Часть четвертая (1981)

65

Ты хочешь покинуть эти места, но они тебя никогда не отпустят. Одно дело — посадить растения в землю, другое — возделывать свой сад. Уехать ничего не стоит, но возвращаться потом нелегко.

Дорога тянется вдоль моря и часто петляет. Море всегда меня пугало, а твоему брату нравится ехать быстро: кто первый приедет, тот приз получит, да? А жена ему ни слова не скажет, не то что твоя мать — у нее-то слов всегда было в избытке.

— Папа, тебе нравится новая машина? — спросил Козимино перед выездом.

Я кивнул, чтобы сделать ему приятное.

— Повести хочешь? — Он открыл дверцу.

— Пожалуй, нет, — ответил я.

Он сел за руль и не съезжал со скоростной полосы.

— Тише едешь — дальше будешь, — заметил я.

Он даже не услышал: поглядел на жену и закурил, уже раз в пятидесятый с того времени, как мы выехали из Раписарды.

Амалия вцепилась в верхний поручень, словно в автобусе, и улыбается Лие, сидящей между нами.

— Ты растешь красавицей, — говорит она внучке, убирая челку с ее глаз.

Лия трясет головой, и волосы снова в беспорядке падают ей налицо. Амалия вздыхает, прикладывает ко лбу платок, вытирает пот: ей тоже нелегко возвращаться. Мы укоренились в другой почве, как отломанные ветви, я засадил огород черенками, срезанными с прежнего клочка земли. Новые растения выросли, их хочется напоить и обогреть, но новый корень не прорастет так глубоко, как старый, верно?

После судебного процесса мнения разделились: кто-то считал, что мы правильно поступили, кто-то нас осуждал. Всякий раз, как мы выходили на улицу, за спиной раздавался шепоток. Ты молчала. Вставала по утрам и училась; прожив день, ложилась спать. Приходила Лилиана, вы закрывались в комнате, и не дай бог кто вам помешает. Ты стала нелюдимой, как после скарлатины, помнишь? Тебе было девять лет, в один прекрасный день ты покрылась красной сыпью с булавочную головку, мы приносили бульон и свежий творог от Шибетты к тебе в комнату, чтобы не заразить слабенького Козимино. Жар не спадал, все тело чесалось, и твоя мать дала обет Мадонне каждый день посещать мессу, если она сотворит чудо и ты поправишься. Через три недели ты полностью исцелилась: исхудала страшно, черные круги под глазами, но бодрилась. Все детишки в городе сидели по домам, боялись заразиться, и ты одна гуляла по улицам.

После суда ты держалась так же. Шла молча, не позволяя встречным касаться себя, словно могла заразить. Во время процесса все изрядно удивились: они и представить не могли, что в теле овечки скрывался лев. Ты отвечала твердо, как на уроке. Нет, ваша честь, у нас не было уговора. Нет, он не сватался. Нет, мне не нравились его знаки внимания. Нет, я не хочу выходить за него. Судья поверить не мог, что этот брак тебе не нужен.

Кивать и осел может, а чтобы отказать, нужны силы, но лиха беда начало. Это единственное, чему я смог научить тебя, и с той минуты ты отказывала всем. Матери, которая старалась подыскать тебе другую партию; старой подружке, зашедшей тебя навестить; Шибетте, предлагавшей взять тебя прислуживать в доме. Ты стала строптива и скупа на слова. В тот день, когда начались экзамены, ты ушла по главной улице рано утром, никого не предупредив, а вернулась после обеда. Все хорошо, сказала ты, все хорошо. На следующий день взяла с собой латинский словарь, а вернувшись, поела немного и скрылась в своей комнате. Через несколько дней, утром перед устным экзаменом, Лилиана зашла за тобой и спросила, волнуешься ли ты. Ты с горькой улыбкой ответила:

— После того, что было на суде, ни одна оценка меня не испугает.

Ты получила высший балл, мать приготовила пасту с сардинами, и мы, нарядившись, сели за стол. Ты вошла в кухню и, мрачно взглянув на нас, обронила два слова:

— Аппетита нет.

— Но сегодня такой хороший день, нам надо отпраздновать твой успех. — Мать положила тебе еды и одернула блузку.

— Для меня хорошие дни закончились, — проговорила ты и вышла.

Козимино обгоняет очередную машину на повороте, уже триста двадцать седьмую. Амалия по-прежнему цепляется за поручень, как вьюнок, свободной рукой показывая на спидометр.

— Давай-ка потише, — прошу я с заднего сиденья.

Вместо ответа Козимино сигналит машине впереди. Ну скажи, пожалуйста, и как тут отец может защитить своих детей?

Амалия хлопает себя по лбу.

— Вот же я тупица, Сальво, мы не купили ничего к чаю, — сетует она.

— Она сказала по телефону, что сладкого не надо, — утешаю я Амалию. Впрочем, я нарвал в нашем саду цветов, тех, которые ты всегда любила.

66

Нужно принести цветы.

Нужно купить хлеба, нужно проветрить комнаты, нужно раздвинуть стол, попросить стулья у синьорины Панебьянко. Нужно, наконец, сходить в кондитерскую.

Я много лет не хотела держать дома никаких цветов, ухаживать за растениями всегда было твоим делом, папа: темная кайма под ногтями, глубокие тонкие порезы на подушечках пальцев — пособие по извлечению жизни из почвы. Посадить семя и ждать, пока оно прорастет. Я тоже сделала так: похоронила себя, не зная, придет ли время дать росток. Я была комом земли, иссушенной и бесплодной, как твой огород, погубленный соленой водой, ничто не могло прорасти из моего тела, лишенного корней. После выпускного я вернулась домой, вы сидели нарядные за столом, и мне стало горько за всех нас. Вы были рады, а я печальна, потому что это мог быть лучший день моей жизни. Другого такого уже не случится. Для меня не было правосудия и не будет ни белого кружева фаты, щекочущего шею, ни кольца, скользящего по пальцу, ни ласк влюбленного мужчины, ни спокойной полноты округлившегося живота на последних сроках беременности, ни маленькой мягкой ручки в моей ладони.

Отъезд из Мартораны был равносилен попытке избавиться от собственной тени. Чувство несправедливости и стыд не рассеются на улицах других городов. Нужно время, нужно, чтобы другие голоса присоединились к моему, нужно уехать и вернуться обратно. Потому что ни добрые времена, ни дурные не длятся вечно, так ты всегда говорил.

А потому сегодня я проснулась рано. Подкрашусь, надену белый хлопковый костюм, голубые босоножки, заботливо накрою на стол, приготовлю пасту с сардинами, и мы отпразднуем, почти двадцать лет спустя, получение моего диплома с отличием. Отпразднуем начало работы, и всё, о чем мы молчали, и все наши слишком короткие телефонные разговоры, и все дни рождения, и церковные праздники, и семейные годовщины, и один развод, и несколько свадеб, и, наконец, упорное желание вернуться сюда, в родной город, ради всего этого и несмотря ни на что.

Нужно еще многое сделать. Я спускаюсь по лестнице, открываю дверь и на мгновение замираю: от соленого горячего воздуха перехватывает дыхание.

67

Хочется опустить стекло, но снаружи ни облачка, ни дождинки, и в окно врывается горячий соленый воздух. В детстве ты ждала грозу, чтобы пойти собирать улиток, а ее не было день, другой, и ты огорчалась. Я говорил тебе: если смотреть на кастрюлю, вода быстрее не закипит. То же я сказал тебе после суда: ты не добилась справедливости, но посеяла доброе семя, и на возделанной почве оно обязательно прорастет.

Когда зачитывали приговор, тот парень смеялся, словно это был не суд, а комедия с Франко и Чиччо. Самое легкое наказание — как такое вообще возможно? Женщина с волосами цвета пакли — Анджолина Верро ее звали, этого я никогда не забуду, — засвидетельствовала, что была в соседней комнате и не слышала, чтобы ты плакала или сопротивлялась. Страх и отвращение в этом мире измеряются криком и шумом, так-то, понятно тебе? С него сняли обвинение в «половом сношении с применением насилия» — так сказал судья — за недостатком доказательств. Да каких им доказательств надо? Недостаточно слов порядочной девушки? Недостаточно смелости рассказать перед всеми, что произошло? Кое-кто сообщил судье, что видел, как ты с ним танцевала, будто бы ты его поощряла. Сказали, ты хотела быть с ним, а я вмешался и устроил помолвку с другим. И поэтому он вынужден был взять тебя силой: только из любви и никак иначе, потому что господин судья полагает, будто девчонок посреди улицы воруют влюбленные, а не бандиты. Хотел бы я посмотреть на него, если бы за его дочуркой вот так приударили. Лжесвидетели, убежденные звоном монет — в деньгах у этого типа недостатка не было, — уверяли, что ты с ним говорила, и не раз, что он предложил тебе апельсин и ты его взяла. Даже если и так, что же выходит: раз один фрукт взяла, значит, все дерево хочешь?

— Сальво, когда приедем? Меня мутит, — стонет Амалия. Она сняла туфли и массирует ногу.

«Еще сигарет двадцать выкурит и сто пятьдесят шесть машин обгонит с гудком, это в лучшем случае». Так я хочу ответить, но вместо этого кладу руку ей на шею, туда, где, как мне известно, сосредоточена ее боль. Так я сделал и в тот день.

Адвокат защиты, Кришоне, задавал свои грязные вопросы и требовал, чтобы доктор Провенцано дал заключение о твоей девственности, но ты отказалась. Как будто это тебя судили. Никогда не забуду, что Сабелла ответил судье. «Я адвокат обвинения, — так он сказал, — а не защиты. Моя подопечная здесь не для того, чтобы демонстрировать невинность или порядочность, а чтобы заявить о совершенном над ней насилии».

К счастью, дон Сантино, отец Тиндары, выступил свидетелем, и только поэтому в конце концов приговор все-таки вынесли. Не все в городе были против нас, тьма кромешной не бывает. Когда судья закончил читать приговор, начался базар: люди хлопали, свистели, орали. «Гора родила мышь! — выкрикнул негодяй, когда его выводили. — Чего вы добились? Столько шума, и чего ради?» — куражился он, тряся сложенными щепоткой пальцами.

Напряженные мышцы на шее твоей матери постепенно расслабляются под моими пальцами, словно распускается клубок корней.

— Потерпи еще немного, — успокаиваю я, хотя ехать еще долго и, честно скажу, не так уж неприятно. Когда возвращаешься после длительного отсутствия, нужно снова знакомиться с каждым камнем, с каждой травинкой, с каждой трещинкой в высушенной горячим ветром земле.

Твоя мать вытаскивает из сумки шитье, но тут же откладывает его, смотрит на меня, как будто хочет что-то сказать, но молча отворачивается к окошку. Козимино крутит ручку приемника, ищет новости, жена берет его за руку.

— Оставь тут, мне нравится эта песня, — говорит она и начинает подпевать: — «Донателлы нету дома, где она, не знаю я, испарилась, растворилась, Донателла не моя…»[10]

Она немного фальшивит, но улыбается и, только когда песня заканчивается, ищет другую станцию. А ее дочка достает из рюкзака маленький кассетный магнитофон и присоединяет к нему провод наушников.

— Лия, вечно ты носишь эту штуку на голове! — с упреком говорит Мена.

Девочка не отвечает, она уже наслаждается своей музыкой.

68

Я наклоняюсь к стеклу и стучу по нему ногтями. Синьорина Панебьянко появляется через пару секунд и делает радио потише. «Я не знаю, зачем все вокруг как один называют меня Донателлой…»

— Уже сегодня, — говорю я.

— Помню, милая, я приготовила складные стулья. Розарио их заберет?

— Да, спасибо, он зайдет позже… — Я стою и смотрю на розовую занавеску.

— Тебе еще что-нибудь нужно, Оли? Я испекла вкусный пирог со свежими фруктами, если хочешь, возьми…

— Благодарю, донна Кармелина, я куплю к чаю торт.

— Точно? — В ее голосе сквозит сомнение, такое же, которое я расслышала вчера в твоем молчании по телефону, папа. Даже издалека ты умудряешься сообщить мне о своем беспокойстве, не говоря ни слова.

— Я как раз иду в магазин, — отвечаю я, машу синьорине Панебьянко рукой и направляюсь в сторону Старого города.

Мой дом стоит у моря, и, возможно, тебе он не понравится, но ты, конечно, не подашь виду — ты всегда позволяешь мне поступать, как я хочу, и сомневаться, не совершаю ли я ошибку. Вокруг нет земли, это ты заметишь сразу, но, с другой стороны, ты столько ее видел, что сейчас просоленный морским ветром пейзаж придется тебе по вкусу. Оставив побережье по левую руку, я начинаю карабкаться наверх, к Старому городу. Никогда еще подъем не казался мне таким долгим, и вскоре я чувствую, как начинают болеть ноги. «Rosa, rosae, rosae», — повторяла я про себя ребенком, чтобы не чувствовать усталости, поднимаясь от моря к дому, — в те годы я еще верила, что красивые слова способны победить любую несправедливость, любую боль. Тогда я снимала туфли, чтобы чувствовать, как щекочут ступни камни, которыми вымощена дорога. Но время проходит, и не всегда напрасно: я ушла так далеко от той босой растрепанной девочки, что, встреться она мне сегодня, не знала бы, что сказать ей, как не представляю, о чем говорила бы с дочерью. А потому вместо бормотания латинских склонений я, не раскрывая рта, запеваю песенку, которая засела у меня в голове: «Донателлы больше нету, не ищи ее во мне, а была — так испарилась, растворилась в синеве». На смотровой площадке я поворачиваюсь и бросаю последний взгляд на белые барашки волн, прежде чем углубиться в Старый город, постукивая по мостовой каблуками голубых босоножек в такт песне. Я купила их в Сорренто, где мы были с Маддаленой семь лет назад весной.

Мы приехали из Неаполя поездом компании «Чиркумвезувиана» и заплутали в улочках, пропахших лимонами и жасмином. Маддалена подошла к лавке сапожника, стены которой были увешаны кусками выделанной кожи разных цветов и размеров.

— Вот эти, голубые? — предложила она, указывая на босоножки с перекрещивающимися на щиколотках ремешками.

— Слишком броские, Лилиане бы подошли, мне — нет, — ответила я.

— Хорошая мысль: давай купим и пошлем ей в Рим. Когда я последний раз разговаривала с ней, она переживала за исход референдума о разводах…

— Понимаю ее, — прервала я, — но у каждого свои заботы. К тому же ей, наверно, наши босоножки ни к чему, у нее уже есть все, чего ей хотелось, даже место в парламенте рядом с Нильдой Йотти, она об этом с детства мечтала.

— О чем ты? — Маддалена тут же перестала улыбаться. — У тебя тоже есть все, что ты хочешь: ты получила образование, работаешь учительницей, сама себя обеспечиваешь. Да, ты не добилась правосудия, но оно ни от тебя, ни от меня не зависит. Пока не будет справедливого законодательства, мы не сможем быть свободны по-настоящему. Лилиана продолжает бороться за права всех женщин…

— Женщин! Да почему надо быть во множественном числе, чтобы с нами считались? Один мужчина — имя-фамилия — уже что-то да значит. А мы всегда должны становится рядышком, в строй, словно какой-то отдельный биологический вид. Я не хочу состоять ни в каком войске, Маддалена, не хочу становиться ни под какие знамена — союзы, объединения, организации активистов мне не интересны. Я не такая, как вы с Лилианой. Меня не привлекает заниматься политикой. Свои невзгоды я переживаю в одиночестве. То, что со мной сделал Патерно, когда мне было всего шестнадцать…

Я впервые произнесла его имя. Выговорив эти три слога, я словно облекла призрак в плоть, подарила ему личность. Ветер внезапно стих, и солнце, казалось, направило все свои лучи в одну точку — на мой затылок. Я пошатнулась, будто лишившись внутренней опоры, и пришлось прислониться к стене, сползти по ней и сесть на мостовую. Я скрестила ноги, как отдыхающий индус, чувствуя только прохладу камня.

— Почему нам так трудно, Маддалена? — спросила я, не открывая глаз, чтобы сдержать слезы. — Почему нам нужно сражаться, требовать, выступать? Сжигать лифчики, вывешивать трусики, умолять нам верить, регламентировать длину юбок, цвет помады, ширину улыбок, степень важности наших желаний? Чем я провинилась, родившись женщиной?

Маддалена опустилась рядом, прижалась ко мне и некоторое время сидела неподвижно.

— А я была на свадьбе дочери, — сказала она через некоторое время.

Мои глаза распахнулись сами собой.

— Она познакомила меня с женихом и со всеми родственниками. Сказала: а вот моя мать. А они знаешь что?

Я мотнула головой.

— Глаза вытаращили и спрашивают: еще одна?

— Ты мне ничего не говорила…

— Как-то утром, много лет назад, после твоего суда, я нашла в себе силы остановить ее около университета и заговорить с ней.

— И что она?

— А как ты думаешь? Отреагировала враждебно: не хотела и знать ничего, и я о ней долго не слышала. Считала, что совершила ужасную ошибку, и поэтому никому не рассказывала.

«Даже Маддалене, которая ничего не боится, стыдно, — подумала я, — хоть она и ни в чем не виновата».

— А пару недель назад она сама меня нашла, — продолжала Маддалена. — Десять лет прошло с тех пор, но я ее сразу узнала. Принесла альбом с фотографиями: она совсем кроха, девочка, подросток. Я так жадно разглядывала эти снимки, чтобы запомнить их: вся жизнь, которой меня лишили, была на страницах этого альбома. Дочь пришла ко мне, потому что увидела на некоторых своих фото мою улыбку. Обещала, что, когда ее малыш родится, она все-все ему расскажет.

— Так ты скоро бабушкой станешь?

— Хочу уточнить: третьей бабушкой.

Я поднялась и протянула ей руку, чтобы помочь подняться. Мы слышали, как в закутке рядом сапожник забивает маленькие гвоздики в каблуки. Маддалена заглянула в лавку и обернулась ко мне.

— Закажем одинаковые босоножки? — спросила она.

Через полчаса мы шли в тени лимонных деревьев.

— Я возвращаюсь в Марторану, — решила я внезапно, — в школу, где я выучилась читать и писать. Хочу преподавать именно там.

— Знаю, — просто сказала Маддалена, — и это тоже политика.


И вот я здесь, поднимаюсь к началу главной улицы, ведущей на площадь. Уверена: сегодня утром Маддалена тоже надела голубые босоножки, чтобы отметить нашу победу.

Ты был прав, папа: дождется тот, кто умеет ждать.

69

— Дождется тот, кто умеет ждать, — говорю я твоей матери, а то она снова меня спрашивает, сколько еще ехать, открывает и закрывает окошко.

Я просовываю два пальца за ворот рубашки, мокрый от пота, и ослабляю узел галстука. Амалия поджимает губы — она так делает каждый раз, когда ждет ответа, которого у меня нет. Да может ли быть, чтоб один человек, отец семейства, поскольку он единственный в доме штаны носит, как она однажды выразилась, знал, что правильно для всех? Я крестьянин, я знаю, как посадить семечко и помочь ему прорасти, хоть засуха, хоть проливной дождь, хоть ураган. Поставлю подпорку, если растение слабенькое, потравлю насекомых, которые могут его повредить. А потом оно, если пробьется, уже само растет.

Ты решила уехать в Неаполь работать в школе — и что я должен был делать? Мы проводили тебя в порт, Лилиана у трапа сказала: «Помни, что я обещала», — и обняла тебя. Ты поднялась по металлическим ступеням, взошла на корабль и скрылась. Конечно, я бы хотел, чтоб ты помогала мне в саду, а кто б не хотел? Но если ты уехала одна, значит, выросла сильной. Кто работает на земле, тот понимает.

Козимино сигналит, и мы обгоняем очередную машину, уже сто пятьдесят шестую. Твоя мать вцепилась в верхний поручень и молится про себя.

— Сальво, — говорит она между молитвами. Она зовет меня по имени, когда недовольна или боится. — Прикрой окошко, я что-то совсем продрогла.

Я кручу ручку, и последний язычок раскаленного воздуха лижет мне щеку.

— Не бойся, мы возвращаемся домой. — Я касаюсь ее ледяных пальцев.

— У меня больше нет в Марторане дома.

— Да брось, Амалия. Дом там, где дети.

Дом — это место, куда надеешься когда-нибудь вернуться, думаю я, даже если там к тебе относились как к чужаку. Дом — это место, откуда тебе хочется сбежать, даже если там ты научился говорить и ходить. Когда тот парень вышел на свободу — года не просидел, — на улицах с ним раскланивались, будто он с курорта вернулся. Хорошо, что ты уже уехала! А он расхаживал гоголем, трепал направо и налево, что Кришоне на суде говорил, век не забуду: девчонок нужно уговаривать, нужно прилагать усилия, чтобы победить свойственную их природе робость, мужчина, движимый любовью, имеет на это право. У меня намертво в голове отложились слова этого адвоката: девушка красотой не блещет, сказал он, совсем не богата, у нее была единственная возможность удачно выйти замуж. Возраст такой — постреляла глазками, пару раз улыбнулась, и вот на нее обратил внимание один из лучших тамошних женихов. Всяким женским штучкам учатся в семье: старшая сестра затащила под венец племянника мэра, сумев от него забеременеть, а мать в юности вышла замуж тоже после побега. Так принято в этом семействе браки устраивать.

Вот прямо так и сказал, слово в слово. Тоже мне адвокат, хуже бабы базарной.

Твоя мать дергает меня за рукав, я поворачиваюсь к окошку и вижу знакомые дома. Козимино едет медленно, хотя дорога свободна, у него, видать, теперь в голове пробка.

— Вернулись, — говорит он.

Никто не отвечает.

Когда Кришоне все сказал, у тебя на лице появилось вот это холодное выражение да так и осталось; тогда ты поняла, что правосудия не будет, поскольку ты не на той стороне закона, который черное считает белым и мужчину, силой берущего женщину, освобождает. И на эту дорогу в никуда привел тебя я.

70

На эту дорогу привел меня именно ты, папа, в то воскресенье, в солнечный полдень. Когда мы стояли у прилавка со сластями, ты спросил, чего мне хочется, а я не знала, пыталась догадаться, чего хочется тебе. Сегодня утром я пройду этот путь снова, шаг за шагом, но теперь одна, не будет даже твоего молчания, сбивающего с толку легче любых советов. В детстве я разглядывала каждую девушку, идущую к венцу под руку с отцом, передававшим ее другому мужчине. А я хотела оставаться всегда с тобой.

— Здравствуй, Олива, — приветствует меня стоящий рядом с цветочной лавкой старик.

— День добрый, Бьяджо, — улыбаюсь я.

Всякий раз, как я прохожу мимо, мы здороваемся, он опускает взгляд; может, все дело в той розе со множеством шипов, которую он подарил мне однажды много лет назад. Я останавливаюсь и рассматриваю прилавок. Бьяджо подходит:

— Что тебе предложить?

— Сегодня у нас годовщина… Мне бы красивый букет поставить на стол.

Бьяджо обводит взглядом растения:

— Что тебе больше по душе, Оли, только скажи: гладиолусы, георгины, бегония… розы?

— Я люблю полевые цветы. Ромашки есть? — спрашиваю я.

Он кивает и заворачивает мне большой букет.

Я иду дальше и на каждом шагу слышу, как шуршит шершавая желтая бумага — трется о мои брюки. Вернувшись сюда семь лет назад, я чувствовала себя чужой и ни с кем не разговаривала: Фортуната осталась в городе, ты и мама вместе с Козимино переехали в Раписарду после того, как мерзавец вышел на свободу. Никого из нас больше не осталось в Марторане, одни только воспоминания о девчушке в сабо и с растрепанными волосами, тайком рисовавшей портреты кинозвезд. Я сняла жилье в этом доме у самого моря в новой части города, чтобы ни с кем не встречаться, и безвылазно сидела в квартире, пока не начались занятия в школе. Я задавалась вопросом, с какой целью вернулась, не в прятки же играть со скверными воспоминаниями. Потом понемногу стала выходить; иногда меня узнавали, поглядывали косо, не могли скрыть изумления. Узнав, что я новая учительница, начали неуклюже здороваться. «Здравствуйте, синьорина Денаро», — бормотали они, опасаясь обидеть этим обращением, напоминавшим, что я так и не вышла замуж. «Здравствуйте», — отвечала я, мне было все равно. Я не стесняюсь носить твою фамилию.

Как-то в воскресенье Шибетта прислала мне приглашение на обед: «Олива, дорогая, надо было сообщить, что возвращаешься. Ты теперь член семьи, можем поболтать без посторонних». Ее гостиная не изменилась. На сей раз хозяйка усадила меня в кресло, а не на скамью, но угощала теми же черствыми галетами со вкусом детства. Их принесла Милуцца — поднос я помнила с той поры, когда еще пыталась мечтать о будущем, а она уже знала, что ее будущее здесь, рядом с женщиной, давшей ей приют в обмен на свободу.

«Нора, Нора!» — крикнула Шибетта. Полная дочь появилась, заслонив дверной проем, и улыбнулась мне без всякого удовольствия: из двух сестер именно ей пришлось остаться в материнском доме, а свадебная фотография Мены перед церковью красовалась на видном месте на буфете. Я подошла поглядеть: на ней все вы стояли вокруг новобрачных. Маддалена одолжила мне на торжество элегантную блузку, но в последнюю минуту я отказалась идти. Этот брак тоже был заключен по моей вине: ни ты, ни Козимино не могли больше найти работу. Антонине Кало попробовал задействовать партийные связи, но надо было переезжать на материк, тебя же мучили боли в сердце, а Козимино — тоска. И тогда Шибетта решила, что пришел ее час, и предложила Козимино на выбор любую из дочерей и в придачу кое-какие семейные владения, находившиеся на другом конце Сицилии. Брат прикидывал так и этак два дня и две ночи, потом явился к Шибетте и объявил: «Я беру в жены Мену». Она вышла замуж с приданым, которое когда-то вышивала я, а ему костюм на свадьбу одолжил новообретенный родственник. Дон Игнацио благословил молодых быть вместе, пока смерть не разлучит их. Он еще не знал, что вскоре примут закон о разводе и адвоката и судьи хватит, чтобы разорвать освященные церковью узы. Через пару лет родилась Лия.

Это он, Козимино, на самом деле спас нашу честь. При помощи двух золотых колец, а не ружья. Он пожертвовал собой ради семьи, и ты не остановил его, как и Фортунату. И только для меня ты хотел свободы, водил меня под руку по всей округе, бросая вызов неписаным законам чести и бесчестия. Что за особую любовь ты питал ко мне, какие надежды возлагал, каким испытаниям хотел меня подвергнуть?

Возможно, дело было в улитках, в умении общаться молча, в легких незаметных рукопожатиях, в желтой краске, капавшей с кисти в тот день, когда мы договорились покрасить курятник.

71

Я и не думал, что краска может навредить курам. Порой диву даешься, где скрывается смертоносный ад. Как тогда, когда я повел тебя в кондитерскую.

Машина ползет со скоростью пешехода, Козимино растерял всю свою удаль и озирается вокруг, как худенький и слабенький мальчишка, которым он когда-то был. Площадь совсем не изменилась, словно прошли сутки, а не двадцать лет. Церковь, комиссариат, два бара со столиками на улице, витрина кондитерской.

Мы останавливаемся прямо перед ней, и я вспоминаю тот день. Я намеревался отвести тебя к нему, чтобы ты разрешила сомнения, способен ли такой, как он, сделать тебя счастливой. Так я думал, но, честно говоря, наверно, не представлял с тобой рядом никакого мужчину. Я желал дать тебе возможность выбора, а на самом деле уже все рассудил сам, может, я тебя и под руку вел не чтобы поддержать, а чтобы ты шла, куда я скажу, и говорила, что я хотел слышать. Я был хуже отцов с ружьями, хуже отцов, требующих целовать себе ручку. Я не хотел отдавать тебя самодуру, как Фортунату, но все равно потерял, просто иным образом. Наверно, такова судьба всех родителей — терять детей. Лучшее, что может сделать отец, — отойти в сторонку, и пусть все идет своим чередом.

После суда ты уехала в Неаполь, и тут у меня ничего больше не осталось. Ни земли, ни птиц, ни детей. Фортуната уже устроилась в городе, подальше от кривотолков, и почти сразу с помощью подруги Маддалены поступила на завод. Работала на производстве консервированных помидоров. Мы с твоей матерью только удивлялись: кто бы мог подумать? Такая нежная девушка каждый день надевает робу и ярлыки на банки клеит!

Когда Козимино отправился в Раписарду, во владения своей жены, мы с ним поехали — что нам одним делать? За эти годы он проявил характер: земли Шибетты были совсем заброшенные, а он их поднял. Веришь — апельсины на материк поставляет.

А знаешь, чем все заканчивается, Оли? Кто поступает по-своему, поступает правильно. У Фортунаты новый муж, в профсоюзе состоит на том же заводе и руки прилагает только к работе, не то что прежний. Мена и Козимино нас приглашают иногда по воскресеньям на обед, и мне кажется, у них хороший брак: они вместе и не принуждают друг друга ни делом, ни словом.

Знаешь, что такое дети? Это семена, которые ветер принес на твою землю, надо позволить им расти, чтобы понять, какой с них будет урожай, сразу этого не предскажешь. Я думал, у меня три хилых ростка, а увидел в своем саду три дерева, сильных и плодоносных. Даже на иссушенной солью земле может снова родиться жизнь.

72

Даже на иссушенной солью земле может снова родиться жизнь — я это узнала от тебя, папа, глядя на твою работу. Копать, сеять, обрезать, поливать. Бережно, чтобы не помять лепестки, убираю букет ромашек в пакет и бодрым шагом иду дальше, к конечной цели.

Я попросила поставить в классе книжный шкаф и несколько горшков с цветами. После уроков дети по очереди читают вслух, а другие ухаживают за растениями. Синьорине Розарии понравилось бы: возможно, я хотела вернуться в эту школу, чтобы пойти по стопам своей прежней учительницы.

Со временем учиться ко мне пришли дети моих одноклассниц: две девочки Крочифиссы, обе темноволосые, с черными, точно уголь, глазами, как у матери; старший сын Розалины (средний у нее в детском саду, а младший — в утробе); малышка Тиндары, светловолосая и зеленоглазая, я сразу узнала ее, она была копией мужчины на фото, которое ее мать показала мне однажды утром, много лет назад, на паперти.

— А ты была права, — сказала мне Тиндара, пришедшая встречать дочь у школы. — Я за него пошла только потому, что он был красивый, но стоит ему рот открыть, я впадаю в бешенство. Он говорит «белое» — я говорю «черное». Он говорит «рассвет» — я «закат». А еще, — она оглядывается и понижает голос, — он знаешь ли, хорош, но не во всем. Люди спрашивают, когда мы подарим ей сестричку или братика. — Она смотрит на дочку. — Святой всего однажды снизошел: я живу будто в монастыре. Мужчины как арбузы: надо узнать, что внутри, прежде чем нести домой, как думаешь, Оли?

Когда явилась Марина, мне не надо было даже искать фамилию в журнале, чтобы догадаться, чья она дочь. В первый же день девочка рассказала, что они переехали из города, потому что после смерти дедушки отцу пришлось вернуться сюда заниматься семейным делом. Она призналась, что скучает по прежним подружкам, но ей нравится здесь, потому что днем она может ходить в кондитерскую и папа дает ей пробовать разные кремы на кончике ножа. Она живая, худенькая, с черными как смоль глазами, у школы ее ждет мать — маленькая, молчаливая, незаметная женщина. Когда мы встречаемся взглядами, то приветствуем друг друга легким кивком. Странно думать, что матерью этой девочки могла быть я.

А вот у Мушакко детей нет. Через год после того, как церковный брак был аннулирован, бывший муж моей сестры вновь предстал перед доном Игнацио. Шевелюра у него была пореже, живот потолще, а жена помоложе. Но долгожданный наследник до сих пор не появился. И ребенок, которого он отнял у Фортунаты, избив ее, тяготит его, возможно, больше, чем приговор, который ему так и не вынесли.

73

Вон там дом Мушакко, в глубине главной улицы. Он остался прежним, но по нынешним временам выглядит не таким уж большим. Сегодня дома в пять раз выше строят в пять раз быстрее. Раньше одно было богатство, теперь другое.

Я пошел туда на следующий день после того, как сбежала Форлуната. Чего хотел добиться — и сам не знал: причину’ их распри уяснить желал, может, даже примириться. Я думал тогда: когда у каждого своя правда, можно попытаться понять друт друга. Как говорится, только горы с мест не сходят. И я опять ошибся.

Я поднялся по лестнице, задыхаясь, Джеро продержал меня в прихожей с полчаса, потом пригласил войти. Развалился на диване с сигарой и вином. Ничего не предложил, да я бы ничего и не принял.

— Вы должны объясниться, — стоя перед ним, сказал я дрожащим от злости голосом. Но злился я даже не на него, на себя — как же я раньше не видел, что творилось за этими стенами?

Он ответил, что принял Фортунату из моих рук и пылинки с нее сдувал, веришь, так и сказал. А она оказалась неблагодарной и по примеру сестры решилась на эту дурость с побегом, а он обратно жен шину, которая дома не ночевала, не примет.

— Вопрос чести, — изрек Мушакко и раздавил окурок в пепельнице.

— Но Фортуната была в моем доме!

— И зря вы позволили ей остаться, надо было сразу же мне ее вернуть, в тот же вечер. Я порядочный человек, а не игрушка вашей дочери. Пусть она у вас и живет, но все узнают, что я ее больше не возьму, после того как она покинула семейный очаг. Скажите спасибо, что я на вас в полицию не заявил. Этот брак устроили обманом, я его через церковный суд аннулирую.

От сигарного дыма щипало в носу. Продолжать было бессмысленно, что с ослом говорить, пустая трата времени и сил. Лучше пусть дочь со своим позором останется у нас, чем вернется к этому типу, подумал я. Спустился по лестнице, а в груди болит так, что я дышу с трудом. Остановился у двери передохнуть. И тут заявляется Патерно, идет, насвистывая.

— А вы что тут делаете? — удивился он. — Я даже к другу в гости зайти не могу, чтобы вы меня в дверях не караулили? — И, не глядя на меня, пошел наверх.

У меня левая рука онемела, я рот открыл, а говорить почти не могу.

— Я тут не из-за вас и не по вашему делу, — проговорил я из последних сил.

Он остановился и глянул прямо на меня.

— Вы дату свадьбы назначили? — спросил высокомерно и принялся разглядывать ногти.

— Да поймите уже. моя дочь не хочет быть вашей женой. Но если вы…

— Тогда и говорить не о чем, — оборвал он меня и опять стал подниматься по лестнице, теперь быстрее.

— Погодите! — я пытался его остановить. — Если вы перед ней публично извинитесь и раскаетесь в том, что силой лишили ее честного имени, мы заберем иск и суда не будет, — пробормотал я, а сердце так и колотилось.

Можно подумать, я что-то смешное сказал. Патерно на меня поглядел сверху с лестничного пролета и согнулся пополам, аж слезы от хохота выступили, он даже платочек из кармана достал.

— Да что вы говорите! Я в своем праве, закон на моей стороне: да я жениться на ней хотел, на этой вашей дочке несчастной, я ей возможность предоставил. Я ей даже пробный медовый месяц устроил, чтоб знала, какого счастья лишится, если будет упрямиться. Но она предпочла послушать папочку, а не свое сердце. Знаете, в чем правда? Вы хотите прослыть современным отцом, а на самом деле хуже любого местного хрыча: дочкой командуете как хотите — лучше в девках, чем с мужем, который вам не приглянулся, да? Горе Оливы — ваша гордость, а не моя страсть. Это вы ее погубили.

И он устремился наверх, перескакивая через несколько ступенек. Шаги грохотали по всей лестнице одновременно с ударами моего сердца, которое стучало как бешеное. Двумя этажами выше Патерно перегнулся через перила и крикнул:

— Извинения? Даже не мечтайте! Это вы передо мной ползать должны и извиняться, что посмели назвать мое имя полиции. Вот увидите, я вам рога пообломаю! У меня есть знакомства, считайте, что приговор уже известен, я вам пообломаю рога!

Потом, снова насвистывая, он постучал в дверь и вошел.

Я сел на нижнюю ступеньку и стал ждать, пока утихнет шум в ушах. Не мог же я вот так умереть и оставить моих девочек одних? Надел шляпу, чтоб не видно было, что я весь в поту, и медленно, маленькими шагами вернулся домой.


Амалия показывает местные улочки Лие, а та кивает, слушая вопли этих своих певцов. Я привычно хватаюсь за левую руку, хотя она больше не болит, с тех пор как Козимино оплатил операцию на сосудах у лучшего специалиста в регионе. Бывает боль, которая забывается, а от иной никакая операция не спасет.

Я знал, Оли, чем кончится суд, это правда. Но ты не хотела отступать — что я должен был делать? Я чувствовал себя как мотылек в паутине: чем больше стараешься выбраться, тем сильнее запутываешься. Вот так всю жизнь и ошибаешься.

74

Вот так всю жизнь и ошибаешься. В детстве казалось, что у меня внутри есть светильник, который показывает, куда идти, чтобы не заблудиться, как поделить на двузначное число, где поставить запятую. Потом постепенно этот свет потускнел. Впервые оступившись, я стала бояться упасть. Я сразу пожалела, что вернулась в Марторану, и после похода к Шибетте перестала подниматься в Старый город, жила у моря, среди новых домов. Как-то раз набралась мужества и опять прошла по грунтовой дороге, где тысячи раз бегала в своих сабо в любую погоду. Только зря потратила силы: наш дом исчез, твой бывший участок земли перекопан, там заложили фундамент под современное бетонное строение. Я вернулась ни с чем: чего больше нет, того не найти. Я поняла, что была неправа, решив вернуться, что мне надо к вам, во владения Шибетты. Ты никогда не просил меня об этом, ты никогда ни о чем не просишь, но я знала, что тебе этого хочется: дом большой, про нас там никто ничего не знает, на улицах смотрят в лицо просто и открыто — так ты говорил по телефону. И в конце концов я решила поехать к вам.

А потом однажды раздались шаги за дверью, я узнала их сразу, ведь их неровный ритм знаком мне с детства.

— Открыто, — крикнула я с кухни, не выходя.

— Я ждал тебя, Олива, — произнес он, когда мы сели за обеденный стол друг напротив друга.

У него были длинные волосы, рыжеватая борода скрывала родинку на левой щеке.

— Меня? Зачем? — спросила я.

— За всем.

Capo не улыбался, я видела в его лице упорство человека, привыкшего бороться сперва с собственным телом, а потом уже с внешними препятствиями.

— Ты знаешь, что я могу тебе предложить: столярную мастерскую отца, стружки, похожие на волосы, кусочек земли и все то раздолье любви, что рвалось из груди, когда мы в детстве играли, глядя на облака. Ну и секретный рецепт моей матери — паста с анчоусами.

Это лучшее воспоминание детства: Нардина и дон Вито Музумечи, летние дни в тени большого дерева перед столярной мастерской, запахи свежераспиленных досок: кедр, орех, черешня; голос Нардины, зовущий нас обедать, задернутые из-за яркого солнца занавески.

Может ли у меня снова появиться все это? — спросила я себя. Смогу ли я снова поднять глаза и увидеть в небе облако в форме морплония?

— Нет, — ответила я, — нет, Capo. Слишком поздно.

Он не ответил, пожал мне руку и ушел. Через несколько дней я написала заявление о переводе в другую школу, положила его в конверт, который сунула в сумку, но недели шли, а до почты я так и не дошла. Зато через месяц собралась в столярную мастерскую попросить Capo зайти ко мне и снять мерки для нового шкафа. Несколько дней он работал молча, ни о чем не спрашивая. Время в его компании проходило легко: мы то говорили, то молчали, и, глядя на ловкие, уверенные движения его рук, которые пилили и сколачивали доски, я представила, что могла бы доверить свое тело этим рукам. Он бы обращался с ним так же бережно.

Когда работа была закончена, он спросил, какой цвет я предпочитаю. Я пожала плечами и ничего не ответила, как тогда, когда ты, папа, привел меня в кондитерскую за сладостями. Я не привыкла понимать, чего хочу.

Capo почесал щеку, и мне опять захотелось узнать, правда ли его родинка на вкус как земляника.

— А ты бы какой выбрал?

— Я бы оставил как есть, — сказал он, — только покрыл дерево лаком, чтобы придать блеск, — и принялся перебирать стоящие на полке банки.

— Тогда покроем лаком, — ответила я и взяла кисточку, довольная, как в детстве, когда мы с тобой красили курятник.

75

Для твоей матери было немыслимо, что девочке могут нравиться мужские занятия. Но каждый скроен по своей мерке, а почему — один Господь ведает. Вот, например, как Мена хотела, чтобы Лия занялась балетом! А у той открылась страсть к теннису. И что тут поделаешь?

А теперь мы едем мимо церкви, где тебя крестили и причащали, и она отворачивается и делает вид, будто ищет что-то в сумке, но руки перебирают пустоту. Слава богу, за столько лет я изучил ее вдоль и поперек.

«Мне не нравятся пышные праздники», — объяснила ты по телефону, поставив нас перед фактом. Как все прошло, нам рассказала Мена, которая узнала подробности от своей матери. Церемония состоялась в шесть утра в пустой церкви, из свидетелей — только Нора и Нардина. После того как дон Игнацио обвенчал вас, вы вернулись домой, Capo пошел в мастерскую, ты собралась в школу. Цветы из букета невесты ты раздала своим ученицам, и вы играли с ними в «любит — не любит». Твоя мать все в толк взять не могла: как же так, тайком, можно подумать, вы воруете благословение Господне! А платье? А приданое?

Амалия вздыхает и смотрит в окошко. От свадьбы не осталось даже фотографии на память. Твоя мать не плакала в первом ряду от умиления, брат с сестрой не были свидетелями, не пришли твои шкальные подружки, Лилиана не несла твою фату, родители жениха не сыпали рис на церковные ступени, не играл орган, не пел хор, не пахло ладаном, не было служек в длинных, волочащихся одеяниях.

Я не вел тебя к алтарю, чтобы вручить жениху. Ты вручила себя сама. Вы вручили себя друг другу. Правильно это или неправильно? Что может сказать отец? Наверно, чтобы доверить свою судьбу мужчине, тебе нужно было находиться вдали от всех, и от меня тоже.

76

Перед доном Игнацио мы предстаем рука в руке, словно уже женаты и пришли просто сообщить ему об этом. Нора плакала, возможно, только потому, что теперь останется единственной старой девой в городе. Нардина накануне уложила волосы у парикмахера и накрасила ногти, хотя рано утром в церкви ее никто не видел. Я подумала, что всю жизнь ее считали неказистой и она научилась наводить красоту для себя самой. Очарование дона Вито Музумечи, напротив, потускнело и в последние годы почти погасло. Годы, прожитые вместе, сделали их похожими друг на друга: как резинка стирает самые четкие карандашные штрихи, так старость смягчила ее недостатки и размыла его привлекательность. Они сидели на деревянной церковной скамье, держась за руки, и им наконец-то было все равно, что скажут про них соседи.

Capo сбрил бороду, я слегка нарумянила щеки, чтобы скрыть следы усталости.

Накануне я не могла уснуть. Было жарко, незадолго до рассвета я вышла на балкон подышать свежим морским воздухом. Какой-то отчетливый ритмичный звук примешивался к шуму волн. Я выглянула на улицу и у входа в дом разглядела силуэт синьорины Панебьянко, которая с метлой в руках убирала улицу.

— Донна Кармела, — окликнула я, — что вы делаете в такой ранний час?

Она подняла голову, и в свете луны заблестела ее седая коса, уложенная вокруг головы.

— Извини, милая, я тебя разбудила, — ответила синьорина Панебьянко.

— Помилуйте, я давно на ногах, не спится. А вы-то что?

— Подметаю дорогу, — тихо проговорила она. — Чтобы невеста платье не запачкала.

Потом донна Кармела поднялась в квартиру, чтобы уложить мне волосы.

Прежде чем пойти в церковь, Capo взял меня за руку, наклонился и прошептал на ухо:

— Просто скажи, если ты выходишь за меня из жалости. — И он указал на свою правую ногу: — Мне все равно, но я хотел бы узнать заранее.

— А ты почему на мне женишься? — в свою очередь спросила я.

Он взял меня под руку, и мы пошли к алтарю: хромой с бесстыжей.

В первую брачную ночь Capo лег рядом со мной в мою постель. Мне предстояло узнать его тело, освоиться, как дикому животному. Я смотрела на него, пока он спал, принимал душ, одевался утром, брился, стараясь не задеть свою красную земляничку, которую я с самого детства хотела попробовать на вкус. И на следующий день мне казалось, что в Capo-мальчике всегда жил этот взрослый, а во взрослом Capo ярко проступают черты того паренька. Однажды ночью я сама прильнула к нему, словно внезапно увидела, что путь, который считала закрытым, свободен.

Так устроены страхи: это двери, которые заперты только до тех пор, пока ты не попытаешься в них войти.


Вот и сейчас я испытываю страх, папа, проходя через площадь и столько лет спустя приближаясь к этой двери. «Кондитерская Патерно» — гласит все та же вывеска. Я вхожу в лавку: там никого, но из подсобного помещения доносятся какие-то звуки. Я чувствую себя курицей, забредшей невесть куда, и, оглядываясь, думаю, что еще не поздно выйти. Но тут раздаются шаги, и за витриной с миндальными пирожными появляется человек.

От изумления он оторопел, словно не верит своим глазам или не может сфокусировать на мне взгляд. При последней нашей встрече, почти двадцать лет назад, на лице его было выражение превосходства: он был сильнее, могущественнее, мог надеяться на закон, который в любом случае признает его правоту.

Он пристально смотрит на меня и отворачивается к пирожным. Я ждала этого момента с того самого дня, как он вернулся в Марторану после смерти отца. Но понадобилось время, чтобы появились другие женщины, способные бороться лучше меня, и много других «нет», присоединившихся к моему. Понадобились годы, сложенные из дней, дни, сложенные из часов, часы, сложенные из минут, и минуты, сложенные из мгновений.

77

Понадобились твой звонок, твое приглашение на обед, твое упорство, чтобы снова пройти этот путь, улица за улицей, дом за домом, ступенька за ступенькой. Все та же площадь, хотя и с новыми магазинами, свежее мощение, перекресток с грунтовой дорогой, которая вела к нашему дому. Поворот к побережью и новым домам у моря, которое всегда пугало меня, потому что в море нельзя пустить корни.

Козимино паркует машину, мы выходим, ноги и руки слегка затекли. Амалия разглаживает платье руками и осматривается. Вот твой дом, построенный с десяток лет назад в новой части Мартораны, — тут ты живешь своей неведомой нам жизнью. Здесь пахнет не землей, а соленой водой, но именно тут ты решила расцвести снова.

— Пятый этаж, — говорит голос в домофоне, — поезжайте на лифте.

— Я пойду пешком, — отвечаю я и поднимаюсь по лестнице.

Лия шагает за мной, тихонько напевая на незнакомом языке.

Нас встречает Capo. Он слегка смущен, как будто снова стал мальчишкой. Зять показывает квартиру, впуская нас в свою личную жизнь: парная посуда, висящая рядом одежда, сдвинутые подушки.

— Славно, — говорит Козимино, — славно вы устроились.

И Мена кивает. Но я-то знаю, о чем думает мой сын. Он думает, что если бы вы переехали к нам, то жили бы не в двух комнатах с кухонькой. И Capo даже мог бы оставить свою мастерскую и работать вместе с ним. Но вы хотите жить здесь, пригнувшись в ожидании, когда буря пройдет и можно будет распрямиться.

78

Как ты всегда говорил, папа? Пригнись, пока не пройдет буря. И вот время пришло.

— Добрый день, — говорю я, не отводя глаз.

Он выглядит ошеломленным, хватает щипцы для пирожных, но рука предательски дрожит. Он постарел, в черных кудрях на висках появились прожилки седины, надо лбом залысины. Я позволяю себе спокойно его разглядывать: опустившиеся уголки рта, небольшие мешки под глазами, три знакомые поперечные морщины на лбу углубились. И ни следа аромата жасмина: он не носит больше цветов за ухом, как будто куст засох. Но ветви еще крепкие — сильные руки торчат из закатанных рукавов, правда, живот выпирает из-под рабочего халата. Когда Патерно смотрит на меня, я узнаю этот взгляд и отмечаю, что он стал чуть мягче. Прислушиваюсь к своему сердцу: оно разок вздрагивает под влиянием чувств и снова бьется ровно. Я беру сама себя за руку и пожимаю ее дважды, как будто я тут не одна.

Он еще красив, Патерно, но не так, как двадцать лет назад, когда воздух нагревался и камни вздрагивали, стоило ему пройти мимо. Это красота человека, познавшего горечь незаслуженной победы, не принесшей ему никакой выгоды.

— Мне нужен торт для важного семейного торжества. Что есть из готового?

Патерно кладет щипцы, вздыхает, поправляет волосы пальцами. В левом углу магазина — витрина с тортами, он указывает на нее, развернув правую руку вверх ладонью. Я иду к витрине, тихо постукивая по полу каблуками босоножек. Именно благодаря сломанному каблуку мы стоим сегодня по разные стороны прилавка. Я останавливаюсь перед выпечкой с разноцветным кремом, и у меня, как в детстве, текут слюнки.

— Торт для всей моей семьи, — говорю я, показывая на самый большой.

Ничего не говоря, Патерно выходит из-за прилавка и останавливается; я не двигаюсь с места. Он смотрит на витрину, потом на меня, подходит и за пару секунд двумя руками вынимает торт. Внезапно я узнаю запах его кожи, но тут он разворачивается и возвращается на место. Кажется, силы покидают меня, будто после долгого бега. Колени дрожат, и все его движения я вижу словно в замедленной съемке: он ставит на середину прилавка картонную коробку, кладет в нее торт, тщательно закрывает, оборачивает листом бумаги со своей фамилией, отрезает кусок золотой ленты с катушки, обвязывает завернутую коробку и лезвием ножниц делает завитки на концах. В этих движениях нет ничего непристойного, в этих руках нет жестокости, вечерами, возможно, они поправляют одеяло дочери. Где ярость, где презрение и нахальство? Неужели зло, которое он причинил мне, не оставило в нем никакого следа? Все слова, которые я хотела сказать ему, оседают в горле, мужчина, с которым я сражалась так долго, существовал только в моих кошмарах, а тот, кто стоит передо мной, недостоин быть моим противником.

Сидя на лавочке у кассы, я наконец-то вижу его таким, какой он есть: усталым постаревшим мужчиной, с возрастом, как и все мы, лишившимся иллюзий. И он тоже проиграл, и он тоже жертва: невежества, архаичного мышления, необходимости доказывать свою мужественность любой ценой, устаревших, но до сих пор имеющих силу законов.


Я уточняю стоимость на ценнике в витрине и кладу деньги рядом с кассой. После того как он убирает руки с коробки, я беру ее и уже на выходе слышу голос:

— В тот день ты сказала, что не хочешь торт. Наврала?

Его слова вонзаются мне в спину, как ежиные колючки, и на мгновение в нем просыпается тот, прежний, одним взглядом вгонявший меня в краску. Но я знаю, что он не может причинить мне зла, потому что я уже не его жертва. Он говорит глумливым тоном, как раньше, но спрашивает всерьез: хочет выяснить именно у меня, виновен ли он. Решения суда ему было недостаточно, он просит меня вынести свое решение теперь, двадцать лет спустя, в кондитерской. доставшейся ему в наследство от отца.

Я возвращаюсь к прилавку, он стоит с другой стироны, пристально глядя на меня, — сейчас в слабой позиции именно он.

— Я не обязана ни перед кем отчитываться о своих желаниях, — отвечаю я, не отступая ни на шаг.

Правила возмездия — самые сложные: ты понимаешь их, только когда оно уже свершилось.

— Зачем ты тогда пришла? — допытывается он. Голос становится громче, но в нем сквозит беспокойство, словно он ждет наказания. — Дать понять, что была права, когда отвергла все, что я тебе предлагал? И много ты с этого получила?

Его крик не пугает меня: это не мой насильник, это просто мужчина, который даже не осознал до конца, в чем его вина. Спокойно, как на уроке синьоры Терлицци, я выговариваю каждое слово, потому что хорошо выучила урок:

— Я пришла купить на заработанные лично мной деньги то, что много лет назад ты хотел вручить мне насильно. Что я получила? Свободу выбора.

Он приподнимает брови и не отвечает. Кажется, он и правда изумлен, словно перед ним открылась возможность, о которой он и не думал, — смириться с отказом.

У входа в кондитерскую раздается топот ножек.

— Здравствуйте, — произносит голосок позади меня.

Мы оба вздрагиваем.

— Привет, Марина, — улыбаюсь я, — хорошего тебе воскресенья.

Наклоняюсь, глажу девочку по голове и выхожу на улицу. С коробкой в руках я иду через площадь, другие ученицы и их матери здороваются со мной, старики останавливаются, удивленные тем, что я была в кондитерской Патерно. Порыв ветра колышет неподвижный раскаленный воздух, и я ускоряю шаг, быстро прохожу по главной улице, поворачиваю к морю и бегом, очертя голову спускаюсь к берегу. Правила бега все те же, они не меняются, и я несусь изо всех сил, дышу через рот, щеки пылают. волосы развеваются на ветру, пот стекает по шее, наконец вдали я вижу новостройки и машину Козимино неподалеку от моего дома. Донна Кармелина выглядывает в окно.

— Все уже наверху, — говорит она и улыбается.

Я спешу домой, но она окликает меня:

— Оли, подожди! Тут почтальон тебе принес, — и протягивает конверт без обратного адреса.

Я кладу его в сумку и быстро поднимаюсь по лестнице, перескакивая через несколько ступенек, звоню, дверь открывается, и ты стоишь передо мной.

79

Я открываю дверь, ты стоишь передо мной, в руках у тебя коробка с названием кондитерской. Почему ты хочешь, чтобы сегодня он был с нами? Видимо, ничего не исчезает, даже то, что причиняет боль, так? Capo встречает тебя, забирает коробку и о чем-то спрашивает — молча, одним взглядом; ты прикрываешь глаза и склоняешь голову набок. Он улыбается, едва касается губами твоих волос и идет на кухню. Из пакета ты достаешь чуть поникший букет ромашек. Я ставлю их в вазу в гостиной, рядом с цветами из моего сада.

Мать сжимает тебя в объятиях, ты не противишься, а высвободившись наконец, здороваешься с Меной и Козимино.

— А где Лия? — спрашиваешь ты. — Она с вами?

Мена показывает в сторону балкона, и только тогда ты замечаешь племянницу, перегнувшуюся через перила и глядящую на море.

— Маленькие детки — маленькие бедки, а большие детки — большие и бедки, — жалуется Мена. — Ты не поверишь, Оли, она так быстро меняется, просто не узнаю ее. Еще год назад была послушная девочка, а сейчас даже не отвечает, когда с ней разговариваешь. На день рождения попросила эту чертову штуку, чтобы музыку слушать, уйму денег стоило, но отец, конечно, согласился. Целыми днями сидит в своей комнате, заткнув уши. Мы вот музыку' слушали все вместе, танцевали, болтали, в наше время было лучше. Ты же помнишь, какими мы были в пятнадцать лет, Оли?

Ты вздыхаешь и идешь на балкон к племяннице: разве забудешь, какой ты была в пятнадцать лет? Лия поворачивается, но не целует тебя, как делала в детстве. Ты кладешь руку ей на плечо, так вы и стоите, пока мать не зовет тебя, потому что пришли остальные гости.

Фортуната нарядная, улыбается: наконец-то ей подходит имя, которое мы ей дали. Они с мужем держат за руки по ребенку, третий лежит в коляске. У них две сумки, полные продукции их завода: варенье, масло в жестяных банках, томатная паста. «Это упаковывают в моем отделе», — с гордостью сообщает твоя сестра.

Начинаются разговоры, но это не мое. Слов, которые я хотел бы тебе сказать, ты от меня никогда не слышала, но тем не менее все понимаешь. Я иду к внучке на балкон и тоже смотрю на море, которое вечно в движении, никогда не останавливается. Говорить нет нужды: у Лии есть музыка, у меня — молчание. Видишь, как вышло: из всей семьи эта девочка похожа на меня больше других.

Когда Capo зовет всех обедать, мы напоследок смотрим на синие волны с белой пеной и идем в столовую, и ты рассаживаешь нас — все продумано заранее: Лия между родителями, ты рядом с мужем, а я — напротив. Ты смотришь на нас, на каждого по очереди, и улыбаешься.

80

Я смотрю на вас, на каждого по очереди, вы сидите за моим столом: сегодня день моего выпускного, день моей помолвки, день моей первой зарплаты, мой свадебный пир. Это не возмещение того, что не случилось, это встреча после долгой разлуки. Как заговорить после затянувшегося молчания, как перевести дух после того, как долго бежал не оглядываясь? За столом много людей, здесь и те, кого сегодня нет. Здесь Маддалена, Лилиана, Кало, и Сабелла тоже, здесь девушки, сжигавшие лифчики на улицах, женщины, которые заседают в парламенте, и те, кто хозяйничает дома, те, кого бьют и стыдят, кто выходит замуж по расчету и кого за глаза зовут бесстыжими, кто получил образование и кто ничего не знает, здесь донна Кармелина, подметавшая улицу ночью, чтобы я вошла в церковь в незамаранном платье.

Дети Фортунаты носятся по квартире, их отец, Армандо, догоняет их, грозится наказать, но я не против. Не знаю, будут ли когда-нибудь по этим комнатам бегать другие дети. Козимино и Capo снова похожи на тех мальчишек, что в детстве играли вместе. Армандо пытается разговорить тебя, папа, сразиться с твоим молчанием, рассказывает про фабрику, про смены, про зарплату. Ты киваешь и терпеливо ждешь, пока он закончит. Мама, Фортуната и Мена сплетничают.

Лия снова скрылась на балконе, в том самом углу, где часто сижу я. Она сунула палец в кассету и крутит ее.

— Чтобы не портить пленку, — объясняет она, хотя я не спрашивала.

Я сажусь рядом и пробую с ней заговорить:

— Когда ты была маленькой…

Но она не дает мне закончить:

— Не говори со мной как мать, она до сих пор меня ребенком считает, вечно поучает. Ты всегда поступала по-своему, ни на кого не глядя, ты не такая, как остальные. Я тоже иногда хочу сбежать от всего этого: из дома, из города, с Сицилии, как ты.

Поднимается легкий бриз, и мне внезапно становится холодно.

— Ты не права, Лия. Я хотела быть такой же, как другие девочки. Я что угодно готова была отдать, чтобы не отличаться от них.

Лия прекращает вращать кассету, убирает челку с глаз и удивленно смотрит на меня. Она не похожа ни на родителей, ни на одного из нас, у нее какая-то своя, особенная красота.

— Но ты всегда была для меня примером, — разочарованно признается она. — Ты мятежница!

Я забираю у Лии кассету и докручиваю ее до конца.

— Знаешь, сколько раз я хотела проделать то же самое со своей жизнью? Отмотать пленку назад и начать все сначала, совершенно по-другому?

Лия трет прыщ под челкой.

— Значит, ты жалеешь?

— Есть «нет», которые ничего не стоят, а есть такие, которые стоят очень дорого. За свое я заплатила всем, и моя семья тоже. Я очень долго чувствовала себя одинокой, осуждаемой, считала, что ошиблась, но сейчас знаю: я поступила правильно, так и надо было. Но это про меня, а у каждого — своя история. Прямо как с песнями. — Я улыбаюсь и возвращаю кассету племяннице: — Вот ты какую музыку слушаешь?

Лия покусывает ноготь на большом пальце и молчит, словно думает о чем-то другом, а потом слегка улыбается, поблескивая металлическими скобками на зубах.

— Один друг записал мне вот эту. — Она берет кассету, вставляет ее в плеер, нажимает на красную кнопку и протягивает мне наушники.

— А что за друг? Он тебе нравится? — спрашиваю я, когда начинает играть романтическая песня на английском.

Лия разводит ладошки и поднимает брови:

— Не знаю пока, нужно время, чтобы понять.

— Ты покраснела! Это твой жених! — поддразниваю я.

— Ну, тетя, что ты говоришь, мне всего пятнадцать.


Входная дверь закрывается, смех и голоса стихают на лестнице. Уже совсем поздно.

— Иди спать, — говорит Capo, — завтра все спокойно уберем.

Дом вверх дном, но я не жалею, что на один вечер наш привычный порядок жизни был нарушен.

— Я сейчас, — киваю я.

Capo удаляется в спальню.

Я собираю тарелки, складываю их стопкой и несу в кухню, потом уношу стаканы и приборы. Стягиваю со стола скатерть и складываю ее. Не оставляй на столе крошки, а то придут мертвые, так говорила мать. Лучше мертвые, чем живые, отвечал ты, папа.

И вот всё снова на своих местах. Я выхожу на балкон и сажусь там, где еще час назад сидела Лия, открываю газету, которую купила утром в киоске, и читаю: «Отменены статьи 544 и 587 Уголовного кодекса, Италия прощается с реабилитирующими браками и преступлениями чести». Дальше — несколько строк, пестрящих словами: «варварство», «кодекс Рокко», «модернизация», «убийство», «южный», «свадьба». Ниже, в списке имен парламентариев, выступавших за отмену, вижу: «Лилиана Кало, депутатка от коммунистов».

Я облокачиваюсь на перила, свет в доме донны Кармелины погас, и только сейчас вспоминаю про конверт, который положила в сумку. Иду за ним, оставив балкон открытым, чтобы морской воздух проветрил комнаты. Capo уже спит, я выключаю свет и возвращаюсь в столовую.

На конверте только мое имя и адрес, написанные знакомым почерком. Канцелярским ножом я вскрываю конверт, внутри — черно-белый снимок с большими полями. В полумраке я не сразу различаю, что на нем, но вот передо мной возникает смуглая девочка с черными, как две маслинки, глазами, взлохмаченными волосами, ободранными коленками и сердитым лицом. Я переворачиваю карточку и вижу надпись: «Я сдержала слово, которое дала ей. Лилиана».

Я гляжу на фотографию, словно в зеркало. Я все еще та девочка, бегущая очертя голову, не оглядываясь, я знаю тайные имена облаков и ищу ответ, гадая на ромашке.

Любит — не любит.

Любит — не любит.

Любит.

Загрузка...