по-прежнему не называя меня по имени.

— И даже два класса училища, потом мы ее забрали, — оправдывается мать.

— Франко нравится, когда ему читают перед сном, — миролюбиво говорит дядя жениха. Он проводит тыльной стороной руки по щеке, будто проверяет, не растет ли щетина, сжимает подбородок пальцами и вздыхает.

Мы с Франко сидим не шевелясь друг напротив друга. Старик в один глоток осушает свой стакан и встает. Смотрины окончены.

30

После обеда меня и Франко отправляют прогуляться вокруг дома, чтобы познакомиться, пока взрослые решают денежные вопросы. Слепой подходит и кладет руку мне на предплечье. Она легкая, не такая, как у Патерно. Брат не знает, сопровождать нас или нет, и поворачивается к матери в ожидании распоряжений.

— Пусть идут, Козимино, — говорит та с хитрой улыбкой. — Твоя сестра теперь невеста, молодые имеют право немного побыть наедине.

Брат в растерянности удаляется, и мы отправляемся на прогулку вдвоем. Я тоже удивлена: наверно, мать разрешила нам пойти вдвоем, потому что Франко не видит, а значит, не может сделать со мной ничего плохого. Мы идем молча и не смущаемся, как будто и не надо ничего говорить. Но потом мне приходит в голову, что он слепой, но не немой. И я начинаю волноваться: надо из вежливости сказать что-нибудь, — но не могу ничего придумать. Я боюсь обидеть его, я всего боюсь: гулять с ним вдвоем, покинуть дом, выйти замуж и уехать в большой город, стать грустной и одинокой, как Фортуната, боюсь, что меня отдают в руки незнакомцу, боюсь, что эти руки будут касаться меня, чтобы появился ребенок. Боюсь, что мне придется ухаживать за слепым до конца своих дней. Боюсь снова стать невидимкой. Как приходит любовь, если не через глаза? Мне кажется, я слышу напевный голос синьоры Терлицци: «Любовь — желанье, что от преполненья сладчайшим чувством сердца истекает, ей взор дарует первое рожденье, а сердце лишь потом уже питает»[5] — так говорил старинный сицилийский поэт.

Слепой вцепился в мою руку, но на самом деле это он меня ведет, и я сама не замечаю, как подстраиваюсь под его шаг. Я все еще пытаюсь подобрать слова, но в голове крутится только это стихотворение. Я поворачиваюсь и смотрю прямо Франко в лицо и тут же по привычке отвожу взгляд. Потом решаю, что, раз он меня не видит, глаз можно не опускать.

Франко внезапно останавливается за сараем Пьетро Пинны, там, откуда я уже не могу разглядеть свой дом.

— Так ты можешь видеть? — спрашиваю я с подозрением.

Его губы кривятся, и я обмираю: все это время я молчала и наконец сказала именно то, что говорить неприлично.

Он снимает темные очки. Я забираю свою руку, мне боязно. Машу перед его лицом, но его очень светлые глаза остаются неподвижными и тусклыми, как две погасшие лампочки.

— У меня к тебе просьба, — говорит он и ищет мои руки.

Я отступаю на шаг. Хотя мы и помолвлены, я не хочу, чтобы он меня испортил раньше времени.

— Ты боишься?

— Нет, — вру я, а сердце выскакивает из груди.

— Тебе это ничего не стоит, а для меня важно. — Он касается моих рук, проводит по их тыльной стороне, а потом кончиком указательного пальца по ладони. Никто никогда не трогал меня тут. Я чувствую внутри что-то похожее на щекотку. Слепой ведет по каждому пальцу, ощупывает по очереди кончики ногтей, потом убирает руку и делает шаг ко мне.

— Подожди, не отходи, — просит он.

Я стою не шевелясь, затаив дыхание. «Любовь — желанье, что идет от сердца», — повторяю я про себя.

— Закрой глаза, — подсказывает он. — Так мы будем в одинаковом положении.

Это неприлично, произносит материнский голос у меня в голове, но я соглашаюсь. Стоя прямо перед Франко с закрытыми глазами, я чувствую себя раздетой, потом вспоминаю, что он не может меня видеть, и дыхание выравнивается. Я жду, когда его губы прикоснутся к моим, я видела такое в журналах Лилианы, и у меня теплеет в животе, ниже пупка. Но ничего не происходит. Я ощущаю только порывы ветра, который всегда поднимается в это время и колышет отцовские растения, а сейчас и мою желтую юбку, задирающуюся от лодыжек почти до колен. Я протягиваю руку, чтобы одернуть ее, но останавливаюсь, потому что меня все равно никто не видит.

— Не шевелись, — просит слепой.

Я подчиняюсь. Через пару мгновений я чувствую, как кончики его пальцев движутся по моему лбу, от середины, куда отец целовал меня в детстве перед сном, к вискам, потом по бровям против роста волосков, касаются век, следуют вдоль линии роста ресниц, большие пальцы легонько дотрагиваются до ноздрей, ладони прилегают к щекам, спускаются к подбородку и обводят лицо. Мизинцы легко поднимаются по мочкам ушей, и наконец указательные пальцы добираются до губ. Я невольно поджимаю их, и его пальцы останавливаются. Со вздохом я снова расслабляю губы. Франко отнимает руки от моего лица, указательным пальцем правой руки медленно-медленно проводит по контуру моего рта и опускает руку.

Так мы и стоим, я и слепой, а солнце, наверно, уже заходит. Меня привлекают закаты.

— Ты красивая, — говорит Франко.

И тогда я открываю глаза, и мы идем к дому.

31

— Тебя выдают за слепого? — спрашивает Лилиана с тем же изумлением, с каким я спрашивала Тиндару о ее помолвке.

На ее письменном столе стало больше книг, а мои так и лежат без дела в шкафу. Каморка с фотографиями не изменилась. С помощью металлического пинцета Лилиана опускает белые листки в тазик.

— Будешь моей свидетельницей? — спрашиваю я, пока мы в полумраке ждем, когда проявится изображение.

— А твоя мать что говорит?

— Она тоже так хочет.

На фотографии можно разглядеть женщину в черном, со впалыми глазами и пухлым ртом, в окне между полуприкрытыми шторами, словно они засасывают ее внутрь дома.

— Фортуната! — кричу я. — Когда ты ее сняла?

— Почему ты не попросишь ее сопроводить тебя в церковь?

— Она не выходит из дома.

— И ты никогда не спрашивала почему?

— Мушакко ревнует. Но Франко не такой, — прибавляю я, убеждая скорее себя, чем подругу.

— Ты его видела один-единственный раз. — Лилиана подхватывает листок пинцетом и опускает его в раствор.

— Неправда, он еще приезжал. Мы выходили, чтобы показаться на людях. С тех пор как я помолвлена, мать дает мне больше свободы. Сегодня вот разрешила пойти к тебе.

— Закончится свобода, и поедешь ты из одной тюрьмы в другую.

— Франко добрый, если бы не он…

Лилиана достает листок из тазика и вешает его сушиться на прищепку, как белье.

— Ты так говоришь, чтоб самой приятно было.

— Он меня вытащил из трудной ситуации.

Лилиана снова принимается возиться со своими материалами.

— А ты помнишь синьорину Розарию? — спрашивает она через некоторое время.

— Синьорина Розария была… — Я резко замолкаю. Неправда, она не была бесстыжая. — Она была несчастная, — говорю я. Потом думаю, что и моя сестра несчастна, и Нардина, мать Capo, и обе дочери Шибетты, тощая и полная, и Милуцца, которая останется старой девой, и Агатина, которая нанесла сопернице пять ударов ножом, и Тиндара, которую родители сосватали в мгновение ока по переписке. Родиться женщиной — уже несчастье.

— Синьорина Розария учила нас думать своей головой.

— Я люблю Франко, — решительно говорю я. — Он не такой, как другие мужчины, он нежный.

Мы обе разглядываем фотографию Фортунаты. Она блондинка, я брюнетка; у нее глаза большие и зеленые, у меня две черные маслины; она высокая с пышными формами, я маленькая и худощавая. Я сравниваю нашу внешность — что у нас общего, что разного, — словно это может отделить ее судьбу от моей.

— Приходи сегодня вечером на собрание, — выпаливает Лилиана. Это не просьба, а приказ.

— Не могу, я занята, — тут же отвечаю я, думая о матери.

— Значит, ты солгала, что теперь, после помолвки, у тебя больше свободы.

— Я не хочу встретить того типа, — отвечаю я, и мне кажется, что я чувствую запах жасмина.

— Патерно? Да он уехал, — говорит Лилиана.

— Куда? — Биение моего сердца отдается в желудке.

— К дяде своему городскому.

Я обмякаю на стуле у письменного стола. Скоро я выйду замуж и больше никогда его не увижу. Я чувствую облегчение, но и пустоту, образовавшуюся на том месте, где было что-то мое личное. Лилиана протягивает мне фотографию Фортунаты, но я не беру, я хочу помнить сестру с человеческим лицом, а сейчас она похожа на призрак. Я выхожу из комнаты. В гостиной синьор Кало, сидя в кресле, читает газету под названием «Единство»[6]. Оторвав взгляд от страницы, он пристально на меня смотрит:

— Ты дочка Сальво Денаро.

Я киваю.

— Ты была на наших четверговых собраниях, если старческая память меня не подводит.

— Только один раз, — робко произношу я.

— Если решишь снова почтить нас своим присутствием, мы будем рады. — Он вежливо улыбается и опять прячет лицо за страницами, заполненными мелким шрифтом.

Лилиана выходит из комнаты со стопкой журналов и коралловым ожерельем.

— Это тебе, — говорит она.

— А бусы зачем?

— Это подарок на свадьбу. Кораллы приносят счастье. У меня есть такие же сережки. У невесты и свидетельницы должно быть что-то парное.

Я беру украшение. Может, Франко понравится, думаю я. Потом вспоминаю, что он не увидит ни бусы, ни платье, ни туфли, ни меня саму.

32

— Настоящий мужчина должен иметь крепкие руки, чтобы работать, светлую голову, чтобы думать, и открытые глаза, чтобы наблюдать. А жену и дочерей пускать шататься где попало не годится, — говорит галантерейщик дон Чиччо, комкая в руках берет.

Мы с Лилианой сидим впереди, рядом с Кало. Прятаться среди сетей мне на этот раз не нужно. В следующем месяце мне исполняется шестнадцать, я официально помолвлена и скоро выйду замуж.

— А женщина? — спрашивает Кало высоким мягким голосом.

Лилиана записывает все в тетрадку.

— Женщина должна себя блюсти, — продолжает дон Чиччо, — и опираться на мужа, как лоза на шпалеру.

Многие из мужчин, собравшихся в сарае, с ним соглашаются. Галантерейщик продолжает:

— Если женщина начнет руководить мужчиной, настанет конец света, — и хохочет.

Я смотрю на Кало, чтобы понять, как он к этому относится, но его лицо непроницаемо. Он выслушивает всех и только иногда гадает вопросы.

— Итак, если я правильно понял, жена должна сидеть дома и подчиняться мужу. Вы согласны? Мужчины, которые здесь присутствуют, считают так же?

— По-моему, это несправедливо, — выкрикивает какая-то женщина средних лет.

Многие оборачиваются поглядеть на нее.

— Несправедливо, но необходимо, — уточняет она. — На улицах девушек нужно сопровождать. Если они будут разгуливать туда-сюда, люди начнут думать: куда это они ходят? Мужчины по природе охотники, а кто ведет себя как ягненок, того и слопают.

Лилиана прекращает записывать и поднимает руку, как делала на занятиях у синьоры Терлицци.

— Вдова Грассо, конечно, права, — заявляет она, — но, видите ли, тут есть и вина женщин. Они учат своих дочерей тому же, чему учили их. Если бы матери внушали сыновьям мысли об уважении к женщинам, о равенстве, если бы позволяли дочерям жить свободно, разрешали им учиться и готовили к работе… От кого зависит наш образ мыслей? Только от мужчины или от женщины тоже? Я думаю, что все должно начаться именно с нас!

Немногочисленные присутствующие женщины кивали, но так, как кивают ребенку, хорошо прочитавшему стишок.

— Господь даровал мне единственную дочь, — откликнулась вдова Грассо, — и отпускать ее я не могла, пока не нашла ей жениха. А после свадьбы пусть уж об этом муж заботится.

— Я думаю, что права Лилиана, — раздается мужской голос из дальней части сарая. — Новые поколения девушек должны освободиться от устаревших представлений, а нам, мужчинам, следует их поддержать. Если будем действовать сообща, жизнь у всех станет лучше, а то мир меняется, а мы остаемся прежними.

Я приподнимаюсь, чтобы посмотреть, кто говорит: это Capo, я не видела, как он пришел. Лилиана приближает губы к моему уху.

— В последние месяцы он постоянно посещает собрания, — объясняет она.

— Он теперь тоже коммунист? — спрашиваю я.

— Нет, говорит, что по-прежнему монархист, как его отец, но хочет учиться и старается разбираться во всех новых веяниях.

— Может, он ходит, только чтоб тебя повидать, — шепчу я и смотрю на реакцию Лилианы.

Она качает головой, Capo смотрит со своего места и кивает в знак приветствия. Я не видела его с того самого дня, когда у меня намокла от земли блузка, а он провожал меня взглядом.

— Бывают, например, такие случаи, — говорит Capo вдове, — когда двое растут вместе, пьют молоко из одной кружки, всем делятся, а потом их все равно разводят, мужчину отдельно, женщину отдельно, как противников. Даже словом перемолвиться не разрешают, и новости друг о друге они узнают от посторонних.

Кажется, что Capo обращается ко всем, но глядит он на меня.

— Ну, такое общение мужчины и женщины может далеко зайти. — Дон Чиччо подмигивает: — Начали со слов, потом к делу перешли…

Многие смеются.

— Итак, — резюмирует Кало спокойно, — мужчина и женщина не могут быть друзьями?

— Друзьями? — переспрашивает дон Чиччо. — Если мужчина хочет дружить с женщиной, у него всегда интерес имеется. Верно я говорю, Capo?

Capo молчит до конца собрания. Время от времени я на него посматриваю, чтобы выяснить, не встречается ли он взглядами с Лилианой. Когда мы выходим из сарая, он уже ушел, не стал нас дожидаться. Мы пересекаем главную улицу, солнце уже садится.

— А ты ни слова не сказала, — замечает Лилиана.

— А что мне надо было сказать?

— Ты тоже считаешь, что женщина должна подчиняться мужчине, сидеть дома, не ходить на работу?

— Что я думаю, значения не имеет, от этого ничего не меняется.

— Да, но что ты собираешься делать после свадьбы? Думаешь, Франко тебе позволит…

— Франко — мужчина щедрый, и он позаботится о том, чтоб у меня было все необходимое, — обрываю я Лилиану.

— Щедрый, скупой — мы не про это говорим. Я вот хочу стать учительницей начальных классов или фотографом, может быть, перееду в столицу и буду депутаткой, как Нильде Йотти…

На почти безлюдной дороге слышны только наши шаги. Сзади на расстоянии нескольких метров медленно едет машина с потушенными фарами.

— Ну и ладно, — говорю я и беру подругу под руку. — А синьора Йотти устраивает…

— Синьор Йотти? А кто это?

— Ну, муж этой Нильде, про которую ты все время говоришь.

— Нет никакого синьора Йотти, она не замужем, — разъясняет Лилиана.

— У кого нет мужа, нет имени, — отвечаю я словами матери.

Лилиана качает головой, хмурит брови и смотрит на меня с грустью, как будто я не понимаю совсем простых вещей.

— Вот ты была первой ученицей в школе, неужели ты хочешь быть домохозяйкой, как все девушки в Марторане?

Правила женщины: выйди замуж, роди детей, веди хозяйство. Я повторяю про себя эту мудрость. Правила мужчины… Тут я слышу шум мотора за спиной, оборачиваюсь, и точно в этот миг автомобиль, который ехал за нами, сворачивает на боковую улицу.

— Я без всякой дури в голове, — говорю я Лилиане поспешно.

На перекрестке мы останавливаемся, наши пути расходятся: Лилиана живет на другом краю города, у моря, там сейчас строят новые дома. Неподалеку опять раздается шум мотора, и у меня кровь стынет в жилах.

— Что-то подташнивает, — говорю я. — Ты не могла бы меня немного проводить?

Вместе мы быстрым шагом идем по грунтовой дороге и к нашему дому приближаемся почти бегом. В доме горит свет, отец у курятника стоит на коленях, схватившись за голову, и не говорит ни слова Рядом лежат Пеструшка, Чернушка и остальные куры, все мертвые.

— Что случилось? — спрашиваю я, становясь коленями на мягкую траву.

Отец качает головой.

— Пойдем домой, папа, — говорю я, поддерживая его под руку.

— Пожалуй, нет, — отвечает он, разглядывая сначала пустой вольер, потом распластанных на земле кур.

В этот раз у матери нет причины бранить нас по-калабрийски: мы не красили клетку желтой краской.

Мы встаем в круг, как на похоронах.

— Это из-за меня, — шепчу я подруге на ухо, но отец слышит.

— Птичья чума, — говорит он и уходит в дом.

К нам подходит Козимино и крепко берет Лилиану за руку.

— Я тебя провожу, — говорит он.

Лилиана не отвечает и кротко соглашается на его опеку. Мужчины и женщины не во всем одинаковые, она тоже это знает.

33

— Одна, две, три, четыре и пять, — считает синьора Шибетта.

Мать кладет конфеты на кружевную салфетку и помещает сверху карточку, на которой красивыми буквами написано: «Олива Денаро и Франко Колонна». Потом Милуцца отрезает кусок белой ленты и завязывает салфетку. Мне нравится, как смотрится мое имя рядом с именем жениха, словно это действительно та колонна, на которую я смогу опереться.

Мы с обеими дочками Шибетты заняты вышивкой. Сегодня меня посадили не на деревянную лавку, а на диван, между ними.

— Передавай от меня сердечный привет твоей сватье, Амалия, — говорит хозяйка, которая сидит в кресле и отсчитывает конфеты, — когда в следующий раз ее увидишь.

Мать сжимает губы: с родителями Франко мы еще так и не познакомились.

— Хорошо, что они живут в большом городе и не все подробности доходят до их ушей, — продолжает синьора Шибетта, чтобы уязвить мать.

— Как говорится, меньше знаешь, крепче спишь, — поддакивает полная дочка.

Тощая сестра оставляет шитье и, закрыв рот рукой, издает смешок.

— В том, что муж слепой, есть свои плюсы, — продолжает первая. — Он многого может не узнать.

— Слепой, но не глухой же, — возражает Мена.

Милуцца, сидящая по другую сторону стола, смотрит на меня грустным взглядом.

— Говорят, он красивый, как один киноактер. Это правда, Олива? — Она задает вопрос, чтобы сменить тему.

— Как тот фильм назывался? — спрашивает Нора.

— «Красавчик Антонио», — подсказывает Мена.

— Мои дочери в кино не ходят, это неприлично, — спешит уточнить их мать. — Они видели только афиши на площади.

— Разумеется, — защищается полная, — мне рассказывали, о чем этот фильм…

— Будем надеяться, что у твоего жениха окажется не такой вялый темперамент, — говорит тощая, на этот раз даже не пытаясь скрыть смешок.

— Да даже если и так. Олива, это не важно: ты выходишь замуж совершенно без приданого, а будешь баронессой, — добавляет Шибетта. — А за свою удачу благодари святую Риту.

— Святая Рита помогает людям в отчаянном положении, — отвечаю я, не поднимая глаз от салфетки. — А мы с Франко женимся по любви, а не от отчаяния.

Сестры замолкают. Мать заходится кашлем, похожим на смех.

— Любовь, — произносит Шибетта раздраженно. — Нынешняя молодежь такая романтичная, правда, Амалия? Им бы слушаться родителей. Даже Патерно, когда отец его отсюда отослал, слова не сказал. Уж больно эти новые богатеи много о себе понимают. Не знаю уж, на какую партию для своего сынка он рассчитывал, может, на принцессу. Как узнал, что тот увлекся бесприданницей, угрожал лишить его наследства. С другой стороны, от этого юнца у него одни неприятности, чересчур горяч. Ничего не поделаешь, если у мужчины такой характер, поэтому девочек нужно держать взаперти.

— Если много гулять, можно и заблудиться, — поддакивает полная сестра.

— Сегодня себя показала, завтра показала, — разъясняет тощая, — конечно, у мужчины слюнки потекут. Если позволяешь по тебе вздыхать, а потом отказываешь, он рассердится. Нужно уметь себя вести.

— За моей дочерью греха нет, — отрезает мать, выныривая из своего молчания. — Единственная вина Оливы в том, что у нее много достоинств. — Она оборачивается к Мене и Норе со злорадной улыбкой: — И поклонников. — Она умолкает, и никто больше не произносит ни слова.

По гостиной Шибетты разносится только шелест конфет, которые по одной выскальзывают из рук хозяйки и попадают на салфетку. Когда мы уходим, нас не зовут на чтение розария и новой работы не поручают. Моя мать годами сидела на лавке молча, а сегодня из-за одной фразы потеряла лучшую клиентку. Вот такой подарок она сделала мне на свадьбу.

Мы направляемся домой под руку, и, когда сворачиваем на грунтовую дорогу, навстречу нам выбегает Козимино с покрасневшими глазами и воздетыми руками:

— Все наши овощи погубила соль! Мы с папой вернулись с рынка, а весь огород затоплен.

— Боже милосердный! — вопит мать, отцепляясь от меня. — Как же так вышло?

— Кто-то растворил соль в колодце и залил землю! — Брат вытирает руки о рабочие штаны и опускает взгляд. — И никто ничего не видел, все от нас отвернулись!

34

— Что значит — надо отложить? — кричит мать.

— Амалия, успокойся, — отвечает Неллина, стараясь говорить тише.

— И я вот так об этом узнаю́: на рынке, за две недели до свадьбы?

— Я сама только сегодня утром узнала, — оправдывается та. — Колонна прислали мне письмо, что баронессе стало хуже. Не устраивать же одновременно свадьбу и соборование. Я шла к тебе, чтобы рассказать, и тут встречаю на улице…

Мать проводит ладонью по глазам, она не может даже причитать по-калабрийски, потому что на людях это неприлично.

— Он должен был сообщить нам об этом лично, — говорит она. — Как свататься приезжал, так и вернулся бы вот это сказать.

— Он единственный сын, Амалия, и не отходит от постели матери.

Неллина уводит нас на пустую улицу, подальше от толпы. Я тяну мать за руку, как капризный ребенок.

— Скажи честно, Неллина… он передумал? — спрашиваю я. — Не хочет больше на мне жениться?

— Да что ты говоришь, девочка моя! У них несчастье, им посочувствовать нужно.

— Им кто-то рассказал про наши неприятности? — спрашивает мать.

Экономка отворачивается.

— А что случилось? Я ничего не знаю…

— Пару недель назад Сальво перепутал пестицид с солью — ну, как водится, в облаках витал, — и некоторые овощи погибли. А люди сама знаешь какие, мелют и мелют языками, из мухи слона делают.

Я вспоминаю лицо отца, когда он ходил между своих загубленных растений. Всего-то нам осталось четыре хворостины и мертвые куры, сказала мать, когда мы вошли в дом. После того как много лет пила яд, она рискнула небольшими деньгами, которые мы получали от Шибетты, позволив себе язвительную реплику, и проиграла. Наверно, она рассчитывала, что теперь о нас будет заботиться Франко, но вот и эта колонна пошатнулась.

— Амалия, ты что, думаешь, на такую знатную семью произведут впечатление увядшие помидоры на вашем клочке земли? Не беспокойся, они серьезные люди. И Франко не тот, кто откажется от своих обещаний из-за каких-то угроз.

Мать закрыла лицо руками:

— Да что ты такое говоришь, Неллина? Кто им угрожал?

— Я ни о чем таком и не заикалась! — затрещала Неллина, вытаращив от ужаса глаза. — Ты мне чужих слов не приписывай!

В начале улицы показался священник со сложенными за спиной руками.

— Прости, Амалия, мне надо идти готовить обед дону Игнацио, — оправдывалась Неллина, нервно потирая руки. — Не волнуйся, все будет хорошо. И ты, Олива, ни о чем не тужи, скоро выйдешь замуж, нужно только подождать еще немножко. Ты так молода! Сколько тебе?

— Второго июля будет шестнадцать.

— Прекрасно, ровно через месяц. Дон Игнацио, дон Игнацио! — Неллина машет руками священнику, идущему в нашу сторону, делая знак остановиться.

Он видит нас с мамой и опускает глаза. Неллина торопливо подбегает к нему и спешит увести.

Мы остаемся на улице вдвоем.

— Она не пришла к нам домой, потому что боится, — бормочет мать, словно самой себе. Всю дорогу до дома она повторяет, качая головой: — Бедная моя девочка, бедная девочка.

35

Лежа в постели, я слышу, как по крыше стучит дождь и вдали гремит гром, но воздух за день раскалился, и я задыхаюсь под простыней. Сначала все меня желали, а теперь никто. А если никто меня никогда не полюбит, разве я смогу полюбить сама себя? Я сажусь на постели и закрываю лицо руками. Родись я мальчиком, как Козимино, могла бы остаться одна и никому не принадлежать. Но я отношусь к женскому роду, а единственного числа женского рода не существует, хоть синьорина Розария и считала иначе.

На рассвете я слышу у своей двери шаги отца.

— Что случилось? — спрашиваю я.

Небо снаружи темное, а он уже выбрит и причесан. У меня спросонья чешутся глаза.

— Ты собираешься идти за улитками в приличной одежде?

— Одевайся быстро, потому что сегодня утром мы отправимся к улиткам прямо домой, — говорит он и возвращается на кухню.

Мы выходим, когда мать и Козимино еще спят. Земля влажная, и туфли вязнут в грязи. Пока идем к остановке автобуса, солнце выглядывает из-за туч. Мы пересекаем пустую площадь, железные жалюзи бара еще опущены. Пара старух слышат шаги в тишине и выглядывают в окна сквозь щели в закрытых ставнях. Я дважды сжимаю отцу руку, легонько-легонько, мы входим в автобус и садимся сзади, с правой стороны, я у окошка, он у прохода. Больше в салоне никого нет. В автобусе я раньше не бывала и, когда он трогается, чувствую, как у меня дрожат ноги. Едем сперва медленно, и я смотрю в окно, наблюдая, как пробуждается жизнь: женщины в черных платках выходят к утренней мессе, мужчины направляются на работу в поля или к морю, торговцы раскладывают товары на лотках. Кондитерская закрыта. Автобус набирает скорость, мы доезжаем до конца главной улицы и попадаем на шоссе, ведущее в большой город. За последними домами стоит дорожный знак с названием нашего городка, перечеркнутым крест-накрест, точно он умер. Я впервые покидаю Марторану, и мне кажется, что я тоже немножко умираю.

— Часок тут ехать, — говорит отец, словно мы вышли на прогулку в Светлый понедельник.

После ночного дождя воздух блестит в первых лучах солнца. Отец смотрит на пейзаж за окном, прикрывая глаза от яркого света, отражающегося в море. Ему не нравится море, он предпочитает землю. В море никто не хозяин, печально говорит он иногда.

Через некоторое время автобус останавливается.

— Мы уже приехали? — спрашиваю я, и сердце чуть не выскакивает из груди.

Но водитель выкрикивает название другого городка.

— Еще немного, — говорит отец.

Автобус едет дальше вдоль извилистого побережья, и я чувствую бурю в желудке.

— Сегодня утром я хотел пойти за улитками, — начинает отец, — потому что после сильной засухи их сотни должны вылезти. Надел рабочие штаны, резиновые сапоги, куртку, но не смог найти шляпу. — Он умолкает, словно история окончена, но я не понимаю, в чем ее смысл. В конце сказок про говорящих животных всегда есть поучение. И в самом деле, отец продолжает: — Я поискал и не нашел. А мне не нравится выходить на улицу без шляпы.

Я смотрю на него: он действительно с непокрытой головой, и в светлых волосах я замечаю несколько серебристых нитей, которых прежде не было.

Отец касается затылка:

— Знаешь, почему я ее не нашел?

Я мотаю головой.

— Потому что она сгнила в воде, — отвечает он и, немного помолчав, продолжает: — Вместе с помидорами, зеленью, со всеми плодами моего огорода. — Выражение его лица не меняется, словно он перечисляет, что ел на завтрак. — И я пошел без шляпы. — Он приглаживает волосы. — Но мне стало не по себе. И становилось все хуже, и тогда я понял, что мне все надоело. Волдырь на левой ноге, колченогий стул на кухне, разболтавшаяся ось у тележки и твоя отложенная свадьба. Вот я и решил сам все поправить. Ногу помазал бальзамом, ножку у стула подровнял, ось починил и собрался в дорогу.

Автобус останавливается, водитель называет другой городок.

— Если что-то не работает, — снова заговаривает отец, когда мы отъезжаем от остановки, — надо попробовать исправить.

Я никогда не слышала, чтобы он так много говорил. Наверно, молчание тоже стало его раздражать. Я подумала: а что, если язык у него развязывается только в дороге, будто от тряски разрушается какая-то невидимая плотина и слова текут рекой.

— Я тому, кто мне все загубил, спасибо сказать должен. Лишь с этой досады я и подумал: «Сальво, эта свадьба будет сейчас или никогда — иначе твоя дочь окажется в затруднительном положении». — Он больше не смотрит за окно, он смотрит на меня: — Ты действительно хочешь замуж за Франко?

Я опускаю глаза и пытаюсь найти ответ.

Автобус останавливается, и водитель объявляет очередной город.

36

Сколько ромашек на клумбах перед церковью! Я отстаю, и мать издалека торопит меня. Я останавливаюсь, срываю цветок и выдергиваю лепестки: любит, не любит, любит, не любит, любит, не любит больше. Бросаю последний белый лепесток: цветок соврал — он все еще меня любит.


Дом Франко прямо у оперного театра, как и говорил его дядя с серым лицом. Мы с отцом под руку входим во внутренний двор. Вот этот дом должен был стать моим, думала я, поднимаясь по ступеням. Дверь открыла девушка моего возраста, изящная и светловолосая, у моего отца могла бы быть такая дочь. От зависти к горлу подкатывает комок.

— Господа сегодня не принимают, — поспешно говорит она. — Приходите на следующей неделе.

— Спасибо, пожалуй, нет, — говорит отец, но не уходит.


— Ну что, — спрашивает мать. — Какие ты хочешь? По традиции венок плетут из цветов апельсина, но ты можешь выбрать другие.

Я разглядываю витрину и не могу решиться. Я не привыкла разбираться в своих желаниях.

— Мы можем сплести его из роз, пионов, калл, жасмина, — подсказывает продавец.

Я тут же вспоминаю приторный запах цветов, которые носил за ухом тот парень, белый костюм, испачканный красным соком апельсина, свист с улицы, глаза, следившие за мной, руки, обнимавшие меня на празднике, голос там, в кондитерской, от которого меня охватывала дрожь.

— Только не жасмин, Бьяджо, — говорю я. — Я хочу ромашки.

— Ромашки? Это полевые цветы, они не для свадьбы! — возражает мать. — А вы что скажете, Бьяджо?


Мы с отцом ждем перед дверями, кажется, бесконечно долго.

— Мне стыдно, папа, — ною я.

— И мне было стыдно из-за потерянной шляпы, — говорит он, приглаживая волосы. — А потом я сказал себе: «Сальво, ты же не по своей воле идешь к этим синьорам с непокрытой головой. И чего тогда стыдиться? Кто испортил твою шляпу, вот тот пусть стыдится. И эти господа, которые дрожат за свое добро». — Последние слова он произносит медленно и громко, чтобы его хорошо слышали.

Тут снова появляется светленькая служанка:

— Можете войти.

Мы идем через прихожую и попадаем в большую комнату. Навстречу нам выходит очень элегантная дама, за ней — приземистый лысый мужчина.


— Цветы апельсина подойдут, — решают мать с продавцом. — А ромашки мы вставим в прическу. Ты довольна, Оли?

Довольна ли я? Сегодня мне исполнилось шестнадцать, через неделю я выйду замуж. Лилиана на следующий год получит диплом учительницы начальных классов, а городской журнал уже купил у нее несколько фотографий. Думаю, да, я довольна. Другие радости мне недоступны.

— Нужен еще цветок для сегодняшнего дня, — говорит мать продавцу. — У нее день рождения. — Она приподнимает мой подбородок, словно показывает сокровище.

Ценность женщины, думаю я, зависит от мужчины, который к ней сватается.

— Ну тогда, синьорина, позвольте подарить вам цветок на день рождения. — Бьяджо протягивает мне розу с длинным-длинным стеблем. — От чистого сердца, — прибавляет он, раскрывая передо мной ладони.


— Счастлив видеть, что синьора снова в добром здравии, — говорит отец своим привычным ровным голосом. В его словах нет ни гнева, ни иронии.

Мать Франко кривит лицо, и вокруг глаз собираются морщины.

— По милости Божьей, — бормочет она, складывая перед собой ладони.

— Я очень рад, — продолжает отец, — и надеюсь видеть вас столь же цветущей в день свадьбы, которая пройдет, как и было оговорено.

Женщина поджимает губы, словно удерживает слова во рту.

— Мое состояние здоровья, — говорит она наконец, — зависит от забот и огорчений, которых у меня немало, а в последнее время симпатия между нашими детьми причинила мне их в изобилии. Ясно, что у нас разные представления о приличиях, и согласие между нашими семьями затруднительно. Если вы уже обещали свою дочь другому, наша семья не должна за это расплачиваться. Не в моих обычаях выставлять посетителей за дверь, но я вынуждена попросить вас покинуть мой дом. — Она возводит глаза к небу, потом пристально смотрит на моего отца сверху вниз, словно чтобы убедиться, что он человек недостойный.

Лысый муж молчит — видимо, по привычке.


— Осторожно, шипы, — говорит мать.

Пока мы идем через площадь, нас провожают взглядами, но никто не шепчется за спиной, все смотрят с восхищением, и мне впервые кажется, что мать ведет меня по улице с гордостью.


Франко входит в гостиную бледный и растрепанный. На нем домашний бежевый халат, на ногах кожаные тапочки. Он уже не похож на красавчика Антонио, скорее на звезду из числа «несчастных влюбленных».

— В моих же обычаях крепко держать данное слово, — отвечает отец даме. — Франко сделал предложение моей дочери. Если он передумал, то должен сказать ей это сам. — Он подводит меня к юноше.

— Франко, — бормочу я, закрываю глаза, как в первый день за сараем Пьетро Пинны, и жду, когда его пальцы прикоснутся к моему лицу.

Но Франко молчит и не двигается, держа руки в карманах халата. И вот на эту колонну я должна была опереться? Вот эти самые руки должны были обнять меня?

— Пойдем, папа, — говорю я и направляюсь к выходу.

— Олива, подожди, — окликает меня Франко. Я слышу шарканье тапок за спиной. — Моя мать, как видите, теперь здорова, — шепчет он дрожащим голосом. — Других препятствий нет. — И больше ни слова.

Слова любви, вздохи, взгляды существуют только в журналах Лилианы, которые мать не желала видеть в доме и была права. Назад мы едем молча: выходит, вовсе не поездка заставляла моего отца говорить. Он глядит в окошко и иногда задремывает, склоняя голову на плечо. Раздражения он уже не испытывает, свадьба состоится. Не хватает только шляпы.


На полпути мать останавливается.

— Оли, я забыла, что должна зайти к Шибетте, она снова просит меня сделать срочную работу. — Мать поправляет прядку, выскользнувшую из моей косы. — Пойдем, мы быстренько, — говорит она, разворачиваясь.

— Нет, мама, ты иди к Шибетте, — отвечаю я. — А я домой.

— Одна? Так поздно?

— Да не украдут же меня!

— Люди судачат, Оли, а ты стала красавицей. — Мать отходит на пару шагов, словно чтобы лучше меня видеть, и откашливается. — Но только прямиком домой, — говорит она и снимает кружевную шаль. — Вот, накинь, уже прохладно. И не уколись. — Она протягивает мне розу.

Я накидываю шаль — мне кажется, что я в объятиях матери, — и ухожу с розой в руках.

— Олива, Оли! — вдруг окликает мать через улицу. — Будь осторожна.

37

В детстве мы с Козимино отмечали день рождения вместе. Каждое второе июля мы становились старше на год: пять, шесть, семь, восемь. Мать измеряла наш рост: делала отметки на косяке кухонной двери и подписывала карандашом имена и даты. Потом мы стали расти по-разному, и отметки больше не совпадали: с каждым годом брат становился выше, а я старше. Сегодня нам обоим исполнилось шестнадцать, он выше меня на десять сантиметров, а я старше его на десять лет. Я невеста, буду хозяйкой в доме, потом матерью. Брат еще мальчик, повесничает с друзьями. Мое же время бежит быстрее и истечет раньше.

Главная улица пуста, я сжимаю стебель розы, стараясь не касаться шипов, и кутаюсь в шаль. Ромашки проще роз, они отвечают на вопросы влюбленных и не причиняют боли. Чем дальше я отхожу от площади, тем больше меня захлестывает чувство одиночества, и я иду вдоль стен, чтобы меня сопровождали голоса, доносящиеся из открытых окон.

С боковой улицы кто-то выходит и идет следом за мной. Я слышу стук ботинок по асфальту, но не оборачиваюсь, а, ускоряя шаг, оглядываюсь в поисках знакомых. «Rosa, rosae, rosae, — начинаю напевать я про себя, — rosam, rosa, rosa». Шаги приближаются. «Rosae, rosarum…» С другой стороны прямо на перекресток с грунтовой дорогой выезжает машина, замедляет ход и останавливается. И я иду медленнее, перевожу дух. В машине сидят молодой мужчина и женщина, крашеная бпондинка, — наверно, муж с женой. Они осматриваются вокруг, потом изучают карту. В этот миг шедший сзади мужчина приближается, приподнимает шляпу и, обогнав меня, быстро скрывается за углом. Я узнаю его — это дон Сантино, отец Тиндары, сват по переписке. Дверца машины открывается, женщина выходит и машет мне, чтобы я подошла.

— Девочка, милая, это дорога в город? — спрашивает она. — Мы правильно едем?

Вблизи она кажется совсем не молодой. Волосы тонкие, у корней отросла черная полоска, по обе стороны рта глубокие морщины, словно ее долго заставляли улыбаться.

— В город? Я не знаю. Но вам надо выехать из Мартораны. — Я протягиваю руку и поворачиваюсь в противоположную от дома сторону.

Вдруг женщина берет меня за запястье, а мужчина набрасывается сзади и обхватывает так сильно, что я не могу вздохнуть. Мне не хватает воздуха, чтобы крикнуть, я ищу глазами, у кого попросить помощи, но на улице ни души.

— Пустите меня, — только и могу выговорить я слабым голосом.

Я машу руками и ногами, чтобы вывернуться, а незнакомец поднимает меня, и я молочу конечностями воздух. Женщина открывает заднюю дверцу, мужчина заталкивает меня внутрь.

— У меня сегодня день рождения, меня ждут дома, пустите! — все, что я могу сказать.

Старуха невесело смеется.

— Поздравляю, милочка, — говорит она и засовывает мне в рот платок, чтобы я замолчала.

Машина отъезжает, и главная улица пропадает из виду. Жесткая ткань неприятно пахнет и затыкает рот так плотно, что я едва не задыхаюсь. За окнами пролетает незнакомая мне местность, и кажется, что мой дом теперь далеко-далеко. Мои кулаки сжаты, стебель розы все еще в руке. Несколько лепестков осыпались на дорогу, когда меня схватили. В ладонь вонзились шипы. Меня не привлекают шипы. Когда я раскрываю правую руку, она вся красная. Пятна крови трудно отмыть — так говорит мать.

38

Старая блондинка снова закуривает, она курит всю дорогу не переставая, и я задыхаюсь от дыма. Сколько прошло времени, не знаю. Когда автомобиль останавливается, меня вытаскивают, я чувствую запах моря, но не могу разглядеть его на горизонте. Женщина хватает меня за запястье и тащит к одиноко стоящему дому, потом замечает, что рука у меня в крови.

— Я тебя пальцем не тронула. Когда он придет, скажешь, что сама это сделала. — Она выглядит встревоженной.

— Заводи ее сюда, — говорит мужчина.

Старуха открывает дверь ключом, заводит меня в дом и запирает за нами дверь. Внутри совсем темно, в воздухе витает какой-то удушливый запах, как будто протухших духов. Блондинка волочит меня в комнату в конце коридора и заталкивает туда. Внимательно смотрит на меня, словно пытается понять, чем я могу заинтересовать мужчину, потом пожимает плечами и, не говоря ни слова, захлопывает дверь и задвигает щеколду.

Я жду, пока глаза привыкнут к полутьме. Окна закрыты ставнями, только сквозь тонкую щель наверху пробивается лучик света. У одной стены шкаф, у другой — туалетный столик, на третьей — картина с изображением лежащей на кровати женщины с распущенными волосами и обнаженной грудью.

Когда мы были маленькими, канун Дня мертвых был единственным праздником с подарками. «Ложитесь спать, — говорила мать, закрывая ставни, и в доме становилось темно. — Если мертвые придут и увидят, что вы спите, они принесут вам новые туфли и угощение, а если нет, проклянут вас и ничего не оставят».

В одном углу комнаты лежит белье: два полотенца и белая ночная рубашка, сложенная на покрывале с ручной вышивкой. Помещение похоже на комнату новобрачных, а эти вещи — на мое приданое. Я сворачиваюсь на кровати и жду.

Это мертвые приносят подарки живым, все умершие в семье, говорила мать. Они появляются ночью и проникают через замочную скважину, через щели. Я ложилась под одеяло и старалась дышать тихо, чтобы не пропустить их появление. Если Козимино болтал, я говорила ему: «Не шуми, а то мертвые тебя проклянут». Он пугался и замолкал, я зарывалась лицом в подушку и повторяла таблицу умножения, которую нам задавала синьорина Розария. Начинала с умножения на семь — это было самое легкое.

Я провожу пальцами по вышивке и тут же отдергиваю руку. Это не моя комната, не мое приданое, не я невеста. Я подбегаю к двери и яростно дергаю за ручку, словно мне под силу сломать замок. Возвращаюсь на середину комнаты, хватаю покрывало за край и срываю его с кровати, за ним одеяло, простыни, на полу оказываются подушки, полотенца, ночная рубашка. Потом комкаю все это и запихиваю под кровать.

Маленькие дети знают, что покойники навещают дом и приносят подарки. Мертвых я не боюсь. Закутавшись в материнскую шаль, я ложусь на холодный каменный пол и задерживаю дыхание.

Если мертвые увидят, что ты не спишь, они тебя проклянут. Но я боюсь живых, а не мертвых.

39

Из соседней комнаты доносятся звуки радио: значит, блондинка вернулась. Вскоре я слышу, как отодвигается засов, дверь открывается, и появляется старуха в той же самой одежде. «О, не красней же под моим взглядом, но замирает твое сердце из-за меня»[7]. Она вздыхает, недовольно оглядывая комнату.

— Вечно вы, молодые, бед натворите, а другим разгребать, — бормочет она, указывая на развороченную постель и беспорядок в комнате.

Женщина наклоняется ко мне и хватает меня за плечи; руки у нее сильные, как у мужчины. Я сворачиваюсь в клубок, пытаясь сопротивляться.

— Вставай, милочка, — говорит она доброжелательно. — Ты же не хочешь, чтоб тебя нашли в таком виде?

Я закрываю руками лицо:

— Кто нашел? Я вас не знаю. Что вам от меня нужно?

Она отпускает меня, снова вздыхает и садится на край незастеленной кровати. «И не робей же дать мне поцелуй». На мгновение женщина закрывает глаза и покачивает головой в такт музыке.

— Можно подумать, ты первая, кому я помогаю устроить свадьбу. — Она улыбается. — Молодые люди влюблены, семья против, или средств на это нет. И вот они приходят сюда, и… Все готово. Я занимаюсь этим не только из-за денег, а ради блага голубков. Потому что в глубине души я все еще романтичная девочка, — говорит она и принимается тоненьким голосом, фальшивя, подпевать радио: — «Не волнуйся, не сомневайся…» — Оглядывается, словно стены могут что-то рассказать. — Раньше здесь был дом свиданий. — Она указывает на портрет голой женщины. — А теперь это дом бракосочетаний. Я всегда работала ради любви, — и смеется.

Она снова соскальзывает на пол и садится рядом со мной. Я натягиваю шаль на голову, она наклоняется и против моей воли открывает мне лицо.

— Ты же понимаешь, милочка, раз до такого дошло, значит, он тебя любит. Велел мне обращаться с тобой как с королевой, нет, погоди, как с розой. Именно так он сказал. Ты счастливица.

Ну да, счастливица, думаю я, совсем как Фортуната.

— Тот, кто любит, не причиняет боль, не запугивает, не насильничает, — отвечаю я и заливаюсь слезами, как малышка, которая проснулась утром в День мертвых и не нашла никакого подарка, даже марципанчика.

Старуха наклоняется еще ближе, изо рта у нее пахнет табаком, а глаза темно-синего цвета. Наверно, в молодости она была красивой. «О, не красней же под моим взглядом», — выводит голос по радио.

— Ну-ка погляди на меня. От слез у тебя только глаза опухнут, — говорит она и протягивает мне платок. — Ты должна ему сказать, — это она произносит угрожающим тоном, — ты должна ему сказать, что я с тобой хорошо обращалась, очень тебя прошу.

Я снимаю шаль с головы и стучу кулаками об пол.

— Я домой хочу! — кричу я охрипшим от слез голосом. — Мать с отцом меня ждут, через неделю у меня свадьба, кто-нибудь за мной придет. — Я плачу, и перед глазами встают белое платье с материнской вышивкой, коралловые бусы Лилианы, цветы апельсина и ромашки в цветочной лавке.

— Да какая свадьба, какой жених? — бормочет женщина вполголоса, встав на колени и собирая простыни и покрывало. — Когда ты выйдешь отсюда, то сможешь принадлежать только одному мужчине. Ту, которой попользовались, никто больше не возьмет.

Женщина что кувшин — так говорит мать.

— Тебе повезло. — Старуха взмахивает простыней над матрасом и наклоняется заправить края. — Красивый парень, с хорошим положением, он может получить кого захочет. — Натягивает простыню с одной стороны, обходит кровать и делает то же самое с другой. — Тебе только лучше будет, милочка, — говорит она, не глядя на меня, словно сама с собой. — Отец твой кто? Что у него есть?

— У моего отца ничего больше нет, — всхлипываю я. — У него все отняли.

— Вот она, сила любви. Мужчина желает владеть тобой безраздельно. Иная бы за такое душу продала.

Я вскакиваю и бегу к двери, хватаюсь за ручку и толкаю изо всех сил. Заперто.

— Отпусти меня, прошу. — Я падаю перед старухой на колени. — Ты ведь тоже женщина, ты можешь понять!

Она подбирает подушки и кладет их на место знакомыми движениями: мать делает точно так же.

— Я? Да я-то прекрасно понимаю, это ты не желаешь понять. — Она поднимает ночную рубашку и раскладывает ее на покрывале. — И я такая же была. — Гладит рукой ткань и складывает рубашку. — Ты что думаешь, я блондинкой родилась? — Проводит рукой по волосам. — Жених у меня был. Он меня любил, я его любила. — Она горько смеется, подбирает полотенца, складывает их вчетверо. — Но он все не верил мне, все хотел доказательств любви. Я наивная была, думала, если не дам ему доказательств, он меня бросит и найдет другую девушку, более покладистую.

«Нет ничего дурного, если любовь чиста», — поет радио. Как ни старалась, я не могла представить ее молодой и с волосами другого цвета. Наверно, слишком давно это было.

— Ну я и уступила однажды. На следующий день он меня бросил, — говорит она. — Его слова были ложью, проверкой: он сказал, что я доступная и падкая на лесть. А я это сделала только ради него, мне даже не понравилось, больно было. Вот я и осталась одна, обесчещенная, отца у меня не было, денег тоже. У женщины есть одна только ценность, а без этого она ничего не стоит. — Из кармана юбки она достает пачку сигарет, вынимает одну и закуривает. А затем я узнала, что всем нужна, но только на одну ночь. — Она выпускает дым и тоскливо смеется. Ее глубокие глаза кажутся черными. — У тебя-то все по-другому, — говорит она потом, пытаясь меня убедить, — так что будь спокойна, милочка.

Я стою, вжавшись спиной в дверь, словно могу сквозь нее пройти.

— Если он взял тебя силой, то должен возместить ущерб, жениться, иначе его посадят.

— Но я не хочу! — кричу я и бью кулаками по деревянной двери.

— Как так не хочешь? Женщина без мужа как половинка ножниц, ни на что не годится.

Мне кажется, я слышу слова матери.

Она берет меня за руку и подводит к зеркалу на туалетном столике. Я безвольно, как послушная малышка, семеню за ней. На столике лежит пожухлая роза, которую я сжимала в руках. В отражении я вижу слезы, катящиеся по смуглому худому лицу с высокими скулами и большим ртом.

— Не плачь, доченька, — говорит старуха, — ничего не изменишь.

В зеркале позади моего появляется ее лицо, и на мгновение мне удается представить, какой она была прежде.

— Ничего не изменишь, — повторяет женщина и тушит сигарету в пепельнице.

«Но пусть не волнуется твое сердце, трепещущее отлюбви». Песня заканчивается, и снова наступает тишина.

— Этот мужчина, или другой, или сто других — все одно: сначала больно, потом ничего не чувствуешь.

40

Всю ночь я гнала сон, боялась, что меня застанут беззащитной. Как в детстве, когда ждала мертвых. «Не шуми» — так говорила мать, и я распахивала глаза и вглядывалась в темноту.

На рассвете послышался шум мотора, хлопнула дверца, и голос произнес:

— Женщина принадлежит тому, кто сорвет ее, как розу.

Он входит в комнату и останавливается у двери. Я сворачиваюсь посреди кровати и, прижав колени к груди, закрываюсь, как в раковине. Он приближается к туалетному столику и поднимает потрепанный цветок за стебель.

— Ты прекрасна, как она, роза свежая, благоуханная, помнишь? Даже лучше: она отцветет за день, а ты останешься бутоном. Самым красивым во всей округе, — добавляет он, и я вспоминаю, что сказала мать перед тем, как мы расстались.

Я не знаю, красива ли, и потому предпочла бы родиться мальчиком, как Козимино. Ему не нужно слышать от других, каков он, он сам знает, а для женщины тело — бремя.

— Я велел постелить тебе белье моей матери, — шепчет он, гладя ткань, и наклоняется ко мне.

Я лежу свернувшись клубком, вжав голову в плечи. Не шевелюсь, не говорю, не дышу. Как улитка.

— Это тебе, открой. — Он садится на кровать и кладет на подушку коробочку. — Открывай же! — повторяет в нетерпении.

Я не шевелюсь, и он сам поднимает крышку шкатулки. А вот и они, думаю я, дары мертвых.

— Чистый шелк, в городе такое носят модные дамы. Тончайший платок. Надень его потом, когда мы выйдем, вместо этой старой потрепанной шали.

Потом. Между мной и этой дверью — то, что отделяет прежде от потом. Граница, которую я не хочу переступать, потому что эта граница — я. Она проходит внутри меня.

Он хватает меня за ногу. Его рука разворачивает ступню и протискивается между пальцами — так мать, когда я была маленькая, избавляла меня от песчинок. Я чувствую кожей тепло его губ, они мягкие, как хлебный мякиш.

— Целую ноги тебе, королева моя. Роза, роза свежая…

Губы медленно продвигаются вверх до лодыжки. Он тянет меня к себе, и я вцепляюсь в край кровати, но внезапно чувствую полный упадок сил.

— Самая красивая девушка не должна попасть в руки тому, кто ее даже увидеть не может. Когда я узнал, что тебя выдают за слепого, сразу примчался спасать тебя.

Его руки дотягиваются до подола юбки, обнажают колени.

— Принцесса среди свинопасов, — говорит он и снова целует впадинки на лодыжках и кончики пальцев. Он хватает меня за бедра и с силой тащит к себе, так что я помимо воли вытягиваюсь рядом с ним, как улитка без ракушки. Его лицо склоняется к моему, сладковатый запах жасмина настигает меня.

— Если вы меня отпустите, я никому ничего не скажу. Вернусь домой и ни словом вас не выдам, — шепчу я.

— Ты выйдешь отсюда уже моей женой. Тебе повезло. — Он улыбается: — И мне тоже.

Я лежу распластанная на кровати, все еще в материнской шали. Не шевелюсь. Полоска холодного утреннего света тянется из щели вверху. Лицо у него потное, белая рубашка расстегнута на груди, кудри зачесаны назад, глаза прикрыты. Он прижимает мои руки к кровати и приближает лицо к моему, меня обволакивает запах его кожи, и я отворачиваюсь.

Если мертвые увидят, что ты не спишь, они тебя проклянут, так говорила мать, но я все равно лежала в постели с открытыми глазами, навострив уши, чтобы слышать каждый шорох. Я не боюсь мертвых, твердила я. Я хочу посмотреть на них. Они не причинят мне зла.

Он отпускает запястья, обхватывает мое лицо ладонями и поворачивает к себе. Я закрываю глаза и неподвижно жду, словно он еще держит меня. Он наклоняется и касается губами моего лба, как в детстве отец перед сном, потом проводит пальцем по одному веку, по другому, гладит ухо и щеки. Тепло хлебного мякиша добирается до правого уголка моих губ и там останавливается. Он кладет подбородок мне на ключицу, и его волосы щекочут мне щеку. Некоторое время мы дышим в унисон. Он что-то тихо шепчет, но я не могу разобрать его слов.

— Я хочу домой, — едва слышно говорю я ему на ухо.

Он вздрагивает, словно его ужалила змея, отпускает меня и в ярости вскакивает.

— Да вдолби ж ты уже себе в свою славную головку! — Он хватает меня за голову обеими руками. Потом резко останавливается и снова говорит вежливо, как раньше: — Ты создана для меня, понимаешь? Я это знал, еще когда ты была маленькой и слизывала творожный крем с кончика ножа. Ты хоть понимаешь, какая ты? Ты сама меня провоцируешь, твое личико бедной скромницы сводит меня с ума. — Он встает и расхаживает взад-вперед по комнате. — Ты пришла тогда к коммунистам на собрание, остановилась и заговорила со мной на площади, взяла апельсин из моих рук, ты со мной танцевала на празднике, ходила одна по вечерам. Видишь? Ты хотела, чтобы я взял тебя. — Он хватает розу со столика и вертит ее в руках. — Домой я тебя не верну, с этой мыслью попрощайся, но это для твоего же блага: что с тобой станет? Будешь как Анджолина, старуха с крашеными волосами, у которой мужчин было как блох у собаки. Кем ты себя возомнила? Ты мне спасибо сказать должна. — Он повышает голос: — Спасибо мне сказать! — и швыряет в меня розу.

Я закрываю глаза, и его шаги удаляются.

— Но я терпеливый, — говорит он, прежде чем выйти. — Ты сама меня позовешь. Через пару дней умолять будешь, чтобы я пришел. Яблоко падает, когда созреет.

Хлопает дверь, снова скрипит задвижка, и вскоре опять наступает тишина.

41

Когда Анджолина в последний раз заходила в комнату, она оставила графин с водой и несколько кусков черствого хлеба. Больше она не возвращалась. Желудок сводит от голода. Может, никто никогда не придет. Как в детстве, когда мы играли в прятки. Я иду искать: Capo считал, а я бежала прятаться в мастерскую дона Вито. Сидела не шевелясь, почти не дыша, только сердце громко стучало. Не знаю, чего я боялась сильнее: что меня найдут или что меня не найдут.

«Святая Мария, — пытаюсь молиться я, — Матерь пречистая, Матерь целомудренная, Матерь непорочная. Ты никогда не знала мужчины, ты не представляешь, как сильны его руки, как горячо дыхание, как жесток голос». Розарий я читала в гостиной Шибетты под присмотром матери, под защитой голосов, сливавшихся в молитве и злословии и предупреждавших меня об опасностях этого мира. Теперь я сама по себе. Женский род, единственное число. Значит, вот что случается с женщиной, когда она остается одна?

Я встаю с постели. Сколько времени прошло: день, два, неделя? В углу комнаты валяется шелковый платок. Я наклоняюсь и поднимаю его, ощупываю, он очень гладкий, я повязываю его на шею и смотрюсь в зеркало. Вот так я выйду из этого дома, в шелковом платке Патерно вместо шали моей матери? В ярости я сдергиваю его, хочу порвать, но у меня не хватает сил, и я снова падаю на кровать.

— Приходи, — шепчу я и вздрагиваю от звука собственного голоса после долгого молчания. Иду к двери и, собрав последние силы, начинаю стучать кулаками. — Вернись, выпусти меня, я не могу больше! Я сама виновата, я на все согласна, открой! Я есть хочу, я пить хочу, мне страшно! Я не хочу быть одна!

Грохот ударов слабо отдается от стен. Может, в доме никого нет? Все ушли. Я ему больше не нужна. Словно в детстве, когда играешь в прятки, я иду искать, и вот меня бросили здесь.

Я падаю перед дверью на колени, прикладываю к дереву ухо. Тишина. Но вот раздается шум, сначала вдалеке, потом все ближе, ближе, хриплый голос, и опять ничего. Проходит час, а может, два, времени больше не существует.

В какой-то момент я, кажется, засыпаю и во сне держу в руках букетик цветов апельсина. Церковь длинная и холодная, от входа я едва могу разглядеть темную фигуру впереди, у алтаря, — там меня ждет жених. Отец берет меня под руку, и мы идем по проходу.

— Почему ты в шляпе, папа? Сними ее, мы в доме Господа, — предупреждаю я.

— Пожалуй, нет, — говорит он, и мы идем дальше. По обе стороны гости, и они смотрят на нас. Но с каждым шагом жених как будто становится дальше и дальше, я не могу различить черт его лица.

— Кто это? — спрашиваю я у отца. — Кому ты меня отдаешь?

— Это можешь знать только ты, — спокойно отвечает он.

Я не понимаю.

— Но ведь это ты ведешь меня к алтарю, — говорю я сквозь слезы, — за кого ты выдаешь меня, скажи!

И вдруг неф, казавшийся бесконечным, укорачивается, и я оказываюсь лицом к лицу с мужчиной, одетым во все темное. Это Франко. Он красив и элегантен, как в тот день, когда я увидела его впервые. Я смотрю на его руки с длинными тонкими пальцами, касавшимися за сараем моего лица. Он подносит правую к виску и снимает темные очки: ярко-голубые глаза не блуждают рассеянно в потемках, зрачки расширяются и смотрят мне прямо в лицо.

— Франко, — взволнованно спрашиваю я, — ты видишь меня?

— Ты думала, я слепой, — говорит он с упреком, — но я знаю, что ты сделала. Ты звала другого и умоляла его войти в комнату.

Слова его эхом отражаются от стен. Я не нахожу слов для ответа, гости переговариваются, а мать, сидящая в первом ряду, качает головой.

— Все это видели, Олива, — говорит Франко, — не я один.

И тут дон Игнацио громко захлопывает требник, и этот звук разносится по всей церкви.

42

Когда он входит, я лежу свернувшись в углу, мои руки исцарапаны, ногти обломаны — так отчаянно я колотила в дверь. Он не смотрит на меня, не произносит ни слова, не улыбается, берет меня на руки и, как новобрачную, несет на постель. У меня закрываются глаза, слабость от голода распространяется по всему телу, по ногам, рукам, туманит голову, и я погружаюсь в податливую мягкость матраса. Лежу неподвижно и жду, как в тот раз, когда мать и Фортуната водили меня прокалывать уши перед первым причастием. Я не хочу, сказала я, и меня отвели насильно.

Его тело вжимается в мое, вскапывает его, словно хочет прорыть в нем нору. Я зажмуриваюсь, задерживаю дыхание и повторяю про себя слова матери, которые она говорила, держа меня за голову: это совсем не больно. Но оказалось не так, и сейчас не так. Тогдашняя боль сливается с теперешней: тепло его тела, лежащего на моем, и лишающий мочку чувствительности холод льда, резкий запах спирта и запах его пота, корковая пробка, подложенная за ухо, и подушка, которую он подсунул мне под поясницу, чтобы выгнуть спину, его руки держат меня крепко, как руки матери, игла Неллины протыкает плоть. Но сейчас невозможно закричать, отвернуть голову и убежать, я себе не хозяйка, да и никогда ею и не была. Правила усмирения тела: не жестикулируй, не смейся с открытым ртом, не стой у окна. Я выучила их с детства и всегда им следовала, но тела своего я не знаю, оно мне чуждо, а он знает, что с ним делать, и перебирает его по частям, извлекая из него удовольствие для себя, и я утрачиваю свое тело навсегда. Не шуми, повторяю я про себя, не шуми. Кольнет и пройдет. Но игла втыкается с силой, терзая и раня. Долгая резкая боль разрывает меня, я не знаю, как удержаться, чтобы не рассыпаться на части, и вцепляюсь в него изо всех своих сил, потому что он живой, а я умираю. Я чувствую, как кровь изливается из меня, течет на белую ткань. Потом все ощущения постепенно гаснут, и плоть немеет.

Умница, говорила Фортуната у дома Неллины, сегодня ты станешь взрослой, но я не хотела этого. Я стала женщиной насильно.


Когда я открываю глаза, все кончено. Патерно тяжело дышит, его лицо в поту, кудри взъерошены. Он поднимается на локтях, не глядя на меня, поворачивается на бок, укладывается рядом, словно удовлетворенный муж, и через пару минут засыпает. Это тело, которое только что пугало, давило, подчиняло меня с жестокой силой, эта плоть, вонзавшаяся в мою, теперь тиха и равнодушна, в нем не произошло никаких перемен, не открылось никаких ран. Он безмятежно отдыхает, не боится меня, не беспокоится, что я могу навредить ему, пока он спит. Ноги слегка раздвинуты, грудь, покрытая редкими темными волосами, тихо поднимается и опускается, ступни маленькие, почти женские, второй палец на ноге длиннее большого, руки мускулистые, пальцы на руках узловатые, ногти обгрызены, на левой ключице крупная родинка в форме фасолины.

Он беспечно лежит рядом, теперь у него есть все права на меня, я принадлежу ему, и он всегда будет принадлежать мне, хочу я того или нет.

Внезапно ритм его дыхания прерывается, он просыпается, встает, не бросив на меня ни единого взгляда, ходит по комнате, подбирая вещи, быстро одевается.

— Так должно было быть, — говорит он сквозь зубы, будто самому себе. Наконец отпирает дверь и выходит, оставляя ее открытой.


Я лежу неподвижно, точно из меня выкачали жизнь, и, глядя в щелистый потолок, теряюсь в причудливых узорах трещин. Потом трогаю живот кончиками пальцев, но не чувствую их своими: все еще чудится, будто меня касаются чужие руки. Я ощупываю каждую впадину своего тела в поисках того, что порушено, чтобы найти средство для заживления, как после прокола уха, но разницы между до и после нет, все кажется таким же, как раньше, поломка внутри. Я битый кувшин.

Из желудка к горлу поднимаются спазмы, сперва незаметные, затем все более сильные, и меня одолевает тошнота. Я сажусь и изрыгаю горячий поток рвоты. Так тело освобождается, но тяжесть внутри остается.

В детстве, когда я болела, присутствия матери было достаточно, чтобы любая боль утихла. Но сейчас матери рядом нет, а я не могу исцелить себя сама. Спи, говорила она, спи, повторяла, спи, все пройдет. Но сон приходит только к невинным. И вот я встаю и иду к туалетному столику, наливаю воду в таз, натираю кожу мылом, один, два, три, десять раз, запах рвоты исчезает, но его запах никуда не денется, он вплавился в мою плоть.

Подружки в школе говорили, что после этого остается пятно. «Какое пятно?» — спрашивала я, а они смеялись, прижав ладони к щекам. Я быстро набрасываю на простыню покрывало, чтобы скрыть кровавый след своего превращения.

Я выхожу в коридор, и свет режет мне глаза, хотя небо за окнами серое. Раздается удар грома, я вздрагиваю и возвращаюсь в комнату, как куры моего отца в открытую клетку. В ожидании, что кто-нибудь придет, я наклоняюсь над туалетным столиком, поднимаю розу, и с увядшего цветка, как красные капли, падают на пол последние лепестки.

43

Не знаю, в котором часу он вернулся. Я лежала на кровати в безвольном оцепенении, как отец после инфаркта, и не могла пошевелиться. Он забирается в постель и пытается снова овладеть мной, но в этот миг с улицы доносится шум. Патерно открывает ставни и выглядывает из окна.

— Давай, живо, — говорит он. Выталкивает меня из постели и кричит: — Надо уходить!

В этот дом меня ввели насильно и насильно выводят. Я накидываю на плечи материнскую шаль, мы выходим через заднюю дверь и бежим в темноте. Он тащит меня через заросли, держа за запястье, я спотыкаюсь в деревянных сабо, он останавливается, оборачивается, у него лицо вора. Он хватает меня в охапку, и мы снова бежим.

Сзади доносятся голоса карабинеров:

— Стоять, или мы стреляем!

В свете мигалок я могу разглядеть их силуэты: один высокий, другой маленький.

— Подожди, я не могу больше! — кричу я. Ветки царапают мне руки.

— Молчи, — злобно отвечает Патерно.

Высокий поднимает пистолет, предупреждает еще раз:

— Стоять! — и стреляет в воздух.

Я прижимаю ладони к ушам, мир вокруг становится беззвучным. Темные фигуры карабинеров движутся в нашу сторону. Прижимаю ладони еще сильнее, кажется, я оглохла и больше никогда не смогу слышать, но тут раздается второй выстрел. Патерно резко останавливается, и тогда я отрываю руки от ушей.

— Хватит! — кричу я. — Это бесполезно!

Высокий карабинер опускает оружие и идет к нам. Он светловолосый, должно быть, не местный и не знает наших законов. Кто меня испортил, тот мной владеет — так научила меня мать.

Моя рука выскальзывает из пальцев Патерно, но он не останавливается, бежит дальше и вскоре скрывается среди деревьев. Я остаюсь одна и, упав на колени, закутываюсь в шаль, закрываю глаза и жду, пока подойдут карабинеры. Но когда открываю глаза, вижу не их, а мужчину без шляпы, который медленно-медленно приближается ко мне.

Отец подходит, опускается на колени на влажную землю и, сняв куртку, накидывает мне на плечи. Потом поднимает меня, берет за руку и пожимает ее легонько-легонько.

Загрузка...