По главной улице Ольвии легкой и упругой походкой шел полемарх — высокий, худощавый и неизменно молчаливый Керикл. Был он в короткой льняной безрукавке до колен, подпоясанной широким кожаным ремнем с металлической пряжкой. На поясе висел короткий широкий меч с рукоятью из слоновой кости в простых, хотя и изрядно потертых, кожаных ножнах. «Не оружие красит воина, а воин — оружие», — любил говорить полемарх и всю жизнь следовал этому правилу.
Лишь пышный белый султан на шлеме указывал, что Керикл не простой воин, а городской военачальник. Об этом же говорил и знак солнца у него на груди, на кожаной нашивке безрукавки. Нагие руки и ноги Керикла были загорелыми до черноты.
В Ольвии хорошо знали отважного Керикла и каждый год неизменно переизбирали его полемархом, как Родона — архонтом. Керикл был верным Ахатом [15] Родона еще с юношеских лет, со времен их совместных странствий, когда они, оба молодые и легкие на подъем, возжелав чужих дорог и чужих ветров, пустились странствовать по белу свету. Сев на торговую триеру, они переплыли Понт и, сойдя на том берегу в Халкедоне, отправились аж в Месопотамию. Где только не носило двух молодых эллинов! Сколько чужих дорог они прошли, сколько башмаков стоптали, сколькими чужими ветрами были овеяны — не счесть! Доходили до самых стен Вавилона — насмотрелись диковин, насытились приключениями да ума-разума набрались в чужих краях. А сколько повидали тамошнего люда, сколько опасностей их подстерегало! Юность свою в походах закалили, научились смотреть в лицо опасности. Хорошая это наука для юноши — в чужих краях побывать, закалку обрести и домой уже другим вернуться — сильным, бывалым и уверенным в себе. Такие странствия, да еще совершенные в юности, — не забываются.
Лицо у Керикла было ужасным, и горожане так и не привыкли к его пугающим шрамам. Где-то во время странствий по Месопотамии Керикла сбил с ног раненый лев, внезапно выскочивший на дорогу. Хищник ударил его лапой по лицу: когтями вырвал ноздрю, правый глаз, распорол щеку. Он бы и голову оторвал Кериклу, если бы не подоспел Родон… Вот с тех пор между Кериклом и Родоном и завязалась мужская дружба, которая из года в год лишь крепла и закалялась. Керикл верой и правдой служил Ольвии многие годы и считал за великое счастье, что вместе с ним городу служит и его спаситель, друг юности и зрелости архонт Родон.
Полемарх любил Ольвию.
— Да испепелит того Зевс огнем священным и небесным, кто скажет, что есть на свете город лучше нашей Ольвии! — часто говорил он и неизменно добавлял: — Я сколько по свету ни ходил, а счастливым стал только здесь, дома. Ибо нет края лучше родного, ведь все дороги мира всегда ведут к отчему порогу.
В укреплении города, в улучшении его жизни и видел Керикл главную цель своей жизни.
— Наши отцы передали нам Ольвию еще краше, чем она была до них, — говорил он горожанам. — А значит, и мы должны передать ее своим сыновьям и внукам еще лучше, чем получили.
Шел Керикл и шел, ибо на душе была радость, и потому хотелось идти и идти, наслаждаясь ею — нечасто она у него гостит, так почему бы и не дать душе отдохнуть. Раз уж живет человек на свете, должен он все сполна изведать — и печаль, и веселье, беду и счастье, любовь и ненависть, доброту и подлость, отчаяние и утешение.
Шел полемарх, городом любовался.
Все ему здесь нравилось — и дали, и сам город.
Переселенцы, колонисты из Милета, построили Ольвию словно из двух городов: из Верхнего, что раскинулся на возвышенности над лиманом, и Нижнего, что занял место в прибрежной части. Границами города на востоке был берег Бугского лимана, а на западе и севере — глубокие балки, Заячья и Северная. В те времена, о которых идет речь, у Ольвии еще не было оборонительных стен — они появятся значительно позже, как позже появится и опасность. А тогда, в VI веке до н. э., город защищали лишь природные преграды — балки и берег лимана, за что это место и было в древности выбрано для поселения, да еще защищала счастливый город немногочисленная застава во главе с полемархом.
— Торговля и мир со всеми здешними племенами и народами — вот что нас надежно защищает и будет защищать, покуда стоит Ольвия, — не раз и не два говорил магистратам Родон. Исходя из этого, город и вел свою политику так, чтобы торговля и мир защищали его надежнее оборонительных стен.
Керикл шагал по главной улице, что вела через Верхний город с севера на юг. Параллельно ей в северной части города тянулись еще две улицы; их пересекали (с запада на восток) поперечные. На улицах то тут, то там сновали озабоченные горожане, пробегали рабы и слуги, шумели дети. Город жил своей обычной жизнью, и это радовало полемарха.
Потянулись кварталы жилых домов, тесно прижавшихся друг к другу. Центром каждого греческого дома был двор. С улицы в него попадали через небольшие сени. Фасад дома, окна комнат были обращены не на улицу, а во двор. Внешняя стена была глухой, и что делалось во дворах — с улицы было не видно.
За жилыми кварталами тянулись общественные здания, мастерские, лавки. С возвышенности была видна южная часть города и Нижний город, некрополь за его пределами, ширь Бугского лимана.
Кивая встречным, Керикл миновал теменос, затем — агору, административную площадь, и, повернув на юг, подошел к своему дому, стоявшему рядом с домом архонта Родона. Они не только дружили, но и жили по соседству.
А над городом и над лиманом в бездонной синеве небес парят и парят аисты, не шелохнув крылом; другие на крышах запрокидывают головы на спины и звонко щелкают алыми клювами, пританцовывая на длинных, тонких ногах. И так уютно и легко становится на душе от этих мирных, красноклювых и красноногих белых птиц, что хочется думать о чем-то хорошем и добром — о родном крае, о голубом Борисфене, который, как уверены греки, самый большой среди всех рек, о вечности, о счастье, что так редко приходит к нам. Редко и лишь на краткий миг. А куда оно потом девается и где его нужно искать — пойди узнай!
В городе оберегают аистов, и того безумца, что рискнет поднять на них руку, ждет смертная казнь. «Покуда клекочут аисты на крышах наших домов, — говорят ольвиополиты, — до тех пор мир будет витать над нами». И это, пожалуй, так. Ольвия — счастливый город, а значит, и быть ему счастливым во веки веков.
Керикл улыбнулся аистам, ясному небу над городом и повернул к своему дому.
А прохожие за его спиной останавливались, провожая его удивленными взглядами: с чего бы это их полемарх улыбался? Вот так диво! Никогда не видели его улыбающимся — всегда молчаливый, хмурый, неразговорчивый. А тут, виданное ли дело, в его единственном глазу вспыхивают радостные огоньки. Что же такое доброе должно случиться в городе, что полемарх радуется? А как он идет, как идет! Словно юноша, впервые увидевший, что жизнь прекрасна и что этой прекрасной жизни у него впереди еще много, очень много.
Толкнув дверь в глухой стене, Керикл вошел в свой уютный и опрятный двор.
— Ну вот я и дома, — сказал он сам себе и огляделся, будто впервые сюда попал.
С двух сторон двора тянулись портики — неширокие галереи под черепичной крышей, отделенные от двора колоннами. Керикл прошел во двор, где всегда любил отдыхать в зной или просто сидеть в сумерках, размышляя о делах. Сняв шлем с пышным султаном, он присел на скамью и с облегчением вздохнул, словно после долгого странствия добрался до родных мест. И такое чувство у него и впрямь было, а все потому, что к нему заглянула радость.
Во дворе занимались своими делами слуги, нет-нет да и поглядывая на своего господина. Сам не свой сегодня полемарх.
Керикл долго усидеть не мог: вскочил и заходил туда-сюда, держа в руках шлем с пышным султаном. Радость-то какая! Сегодня в гавань прилетели легкокрылые парусники с доброй вестью: триера, что плывет из Афин, уже у устья лимана. Не сегодня-завтра пришвартуется в гавани.
Слуги испуганно переглядывались, глядя на своего вечно хмурого, неразговорчивого хозяина, которого за глаза прозвали молчуном. И дивились меж собой:
— Гляди-ка, молчун заговорил!..
— Ясон уже в Гостеприимном море!.. Из Афин плывет, — не сдержавшись, крикнул Керикл. — Эй, слуги! Ну-ка, шевелитесь живее! Бегите на рынок, закупайтесь! Доставайте вина, готовьте лучшие яства. Пир будет на весь город. Ха! Должен же Керикл хоть раз повеселиться, а? Чтобы все услышали, как полемарх гулять будет. Да не забудьте Лию на пир позвать.
Слуги удивленно смотрят на своего господина: Лию на пир звать? Пятнадцать лет уже, как хозяйка в «царстве теней». Что это сегодня творится с их господином? Раньше, когда Лию вспоминал, тосковал тяжело, а теперь — веселится.
— Чего столбом стоите?! — весело гремит полемарх. — Разве не ведаете, где ваша хозяйка? Неблагодарное племя! Спешите за город, в «царство теней» спешите. Помните, где ее могила? Скажите: госпожа, Керикл приглашает тебя на пир. Не забудьте добавить: по случаю возвращения сына Ясона… Стойте!.. Так и побежали с пустыми руками? Вот неблагодарное племя! Возьмите серебряную чашу с вином и поставьте на могиле хозяйки. Пусть добрые люди выпьют за покойный сон моей жены!
Лия…
Голубоглазая радость, голубоглазое горе Керикла.
Шагает полемарх по перистилю, вспоминает… Да что вспоминать, не забыл он ничего и не забудет никогда. Ибо такое не забывается, такое из памяти не стирается… Словно вчера это было… Да, да, вчера. Лия… Но нет, постой… Женщины приходили в ужас, стоило им лишь раз взглянуть на его изувеченное лицо. Вот странные! Разве мужчина, да еще воин, славен лицом, а не делами? Не ратными подвигами? Да и с лица разве воду пьют?..
Но о своих мыслях, о своих обидах он и словом никогда вслух не обмолвился. Носил обиду в себе и делал вид, что женщины ему безразличны. А в одиночестве тяжко мучился. Запершись в покоях, он всматривался в зеркало, словно надеялся на чудо. Вот взглянет он в зеркало и увидит себя… Но видел лишь обезображенное лицо. И от этих самоосмотров становился еще мрачнее. Проклятый лев. Вот так разукрасил! Поди-ка, понравься после этого женщинам, когда сам своего лица терпеть не можешь. Правда, можно было невольницу какую принудить, но… Но что это за любовь, что за счастье, добытое силой, украденное средь бела дня?
Шли годы, и Керикл понемногу смирился со своей судьбой. А так хотелось иметь семью, сына… Особенно сына. Продолжателя его рода на черной земле, на белом свете. Часто, лежа ночью без сна, представлял Керикл своего сына — ладного, славного, и все только и говорят: «О, это сын Керикла такой!..» От этих грез немного легчало на одинокой, израненной душе. А в часы отчаяния он клял Родона — зачем тот поспешил на помощь. Кто его звал? Уж лучше бы лев придушил Керикла, чем так надругался над его лицом. А ведь Керикл был красив до той встречи со львом, был! Да что теперь вспоминать! Прошлого не воротишь, годы утекают в небытие — ни воспоминания, ни ощущения, что ты жил и еще живешь.
Но судьба сжалилась над Кериклом.
— Выкупи меня из неволи, и я подарю тебе сына, — просто сказала ему молодая рабыня. Сказала, не раз и не два заметив, как полемарх украдкой на нее заглядывается, вздыхает… А что полемарх одинок, что ольвиополитки за него не идут, она хорошо знала.
Он остолбенел.
Рабыня тяжело вздохнула.
— Только стою я дорого…
— За тебя я готов отдать все сокровища мира! — воскликнул он.
— Но их у тебя нет, — печально ответила она.
— Ты… Ты хочешь стать моей женой? — не верил своим ушам Керикл. — Какая ты мужественная. И отважная, раз согласна такой ценой купить себе волю!..
— Поживи ты в рабстве, — с грустью ответила рабыня, с жалостью глядя на его непривлекательное, одноглазое лицо. — Ты обижен судьбой, но ты — свободен. Ты — человек. А я… я бесправный скот. До конца своих дней. Как тот мул, что не видит просвета.
— Так тебе выпало…
— Не выпало, а в рабство продали, чтобы на моем горе нажиться. — Она собралась с духом и попросила: — Выкупи меня, Керикл. Я поживу с тобой два года и рожу тебе сына. Слышишь, сына.
— А потом?.. — быстро спросил Керикл. — Что потом?
— Я… — Рабыня вздохнула и прямо взглянула на Керикла. — Я не хочу никого обманывать. И тебя тоже. Потом я покину тебя. Но покину, когда наш сын начнет ходить… Но что я… что я говорю… — Она обхватила голову руками, и плечи ее задрожали. — Сама себя продаю. Во второй раз… Первый раз меня продали чужие, теперь — сама… О горе, горе мне!..
И она с плачем бросилась от него прочь.
А когда он встретил ее во второй раз, то спросил, будто и не было прерванного разговора:
— Я получу сына, а ты?.. Что получишь ты?
— Я не хочу с тобой торговаться.
— Нет, ты скажи, что ты получишь?
— Волю! — словно вскрикнула она. — Понимаешь, полемарх, волю! Получу то, что у человека самое дорогое. И вернусь на родину. В родную Аттику. Там у меня… любимый. Он беден, ему не за что меня выкупить, но он ждет… меня ждет… И всю жизнь будет меня ждать. Я знаю, я верю. Я чувствую…
И Керикл ощутил горечь в душе.
— Ты хочешь такой ценой купить себе волю? Но ведь это слишком дорого. Очень дорого.
— А кто сказал, что воля стоит дешево? — печально взглянула рабыня на Керикла. — Другие жизнь отдают за один лишь глоток свободы. Жизнь. А я отдам всего два года. И оставлю тебе радость. У тебя будет сын. Может, иногда и меня вспомнишь. Вот так… Иного пути обрести волю я не вижу. Я не лукавлю перед тобой, все говорю, как есть. И… и не торгуюсь. О нет. Я просто покупаю себе волю.
Керикл смотрел на нее как на нечто нежданное, негаданное, как на чудо, посланное ему богами. Она и раньше ему нравилась, и он тайно по ней вздыхал, а теперь, после всего услышанного, он ощутил к ней любовь… И в душе молился на нее, умолял богов, чтобы она не передумала, чтобы она…
Но рабыня жаждала воли, как птица — неба.
И за волю не торговалась, платила щедро, слишком щедро.
— Ты добрый, ты не обманешь меня, я чувствую. Поклянись, что дашь мне волю, как только я рожу тебе сына.
И он поклялся.
— Ты будешь свободной гражданкой. Боги — свидетели моей клятвы. Если же я ее нарушу, да падет на меня страшная кара!
— Я верю тебе, — и она с грустью посмотрела на него, с грустью и лаской. — Ты хороший, зря тебя боятся женщины.
«Я счастлив, что лев тогда не оторвал мне голову, — радостно подумал полемарх. — Я так счастлив».
Они встречались еще дважды и говорили о своем будущем. И обоим казалось, что они знают друг друга давно, что совместная жизнь у них будет хорошей и справедливой.
Полемарх выкупил рабыню, потратив на нее все свои сбережения, да еще и в долг взял у Родона. Рабыня была молода, здорова и красива. Потому и стоила дорого, очень дорого. У нее были голубые, как весеннее небо, глаза и белокурые, как лен, волосы. А что дорого за нее просили, то пустяки. За ее глаза, за ее волосы, за ее доброе сердце Керикл готов был отдать любую цену, и все равно она казалась ему даром судьбы.
Звали ее Лия.
Через год у них родился сын.
Мальчик уродился на славу — крепкий и красивый. От матери он унаследовал белокурый чубчик и голубые глаза. Имя ему дали Ясон — для родителей он и впрямь был словно ясное солнышко. Керикл ходил хмельной от счастья. Ибо — не верилось…
А вот для горожан Лия все же оставалась рабыней. Только Керикловой. Раз полемарх ее выкупил, значит, теперь она его собственная рабыня. Наложница. Это Лию очень угнетало, ведь у полемарха она не чувствовала себя рабыней. У полемарха она будто заново на свет родилась… А на улицу хоть не выходи — ольвиополитки сторонились ее и на приветствия не отвечали. Но Лия терпела, главное, что она чувствовала себя свободной. И даже… даже счастливой… Ее мечта о воле сбылась. И мечта Керикла сбылась. У него была семья, сын, добрая и ласковая жена. Лия была тихой, покорной, ибо не успела еще огрубеть в рабстве, не расплескала нежность своего сердца… И теперь щедро дарила Кериклу свое тепло…
И Керикл в ответ подарил ей волю. С тех пор Лию стали звать вольноотпущенницей. Не полноправной, конечно, гражданкой, а вольноотпущенницей, но и на том спасибо. Не рабыня она больше. Потому и была рада. А что ей те надменные взгляды ольвиополиток, если она — свободна!
И на радостях Лия напевала простенькую родосскую песенку о ласточке:
Прилетела ласточка
С ясной погодкою,
С ясной весною.
Грудка у ней белая,
Спинка чернёхонька.
Что ж ты ягоды не дашь
Из дома богатого?
Иль вина налей ей в чашечку,
Да и сыра на блюдечко,
И пшениченьки?..
Ее нежный голос звенел для Керикла древнейшей в мире музыкой, она сама казалась ему волшебной ласточкой, что прилетела к нему с ясной погодой, принесла на своих крыльях весну…
— Ласточка моя… — говорил он ей в порыве нежности.
А она иногда задумывалась, украдкой утирала слезы, а то возбужденно говорила, глотая слова:
— Я — свободна… Боже мой, я — свободна. Снится это или нет?.. Свободна. Не рабыня, не товар, не скот. Я человек. Вольноотпущенница. Слово-то какое: свобо-одна-а… У меня муж, сын… Я не ведаю, что такое лимос [16]… Боже мой, я свободна!
Иногда она горько вздыхала, задумывалась.
— Но сколько же людей еще в рабстве. Без надежды, без чаяний, без воли… Доблос [17]… Исчезнет ли когда-нибудь проклятое рабство? Когда же человек перестанет быть товаром, скотом? Когда, Керикл, когда?
Ее голубые глаза темнели, а взгляд становился острым, ненавидящим. Керикл внутренне содрогался, ибо чувствовал в ней силу большую, чем в себе. Хоть он и мужчина, и воин…
— Полно, любимая, полно. У тебя семья, сын. Чего же тебе еще не хватает? Скажи, и я все сделаю для тебя, все, лишь бы моя пташка, моя ласточка снова щебетала. А за всех не переболеешь.
— Но ведь другие в цепях, Керикл, в кандалах.
— Так заведено, — отвечал он, но голос его не был убедительным. — Не нами заведено. Богами. Так было и так будет. На этом стоит мир. Рабы необходимы.
— Чтобы вы на рабах строили свою свободную жизнь? Счастье? — выкрикивала она в исступлении. — Но ведь рабы — такие же люди, как и вы. Нельзя свое счастье строить на слезах и горе других.
— Так заведено, — бормотал он.
— Вы, рабовладельцы, всегда так говорите. Вы бросаете людей в рабство, а вину свою сваливаете на богов. Не надо так, Керикл, не надо.
— Я воин, — уточнял он.
— А я ненавижу войны! Они делают людей рабами.
И, обессилев, умолкала, и он после таких разговоров по нескольку дней не слышал от нее ни слова.
Иногда она тихо жаловалась — в пустоту жаловалась, никому:
— А братик мой до сих пор в рабстве. Доблос… Нас вместе продали за долги отца. Мне повезло, меня в Ольвию привезли, хоть солнце в небе видела, а братик… Братик на подземные рудники попал… А оттуда выхода нет… Разве что на тот свет. Да и то — выбросят тело на свалку… Как собаку.
И птицей кидалась целовать своего сына, моля богов, чтобы хоть он был счастлив…
Маленький Ясон рос быстро и уже на одиннадцатом месяце встал на ножки. Как же радовался Керикл! Даже на улицу его выносил, на землю ставил и, чтобы все видели, водил за ручку… Ясон смешно ковылял, падал, вставал и снова упрямо пытался идти. Аж сопел от упрямства… А когда Ясон побежал — впервые в своей жизни побежал, — Керикл, холодея, вспомнил уговор: как только сын пойдет — Лия свободна. Свободна от Керикла, от Ольвии. Свободна и может возвращаться домой… И в хмельную радость Керикла медленно и неумолимо вползала печаль… Страх потерять Лию не давал ему покоя. И хотелось поскорее дождаться того мига, когда сын пойдет, и, когда это случилось, испугался Керикл. С первыми самостоятельными шагами сына он утратит свое голубоглазое счастье. Ведь клялся он богами, клялся, что отпустит ее. Она свой уговор исполнила честно, а он… Он ее тоже не обманет.
А сын уже бегал по двору, да что там — и на улицу сам выбирался.
Как он смешно семенил толстенькими ножками! Как он радостно смеялся, как гордо восклицал:
— Ага, а я уже умею сам ходить, ага!..
И все у отца спрашивал:
— Правда, я умею лучше всех ходить, правда?
— Правда, сын, — вздыхал отец, — ты умеешь ходить лучше всех.
И хоть было тяжело, но все же он превозмог себя и первым заговорил о своем обещании:
— Ты давно не рабыня в городе, а теперь ты свободна совсем. Куда захочешь, туда и полетишь.
— А ты? — спрашивала она.
— А я… Я буду с сыном вспоминать тебя.
— Как вспоминать? — допытывалась Лия.
— А так, как вспоминают о своем счастье.
Лия умолкла и молчала день.
Всю ночь она проплакала. Керикл не мешал ей плакать: ее слезы — то слезы радости. Воля уже стучится в ее двери. Завтра утром он посадит ее на триеру, и прощайте, Керикл с Ясоном. Только во сны наши будешь прилетать, ласточка моя…
Утром Лия сказала:
— Я долго думала и… — Он трепетно ждал ее слов. — И никогда я тебя не покину, и никуда я от тебя не уеду. Ибо любовь — это и есть воля. Я люблю тебя, доброго и прекрасного душой, еще сильнее люблю сына, а больше мне ничего и не надо.
Он целовал ее руки и все умолял и умолял, чтобы она повторила свои слова. Она говорила еще и еще… И, как никогда, радостно напевала свою любимую песенку:
Прилетела ласточка
С ясной погодкою,
С ясной весною.
Грудка у ней белая,
Спинка чернёхонька…
И было у них еще два счастливых года.
Невероятно счастливых для Керикла лет, когда он говорил при всех о Лии:
— Моя дорогая и единственная женушка…
Сразу за городом живых начиналось «царство теней» — некрополь. Последнее и вечное пристанище неугомонных, веселых ольвиополитов. Ох и много же собралось их здесь, в городе мертвых. В десять раз больше, чем в городе живых!
И растет некрополь день ото дня, ибо каждый белый день для кого-то оборачивается черной очередью: собирайся, прощайся, пора!..
И ничего не поделаешь, такова уж участь людей: из царства живых переселяться в царство мертвых, к родным, к отцам, к прадедам, к предкам, в вечность. Так было, так есть и так будет всегда, покуда солнце в небе сияет. Ибо такова воля богов, а потому — что поделать? — ольвиополиты провожали своих граждан в царство мертвых с философским спокойствием: все там будем! Рано или поздно, а каждому доведется глотнуть воды из подземной реки забвения и навеки забыть белый свет.
А места на том свете хватит всем, вот и растет некрополь день ото дня, ибо каждый белый день для кого-то оборачивается черной очередью, и неумолимая Ананка [18] постучит в порог своим страшным посохом: эй, живой! Собирайся, прощайся, пора! Место твое под солнцем уже нужно другому, тому, кто с первым криком рождения уже отправляется в дорогу жизни!
Что ж, пора — так пора!
И ольвиополиты собирались, прощались (если было время) и отправлялись в вечность.
В «царство теней» вел Последний Путь — широкая дорога, по которой веками живые провожали мертвых.
К жизни вела одна дорога, но как же много их ведет к смерти!
И в «царстве теней» словно земляные волны замерли и застыли навсегда. А вокруг — безымянные холмики, холмики, холмики… Холмики над истлевшим прахом первых ольвиополитов, тех, у кого уже и родни не осталось на белом свете. Ибо все, кто с ними жил — и друзья, и враги, — все уже поумирали. А нынешнее поколение ольвиополитов помнит лишь близких и родных. Но некрополь оберегают как священное и вечное место граждан счастливого города.
Не знали только ольвиополиты, что минет тысяча лет, и на их могилах, на их городе мертвых, вырастет село[19] живых. И будут живые — уже славяне, а не греки — возводить дома над мертвыми, засевать хлебом поля и сажать сады. И вишни на земле некрополя, на прахе ольвиополитов, будут буйно цвести по весне, и живые будут смеяться и плакать на мертвой земле, и юноши будут встречать девушек в вишневых садах и горячо их целовать, и будут здесь зачинать и рождать детей, будут здесь и умирать, ложась в землю рядом с прахом ольвиополитов.
А сады цветут на древнем некрополе, а нивы колосятся золотым хлебом, а жизнь идет — с радостями и печалями, со счастьем и бедой, — идет жизнь, и в этом, быть может, и есть вечность, и бессмертие рода людского, и сама жизнь на белом свете…
Неподалеку от Последнего Пути похоронил Керикл свою Лию.
Она заступилась за раба — совсем уже седого старика, которого на улице бил палкой хозяин, приговаривая:
— Будешь побыстрее поворачиваться, старая черепаха?! Будешь?! Или ты только к еде прыткий, а как до работы, так сразу ноги волочишь? Вот тебе!.. Вот!..
И лупил старика палкой по голове, и оттого белая борода раба начала алеть.
— Не смейте! — крикнула Лия, проходившая мимо. — Он же человек, а не скотина. К тому же старик.
— Не распускай язык, — злобно отозвался хозяин раба. — Ты такая же рабыня, как и мой лентяй. Хоть с тобой и спит полемарх. Прочь отсюда!..
И ударил ее палкой по голове.
И от этого удара, на глазах у всех, в груди ее будто оборвалась какая-то нить…
Лия вернулась в дом полемарха бледная, только губы дрожали. Она не проронила ни слова, легла, отказалась от еды и на третий день умерла, так и не разжав искусанных в кровь губ.
День выдался погожий, солнечный, когда хоронили Лию. Керикл в последний раз смотрел на свою жену и думал о том великом счастье, которое она ему подарила.
«Но счастье всегда ходит об руку с несчастьем, — горько думал он, утешая себя, и не мог утешить. — Кто был счастлив, тот непременно должен побыть и несчастливым. Ибо добро идет следом за злом, и наоборот. Как правда ходит с кривдою. Но я был счастлив, потому и горе приму как должное».
Яму вырыли глубокую, просторную. Дно устлали циновкой — вечным ложем тех, кто уходил в «царство теней».
Возле покойницы поставили, как и положено, посуду с едой, положили зеркальце и глиняный ковшик для питья.
Кулаки у Лии были сжаты, она и умерла со сжатыми кулаками, так ее и в яму положили. И уже в яме Керикл просунул ей между застывших, сжатых пальцев монетку.
— Это плата Харону, — тихо сказал он, — плата за то, что старик перевезет тебя на своей ладье через подземную реку забвения в «царство теней».
И накрыл ее своим плащом.
Ему подали руку, он выбрался из ямы, постоял со склоненной головой, а потом бросил на грудь Лии горсть земли.
И яму быстро засыпали, и в некрополе появился еще один холмик…
Пятнадцать лет минуло с тех пор.
Сидит Керикл в уютном дворике и тихо радуется: сын приезжает. Его стройный белокурый мальчик с голубыми глазами. Учился в Афинах разным наукам.
Если бы только Лия была жива…
Из некрополя возвращаются слуги.
— Господин, — кланяются они, — серебряную чашу с вином мы поставили на могиле хозяйки.
— А что вы сказали хозяйке?
— Мы сказали: госпожа, твой муж Керикл ласково приглашает тебя в дом на пир по случаю возвращения сына Ясона. И только мы это вымолвили, как из-за могилы взмыла чайка.
— И куда она полетела? — быстро спрашивает Керикл.
— С криком она полетела к лиману и скрылась в небе.
— Добрый знак, — обрадовался Керикл. — Лия полетела к морю встречать своего сына. Счастливого тебе полета, ласточка моя!
И возбужденно добавляет:
— А все-таки хорошо на свете жить!
Но вдруг останавливается посреди двора и обхватывает голову руками.
— Но что я скажу ему? Что я скажу своему сыну, когда он, переступив порог, спросит об Ольвии? — почти кричит Керикл, и слуги испуганно прячутся в доме. — Что Родон отдал дочь скифскому вождю, чтобы укрепить союз греков со скифами? Какое Ясону дело до этого укрепления союзов? Он же без Ольвии жизни своей не представляет… Найдется ли у него сила воли, чтобы побороть боль и отчаяние? Поймет ли он, что Родон поступил так не по своей прихоти, а из высших интересов?.. И какое дело до этих высших интересов города моему сыну, моему мальчику?
Он выкрикивал эти слова и не находил ответа, и ясный день начал меркнуть перед ним, а радость — угасать…
В Афинах ему было знамение.
Долгих два года, пока он учился, тоска по далекой возлюбленной не покидала его ни на миг. И даже славная, известная на весь мир, волшебная столица солнечной Эллады не могла развеять его печаль, терзавшую сердце с каждым днем все мучительнее. Друзей у него не было, ибо он любил одиночество, и часто после учебы одиноко бродил по безлюдному берегу моря или сидел на камне и мыслями уносился туда, где на окраине цивилизованного мира, на берегу другого, Гостеприимного, моря есть город и девушка, носящие одно, самое дорогое для него имя: Ольвия. Когда он уходил за город, к морю, то в шуме прибоя, в посвисте дальних ветров ему слышался тихий и нежный голос любимой, и он вскакивал и воздевал руки к небу, благодаря богов, что даровали ему голос Ольвии.
Однажды под вечер, когда в посвисте ветра ему вновь послышался дорогой голос, Ясон сел в рыбацкую лодку, найденную на берегу, и поплыл в открытое море.
«Хоть немного, а все же буду ближе к Ольвии», — подумал он, налегая на весла.
Тихое и ласковое море — ни всплеснет, ни вздохнет… Словно уснуло, онемело, только где-то там, на горизонте, гудят далекие ветры, принося ему голос любимой. Утомленное солнце медленно катилось к горизонту, готовясь нырнуть на покой в зеленоватую глубину.
С берега ему кричали рыбаки и махали руками, чтобы он немедленно возвращался, еще и указывали на алые полосы закатного неба, но Ясон, думая о любимой, не слышал и не видел их. И рыбаки, махнув рукой, принялись вытаскивать свои лодки подальше на берег, куда не мог достать прибой.
Ясон так замечтался, что не заметил, как заплыл далеко.
Внезапно тихое и ласковое море потемнело, вспенилось, захохотал-завыл ветер, и, словно бешеные звери, вздыбились волны…
Не успел Ясон и опомниться, как закрутился вихрь, вырвал из его рук весла…
Новый, еще более сильный, порывистый порыв ветра перевернул лодку, и Ясон оказался в воде. Когда он вынырнул, выплевывая соленую воду, лодки уже не было… Повсюду море, море и море… Ясон взлетал на волнах и с каждым взлетом с тоской и отчаянием смотрел на далекий, недосягаемый берег… И — ни одного паруса на горизонте!
Ошалевшее море бушевало недолго и стихло внезапно. Умчался куда-то ветер, унялись волны, море снова стало тихим и мирным. Шквал исчез, словно его и не было, и унес с собой лодку.
А берег утекал, берег оставался далеким и будто таял, уменьшался на глазах. Ясон почувствовал, что выбивается из сил. Напрягаясь, он изо всех сил греб руками, слишком горячился, не берег силы…
И вскоре ощутил, как холодная невидимая сила властно начала тянуть его вниз, в морскую глубину. Он отчаянно хватал ртом воздух.
«Все… — безнадежно подумал юноша, — не добраться до берега. Море заманило меня, чтобы утопить. Видно, такова моя доля. А от своей судьбы и на быстром коне не ускачешь…»
Он оставил борьбу с морем, отдался на волю волн. Что будет — то и будет… А будет — конец…
И тогда, словно из тумана, перед ним возникла Ольвия.
Совсем рядом, почти у самого лица, увидел юноша ее нежный облик со стрелками бровей, увидел глаза, что светились для него, как две теплые, две самые родные звезды…
— Ольвия! — крикнул он, все еще не веря увиденному. — Радость моя… Я не сдамся. Я одолею море, чтобы вернуться к тебе. Я вернусь, верь мне… жди… жди…
Сердце снова забилось, кровь горячо забурлила в жилах, неся остывшему телу новую силу и веру в победу. Образ любимой, возникший перед ним, вдохновил его, пробудил жажду жизни.
Ясон добрался до берега. Как он одолел море, как плыл — не помнит. Перед ним неотступно маячила Ольвия, манила, звала на берег. Выбравшись на прибрежный песок, он лежал без сил, со слезами на глазах шепча дорогое имя возлюбленной.
И Ясон сердцем почуял: это было знамение. Там, на дальних берегах Понта, Ольвия зовет его, зовет и не может дозваться, и если он сейчас же, немедля, не вернется домой, то потеряет возлюбленную навсегда.
Утром, никому не сказав ни слова, он побежал в Пирейскую гавань, и — о счастье! — в гавани снаряжалась в дальнее плавание торговая триера, которой предстояло везти в Ольвию амфоры с оливковым маслом и вином, посуду и другие товары.
К наукам Ясон не вернулся; его взяли на триеру матросом.
В полдень, дождавшись попутного ветра, трепеща парусами, триера уже выходила из гавани. В последний раз взглянул Ясон на Афины, где он провел целых два года. Вот уже остался позади мыс Сунион с мраморными колоннами храма морского бога Посейдона, и город словно отплывал, сливался с морем, пока не исчез за горизонтом навсегда.
И прощайте,
О сияющие, фиалковым венком венчанные,
Воспетые в песнях, славные Афины,
Могучая твердыня Эллады…
Впереди были недели и недели дальнего и опасного плавания, впереди была Ольвия — город и возлюбленная.
Печали прощания с солнечной Элладой не было, была радость встречи с Ольвией…
Когда утром триера с попутным ветром входила в гавань родного города, Ясон готов был броситься в воду, чтобы вплавь, поскорее, добраться до берега. Слишком медленно входила триера в гавань, ее паруса то беспомощно обвисали, то снова трепетали. Гребцы налегали на весла, но скорость от этого не сильно прибавлялась.
Ясон прикипел к борту, мысленно подгоняя триеру, и до боли в глазах всматривался в знакомые очертания гавани и города… Его взгляд метался по берегу в поисках девушки в белом платье — Ольвия должна его встречать, обязана. Парусники примчались в город раньше, известили о приходе триеры. Она задержалась, ожидая нужного ветра, а парусники легкие, их парусам хватило и малого дуновения.
Значит, Ольвия знает о прибытии триеры, а раз знает — выйдет встречать, непременно выйдет.
И он всматривался и всматривался в знакомые очертания гавани, но девушки в белом платье пока не видел.
«Сейчас она прибежит, сейчас…» — думал он, и радостная улыбка блуждала на его загорелом, обветренном лице.
Он смотрел на медленно приближавшуюся гавань и вспоминал: детьми они любили приходить сюда, чтобы встречать далекие заморские суда. И было так волнующе, необычно, когда в гавань, трепеща белыми парусами, входила триера. Взявшись за руки, Ясон и Ольвия часами молча простаивали в гавани, смотрели на разные диковины, и казалось им, что они сами попали в загадочные заморские края…
Рабы, словно муравьи, цепью, не имевшей ни конца, ни начала, сновали с берега на судно и с судна на берег с мешками за плечами, носили корзины, амфоры…
Скрипело дерево, ревел скот, кричали люди, а над всем этим шумом беззаботно кружили белые чайки. И Ольвии казалось, что это ее мечты парят над морем…
Любили они смотреть, как выгружают товары. И чего там только не было: чернофигурная посуда из Аттики, вино с островов Родос и Самос, фрукты из Египта, с островов Эгейского моря…
Как-то раз Ясон признался ей:
— Вырасту — стану мореплавателем. В дальние страны мира поведу триеры.
— А я? — удивленно отзывалась Ольвия. — Меня бросишь?
— А ты… ты будешь ждать меня из заморских краев! — пылко восклицал он. — Я тебе диковин, знаешь, сколько привезу. Будешь меня ждать? Будешь?..
Он трепетно ждал ее ответа и, не мигая, смотрел на нее голубыми, чистыми глазами. И она, смущаясь и теряясь, ответила ему шепотом:
— Буду…
И Ясону всегда слышался ее голос, всегда, все эти годы звенело в душе это короткое, как клятва, слово: «Буду».
Слышится оно ему и сейчас, слышится в шуме волн, в крике чаек, в посвисте ветра, в трепете парусов…
Триера наконец пришвартовалась в гавани.
Девушка в белом платье так и не пришла его встречать.
Встретил Ясона отец, полемарх Керикл.
— Ну и вымахал же ты за два года афинской жизни! — воскликнул он, обнимая сына, стискивая его плечи, похлопывая по ним. — Ишь, какой красавец! Просто загляденье. Совсем уже взрослым стал, совсем.
И, не давая ему ни слова вымолвить, ни вопроса задать, торопливо говорил, говорил:
— Ну, рассказывай, рассказывай, как там в Афинах? Чему ты научился за два года? Чем обогатился? Что видел в дальних краях?..
В единственном глазу отца вспыхивала радость встречи с сыном, но где-то за этой радостью таились тревога, и боль, и отчаяние… И сын уловил эту тревогу в отцовском глазу, и тревога сжала ему сердце. Что случилось? Почему отец — вообще-то неразговорчивый — так много говорит, говорит… Словно боится, что сын его о чем-то спросит…
— Отец… — настороженно сказал Ясон. — Ты что-то таишь от меня, раз так много говоришь. Я чую тревогу и беду… О, теперь ты и вовсе замолчал… Говори, отец, говори…
Керикл вмиг будто поник, угас его единственный глаз, и Ясон увидел, что отец за эти два года очень постарел, ужасные шрамы на его лице проступали теперь еще резче, сильнее бросались в глаза, и на них было больно смотреть.
— Ну что же ты, отец мой? — И сын обнял отца за плечи, пытаясь заглянуть ему в глаз. — Я вернулся, все будет хорошо. Только скажи мне… сейчас же скажи, немедленно скажи… что случилось? Отчего у тебя печаль на сердце? Почему ты с такой скорбью на меня смотришь? Говори!..
— Ольвия… — выдохнул отец и поник головой. — Ее больше нет, сын. Ольвии нет. Слышишь?..
— Слышу. — Но до него еще не дошел смысл этих страшных слов, и он медленно приходил в себя. — Как — нет?.. Что ты говоришь?..
— Нет! — крикнул отец.
— Умерла?.. — вскрикнул сын. — Погибла? Когда? Как? Отчего? Почему?.. Да не молчи, не молчи… Умерла?
— Хуже, сын, гораздо хуже. Умершую мы бы оплакали и… Да что говорить. Хуже… Но так было нужно. Понимаешь, так было нужно. Нужно.
И что-то начал бормотать об интересах города и ольвийского полиса, а интересы эти, мол, выше человека, и с ними надо считаться. Вот Родон и счел, и решил, что так будет лучше для полиса и народа.
— Я ничего не понимаю, — потемнел лицом сын. — О каких ты интересах города и полиса говоришь? Какое мне дело до этих интересов? Я спрашиваю тебя об Ольвии, что с ней и где она?
— Сынок, будь мужествен. Нет больше Ольвии, дочери Родона, а есть жена скифского вождя.
И воскликнул в отчаянии:
— Она ушла, чтобы укрепить союз греков со скифами! Вот так, сын… Нежданно все это случилось, негаданно. Такова, видно, твоя судьба. А свою судьбу не сменишь на другую, на лучшую.
— На лучшую, на лучшую… — бормотал Ясон. — А лучше было бы, если бы я вовсе сюда не возвращался!
Керикл снова что-то забормотал о высших интересах города и полиса, о дружбе греков и скифов… Но что было сыну до этих высших интересов? Он шел с отцом по улице, ведущей из Нижнего города в Верхний, шел, а города не видел. Здоровался со встречными, что-то им отвечал, даже на вопросы, а как там Афины, хвалил Афины («О, Афины!..» — многозначительно восклицал), кому-то улыбался, кому-то жал руку, с кем-то раскланивался, кому-то говорил, что город изменился к лучшему, что небо над ним стало еще голубее, а аисты еще задорнее клекочут, но все это делал и говорил механически, а сам ничего не видел и не слышал. Ибо шел словно во сне, и все ему казалось, что вот-вот навстречу выбежит Ольвия, улыбнется, протянет ему руки, и все и впрямь окажется сном — ужасным, страшным, но сном. И отец, улыбаясь, будет трясти его за плечи:
— Да проснись же, сын!.. Ольвия пришла тебя встречать.
Но это пробуждение почему-то так и не наступало.
Уже дома Ясон будто очнулся, заулыбался отцу, забегал по комнатам, удивляясь, что ничего здесь не изменилось за время его отсутствия, а потом внезапно воскликнул:
— Как я его ненавижу!!
И отец не спросил, кого, ибо знал, кого теперь ненавидит сын. А потому снова (в который раз!) завел свою старую песню о высших интересах города, полиса и народа…
…И Родон почувствовал, что боится.
Он, Родон, который никогда не знал, что такое страх, вдруг стал бояться. И кого? Чего?
Встречи с сыном полемарха, который вернулся из Афин и в любую минуту может прийти к нему и спросить: а где моя Ольвия?
И Родон страшился этой встречи, потому что сам не знал, где его Ольвия. Вернее, боялся не встречи, а первого взгляда Ясона, первых его слов. Потом будет легче, но первых слов он боялся. А может, даже и не боялся, «боялся» — не то слово. Просто Ясон разбередит рану в душе архонта, и он, архонт, потеряет покой… Хотя… Хотя покой он уже потерял, и рана в его душе саднит и не заживает. Не хотел он отдавать единственную дочь в чужие, неведомые степи, но так было нужно. Обстоятельства оказались выше его отцовских чувств. И он подчинился им. Ибо он не просто отец, он еще и архонт и должен прежде всего заботиться о полисе, о городе, о горожанах, об их настоящем и будущем, а уже потом думать о себе.
Поймет ли это сын полемарха? Не просто сын полемарха, а сын его побратима, которого он любил как родного и был бы счастлив, поженись тот на Ольвии, живи Ольвия в доме полемарха, а не в шатре скифа. Но вышло так… Обстоятельства…
Сколько времени прошло с тех пор, как скифы забрали Ольвию, он не знал. Время для него остановило свой бег. Или, наоборот, текло слишком быстро… А пожалуй, все-таки быстро, потому что казалось, Ольвии нет уже целую вечность. Никогда не думал архонт, что так тяжко придется ему без дочери. Пока она была рядом, в доме, он как-то и не думал о ней, потому что она — была. А как только ее не стало… Ох, как ему стало тяжело. А еще тяжелее будет сыну полемарха.
Керикл понимает, что он, архонт, не мог поступить иначе, но разве поймет его Ясон? Он придет и непременно спросит: а где моя Ольвия?..
И сын полемарха пришел. Стал перед ним, сжал кулаки и, глядя потемневшими глазами в глаза архонту, гневно спросил:
— Где моя Ольвия?..
— Твоя?.. — ухватился за слово архонт, и оттого стало чуть легче в первые мгновения встречи. — Почему это она твоя? Разве я отдавал тебе свою дочь? Или дарил? Или брал с тебя выкуп за нее, а потом обманул? У вас было общее детство, юность, и только. Она моя дочь, и я…
— Она — моя!!! — крикнул Ясон, себя не помня. — Самой судьбой была мне суждена!
И архонт не заметил, как у него вырвалось:
— Да, она была суждена тебе, но… но обстоятельства порой бывают сильнее нас. Обстоятельствами правят боги, а не мы, люди.
— Только не говори мне, архонт, о высших интересах города и полиса, об укреплении союза между греками и скифами. Мне об этом отец твердил и твердил. Но все это напрасно, сердце мое не хочет слушать этих слов. Сердце спрашивает: где Ольвия?
Архонт хмуро молчал.
И тогда Ясон выкрикнул ему в лицо, выкрикнул с ненавистью, с гневом, что ослеплял его в тот миг:
— За золотые дары отдал дочь скифам, архонт?!! За породистого коня?!! Ну, золото, понимаю… А зачем архонту конь? Или, может, архонт теперь и к народу будет являться только на коне? Ах, какой торжественный миг: архонт на скифском коне въезжает на агору, ольвиополиты приветствуют своего архонта!..
Родон смотрел на сына полемарха пораженно, с изумлением, словно впервые его видел.
— Гнев твой ослепляет твой разум, потому ты и несешь несусветное. Но я не гневаюсь на тебя, я понимаю тебя. На твоем месте я бы тоже так кричал. — Архонт умолк. — А где Ольвия теперь? Если бы я знал, где она теперь, где моя дочь… — он взглянул на Ясона тяжелым, колючим взглядом. — Что тебе еще сказать? Словами тут не поможешь. А того, что случилось, не воротишь вспять и не переиграешь. Нет больше твоей Ольвии, сын полемарха. Нет и не будет никогда. А был сон, и она тебе снилась. Вот и все.
— Это похоже на сон. — У Ясона беспомощно опустились руки, и он тяжко-тяжко вздохнул.
Архонт будто бы с сожалением взглянул на него.
— Чем тебя угостить в моем доме, сын полемарха?
— Благодарю!.. — резко выкрикнул Ясон. — Архонт меня уже угостил. Сит по горло, — он провел ребром ладони по шее. — До конца своих дней не забуду.
— А ты думаешь, то, что случилось, я забуду? — глухо спросил архонт. — И старость моя будет тяжкой. А ты… ты только начинаешь жить. У тебя впереди целая жизнь. А время, как известно, все лечит.
— Если бы твои советы, архонт, лечили раны.
— Не будь злым. Зло еще никого не украшало.
— А отчего мне быть добрым?
— В городе много девушек. Красивых.
— Но среди них нет Ольвии!
— Да, нет, — согласился архонт.
— Я ненавижу тебя, архонт, — выкрикнул Ясон.
Родон даже не шелохнулся.
— Я заслужил твою ненависть, потому принимаю ее как должное.
Ясон повернулся и вышел из покоев с еще более тяжелым сердцем, чем прежде. Он не надеялся на разговор с архонтом, но билась мысль: поговорит с ним, и, может, что-то изменится? Была такая мысль, хоть он и понимал, что она наивна. Ничего уже не изменится, да и не может измениться.
Архонт шел следом за ним. Уже во дворе Ясон спросил:
— В каком краю Ольвия? У каких скифов?
— Тапур — вождь кочевых скифов.
— Где они? Кочевники?
Архонт развел руками.
— Степи безбрежны, а скифы кочуют, на месте не стоят. Разве я знаю, где они теперь?
Ясон шагнул к архонту и, глядя ему в глаза, твердо промолвил:
— Не прячь от меня Ольвию, архонт! Я все равно найду этих проклятых скифов и того Тапура, который ее захватил. И Ольвию найду. Слышишь, архонт, найду!
***
В те дни Ясон искал себе коня.
Что бы он ни делал, чем бы ни занимался, а все думал о коне. Найти бы резвого коня, ринуться в степи, и — верилось! — он бы нашел скифов, он бы выручил Ольвию из беды. Даже когда с отцом ходил в некрополь навестить мать, даже когда стоял у ее могилы, все думал и думал о коне и верил: найди он коня — найдет и Ольвию.
Ему даже снился конь — ретивый, крылатый. Садился на него юноша и летел над степями, и крылатый конь мчал его, мчал под самыми облаками, и уже видел он внизу скифов… Но в тот миг просыпался…
И понимал, что все это — затея с конем — детская затея. Спрашивал у отца о том дне, о том последнем дне, когда скифы забрали Ольвию. Как она к ним пошла? Со слезами или с радостью?..
Отец не хотел этого говорить, чтобы не бередить сыну сердце, но сын настаивал, и отец был вынужден ему рассказать:
— Скифы тогда стали лагерем за городом. Примчались и стали внезапно. Все переполошились — тысяча скифов! На резвых конях. А они раскинули для своего вождя шатер, зажгли костры. Их всадники носились по равнине туда-сюда, залетали в город. А потом их вождь прислал к архонту сватов с богатыми дарами, и архонт…
— Не надо дальше, — просил сын. — Я и так знаю, что архонт продал дочь за богатые дары, а теперь ссылается на какие-то обстоятельства…
— Но это и впрямь были обстоятельства, — начал было отец, но сын снова его остановил:
— Говорю, не надо об этом… — Помолчал. — Ты расскажи мне, как Ольвия шла к скифам…
***
Была она в скифском наряде: в алых шароварах, малиновой куртке, на голове — башлык, из-под которого рассыпались по плечам каштановые волосы…
На поясе — акинак.
В руках — нагайка.
В глазах — слезы.
В сердце — отчаяние.
А скифы подошли ближе к городу, чтобы достойно встретить дочь архонта. Тысяча всадников стала перед городом стеной и ждала ее.
Чем ближе подходила Ольвия к стене всадников в черных башлыках, тем медленнее становились ее шаги. А скифы будто сами плыли ей навстречу — бородатые, чубатые, смуглые, белозубые…
Страшные, неведомые, непостижимые.
Хищные.
— Ой, мамочка… — вырвалось у нее, и девушка в отчаянии остановилась и даже сделала шаг назад.
И тогда из толпы провожавших ее ольвиополитов кто-то ободряюще крикнул:
— Не забудь, дочь, прислать нам гонца, что у тебя все в порядке. Мы будем ждать от тебя вестей!
— И сама в гости наведывайся!
— Счастливого тебе пути, славная дочь архонта!
Горожане махали ей руками и улыбались, желая счастья.
Ольвия оглянулась, кивнула им, мол, спасибо за добрые советы, утерла рукавом куртки слезы и быстро пошла вперед.
Всадники расступились перед ней (в конце длинного прохода, образованного конями, она с ужасом увидела на холме белый шатер вождя), и едва она ступила в этот проход и сделала несколько шагов, как всадники шевельнулись и сомкнули ряды. И не стало больше Ольвии.
И спрашивает теперь Ясон, а где моя Ольвия, и никто ему не может сказать, где же его Ольвия.
«Коня, — шепчет в отчаянии юноша, — крылатого коня, и я догоню скифов и спасу свое счастье».
Но никто не знает, где на свете есть крылатые кони, в каких краях, в каких степях они пасутся на зеленых травах…
Никто в городе не ведал, что тот солнечный и ласковый день, когда так мирно парили над Ольвией аисты, станет последним днем для Керикла.
Не знал того и сам полемарх.
А впрочем, кто может знать свою судьбу наперед, где и когда оборвется его путь? С раннего утра полемарх был в хлопотах и себе не принадлежал. Слуги уже заканчивали приготовления, и где-то в обед полемарх собирался пригласить знатных горожан на пир по случаю возвращения сына. Потому был он возбужден, не в меру суетлив, сам пробовал на вкус вина и яства, гонял слуг, которые и без того все делали бегом, и единственный его глаз светился лихорадочным возбуждением и радостью: сына будет показывать людям. «Ну, сынок, вырос ты, возмужал, — скажет он Ясону при всех. — Теперь служи городу, да служи так, чтобы не стыдно мне было за тебя».
Пир предстояло устроить в андроне, и там уже все было приготовлено и убрано, и слуги вносили последние амфоры и посуду.
— Эй, живее! Эй, проворней шевелитесь! — весело покрикивал на них хозяин. — Скоро гости придут, ох и погуляем! Весь город будет знать — полемарх сына встречает!..
И тут к полемарху прибежал гонец из магистратуры с вестью, что в Заячьей балке видели подозрительных чужаков. Кто они и почему прячутся там днем от постороннего глаза — никто не знал, но оставлять их там было нельзя. А то еще займутся грабежами, как стемнеет! С чего бы им днем в балке прятаться? Ясное дело, ждут ночи. Правда, их всего трое, по крайней мере, видели троих, но беды и трое могут натворить.
— Какие-то бродяги, — буркнул полемарх, а глаз его рыскал по яствам, проверяя, все ли в порядке. — Их нынче по степям вдосталь шляется.
И, повернувшись к гонцу, весело взглянул на него:
— Передай магистрам, что полемарх быстро приведет этих бродяг в город и подарит их казне. И больше они не будут шляться по степям, а станут трудиться на благо города. Другим будет доброе предостережение: не бродяжничайте по свету, а то рабами станете.
Слугам же напоследок велел:
— Смотрите у меня, чтобы все было как надо! Чего уставились? Ну-ка, подайте мне шлем и пояс с мечом!..
Взяв с собой четверых гоплитов, полемарх отправился за город, к Заячьей балке, в мыслях предвкушая, какой славный пир у него сегодня будет!..
Назад его принесли без сознания, с окровавленной грудью.
Двое гоплитов тоже были ранены, но легко. Сами дошли. Еще и принесли шлем и пояс полемарха с мечом.
Керикла занесли в андрон, где все было готово к пиру. Он хрипел, куда-то рвался, что-то в беспамятстве выкрикивал…
Когда же прислушались, поняли: полемарх звал свою покойную жену Лию на пир…
Когда пришел Родон, у дома полемарха толпились встревоженные горожане. Были среди них и те, что уже явились на пир, и те, что прибежали на дурную весть. Переговаривались вполголоса, как на похоронах. По городу уже поползли слухи, что в Заячьей балке прятались грабители, чужие пришельцы, собиравшиеся ночью проникнуть в город, говорили, что их много, а потому на ночь нужно выставить хорошо вооруженную стражу.
Во дворе полемарха с виноватым видом стояли два гоплита (двое других, раненых, уже ушли).
— С какими-то бродягами без роду без племени не смогли справиться! — упрекнул архонт, войдя во двор. — А еще воины, при оружии!
— Виноваты, архонт.
Вперед выступил старый седой гоплит с застарелым шрамом через левую щеку. Был он в короткой безрукавке с пятнами свежей крови — должно быть, чужой, — подпоясанный ремнем, на котором с одной стороны висел короткий меч в ножнах, а с другой — был приторочен круглый щит. Щит сползал гоплиту на живот, и он то и дело поправлял его и, топчась, гупал облепленными глиной башмаками. Голые ноги его тоже были в глине — ясно, что лазил по Заячьей балке.
— Ну?! — сердито буркнул архонт, потому что гоплит слишком долго молчал. — Рассказывай, как ты городской хлеб ешь и как нас охраняешь!
— Мы думали, их трое.
— Кого?
— Ну, тех… бродяг. — Гоплит помолчал и неохотно добавил: — По говору они фракийцы. Из-за Истра.
— Ну?.. Из тебя каждое слово клещами тянуть надо?
— Они прятались в балке, в кустах на дневку залегли, — заговорил гоплит. — Спали. Мы их окружили, на ноги подняли. Полемарх стал их допрашивать: кто они, откуда, куда идут и что делают в балке. Ответили довольно спокойно, что они — вольные люди из-за Истра. А идут в Скифию… На вопрос полемарха, зачем идут в Скифию, один ответил: в гости… Еще и зубы оскалил. Но улыбка та нам не понравилась… Ясно, хвостом крутит, что им в Скифии делать?.. «А чего вы здесь лежите?» — спрашивает их дальше полемарх. Отвечают: от своих отбились, решили в балке перележать жару, а как солнце пойдет на закат, двинутся дальше, своих догонять…
— Что-то нескладное вам эти бродяги плели, — буркнул архонт и кивнул на дом полемарха: мол, как там?
— Плохо ему, — выглянул из-за спины гоплита маленький остроносый слуга. — Лию свою на пир зовет.
— Да-а… — вздохнул архонт. — Жаль Керикла… — К гоплиту повернулся: — А не собирались ли те пришельцы раскапывать в степях скифские курганы да грабить покойников?
— Не знаю… — развел руками гоплит. — Может, и курганы раскапывать шли. Говорят, бродяг в степях много, и они и вправду грабят скифских вождей в могилах. Будто бы золота в тех могилах немало.
— Скифское золото меня не интересует. И тебе не советую им интересоваться!.. Говори!
— Полемарх сказал им: «Я не верю вам. Никто вас в Скифии не ждет. Вы пришельцы, хотите ночью проникнуть в город, чтобы ограбить наших людей», — рассказывал дальше гоплит. — «Я, — говорит он, — мог бы вас уничтожить, но сегодня у меня хороший день, и я не хочу проливать кровь. Я сегодня буду пить вино по случаю возвращения моего сына, а потому дарую вам жизнь…» Те пришельцы обрадовались и хотели было уходить, но полемарх их остановил: «Я, — говорит, — дарую вам жизнь, но не волю. Вы, бродяги, ничьи люди, а потому будете отныне нашими. Хватит вам по свету слоняться, будете в городе трудиться…» Услышав такое, те пришельцы схватились за ножи… «Рабами нас хотите сделать?! — кричал один из них. — Не выйдет. Мы люди вольные и за волю свою умеем постоять». Полемарх кивнул, и мы набросились на них. Одного сразу же зарубили, а остальные ранили двоих наших… Мы уже хотели их вязать, как тут внезапно из-за куста выскочили еще трое… Таких же бродяг… Они бросились на полемарха внезапно, и он не успел выхватить меч, как упал с раной в груди. Мы подбежали к полемарху, подхватили его на руки, а тем временем бродяги сбежали… Зарубленного мы оставили в балке, взяли полемарха и быстро двинулись к городу, чтобы он по дороге не скончался…
— Жаль… — вздохнул архонт. — Только сына полемарх встретил, жить бы да жить… Жаль…
***
Полемарх пришел в себя в полдень.
Тяжело и надсадно хрипел, в груди у него что-то булькало, а в горле клокотало. Его уже перевязали, но перевязка не помогла. Затуманенным взором обводил Керикл стены андрона, смотрел на яства и вина, что были приготовлены для пира, и, наконец, встретился взглядом с архонтом, склонившимся над ним.
— Попировал… — прошептал Керикл. — Ох и попировал на славу!..
Он попытался приподняться, но не смог.
— Лежи, лежи, — предостерег Родон.
Полемарх какое-то мгновение лежал тихо, а потом зашевелил губами, и в уголках его рта появились пузырьки розовой пены.
— Попировал… — хрипел полемарх. — Ох и попировал…
Родон молчал, и сухое его лицо словно окаменело. Только в глазах были боль и горечь — полемарха он любил.
— Ну, а там как… в балке, как все кончилось?
— Одного зарубили, а остальные сбежали, — ответил архонт. — Двое гоплитов ранены.
— А я… я убит, — и лицо Керикла начало наливаться синевой, — убит…
— Ну что ты, что ты, друг мой…
— Я убит, хоть еще и жив, — хрипел Керикл, и в горле его клокотало, в груди при дыхании булькало. — Чую, оборвалась нить моей жизни под чужим ножом… Все, архонт, все, друг мой. Закончил я свои дни на белом свете, пора собираться в «царство теней». Не знал я, что в Заячьей балке ждет меня погибель. Где только не был, а Заячьей балки не миновал. Такова моя доля…
Он долго переводил дух, собираясь с силами.
Жизнь угасала в его единственном глазу, и архонту казалось, что он уже чует запах смерти — холодный, затхлый, тленный…
— Будем прощаться, архонт, — вдруг сказал Керикл.
— Будем прощаться, полемарх.
И умолкли, глядя друг на друга.
В тишине слышно было, как тяжело дышит Керикл, да как из опрокинутой (а может, переполненной) чаши гулко капало на пол вино: кап, кап, кап…
— Ясона жа-аль… — хрипел Керикл, — оставлять жа-аль…
— Ты будешь жить в своем сыне, — сурово сказал архонт, скрывая за этой суровостью свою боль. — Ты будешь смотреть на мир его глазами, и твоя кровь будет греть его сердце…
— Жа-аль… — продолжал Керикл. — Одинок он, ни матери, ни отца уже нет… Ни… — Он умолк, чтобы не упоминать Ольвию, ибо, даже умирая, не хотел причинять Родону боль.
— Не говори, что твой сын одинок! — воскликнул архонт. — Я еще жив. А пока я жив — Ясон не будет одинок. Я сделаю все, чтобы заменить ему отца.
— Спасибо, друг. Теперь мне и умирать легче. — Из уголка рта полемарха уже тек розовый ручеек. — Все, архонт. Чувствую в себе пустоту… Холодную и пустынную. Словно лечу в эту пустоту. Есть у меня к тебе еще одна просьба: похороните меня возле Лии. Рядом. Слышишь, Родон?..
— Слышу, Керикл. Твоя последняя воля будет исполнена.
— Береги моего сына и — прощай! Спасибо тебе за дружбу, Родон.
— И тебе спасибо за дружбу, Керикл. И за верную службу полису и народу.
— Дай руку, друг…
Родон подал свою руку, но полемарх уже не мог ее пожать. Тогда Родон сам стиснул ее — рука друга была холодна, и он согревал ее своим теплом.
— А теперь — выйди, — попросил Керикл. — Пусть войдет сын. Хочу ему на прощанье слово молвить…
Архонт выпрямился, на миг склонил голову перед Кериклом и быстро вышел.
В андрон со слезами на глазах вбежал Ясон.
— Отец!.. Не умирай!..
— Смерть не спрашивает, хочешь ты умирать или нет, — захрипел отец. — А она уже стоит у меня за плечами, и сил отогнать ее нет. Такова уж моя судьба, сын. Пожил свое, и хватит. Тебе завещаю жить.
Ясон плакал, утирая слезы рукавом, и все шептал:
— Отец, отец…
— Я к матери твоей иду, потому и легче мне умирать. С Лией встречусь на том свете. И о тебе расскажу, каким ты вырос… А тебе пусть сопутствует удача на белом свете!
— Что же я буду делать без тебя, как жить?
— Держись Родона, с ним тебе будет легче. И теперь… последнее, что хочу сказать. — Он помолчал, собираясь с силами: — Ты знаешь, почему я гибну?
— Тебя ударил ножом в грудь фракийский бродяга! — сквозь слезы воскликнул сын. — Я отомщу за твою гибель!..
— Постой, не горячись. И — выслушай меня. Фракиец меня и впрямь поддел. А почему?.. — Ясон молчал, и отец снова заговорил: — Потому что я… я захотел свободного человека сделать рабом. Была у меня мысль: захватить тех пришельцев и сделать их общественными рабами. Для города. Вот и поплатился. Забыл, что Лия моя… рабыней была. Забыл, как она ненавидела рабство… На улице ее рабыней обозвали, еще и палкой ударили… Не снесла… Умерла от горя и отчаяния, что в мире такая несправедливость… Ох, как она хотела хоть одну цепь рабства разрубить! А я… я хотел еще одной цепью укрепить рабство. Вот и поплатился. Что мне скажет за это Лия на том свете? Тяжко мне… Простит ли Лия?..
— Отец, ты не виновен, ты погиб от рук бродяги!
— Эх… Того, что случилось, не вернешь. Будь человеком, сын, и людей уважай. Помни свою мать, она человеческое достоинство превыше всего ставила. Так что никогда не посягай на чужую волю. Не повтори моей ошибки. Вот и весь мой совет тебе, сын. Живи и радуйся. Тебя архонт в беде не оставит. Он тебе будет вместо отца.
Он умолк, беззвучно и немо шевеля губами.
А может, пытался что-то сказать, да сил уже не было?
— Ясон… — наконец послышался его слабый голос, — если архонт еще здесь… позови его.
Архонт был рядом, в соседней комнате, и сразу же вошел.
— Гостей ждать не будем, — сказал Керикл. — Нет у меня уже времени… Сын, подай архонту чашу с вином. (Ясон подал). — Теперь помоги мне немного приподняться.
Ясон завел руки за спину отца, чуть приподнял его; отец оперся на локоть.
— Вот так, спасибо… А теперь дай и мне чашу с вином… Ту, маленькую, потому что большую уже не удержу в руках… Собирался я сегодня пировать, так что — начнем… Подними меня выше, сын… Так… выпьем, — сказал полемарх и еле-еле приподнял свою чашу. — За что выпьем?
— За сына твоего, — сказал архонт. — Хорошего сына ты вырастил. Таким сыном только гордиться.
— Спасибо тебе, друг. А еще выпьем за жизнь, — сказал Керикл. — Хорошая штука жизнь. Кто жил, тот не кается. И я не каюсь… За жизнь, мой друг! За жизнь, сын!..
И только он поднес чашу к губам, как она выпала из его рук, ударилась о пол и разлетелась на черепки, брызнув во все стороны вином.
— Все, отпил свое…
Керикл откинулся на подушку, захрипел, дернулся, судорога пробежала по его телу, и он затих… Лежал вытянувшись, спокойный…
— За жизнь, сын! За твоего отца, — сказал архонт. — Он умел жить, сумел и умереть достойно, как подобает мужчине.
И выпил свою чашу до дна, и звякнул ею о пол.
Ранним утром, ни свет ни заря, в кочевье примчались дозорные и подняли крик о старом вожде Оре, который только что вылез из своей могилы. Стража заткнула дозорным рты, чтобы не переполошили кочевье, и притащила их к вождю в шатер.
Дозорных было трое, и все бледные, перепуганные, на воинов не похожие. И голосят, как скифские бабы на торжище.
— Там… из могилы… Ор… Старый вождь Ор вылез из своей могилы…
Тапур побледнел. Не помня себя, хватал то одного дозорного за плечи, то другого, тряс и кричал:
— Бузату опились? Белены объелись??! Или спросонья? Как это Ор мог… из могилы вылезти?
— Па-пастухи говорили, — тряслись дозорцы, словно в лихорадке.
Наконец Тапур вытянул из них правду.
Дозорные стерегли дальние подступы к кочевью (а такие дозоры, после того как Тапур завраждовал с Иданфирсом, зорко охраняли и днем и ночью все подходы), где-то под утро встретили перепуганных пастухов, которые, побросав свои табуны, во всю прыть бежали из степи… Пастухи крикнули им, что в могиле Ора появилась дыра и кто-то из нее будто бы вылез… Дозорные не стали терять времени, а повернули коней в лагерь…
Дозорные были так напуганы, что Тапур понял: случилось что-то необычное…
Он лихорадочно соображал: что делать с Ором, если старик и впрямь возвращается?.. Торжественно встретить и передать ему власть или… Или загнать назад, а могилу на всякий случай завалить камнями? Чтобы во второй раз не смел вылезать на белый свет. Видно, поздно разогнал он орлов на могиле Ора. Успели напоить старого вождя. Вот теперь и крутись. Хотя, если разобраться… Тапур жив, а Ор — мертвец. Хоть и воскресший. И власть он утратил вместе со своей смертью. Так пусть сидит в мире предков и не мешает своему сыну. А то если каждый вздумает то помирать, то воскресать, что тогда будет? Да и не собирается Тапур никому отдавать свою власть. Даже родному отцу!!
— Анахарис!.. — спокойно сказал Тапур. — Возьми отряд и мчись к могиле Ора. Что ты побледнел?.. Ай-ай!.. Мертвеца испугался. А ну, живо! Постой!.. Если там и вправду он… ну, Ор… головы не теряй. Лучше бы, конечно, если бы Ор полез обратно в свою могилу. Добровольно. Скажи: место его на белом свете уже занято. Он свое отжил… Сполна. И хватит… Постой!.. Передай, что Тапур его любит, чтит, но… пусть не утруждает себя странствиями с того света на этот. Беги! Постой!.. Скажи воинам, чтобы не пугались, как те глупые дозорцы. Мертвецы бессильны против вооруженных воинов. Ибо белый свет принадлежит нам, живым… Постой!.. Кого бы из чужих ни встретили… у могилы или… вообще в степи… хватайте! И — ко мне. Мчись!.. Постой!.. Скажи… Нет — хватит! Вперед!..
И вот Анахарис стоит сам не свой. И это тот самый сотник конницы, который никогда не ведал страха в битвах. Но там он рубился с живыми людьми, а здесь…
— Кто они такие?! — грозно кричит Тапур. — Или мой храбрый сотник так испугался, что и дар речи потерял?
— О, мне легче повести конницу в бой, чем иметь дело с ними, — сдерживая дрожь, говорит сотник. — Их трое…
— Кого — трое?
— Посланцев старого вождя Ора.
— Так, значит, Ор поленился вылезти, а прислал своих посланцев? — задумчиво промолвил Тапур. — А они потребуют золотых бляшек… Конечно, для Ора… Гм… Расскажи, как вы встретили тех… ну, посланцев Ора.
— Окружили могилу Ора, — рассказывал взволнованный сотник, и голос его все еще дрожал. — Уже начало светать. Видим — дыра. В могиле… Воины всполошились, но я их успокоил… Сейчас будет вылезать вождь, — говорю воинам, — и не подобает вам быть такими перепуганными… Стоим. Ждем. А Ор не вылезает… Вдруг слышу, кто-то в дыре шуршит… Будто лезет. Сюда. На белый свет… А потом в дыре чихнуло. Я подошел ближе и — чтобы успокоить своих воинов — говорю учтиво: «Будь здоров, великий Ор!..» В дыре — молчание. Я снова подаю голос: «Ор, не гневайся, а выслушай меня спокойно. Чего тебе надобно в нашем мире? Неужели тебе плохо в мире предков?..»
— И-и… что?.. — весело спросил Тапур, чем очень удивил сотника. — Пожелал ты здоровья Ору… Что дальше?
— А дальше будто зашуршало что-то в могиле и… стихло. Потоптались мы еще немного, а потом я и кричу: «Слушай, Ор! Зачем ты затеял это дело? Тапур тобой недоволен. Ты мешаешь ему спокойно жить. Он хоть и сын твой, но — берегись. Либо сиди в могиле, как сидят все мертвые, либо скажи, чего тебе надо? Если сам не можешь вылезти, пришли своих слуг».
Анахарис умолк, утирая мокрый лоб. Тапур весело посмотрел на него, хмыкнул:
— Гм… Дальше…
— А дальше из могилы выбрались трое… Все в земле, вымазаны, словно духи. На людей не похожи. Воины отшатнулись, да и мне не по себе стало. Но держусь… Спрашиваю тех троих, что из могилы вылезли: «Вы кто такие?» Один из них и отвечает, что они — слуги великого вождя Ора… Я… я привел их в лагерь…
Тапур какое-то мгновение молчал, комкая в кулаке бороду.
— Хорошо, — наконец отозвался он, — приведи их ко мне…
— Слушаю, мой вождь!..
Анахарис вышел и через минуту вернулся с десятком воинов и тремя незнакомцами. Тапур впился в них острым взглядом. Все трое и впрямь, будто духи, вымазаны в земле, волчьи их лица закопчены сажей… Держатся осторожно, настороженно. И — словно бы очень напуганы… И одеты как-то не по-скифски…
— Должно быть, нелегко выбираться из могилы?
Все трое кивнули бородами, и с бород их посыпалась земля.
— Хоть бы землю с себя стряхнули! — сердито упрекнул их Тапур. — Тоже мне, слуги вождя Ора! И как вас Ор терпит на том свете? Так, чего доброго, вы и своего господина в запустение приведете.
Один из троих, высокий, черный, с блестящими наглыми глазами, недовольно буркнул:
— Путь с того света неблизкий. Кроме того, мы очень спешили, потому что Ор велел нам не мешкать.
— Гм… Вы, кажется, и так не замешкались.
Они закивали головами.
— Мы торопились!
— Кто вы? — Тапур внимательно прислушивался к их выговору, и он показался ему подозрительным.
— Мы уже говорили…
— Кто?!! — угрожающе крикнул Тапур. — Я не люблю со слугами долго болтать.
— Мы же говорили… Слуги великого вождя Ора в мире предков, — поспешно ответил высокий.
— Почему вы так скверно говорите по-скифски? У вас что, языки не наши? Или вы и сами, может, не наши?
Сотник Анахарис только теперь понял, почему они сперва показались ему чужаками. Язык… Хоть и говорят по-скифски, но и впрямь языки у них не скифские.
— Отвечайте вождю! — крикнул сотник.
Двое переглянулись, а третий, тот, что с блестящими глазами, шагнул чуть вперед и поспешно ответил:
— В мире предков свой язык. А мы там давно, вот и разучились говорить по-вашему… то есть, — быстро поправился он, — по-скифски.
Его спутники закивали бородами: да, мол, да.
— Негоже забывать язык своих отцов.
— В том мире все забудешь.
— Как Ор поживает в мире предков? — спросил Тапур. — Доволен или в гневе?
— Совсем худо Ору у предков.
— Вот как! Почему же это? — Тапур будто бы удивился.
— У вождя кончилось золото, а без него там хоть волком вой. А Ор все-таки вождь, а не какой-нибудь пастух!
— Бедный Ор… — вздохнул Тапур. — Так он вас, верно, за золотом прислал? Неужели ему лень было самому явиться?
— Зачем ему ноги бить, когда у него есть слуги? — ответил тот, с блестящими глазами. — Ор гневается на своего сына. «Что это за сын, — кричит, — который забыл родного отца? Сам живет в достатке, а отец должен прозябать в нищете, как последний бедняк!..»
— И как же это я забыл об отце? — покачал головой Тапур. — Ай-ай!.. Не годится!..
— Однажды Ор сказал нам: «Слуги мои лучшие! Вылезайте из могилы, идите к моему сыну, пусть он не скупится, а передаст мне побольше золота».
— Так и велел?.. — быстро спросил вождь.
— Так и велел, — спокойно повторил тот, с блестящими глазами. — Еще и пригрозил нам не возвращаться к нему без золота. Так что мы должны его слушаться.
— О боги, как изменился мой отец в мире предков! — воскликнул Тапур. — Ведь когда жил на земле, то никому не доверял золота. Ни сыну своему, ни жене. А тут вдруг отправил за золотом слуг… Да еще таких, как вы… ненадежных.
— В мире предков все доверяют друг другу, — поучительно промолвил тот, с блестящими глазами.
Тапур быстро спросил:
— А чем вы докажете, что передадите золото в руки Ора?
— Но мы же возвращаемся на тот свет.
— Хорошо… — погасил Тапур улыбку и зловеще добавил: — Я вам охотно помогу попасть на тот свет. — И внезапно быстро спросил: — А как поживает в мире предков мой брат, вождь Сак? Не гневается, что я похоронил его не в отдельной могиле, а вместе с Ором?
«Какой еще вождь Сак в могиле Ора? — удивленно подумал сотник. — У Тапура не было братьев…»
Но тот, с блестящими глазами, уверенно ответил:
— Твой брат вождь Сак велел передать, что ему очень тесно в одной могиле с Ором. Да и золотых украшений у него мало.
— Гм… — покачал головой Тапур, — придется и для брата передать золото. А больше Ор ничего не просил?
Трое переглянулись, а тот, с блестящими глазами, хлопнул себя по лбу.
— Вспомнил… Ор просил коней. Те, что были у него, совсем состарились и никуда не годятся.
— Бедный Ор… — вздохнул Тапур. — Даже коней лишился… Ай-ай!
— Мы спешим, — сказал тот, с блестящими глазами.
— А откуда взялась дыра? — вдруг быстро спросил Тапур. — В могиле.
— Мы прокопали…
— А для чего?
— Но мы же должны были как-то выбраться с того света? — сказал тот, с блестящими глазами. — Оттуда прямых дорог нет.
— А может, наоборот? — хищно оскалил зубы Тапур. — С этого света вы хотели пролезть на тот? Например, рылись в гробнице Ора, ведь у Ора столько золота. Но не успели, и тогда задумали меня обмануть. И выдали себя за посланцев Ора. Подумайте, не спешите, потому что вам все равно придется возвращаться в могилу… Вы будто испугались?.. Отчего это? Кто выходит из могилы, тот и возвращается обратно в могилу. Не так ли?
Посланцы Ора вздрогнули, их волчьи глаза забегали туда-сюда, но бежать было уже некуда. Да и разве убежишь от скифов, если они, словно птицы, летают на конях?
— Мы это… торопимся… — бледнея, забормотал посланец с блестящими глазами. — Нам бы золото и коней… — Он все еще верил, что выпутается. — Чтобы быстрее вернуться к Ору. Ор будет гневаться, что его слуги такие неповоротливые.
— Потерпите! — злорадно протянул Тапур. — А заодно и мешки для золота приготовьте, да побольше. А вот кони вам ни к чему, в могилу и без коней полезете.
И он кивнул воинам; те вмиг окружили посланцев Ора и приставили им под ребра короткие мечи.
— Это дерзость!.. — взвизгнул высокий, но тут же осекся, как только воин поднес ему ко рту жало меча.
— Язык прикусил? — насмешливо спросил он.
Высокий только хлопал глазами.
— Ну, проходимцы, доигрались?.. — процедил сквозь зубы Тапур. — Поморочили голову — и хватит! Вы ловкие и хитрые воры, но перестарались. Вам не удалось ограбить моего отца в могиле, а меня — обхитрить.
— Мой вождь, — почтительно обратился сотник к Тапуру. — Я не понимаю тебя… Ор и вправду будет гневаться, а мертвые, говорят, мстивы.
Тапур гневно сверкнул на него глазами.
— При чем здесь Ор?.. — едва сдерживая раздражение, воскликнул он. — Разве ты не догадываешься, кто эти голодранцы?
— Но ведь они просто забыли на том свете свой язык… — неуверенно протянул сотник.
— Ай, сотник, не ожидал, что тебя так легко обмануть. Вбил себе в голову каких-то там посланцев Ора. Разве не видишь, что перед тобой самые обыкновенные воры, которые раскапывают могилы наших отцов и прадедов. Они и не ведают, что у меня никогда не было брата Сака и никакого Сака я не хоронил вместе с Ором в одной могиле. Они хотели докопаться до гробницы Ора, чтобы поживиться его золотом.
Сотник схватился за голову.
— Позор мне, что поверил проходимцам!
— Вот почему появилась та дыра в могиле, через которую ты разговаривал с Ором и даже желал ему здоровья, когда он… будто бы чихнул, — Тапур усмехнулся. — Тогда воры притихли в могиле. Услышав, что ты обращаешься к Ору, они и надумали притвориться его посланцами, чтобы как-то спастись и заодно нас обмануть и сбежать с золотом. Ничего не скажешь, хитрые лисы. Одного не уразумели: я снаряжал Ора в мир предков и знаю тех слуг, которых велел задушить и положить в могилу. А эти даже не скифы, хоть кое-как и умеют говорить по-нашему. Им невдомек, что орлы могут поить умерших, но только вождей, а не их слуг. И вожди могут оживать и возвращаться, а слуги остаются на том свете навечно!
Посланцы Ора задрожали и попадали на колени, наперебой затараторив на чужом, непонятном языке.
— Кто вы и откуда? — спросил их Тапур. — Какого вы роду-племени?
— Мы из-за И-истра… — на скифском языке ответил тот, с блестящими глазами. — Смилуйся, великий вождь.
— Я спрашиваю, кто вы такие? Какого роду-племени?
— Фракийцы…
— Пришли в Скифию обворовывать могилы ее вождей?
— Смилуйся, великий вождь. Мы готовы быть твоими рабами.
— У меня и без вас хватает рабов, — ответил Тапур. — Вы хотели стать слугами вождя Ора. Так тому и быть. Я не хочу обижать своего отца. Отныне и вовеки веков вы — рабы Ора. Запомните: кто вылезает из могилы, тот в могилу и возвращается!
И вот к кургану Ора потянулась странная процессия. Двумя рядами, при полном вооружении, двигались всадники; в середине пара волов тянула двухколесную повозку без шатра. В повозке, понурив головы, сидели связанные воры. Затем верхом ехал вождь, а уже за ним плотной гурьбой валил народ. Такого зрелища никто не хотел упустить.
Вот процессия добралась до кургана Ора и остановилась. Нора, которую прорыли воры прошлой ночью, уже была засыпана землей. А рядом чернела глубокая яма, к которой и подвели смертников. Толпа плотнее обступила место казни, гудела, напирала, и всадники едва сдерживали натиск.
Когда приготовления были закончены, осужденных поставили на колени, и Тапур крикнул им:
— Сейчас вы отправитесь в мир предков. Я обещал помочь вам найти туда дорогу. Дорога на тот свет ведет через эту яму. А уже на том свете подойдете к вождю Ору и, пав на колени, расскажете ему, за что я вас покарал. Но одного из вас я все же помилую.
Услышав это, смертники разом ожили, затрепетали… В их глазах мелькнули искорки надежды. Каждый из них, еще не веря в чудо, молил вождя: «Меня… меня…»
Тапур кивнул на крайнего, низкорослого, самого испуганного.
— Ты!.. Встань! Смотри и запоминай, что сейчас будет!
Тапур махнул рукой. К двум смертникам подбежали скифы и ударами в голову прикончили их. Фракийцы и вскрикнуть не успели. Трупы сбросили в яму, а яму быстро засыпали, сровняли и затоптали…
— Видел?.. — спросил Тапур помилованного фракийца. — Запомнил?
— За-запомнил, — все еще не мог прийти в себя помилованный.
— Коня!.. — крикнул вождь.
Мигом подвели коня.
— Садись!..
Изумленная толпа ахнула. Что это творится с вождем? Мало того, что помиловал вора, осквернившего курган Ора, так еще и коня ему дарит… Где это видано, где это слыхано?
— Садись! — теряя терпение, закричал вождь.
Но фракиец то ли от радости, что уцелел, то ли от страха, а никак не мог вскарабкаться на коня. Наконец его усадили на круп, ткнули в руки поводья.
— Все видел? — еще раз спросил его вождь. — Все запомнил?
— Все видел, — испугался фракиец… — Все запомнил…
— А теперь — пошел!
— Куда? — вытаращился помилованный.
— В свою Фракию! — крикнул Тапур. — И расскажи там всем, что ты сейчас видел. И добавь: так будет с каждым, кто посмеет хоть пальцем коснуться скифских курганов. А теперь убирайся прочь, чтобы и духу твоего здесь не было!
Конь сорвался с места и понес по степи перепуганного фракийца…
Летело по степям «великое ухо»; стоглазое — всё видит, стоязыкое — всё передает, стокрылое — все расстояния покрывает. Летело «великое ухо» [20] от долины до кряжа, от дороги до тропы, от колодца до табуна, от табуна до кочевья… Летело, вести несло…
Встречаются в степи двое кочевников.
После обычных приветствий:
— Здоров ли ты?..
— Здоров, а ты? Да дарует тебе Папай здоровья!
Сразу же:
— Что слышно в степи? Какие новости?
— О, много новостей в степи. А первая такая: Тапур с тысячей всадников ходил к грекам и взял себе в жены дочь их архонта. Такая красивая!.. Ни у кого из вождей нет такой гречанки.
— Бывай!
— Бывай!.. Спешу передать новость.
И летит дальше «великое ухо»:
— О, новостей много, а первая такая: Тапур собрал всех своих людей и напал на греков. Захватил много рабов, целые караваны добра нахватал.
— И везет же этим хапугам!
— Ага, обогатились. А мы тут сидим на одном месте, и кибитки наши совсем пусты… Бывай!
— Бывай!..
И снова летит «великое ухо» по степям, разнося весть об удачном походе Тапура к грекам, о богатствах, которые он у них захватил… Долетело «великое ухо» и до владыки Иданфирса: Тапур на греков у лимана напал, греков разорил, богатств набрал, нахватал, нагреб…
Вспыхнул гневом владыка.
— Мы с греками в мире, а Тапур посмел на них нападать! Гонца!
***
Гонцы с гневом владыки Скифии никогда не медлили. Быстрые кони несут их, как на крыльях, и они прибывают всегда негаданно, не вовремя…
Вот и к Тапуру негаданно примчался гонец. И прилетел он в желтом плаще, а желтый плащ — знак гнева владыки. Но, как велит обычай, Тапур принял гонца как гостя, пригласил его в белый шатер.
С любопытством разглядывал он молодое лицо гонца с мягкими, женственными чертами, с редкой бородкой, что только-только начала пробиваться. Должно быть, знатного рода, раз такого молодого поставили гонцом. А что гонец не простой, свидетельствовал знак на его куртке: солнце, на котором скрещены три стрелы.
Солнце — символ владыки, значит, гонца нужно принимать почтительно, а скрещенные три стрелы означают, что Иданфирс — владыка неба, земли и людей Скифии.
— Я слушаю тебя, гонец самого владыки, — с показной ленью цедил Тапур, полулежа на кошме, а сам гадал: что это гонца принесло, с какими вестями? Взяв из рук слуги чашу с кумысом, он оперся локтем на подушки, потягивал напиток. — Какие вести?.. — Кивнул слуге, чтобы тот угостил гонца. — Как поживает владыка? Боги, как всегда, не обходят его своей милостью?
— О да, — ответил гонец, принимая из рук слуги чашу с кумысом. — Владыка Скифского царства приглашает вождя Тапура прибыть к нему и выпить у шатра золотую чашу вина.
«У шатра?.. — мысленно отметил Тапур. — Так приглашают виновных. Но чаша золотая. Значит, владыка еще чтит меня. Хотя что-то затевает…»
Гонец перевел дух, допил кумыс и закончил:
— Владыка в гневе великом!
— Чем же Тапур прогневил самого владыку?
— «Великое ухо» принесло дурные вести: Тапур напал на греков у лимана, разорил их, набрал себе немало добра.
— «Великое ухо» не всегда правду несет, — спокойно сказал Тапур.
— Владыка в гневе великом за поход Тапура к грекам!
Тапур промолчал, ибо не пристало ему, вождю, оправдываться перед гонцом.
— Иданфирс приглашает Тапура выпить чашу с завязанными глазами!
Вон оно что! Владыка уже вынес ему смертный приговор. Только благородный. Даст на выбор три чаши с вином. В одной будет яд… Гм… Тапур оправдываться не станет.
— Владыка Скифии своими устами сказал: если у Тапура сердце льва, то пусть прибудет к нему. Если же у Тапура сердце зайца…
Тапур швырнул чашу с кумысом, рванулся вперед, вцепился в кошму.
— Что-о??? Я — трус??? Твой владыка думает, что Тапур — последний трус и не явится к шатру владыки? И тогда над ним будут потешаться все степи?
Гонец молчал. Он свою задачу выполнил, все, что велено, передал, а остальное его не касается.
— Мне пора… — поднимается он.
— Где сейчас кочует владыка? — прохрипел Тапур.
— Владыка у реки Тирас, — ответил гонец, вставая. — Он поехал приложиться к следу Геракла.
— Передай владыке, что Тапур… Тапур немедля примчится к нему в гости, и владыка еще убедится, у кого какое сердце!
Гонец поклонился и быстро вышел из шатра, и тут же послышался топот копыт его коня. Тапур закружил по шатру, как раненый зверь. Хрипел, что-то выкрикивал, хватался за рукоять акинака… Но гнев жег его огнем и не давал покоя. Наконец Тапур выбежал из шатра, вскочил на своего коня и помчался в степь.
А когда вернулся, конь его был в пене и мелко дрожал. К коню было кинулись слуги, но Ольвия жестом велела им отойти, вырвала пучок ковыля и сама принялась вытирать мокрые бока коня, сгоняя вниз белую пену… Тапур потоптался возле нее, а потом вырвал и себе ковыля и принялся вытирать коня с другого бока. Так они молча делали свое дело, пока не встретились у головы коня.
— Владыка вздумал посмеяться надо мной, — пожаловался ей Тапур. — Да так посмеяться, чтобы потом меня презирала вся Скифия. А степь никогда не прощает трусости!
— Ты поедешь к нему? — с тревогой спросила она.
— Непременно. Я докажу ему, что у Тапура сердце не зайца. Тапур выпьет чашу с завязанными глазами!
— Не езди… — вырвалось у нее.
Он яростно сверкнул глазами.
— На такое приглашение не откликнется только последнее ничтожество! После такого позора мне придется бежать из скифских степей и навеки покрыть свое имя бесчестьем! Лучше выпить чашу с завязанными глазами и уснуть вечным сном, чем жить с сердцем зайца!
— А я?.. — дрожащим голосом спросила она.
Он помолчал, а потом сказал со злостью:
— Если судьба обойдется со мной жестоко, ты тоже отправишься со мной в мир предков!
…Войлок глушит звуки; тишина в шатре такая, что хоть кричи о помощи. И — душно. Гнетуще… Сон бежал от нее; она сидела на кошме, обхватив колени руками и уронив на них голову.
Тапур поехал к владыке.
За жизнью своей поехал или за смертью?
Честь свою он сбережет, а жизнь?
И ей уже видится то черная повозка, в которой его везут от владыки, то глубокая яма, которую уже копают ему у кургана Ора, то волосяная петля, которой ее будут душить, чтобы положить в могилу вождя. Но ни страха, ни отчаяния она не чувствовала. Было только душно, гнетуще, и еще хотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа… Никогда еще одиночество не давило на нее так, как в эту ночь.
Она застонала сквозь стиснутые зубы.
Еще тяжелее стало на сердце.
— Да есть ли кто живой в этой Скифии?.. — вырвалось у нее. — Кончится ли когда-нибудь эта черная ночь?!
Что-то словно повеяло на нее, где-то мелькнул осколок света, и она рывком подняла голову. В шатер неслышно вошла слепая рабыня, неся перед собой глиняный светильник. Огонь слепой был не нужен — она несла его для своей госпожи.
— Милена?! — радостно воскликнула Ольвия и почувствовала, что ей стало немного легче. — А я о тебе и забыла. Как хорошо, что ты есть… С ума сойти можно в этой Скифии!
— Да озарит покой тебя, моя добрая госпожа, как ласковое весеннее солнце озаряет степь, — тихо отозвалась рабыня мягким, успокаивающим голосом. — Спи, госпожа, Милена будет стеречь твой сон.
Ольвия смотрела сверху вниз на свою послушную и покорную рабыню. Она уже привыкла к ее слепоте; пустые глазницы рабыни больше ее не пугали. Милена всегда управлялась ловко, проворно исполняла повеления своей госпожи, словно была зрячей, ибо никогда не сбивалась с пути и не натыкалась на преграды. Но разве ей — жестоко ослепленной — легче от этого?
— Милена…
— Спасибо тебе, госпожа.
— За что ты благодаришь? — удивилась Ольвия.
— За то, что зовешь меня, как человека, по имени, а не рабыней. Не скотиной и не собакой, как зовут меня скифы.
Ольвия вздохнула.
— Милена, ты хотела бы побывать в Греции?
— Нет, госпожа, не хотела бы.
— Гм… Но ведь ты гречанка, и тебя должно тянуть на родину. Даже журавлей весной тянет в родные края.
— У журавлей есть место на родине, а у меня… Да и какая я теперь гречанка?
— Была гречанкой.
— Когда-то была… — согласилась Милена. — А что было, то быльем поросло.
— Не отчаивайся.
— А чему мне радоваться? — спросила Милена. — Я рабыня. А какая родина у рабыни? Да что там… Я уже и здесь привыкла. В Греции у меня никого нет, и никого я уже там не увижу. Так зачем мучить душу? Если позволишь, госпожа, я доживу свой век при тебе. Его у меня осталось, что у зайца хвоста. Куда на старости лет срываться? У скифов я рабыня и дома, разумеется, госпожой не стану. Так не все ли равно, где свой проклятый век доживать?
— А жить хочешь?
— Раз уж родилась, то надо жить. Пока господин мой желает, до тех пор и буду жить. А скажет: сдохни! Сдохну!
Она помолчала, и вот какая-то слабая улыбка мелькнула на ее сморщенном, измученном личике.
— Спрашиваешь, госпожа, хочу ли я жить?.. Жить, конечно, хочется. Что уж там… Хоть и слепая, хоть и рабыня, а жить хочу. Потому что жизнь — она одна, какой бы горемычной ни была, а другой не будет. А что зло… Так ведь должно же где-то быть и добро. Иначе для чего боги зажгли белый свет? Для добра же… Ибо для зла и тьма годится. Вот только не знаю, где оно, это добро? Но верю: есть добро, госпожа моя хорошая, есть. Вот и ты добрая, значит, все-таки есть добро в мире. Есть! — Она повела пустыми глазницами в сторону Ольвии. — А желание мое… Хочется посмотреть на тебя, госпожа моя. У тебя такой красивый голос. Когда слушаю его, что-то волнует меня, что-то далекое чудится. Сама не своя становлюсь. Будто юность свою слышу… Ой, что же это я… Не слушай, госпожа, что бормочет старая рабыня. Рабам не велено изливать душу перед господами.
Она умолкла, шевеля губами.
— Что ты шепчешь? — спросила Ольвия.
— Твое имя, госпожа, — после паузы ответила рабыня. — Тебя так странно зовут… Ольвия… Ольвия… В юности я знала один город на берегу лимана с таким именем.
— Он и до сих пор есть, — ответила Ольвия. — Я оттуда. Почему ты так вздрогнула, Милена?
— Ты хорошая, добрая, моя госпожа, а город твой — страшный. — Милена обхватила руками свою седую голову. — Ох, злой это город, госпожа, лучше бы его никогда не знать!
Ольвия с жалостью смотрела на несчастную женщину.
— Тебе причинили горе в моем городе?
— Не вспоминай, госпожа, о том городе. Он и так укоротил мне жизнь… — Помолчала. — Ох, не столько город, сколько та любовь…
— Ты… — удивленно воскликнула Ольвия, — любила?
— Госпожа думает, что я родилась старой, слепой рабыней?
Ольвия подсела к Милене, легонько обняла ее за худые, костлявые плечи.
— Расскажи мне о своей любви…
— О боги… — прошептала рабыня. Дрожь пробежала по ее телу, и на руку Ольвии что-то капнуло.
— Ты… плачешь?
— Плачу… Потому что странно ведь. Слепая рабыня — и вдруг — любовь… — Милена и плакала, и улыбалась сама себе. — А ведь любила… Ох, как любила… Разве смогла бы я перенести рабство, если бы не любила, если бы не было его… Понимаешь, госпожа, его… единственного… Выжила бы…
Разворошив воспоминания, Милена заговорила возбужденно, горячо:
— Без любви своей я бы сгинула, как прошлогодний снег! А то вспомню свою любовь и его… и рабства будто и не было. На душе легчает. И не слепой себя чувствую, а зрячей, молодой… Вот, госпожа, когда заблудишься в степи. Ночь, ветрище воет голодным волком, отчаяние тебя, как мошкара, облепит… С пути собьешься, мечешься туда-сюда, не ведая, где твой единственный путь… Сил уже нет. Все, думаешь, конец. И вот внезапно — блеснет на горизонте… Во тьме ночной огонь пылает… Да не огонь, а огонек дрожащий. Точечка мерцающая. Но для тебя она — спасение. Откуда только силы берутся! Ноги сами несут тебя к этому огоньку… Падаешь, встаешь и снова идешь… Так и моя любовь. Я всю жизнь иду к этому крохотному, дрожащему огоньку моей слепой жизни… И слепая — вижу тот огонек… Далеко-далеко, а вижу… И греет та любовь старую и слепую скифскую рабыню…
Ольвия молчала, пораженная услышанным.
— Немного легчает от слез, — плакала Милена. — О, если бы ты знала, госпожа, как дорого я заплатила за свою любовь. Наверное, никто такой цены не платил. И не заплатит больше. — Милена застонала и долго молчала, покачиваясь всем телом. — А ведь я была счастливой… И его любила… Ох, как любила, солнышко мое! А потом… Потом меня отдали за другого. Силой. Он был старше, нелюдим. Я не могла его полюбить. А мне говорят: живи, свыкнешься. И я жила. И родила ему ребенка. Но не свыклась, не полюбила его. Более того, я ненавидела его. Прятала в сердце свою ненависть… А потом пришел любимый. Потому что не мог меня забыть. И я его… Гори все огнем! Сбежала к любимому. Три дня была счастлива. О, те три дня!
Она умолкла, тяжело дыша.
— А потом?.. — быстро спросила Ольвия. — Что было потом?
— А потом… потом… — застонала рабыня. — Потом муж меня поймал. Он был ревнив. И жесток. О, как он издевался… Сперва хотел меня кинжалом заколоть. Передумал. Слишком легкая смерть. Ему хотелось, чтобы я мучилась всю жизнь. Как Тантал. Чтобы каралась день и ночь… И придумал… Продал в рабство скифам… А видишь — ошибся. Со мной любовь. И легче терпеть невольничьи муки. Хоть глаза у меня отняли, так сердце со мной…
— Так вот ты какая?.. — пораженно прошептала Ольвия. — Я после этого буду еще больше тебя уважать. И беречь.
Каждую весну, когда после зимней спячки оживают степи и все пробуждается и с новой силой идет в рост, когда скифы с южных степей перекочевывают в северные, владыка великого Скифского царства Иданфирс неизменно приезжает на берег реки Тирас [21], чтобы приложиться к стопе бога Геракла, родоначальника и отца всей Скифии.
Одна из древних легенд рассказывает, что когда-то, в седую старину, эти степи были пустынны, и в них никто не кочевал. И жила в степи дочь Борисфена — полудева-полузмея. И жила она в большой пещере, у отца своего Борисфена. И вот однажды в эти степи забрел Геракл с конями. И застала его здесь зима. Началась метель, света белого не видно. Геракл укутался в львиную шкуру и заснул в укромном месте. А когда проснулся, глядь — а коней нет. Пошел он на поиски, всю заснеженную равнину исходил — нет коней. Сколько ни искал, ни одной живой души не встретил в степи. Ни дыма от костра, ни следа…
В один из дней Геракл дошел до Борисфена и наткнулся на пещеру, в которой жила дочь Борисфена — полудева-полузмея. Геракл весьма подивился, увидев ее, но вида не подал, а спросил, не видела ли она его коней. Дева-змея и говорит, что кони у нее, а отдаст она их ему, лишь когда он поживет с нею… И Геракл стал жить с ней, и родила дева-змея трех сыновей: Агафирса, Гелона и Скифа. И только тогда отдала Гераклу его коней. «Я сберегла твоих коней, — сказала она, — а ты отплатил мне за это, и теперь у меня трое сыновей». И собрался Геракл домой, а дева-змея и спрашивает его: что ей делать с сыновьями? Поселить ли их в этих степях или послать к нему? Тогда Геракл дал ей свой большой лук и пояс с акинаком и чашей на пряжке и говорит: «Когда вырастут сыновья, дай им лук и пояс; кто сумеет натянуть тетиву этого лука и подпояшется этим поясом, тот и будет жить в этих степях…» Когда сыновья выросли, первым взял отцовский лук Агафирс, но не смог натянуть тетиву. И Гелон не справился с тетивой того огромного лука. И только третий, самый младший, Скиф, натянул тетиву и подпоясался отцовским поясом с акинаком. Мать изгнала Агафирса и Гелона, а жить в степях остался Скиф. От него и пошли все скифы с поясами, с чашами на пряжках и луками.
А Геракл, возвращаясь в свой край, оставил на скале у Тираса след своей стопы длиною в два локтя, чтобы скифы никогда не забывали своего праотца и тоже оставляли на земле свои следы. Тот след ноги праотца сохранился и поныне, и говорят: всем, кто к нему прикоснется, Геракл дает силу свою богатырскую.
За силой и ездил каждую весну старый Иданфирс на запад скифских земель, к серым скалам Тираса, где сохранился след праотца. Все у него есть: великое царство с воинственным народом, табуны коней и ясное оружие, вот только силы уже не те, что были прежде… Как-никак восьмой десяток разменял, пожил немало. Источник его жизни, видно, заилился, ибо не бьет уже живительной водой, как прежде, в добрые молодые годы.
Вот за молодой силой и приезжает владыка каждую весну на западный край скифских земель, к неспокойному, гневному Тирасу. Многочисленная свита из вождей, знатных мужей, воинов и старейшин становится лагерем в долине, неподалеку от реки.
Владыка, отдав слугам коня, сам направляется к серой громаде скал… Несмотря на преклонный возраст, первый царь Скифии идет легкой, упругой походкой, и ветер развевает его белую бороду. Годы немного ссутулили некогда прямую осанку, отяготили душу воспоминаниями…
Хотя он и седлает еще сам коня, и садится в седло вроде бы по-молодецки, но конь под ним уже не прогибается, как бывало, — легок стал Иданфирс, высох.
Владыка Скифии одет просто и буднично: кожаная куртка без воротника, вышитая на груди и по краям растительным орнаментом, кожаные штаны, штанины которых собраны и перевязаны лентами у голенищ сафьянцев… На голове — остроконечный войлочный башлык, из-под которого выбиваются длинные седые волосы, редкие и мягкие. Тонкий сухой стан перехвачен кожаным поясом с чашей на пряжке и акинаком в ножнах.
И — ни единого золотого украшения.
Так просто одевались скифы, когда впервые появились в этих степях, так одет и владыка, ибо идет он приложиться к стопе своего праотца. Глянешь со стороны — обычный скиф, воин или пастух. Или просто мудрый старец с сухим, морщинистым лицом, на котором высечены его долгие, нелегкие годы… Лишь зоркие глаза, быстрые и острые. Взглянет — словно акинаком полоснет. Острый нос и костлявый подбородок делают его лицо вытянутым, всегда суровым и властным. А с тех пор, как владыка Скифии потерял в бесчисленных битвах одного за другим семерых своих сыновей, улыбка больше никогда не появлялась на его омраченном лице. У рта залегли твердые складки, глаза всегда прикрыты веками, смотрят на мир сквозь узкие щели, и что в глазах владыки, того никто не видел.
И пусть он без царских одежд и золотых украшений, его узнает каждый скиф и с трепетом замрет в низком поклоне. Его уважают, ведь владыка не брезгует простым одеянием воина или пастуха и всегда подчеркивает, что он такой же, как и все… Такой, да не такой, — думают скифы, — раз боги избрали его владыкой, значит, он не таков, как все. Мудрее, славнее, знатнее!
Владыка идет травой напрямик, и от зеленого сочного разнотравья у него поднимается настроение. Чем Скифия богата, так это травами. Да еще реками — чистыми и светлыми…
Далями и ясным небом… Любо идти по родной земле, были бы только сила да молодость. Что ж, молодость уже не вернешь, как не вернули ее его отец, и дед, и прадед — все в землю легли, на тот свет ушли. Уйдет и он, когда исчерпает свои дни в этом мире, таков закон жизни. Но пока он здесь, силу от себя еще не отпустит. И силу ему даст праотец Скифии — славный Геракл.
Иданфирс выходит на кручу; почва здесь твердая, жесткая, повсюду виднеются камни, и чем дальше, тем их больше и больше. Тянутся они табунами, словно выглядывают из земли спины коней, навечно здесь увязших.
Поднявшись на вершину кручи, он остановился, прислушиваясь. Ветер завывал голодным волком, рыскал в скалах, тоскливо скулил: у-у-у, у-у-у…
Там, внизу, невидимая отсюда река глухо билась, словно гигантский зверь, попавший в ловушку и неспособный выбраться на волю. Она то тяжело, надсадно рычала, с шумом барахтаясь в каменной теснине и со злости швыряя камни, то в изнеможении всхлипывала, затихая, собираясь с новыми силами… И снова яростно клокотала и бесновалась в безысходности…
«Духи Тираса буйствуют», — подумал Иданфирс, переступая с одной скалы на другую… Они были скользкими, заросшими темно-зеленым мхом, и ступать по ним было трудно.
Но вот из-за острой ребристой скалы вышли два старца с редкими белыми бородами, которые трепал ветер. Опираясь на посохи, они остановились и низко поклонились.
— Рады приветствовать тебя, владыка земли скифской.
— Я рад вас видеть, мудрые старцы, — ответил Иданфирс и тоже слегка кивнул головой. — Бережете ли вы след стопы праотца нашего?
— Оберегаем, владыка.
И старцы повели владыку на широкую и плоскую скалу, на которой, вдавленная в твердь, навечно застыла большая, похожая на человеческую, нога… Видна пятка, пальцы… Это и есть след от ноги праотца Геракла, который он оставил, покидая землю скифскую.
Старцы с посохами становятся по обе стороны стопы.
— Великий праотец наш! К стопе твоей божественной прибыл владыка Скифии, мудрый и славный Иданфирс.
Старцы воздевают руки к небу, поднимают головы, шепчут молитвы. Затем опускаются на колени, разводят руками над стопой, шепчут заклинания… То вдруг вскакивают и пускаются в пляс вокруг стопы, подпрыгивают, трясут руками и головами, стучат посохами о скалу и выкрикивают что-то нечленораздельное.
А ветер гудит, а ветер завывает в каменной теснине, и где-то внизу глухо и тяжко швыряет камни река.
Старцы изнеможенно падают на колени, простирают руки над следом стопы, кладут на них головы и замирают, лишь изредка содрогаясь, как в конвульсиях…
Так они лежат долго, и Иданфирс, покорно склонив голову, ждет знака…
Но вот старцы поднимают головы.
— Владыка!.. Слышим гул в каменной тверди!
— Праотец идет!!!
— Праотец идет!!! — выкрикивают они во второй и в третий раз. — Идет! — кричат они и вскакивают, вскидывая руки вверх. — Идет праотец наш. По скифской земле идет, приветствуя люд скифский!
Иданфирс опускается на колени у следа стопы, склоняет голову.
— Праотец наш! Ты оставил след своей стопы на веки вечные в земле скифской, оставил в знак своей милости к нам, детям твоим. Ты грозно и властно идешь по земле нашей, неся нам благодатную весну. Молю тебя, праотец, не покидай Скифии, ниспошли ее земле силу плодородную, травы высокие, а рекам — ясные воды, оружию же нашему — всепобеждающую мощь. А будет сильна Скифия, буду и я, будем все мы. А немного силы дай и мне. А сынам моим, что в битвах полегли и все в мир предков ушли, — даруй тоску неувядающую по белому свету, чтобы и там, в мире предков, не забывали они нас, помнили тот край, где родились, седлали коней, где любили и гневались.
Владыка распростер руки над стопой, и едва коснулся пальцами следа, впечатанного в скалу, как ощутил легкий трепет в теле. То сила Геракла вливалась в его старое, иссохшее тело. Владыка пал грудью на след и всем своим существом ощущал те живительные силы, что вливались в него…
В лагере, раскинувшемся в долине неподалеку от Тираса, царит веселое оживление. Стелются дымы над равниной от многочисленных костров, ржут кони, которых ведут для жертвы Гераклу.
Радостный сегодня день! Владыка Скифии обогатился новой силой Геракла, вернулся от каменной стопы праотца свежим и здоровым, словно и не давил на него груз прожитых лет. И все уверяют, что владыка помолодел!
Владыка доволен.
Чтобы щедро отблагодарить Геракла, он велел принести ему в жертву целую сотню лучших коней!
Царские слуги уже отбирают коней, на арканах приводят их к жертвенному месту, где в центре находится сам владыка. По левую руку сидит вождь Скопасис, по правую — Таксакис, ближайшие, знатнейшие вожди Скифии. А дальше сидят знатные мужи, старейшины, воины. Сто коней жертвует владыка Гераклу! Всем сегодня хватит мяса и хмельного бузата.
Сто больших бронзовых котлов уже стоят на равнине.
В ожидании пира все нетерпеливо переминаются.
Слуги накидывают на шеи коням тяжелые петли, ловко валят их на спины и, вставив в петли палки, крутят их, душа жертвы.
Ржание и хрип коней, радостные крики людей наполняют равнину.
Задушив коней, сдирают шкуры, внутренности разбрасывают по степи, а мясо разносят по котлам. Хвороста в безлесной степи было мало, поэтому под котлы в огонь подкладывали жирные кости. Огонь жадно пожирает жир, кости горят ярко и жарко.
Время молиться и благодарить Геракла за щедрость, за ту силу и молодость, которой он наделил их владыку, а значит — и всех их. Молится и владыка, благодарит праотца за силу и твердость духа, за то, что и этим летом не обошел своей милостью скифскую землю.
«Чтобы кости наших врагов горели так, как горят кости жертвенных коней, — мысленно просит праотца владыка. — А скифы чтобы всегда пировали на родной земле».
Застывает владыка, устремляет взор в огонь, видит там свою жизнь… Когда смотришь в огонь долго и неотрывно, то увидишь там желтые, белые, кровавые фигуры, что толпятся, пожирают друг друга, снова появляются… То духи огня танцуют свой адский танец, вызывая для владыки его прожитую жизнь.
Видит Иданфирс своих сыновей-соколов. Видит себя, видит молодого, сильного, полного отваги и мощи. Вот он примчался из степей во главе своего войска, спрыгивает с горячего коня, идет, пропахший полынью, дымом и конским потом… Щурит против солнца глаза, а навстречу ему бегут сыновья…
Один, два, три… Семеро сыновей бегут ему навстречу.
Давно уже нет сыновей, давно ушли они в мир предков — ушли еще молодыми, и видит их владыка как живых.
Да и во снах они часто приходят.
Приходят живые, здоровые, красивые, и владыке немного легчает на душе: не забывают его сыновья, с того света наведываются в гости. Во сны приходят, отца радуют…
Вот и сейчас явились они к нему в пламени жертвенных костров, и кажется владыке, что видит он и ту далекую и долгую дорогу с того света на этот, по которой и приходят к нему сыновья. Спасибо, что навещают отца! Скоро уже, совсем скоро и он пойдет по той дороге к ним, и будут они вместе. А пока он будет видеть их во снах и в пламени костров, будет знать, что они есть и помнят о нем…
***
Голову первого жертвенного коня торжественно поднесли владыке.
Все с благоговением смотрят, как Иданфирс, достав акинак, короткими ловкими движениями срезал со щек полоски мяса и неторопливо жевал.
Вторую голову — для бога Геракла — насадили на копье, а копье воткнули в землю.
— Просим, праотец наш, в гости к нам! — хором воскликнули вожди и старейшины, и лишь после этого, засучив рукава, принялись за трапезу. Слуги забегали туда-сюда, разнося жирные, дымящиеся куски мяса, от которых бил густой дух конины и стекал каплями жир, застывая на зеленой траве белыми восковыми кружками. У всех залоснились от жира руки и бороды, их некогда было вытирать, потому что каждый, управившись с одним куском, хватал другой.
Так уж с давних пор повелось, что редко какая жертвенная трапеза у скифского царя обходится без зрелища. Иногда это просто борьба ради забавы или состязание лучников — кто метче пустит стрелу, но чаще всего — смертельные поединки двух непримиримых врагов.
Ибо когда два скифа враждуют, и враждуют долго и упорно, когда к миру уже отрезаны все пути и ненависть хлещет через край, недруги хватаются за акинаки… Но не нападают друг на друга внезапно, по-волчьи, а выходят на свой последний поединок на глаза царя или вождя. А там уж кому повезет, тот и будет еще седлать коня и встречать поутру светлоликого Колаксая…
Вот и на этот раз… Когда все уже насытились мясом и начали отрыгивать, Иданфирс спросил вождей:
— А не посмотреть ли нам поединок? Сак и Лат жаждут решить акинаками свой давний спор.
— Хотим!.. — крикнули вожди. — Пусть бьются!
Иданфирс хлопнул в ладоши, и в круг, не глядя друг на друга, ступили Сак и Лат. Хмурые и злые, до крайности утомленные своей многолетней враждой, вышли они на свой последний поединок. Сак и Лат не просто скифы, они еще и близкие родичи. А грызутся между собой много лет, и когда впервые вражда началась, и из-за чего именно — поди, уже и не помнят… Теперь Сак жаждет крови Лата, а Лат — крови Сака. Ибо вдвоем они уже не могут ужиться на белом свете, даже в таких широких степях, как скифские. Один из них должен погибнуть, а другой до конца своих дней будет торжествовать победу. И свершат они это прилюдно, на глазах у самого царя и его вождей. Победитель будет гордиться, побежденный в честном бою — позора не поимеет. Ведь на глазах у царя пал.
— Сак и Лат! — обращается к ним Иданфирс. — Биться вы пришли или мириться на моих глазах?
— Биться пришли мы на твои глаза, владыка! — воскликнул Сак.
— Только острый акинак способен разрешить нашу вражду! — подтвердил понурый Лат.
— Быть по-вашему! — сказал Иданфирс. — Деритесь, покажите нам свое умение владеть акинаками. Того, кто погибнет, — позорить не будем.
— Ар-р-р-а-а!!! — захрипел Сак.
— Ар-р-р-а-а-а!!! — захрипел Лат.
Иданфирс махнул рукой.
Сак и Лат, выхватив акинаки и пригнувшись, пожирая друг друга ненавидящими глазами, начали свой смертный поединок. Родичи-враги хрипели, скрежетали зубами, ходили друг возле друга, выискивая подходящий момент, чтобы вонзить акинак по самую рукоять в своего противника. Кружляли, сходились, расходились, снова бросались друг на друга и снова кружляли. А потом, внезапно крикнув, ринулись грудь на грудь…
Мелькнули в воздухе два акинака…
Иданфирс наблюдал за поединком, сомкнув веки; среди вождей слышались выкрики, советы… Одни подбадривали Сака, другие — Лата… Кто-то в азарте кричал:
— Бей его!.. Бей!..
А кто кого должен был бить — неведомо, да и не имело это никакого значения: победит Сак или Лат. Захватывала сама схватка, ярость поединка.
Победил Сак…
Захрипев, Лат упал окровавленный, а Сак, издав боевой клич, одним ударом прикончил своего родича.
— О владыка, да дарует тебе Папай тьму лет, я одолел своего врага! — тяжело дыша, воскликнул Сак и встал на грудь поверженному родичу. — Я стою на его груди, и радость распирает мою грудь. Я победил в честном поединке. Мой акинак нанес Лату смертельный удар! Да знают все: из черепа Лата, своего заклятого врага и родича, я сделаю чашу и буду пить из нее хмельной бузат!
И одним ловким ударом акинака отсек голову своему родичу.
Послышались рыдания — это причитала жена Лата. Но все были равнодушны к этим причитаниям. Не Сак, так Лат бы победил. Какая разница? Кто-то из них должен был выиграть, а кто-то — проиграть жизнь, раз уж они схватились за акинаки и предстали пред очи владыки…
Сак взял отрубленную голову за длинный чуб и, вытянув руку подальше от себя, чтобы кровь, хлеставшая из шеи, не запачкала его шаровар, с удовлетворением разглядывал свой трофей.
— Хороша голова, большая, — довольно промолвил он и, стукнув по черепу рукоятью акинака, добавил: — Добрая будет чаша…
Отпилит Сак череп Лата по самые брови, вычистит его изнутри и снаружи, выскоблит и обтянет сырой воловьей кожей, а то и золотом, если есть оно у него. И будет пить из чаши вино или бузат, и будет показывать гостям чашу да рассказывать в восторге, как он на глазах у самого царя победил своего родича и сделал из его черепа вот эту чашу… И будет та чаша самой дорогой у Сака, ибо не из какого-нибудь там врага сделана, а из черепа близкого родича.
Причитала, убивалась вдова Лата.
— Пусть заберет безголовое тело своего мужа, — милостиво позволил Сак. — Пусть зарывает его в степи. Бедный Лат, как он будет жить в мире предков без головы? Вот уж не повезло человеку!
И, улыбаясь, с удовлетворением вертел в руках окровавленную голову своего родича.
— Выпейте за Сака, — велел владыка. — Он победил своего врага в честном поединке. Выпейте также и за Лата. Он пал в честном бою, как и подобает настоящему мужчине.
Выпили за Сака, который честно выиграл поединок, потом выпили за Лата, который пал в честном бою, а затем снова принялись за прерванную трапезу. Но не успели слуги разнести всем новые куски мяса, как Иданфирсу доложили, что в его лагерь прибыл вождь Тапур и желает видеть владыку.
Иданфирс нахмурился и молча кивнул.
С Тапуром было всего десять всадников (лучники с простыми кожаными щитами). И это говорило: пусть не думает владыка, что он, Тапур, трус и не рискнет без своей орды явиться на царские очи. Он явился, и владыка теперь совсем по-другому думает о нем. Но… но подождем, как поведет себя мятежный вождь дальше, хватит ли у него силы духа выпить поднесенную чашу?
Спрыгнув с коней, низкорослые, коренастые и длинноволосые всадники взяли лошадей под уздцы, выстроились в ряд и замерли.
Тапур стремительной походкой направился к костру владыки. Голову он держал ровно, гордо выставив вперед клинышек черной, жесткой бороды. Все затихли, повернув к нему лоснящиеся от жира лица и бороды, застыли с полуобглоданными мослами в руках. Прибыл-таки Тапур, значит, не из пугливых…
Тапур подошел к владыке и учтиво поздоровался:
— Да дарует тебе бог Папай здоровья, владыка!
— А ты здоров? — как и положено после приветствия, спросил Иданфирс, прищуренными глазами пристально ощупывая вождя.
— Здоров, как воды Борисфена, богат, как наша земля!
Помолчали, и молчание это было напряженным.
— Я прибыл, владыка, по твоему приглашению, — напомнил о себе Тапур. — Ты прислал ко мне гонца.
— А без гонца ты уже и не хочешь навестить своего владыку?
Тапур молчал.
— Как твой поход к берегам Понта? — тихо спросил владыка, срезая акинаком кусочки мяса с лошадиной головы. — Благополучно ли он закончился?
— Благополучно, владыка, — с внешним спокойствием ответил Тапур. — Я ходил к грекам не с войной, а с миром.
— Но с тобой было войско. И ты стал лагерем у греческого города.
— Было войско, и лагерем тоже становился, — ответил Тапур. — Но греков я не трогал. Греческий архонт принял мои золотые дары и пил со мной вино.
— Скольких греков ты захватил? — быстро спросил Иданфирс.
— Одного. — Тапур помолчал, и на губах его появилась улыбка. — Точнее, одну. Дочь греческого архонта. Но архонт отдал ее мне по доброй воле.
— Гм… «Великое ухо» совсем не такие вести разносит по степям.
— Если владыка слушает не меня, а «великое ухо», то мне здесь нечего говорить, — резко воскликнул Тапур.
Вожди и старейшины гневно зашумели, зашептались: как говорит этот вождь с владыкой? Напал на греков, пленил их, а теперь еще и кичится у костра владыки? «Великое ухо» не обманешь, оно все знает и правду разносит по степям.
— Я не буду перед тобой оправдываться, владыка! — воскликнул Тапур. — «Великое ухо» не те вести разносит!
Но Иданфирс его будто и не слушал, говорил поучительно:
— С греками я поддерживаю мир и торговлю. Кому мы будем продавать скот и хлеб? И потому мой меч оберегает греков. И ты должен быть наказан за поход к морю. Но я не вытащу меч из ножен. Я покараю тебя ядом. Ты должен выпить вино из одной из трех чаш. Посмотрим, повезет ли тебе и здесь, благосклонна ли к тебе судьба.
И хлопнул в ладоши.
— Угостите вождя Тапура вином!
Слуги принесли и поставили три чаши с вином.
И Тапур понял, что теперь оправдываться совершенно неуместно. Еще подумают, что он испугался и потому начал выдумывать про сватовство.
— Садись, вождь, — кивнул Иданфирс. И продолжил, когда Тапур сел, скрестив под собой ноги: — Одна из трех чаш, что стоят перед тобой, с ядом. Если боишься — можешь не пить, — владыка едва заметно улыбнулся уголками губ. — Я позволяю тебе живым и здоровым вернуться в свой край. Решай, вождь, только не говори, что «великое ухо» не те вести разносит.
«Чтобы потешалась надо мной вся Скифия? — подумал Тапур. — Чтобы говорили обо мне, как о последнем трусе?» — он качнул головой.
— Нет, владыка, боевой клич моего рода «арара» никогда еще не выкрикивал трус!
— Тебе, вождь, виднее. — Иданфирс хлопнул в ладоши. Подбежал слуга и длинной полоской мягкой кожи завязал Тапуру глаза. Другой слуга переставил чаши с места на место.
— Выбирай любую из этих трех чаш, — сказал владыка. — Испытай свою судьбу. Если выберешь вино без отравы — так и быть, прощаю твой набег на греков… Если же не повезет… Что ж… Так тому и быть. Такова твоя судьба.
— Я очень люблю вино с отравой, — процедил сквозь зубы Тапур и, наощупь взяв одну из чаш, единым духом осушил ее.
— Снимите с вождя повязку, — велел Иданфирс и, когда ее сняли, пристально посмотрел в лицо Тапуру. — Ты смел, вождь. Только такие могут не повиноваться мне. Но… но мне жаль тебя, вождь отважный. Ты выпил чашу с ядом. Теперь жди своей смерти. Она уже стоит у тебя за плечами.
— Я встречу смерть как подобает, — сказал Тапур.
— Не сомневаюсь. Отныне степь будет говорить о тебе, как о храбрейшем из всех вождей.
Иданфирсу поднесли новый кусок мяса, и прерванная трапеза продолжалась, словно ничего и не случилось.
Стиснув зубы, Тапур наблюдал, как вожди обгладывали мослы, облизывали пальцы и чавкали туго набитыми ртами, и чувствовал, как тяжелая, тошнотворная волна начала окутывать его с ног до головы, сковывала тело, смыкала веки… Неужели начал действовать яд?.. Но страха он не чувствовал. Лучше смерть, чем клеймо труса! Отныне никто не скажет, что у Тапура заячье сердце. И потому он уйдет из этого мира с гордо поднятой головой, как и подобает воину.
Огромным усилием воли Тапур поборол слабость, сковывавшую тело, но полностью освободиться из ее лап не мог. Какая-то невидимая, гнетущая сила начала наваливаться ему на плечи, на голову, сковывала руки и ноги, туманом заползала в глаза… Сердце размякло и будто куда-то проваливалось, зависало над пропастью, слипались веки.
Думать было трудно, но он через силу подумал, что это его душит смерть. Подумал и даже увидел, как она скалит на него зубы, ощутил прикосновение ее костлявых рук…
И на какое-то мгновение его пронзил страх.
Смерть!..
Как это он больше не будет жить?.. Все будут жить, а он — не будет. И не увидит больше ни степи, ни коней, ни солнца… Но страх длился лишь мгновение, а потом он поборол этот мерзкий ужас. Нет, воспротивилось сердце, чем жить трусом, опозоренным на всю степь, лучше смерть.
А еще он подумал, что будет жить на том свете, что Ольвия последует за ним, и совсем успокоился.
— Со смертью борешься, вождь?.. — владыка прищурил острые глаза.
— Да-а… — прохрипел Тапур, потому что дышать стало тяжело. — Но твоя смерть, владыка, не очень сильна. Я ее одолею.
— Поспешил выпить, — где-то издалека донесся до него голос Иданфирса. — Мог бы и жить.
— Нет… — Тапур попытался было мотнуть головой и не смог. — Пугливым зайцем жить не хочу. Жизнь нужна только сильному, а не трусу.
С трудом он поднялся.
— Если умирать, то пойду лучше в степь, — пробормотал он, сделал шаг-другой и упал…
…Яркий и слепящий шар внезапно приблизился к ее лицу. Ольвия закричала, зажмурилась, но шар все равно слепил ее сквозь веки, и она, застонав, завертела головой…
Но отвернуться от шара не смогла, что-то давило и душило ее, глаза слепило сквозь веки… Только странно: огонь тот был совсем не горячим, а даже холодным. Он слепил, и у нее начали болеть глаза.
Ольвия сдавленно вскрикнула и проснулась. Открыла глаза и тут же испуганно их зажмурила, потому что и вправду что-то — ослепительно-белое — надвигалось ей на лицо.
Она вскочила, села, тяжело дыша.
Сердце испуганно колотилось.
— Тапур… Тапур… — позвала она испуганно, но вождя рядом не было. Ольвия открыла глаза и зажмурилась от яркого лунного света. Она спала навзничь, и полная луна, поднявшись в небе, светила ей прямо в лицо. Вот и привиделось невесть что!..
Оглядевшись и поняв, что это луна, она с облегчением перевела дух.
С вечера стояла духота, дни были знойными, дождей давно не было, и степь дышала жаром, словно раскаленная печь. Даже по ночам не приходила желанная прохлада, и до самого утра держалось тяжелое удушье. Лишь перед рассветом начинал веять ветерок, принося из дальних краев глоток свежего воздуха. В такие дни в раскаленной степи некуда было деться, и все кочевье укладывалось спать возле кибиток и шатров, под открытым небом, в надежде, что хоть под утро их обвеет свежим ветром.
Потому и легла Ольвия у шатра на оленьей шкуре и сразу же уснула, ибо до этого несколько ночей почти не спала.
Кочевье было залито зыбким лунным светом, отовсюду доносился храп, где-то фыркали кони. Луна была полной, с едва заметной щербинкой, и заливала все вокруг таким сиянием, что в степи было светло как днем.
Ольвия поднялась и, сев, обхватила руками колени. Задумалась… Спать не хотелось, а Тапура не было. И она никак не могла спросонья вспомнить, где же он.
На горизонте черной тенью мелькнул всадник, и Ольвии отчего-то стало не по себе. Что за всадник скачет в полночь по степи? И почему в лунном свете он кажется ей черным? Она прислушалась: в кочевье было тихо, где-то далеко заржал конь, и снова все замерло… Тревожные мысли опять начали сбиваться в кучу, вертелись вокруг Тапура… Куда он делся?.. И тут она окончательно проснулась и вспомнила, что Тапура нет уже пятый день… Поехал к Иданфирсу пить чашу вина… И в тот же миг ее охватил настоящий ужас: а что, если Тапур уже выпил свою чашу, и ему досталась та, что с ядом?.. Может, его уже нет в живых? Может, завтра его привезут на черной повозке, и оборвутся ее дни на белом свете…
Снова мелькнул на горизонте черный всадник. Ольвия вскочила и, пригнувшись, шмыгнула в шатер. Посреди него лежало белое пятно — через отверстие для дыма сверху падал застывший лунный свет. А за этим пятном, вдоль стен, стояла пугающая, густая тьма, еще более густая от этого круга света. Ольвия легла на свету, свернулась калачиком в этом блеклом пятне, зажмурила глаза и притихла, пытаясь уснуть. Но сна не было ни в одном глазу, и она, полежав так долго, вздохнула, выпрямилась и перевернулась с боку на бок… Открыла глаза… Вдоль стен шатра, вокруг светлого круга, тьма стала еще гуще, и ей начало казаться, что отовсюду за ней наблюдают — пристально и хищно. Тогда она, превозмогая страх, на четвереньках проползла по кругу шатра, ощупывая тьму, и, убедившись, что никого нет, снова вернулась на освещенное пятно и легла на бок. Легла, напряженно, настороженно прислушиваясь к тишине, готовая в любую минуту вскочить и броситься из шатра. Где-то за войлоком зарычала собака, заскреблась. Ольвия замерла, не дыша, но вскоре шуршание стихло, и она немного успокоилась…
«И что это со мной творится? — с удивлением подумала она. — Почему я стала так бояться тьмы?..»
И вдруг поняла, что боится не тьмы, — она боится, потому что нет Тапура. А его нет уже пятый день, и поехал он к скифскому царю пить чашу… бузата или… яда… А что, если ему досталась чаша с ядом и его уже нет в живых? И везут его в кочевье на черной повозке. И она даже скрип колес услышала.
Вскочила, тяжело дыша, прижимая руки к груди… Внезапно вспомнилась мать Тапура… Ей хотели пробить лоб гвоздем и положить в могилу к Ору… Неужели и ее ждет такая же участь?
Она нащупала пояс с акинаком, торопливо подпоясалась.
Нет, пока акинак при ней, она никому не дастся… Лучше сама, чем гвоздем будут пробивать лоб.
Но какая же недобрая тьма стоит у стен шатра! И ей показалось, что из темноты отовсюду тянутся руки, чтобы схватить ее…
— Нет… нет!.. — крикнула она и опрометью выскочила из шатра под яркий лунный свет. И ей стало немного легче.
Луна уже опустилась ниже, чуть поблекла, стало прохладнее. Наверное, скоро утро. Не ведая, что творит, Ольвия пошла по кочевью наугад, между шатрами и кибитками, переступая через спящих, что повсюду лежали вповалку. Несколько раз на нее рычали собаки, но она заговаривала с ними тихо и ласково, и они успокаивались. Куда она шла — не знала, но что-то ее вело, манило, и она ускорила шаг. Когда выбралась из кочевья, то впереди, на равнине, увидела темные силуэты коней. Подумала, что где-то там ее сауран, и пошла к ним.
Уже выпала роса, и она оставляла за собой след в мокром ковыле. То ли от утренней свежести, то ли от нервного возбуждения ее начала бить дрожь, и она никак не могла с ней совладать.
Она подошла к коням, и те повернули к ней головы. Ольвия тихонько посвистела, как делала это всегда, когда звала своего саурана. Вот один конь отделился от табуна и медленно пошел по росистому ковылю ей навстречу. Это и вправду был ее сауран. Он подошел, ткнулся губами ей в грудь, и Ольвия прижалась щекой к его теплой шее. И от этого живого тепла ей стало легче.
— Иди пасись, мой друг, — тихо промолвила она, поглаживая его по шее. — Никуда я не буду бежать. Хочу еще раз на Тапура посмотреть. На живого или на мертвого посмотреть… А там… там что будет.
К ней подошел мокрый от росы бородатый табунщик.
— Госпожа?.. — удивился он, присмотревшись к Ольвии. — Госпоже нужен конь так рано?
— Нет, уже не нужен, — вздохнула она. — Покажи мне лучше, с какой стороны будет возвращаться от Иданфирса вождь.
Табунщик повернулся лицом к северу и махнул туда рукой.
— Оттуда покажется его конь. Во-он виднеется курган, вот из-за него и выедет вождь, когда будет возвращаться. — И добавил, когда Ольвия уже двинулась в путь: — Сегодня вождь должен вернуться.
«На коне или в черной повозке?..» — захотелось ей спросить, но она промолчала и, втянув голову в плечи, пошла к тому далекому кургану, что едва маячил в степи.
— Госпожа! — кричал ей вслед скиф. — В степи серые волки бегают!..
«А мне все равно, — подумала она. — Если Тапур мертв, то пусть и волки…»
Чем дальше в степь, тем гуще была роса, и она скоро промокла до колен, но не обращала на это внимания, спешила к кургану, будто там было ее спасение. Быстро светало, луна уже побледнела и повисла на посеревшем небе размытым, блеклым кругом. Утренние сумерки убегали все дальше и дальше в степь, до самых горизонтов, и на востоке, за невидимым отсюда Танаисом, сперва зарозовело, а потом гуще и ярче загорелась полоса неба, и оттуда, словно из иного мира, уже веером расходилось алое зарево.
Когда Ольвия, хватаясь руками за мокрый ковыль, поднялась на вершину кургана, на востоке из-за кряжей уже били в небо отвесные солнечные лучи, хотя внизу все еще было окутано серой мглой. Где-то в ковыле кричали птицы, какой-то рыжий зверь мелькнул на горизонте, и зеленая даль будто вспыхнула в том месте пламенем…
Ольвия стояла на кургане, прижимая руки к груди, и неотрывно смотрела туда, на далекий север, откуда должен был возвращаться Тапур.
Или на коне, или в черной повозке…
В степи уже совсем посветлело, а на востоке, за кряжем, полыхал огромный кровавый пожар, и алые отблески его играли на спине хребта, отражались в небе. Еще мгновение, и из-за кряжа начал показываться малиновый край, он ширился и одновременно желтел. Лучи, перевалив через хребет, перелетели через долину и осветили по ту сторону серые облака и верхушки деревьев. А когда солнце высунулось из-за кряжа на половину своего диска, лучи его уже позолотили ближние возвышенности… И тогда она увидела, как из ковыля, словно из-под земли, показались острия копий, затем башлыки, потом головы коней, и вскоре отряд всадников уже мчался по равнине, и наконечники их копий пускали солнечных зайчиков.
Ольвия до боли в глазах всматривалась во всадников, но на таком расстоянии опознать их не могла. Свои, чужие?.. А впрочем, не все ли равно. Она со страхом ждала, что вот-вот позади всадников появится черная повозка, и она сжала рукоять акинака…
Всадники, должно быть, заметили одинокую фигуру на кургане, потому что остановились, показывая на нее руками, а потом вдруг повернули к ней. И в тот миг, как они повернули, что-то ослепительное и яркое вспыхнуло на голове у переднего всадника…
«Золотое навершие башлыка», — догадалась она, и горячая волна накрыла ее с ног до головы: башлык с золотым навершием был в этих краях только у Тапура… Ведь его скифы так и называют: Тот, кто слепит золотом…
И она, словно завороженная, смотрела, как в утренних лучах вспыхивало желтым сиянием и горело на солнце золотое навершие на башлыке переднего всадника…
Она хотела броситься ему навстречу, бежать, лететь, падать, снова вскакивать, смеяться, плакать, кричать от радости, но какая-то сила сковала ей и руки, и ноги, и даже голос, и она, рванувшись вперед, застыла, прижимая ладони к груди. Не шелохнулась она и тогда, когда на вершину кургана взлетел конь, и всадник, сняв башлык с золотым навершием, сказал:
— Я знал, что ты будешь меня ждать.
Она смотрела на него безмолвно, и глаза ее были полны слез.
— Я был на пиру у Иданфирса, — гордо воскликнул он. — Слуги владыки поднесли мне три чаши, и я выпил одну без колебаний. И думал, что выпил свою смерть, и хотел уйти в степь умирать. Но владыка мне сказал: «Не спеши, вождь, умирать, во всех трех чашах было сонное зелье. Я убедился, что ты отважен и у тебя сердце льва, а не зайца. Не спеши на тот свет. Такие отважные люди, как ты, нужны мне на этом свете». И теперь в степях все говорят, что у Тапура сердце льва!
Ольвия шевельнула губами, хотела что-то сказать, но лишь с трудом прошептала:
— Какое прекрасное утро в степи…
Когда умер старый месяц и родился новый, повиснув над степями узеньким серпиком, в кочевье примчался гонец с доброй вестью: от греческого архонта, от Гостеприимного моря, из города Ольвии к Тапуру едут гости.
Купеческий караван прибыл на второй день и стал лагерем в долине у черных камней, где по традиции устраивали и торжища, и советы скифов перед набегами, и где воины точили свое оружие. Повозки встали полукругом, раскинули шатры, и слуги погнали волов и коней на пастбище, а купцы на коврах принялись выставлять свои товары. Тут же вертелась скифская детвора, норовя хоть что-нибудь утащить, и у греков было немало хлопот, как уберечь товары, которые — зазевайся только! — в один миг растащит черноглазая, проворная ребятня.
В тот же день на торжище прибыл Тапур. Соскочив с коня, он поприветствовал купцов, осведомился о здоровье архонта и заверил гостей, что они — его дражайшие гости и пусть чувствуют себя в его кочевье как дома. Купцы пожаловались на детей; Тапур свистнул, и слуги мигом разогнали их нагайками.
После полудня начался торг.
Сперва молились: греки — своим богам, прося их не продешевить, а скифы с Тапуром — своим, чтобы подешевле выменять товары. После этого купцы встали по одну сторону товаров, а Тапур — по другую. Перед греками лежали остродонные амфоры с оливковым маслом и вином, стояла блестящая чернолаковая посуда из Аттики, громоздились щиты, мечи, шлемы, панцири. Тапур нетерпеливо поглядывал на оружие, и глаза его горели огнем. Отдельно, на коврах, сверкали на солнце золотые и бронзовые украшения, среди которых были перстни, женские зеркальца, серьги, браслеты, гривны, гребни, бляхи с изображением зверей и птиц. За все это Тапур и его богатые родичи должны были платить мехами, скотом, конями. Наконец после молитв начался и торг. Сперва тихо, а потом все громче и громче, живее и беспокойнее… Вот уже скифы бегом понесли на плечах остродонные амфоры с маслом и вином, воины — щиты, панцири, мечи и шлемы, а к грекам кожаные метки, горами ложились связки шкур, заревел скот, который сгоняли в стада, передавая их греческим купцам.
Еле-еле дождалась Ольвия конца торга, так хотелось увидеть купцов, услышать от них весточку из родного города, от отца…
Уже вечерело, когда торжище опустело; все, что выторговали греки, было сложено на повозки, а стада скота согнаны в одно место под присмотр их слуг; все же, что выторговали скифы, было спрятано по шатрам и кибиткам. По случаю удачной торговли Тапур пригласил гостей на пир в Большой шатер. Еще до захода солнца освежевали двух быков, трех коней и нескольких баранов. В бронзовых котлах уже закипала вода, и в лагере не спадало оживление: все ждали вина и куска мяса, которым по случаю удачного обмена должен был угощать вождь. У черных камней пировать остались простые скифы. Купцов, старейшин и знатных своих мужей Тапур пригласил в Большой шатер.
Когда Ольвия в сопровождении вождя вышла к гостям, сердце у нее билось как неистовое.
— Мир вам и счастливого пути домой, славные и дорогие гости, — Ольвия слегка поклонилась купцам. — Я рада видеть знатных людей моего родного города. Пусть всегда будет легкой ваша дорога от берегов Гостеприимного моря к скифам!
Купцы вскочили, низко склонив головы в почтительном поклоне.
— Мира и счастья тебе, славная дочь нашего города!
Ольвия села по правую руку от вождя, с облегчением перевела дух.
Уселись и купцы.
— Довольны ли вы торгом, гости мои? — спросил Тапур.
— О, мы довольны торгом, — закивали завитыми бородами купцы. — Если так будет всегда, греки и скифы станут близкими и добрыми соседями. Нам не нужна война.
Один из купцов, низкорослый грек с острым носом (Ольвия узнала в нем богатого торговца Михея), выступил вперед и молвил, обращаясь к Тапуру:
— Позволь, великий вождь, передать приветствие твоей жене от отца ее, архонта нашего города.
— Отчего же… передавай, — кивнул в знак согласия Тапур. — Ольвия уже давно ждет вестей от отца.
Купец Михей поклонился Ольвии:
— Город шлет тебе, о мужественная жена, пламенный привет и желает тебе добра и счастья. Твой отец приветствует тебя и гордится тобой. И все горожане помнят тебя.
— Как отец? — спросила Ольвия. — Он не хворает? Не тоскует? Мне очень хочется его увидеть.
— Слава богам, архонт чувствует себя хорошо. Скучает, правда, по тебе, но рад, что ты нашла свое счастье в скифских степях.
— Как город?
— Слава богам, все хорошо, — сказал Михей.
Тут появились виночерпии, разлили по золотым и серебряным чашам вино, слуги тем временем внесли медные блюда, на которых лежало дымящееся мясо… Гости и хозяева разом оживились.
— Поднимите чаши, поблагодарите богов за добрую торговлю! — велел Тапур, и все так и сделали, и благодарили богов: греки — своих, скифы — своих.
— За Тапура и Родона, чтобы мир между ними был, и дружба, и добрая торговля! — поднял вторую чашу Михей. — И за прелестную госпожу, которая пусть всегда единит греков со скифами. За торговые караваны и гладкие да ровные дороги!
Гости и хозяева осушили чаши до дна и вскоре зашумели, загомонили… Все стали веселыми, возбужденными: одни — оттого, что удачно продали, другие — что удачно закупились.
Ольвия, обрадовавшись, что внимание гостей отвлекло вино, украдкой разглядывала купцов. Отчего-то ее настораживал третий купец, до сих пор не проронивший ни слова. У него была густая черная борода, но как молодо, как пылко горели его голубые глаза, когда он смотрел на Ольвию! Сам не свой становился, почти не пил, а не спускал с нее глаз.
Такое поведение купца немного смущало женщину; что-то не походил он на торговца. Ведь у них глаза горят лишь на товары да на золото. Она терялась в догадках… Почему он так странно себя ведет? И кто он?.. Что-то будто знакомое в его глазах, а не вспомнишь… Ольвия хмурилась, показывая, что недовольна его поведением, что так вести себя гостю неуместно, но купец упрямо не сводил с нее горящих глаз. В конце концов Ольвия была вынуждена покинуть пир. Гости и хозяева были уже хмельны, и никто не обратил внимания, когда она вышла из Большого шатра.
Придя к себе в шатер, Ольвия почувствовала беспокойство. Она стояла в задумчивости посреди шатра, и воспоминания одно за другим поплыли перед ней: видела родной город, отца… Очнулась, когда на плечо ей легла горячая рука. Она резко обернулась и обомлела: он, тот странный купец!
— Ох!.. — Ольвия испуганно отскочила от него. — Что тебе, чернобородый? Немедленно беги отсюда! Ты рискуешь своей жизнью, неразумный! Если Тапур тебя здесь застанет…
— Ольвия… — прошептал купец и дрожащими руками сорвал свою бороду. — Доколе ты будешь меня мучить?
Ольвия сдавленно вскрикнула.
Перед ней стоял… Ясон.
Бледный, взволнованный, голубоглазый Ясон.
Она не в силах была заговорить, стояла с широко раскрытыми от изумления глазами, а где-то в сердце что-то тревожно ёкало, и билось, и больно ее клевало…
Прошло мгновение, другое, третье…
— Ольвия?! — крикнул он.
Еще прошло мгновение, другое, третье…
Словно вечность…
— Ольвия!.. — протянул руки Ясон. — Да это же я…
Она отрицательно покачала головой, все еще не веря своим глазам, и тихо молвила:
— Нет, нет…
— Ольвия… я заплатил купцам, чтобы они взяли меня с собой. Я все им отдал, потому что хотел тебя видеть. Смертельная тоска меня снедает. Я без тебя — что земля без солнца, что дельфин без моря… Почему ты смотришь на меня, будто я пришел с того света?
Ольвия с трудом шевельнула пересохшими губами:
— Что ты хочешь, друг моего детства?
— Я за тобой, Ольвия!.. — голос его задрожал. — Сбежим отсюда. Я вырву тебя из скифской неволи. Слышишь, любимая моя? Пока не поздно… Я приготовил за лагерем, в овраге, двух коней. К утру мы будем далеко-далеко… Ни скиф нас не догонит, ни ветер, ни волк.
Ольвия уже овладела собой и, хоть сердце ее тревожно сжималось, спросила с внешним спокойствием:
— Отец ведает о твоем намерении?
— Нет…
— А если бы узнал, одобрил бы?
Ясон отрицательно покачал головой.
— Если бы заподозрил что-то, посадил бы меня в яму… Он жесток и зол. А с тех пор, как тебя забрали скифы, стал еще злее. Совесть, видно, мучает, что отдал тебя в скифскую неволю.
Да, бесспорно, Ясон изменился. Раньше он был застенчив и не так решителен…
— Ольвия, бежим!.. Я только и ждал этой минуты.
— Хочешь, чтобы Тапур привел орду к Ольвии?
— Не пойму я тебя, — растерялся Ясон. — Если домой опасно, то сбежим в Пантикапей… В конце концов, мир велик, и для двоих место всегда найдется.
Ольвия покачала головой.
— Ты не знаешь Тапура.
— Я не хочу его знать!
— Но он найдет меня и в Пантикапее, и… и на краю света. От него невозможно укрыться даже под землей.
— Ты будто… не рада мне? — испуганно спросил Ясон. — Я не узнаю тебя. Что с тобой, Ольвия?.. Или скифы напоили тебя водой из подземного царства Плутона, и ты забыла свое прошлое? Родной город забыла, который у тебя один-единственный?.. Опомнись, Ольвия!.. Это скифские колдуны тебя так околдовали!
— Может, и околдовали…
Он протянул к ней дрожащую руку: на ладони лежала круглая бронзовая монета Ольвии — асс, на лицевой стороне которого, она это хорошо знала, орел держал в лапах дельфина.
— Вот, взгляни… — шептал он. — Дельфин зовет тебя в родной город, к лиману, к голубому морю… Почему ты медлишь? Бежим, Ольвия, пока есть время.
Его голубые глаза наполнились слезами.
Она смотрела на бронзовую монету и чувствовала, как вдруг защемило сердце по родному городу. Она даже хотела было протянуть руку, чтобы хоть коснуться монетки и на миг ощутить себя дома, но сдержалась. Произнесла каким-то чужим голосом:
— Еще не известно, были бы мы вместе.
— Что ты говоришь? Мы росли вместе. Наши отцы уже о свадьбе говорили, и если бы не скифы…
— Если бы не скифы, — задумчиво повторила она. — И к свадьбе готовились… А насчет любви — не знаю…
— Что — не знаю?
— Не знаю, любила ли… тебя, или мне просто так казалось. А может, ты нравился мне… Ты хороший, нежный…
— Ольвия, неужели ты никогда не любила меня?
— Не знаю, Ясон… Если бы была настоящая любовь, никакая орда ее бы не одолела!
— Скифские колдуны тебя околдовали! — испуганно крикнул он. — Дай руку!.. Пойдем!..
Но руку она выставила предостерегающе.
— Не надо, Ясон. Я умоляю тебя, не подходи ко мне. Не суждено нам. У каждого своя мойра. У меня — такая, у тебя — другая. Я должна была достаться Тапуру. И больше никому. Потому что он… он — единственный в мире!
— О боги!.. — обхватил голову Ясон. — В детстве я выдумал чудовище… И кто знал, что оно тебя украдет?..
И снова протянул к ней руки.
— Ольвия, тебя зачаровали скифы… Зельем опоили… Я спасу тебя… Пойдем…
— Ясон, я… я стану матерью…
— А-а-а!!! — Обхватив голову, Ясон выбежал, а в шатре еще долго отдавалось эхом: а-а-а-а…
Ольвия было рванулась за ним.
— Ясон…
— …а-а-а…
Но где-то шумели пьяные купцы…
— Ясон… — прошептала Ольвия. — Пойми меня…
И внезапно заплакала…
***
Вся жизнь скифа-кочевника — это сплошное движение вперед. Пастухи перегоняют табуны и стада от одного пастбища к другому, от реки к синему кряжу на горизонте, от кряжа к глубокой балке, с равнины на равнину, из края в край… Начинают кочевать с юга, где зимовали, начинают, как только весна вступает в свои права, идут на север, с севера поворачивают на восток, затем с востока переходят на запад и снова к осени появляются на юге, где теплее, где кони и скот всю зиму находятся на подножном корму. Так и год проходит. Так и течет жизнь от лагеря к лагерю, от стана к стану, от недолгой стоянки к стойбищу, так и проходит жизнь в бесконечном движении в междуречье Борисфена и Танаиса. Проходит и будет проходить, ибо так заведено еще первыми людьми Скифии, первыми ее пастухами.
Вот и лагерь Тапура наконец зашевелился, словно муравейник. Сколотки торопливо паковали вещи, голосили, возбужденно поблескивая черными глазами, позвякивая стеклянными бусами, шелестя пышными юбками, сверкая голыми загорелыми икрами, мелькая дородными задами. В дорогу! Как надоело на одном месте! Быстрее, быстрее собираться. Поднялись суматоха, беготня, суета, визг, гам, толкотня… Лаяли собаки, ржали кони, протяжно, чуя дорогу, ревели волы.
Суматоха, суматоха, суматоха.
Но какая же радостная, ибо кочевнику в дорогу собираться — что птице в полет. Только Ольвия среди этого возбужденного смятения ходила опечаленная и молчаливая — как в воду опущенная. Вязать узлы или паковать вещи жене вождя было ни к чему, все делали за нее слуги, за которыми присматривала старая седая скифянка с бородавкой на носу. Поэтому Ольвия ходила как неприкаянная и не могла себе найти места или чем-то занять руки. Пугало путешествие невесть куда, но одно было ясно: скифы завезут ее еще дальше от родного края, откуда, возможно, и не вернешься. Она поглядывала на далекие кряжи на горизонте, куда должен был двинуться караван, и вздыхала… И на душе было невыразимо тяжело. Только вроде бы обжилась на одном месте, только вроде бы немного привыкла, как уже надо собираться…
Так не хотелось срываться с обжитого места, но скифы шумят, скифы рады, скифы не могут долго усидеть на одном месте.
Уже вернулись разведчики: три дня пути до кряжа, а там стеной стоят нетронутые, нехоженые травы. Уже носятся всадники, сгоняя в кучу табуны и стада, вытягивая их в длинную вереницу. Ничто не веселит душу так, как кочевка на новые места, потому и визжат дети в предвкушении близкого странствия, потому и носятся туда-сюда их матери, в спешке уже не зная, за что и хвататься…
На второй день вроде бы и собрались. Уже слышалось щелканье кнутов, уже запрягали в ярма волов, уже рассаживались в кибитках женщины и дети, а мужчины уже взнуздывали коней, уже передние кибитки потянулись из кочевья, чтобы там, на равнине, собраться в караван, как вдруг остановились, потому что в одной из кибиток — это как раз была Ольвина хата на колесах — треснул обод на заднем колесе и вылезли спицы. Ольвия обрадовалась поломке, как ребенок, даже в ладоши всплеснула. Вот глупая! На миг показалось, что никуда они не поедут, но показалось лишь на миг. Разве мало у Тапура кибиток?
Кто-то кому-то что-то крикнул, тот передал дальше, и вскоре пришел колесный мастер — коренастый, плотный скиф с покрытым шрамами грубым лицом, на котором вместо бороды лишь кое-где торчали, закручиваясь, толстые черные волоски.
— Колесного мастера им, видите ли, захотелось! Колесного мастера все кричат! — бормотал он, скаля щербатые зубы. — Как в стойбищах сидим, так колесный мастер вроде и не нужен никому, а как в дорогу собрались, так и заголосили: колесного мастера, колесного мастера! Эге, что бы вы и делали без колесного мастера. Колесо — это вам не затычка какая-нибудь! Без колеса не покатишь, а без колесного мастера не видать вам колеса, как своих ушей. Вот и выходит, что колесный мастер — самый главный человек. Вот!
И показывал Ольвии щербатые зубы, должно быть, улыбался.
— А, неправду я говорю, а?
И удовлетворенно цокал языком.
— То-то же!.. Уважайте колесного мастера, если по земле ездить хотите.
Говоря это, он взялся за задок кибитки, на диво легко поднял ее вместе со всем скарбом, что был на нее погружен, и с Ольвией, сидевшей в задке, подставил под ось свое колено, что-то помудрив, снял колесо, а под ось подсунул камень и опустил на него кибитку. Колесо двумя руками взял, поднял его над головой и завертел против солнца.
— Докатилось же ты, родимое, — говорил он колесу, покачивая своей чубатой головой. — Дождей не было, вот и рассохлось. Да ничего, мы тебя соберем заново.
Колесный мастер сбил с колеса старый обод из двух кусков гнутого дерева, ударами своего здоровенного волосатого кулака поставил на место спицы, надел новый обод и скрепил его деревянными шпильками, которые он тоже забивал ударами своего кулака, и Ольвии казалось, что кулак у него железный или каменный. За работой мастер не молчал, что-то сам себе бормотал, с кем-то спорил и все кому-то доказывал, что без него, без колесного мастера, ни тпру ни ну, ни цоб ни цабе. А его, колесного мастера, видите ли, никто и не уважает, как-то следовало бы уважать такого человека, как колесный мастер.
Бормотал он занудно и однообразно, но дело свое знал, и работа в его грубых, мозолистых руках так и кипела. Управившись с ободом, он достал кованые железные шины с отверстиями для гвоздей и приладил их к деревянному ободу.
— Как тут и были! — удовлетворенно воскликнул он и принялся забивать молотком гвозди, снова, словно осенний дождь, зарядив свою словесную морось и кому-то невидимому доказывая, что без колесного мастера — ни тпру ни ну, ни цоб ни цабе… — А все, вишь, пастухов хвалят, а все, вишь, тех расхваливают, что в набеги ходят за чужим добром.
— А нам, колесным мастерам, чужого добра и не надобно, — говорил он Ольвии, не обращая внимания, слушает она его или нет. — Мы, колесные мастера, и сами вот этими руками добро делаем.
Ольвия соскочила с задка кибитки на землю. Мастер поднял ось, насадил колесо и, придерживая кибитку одной рукой, другой вертел колесо.
— Ге-ге, крутится!.. Крутилось бы оно у вас без колесного мастера!
Он опустил кибитку, вставил в ось металлический шплинт, загнул его, чтобы не выпал.
— Готово! — воскликнул он, вытирая руки о штаны. — Хоть на край света покатится. Я свою работу знаю, мне чужого добра не надо, я сам добро делаю.
— Спасибо, мастер, — поблагодарила Ольвия, и колесник прямо-таки расцвел от благодарности.
— Слыхали?.. — неведомо к кому обращаясь, воскликнул он. — Чужая женщина, не сколотка, а все знает и все понимает. Мастером меня назвала. Правильно, мы, колесные мастера, — мастера.
Закинув на плечо молоток, он пошел вдоль кибиток, выкрикивая:
— Эй, племя скифское, у кого еще колеса рассохлись? Кому еще чинить? Отзывайтесь, пока я добрый…
Ольвия стояла, не зная, к чему ей приложить руки и куда себя деть, а на душе было невыразимо тяжело. Ибо так потянуло домой, что бросила бы все и побежала, полетела бы…
Пришли два погонщика — маленькие невзрачные человечки, без башлыков, головы у обоих кусками выцветшей ткани повязаны; волов за собой на недоуздках привели. Длинновязый завел волов так, чтобы один из них переступил через дышло, повернул их и чуть подал вперед.
— Тпру, серые! — крикнул он напарнику: — Ярмо!
Тот подал ярмо, и длинновязый возложил его на покорные шеи волов. Напарник поднес под шею подгорлицу и соединил ее с ярмом с помощью снуз, вставив в них колышки, а по бокам засунул занозы. На дышло надел кольцо, закрепил его чекой.
— Готово, госпожа, — отозвался длинновязый, обращаясь к Ольвии. — Вели, и будем трогаться.
Ольвия молчала.
Неожиданно примчался Тапур, осадил горячего коня, блеснул на нее черными глазами и белыми зубами.
— Ольвия, почему ты стоишь и не радуешься? Кочевка же! Для скифа это такая радость! Будем странствовать, а нет ничего лучше, чем по степям на новые места ехать.
И исчез так же внезапно, как и появился.
***
Тронулись, как всегда, как в прошлый раз, как год назад, как век назад. Заскрипели кибитки с добром, с женщинами и детьми, запряженные двумя, а то и тремя парами комолых волов. Место же мужчины — в седле. В любое время года — в зной или в холод, в дождь или в метель — не покинет скиф седла, с которым сроднился и сросся. Примчится иногда к своей кибитке, гикнет-свистнет, откинется полог, выглянут дети и жена, поговорят на ходу, и снова мчится глава семьи к табунам. Или к своим, или, если беден, к чужим…
Во главе каравана — самые большие и богатые кибитки, повозки с шатрами и разным имуществом, отряды всадников, богато убранные кони, сияние золота… Впереди идет род Тапура со всеми родичами и домочадцами. Ольвия ехала вместе со своей слепой рабыней в большой шестиколесной кибитке — настоящем доме на колесах, разделенном на три части. Вместо сиденья для возницы — навес над передком.
Бегут погонщики, пощелкивают кнутами, скрипят колеса, навевая грусть и тоску… Кибитка обтянута войлоком, не пропускает ни пыли, ни ветра, ни дождя… ни белого света. Темно в закутках кибитки, душно, тяжело…
Дремлет Милена, покачиваясь в такт движению. Что ей, старой слепой рабыне, жизнь ее уже в прошлом — она дни свои считанные доживает… А каково ей, Ольвии… Тяжело Ольвии, гнетуще на душе, словно камень там лежит. Поглядывает на юг, где за черной громадой туч — недосягаемый теперь Понт. А ее снова везут, везут, как в плен, везут все дальше и дальше от родного города, в глубь Скифии. Хочешь не хочешь, а придется становиться скифянкой — назад уже нет пути. И дети ее будут скифскими, и род ее весь отныне и навеки скифским будет…
Глянешь назад — караван, караван, караван… Ни конца ему, ни края. А вокруг ковыль, соломенно-желтая, зеленая даль, кряжи на горизонтах. Скачут всадники, черными тучами движутся табуны, отовсюду слышится гомон, шум, смех…
Скрипят колеса, тоску навевают…
И кажется Ольвии: уехали греческие купцы, и последняя нить, связывавшая ее с родным городом, навсегда оборвалась…
Что ее ждет там, за темным грозовым горизонтом, и сколько еще в ее жизни будет таких кочевок, ночей под звездным небом, костров, стойбищ, пастбищ… Вспомнит Ясона — защемит сердце, а отчего — и сама того не знает…
Налетел шквал ветра, закрутил пыль и сухие листья, прошелестел, прогудел над караваном разбойничьи, напылил так, что и дышать нечем, и исчез… А за ним начали надвигаться тучи, серые, однообразные, гнетущие… Через какое-то время они потемнели, словно затаили зло на этот скифский караван, снизу подернулись пеплом. В степи быстро смеркалось, горизонты уже потеряли четкие очертания, все слилось, расплылось, будто затянулось серой пеленой. Снова налетел ветер, в степи вдруг пожелтело, и эта желтая мгла, от которой резало глаза, залила весь мир… Она была нереальной, неестественной, а потому и тревожной, пугающей… Внезапно ударил гром — раз, другой, и пошел гул по степям. Когда грохот немного утих, послышался отдаленный шум дождя, который быстро догонял караван; небо будто треснуло, провалилось, и на землю хлынул ливень… Кроме шума дождя, не слышно было ничего. С навеса, что нависал над передком, струились потоки, но кибитка не останавливалась, ибо караван двигался и двигался, а куда — неведомо.
И следы позади нее смывали потоки.
«Наверное, я уже никогда не вернусь домой и не увижу Гостеприимного моря, — невольно и отчего-то горько-горько подумалось Ольвии. — Завезет меня этот караван на край света, затеряется в скифских степях мой след навсегда».
А ливень диким зверем ревел и грохотал в степи…