Часть третья

44

В девять лет я заболела скарлатиной и три недели провела взаперти в своей комнате. Не заразился бы Козимино, он ведь слабенький, говорила мать и приносила мне еду и лекарства с повязкой на лице, закрывавшей нос и рот. Чудилось, что время сложено из огромных глыб, внезапно осыпавшихся тоненькими струйками. О том, что делается снаружи, я могла только догадываться: день наступал и заканчивался, ночами луна освещала отцовский огород. Синьорина Розария передавала для меня книги, и на полу кровати постепенно росла башня из прочитанных томов. Через три недели, когда я поправилась и встала с постели, башня выросла выше тумбочки. Я увидела свое отражение в оконном стекле и не узнала себя: худая как жердь, кости торчат, ввалившиеся глаза в окружении темных теней кажутся еще чернее. Когда я впервые после болезни вышла на улицу, тело еще ощущало слабость, но голова была полна историй, как мои ночи лунным светом.

Теперь в комнате темно, ушла даже луна, и отцовские растения растворились в ночи. Я сижу взаперти, словно я опять заразная, слышу снаружи однообразный шум шагов и голосов, иногда встаю и в темноте ощупываю окружающие меня вещи, представляя себе, будто я Франко. Открываю ставни — света нет. Новолуние, объясняла нам синьорина Розария, это время, когда луна не показывает своего лица, потому что ее заслоняет солнце — будто, как ревнивый мужчина, одно хочет ею любоваться. Теперь я такая же, как ночное светило: темная и далекая.

Я останавливаюсь перед шкафом и провожу рукой по корешкам книг, но ни одна из них больше не про меня. Все мои учителя лгали: таблица умножения — сплошной обман, прошедшее время — вранье, активная и пассивная формы глагола, косвенное дополнение, «каждый охотник желает знать», названия гор, мартовские иды — все сплошная ложь, и вот я одна с трудом продолжаю свой путь. Темнота тоже становится невыносимой, как повязка на глазах, и я на ощупь ищу выключатель. Подхожу к полке, открываю какую-то книгу, но не могу вникнуть в суть, строки лежат ровно одна над другой, ползут по странице, словно длинные червяки, между фразами нет никакой связи, смысл вытек из слов, как из дырявых бочек. Неправда, синьорина, что культура спасает нас, — я усердно училась, но это оказалось бесполезно. Я начинаю в бешенстве расшвыривать все, до чего дотягиваюсь: безделушки с полок, ручки и тетрадки со стола, книги из шкафа. В потемках я топчу вещи, которые еще недавно были мне дороги.

Книги лежат у ног, разодранные, распластанные, напоминающие тела с вывернутыми конечностями, картонные обложки отделились от корешков, и раскрытые страницы обнажают ложь рассказанных в них историй: маленькие женщины никогда не вырастут, Дороти никогда не была в стране Оз, Поллианна потеряла секрет счастья, а Лючия Монделла, совсем как я, не спаслась, принеся обет Пресвятой Деве.

Я падаю на колени и вытягиваюсь на этом бумажном ложе: сон не идет ко мне, как и аппетит. Для брака я больше не гожусь, для чтения молитв в кругу женщин тоже, а для вышивки и того меньше: кому нужно приданое, запятнанное позором?

Я не в силах подняться на ноги, а потому подползаю к тайнику, отодвигаю доску и вынимаю спрятанное: тетради с рисунками угольным карандашом и сангиной, зеркальце, остаток помады и фотографию, которую сделала Лилиана. Все это я отправляю в кучу мусора, оставляю только снимок, разглядываю его, вожу указательным пальцем по своему лицу, смотрюсь в глаза, которые еще не знают срама. Потом рву фотографию пополам, и еще пополам, и еще, и еще, пока карточка из матовой бумаги не превращается в горстку крошечных клочков. Я сгребаю их в ладонь и, открыв окно, высыпаю в огород.

45

Мать, с темными кругами под глазами, входит в комнату и выходит, иногда она, кажется, собирается что-то сказать, но молчит, словно боится открыть рот, чтобы не подхватить заразу. Посмотри на меня, мама, хочется крикнуть мне, я все та же: те же руки, те же ноги, те же губы — я все тот же кувшин и не сделала ничего, чтоб меня разбили. Я следовала всем твоим правилам: не поднимала глаз на мужчин, не выпячивала грудь, не красила губ, не замедляла шага при выходе из церкви, позволяя идти за собой, не бегала тайком в кино. Я пошла бы за того, кого ты мне выбрала. Ни разу я не ослушалась, всегда была покорной. Я дочь твоя тоже: незнакомка, что на тебя похожа и, может быть, не нравится тебе[8].

На каждый шорох она бежит к окну поглядеть, не идет ли кто, считает дни и ждет, проходит день — никого, потом второй, третий, четвертый. Блондинка по имени Анджелина обещала, что все закончится свадьбой, и я тоже начинаю ждать, когда раздадутся шаги моего тюремщика, пришедшего меня освободить. Я не знаю, что лучше — иметь хоть что-то или не иметь ничего.

Я провожу дни, освобождая комнату от вещей, натираю смоченной в уксусе тряпкой пол, мебель, ручку двери и окна. Когда все вычищено, я подхожу к куче книг на полу.

— Я же просила тебя выкинуть их, они только пыль собирают! — кричу я матери через закрытую дверь, но уже поздно, все спят, и только я враждую со сном.

Вот я ложусь на кровать и пролистываю первые страницы «Ани из Зеленых Мезонинов»: «Неизвестно, что ждет нас в этот день, и так много простора для воображения»[9]. У меня нет больше простора для воображения, я закрываю роман, засовываю его под подушку, и наконец неодолимая усталость прокатывается по всему телу и успокаивает мои мысли.

Анджелина входит в комнату, где я заточена, открывает ставни, и лунный свет заливает пол. Она тушит сигарету, поправляет на мне шаль и смеется, как мать, сухим смехом.

— Что ты тут сидишь? — спрашивает крашеная блондинка. — Возвращайся домой!

— Не могу, — отвечаю я и указываю на дверь.

— Но она открыта, — говорит Анджолина, — и всегда была открыта. Ты сидишь тут по собственной воле, никто тебя не принуждает. Надо просто повернуть ручку.

Я вскакиваю, толкаю старуху, она падает, но продолжает смеяться неприятным смехом. Я выскакиваю на дорогу и бегу босиком, волосы растрепаны, пот стекает с висков на шею, юбка обвивается вокруг ног, руки болтаются вдоль тела. Мчусь, пока не выбегаю на главную улицу, и останавливаюсь на площади перед кондитерской. Разглядываю свое отражение в витрине: лохматая девочка с черными, как маслины, глазами, которой очень хочется сладкого крема.

46

Я резко просыпаюсь от голода, которого не чувствовала со дня похищения. Не вставая с постели, ощупываю выступающие под кожей тазовые кости, острые, как лезвия. Желудок и пищевод жжет, и я изумляюсь: оказывается, мое тело еще живо и заявляет о желании поесть. Я спешу в кухню, стараясь не разбудить остальных. За окнами темно: луна еще скрыта. Стараясь не шуметь, открываю кладовку, распахиваю створки буфета, подвесные шкафчики и хватаю все, что вижу. Запихиваю в рот остатки макарон, к которым не притронулась днем, надкусываю сваренные на ужин яйца, зачерствевший вчерашний хлеб обдирает нёбо. Облизываю кусок сыра, впиваюсь зубами в подвядшее яблоко. Еда проваливается в меня и встает комом. Открываю банку с каперсами и запускаю в нее пальцы, чувствуя под ними твердые крупинки соли. Открываю банку с оливками и набираю их в ладонь: они маленькие и жесткие, как я. Надо напитать тело, чтобы снова ощущать его. На верхней полке стоит миска с апельсиновым вареньем, предназначенным для воскресного завтрака. Я влезаю на стул, хватаю ее, проливаю липкое содержимое на себя, варенье течет по рукам, я задираю рубашку и размазываю его по ногам, снизу до самого паха, потом облизываю пальцы и продолжаю есть, пока не начинает тошнить. И тут стул покачивается, наклоняется, и я падаю на пол. В ту же минуту я слышу шаги: на кухне появляется мать и скорбно смотрит на меня.

— Олива, — говорит она и садится рядом со мной на пол, пачкая рубашку в остатках пищи. — Оли, — едва слышно повторяет она, словно говорит сама с собой.

Мать близко наклоняется ко мне, поднимает руку, и я закрываю глаза в ожидании пощечины. Но вместо этого мать сжимает мое лицо, проводит руками по шее, по плечам и крепко обнимает меня. Мы сидим на полу, щека к щеке, прижавшись друг к другу, перемазанные в апельсиновом варенье.

Когда мы встаем, в доме еще тихо. Мать ведет меня в ванную и набирает воду, как в детстве, когда разрешала нам с Козимино плескаться. Локтем проверяет температуру, снимает с меня испачканную едой рубашку, я стою перед ней голая и не чувствую стыда. Она усаживает меня в ванну, трет в руках кусок мыла, проводит ладонями по всему моему телу и ополаскивает меня. Потом вынимает пробку, и мы как завороженные наблюдаем за мутной спиралью воды, уходящей в сточную трубу. Мать подставляет мне руку, помогая подняться, достает из ящика чистое полотенце, выжимает мне волосы, вытирает капли воды во всех закоулках моего тела, а добравшись до ступней, просовывает рыхлую ткань между пальцами.

— Ну вот ты и чистая, — бормочет она, застегивая пуговицы на моей рубашке.

47

Перед обедом в дверь стучат, родители переглядываются, и мать идет открывать. Неллина здоровается, и взрослые запираются на кухне поговорить, голоса слышны плохо, только то и дело раздается скрежет стульев по полу. В коридор выходит Козимино: он не брился со дня нашего рождения и похож на разбойника. Мы оба прикладываем головы к дверному косяку, подслушивая, и оказываемся вплотную друг к другу, как в утробе матери. Я чувствую на своих волосах его дыхание, узнаю его запах, такой же, как в детстве, когда я приглядывала за ним, если нас оставляли одних. Теперь мы выросли, и он выше меня на целую голову; я прислоняюсь к нему, он не отстраняется, и я позволяю себе опереться на него.

— Завтра? — говорит мать.

— До обеда, — подтверждает Неллина. — В кондитерской.

— Пожалуй, нет. — Отец говорит тише всех.

— Пожалуй не пожалуй, а выход только один, — отвечает мать.

— И мы должны отдать ее этому мерзавцу? — пытается возражать отец.

— Да ты на каком свете живешь! — кричит мать и бьет ладонью по столу. — Как было, так и будет!

— Нужно прийти к соглашению, Сальво, — подтверждает экономка. — Дон Игнацио тоже так считает.

— Напомни-ка мне, Неллина, у дона Игнацио сколько дочерей? — спрашивает отец.

Неллина не отвечает, но мать опять кричит:

— На беду мою ты на свет родился!

— Тише, Амалия, — спокойно говорит он. — Я хотел сказать, что о некоторых вещах рассуждать должен тот, кто в них смыслит.

— Нечего умничать: одна ночь — и твоя дочь женщина! Только лишь Неллина и помогала нам все эти годы. Вот как ты ее благодаришь?

— Сальво, — вступает Неллина, — был бы для девушки другой выход, тогда конечно… Но все, что можно, сделано. Мать Франко, после того как все случилось, разорвала помолвку, и кто ее упрекнет? Сейчас для твоего блага, для блага твоей семьи… Или ты сам хочешь вершить правосудие, после того, что с тобой в прошлом году было? Мало тебе несчастий?

Козимино вздрагивает — наверно, он тоже вспомнил тот вечер, когда отец, как мы думали, пошел защищать нашу честь с ружьем и у него случился инфаркт.

— Правосудие? — едва слышно говорит отец. — Правосудие — дело другое.

Больше никто не кричит, и до нас долетают только отдельные слова. Свадьба, платье, дом… Мы с Козимино отлепляемся от двери, он хватает меня за запястье и смотрит прямо в глаза:

— Тогда я пойду и объясню этому негодяю, что к чему. — Он говорит как взрослый мужчина, такой тон у него появился в последние месяцы.

Я качаю головой:

— Нет, Козимино. Ни ты, ни отец. Это наше дело, женское.

Мы молча идем спать. Когда глубокой ночью я просыпаюсь, мне кажется, что я вижу у двери силуэт матери — она стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня. Но веки тут же снова тяжелеют, и видение исчезает.

48

На улице еще темно, но отец уже на кухне, в резиновых сапогах и шляпе.

— Где ты ее взял? — спрашиваю я.

— Купил новую.

— Дочку тебе новую нужно купить.

Он садится на край лавки и, сняв шляпу, вертит ее в руках, оглядывая со всех сторон.

— Встреча назначена на сегодня. — Он говорит медленно, словно о чем-то неважном. — Они хотят все уладить.

Анджолина была права: он мной овладел — он должен на мне жениться. Иначе быть мне или старой девой, или крашеной блондинкой, как она.

Я смотрю на отца и не вижу на его лице гнева.

— О чем тут договариваться? — спрашиваю я, закутываясь в халат.

— Тебе решать, — отвечает он.

— Ты отдашь меня за него?

Его руки вздрагивают, и шляпа падает на пол. Я подхожу, поднимаю ее и кладу ему на колени. Отец опускает глаза и горбится, словно под большим весом.

— Я с ружьем обращаться не умею, Оли, от него руки пачкаются, а мне нравится иметь чистые руки. Кровь — это цепь, которую не порвешь.

Отец говорит редко и по большей части загадками, он не диктует правила, как мать.

— Ты знаешь, я осиротел в шестнадцать лет: твой дед ушел в море на лодке и не вернулся, а бабка твоя умерла через год, сердце не выдержало, — снова заговорил он. — Мы жили одни, я и младший братишка. Нитто рано женился на самой красивой местной девушке, но через пару месяцев кто-то ему шепнул, что жена его позорит. Раз сказали, два сказали, и он вскипел, повздорил с женой и поранил ей лицо. Она вернулась к родителям, а через день к нам явился ее брат. Дрались на ножах, Нитто истек кровью. Отца у нас не было, вопрос чести нужно было мне решать, и я пошел к убийце своего брата.

На мгновение я снова увидела в отце греческого бога, возвращавшегося с полей в лучах солнца.

— По дороге меня перехватил Пиппо Витале, мой друг детства, он полицейским стал, — продолжает отец. — Отобрал оружие и две ночи продержал в камере. Когда выпустил, отдал мне двустволку и сказал: «Это твое. Оно тебе нужно?» — «Пожалуй, нет», — ответил я ему. Убей я брата невестки, их отец убил бы меня, и так далее, и никогда бы это не кончилось. Я должен благодарить Пиппо Витале за то, что сегодня могу надеть шляпу, потому что лежа в земле это сделать непросто, — заключает он и растягивает губы, изображая улыбку.

Я поворачиваюсь к окну и смотрю на еще пустую дорогу. Мы договоримся, я выйду за насильника, люди будут здороваться со мной при встрече. А что потом? Я снова стану рисовать кинозвезд? Облака опять примут форму морплония? Захочется ли мне еще гадать на лепестках ромашки?

— А что стало с твоим другом-полицейским?

— Он сержант в нашем участке.

«Ты должна выйти замхж против вопи, — говорила Анджелина, — иначе парня посадят».

— Пойдем за улитками, пока не рассвело, — предлагает отец.

— Мама не разрешает, я уже не маленькая.

— Для меня ты всегда маленькая.

Я быстро собираюсь, он натягивает шляпу, и с первыми лучами солнца мы выходим из дома.

49

С полными ведрами улиток мы возвращаемся с полей. Козимино побрился, оставил только усики по нынешней моде. Мать видит нас и ставит кастрюлю на огонь. Волосы у нее накручены на кусочки ткани, чтобы вышли кудри.

— Завтракать будете? — спрашивает она.

Мы садимся за стол. Отец ломает хлеб, отделяет мякиш от корки и крошит в миску с молоком, потом сыплет туда кофе и добавляет сахар. Я повторяю за ним, отправляю ложку в рот и чувствую, как скрипят на зубах крупинки сахара. Мы молча едим, потом расходимся по комнатам наряжаться: наши движения совпадают, образуя тайную гармонию. Все решено и происходит само собой.

На кровати лежат желтая юбка и блузка в цветочек, словно в них одета невидимая девушка, мой призрак. Я прикладываю юбку к бедрам, осматриваю себя, склонив голову, открываю шкаф и убираю юбку: она для праздников, так говорила мама. На вешалке все еще висит черный передник, я глажу рукой грубую ткань и вспоминаю синьора Шало, бесцветным голосом диктовавшего нам стихотворение: «Послушаньем и смиреньем непременно уваженье ты заслужишь у людей». Закрываю дверцы и остаюсь в рабочей одежде. Не хочу выглядеть красивой, не хочу следовать советам, не хочу больше никого слушаться. Что хорошего мне это дало? Вместо таблицы умножения и неправильных глаголов нас должны были учить говорить «нет», а уж говорить «да» женщины умеют от рождения.

Когда я выхожу в кухню, мать смотрит на меня и качает головой.

— Туфли, — говорит она.

Я снимаю сабо и надеваю те самые, на небольшом каблучке. Отец с Козимино нарядились в праздничные костюмы. Если бы не усы, я бы сказала, что они двойники, в один день папа с сыном стали похожи как две капли воды. Мы неспешно скитаемся по дому, обмениваясь ничего не значащими словами, словно незнакомцы. Но мне кажется, что никогда прежде мы не были так близки.

— Пойдемте, — обращается к нам отец.

Мы выходим и шагаем по грунтовой дороге. Солнечные лучи падают на шею, как тесак. Идем в сторону площади под руку, мы с Козимино в середине, отец и мать по бокам. Ее завитые волосы напоминают черный венец, у отца пот течет за воротник. Дойдя до перекрестка, где в тот вечер меня поджидала машина, я сильнее опираюсь на Козимино, и мы сворачиваем на главную улицу. Движемся как марионетки, которых дергают за ниточки на потеху любопытной публике. Кто-то выглядывает с балкона, кто-то отпускает замечания. Когда мы проходим мимо церкви, дон Игнацио высовывается из дверей и слегка кивает.

На втором этаже богатого дома чуть раздвигаются занавески, показываются пальцы, потом рука, затем лицо и наконец плечи. Два запавших глаза смотрят через окно, как я иду по улице. Фортуната взмахивает рукой и снова скрывается за занавесками. И я стану такой, как она, и меня поглотят стены дома. Правила послушания: иди по дороге, будь покладистой, кивай.

Я все еще смотрю вверх, когда земля вдруг уходит из-под ног, колени подгибаются, и я падаю на булыжники. Это не от слабости, просто каблук сломался. Я цепляюсь за руку отца, чтобы подняться, мать отряхивает мне платье. Поднимаю сломанный каблук и дальше иду прихрамывая, потому что одна нога длиннее другой. Походка точь-в-точь как у Capo. Я снова смотрю в небо, но там ни одного смешного облака. Мы проходим мимо полицейского участка, оставляя его по левую руку. Туфля со сломанным каблуком меня раздражает, а вторая натирает ногу. По ту сторону площади — кондитерская. Я понимаю, что через несколько метров меня отдадут насильнику, и мне все больше не по себе. Патерно стоит перед витриной и ждет, в белом костюме и с цветами жасмина за ухом; я вспоминаю их приторный запах, запертую на ключ комнату, разобранную постель, обесцвеченные волосы Анджолины, пропахшие табаком. Или он женится на тебе, или его заберут карабинеры, смеялась она. Он делает шаг вперед и приглаживает волосы. Теперь все решено. Я оборачиваюсь к отцу и не могу прочитать на его лице ответа; совсем лишившись сил, я останавливаюсь и, снимая туфли, говорю:

— Я дальше не пойду.

Волна облегчения поднимается от ног по всему телу. Я смотрю Патерно прямо в лицо, потом поворачиваюсь и босиком иду в противоположном направлении.

50

— Сержант Витале занят, нужно немного подождать, — предупреждает молодой полицейский с усиками как у моего брата.

В полицейском участке темно и пахнет сыростью. Козимино остался на площади у кондитерской, а мы втроем садимся на деревянную скамейку. Мать, не понимая, что происходит, смотрит то на отца, то на меня, но никто не произносит ни слова. В нарядном платье, с завитыми волосами, это она выглядит невестой. А я состарилась на сто лет. Только что я шла навстречу жениху, а через мгновение у всех на глазах свернула в полицейский участок. Из-за палящего солнца, которое напекло голову, из-за сломанного каблука — не знаю почему, но меня охватила такая смертельная тоска, что я больше ни шага не могла сделать в том направлении.

Отец встает, что-то тихо говорит полицейскому и уходит по коридору.

— Ну, можем идти. Оли, ты отдохнула? — шепчет мать, пристально глядя на мои босые ноги. В ее голосе и упрек, и нежность, словно я капризный ребенок.

Когда мы с Фортунатой были маленькими, мать водила нас к утренней мессе. Козимино оставался спать, потому что был слабенький. «Святая Рита избавила вас от скарлатины», — говорила мать, поднимая нас и одевая в теплые вязаные кофты. Выходили затемно, мы с Фортунатой держались рядом, сопротивляясь ветру. «Есть хочу», — ныла я, чтобы потянуть время. «По дороге я дам вам кекс», — обещала мать. Всякий раз, как только я останавливалась, она давала мне кусочек, и я продолжала путь. «Умница, — хвалила она. — Умница моя». И так до самых церковных дверей.

Сейчас мать сидит на краю деревянной скамейки и берет меня за руку. Я сжимаю кулак.

— А ты подумала, Оли, что потом будешь делать?

Еще один кусочек кекса, будь умницей, и я входила в церковь. Там было холодно, от пожилых прихожанок пахло нафталином, а мне хотелось спать. Но я была послушной, так говорила мать, и наградой за послушание была ее любовь.

— Я останусь разбитым кувшином, мама, — шепчу я ей на ухо. — Это исправить нельзя.

Я раскрываю руку и показываю следы шипов на ладони, отметину того дня, когда меня похитили. Она прикасается к ним пальцем и закрывает глаза, чтобы не видеть.

— Можете войти. — Полицейский с усиками улыбается нам. Рядом с ним отец машет рукой.

Мы идем за молодым полицейским по коридору, потом по лестнице на второй этаж.

— Войдите, — отвечает голос из-за двери, когда отец стучится.

Сержант Витале встает из-за стола, слегка кивает — так он здоровается. Мы с матерью садимся, отец стоит у меня за спиной.

— Знаю-знаю, чересчур горячий юноша обошелся с девушкой непочтительно. — Он отводит глаза и смотрит в ящик с бумагами, давая нам понять, что мое дело не такое важное, как эти его бумаги.

Отец кладет руку мне на плечо.

— Пиппо, — начинает он, потом поправляется: — Сержант Витале, речь идет о похищении…

— Похищение с целью заключения брака. Говорят, что этот господин изъявил желание… возместить ущерб.

Я касаюсь отметин на ладони и мотаю головой. Пальцы отца крепче впиваются мне в плечо, мы оба молчим.

— Девушка совершеннолетняя? — спрашивает Витале, не переставая разглядывать лежащие перед ним бумаги.

— Ей исполнилось шестнадцать несколько дней назад, — отвечает мать и запинается, вспоминая про тот вечер.

— Тогда я буду говорить с вами, родителями. — Он резко захлопывает папку. — Она больше не хочет за него замуж? — спрашивает Витале, словно речь идет о размолвке влюбленных.

— Видите ли, — отец откашливается, — моя дочь Олива никогда не собиралась замуж за этого типа. Между нашими семьями не было уговора, мы не получали даже формального предложения. Он просто стал ходить вокруг да около, а столкнувшись с равнодушием, решил действовать силой: причинил вред сначала моему имуществу, а потом дочери.

Нитале снимает очки и потирает лицо.

— Что ты собираешься делать, Сальво? — спрашивает он.

Я представляю, каким полицейским он был в юности, когда отобрал у отца ружье и посадил его в камеру.

Отец мнет в руках шляпу:

Я бы, пожалуй… — и умолкает на полуслове.

Витале встает и медленно шагает по кабинету. Снова подходит к столу и берет пачку сигарет.

— Моя дочь пришла сюда, чтобы добиться правосудия, — снова заговаривает отец, не отпуская моего плеча.

Сержант достает из кармана зажигалку, взвешивает ее на ладони.

— Правосудие — понятие обтекаемое, — говорит он. Пламя дрожит на ветру от вентилятора. — Есть суд в соответствии с законом, есть суд людской, и это не одно и то же. — Он затягивается. — Это твой край, Сальво, твоя семья, твоя дочь, именно ты должен о них позаботиться. Когда вы выйдете на улицу, девочке вслед будут говорить всякое…

— Я не бесстыдница. — Я наклоняюсь вперед, по-прежнему сжимая в ладони сломанный каблук. Рука отца соскальзывает с моего плеча.

Сержант прикрывает глаза и снова затягивается. Мне кажется, я выкрикнула свои слова, но он как будто ничего не слышал.

— Девушка так молода, возможно, она сама в со мнениях. — Он говорит, не глядя на меня. — В этом возрасте они сами не знают, чего хотят… Отец дол жен наставлять отпрысков на правильный путь. Сальво, у тебя красивая дочь, ты хочешь сделать ее несчастной?

— Одну уже сделал, — отвечает он.

Сигарета превратилась в столбик пепла, который висит на фильтре, не падая. Витале подносит его к столу и разглядывает, словно выиграл пари у самого себя.

— Семья Патерно довольно влиятельная, у них есть полезные знакомства. Раз было похищение, возможно возместить ущерб репутации. Что тут обсуждать?

— Но закон… — говорю я, кладу руки на стол, и от этого пепел осыпается на край столешницы.

— Закон — для тех, у кого есть деньги, — прерывает меня сержант и, сложив ладонь домиком, сгребает пепел и выбрасывает в мусорное ведро. — Вы хотите подать заявление? Отлично, позовем капрала, и он напишет: «Сальво и Амалия Денаро подают исковое заявление против Джузеппе Патерно, обвиняют его в похищении с целью совершения развратных действий…»

Мать горбится, словно ее ударили в грудь.

— Будет суд, — продолжает Витале, — понадобится адвокат, придется представить факты. — Он садится перед нами и впервые смотрит на меня. — Девушке потребуется доказать, что она получила физические повреждения и не была согласна на бегство, как у нас часто случается. Ее видели хоть раз разговаривающей с Патерно? Может, они танцевали на площади у всех на виду? Принимала ли она от него подарки? Слушала серенады? Когда ее похитили, она была одна или с кем-то? Было утро или вечер?

Я закрываю глаза, меня терзает глухая ярость. Значит, это меня будут судить, а не его, так я понимаю?

Витале морщит нос и раздраженно, словно муха села ему на лицо, прикрывает глаза.

— Будь это моя дочь, Сальво, знаешь, что бы я сделал? — говорит он наконец. — Ничего.

Сломанный каблук выпадает из моей руки и стукается об пол.

— Злоба пройдет, все успокоится, — медленно произносит он и, взяв с края стола толстую книгу в синем кожаном переплете, листает и показывает отцу: — Статья пятьсот сорок четвертая Уголовного кодекса. — Он наклоняется над столом, чтобы прочитать: — «Для преступлений, предусмотренных частью первой статьи пятьсот тридцатой, в случае заключения совершившим правонарушение брака с пострадавшей уголовное дело в отношении совершившего данное правонарушение прекращается; в случае если решение суда поданному правонарушению вступило в законную силу, приговор отменяется и судимость считается погашенной».

— И что это значит? Пиппо, объясни простыми словами, — просит отец.

— Это значит: согласно закону после заключения брака считается, что преступления не было и честь девушки восстановлена. — И он демонстративно захлопывает том.

— Вот, стало быть, каково правосудие? — спрашивает отец, словно на самом деле удивлен.

Мать кладет ладонь ему на предплечье; это она всегда говорила в нашей семье, поэтому, когда приходится молчать, она теряется.

— Таков закон, — сухо отвечает Витале.

— Закон придуман, чтобы спасать мерзавцев и наказывать честных девушек? Если так, то его надо изменить.

— Желаешь прямо сегодня с утра изменить закон, Сальво? Ты поэтому так рано встал? — Витале улыбается, но тут же снова становится серьезным. — Если хочешь засудить Патерно, придется сперва засудить Уголовный кодекс. — Он стучит ногтем по толстой книге.

Отец глядит на синюю обложку и чешет голову, словно не понимает, что происходит.

— К тому же закон на то и придуман, чтобы защищать честных девушек — дает им возможность выйти замуж, а не остаться одинокими, если кто-то захочет ими воспользоваться и бросить ни с чем. С другой стороны, ты лучше меня знаешь, как это случается: молодые не хотят подчиняться родительской воле, вот и женятся через побег.

Мать смотрит в окно и подносит руку ко рту — видимо, вспоминает свое путешествие на корабле, когда ее выворачивало.

— Бывает, что у семьи нет денег на свадьбу, на застолье, вот и устраивают мнимое похищение. А если жених, получив желаемое, передумает? Что тогда будет с этой, как ты говоришь, честной девушкой? Останется опозоренной, и никто за это не заплатит, и не будет способа исправить положение. Вот закон и требует, чтобы мужчина взял на себя ответственность, сдержал слово.

— Но, Пиппо, именно об этом я тебе и говорил с самого начала: не было никакого уговора, — настаивает отец.

Витале несколько минут молчит. Слышно только дыхание матери, шумное, словно она бежала и запыхалась.

— Сальво, я вам верю. Даже уверен, что так все и было. У меня самого дочь, на пару лет помладше, и я могу сказать тебе то же, что сказал бы ей. Это слова отца и друга, а не слуги закона при исполнении. Между нами так было всегда, ты же знаешь.

Отец потирает подбородок и вздыхает.

— Именно потому я и пытаюсь поставить себя на твое место, если позволишь. — Сержант затягивается. — Представим, что ты сможешь оплатить адвоката, хотя и остался без овощей и без птиц, приносивших тебе доход. Допустим, сумеешь отмахнуться от сплетен, ведь мы оба знаем: честь или бесчестие зависят оттого, что о нас говорят люди. Предположим, ты продержишь дочь взаперти до начала суда, а пройти может и год. И вот после этого будет процесс, и девушке придется публично во всех подробностях рассказать, что с ней случилось. Адвокат защиты будет убеждать судью, что они состояли в сговоре, что она и до того встречалась с ним наедине, понимаешь, что это было не насилие, а пылкая любовь. Знаешь, чем это все закончится? Кто смел, тот и съел, — подытоживает полицейский, гася очередную сигарету в пепельнице; столбика на этот раз не вышло, потому что сержант сильно размахивал руками во время разговора. — Возвращайтесь домой, подождите. — Витале встает и подходит к двери, потом обращается ко мне: — Твой отец был чуть постарше тебя, когда собирался совершить самую большую ошибку в жизни. И я тогда сказал ему: не торопись, пусть пройдет время. Тот же совет я хочу дать тебе: вернись домой, приведи мысли в порядок. У вас, молодых, в голове разные глупости: любовь, страсть, романтика. Знаешь, что такое брак? Это договор, союз со взаимной выгодой. Муж тебя содержит, ты хранишь ему верность и наставляешь его и детей. Романтика заканчивается, и каждый ведет свою жизнь. Хорошо, если вы встречаетесь за обедом и ужином. Замужняя женщина получает положение в обществе и больше свободы. Разумеется, если Господу Богу угодно оставить ее вдовой раньше времени, она; вольна собой распоряжаться по своему усмотрению. И потом что у женщины за жизнь в одиночестве, без мужских объятий? Тело тоже нуждается в тепле. Это не я говорю, а сама природа. Законы меняются, люди остаются прежними.

Когда мы выходим из участка, солнце жарит еще пуще прежнего. Козимино ушел, и мы шагаем втроем, уже не под руку, каждый сам по себе, углубившись в свои мысли. Все потому, что я родилась женщиной, думаю я. Двадцать лет назад сержант Витале убедил моего отца порвать с традицией и заявить на убийцу своего брата, а не прикончить его из ружья, мне же сегодня утром советует возвращаться домой и выходить за мужчину, который совершил надо мной насилие.

Отец снова погрузился в молчание. Мать идет понурив голову, и я слышу, как она постоянно повторяет: ничего не меняется. Она права.

51

Голова пылает от зноя, и, когда мы входим в дом, полумрак комнат кажется свежим оазисом. Я ложусь в постель, мама садится в кресло рядом и укладывает прохладные влажные ветошки мне на лоб. Я в конце концов покоряюсь одолевающему меня жару и погружаюсь в сладостное забытье.

В дверь стучат.

— Никому не открывай, Сальво. Они пришли насладиться нашей бедой, — рычит мать.

Я слышу, как она ходит вокруг меня, будто самка хищника у логова с детенышами.

— Священник, полицейский, сваха… Каждый хочет слово вставить. Ты прав, — говорит она отцу, — что никогда языком не треплешь.

Она закрывает ставни, чтобы отгородиться от пекла. Может, это горячечный бред, но я впервые слышу, чтобы она говорила так.

— Столько сил, чтоб вырастить их чистыми, и что? Одна дочь заперта в доме этого прохиндея, а другую испортил какой-то малолетний бандит.

Она снимает хлопковую повязку с моей головы, обмакивает ее в стоящий у кровати тазик, выжимает и кладет, снова прохладную, мне на лоб.

— Все мы потеряли: землю, скотину, честь. Что у нас остается?

Я чувствую, как мною овладевает слабость, голос матери доносится словно сквозь сон:

— Когда я сюда приехала, давным-давно, была тут чужачка. Я из кожи вон вылезла, чтобы меня приняли, и все оказалось зря, все впустую. Уезжать отсюда надо и не возвращаться.

Отец подходит, садится на край моей кровати. Мне удается лишь чуть-чуть приоткрыть опухшие глаза.

— Амалия, — говорит он и берет ее голову в ладони. — Пусть бежит тот, кто творит зло, а не тот, кому его причиняют.

— Ты сам слышал, что сказал сержант.

— Пиппо Витале не сказал нам ничего нового, но Олива молодая, мы ее выучили и теперь должны выслушать ее мнение.

У меня никакого мнения нет, глаза щиплет, и слов их я разобрать не могу. Я слышу шаги, потом наступает тишина, как тогда, когда мы с Козимино спали в одинаковых кроватках, и прежде чем заснуть, я представляю, что стою во время праздника на сцене с крылышками за спиной. «Пой, Олива, пой!» — кричит мать из толпы. Я вдыхаю через нос, набираю полную грудь воздуха и выталкиваю его через рот, но не издаю ни звука. Все смотрят на меня. Девочки в хоре удовлетворенно улыбаются: не заслуживаю я роли солистки. Музыка начинается снова, я считаю такты до своего вступления и выдыхаю: ни звука. Все стоят передо мной: отец, Козимино, и Фортуната тоже, она красивая и выпячивает грудь, светлые волосы начесаны, как у Мины, которая проводит пальцами по губам и поет про тысячу голубых воздушных шариков. «Олива, — говорит мать, — пой!»

Но я не могу издать ни звука. Шибетта с обеими дочками не в такт хлопают в ладоши, Capo смотрит на меня с разочарованием: я думал, ты честная, а ты порченая — и уходит. Потом на сцену поднимается женщина с распущенными волосами и в платье с вырезом. Синьорина Розария, поначалу думаю я, но, когда она поворачивается, вижу, что это Лилиана. Она улыбается мне, подходит к микрофону, на площади все смолкают, и слышен лишь зовущий меня голос:

— Олива, Олива, Оли!

52

— Как ты себя чувствуешь, Олива? — Лилиана касается губами моего лба и садится у кровати, туда, где раньше сидела мать. — Ничего страшного, жар прошел, это был солнечный удар, — утверждает она, кладет ногу на ногу, и из-под платья выглядывают коленки.

— Ты уже на докторшу выучилась? — говорю я, разглядывая ее коленки, белые и круглые.

Она улыбается и одной рукой откидывает падающие на лицо волосы. Я, опираясь на локти, сажусь, и Лилиана протягивает мне стакан с водой с тумбочки. Когда она поднимает руку, в пройме видна белая кожа груди.

— Как ты одета? Надо быть осторожнее, — упрекаю я.

— Чего же остерегаться? — Она снова улыбается.

— Я шла застегнутая на все пуговицы, закутанная в материнскую шаль, и со мной случилось несчастье. Ты тоже доиграешься.

Лилиана осматривает свое платье и ковыряет пальцем один из цветочков на ткани, словно пытается отчистить пятно.

— Значит, если на улице меня кто-то обидит, это моя вина?

Мне кажется, что я снова слышу отца, эти его вопросы, обращенные непонятно к кому, и, хотя еще слаба и не хочу говорить, отвечаю:

— Если привлечешь чье-то внимание и тебя просто обидят, тебе, считай, повезет. У меня силой отняли все, что было, а я ничего дурного не сделала…

Лилиана прекращает ковырять цветок и смотрит на свой ноготь, словно боится, чтобы он не исчез.

— То есть это должно было случиться со мной, а не с тобой? А я что дурное сделала?

— У вас с отцом привычка приписывать людям слова, которых они не говорили.

Не хочу доставлять ей удовольствие и плакать при ней, поэтому сдерживаю слезы, и мне опять становится плохо.

— Но я-то этого не заслужила, — только и могу я произнести.

— Нет, Олива, ты ошибаешься…

Рыдание с силой вырывается из моей груди и переходит в протяжный плач.

— Ошибаешься, — повторяет она и вытирает мне лицо платком, который мать оставила на тумбочке. — Такого никто не заслуживает: ни безупречная, ни декольтированная, ни богобоязненная, ни коммунистка. Виноват всегда преступник, а не жертва.

— Тебе не понять, — отвечаю я сквозь слезы. — У мужчин нет чувств, синьорина Розария ошибалась: они не такие, как мы, для них любовь только порочное волнение, плотское желание, которое ищет выхода. Женщина должна защищаться, а иначе она соучастница.

Лилиана оглядывается.

— Вот что ты мне сказала минуту назад? У меня короткое платье с глубоким вырезом. — Она оглядывает себя, словно чтобы убедиться в этом. — Видишь? Мы же сами так и говорим: слишком откровенное, слишком длинное, слишком узкое, слишком вызывающее. Мы повторяем слова мужчин вместо того чтобы попробовать изменить положение вещей. То, что с тобой случилось, никакого отношения к любви не имеет; любовь не навязывают, ею обмениваются…

Я не даю Лилиане закончить.

— Ты в школу ходишь. — Звучит как упрек. — В следующем году станешь учительницей. Столько всего знаешь, но об этом, к счастью, понятия не имеешь!

Я не могу смотреть ей в глаза, стыжусь того, что подумала о ней из-за платья и прически, и отворачиваюсь к стене.

Лилиана гладит меня по руке.

— Ты правильно поступила, что пошла в полицию, — произносит она через некоторое время. — Твое горе послужит другим: сколько несчастных браков, сколько насилия, сколько несчастья! — Она говорит тоном синьорины Розарии, хвалившей меня, когда я первой заканчивала разбор предложения.

— Ты ошибаешься, я там сидела просто потому, что у меня нога болела. — Я показываю на испорченную туфлю, все еще лежащую в углу, в куче вещей, которые надо выкинуть. — А сержант Витале, знаешь ли, мне не радостную встречу устроил. Он нас чуть не выгнал, сказал, что нужны деньги на адвоката, что мне устроят суд, врачебный осмотр и будут задавать кошмарные вопросы. Это мне придется оправдываться, а Патерно, мол, в своем праве, закон на его стороне, и если я за него не выйду, тем хуже для меня.

— Тем хуже для насильника, потому что его посадят, — говорит Лилиана и поднимает мою руку, которую крепко сжимала, словно мы выиграли первый приз.

— Посадят? У кого деньги, тот всегда невиновен. У его отца все схвачено. — Я высвобождаю руку и прикрываю ею глаза. — Сержант прав: я себя считала привлекательной, он заставлял меня чувствовать себя самой красивой в мире. Тщеславие — от…

— Он на тебя смотрел, и ты считала себя красивой. И что?

— Это неприлично.

— Почему?

— Хватит, — я затыкаю уши, — хватит. Я не хотела, чтобы он меня обесчестил.

— Вот в том-то и дело, Олива: ты не хотела! Одно дело — смотреть, а другое — взять кого-то силой. Ты же девушка, а не курица. Помнишь тот вечер, когда я принесла тебе фотографию? «Кыш, кыш», — говорила ты курам, чтобы выгнать на свободу, а они, покорные и молчаливые, стремились назад, в клетку. Ты хочешь быть как они?

Я смотрю туда, где находится мой тайник.

— Той фотографии больше нет, той девочки больше нет, понимаешь? — ору я Лилиане в лицо. — Пусть я буду курицей, а ты тупее ослицы!

— Кто, я? Я? — Лилиана скрещивает руки и снимает ногу с ноги.

Если она уйдет, я останусь совсем одна. Она кладет руки на подлокотники и поднимается.

— И-а! — я передразниваю ее и гримасничаю.

Она замирает от неожиданности.

— И-a! И-а! — повторяю я и встаю на кровати.

Она снова садится в недоумении.

— Иа-иа-иа! — визжу я и приближаюсь к ней, тряся головой, как мул.

Она смотрит на меня неуверенно и отодвигается, словно я могу ее покусать.

— Иа-иа-иа-иа! — Я спрыгиваю с кровати, натягиваю простыню на голову и скачу по комнате, дрыгая ногами.

Лилиана улыбается, потом тоже вскакивает на ноги, хватает простыню за другой край и накидывает на плечи.

— Если я ослица, то ты трусливая овца: бе-е-е-бе-е-е-бе-е-е-е!

— А ты тогда кто? Скачешь, как лягушка? Ква-ква-ква-ква-ква!

— Му-у-у-у-у! — Лилиана бегает за мной.

— Блы-блы-блы, — отвечаю я и бью ее подушкой по голове.

Мы носимся по комнате и изображаем всех тварей господних. Потом Лилиана поднимает кулак к потолку и провозглашает:

— Свобода, свобода! Все живые существа рано или поздно ее получат! Свободу всем!

Мы маршируем, повторяя эти слова хором, запрыгиваем на кровать, машем руками и падаем на матрас.

Мать прибегает, распахивает дверь и видит нас валяющимися на скомканном белье.

— Что тут происходит? Зверинец открыли? — Она волнуется, смотрит на меня и наклоняет голову. — Тебе явно лучше, — говорит она чуть тише. — Приведи себя в порядок, Олива, там кое-кто хочет с тобой поговорить.

53

Кало сидит на кухне. Он кажется меньше, чем на собраниях в лодочном сарае, словно сдулся. Он спокойно снимает очки и протирает их тряпочкой, которую достает из кармана брюк. Мои родители смотрят на него с другого конца стола, Козимино с ними нет.

— Я рад, что ты поправилась, — говорит Кало своим высоким голосочком. — Лилиана каждый день приходила узнать, спадает ли жар.

— Извините, что я причинила вам беспокойство, — отвечаю я и краем глаза слежу за подругой, которая пытается стянуть края выреза на платье.

— Ты должна знать, Олива, что ты не одна. Мы маленькая община и в случае необходимости помогаем друг другу.

Я вспоминаю, как пялился на меня народ, когда мы шли через истерзанную солнцем площадь, и прикусываю нижнюю губу.

— Я говорил твоим родителям, что, когда в последний раз был в Неаполе на партийном собрании, мне представилась возможность познакомиться с одной соратницей, которая как раз занимается проблемами женщин…

— Олива, между прочим, не сирота, — резко вмешивается мать.

— Разумеется, в этом никто не сомневается, — мягко отвечает Кало. — Я прошу только выслушать меня, а потом вы имеете полное право высказать собственные соображения.

Мать стискивает руки и смотрит в окно на лишенный растений огород.

— Итак, прежде чем нанести вам визит, я позволил себе поговорить с этой женщиной, ее зовут Маддалена Крискуоло, и обрисовать ей вашу ситуацию. Она заверила меня, что поможет вам найти адвоката, который специализируется на подобных вопросах.

— Антонине, — отвечает отец, — благодарю за хлопоты, но, видишь ли, дело в том, что денег у нас нет.

— Об этом не беспокойся, Сальво, — говорит Кало. Смотрит на линзы, проверяя, чистые ли они, и не спеша надевает очки. — Платить не надо.

— И чего он от нас захочет? — говорит мать с подозрением. — Зачем бы этому господину утруждаться без всякого вознаграждения?

— Ради справедливости, — просто отвечает Кало.

— Благими намерениями дорога в ад вымощена, — со вздохом возражает мать.

Кало не меняется в лице, как и на собраниях, когда выслушивает всех, не говоря ни слова и лишь почесывая бородку.

— Немногие девушки решаются подать в суд на насильников, и знаешь почему? От страха, от стыда, по незнанию. Многие родители считают, что нужно избежать скандала, и вместо того, чтобы наказать негодяя, наказывают своих дочерей, принуждая их всю жизнь провести с тем, кто над ними надругался. A другие хватают ружье и проделывают похитителю дыру в голове, а потом сами попадают в тюрьму, правда, вскоре выходят, потому что мотив преступления — защита дочерней чести. Эти законы — продукт архаичного образа мыслей, для наших дедов они годились, для наших дочерей — нет. Один в поле не воин, это действительно так, но когда нас много, дело другое… Только так можно что-то изменить.

— Синьор Кало, — нетерпеливо прерывает его мать, — скажу просто: я никакого шума не хочу и дочку посылать за других сражаться тоже не буду. К тому же сержант Витале доходчиво нам объяснил, что закон…

— Как живут сегодня семьи, Амалия? Детей пекут как пирожки: вода, дрожжи и мука. Рожают и рожают, а если кто-то не может содержать ребенка — как быть? Женщине приходится сделать аборт, но католическая церковь утверждает, что это грех, закон говорит, что это преступление, и она тайком идет к повитухе, и сколько таких умирают от инфекций или кровотечения… Когда у мужа с женой разлад — как поступают? Продолжают жить под одной крышей во вражде, несчастье и лжи. Я знаю столько прекрасных отцов семейства, у которых две-три семьи одновременно. И преступления чести, и реабилитирующий брак есть в Уголовном кодексе — по-твоему, это справедливые законы?

— И это мы их должны исправить, эти несправедливые законы, Кало? — спрашивает мать. — Об этом должны думать политики, да нам-то что с того, законов много, а толку… Мы оттуда, сверху, ничего хорошего не видели. А я женщина неграмотная и мало понимаю.

— Но дочь-то свою вы знаете, — говорит Лилиана, подходя и садясь рядом со мной на деревянную лавку. — Сейчас не те времена, что раньше, и мы, молодые, не такие, какими были вы: мы не хотим безропотно подчиняться старым правилам. Одно «нет» может изменить одну жизнь, а много — изменить мир.

Мать не отвечает, но смотрит так, словно перед ней ребенок, читающий вслух книгу, не понимая смысла. На мгновение кажется, будто беседа зашла в тупик, но потом голос отца прерывает тишину:

— Об этом не очень принято говорить, Антонино, но ты участвуешь в политике, твоя дочь скоро станет учительницей, а я хорошо хоть имя свое написать могу. Одно я тебе могу сказать точно: если моей дочери нужна помощь, я не отступлю.

Он кладет руки на стол ладонями вверх и смотрит на мать. Та вздыхает, прикрывает глаза и кладет свои руки тоже, а за ней Лилиана и Кало. Словно они рыцари Круглого стола, как говорила синьора Терлицци.

— Твоя очередь, Олива, — обращается ко мне отец. — Скажи прямо: хочешь ли ты выйти за Пино Патерно, чтобы он возместил причиненный тебе ущерб?

Я вынимаю руки из-под стола, поворачиваю ладонями вверх и медленно кладу их в ряд с остальными. Слова поднимаются из самого нутра стремительно, как рвота, и вылетают изо рта, четкие и ясные.

— Нет, — говорю я, — не хочу.

И понимаю, что по единственное, в чем я уверена.

54

Козимино возвращается поздно, когда мы уже поужинали. Вид у него потрясенный, под глазами темные круги. С тех пор как мы разделились на площади, он не приходил домой даже на ночь. Мать, увидев его, хватается за сердце и бросается к плите. Она не говорит ни слова, хочет только, чтобы он сел за стол и поел; ее обязанность готовить ему пищу и кормить его, пока этим не занялась женщина, которую он назовет женой.

— Я не голоден, мама, — отмахивается брат и идет в свою комнату.

Отсутствие аппетита, подавленный вид, бог знает где проведенные ночи. Это тоже плата за движение против течения. Я верчусь в постели и не могу уснуть.

— Расскажешь сказку перед сном? — спрашивал он, когда мы были детьми.

— Какую сказку? Спи, поздно уже, — отвечала я, чтобы набить себе цену.

— «Джуфа и запах жаркого».

— Я уже рассказывала вчера.

— Тогда «Джуфа и украденный горшок».

— Эту тоже.

Я лежала молча, но, когда понимала, что он может передумать, начинала:

— Я вспомнила новую историю, которую сегодня утром прочитала в книжке синьорины Розарии, — и не умолкала до тех пор, пока он не засыпал.

Сейчас в коридоре раздаются шаги.

— Ты спишь? — спрашивает Козимино из-за двери.

— Какое там, заходи!

Я накидываю на плечи халат. Брат не успел переодеться. Ложись тут, рядом, хочется мне сказать, и я расскажу тебе чудесную сказку про Джуфу и разбойников. Но я не говорю ничего, и он так и стоит у дверного косяка.

— Я все эти дни был у Capo дома, — говорит он, хотя я ни о чем не спрашиваю. — Нардина передает тебе привет. Спрашивает, не зайдешь ли ты к ней в гости.

— Привет передавай. Поглядим, — отвечаю я.

Сколько лет прошло с той поры, когда он боялся темноты и просил меня рассказать сказку перед сном?

— Нардина говорит, что ты поступила правильно. — Слова вытекают из его рта, как масло из-под пресса, по капле. Каждый слог требует усиленного надавливания на плод. — Говорит, что на людскую болтовню не надо обращать внимания, нужно идти своим путем. Что твоей вины нет, а от Патерно тебе будет одно горе.

Усики, бежевый костюм, волосы, приглаженные помадой набок, — все, чтобы показать, что он мужчина; но от того, с какой натугой дались ему эти слова, я снова вижу его ребенком. И мужчиной быть трудно, не только женщиной.

— Ладно, Козимино, я поняла. Спокойной тебе ночи.

Но брат не трогается с места, так и стоит в дверном проеме, будто сон все еще пугает его, как в девять лет.

— Capo тоже говорит, что ты правильно сделаешь, если не пойдешь за мерзавца.

Capo считает так, Нардина считает так, а ты-то что скажешь? — хочу спросить я, но молчу: может, попросту не хочу знать его мнение, а что другие думают, мне теперь действительно неважно.

— Capo говорит, что брака не добиваются силой. — Козимино делает шаг вперед, словно чтобы сесть на кровать, но останавливается и снова отступает. — И что женщины — облака, так он сказал, и нужно наблюдать, какую форму они примут, а не подгонять всех по одной мерке.

Я вспоминаю двурогих морплониев, и уголки рта ползут вверх.

— И что ты ему ответил?

— Я? — У него на щеках проступают красные пятна. — Я спросил… Он сам женился бы на такой? — И Козимино опускает глаза. — С которой такое случилось, — поправляется он.

Женщина — кувшин, так говорила мать.

Наконец брат поднимает голову и встречается со мной взглядом:

— А знаешь, что он ответил?

Я качаю головой. Не знаю.

— «К ногам ее я бросился бы тотчас», — вот так он ответил.

55

К воскресной мессе я иду в повседневной одежде: мне больше нечего праздновать. Дон Игнацио во время причастия смотрит на меня растерянно, и я, избавляя его от неловкости, остаюсь на месте.

— Ты иди, — говорю я матери.

Она оборачивается поглядеть на других женщин, делает пару шагов к алтарю, но отказывается от этой мысли, и мы остаемся сидеть на скамье вдвоем.

После службы мои товарки собираются группкой. Некоторые смотрят на меня издалека, потом от кружка отделяется Тиндара, подходит ко мне, целует в щеку.

— В следующую среду у меня день рождения, помнишь?

— Поздравляю уже сейчас, — говорю я.

— Приглашаю самых дорогих подружек на лимонад с миндальными пирожными. Придешь?

— Сожалею, но у меня уже назначено дело, — кратко отвечаю я. — Не хочу быть паяцем в чужом доме.

Тиндара выглядит расстроенной.

— Приготовлениями к свадьбе занята, да? — говорит она с сочувствующим видом. — Моя еще через месяц, а я уже вымоталась. Переживаю, понравлюсь ли мужу, — и смеется, прикрывая рот рукой.

Я гляжу на нее с изумлением. О какой свадьбе она говорит?

Тиндара берет меня за запястье:

— Не волнуйся о том, что болтают. — Она бросает взгляд на компанию у нас за спиной. — Нам просто завидуют, что мы уже выходим замуж. Повод посудачить всегда есть, так ведь? Мою помолвку на расстоянии тоже долго обсуждали, потом им надоело, и они прямо охотились за новостями. И тут повезло — ты кинула косточку. Но мы с тобой можем пошептаться доверительно: ну их, этих отсталых! Я им всем так и сказала: ты правильно делаешь, что заставляешь себя желать, — он так торопился, пусть теперь ползет, как улитка. Может, добавит что-нибудь в контракт, у него кошелек толстый, у семьи кондитерская и даже дело в городе!

Я высвобождаю руку. Все уверены, что я еще не приняла предложения, чтобы набить себе цену. Пусть меня продадут, только бы не осталась опозоренной. Лучше жадная до денег, чем обесчещенная и лишенная возможности выйти замуж.

— Что с тобой? — удивленно спрашивает Тиндара. — Я тебя поддерживаю; давай будем дружить, раз все на нас ополчились.

— Поздравляю тебя, Тиндара, с днем рождения и со всем остальным. — И я спешу к матери, которая уже вышла на главную улицу.

Тиндара возвращается к подружкам, те принимаются шушукаться. Я ухожу, не прощаясь с ними. К их кругу я больше не принадлежу. Я больше никому не принадлежу.

56

Лилиана открывает дверь.

— Входите, она уже приехала. — Подруга довольна, словно приглашает нас на угощение.

Отец снимает шляпу и заходит в столовую, я за ним. За столом сидит Кало, рядом с ним женщина с короткими темно-каштановыми волосами. Как только я переступаю порог, она поднимается навстречу, и я вижу, что она в брюках, как мужчина.

— Ну вот и ты. — Она говорит так, словно мы давно не виделись и она соскучилась. Потом женщина кладет мне на плечи руки и прижимает меня к себе.

Я цепенею и задерживаю дыхание: с тех пор как со мной случилось несчастье, мне не нравится, когда меня обнимают. Она чувствует мое напряжение и отпускает меня. Отходит на шаг, чтобы разглядеть, и прикладывает руки к моему лицу.

— Антонине рассказывал о тебе с таким участием, что мне кажется, будто мы знакомы, — произносит она, словно в оправдание. — Но ты, наверно, обо мне ничего не знаешь, — и улыбается, показывая белые ровные зубы. — Меня зовут Маддалена Крискуоло, и я состою в Союзе итальянских женщин.

Я же говорила синьорине Розарии: единственного числа женского рода не существует. Женщина так или иначе должна быть всегда с кем то.

— Вы адвокат? — робко спрашиваю я.

— Я — нет. — Она снова улыбается, смотрит на Кало — наверно, ожидала, что я побойчее. — Я сражаюсь.

— А что это значит? Вы в армии? — спрашиваю я недоуменно.

— Сражаюсь — значит активно пытаюсь улучшить жизнь людей, — объясняет мне Маддалена, как маленькой. — У нас много битв впереди. — Она поворачивается к моему отцу, который смущенно водит пальцем по деревянным прожилкам на столешнице. — За то, чтобы узаконить разводы и аборты, против насилия над женщинами…

При словах «разводы» и «аборты» отец хмурит брови и скрещивает руки на груди.

— Я так поняла, что мы будем разговаривать с адвокатом, — оправдываюсь я и смотрю в его сторону.

Отец поднимает голову и пару раз стучит ногтями по столу.

— Сабелла сейчас приедет, — уверяет Маддалена. — Я просто хотела познакомиться с тобой, Олива, сказать пару слов как женщина женщине.

Что она хочет знать? О чем мы должны говорить? Внезапно на меня нападает усталость, какой я еще никогда не испытывала. Усталость в ногах, в спине, в плечах, в мыслях, кажется, прижимает меня к земле грузом всех тех слов, которые я услышала после своего похищения. Каждый считает, что знает больше меня, у всех есть готовый ответ, и никто так и не спросил, как я себя чувствую. Я опираюсь руками на спинку стула отца, который снова созерцает стол.

— Идите в мою комнату, — предлагает Лилиана, — там вам будет спокойнее.

Он провожает нас с Маддаленой к себе и оставляет наедине. Книг и фотографий на столе стало еще больше. На полке в одном из шкафов открытый альбом со снимками, сделанными Лилианой.

— Кало рассказывал, что его дочь увлекается фотографией, — начинает Маддалена, оглядываясь вокруг.

Я не реагирую.

— А ты что делаешь? Ходишь в школу?

— Я проучилась два года на учительницу, потом бросила.

Маддалена листает альбом, я узнаю лица местных жителей.

— Тебе не нравилось учиться? — интересуется она.

Нардина перед галантереей дона Чиччо; полная дочка Шибетты на крыльце церкви в расшитой моей матерью накидке цвета слоновой кости; Неллина у ризницы… Что за удовольствие смотреть на эти рожи на глянцевой бумаге, если на них натыкаешься, всякий раз выходя из дома? Я бы приплатила, чтобы их больше не видеть.

— Нравилось, — отвечаю я, — но девушке не стоит слишком много знать, так говорит мать. К тому же после всего…

— Ты хотела бы продолжить? — спрашивает она.

— Поздно, — бормочу я, — так уж вышло.

Я вспоминаю об уроках латыни синьоры Терлицци: тогда я еще верила, что «Rosa, rosae, rosae» — волшебное заклинание, отгоняющее все дурное.

— Можно сдать экзамены экстерном и работать учительницей. Ты об этом не думала?

— У моего отца уже был один инфаркт, нас лишили участка земли и птиц. Проживу как-нибудь вышивкой. Мать говорит, у меня хорошо получается.

Маддалена умолкает и продолжает с большим увлечением листать альбом в красном картонном переплете. Я даже не знаю, слышала ли она мои слова. Я тоже начинаю рассматривать фотографии — все это портреты женщин.

— Я хотела поговорить с тобой наедине, Олива, — наконец произносит она. — Адвокат будет спрашивать тебя о подробностях, о которых тебе, возможно, не захочется рассказывать, но ты должна знать: это только чтобы помочь тебе. Чем больше ты расскажешь, тем лучше для дела.

— А что будет тому негодяю? — спрашиваю я, уставившись на фотографии.

— Его обвинят в похищении и сексуальном насилии, — отвечает Маддалена.

— Сержант сказал, что мне не поверят и судья не признает его вину.

— Не исключено. Сабелла — хороший адвокат, однако за исход дела я ручаться не могу. Но, если хочешь идти дальше, сделай это ради себя, чтобы правда открылась.

Я чувствую спазм в животе: не знаю, привлекает ли меня правда. Правда и в том, что мое сердце не раз трепетало при виде Патерно, который стоял на другой стороне улицы и ждал, когда я пойду мимо. Правда и в том, что я бывала разочарована, если его там не было и ничей взгляд не провожал меня до самого перекрестка с грунтовой дорогой, ведущей к моему дому.

Маддалена продолжает листать альбом, и вдруг среди фотографий появляется лицо моей матери: на ней та же шаль, которую она отдала мне в день похищения.

— Мне нравилось ходить в школу, потому что я знала ответы на все вопросы, а теперь я ничего больше не знаю. Люди желают видеть меня у алтаря, может, и ей хотелось бы того же. — Я указываю на фото. — Мой брат, кажется, хочет, чтобы я вышла за нашего друга детства, Capo, но если он и женится на мне, то только из жалости, а я не хочу портить ему жизнь. Не говоря уже о том, что я подвергну опасности самого Capo и его семью, и в конце концов им придется расплачиваться за мой грех. А еще отец: если я сейчас отступлю, он будет разочарован. Слишком много унижений принесла ему эта история, слишком много враждебности, и у него даже прихватило сердце.

У меня дрожат ноги, и я не могу смотреть в лицо Маддалене, мне стыдно.

— Я стольких людей взбаламутила из-за одной ошибки, которая была в том числе моя. Вот какова правда: я вовсе не храбрая и не могу быть ни для кого примером.

Маддалена берет меня за руку и кладет ее на фото моей матери.

— Мужество как растение, — говорит она, — нужно за ним ухаживать, отвести ему удобное место, поливать, выносить на солнечный свет. Допустим, двое стали свидетелями убийства и узнали преступника — он из довольно влиятельной семьи. Как они поступят? Заявят на него или промолчат? Зная, что им грозит вендетта, они ничего не скажут. Никто не герой в одиночку, вот поэтому мы с адвокатом Сабеллой приехали сюда — не для того, чтобы подтолкнуть тебя к действию, а чтобы внушить уверенность: если ты захочешь встать на этот путь, дело не безнадежное.

Некоторое время мы молчим. Через открытое окно слышно, как где-то играет радио. «Ренато, Ренато, Ренато», — поет Мина. Песенки тоже ложь: в них полно свободных девушек без предрассудков, которые упрекают юношей, что те долго их не целуют, а на самом деле мы совершаем смертный грех, даже просто когда дышим. «Ренато, Ренато, Ренато», — припев крутится, затихает, смолкает.

— А ты-то сама как себя чувствуешь? — вдруг спрашивает Маддалена. Наконец-то звучит тот единственный вопрос, который никто мне еще не задал.

Я вглядываюсь в лицо матери на фотографии.

— Не знаю, — говорю я, словно исповедуюсь перед ней. — И даже не помню, как чувствовала себя раньше.

Маддалена снова погружается в молчание, а моя рука гладит лицо матери — морщина за морщиной, боль за болью. Так нас застает Лилиана, когда заглядывает в комнату.

— Приехал адвокат Сабелла, — говорит она.

57

Сидя во главе стола, он открывает небольшой портфель из черной кожи, достает несколько листов бумаги и кладет перед собой.

— В первую очередь я бы хотел прояснить последовательность событий, — говорит он, когда я сажусь рядом с отцом, и без всякого вступления спрашивает: — Что произошло вечером второго июля?

— Тут и рассказывать нечего, — начинает отец. — Оливу увез силой бесчестный молодой человек. Его у нас все знают, он мутный тип…

— Это не имеет значения, — тут же прерывает его адвокат, заглядывая в свои заметки. Мелкий аккуратный почерк перекликается с его собранным внешним видом.

— Как это не имеет значения? — разочарованно спрашивает отец и смотрит на Кало так, словно тот надул его.

— Я объясню, синьор Денаро. — Сабелла надевает очки и приглаживает волосы. — Для судьи имеют значение не личность преступника, а содеянное им и вопрос, действительно ли он совершил то, в чем его обвиняют.

Отец хватается руками за виски:

— Что это за закон? Праведнику меньше веры, чем грешнику?

— Для закона нет грешников, есть виновные и невиновные, пока не доказано обратное, — разъясняет Сабелла.

Отец ничего не говорит и поникает головой. Кало и Лилиана заметно смущены, и я начинаю волноваться за отца, потому что он не может понять адвоката. Мне хочется исчезнуть из этой комнаты, убежать, как с молитвы из дома Шибетты, но вместо этого я смотрю на Маддалену и думаю о том, что мы обсуждали в комнате Лилианы.

— Можно мне сказать? — робко спрашиваю я у адвоката.

Все поворачиваются ко мне, кроме Сабеллы, который кладет перед собой белый лист и берет авторучку.

— Конечно, говорите, — не глядя на меня, отвечает он и готовится делать заметки.

Сердце сильно колотится, и я боюсь, что его услышат все в комнате. Я никогда не лезла за словом в карман, но сейчас теряюсь. Одно дело — защищать Capo или синьорину Розарию, и совсем другое — говорить о себе самой. Я открываю рот, но слова тают на губах, потому что произнести их означает пережить свой позор снова, на сей раз прилюдно, а спрятаться нельзя. Я принимаюсь теребить пуговицу на блузке — так в школе, отвечая у доски, я теребила петлю на переднике. Закрываю глаза — и вот я перед классом, синьора Терлицци слушает меня. Я очень хорошо выучила урок и, как всегда, получу хорошую оценку. И вот я снова дышу спокойно, и слова текут рекой, точно я рассказываю чью-то историю. Точно я уже не я.

— Дело было так: в тот день мне исполнилось шестнадцать лет, я возвращалась домой на закате, одна.

«Rosa, rosae, rosae» — заклинание снова действует. Сабелла смотрит на меня внимательно и что-то записывает на листе бумаги. Иногда он приподнимает бровь, но я не понимаю, что отражается на его лице — сочувствие или упрек. Лилиана бледнеет — об этом я не рассказывала даже ей.

— Через несколько дней я не выдержала, подползла к двери и изо всех оставшихся сил стала стучать. Как он и предсказывал, я сама попросила его вернуться.

Я не могу поднять глаза на отца, а потому смотрю на Сабеллу, который непрерывно водит авторучкой по бумаге. Маддалена уставилась в стол: наверно, разочарована, уж она-то ни за что не уступила бы похитителю, скорее умерла бы от голода и жажды, но не стала бы его звать. Голос вдруг подводит меня, но я довожу рассказ до конца: голоса полицейских, бегство, выстрелы, тень отца, приближающаяся среди деревьев.

Когда я умолкаю, не слышно ни шороха, даже ручка адвоката больше не шуршит по бумаге. Потом с кухни доносится звон посуды, и волшебство рассеивается: это синьора Фина начинает готовить обед. У других жизнь продолжается, словно ничего не случилось. Раньше у меня тоже было все просто! Бряканье посуды, нехитрые мысли, однообразная череда дней и никакого страха, который теперь затапливает меня по утрам, стоит открыть глаза, а иногда не отпускает и по ночам.

— Кто-нибудь видел вас на улице в вечер похищения? — спрашивает Сабелла, снова занося ручку над бумагой.

Дорога была пуста, настало время ужина, торговцы уже закрыли лавки. И вдруг я вспоминаю шаги за спиной, свой испуг и отца Тиндары — он приподнимает шляпу в знак приветствия, обгоняет меня и скрывается за углом.

— Сантино Кризафулли шел тогда по дороге, — отвечаю я, — может, он что-то слышал.

Маддалена кивает и складывает руки в замок.

— Мне жаль, что я причинила столько хлопот, — продолжаю я, раз все молчат. — Я не думала, что один взгляд, одно слово могут иметь серьезные последствия.

Сабелла снимает очки.

— Синьорина, — говорит он со строгим видом, — вы не должны извиняться и корить себя, потому что не сделали ничего плохого. Даже если бы вас сосватали за этого… — он на мгновение умолкает, — молодого человека…

Я отчаянно трясу головой в знак отрицания, и адвокат продолжает свои размышления:

— Если бы даже вы его, как это говорят, поощряли, были бы им очарованы, и даже будь вы помолвлены, я хочу сказать…

Я стискиваю пальцы до боли, способной заглушить душевную муку.

— Единственное, что имеет значение, — были вы согласны вступить с Патерно в близкие отношения или нет. Имелась ли у вас возможность выбора, уступили вы его желаниям добровольно или были вынуждены это сделать под влиянием усталости голода, угроз, силы, унижения?

— Я не хотела, но…

— Есть разные виды насилия, — вмешалась наконец Маддалена, — физическое и психологическое: ты подверглась и тому и другому. Не ты внезапно решила пойти с ним, а тебя заставили против твоей воли. Это не любовь, а принуждение.

Донна Фина приносит кофе и, проходя мимо, приобнимает меня за плечи. Сабелла дует на черную жидкость, опрокидывает ее одним глотком и ставит чашечку на стол. Методично перебирает свои листочки, складывает их в серую папку и прячет в кожаный портфель. Встает.

— Мне все ясно, Олива, но решение остается за вами, вам нужно принять его совместно с родителями, поскольку вы еще несовершеннолетняя. Если не побоитесь идти дальше и подать на Патерно в суд, я готов взяться за ваше дело. Разумеется, без всякой оплаты.

Я оборачиваюсь к Маддалене, но она занята беседой с Лилианой. Тогда я встаю и провожаю адвоката в прихожую. Там я наклоняю голову и прислоняюсь к стене.

— Вы не виноваты, Олива, — говорит Сабелла перед уходом, — вы всего лишь слабая девушка.

58

Сержант Витале, не говоря почти ни слова, заполнил какие-то бумаги, а когда мы вышли, положил отцу руку на плечо. Мы вернулись боковыми улочками, потом я засела в доме и больше не высовывала на улицу носа, хуже, чем Фортуната.

Я хотела упечь в тюрьму негодяя, а очутилась в ней сама. Дни начинаются и заканчиваются одинаково. Родители боятся оставлять меня одну и сами тоже выходят только по крайней необходимости. На рынке на нашем месте продает улиток Пьетро Пинна: узнав, что мы обратились в полицию, люди больше моему отцу не доверяют. Козимино постоянно меняет работу и тоже часто сидит и ждет вместе с нами.

Иногда светит солнце, иногда идет дождь; когда дует ветер, я сажусь у окна и смотрю, как листья рисуют в воздухе замысловатые фигуры. Только ночами я набираюсь смелости и ненадолго выхожу во двор: в одном уголке огорода, где земля избежала порчи, отец вновь посадил зелень.

Когда в дверь стучат, мать прижимает ладони к щекам и неосознанно делает шаг назад: к нам больше никто не ходит, и мы боимся, что злопыхатели, которые извели наших кур и овощи, явятся причинить вред нам. Она смотрит в глазок:

— Там женщина в брюках, стриженая, как мужчина.

Маддалена входит и обнимает нас обеих.

— Я мечтала с вами познакомиться, дорогая Амалия.

Мать высвобождается и приглашает гостью на кухню. У Маддалены с собой тяжелая сумка.

— Смотрите, что я принесла, — говорит она и открывает ее перед нами.

— Вот только книг нам в доме не хватает, — высказывается мать по-калабрийски и, пока мы идем в мою комнату, прибавляет: — Мы их на обед вместо хлеба едим.

Маддалена садится за мой стол, и комната от ее присутствия кажется просторнее. Она рассматривает книги, сваленные в углу, и кивает:

— Тебе нравится читать.

— Мне их подарила учительница в начальной школе, некоторые я читала по четыре-пять раз.

— А у меня тут не романы. — Она выкладывает на стол стопку книг.

Я читаю названия на обложках из разноцветной бумаги: итальянский язык, математика, история, география, латинский.

— Я уже окончила школу, — замечаю я.

— Дальше ты можешь учиться сама, дома. Лилиана, которая это уже проходила, тебе поможет, именно она достала для тебя учебники. Сдашь экзамены экстерном, получишь диплом учительницы, устроишься на работу и не будешь зависеть ни от семьи, ни… — Она запинается. — Ни от кого.

Я вожу рукой по корешкам книг. Мне нравилось носить черный передник, идти до школы с Лилианой, слушать объяснения учителя на уроках и, вернувшись домой, садиться за стол и заниматься в тишине. Может, если я продолжу учиться, время снова поделится на дни, а дни — на часы и мое заточение окончится раньше.

— Не знаю, получится ли у меня, — признаюсь я.

— Я тоже во многом сомневалась, но мне все удалось, — отвечает Маддалена и улыбается, показывая ровные белые зубы. — В двадцать лет мы, компания юношей и девушек, решили организовать специальные поезда, чтобы отвозить нищих детей на север страны и пристраивать их там в семьи. Знаешь, что люди говорили? Что коммунисты едят детей. Но нас это не остановило, в итоге многие женщины нам доверились и их сыновья и дочери получили лучшую жизнь.

— Не желаете миндального молока с мятой, профессор? — спрашивает мать, заглядывая в комнату.

— Спасибо, Амалия, с удовольствием. — Маддалена встает, и мы снова идем на кухню. — Только я не профессор, — уточняет она.

— Я вас видела с книгами, — объясняет мать.

— Я даже в университете не училась — закончила педагогическое училище и работаю в школе, — объясняет Маддалена.

— Я думала, вы политикой занимаетесь, — замечает мать.

— Политикой мы все занимаемся так или иначе, — отвечает она. — Политика во всем: это каждый наш выбор, готовность или неготовность помогать другим людям…

Мать выставляет на стол три стакана, разливает молоко и добавляет воды.

— Конечно, легко помогать другим, когда живешь в большом городе, имеешь постоянную работу и тебе не надо волноваться, что будет на обед, а что на ужин, — замечает она, громко мешая в стакане ложкой. — Я тоже выросла в городе. — Мать прикрывает глаза, словно пытается воскресить давнее воспоминание. — Потом встретила Сальво — чуть постарше Оливы была, — потеряла голову и захотела поехать с ним к нему на родину. — Она оглядывается. — Мы сбежали, потому что мои родители были против нашего брака. Двадцать лет назад молодые люди не могли сами выбирать свою судьбу, бегство было единственным способом. А теперь… — Она бросает на меня быстрый взгляд и ставит под каждый стакан блюдечко. — Законы тех времен устарели, все меняется, и бог знает, к чему это приведет. — Она срывает пару листков с растения на подоконнике и споласкивает их под краном. По кухне распространяется запах мяты. — Я вышла замуж по любви, без приданого, сразу появились дети, сначала Фортуната, через четыре года Олива и Козимино. Когда помогать другим, если у тебя трое детей? Для них-то сил едва хватает. Вы правильно поступили, что не вышли замуж, остались свободной. — Она стучит ложечкой по стакану и смотрит, как листики тонут в молоке.

Маддалена отхлебывает напиток.

— На самом деле у меня есть дочь, чуть старше Оливы, — говорит она и ставит стакан на блюдце.

Мать смотрит ей на руки, есть ли обручальное кольцо. Маддалена замечает это и сжимает руку и кулак.

— Я забеременела в восемнадцать лет. Мой друг заявил, что знать ничего не хочет и ребенок не его.

Мать хватает бутылку с миндальным молоком, убирает в буфет и садится рядом с Маддаленой.

— Ну что ж, подумала я, выращу ее одна. Пока была беременна, жила у тетки в провинции, потому что мой отец старался сохранить все в тайне. Я чувствовала, как дочь растет внутри, и представляла, какой она будет.

— И что вышло? — спрашивает мать и протягивает руку к стакану.

— У меня ее отняли, как только она родилась, унесли тайком и отдали в семью, людям, которые хотели ребенка, но иметь не могли.

Повисшее между нами молчание нарушает звон стекла — стакан упал на стол, и миндальное молоко разливается по скатерти. Мать прижимает руки к груди. Глаза у нее блестят.

— Что же я наделала! — вскрикивает она и вскакивает за тряпкой.

Мы с Маддаленой тоже поднимаемся и помогаем ей собрать осколки.

— Извините, извините, — повторяет мать, стискивая пальцы, машет нам рукой, чтобы мы сели, и говорит, что приберет сама.

Но Маддалена возражает ей:

— Женщины должны помогать друг другу, у каждой есть своя рана.

Мы суетимся вокруг лужи молока, и через пару минут стол снова чистый.

— Когда Антонино Кало рассказал мне, что с тобой произошло, — продолжает Маддалена, обращаясь ко мне, — я решила приехать, познакомиться с тобой и подбодрить, чтобы ты ничего не боялась: в истории каждой из нас отражается общая женская судьба. После того как у меня отобрали дочь, я больше года жила у тетки в деревне, не хотела никого видеть, винила себя и думала, что моя жизнь закончена.

— И вам не удалось ее вернуть? — спросила раскрасневшаяся мать.

— Я навела справки и нашла семью, которая ее удочерила. Они хорошие люди, дали ей образование, девочка изучает математику в университете. Однажды я дождалась ее у дверей факультета: она вышла с компанией друзей, наши взгляды на мгновение встретились. Она отстала от товарищей и направилась прямо ко мне. Я испытала те же чувства, как двадцать лет назад, когда она шевелилась у меня в животе. Мы оказались рядом, лицом к лицу, но она пошла дальше и бросилась в объятия своему жениху — он стоял прямо за мной и ждал ее.

— И вы ей ничего не сказали? — спросила я, стискивая свои холодные пальцы.

— Я узнала все, что нужно, слова не требовались: она красива, счастлива, у нее есть друзья, и ее обнимают сильные руки. Я хотела для нее благополучной жизни, и неважно, кто этому поспособствовал. Однажды дети проходят мимо, не обращая на иас внимания, и ступают на собственную дорогу — чего еще можно желать от них? — окончила Маддалена, глядя на мою мать.

Та покачала головой, подняла глаза к небу и приложила ладонь ко рту, словно заставляла себя помолчать.

59

Через несколько дней Маддалена уехала, но писала мне каждую неделю. Я тут же отвечала и просила Козимино сходить на почту. По письму раз в семь дней — тоже способ ускорить ход времени.

Письма я хранила в ящике стола, перевязанные розовой лентой, отрезанной матерью от ткани на платье для тощей дочки Шибетты. И только одно послание я порвала на кусочки и выкинула — оно было не от Маддалены, а от Франко. Увидев имя на конверте, я не захотела даже его открывать. Вспомнила профиль, точь-в-точь как у красавчика Антонио, и томление, которое тогда, за сараем, приняла за любовь. Франко, по его словам, попросил дядю написать мне от его имени, и тот согласился. Он каждый день сожалел, что не может возразить своей матери, но надеялся, что я буду счастлива с тем, у кого хватило мужества, которого у него нет. Желал мне всех благ и уверял, будто бы никогда меня не забудет.

Я сложила письмо и разорвала его. Не с гневом — с печалью.


Лилиана приходит каждый день после школы проверить задания. То, что она постигает на уроках, я изучаю дома. Мне необходимо догнать программу прошлого года и идти вровень ее одноклассницами, и, если все будет хорошо, в июле мы обе получим диплом. Мать сперва была против того, чтобы я сдавала экзамены с другими местными девочками, но потом передумала и начала шить мне платье по этому случаю.

На рассвете мы с отцом снова ходим за лягушками и улитками, молчим вместе.

— Папа, — спрашиваю я однажды, когда хмурым облачным утром мы возвращаемся домой, — я иду по верной дороге?

Он открывает дверь, снимает шляпу, ставит ведра рядом с лавкой у входа и, как всегда, не отвечает.

— Как же так, ты отец и ни слова не говоришь. — Я теряю терпение. — Ничего от тебя не добьешься! — Я снимаю влажную куртку и бросаю на пол.

Он не спеша поднимает ее и пристраивает на вешалку.

— А чего ты от меня хочешь? — улыбается он и склоняется над ведром, чтобы разобрать улиток: больших отдельно, маленьких отдельно. — Тебе всегда нравилось ходить в поле; в отличие от твоего брата, тебя работа не пугает. Так было с самого детства.

Его руки копаются в ракушках, те легко постукивают друг о друга. При чем тут это? — думаю я. Никогда он не ответит прямо, мать права.

— Как-то раз — не знаю, помнишь ли ты, тебе было лет пять или шесть — два дня лил дождь, а потом ты пошла со мной на новое место, по пути домой оступилась и провалилась в заброшенный колодец. Я не успел даже крикнуть, только увидел, как ты мгновенно исчезла под землей.

Эта сцена вдруг живо возникает передо мной, словно происходит прямо у меня на глазах. Все тело сковало холодом, ноги бултыхаются и не могут нащупать дна, во рту и в носу вода с землей.

— Я думала, что тону, — ясно вспоминаю я и прижимаю ладони к лицу, чтобы унять дрожь. Потом закрываю глаза и буквально чувствую, как сильные руки дотягиваются и, схватив меня, вытаскивают из жидкой грязи и выносят на свет.

— Ты меня спас, — шепчу я.

Отец ссыпает в одно ведро больших улиток, чтобы подсохли, — они пойдут на продажу; маленьких оставляет в другом — этих съедим мы.

— По незнакомой земле лучше ходить вдвоем. — Пустые ракушки он откладывает, чтобы удобрять выжившие растения. — Ты тут напомнила мне, что я твой отец. Так вот, — произносит он, закончив сортировку, — если ты споткнешься, я тебя поддержу.

60

И вот накануне Рождества, ранним утром, у дверей снова возникает Неллина.

— Мне жаль, кума, — говорит отец, чуть приоткрыв дверь, — но гостей мы сегодня принять не можем.

— Это еще почему? — огорченно спрашивает она.

— Скорбим по пропавшему коту.

Неллина некоторое время стоит молча.

— Но у вас нет кота, — наконец удивленно возражает она.

— Вот поэтому он никогда не вернется.

— Сальво, ты вечно отшучиваешься, но я пришла с важным сообщением.

— В такой час? — Отец по-прежнему не пускает ее дальше порога.

— Речь об Оливе.

— Она хорошо себя чувствует, спасибо. Передай привет от меня дону Игнацио.

Тут вмешалась мать и провела Неллину на кухню.

— Меня просили передать вам, что, если вы откажетесь от обвинений, — начинает гостья, — семья… Они могут предложить Оливе подарок. Щедрый подарок. — Она потирает перед носом моих родителей два пальца правой руки.

Мы с Козимино слушаем разговор из соседней комнаты.

— Подкупить тебя хотят, — замечает брат, приглаживая усы. — Как будто все можно уладить при помощи толстого кошелька. Нет цены для чести женщины, тут ни деньги, ни закон не помогут. Суд — просто спектакль. Будь это мое дело, я бы не то что суда…

Я прикладываю палец к губам, прося его замолчать. В кухне все говорят одновременно, потом я четко различаю голос отца:

— Неллина, ты, кажется, сегодня с утра пошла на скотный рынок и заблудилась. В нашем доме никого не продают.

Неллина изображает обиду, но тут же продолжает:

— Вы сейчас так говорите, потому что все еще свежо. Подумайте, что будет завтра, через год, через много лет. Эти деньги Оливе бы пригодились для жизни, да и вам тоже, вы ведь в них не купаетесь.

Ножки стула скрипят по полу, мать резко вскакивает:

— Мы таких предложений, прости господи, даже слушать не желаем, и тебе, Неллина, простительно нам их передавать только потому, что сама ты радостей материнства не знаешь. Олива учится, скоро сдаст экзамены и станет учительницей. — Она говорит громко, вероятно, чтобы я тоже услышала. — Моя дочь в чужих подачках не нуждается, — прибавляет мать по-калабрийски. — Всего тебе доброго!

Мы с Козимино изумленно переглядываемся: никогда наша мать не позволяла себе резкого слова ни с Неллиной, ни с кем в округе. Всю жизнь старалась никому не перечить, быть тише воды ниже травы, чтобы не нарушать заведенный порядок вещей и не нажить врагов. Теперь, выходит, и она научилась говорить «нет».

Экономка, однако, убеждает ее, что к соглашению необходимо прийти, и лучше так, чем иначе, потому что с этими людьми шутки плохи, а гордыню порой приходится оставить, ибо это смертный грех. Когда она наконец уходит, мы с матерью принимаемся готовить рождественский ужин, ни словом не обмолвившись об этом визите. Спокойно занимаемся привычными делами: замешиваем тесто, наливаем масло, нарезаем чеснок, снимаем кожицу с помидоров, разводим огонь, моем кастрюли, протираем тарелки. Хлопочем до вечера, и мать не дает мне никаких указаний. Если я делаю что-то не так, не говорит ничего, позволяя мне поступать по-своему, словно она отреклась от всех своих правил. Иногда она поднимает глаза от плиты и как-то робко улыбается мне.

Не успеваем сесть за стол, как в дверь снова стучат. Я вспоминаю предупреждения Неллины, и меня охватывает страх. Стук повторяется сильнее прежнего, мать приникает к глазку, но снаружи темно и ничего не разглядеть. Отец шепотом просит всех молчать, словно нас нет дома. Когда стучат в третий раз, из-за двери доносится знакомый голос:

— Откройте, это я!

Мы переглядываемся: не снится ли нам это?

Заходит Фортуната, закутанная в шаль, с мокрыми волосами, зубы стучат, глаза темнее ночи. Поначалу она молчит, ее трясет, и, скорее всего, не только от холода. На нас она смотрит как битая собака, которая не доверяет ни одной протянутой руке, не понимая, приласкают ее или ударят. Мать приносит ей сухую одежду и просит Козимино поставить еще один стул. Мы ждем, пока сестра поест и утолит жажду, никто ни о чем не спрашивает, и в конце концов она сама начинает рассказывать:

— Четыре года я провела в аду. Оскорбления, побои, издевательства. Ребенка я потеряла по вине мужа. Он говорил, дитя не от него, будто бы я его обманула, называл дрянью, которая понесла от другого, чтобы выйти за него. Я, мол, хотела принудить его к браку. Он мне показал, что это за брак. Четыре года я была заперта в доме, ни одной живой души не видела, с родными поговорить не могла. Но я молчала. Я сама виновата, что так вышло. Думала: терпи, не ропщи, сильная женщина все вынесет. Кротость, терпение, нежность — это со временем любой мужчина оценит. Четыре года он живет в свое удовольствие, шатается где угодно, а я чахну взаперти. Будь выше этого, слушайся, не возражай, повторяла я себе. Как ты всегда говорил, папа: пригнись, пережди бурю. Так я и стелилась, но с последней каплей чаша переполнилась.

Я не слышала голоса сестры с того дня, когда она под ухмылочки семьи Мушакко шла под венец в топорщащемся на животе платье. И все это время она страдала там, в четырех стенах, словно это в порядке вещей — жить замужем как в могиле.

— И вдруг он является домой вместе с этим мерзавцем Патерно, вот тут-то мое терпение внезапно кончилось. «У нас гости, жена, ставь еще один прибор, твой зять повздорил со своим отцом и потому окажет нам любезность и проведет у нас Рождество». Я его как увидела, прямо рассвирепела. «Какой еще зять? Да моя сестра в суд с ним пойдет, а не к алтарю!» — так и сказала я ему. Мушакко ударил меня и гаркнул: «Твоя сестрица, равно как и ты, за пару монет на что угодно согласится. У вас вся семейка такая». И тут я не выдержала, собрала со стола тарелки из дорогого сервиза его бабушки, разбила их об пол и сверху плюнула. Он онемел, не ожидал такого, раньше-то я ему и слова поперек не говорила. Побежала я в комнату, пару вещей в сумку бросила, выскочила за дверь и по лестнице со всех ног.

Мы сидели молча. Знали мы об этом или нет? И если нет, могли такое представить? И все же мы ничего не делали, мы все молчаливые сообщники.

— Извини, папа, — говорит Фортуната, — но если я не смогу остаться здесь, лучше пойду в монастырь, чем вернусь к мужу.

Отец молчит, потом подходит к дочери и целует ее в лоб. Когда он наклоняется к ней, я замечаю, что волосы у них одного цвета — светлые с проседью.

— Ну что ж, отпраздновали, — вздыхает мать. — А теперь пора спать, поздно уже. — И с незнакомой прежде нежностью улыбается старшей дочери: — Я тебе постелю на твоей кровати.

Она идет по коридору, качая головой, мы с Фортунатой — за ней.

Отец с братом остаются поговорить на кухне, и иногда до нас долетают их голоса.

— Нужно отвести ее назад, — говорит Козимино, — иначе мы навлечем на себя новые напасти.

Жена должна быть с мужем под одной крышей, и лучше пусть она вернется сама, а то Мушакко явится сюда забирать ее силой. Ты хочешь, чтобы до поножовщины дошло? Нам и так бед достаточно.

Какое-то время ничего не слышно, мать стелет простыни. Потом Фортуната подносит палец к губам, останавливает ее руку, и мы тщетно пытаемся разобрать слова Козимино.

— Пожалуй, нет, — наконец произносит затем отец с непривычной тревогой в голосе. — Завтра я пойду поговорю с ним, все уладится, вот увидишь. Иди спать, я тут посторожу.

Мы слышим скрежет передвигаемых по полу стульев и скамеек, потом тишина, и мы укладываемся. Утром обнаруживаем, что оба, отец и брат, устроились на кухне, спят прямо в одежде, готовые защищать дом и женщин.

Мать проходит на цыпочках и прикрывает ставни, потом смотрит на нас и кривит губы. Двоих она должна была выдать замуж, и обе остались дома. Лучше бы мы родились мальчиками, как Козимино, но мы женщины, и потому жизнь наша пошла наперекосяк.

61

С той поры как вернулась Фортуната, время полетело быстрее, хотя жизнь осталась прежней. Мы наводим порядок в доме, готовим, убираем на кухне, а после обеда я ухожу в нашу комнату учиться. Иногда сестра предлагает проверить мои знания, но минут через пять начинает зевать и засыпает с книгой в руках. К счастью, потом приходит Лилиана, и мы вместе повторяем уроки.

Однажды утром заходит тощая дочка Шибетты, мать приглашает ее в дом, но предлагает самый неудобный стул и стакан воды с мятой без миндального молока. Гостья начинает во всех подробностях пересказывать местные новости. На свадьбу Тиндары явилась вся Марторана, но угощения было мало, а вино подавали разведенное, поэтому многие уходили со словами: «На обратном пути зайдем в закусочную, перехватим хоть пирожок с требухой». Дон Игнацио не мог служить мессу две недели подряд, потому что из-за простуды потерял голос. Неллина упорно хотела его подменить. Пришлось епископу вмешаться и объяснить ей, что день, когда женщина сможет совершать мессу, настанет только после апокалипсиса. Capo начал трудиться в мастерской отца и теперь ездит в город, где у него появился серьезный заказчик, и даже несколько раз уезжал на ночь, так что поговаривают, будто он нашел там не только работу, но и гнездышко…

Я дождаться не могу, когда Мена уйдет. Единственный плюс безвылазного сидения дома — то, что я не знаю сплетен, не слушаю эту бесконечную болтовню, словно радио выключила. А гостья все не уходит.

— Козимино дома? — спрашивает она и заглядывает в комнаты.

— Он поехал в город искать работу, — отвечает мать.

Мена вздыхает и продолжает рассказывать. Розалина ревнует Capo, потому что на самом деле она, кажется, всегда на него засматривалась; от огорчения она похудела на пять килограмм, мать даже отвела ее к доктору Провенцано, а тот сказал, что от любви еще никто не умирал и, даже если она похудеет еще на пять килограмм, ей будет полезно. А Мушакко… Сестра вздрагивает и чуть не роняет поднос со свежим хлебом и вазочкой варенья из горьких апельсинов. Мена это замечает, но не прекращает свой доклад. Мушакко повсюду говорит, что сам выгнал жену, которая принудила его к браку обманом. Фортуната швыряет поднос на стол и бежит в свою комнату.

Мена хочет увязаться за ней, но мы с матерью ее удерживаем.

— Я не пыталась ее огорчить, — хнычет она, и глаза у нее краснеют. — Наоборот, хотела успокоить, сказать, что ей нечего бояться, что Мушакко не будет мстить. После всего, что ей пришлось перенести, она наконец свободна. Вроде должна быть довольна.

Я молча гляжу на нее и не понимаю, серьезно она говорит или притворяется.

— Свободна? — наконец спрашиваю я. — Свободна считаться дрянью? Вышедшей замуж обманом? Отвергнутой мужем? Вот это ты называешь свободой, Мена?

Она смотрит мне прямо в глаза, стискивает челюсти, и ее худые щеки западают еще сильнее.

— А что еще нам остается, Оли? Сидеть в старых девах, как я? Это, что ли, свобода? По-твоему, я свободна? Думаешь, на меня не показывают пальцем на улице, как на тебя, Фортунату, Тиндару, Розалину? У каждой свой грех. Твоя сестра хоть вырвалась из пыточной, она может уехать в другой город, начать новую жизнь. С мужем разошлась, детей, к счастью, нет… — Она останавливается на полуслове и опускается на неудобный стул — возможно, вспомнила про живот Фортунаты, который не удалось скрыть под свадебным платьем, и теперь жалеет о своих словах.

Бедная Мена, внезапно меня охватывает нежность к ней — она, по крайней мере, в отличие от многих здесь, не уверена в том, что знает абсолютную истину. Она не злая, не хуже меня. Все мы правы, и все неправы.

62

Вот-вот придет весна. С детства помню, что эта пора всегда была праздничной, потому что растения в отцовском огороде, согретые лучами солнца, понемногу начинали показывать плоды наших трудов: полива, удобрения, обрезки, опрыскивания настоями от паразитов. Сейчас сад лишен красок и запахов, зелени нет, весны нет, и в душе у меня тоже зима.

Вышивая, мы слушаем маленький радиоприемник — это единственное, что Фортуната принесла с собой из дома Мушакко. Я громко пою, а она учит меня танцевать, как близняшки Кесслер, которых она видела по телевизору. Сестра высокая и светловолосая, как Алиса и Эллен, а я маленькая и черная, как ворон. Мы встаем рядом посреди кухни, подражая сестрам-артисткам, берем друг дружку под руки и поем: «Да-да-ум-па, да-да-ум-па, да-да-ум-па», одновременно щелкаем пальцами и выводим: «Да-да-ум-па, да-да-ум-па, ум-па». Мать ворчит, что мы так и не взялись за ум, остались детьми, но иногда тоже упирает руку в бок, притопывает ногой и, присоединившись к нашим танцам, подхватывает: «Да-да-ум-па, ум-па».

Как-то утром мы напеваем «Когда, когда, когда» и варим апельсиновое варенье, и тут в дверь стучат: это судебный пристав с уведомлением о том, что нам следует явиться на первое слушание. Мы впускаем его, выключаем радио и больше не включаем.

Погода снова портится, кажется, что вернулась зима, желания учиться нет, и книг я не открываю. Пока мы вяжем, я вслух читаю последнее письмо Маддалены. Она пишет, что Фортуната совершила смелый поступок и что ей следовало бы сообщить о насилии, которому она подвергалась, в полицию. Однако, пока у нас нет закона о разводе, женщинам, ушедшим от мужа, нелегко будет наладить новую жизнь, но скоро все изменится именно благодаря нам, женщинам с Юга, — мы страдали больше и потому сильнее хотим возмездия. Меня привлекает возмездие. В конце письма Маддалена предлагает моей сестре переехать на некоторое время к одной ее подруге, которая живет в городе и может помочь найти работу.

Фортуната смотрит на клубок, лежащий у нее на коленях:

— Я ничего не умею, даже через дорогу перейти. Как я отсюда уеду? Какую работу я могу выполнять? Ты хотя бы в школу ходила, а я из отцовского дома переселилась к Мушакко и о жизни ничего не знаю.

Ее руки в непрерывном танце перебирают спицы и разматывают клубок.

— Прости, Оли, — извиняется она, — но я не могу пойти к сержанту Витале. Я не такая сильная, как ты. — И она опускает спицы.

Я забираю вязание у нее из рук, ловлю несколько убежавших петель.

— Я тоже не такая, как была раньше, — отвечаю я. — Держи, я подняла спущенные петли. — Я возвращаю ей спицы. — Дырки не будет.

Через неделю Фортуната в праздничном пальто матери и с большой старой тканевой сумкой, сопровождавшей мать в ее свадебном путешествии на корабле, садится в автобус и отправляется в город пожить у подруги Маддалены. В шляпке и с подкрашенными губами, она снова выглядит красивой, как до замужества, когда я должна была следовать за ней повсюду. Но в этот раз она вышла из дома одна, быстрым шагом направилась к большой дороге и скрылась из виду. Перед уходом сестра обняла меня и сказала:

— Видишь? Распевала с тобой «да-да-ум-па», как близняшки Кесслер, вот и стала как ты.

63

Ночью холодно. Кровать Фортунаты у противоположной стены пуста, а моя словно толкает меня со всех сторон. Правила сна: лежи на спине, дыши глубоко, закрой глаза. Но едва я закрываю глаза, мысль про завтрашний день не дает мне покоя. Сон приходит и снова отступает, беспорядочные образы непрестанно будят меня: красный сок апельсина, растекающийся по белым брюкам; доносящийся с улицы свист; глаза, следящие за мной, когда я иду мимо; руки, удерживающие меня силой; резкая бань, когда внутри что-то рвется; пропитывающая простыни кровь; книги Лилианы в потрепанных суперобложках; обломанные ногти и мокрые волосы Фортунаты, стучащейся в нашу дверь; жасмин, розы, ромашки, облака в виде двурогого морплония; Алиса теряется в погоне за белым кроликом, а он приводит ее в темную комнату, дарит шелковый платок, Алиса сбегает ночью, а выстрелы полицейских все ближе, адвокат Сабелла закрывает свой портфель, и королева червей выносит мне приговор: отрубить ей голову!

Я открываю глаза и вытираю пот со лба, вся спина мокрая, скулы ноют. В ванной я ополаскиваю холодной водой шею и запястья. В доме все тихо. Я беру фонарь, с которым мы ходим за улитками, отпираю дверь и ступаю на двор. Заставляю себя дойти до того места, где раньше, пока не погибла, росла олива, под которой Франко ощупал мое лицо. Я встаю на колени и голыми руками начинаю копать землю. Так, согнувшись, в густой темноте, чувствуя, как влага пропитывает одежду, я копаю, пока не натыкаюсь на грубую кожу, ногти обламываются, я рою дальше и извлекаю на свет старую, полусгнившую сумку. Гашу фонарь и во тьме возвращаюсь с вещами в дом.

Открываю застежки, почти съеденные ржавчиной, и разворачиваю сверток, весь в бурых пятнах. Внутри праздничное платье без следов сырости и грязи. Я кладу его на кровать — ткань чистая, вышивка цела. Время, прошедшее с того дня, пожрало меня, но платье осталось невредимым. Из коробки с вышивальными принадлежностями я достаю иголку и нитку, сажусь на край кровати и, наклонившись к тусклой лампочке на ночном столике, продеваю хлопковую нить сквозь игольное ушко, завязываю узелок на конце. Мелкими незаметными стежками, как учила мать, я зашиваю прореху, соединяя рваные края, которые, кажется, срастаются под моими руками. Завершив, обрезаю нить ножницами.

Я снимаю пижаму и представляю себе, что это ночь перед свадьбой, последняя, которую я провожу в постели одна, когда девичья честь еще нерушима, последние часы перед тем, как меня отдадут в собственность мужчине, чтобы доставлять ему удовольствие. Я ощупываю свои руки, грудь, живот, бока, касаюсь бедер, коленей, лодыжек, ступней, пальцев на ногах. Я чуть выросла со времени того танца, но в остальном мое тело осталось прежним, разве только еще больше похудело. Одну за другой я расстегиваю пуговицы на платье и надеваю его. Отодвигаю доску тайника, вынимаю ожерелье, которое мне подарила Лилиана, подбираю волосы и надеваю украшение. Медленно, словно к алтарю, иду через всю комнату, и в голове у меня играет свадебный марш.

Согласна ли ты, Олива Денаро, никогда не быть женой: ни в радости, ни в горе, ни в бедности, ни в богатстве — и жить одной до конца дней твоих? Пока смерть не разлучит тебя с этой землей? Согласна ли ты?

Согласна ли я?

Утром я просыпаюсь в белом платье моего первого бала.

64

Родные сидят в кухне вокруг стола.

— Я готова, — говорю я. — Пойдемте на автобус.

Страх, владевший мной прошлой ночью, вытек из тела, словно вода из ванны, уносящая грязь в сливную трубу. Платье вернулось в шкаф, под оливковым деревом остался закопанным лишь мой стыд.

— Не спеши, — отвечает отец. — Кало отвезет нас на машине, они с Лилианой будут ждать нас в конце улицы ровно в десять.

Я сажусь за стол, крошу в молоко с кофе черствый хлеб и посыпаю сахаром: сегодня самый обычный день.

— Я останусь с мамой, — сообщает Козимино, приглаживая усики. — В машину мы все не влезем. Потом, когда вернешься, расскажешь все подробно, как рассказывала сказки про Джуфу. — Брат кладет руку мне на плечо. Он заметно вытянулся, его худая Длинная фигура похожа на зонт, и он так же готов укрыть меня от непогоды или яркого солнца.

Я доедаю, и мать, склонившись над столом, собирает тарелки и приборы, чтобы поставить их в раковину.

— Я приготовила тебе красивый наряд, — говорит она, словно провожает меня в школу.

— Не волнуйся, мама, я не замараюсь.

Она открывает кран и начинает мыть посуду, но вдруг выключает воду.

— Я не волнуюсь, ты всегда чистая. — Она вытирает руки о передник и кладет чуть влажную ладонь мне на щеку. — Помни: язык открывает все двери. Ты должна все рассказать судье, без стеснения, как рассказывала адвокату. Через несколько месяцев с божьей помощью ты станешь учительницей и будешь знать больше слов на латыни, чем негодяй, посмевший тебя обидеть, знает на родном языке. Покажи им, что ты не лыком шита!

Отец и Кало сидят рядом, мы с Лилианой устроились позади. Дорога до города длинная и извилистая. Подруга держит меня за руку и болтает об учебе, об экзаменах, которые состоятся в начале лета. Я делаю вид, что слушаю, и иногда односложно отвечаю на ее вопросы. Чем дальше мы отъезжаем от Мартораны, тем сильнее я боюсь, словно кошмары этой ночи должны сбыться.

Кало останавливает машину на площади размером со всю Марторану. Перед нами возвышается здание из трех корпусов: боковые сверкают окнами, а центральный украшен высоченными колоннами, как древнегреческий храм. Я ловлю себя на раздумьях о том, какое божество могло бы обитать там. Мы идем через площадь и поднимаемся по лестнице к колоннаде. Над ней надпись большими буквами: «ПРАВОСУДИЕ». Будем надеяться, думаю я. Лилиана читает мои мысли.

— Это пока еще не правосудие, — шепчет она мне на ухо, когда мы входим в главную дверь. — Однажды я изменю этот закон, который оправдывает насильников, обещаю тебе, — произносит она в вестибюле слишком громко.

— Однажды, — повторяю я, — однажды… Но я здесь сейчас.

Больше я ничего не успеваю сказать, потому что отец привлекает меня к себе, берет под руку, и так мы идем к залу. Кало и Лилиана шагают рядом по обе стороны от нас.

— Олива, не бойся, это как собирать улиток, — говорит отец, — нужны терпение и сообразительность, потому что моллюски, как и некоторые бесхребетные личности, имеют способность прятаться, чтобы их не поймали. Но это талант подлецов.

Кало подходит к приставу и что-то спрашивает у него. Тот смотрит в журнал и указывает на коридор справа. Каблуки Лилианы стучат по мраморному полу, и помещение с высокими потолками оглашается звонким цоканьем. Я в своих белых мокасинах стараюсь идти тихо и вспоминаю, как посреди площади под палящим солнцем внезапно остановилась с отломанным каблуком в руке. Теперь я при всем желании не могу повернуть назад.

Мы входим в лифт, и Кало нажимает на круглую белую кнопку с цифрой три. Когда лифт останавливается, я вся дрожу, как тогда, в автобусе.

— Зал двенадцать, — говорит Кало, устремляясь вперед.

У входа в зал стоят две женщины и оживленно беседуют. Одна в брючном костюме. Заметив меня, она улыбается полными губами, демонстрируя белые зубы. У второй волосы забраны в хвост, а глаза слегка подведены.

— Тебе идет такая прическа, — говорю я Фортунате.

Она улыбается и проводит рукой по виску, приглаживая завиток.

— Адвокат уже там, — сообщает Маддалена. — Пойдемте.

Мы с отцом под руку направляемся в зал, похожий на церковь: два ряда деревянных скамеек по обе стороны, на дальней стене распятие. Мужчина в черной мантии входит и занимает место за кафедрой, мы все встаем.

Сабелла приветствует меня, пожимая руку, и достает из черного портфеля папку с документами. Вид у адвоката усталый, словно ему тоже не спалось этой ночью. Зато я внезапно ощущаю прилив сил, дыхание спокойно, ладони сухие, и голову я держу высоко. Рядом со мной отец, Кало, Лилиана, Маддалена: но я здесь не ради них, а ради себя самой. По другую сторону зала сидит защита — трое мужчин в темном, и с ними ответчик в белом, с волосами, приглаженными бриллиантином, но без цветов жасмина за правым ухом. Девочки были правы: он действительно красив. Почти год миновал, а Патерно почти не изменился. Я ушла далеко вперед, а он остался на месте. И это еще одна причина, почему наши пути больше не пересекутся.

Увидев меня, он перестает нахально улыбаться и смотрит в упор. Я чувствую его взгляд, но у него уже нет власти сделать меня красавицей или невидимкой. Ничто больше не может меня задеть, а чего я лишилась, того не возвратить — я больше не смогу бежать в сабо очертя голову, придумывать имена облакам, повторять в уме латинские слова, рисовать угольным карандашом кинозвезд, гадать на любовь по цветку.

Загрузка...