Часть третья

Глава первая Есть ли в мире счастье?..

Если в мире есть счастье, то откуда в нем столько несчастных?.. — не в первый раз думает Ясон и не находит ответа. Ибо повсюду перед ним стена — невидимая, но тяжкая, глухая, которую ни одолеть, ни пробить, ни обойти…

Стена, стена, стена…

И где-то по ту сторону непробиваемых стен заблудилось его счастье. И заблудилось, видно, навсегда. Потому и осталась Ольвия в сердце острым наконечником скифской стрелы — и ни вырвать ее, ни рану исцелить. Время — великий лекарь, говорят греческие мудрецы, да только не все подвластно и времени. Каким бы лекарем ни было время, но не выздоровеет больше Ясон, и, видно, придется ему носить в сердце скифскую стрелу до конца своих дней.

Да еще одиночество. Ни посоветоваться с кем, ни душу перед кем открыть. Среди людей он одинок, как путник в пустыне. И куда он идет, того и сам не знает. Одиночество, одиночество, одиночество… О, как страшно быть одиноким среди людей!

После гибели отца, полемарха Керикла, Ясон стал полемархом города. Хотя он был еще слишком молод для такой должности и даже бороды не носил, но так настоял сам архонт. А Ясону было все равно.

Поверх розовой хламиды, спускавшейся ему до колен и скрепленной на плечах двумя пряжками-фибулами, надел Ясон тяжелый, непривычно-неудобный панцирь из бронзовых пластин, нашитых на прочную бычью кожу, надвинул на белокурый, еще по-мальчишески задорный чуб тяжелый шлем с пышным султаном, к широкому кожаному поясу прицепил меч, и словно и не было больше прежнего мечтателя, застенчивого голубоглазого выдумщика.

Так и кончилась короткая юность.

Родон в хитоне, поверх которого был красиво задрапирован белый гиматий, в фетровой шляпе с полями — совсем мирный, похожий на философа человек — из-под кустистых бровей пристально смотрел на сына своего верного товарища и побратима. Изменился юноша, как изменился! Перед архонтом стоял чужой ему, незнакомый юноша: высокий, худой, лицо, некогда округлое и нежное, теперь вытянулось, посерело, сделалось шершавым и суровым, сухие губы крепко сжаты, а в уголках рта залегли невидимые прежде морщины… Уже не плещется лазурь в его печальных глазах, они потемнели, так рано поблекли и смотрят на мир с мукой и отчаянием.

Что-то вроде сострадания шевельнулось в сердце архонта, и его твердая, холодная рука легла на плечо юноши, но Родон вовремя опомнился («Старею, — недовольно подумал он, — прежде я не давал себе таких поблажек») и, поборов минутную слабость, резко отдернул руку, вновь придав лицу каменную непроницаемость.

— Будь же так же предан родному городу, как был ему предан наш полемарх, твой отец! — глухо промолвил архонт. — Помни: тебе мы доверяем город и покой граждан. Делай все для того, чтобы наш город, наша отчизна всегда были счастливы!

Ясон поднял на архонта скорбные, наполнившиеся влагой глаза, и это вывело Родона из себя.

— Ты не воин, а влюбленный мальчишка! Мотылек, который хочет лишь одного: порхать над пестрыми цветами. Я заставлю тебя каждое утро бегать вокруг города до тех пор, пока ты не станешь настоящим мужчиной!

— Если бы это могло помочь моему горю, я бы давно уже бегал вокруг города, — внезапно вырвалось у Ясона, и он прикусил губу и отвернулся.

«Ну что ты ему скажешь? — с тоской подумал Родон. — Что Ольвия исполнила свой гражданский долг? Что она поможет нам наладить отношения с кочевниками? А это принесет городу мир и процветание?.. Что скифы приняли ее как свою повелительницу, и она теперь жена одного из могущественнейших вождей Скифии?.. Что она… она потеряна для нас обоих навсегда?..»

Но вслух сердито промолвил:

— Так вести себя не подобает мужчине, каким бы великим ни было его горе. В конце концов, горе — это твое, личное, а ты должен заботиться об общем благе. И еще запомни: любовь — всего лишь одно из человеческих чувств. А человек должен всегда и при любых обстоятельствах быть выше своих чувств. На то он и человек. А ты еще молод и найдешь себе пару. Свет клином на Ольвии не сошелся, ведь так?

Родон говорил, лишь бы не молчать, а сам с мукой думал о своей далекой, навеки утраченной жене… И как ни силился, не мог изгнать ее образ из сердца. Не мог ни вырвать его, ни исцелить рану… Она подарила ему краткое счастье и принесла долгое-предолгое горе, что терзает его до сих пор и будет терзать до конца дней. С тех пор, как он в порыве безумного гнева так жестоко покарал свою юную жену, он не находит себе места. Не находит, хоть и минуло уже восемнадцать лет! Иногда он готов выть степным волком, ибо восемнадцать лет кануло в бездну, а он до сих пор не в силах ее забыть. И снится она ему до сих пор, снится — волшебная, юная, трепетная… Он простирает к ней руки, но внезапно появляется чудовищная химера — демон с головой льва, туловищем козы и хвостом дракона — и хватает его юную и прекрасную жену… И просыпается он с невыразимой болью и мукой в сердце… И никто, никто во всем мире не может ему помочь. Он то молил крылатого Гипноса не навевать ему ее образ во сне, то тайно завидовал герою Линкею, чей взор проникал сквозь землю и камни. О, если бы ему такая способность, чтобы хоть одним глазком взглянуть на нее: где она и что с ней?..

Родон вздрогнул, словно очнувшись ото сна.

— Найди в себе силы и перебори эту любовь! — в отчаянии воскликнул архонт, а сам подумал: «Но где взять эти силы?.. Я так и не нашел их за восемнадцать лет».

— А для чего?.. — внезапно спросил Ясон. — Чтобы мое сердце стало пустым, как морская раковина? Или чтобы окаменело без любви, как земля без дождя?

— Сердце воина всегда каменно. Но от мужества и отваги!

«Он не человек, а идол, — подумал Ясон. — Ему нипочем людские боли и муки. У него в груди давно не сердце, а камень. Да и тот уже успел обрасти мхом».

«Он молод и силен, — мысленно завидовал архонт Ясону. — Он еще найдет в себе мужество, чтобы вырвать Ольвию из сердца и навсегда забыть ее, но где мне взять силы на старости лет, если я не нашел их в молодости?.. И что меня ждет впереди?.. Одинокая старость? Была единственная дочь, и ту скифы забрали с собой…»

Он скрипнул зубами, чтобы подавить невольный вздох. Это ему удалось, и лицо его вновь стало таким, каким оно всегда бывало на людях: холодным, резким и безжалостным.

— Надел панцирь воина — хватит хныкать! — властно произнес он, старательно скрывая дрожь в голосе, чтобы тот, чего доброго, предательски не дрогнул. — Помни о своем славном отце, а моем побратиме. Он был моим вернейшим Ахатом. Он был и навсегда остался героем нашего города. Так будь же достоин его поступков и памяти. Да пребудет с тобой справедливость. Помнишь, как сказал поэт:

Да встанет меж нами с тобою правдивость!

Выше, святее, чем правда, нет ничего на земле!

А сам подумал: «Не то… Совсем не то и не теми словами говорю. Проще надо и — душевнее. С сыном своего побратима говорю. Да и слаб еще Ясон духом. Не возмужал, не закалился. Надо бы чаще с ним встречаться, беседовать…»

«Тиран!!! — яростно думал о нем Ясон. — Деспот! Единственную дочь свою, не дрогнув, бросил в когти этому дикому кочевнику! Нет в тебе ни человеческого, ни отцовского чувства!»

«Какой он несчастный, — мысленно вздохнул архонт. — И некому во всем мире его приголубить, пригреть… Ох, какой он несчастный!..»

И хотел было напоследок сказать несколько теплых слов, но не нашел их, а вместо этого сухо кивнул и удалился тяжелой походкой самоуверенного и грозного владыки города, думая, что меч, доверенный Ясону городом, выкует из него настоящего воина.

Но Родон ошибся: военная служба не увлекла юношу, не исцелила его израненную душу, не закалила волю. Жизнь отныне утратила для него вкус и с каждым днем, что проходил без Ольвии, казалась ему лишним и ненужным бременем, которое он, как обреченный, должен нести и нести… А куда? А для чего?.. Ответа нет, повсюду стена, стена, стена… И пустыня. И он одинок среди людей, одинок, и не с кем поговорить, не перед кем излить душу.

Хоть он внешне вроде бы и чинно расхаживал по городу и каждое утро являлся в магистратуру, докладывая, что все в порядке и никто городу не угрожает, но ожидаемого рвения или хотя бы интереса к делу не проявлял. Так и текли его одинокие, серые и невыносимо гнетущие дни.

Внезапная и столь тяжкая для него гибель отца поначалу словно бы отодвинула Ольвию на второй план; в те дни он не вспоминал ее, ибо сердце терзала иная боль. Но отца похоронили в «царстве теней», похоронили, как он и просил, рядом с Лией, и жизнь пошла своим, привычным чередом. О полемархе в городе говорили еще несколько дней, сочувствовали его сыну, а потом начали забывать — наступили другие заботы. Первые дни Ясон навещал могилу отца, а когда она начала зарастать молодой травой — все реже и реже появлялся в некрополе. Там уже хоронили других горожан, и гибель полемарха отошла в прошлое. «Да и чего горевать, — спокойно говорят горожане, — все будем в "царстве теней"».

Так что все реже и реже ходил Ясон к отцу. Да и зачем ходить, с того света его все равно не вернешь. А живой о живом думает, жизнь ведь не стоит на месте…

И вот тогда, когда он начал понемногу успокаиваться, перед ним снова возник образ Ольвии, и он уже ничего не мог с собой поделать. Видел девушку так зримо, словно она была рядом; казалось, протяни руку — и он дотронется до нее. И глаза закрывал, а все равно ее видел. Ночами же она приходила во сне. И совсем вытеснила из его сердца отцовский образ. Да, впрочем, отец на том свете встретит мать, а кого он встретит на этом свете?

Служба его не интересовала.

Сперва гоплиты дивились: кого это над ними поставили? Мало того, что безусого юнца, так еще и равнодушного к охране города, к военному делу. Но со временем привыкли. Службу свою несли исправно и, казалось, совсем обходились без начальника. И он тоже не обращал на них внимания. Вечно был занят своими мыслями, никого не видел и никого не слышал. Да, наверное, и не хотел никого видеть или слышать.

Случалось, выйдет Ясон за город, взойдет на холм и стоит молча, хмурый и отрешенный. А что у него на сердце — поди разбери. Но и так видно — немил ему белый свет и жизнь не жизнь, с тех пор как скифы забрали дочь архонта. Но почему так горевать по ней? Почему истлевать? Разве мало в городе девушек?

А Ясон в степь поглядывает, будто кого-то высматривает. Пустая степь, только вихрь, крутясь и вертясь, несет пыль и мчится со свистом вдаль… А перед Ясоном стелются чужие степи, чужая даль. Там, в тех далеких и загадочных степях, живут ненавистные ему скифы — бородатые, длинноволосые, хищные, коварные… Там бродят их несметные табуны, ржут кони, вздымаются дымы… Там собираются для новых набегов неуловимые кочевники.

Там Ольвия…

Его Ольвия…

Боль, словно акинак, полоснет по сердцу, закипит кровь.

То не просто Ольвия, не просто девушка — девушек в городе и впрямь много, — то его солнце, его счастье, его судьба, отданная в тяжкую неволю каменным архонтом. Далекая и навсегда утраченная радость…

«Ольвия!!! — хочет крикнуть Ясон. — Как ты можешь… в этой дикой Скифии жить и… любить? Опомнись, Ольвия, тебя силой забрали! И не поверю, что ты нашла в Скифии свою долю. Это наваждение, наваждение!»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Почему ты не захотела бежать со мной, когда я под личиной купца проник в логово Тапура, твоего поработителя?»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Ольвия, неужели ты любишь его?»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

«Нет!!! — кричит Ясон. — Не поверю!!! Зачаровали тебя варвары, одурманили травами скифские знахари. Усыпили тебя, убили, отравили в тебе все живое… Как тебя оживить, счастье мое, как скифскую пелену с глаз твоих снять, как солнце ясное тебе вернуть?.. Как?.. Как, Ольвия?.. Подскажи!..»

Молчит Ольвия, выплывает из степного марева и молчит.

Опускаются руки у Ясона.

Меркнет для него ясный день.

Так и проходят дни, ночи…

Время летит быстро, и вот уже по дальним степям бродит холодная осень. По утрам все вокруг белеет от инея, словно кто-то серебром устилает степи. Вот-вот с далекого севера прилетит зима, закружатся с неба белые перья, завьется-загудит злой, колючий ветер и заметет, завалит снегами единственную караванную дорогу в Скифию.

Прощай тогда, Ольвия!

Будешь ты надежно сокрыта за теми сугробами, за холодами, за ветрами, за кряжами, за далью…

И не докричаться до тебя, и не дозваться.

Веет холодом из Скифии, еще пустыннее, еще ледянее становится на сердце у Ясона. Не ведает, куда ему деться, в каком краю света от отчаяния укрыться. Тесно в родном городе. Ох, как тесно и душно! Словно в каменной темнице. Больно ходить по улицам, где все напоминает о тебе, Ольвия. Еще тяжелее жить, зная, что ты принадлежишь другому. Броситься бы в омут, найти в нем забвение. Или вымолить у богов глоток воды из царства Плутона?.. Глотнуть и забыть земную жизнь, и город, что носит твое имя, и самого себя напоследок забыть.

Все чаще и чаще приходят на ум строки поэта Феогнида:

Лучшая доля для смертных —

вовек на свет не являться

И никогда не видать яркого солнца лучей.

Если ж родился,

войти поскорее во врата Аида

И глубоко под землей

в темной могиле лежать…

***

Однажды его вызвал архонт и озабоченно сказал:

— До меня дошли дурные вести: над нашим краем запахло войной. На Балканах появились персы. Говорят, ведет их сам царь Дарий. О его намерениях я еще ничего не знаю, но от Балкан до нас — рукой подать. Ходят слухи, что персы собираются напасть на Скифию. Так это или нет, покажет время, а потому стереги город днем и ночью. Ибо может статься, что южное крыло персидской орды зацепит и нас.

Вышел Ясон от архонта словно хмельной.

Персы на Балканах!

Персы идут походом на Скифию!

И Ясон придумывал для Тапура самые ужасные пытки, и от этого немного легчало на душе, будто мир вокруг прояснялся.

Грезилось… Разобьют персы ненавистных скифов, а Тапура… А Тапура погонят в рабство, погонят, привязанного к персидской колеснице, а Ольвию… Ольвию сам Дарий велит отдать ему.

Так и скажет персидский владыка:

— У кого она отнята, к тому пусть и вернется!

Проходили месяцы.

Все холоднее и холоднее становилось в степях Скифии. Иногда срывался снег, таял… Снова начинался… Над Скифией висели тяжелые серые тучи. С севера дули холодные ветры.

Вот-вот заметет-завалит скифские пути-дороги, и тогда до весны кочевники спасены.

А персы все медлили.

И надежда Ясона на персидский меч, что покарает его заклятого врага, начала таять. Но он ждал. Терпел, жил отныне лишь одной мечтой, что персы придут… Так и зима прошла в этом ожидании, а о персах и слухов больше не было. Где-то будто на Балканах зазимовали… А может, они и не дошли до Балкан, а только собирались в поход, и слухи их опередили?..

А весной внезапно заскрипел скифский караван, направляясь к Ольвии. Как только Ясон увидел повозки на высоких деревянных колесах, запряженные двумя парами комолых быков, как увидел бородатых, длинноволосых скифов в войлочных куртках и таких же башлыках, так и свет ему померк. Живы-здоровы скифы, и ничего с ними не случилось, еще и торговать приехали.

И бородатый скиф улыбается его воинам.

— С весной, греки!.. Как зимовалось? Что нового у моря?

Скалил проклятый скиф белые зубы, а глаза его были полны смеха.

— Варвар!.. — процедил сквозь зубы Ясон. — Дикарь!..

А скиф скалил белые зубы, и глаза его были полны смеха.

— Может, и дикари. Да хлеб вы, греки, наш едите. Скифский.

И эта ехидная усмешка вывела Ясона из себя.

— Цыц, мерзкий нечестивец! — кричал он, не помня себя. — Вы — худший народ, который я когда-либо видел!!

— Господин, видно, дальше своего безусого носа и не видит? — с легкой усмешкой спросил его скиф.

И тогда, не ведая, что творит, Ясон велел страже не впускать в город скифский караван.

Стражники хоть и выполнили приказ, но были в крайнем замешательстве. О, такого еще не случалось, с тех пор как стоит Ольвия. Что творит этот неразумный начальник? Или он и вправду, как сказал скиф, не видит дальше своего безусого носа?..

Как только об этом стало известно в городе, спешно примчался стратег, перед скифами извинились, а дерзкого полемарха обезоружили, скрутили ему руки и бросили в городскую тюрьму. Так велел архонт.

— Все равно скифы найдут погибель от персидского меча!!! — кричал Ясон, когда его заточали в темницу. — А заодно отведает гнева Немезиды и ваш архонт, тиран из тиранов! Торговец собственной дочерью! Каменный идол!

Хоть архонту и доложили о выходке Ясона, он велел и пальцем не трогать пленника. А сам все думал и думал, что делать с сыном погибшего полемарха, как его спасти, как к жизни вернуть. Гибнет ведь юноша, ох, гибнет…

А на другой день ему доложили, что Ясон сбежал из тюрьмы, проломив камнем голову стражнику, и сумел ускользнуть не только из подземелья, но и даже из города.

— Хорошо, — сухо молвил архонт, — я распоряжусь, чтобы организовали погоню…

О погоне он никому и не заикнулся.

«Может, и лучше, что сбежал Ясон, — думал он, и от этой мысли легчало на сердце. — Пусть походит юноша по белу свету, остынет, тоску свою на чужих ветрах развеет, ума наберется. А в дальних краях, где ничто ему не будет напоминать об Ольвии, легче горе свое перенесет…»

Глава вторая Как летели от моря дрофы…

Когда в скифские степи с теплыми дождями и первыми громами, с сочными травами и шумным птичьим гомоном пришла настоящая весна и убрала землю зеленью, а небо — лазурью, когда род Тапура кочевал в долине Семи Ветров, у Ольвии начались роды.

С юга, от берегов далекого Понта, летели пестрые стрепеты, а дрофы так и валили тучами в скифские степи. Прилетело их той весной, как никогда! А дни какие стояли! Промчатся всадники — наконечники копий так и горят в солнечных лучах. Словно из чистого золота они. По всему простору — от горизонта до горизонта, от кряжа до кряжа — катились по ковылю зеленые волны. В кочевьях уже спали под открытым небом, радуясь и ясным дням, и золотым лунным ночам. Это летом солнце огнем выжжет степи, а сейчас, весной, — радуйся, живи.

Летели перепела.

Высоко в весеннем небе курлыкали журавли — не печально, как осенью, не прощально, а радостно, трепетно. Жизнь выходила на новый круг, что он принесет скифам?

На душе у Тапура было смятенно. За что ни возьмется — все из рук валится. Сына ждет. Уверен Тапур — Ольвия непременно родит сына. С него хватит и четырех дочерей. Ибо дочери дочерьми, а сын вот как нужен. Продолжатель его рода. У Тапура все есть — кому это богатство передать, в ком его кровь будет бурлить, когда он, отжив свое, в мир предков уйдет? В сыне. Так что сын вот как нужен. А Тапур уже видел его, сына своего. Судьба уже показывала ему, каким будет его сын, когда вырастет. Во сне показала. (Когда о чем-то крепко вечером перед сном подумаешь, пожелаешь что-то увидеть, то и приснится. А Тапур пожелал во сне посмотреть на своего будущего сына. Вот судьба ему и показала.) А снилось Тапуру, что остановил он своего коня на возвышенности, спешился у дуба, опаленного громом. То было такое известное дерево, что скифы, кочуя в долине Семи Ветров, непременно заезжают к нему, чтобы и самим посмотреть, и сыновьям своим громовое дерево показать. На память малому будет.

— Видите ли?.. Рос здесь на взгорье дуб, да не просто дуб — дубище! Десять мужей, взявшись за руки, не могли обхватить его. А высок был, до самого неба! И все рос и рос, вширь и ввысь. А кто всех выше, на того и первые удары сыплются. Вот гром и угодил в этого великана, надвое его переломил. И огнем лютым опалил. Горел дуб так, что вон за тем кряжем видно было. По степи тогда слухи пронеслись: беда будет, в долине Семи Ветров живой дуб горит от небесного огня.

Да не одолел небесный огонь дуба-степняка. Пень от него остался, высокий пень, всаднику по плечо. Толстенный. Так опален огнем, что и места на нем живого нет. Ни коры на нем не осталось, ни сока живительного. А гляди ж ты… Сверху, где все расщеплено, зеленая ветвь к солнцу тянется. Такая зеленая на фоне черного ствола.

— Видите, какая сила, какая жажда жизни у этого дуба, — непременно скажет отец сыновьям своим молодым. — Гром его бил, огнем его жег, а силу жизни не одолел. Сын растет у дуба, растет наперекор всему! Из черного пня — зеленый сын. Вот так, сыны мои, держитесь за землю, как этот дуб, и никакой гром тогда вас не одолеет!..

С тех пор и зовут тот дуб громовым.

Вот и снится Тапуру, что спешился он у громового дуба, глядь — а перед ним стоит молодой, сильный и знатный воин. И станом степняк удался, и силой не обижен. И оружие у него ясное, и сам он собой ладен. Смотрит Тапур ему в лицо, и дивно ему во сне: самого себя видит. И отчего это, думает он, я сам себя вижу? Да молодым себя вижу, стройным. А тот, второй Тапур, молодой и статный, говорит: «Я не Тапур, я сын твой, Тапур».

«Звать тебя как, сын?» — спрашивает Тапур.

«У меня еще нет имени», — отвечает он.

«Я дам тебе имя», — восклицает Тапур.

«Рано еще мне имя брать, — говорит юноша. — Я еще ничего такого знатного в жизни не совершил: ни коня не седлал, ни в битвах не бывал. Да и не жил я еще вовсе, а только собираюсь жить».

«Хорошо, сынок, — отвечает Тапур. — Имя нужно делами славными заслужить. Покажи себя, сын, в жизни, чтобы все скифы о тебе заговорили. Вот тогда и будет у тебя знатное имя».

Отступил от него юноша, расступилось громовое дерево и сокрыло в себе того степняка, что лицом на Тапура похож.

«Я жду тебя, сын! — крикнул Тапур. — На белом свете жду, под солнцем нашим, посреди степи широкой!..»

Крикнул — и проснулся.

Вещий сон, будет у него сын. Иначе с чего бы громовому дереву показывать ему того статного юношу, да еще и лицом на него, Тапура, похожего? Будет сын таким же сильным и крепким, как тот дуб. Ни гром его не возьмет, ни молния. А имя ему давать пока не надо. Просто: сын Тапура, и все тут. А когда вырастет, то сам его делами славными добудет. Так вещий сон подсказывает, так и будет. Из громового дерева сын вышел, о, он еще прогремит в этих степях.

Рад Тапур, места себе не находит, ожидая своего громеныша. Из шатра выскочил — да что там выскочил, вылетел. Мимо шатра конь бежал, Тапур кошкой метнулся и на его спине очутился, без седла помчался в степь, на взгорье, к знаковому дереву.

— Громовое дерево! — кричал он у сгоревшего дуба. — Это я, Тапур! Ты во сне мне сына показывало. Вот тебе мой акинак за добрую весть.

Расстегнул широкий кожаный пояс, снял его с акинаком в золотых ножнах и бросил к черному дубу.

— Бери, громовое дерево! Тебе дарю за хорошую весть.

И с гиком и свистом помчался без седла в степь…

Долго его не было, вернулся возбужденный, черные глаза горят-сияют… В шатер влетел, башлык снял, подбросил его над головой, рассмеялся.

— Ты чего… такой?.. — отозвалась Ольвия. Лицо ее было бледным и потому каким-то незнакомым Тапуру, губа прикушена до крови. Лежала на спине, положив руку на свой округлый живот, словно прислушиваясь к чему-то.

— Сын будет! — крутанулся Тапур посреди шатра. — Я уже видел его. Во сне видел. Он до своего рождения деревом живет. Вот!

Ольвия только и отозвалась:

— Выдумщики вы, скифы!

— Разве ты не знаешь, что скиф до своего рождения человеком кем-то бывает? — удивленно воскликнул он. — Как у вас, греков, не ведаю, а у нас так. Кто волком бывает, кто птицей, кто какой-нибудь былинкой в степи или зверем. А то и букашкой. А потом приходит время, и Папай говорит: иди и родись человеком, потому что скифам нужно много-много людей. Он идет и рождается человеком.

Ольвия с интересом слушала Тапура, на миг даже забыв о своих страхах.

— Говори, Тапур, говори, — просила она, когда он умолкал. — Мне легче, когда я тебя слушаю.

Он опустился возле нее на войлок, присел на подогнутую под себя ногу, рукой похлопывая себя по колену.

— Я, чтоб ты знала, сперва конем был, — рассказывал он ей так, словно это было обычным делом. — Да, да, конем был до рождения, — повторил он, видя, что она недоверчиво на него смотрит. — Я даже немного помню, как я был конем. Ноги помню: резвые и сильные ноги. И бегал я по степям, аж ветер в ушах свистел. И теперь мне иногда снится, как я был конем. Снится: мчусь по степи. Будто я и будто не я. А ног у меня целых четыре, резвые такие ноги, сильные. Мчусь, аж ветер свистит, аж земля подо мной гудит. Вот каким быстроногим конем я был! А потом сказал Папай: хватит тебе конем быть. Иди к вождю Ору, и его жена родит тебя человеком. Я пошел, и она родила меня скифом. И Ор мне был очень рад. Еще бы! О таком сыне, как я, он и мечтать не мог! — гордо закончил Тапур свой рассказ.

— Ты у меня самый лучший, — уголками губ улыбнулась Ольвия от полноты счастья и ласково смотрела на него сияющими тихими глазами. — Поговори со мной еще, мне боязно одной оставаться…

— А сын наш, чтоб ты знала, сейчас деревом живет. — И он рассказал ей о своем сне. — Теперь ты поняла? Громовое дерево показало мне нашего сына. Вот! Он в дереве, там, — махнул он куда-то рукой, — на взгорье. Вся Скифия заговорит о моем сыне из громового дерева. И Папай ему уже сказал: иди к Ольвии и родись человеком, и у Тапура будет сын-громеныш. Он уже идет, и ты его скоро родишь. А я тебе дам за это много золотых украшений, самую пышную белую юрту, коня дам и слуг, и рабов дам. И тебе будут завидовать все сколотки. Вот!

Он вскочил на ноги, взял свой башлык и, не говоря ни слова, вылетел из шатра. Аж ветром за ним пахнуло!

Ольвия какое-то мгновение лежала неподвижно, убаюканная его речью, уже и дремать начала, как вдруг живот ее колыхнулся, и она тихо вскрикнула:

— Ой… Кажется, начинается…

В шатер на четвереньках вползла Милена, простерлась у ног госпожи.

— Ты меня звала, госпожа? Я здесь.

— Конечно, Милена, звала, только ты сядь. Вот здесь. — Милена села возле Ольвии. — И не отходи от меня. Боюсь я… Тапур только что поведал, что уже видел нашего сына. Во сне.

— Значит, все будет хорошо, госпожа моя. И не бойся. Нет слаще муки на свете, чем родить маленькую куколку… Земля родит, всякая трава родит, птица и зверь тоже детками обзаводятся. Вот и женщина должна рожать, чтобы род людской не прерывался под солнцем.

— Страшно…

— Это сладкий страх, госпожа.

— Лишь бы сын… — шепчет Ольвия побелевшими губами. — Лишь бы сын… Новый глашатай боевого клича рода Тапура.

— Взгляни, госпожа, из шатра. Полог поднят, видишь, как степь цветет, — шептала Милена. — Я хоть и не вижу, но чувствую. Такой теплый и ласковый ветер обвевает мое лицо, когда из шатра выхожу, столько благоуханий из степи несет. А как ржут жеребята за кочевьем, весне радуются! Мир после зимы ожил, в добрый час ты собралась рожать, госпожа моя.

До шатра донесся удаляющийся топот копыт.

— Это вождь снова в степь помчался, — шепнула Милена. — От радости он себе места не находит. Сына ждет. А ты не бойся, госпожа. Скифы говорят, что к роженице сходятся все боги. Сам бог богов, добрый и мудрый Папай, следит, чтобы женщина благополучно родила отважного сына или красавицу-дочь.

— А я боюсь, Милена. Словно беду свою чую…

— А ты позови, госпожа, еще и греческих богов. А прежде всех — добрую Илифию [22], — советует рабыня. — Я уже и забыла, как молиться греческим богам. А ведь когда-то и я рожала… Ой… вспомню — не верится… Помню, появилась на свет моя доченька и кричит… А я — плачу. А дочка кричит… Ой-ой, какая это радость была. Ликтой я назвала свою дочь. Ликтой… Что с тобой, госпожа?

— Нет, нет!! — вдруг крикнула Ольвия. — Не может быть… Просто так… показалось…

И внезапно острая боль полоснула Ольвию.

Крикнула она. Вошла бабка-повитуха, важная, суровая; от нее веяло силой и уверенностью. Молча принялась закатывать рукава. Ольвия с надеждой посматривала на ее грубые, почти мужские руки.

На ее крик сунулся было и Тапур, но повитуха молча двинулась к нему, предостерегающе выставив вперед руки. Вождь, виновато моргнув, покорно выскочил из шатра.

***

А дрофы все летят и летят.

То там, то здесь в долине они опускаются, разбиваются на семьи, и уже усатые самцы ведут своих самок в безопасные места.

Тапур оставил послушного коня за курганом, в башлык натыкал ковыля и с луком в руках подкрадывается по ковылю. Вот он чуть приподнимается, выбирает взглядом самую крупную птицу, натягивает тугую тетиву. Целится под левое крыло усатого самца.

Еще мгновение — звякнет стрела и, словно молния, пронзит прекрасную птицу. Крикнет самец, будто вскрикнет, рванется вперед и упадет в молодую траву, ломая крылья, бьясь в предсмертных судорогах… А Тапур, как юноша, впервые в жизни подстреливший добычу, подбежит к нему, схватит его, красивого, окровавленного, поднимет за крыло и закричит:

— Го-го-го!!! Добрую дрофу подстрелил!

Давно уже так не охотился Тапур, вот и отведет душу.

Но то ли травинка перед ним качнулась, то ли из куста слишком высунулось древко стрелы с бронзовым наконечником, только птица, почуяв тревогу, внезапно круто повернула голову к Тапуру, шагнула и заслонила собой самку от беды.

И крикнула что-то отрывисто-тревожное, и крылья свои рывком расправила.

— Ладно, — сказал Тапур, рассмеялся и поднялся из ковыля. — Милую тебя, усач. Лети. Я сегодня добрый. У меня сегодня родится сын.

Глава третья А утром будет уже поздно

В ту ночь все и кончилось.

В ту ночь оборвалась ее жизнь в Скифии, и уже не госпожой, не женой всесильного вождя, а беглянкой мчалась она по степям, и конь летел во тьме ночи, как стрела. А всаднице и этот полет казался медленным… Быстрее, быстрее, только бы успеть выскользнуть из владений Тапура, пока не умерла спасительная ночь и не вскочила в седла погоня, пока конь ее не выбился из сил, пока злой Тапур не дал волю своему гневу…

Страшно ей — и Тапура, и скифов, и черной ночи… И за судьбу свою будущую страшно, и за дочь свою страшно…

Сперва хотела было податься в земли скифов-земледельцев. Те и накормят, и приют дадут при случае. Да и путь знаком: по караванной дороге все на юг и на юг, а добравшись до моря, не заблудится. Попадется ли в пути купеческий караван — не оставит в беде одинокую всадницу с ребенком на руках.

Подумала так и круто с юга повернула на запад, пустив коня в сторону Борисфена. Ведь Тапур недолго будет гадать, куда сбежала Ольвия и на каких дорогах ее ловить. Конечно же, на южной караванной дороге. Другого пути домой она не знала.

Поэтому Ольвия круто повернула на запад и скрылась за горизонтом, не оставив и следа. Вряд ли догадаются искать ее именно здесь. Этот путь труден, пустынен, разве отважится одинокая женщина на такое?

Ольвия отважилась… Лишь бы добраться до Борисфена, переправиться на правый берег, а там ей и каллипиды помогут, и алазоны. Да и до своих оттуда близко. Лишь бы добраться до Борисфена да повернуть на юг… Сколько там дней пути останется до родного города!

Так думалось в первую, самую тяжкую ночь в ее жизни. Даже когда скифы везли ее в свои степи, не было ей так тяжело, как теперь, когда она от них бежит. Эх, да что теперь!

Конь достался Ольвии хороший, надежной скифской породы. Низкорослый, неказистый на вид, но выносливый, как дикий зверь. Усталости не знает. Только ветер свистит в ушах всадницы да топот копыт замирает вдали. Верила, что спасется. Отныне Скифия и Тапур станут ее далеким прошлым…

Далеким, счастливым и горьким одновременно.

Верила, а сама думала: удастся ли вырваться из Скифии, удастся ли дочь свою — теплое крохотное тельце, из-за которого все и случилось, — спасти от гнева ее неистового отца? Но дочка о том не ведала. Мирно спала в мягком кожаном гнездышке на груди у матери, и это гнездышко качалось из стороны в сторону, навевая малышке еще более крепкий, еще более сладкий сон.

Не выпуская из рук поводьев, она локтями придерживала гнездышко на груди, чтобы не слишком качалось. Всю ночь над ней висела большая светлая звезда и летела следом за беглянкой на фоне черного-черного неба. Ольвия верила, что это ее звезда-хранительница. Пока она горит над ее головой, отражаясь в зрачках дочери, до тех пор Ольвию будет обходить беда. Свети, звезда, ярче, не заходи за тучу, не оставляй меня наедине с черной степью и волчьим воем, что отзывается где-то за оврагом.

Ночь, глухая, черная, летела вместе с беглянкой и своим жутким голосом — волчьим воем — что-то кричала ей, угрожая или предостерегая… Неси, конь, не останавливайся, покуда хватит у тебя сил.

***

Скифия…

Ты дала мне краткое счастье и дочь. Спасибо за те солнечные дни и золотые лунные ночи и за то величайшее сокровище, что везу от тебя, мать-Скифия! Но, видно, зря гоню коня. От тебя и на крыльях не улетишь, за синими морями не спрячешься, на краю света не притаишься.

Шелестит ковыль под копытами коня, а Ольвии чудится: не уйдешь, не уйдешь, не уйдешь-ш-ш… И думает женщина: как я убегу от тебя, разгневанная Скифия? Ведь ты будешь вечно смотреть на меня глазами этого младенца, такими же черными, как у отца, будешь смеяться ее смехом, радоваться ее радостью, горевать ее горем. И безбрежные скифские степи с душистым разнотравьем, горькой полынью, дикой волей и диким произволом будут клокотать в глазах моей дочери. Так разве убежишь от тебя, добрая и злая мать-Скифия?

Разве забудешь тебя, когда в ушах больно звучит и, наверное, еще долго будет звучать крик Тапура:

— О Папай!!! Разве ты не посылал мне сына, чтобы он родился человеком?!. Доколе же ему быть деревом?.. Скажи мне, Папай: ты посылал его мне во сне?!! Я видел сына во сне. Где он сейчас? Кто меня обманул?.. Ольвия?

Любил он Ольвию до безумия, может, потому и гнев его был безумным? Все у него было без меры: и радость, и ярость. Не знал он золотой середины. Вот беда, так беда.

Не помня себя, прыгнул к Ольвии, словно зверь. В его черных пылающих глазах бурлили слепая ярость и обида.

— Ты обманула меня, гречанка!.. — кричал он ей в лицо. — Ты ненавидишь меня, раз посмела родить дочь. Ты захотела посмеяться, обмануть меня. Громовое дерево обещало мне сына. Оно показывало его мне во сне. Я уже видел своего сына. Где он? Где, гречанка? Папай послал его рождаться человеком. А ты не захотела его родить. Ты выбрала дочь. Где мой сын, гречанка? Значит, пусть смеются над Тапуром, что три женщины так и не родили ему сына?! Прочь с глаз моих! Ты мне больше не жена!

И с треском преломил перед ней стрелу.

Ольвия ждала худшего, но он не тронул ее.

Слышала, как он грохотал, как метался по шатру, словно вихрь, сгоняя гнев на домочадцах, кричал, кому-то угрожал, кого-то проклинал… А ей было все равно, будто не ее он запугивал самыми страшными карами. После родов нашла апатия, безволие…

Ей тогда было совершенно все равно — люто ли он ее ненавидит или люто любит, будет ли беречь ее или уничтожит, как своего заклятого врага. Боги тому свидетели, она желала сына. О, как она хотела сына! Но теперь… Не все ли равно теперь?.. Пусть беснуется! Ольвия словно оглохла. Жизнь уже проиграна. А что с ней будет завтра, послезавтра, ее уже не интересовало.

Но едва бабка-повитуха внесла отчаянно кричащего младенца, Ольвия встрепенулась и бросилась к этой крохе.

Апатии, безразличия как не бывало. С этим звонким детским криком будто какая-то целительная сила влилась в ее измученное тело. А вместе с ней появилась злость, даже ярость. Пусть беснуется Тапур, пусть!.. Назло ему вырастит дочь… Дрожащими руками она прижимала к груди крохотное визжащее тельце, а когда почувствовала, как малышка зачавкала, жадно схватила сосок и потянула из груди молоко, то забыла в тот миг обо всем на свете.

В полночь, когда лагерь уснул и даже Тапур где-то утих, в шатер Ольвии неслышно вошла Милена, держа перед собой вытянутую руку с узелком.

Ольвия не спала.

— Взгляни, какая у меня красивая дочка, — шепнула она рабыне. — Черный чубчик и черные глазки у нее от Тапура, а личико — мое… Вот, взгляни… — опомнившись, она прикусила язык, взглянув на красные глазницы рабыни.

— Ольвия… — Рабыня впервые отважилась назвать свою госпожу по имени. — Вот тебе еда в дорогу, — протянула она узелок. — Немного сыра и вяленого мяса… Послушай меня, старую и слепую, я немного знаю этих скифов. Спасайся, беги… Я договорилась. Тебе приготовили коня. Собирайся, ради всех богов, собирайся, госпожа, ибо утром будет поздно… Ты не знаешь скифов, а я их изучила за годы неволи. Поверь, утром будет поздно. Ты для меня — что солнце для слепых глаз. Если что с тобой случится, я не перенесу. Беги, госпожа, беги!..

— Куда? — спокойно спросила Ольвия.

— В Грецию… Домой. Куда хочешь, лишь бы подальше от Скифии, — шептала Милена, и вся дрожала, словно ее бил озноб. — Вождь грозится продать тебя савроматам в рабство. А Тапур слов на ветер не бросает, ты его просто еще не знаешь.

— Пусть грозится…

— О, ты даже не представляешь, что такое рабство! — Милена указала на пустые глазницы на своем лице.

И снова совала ей узелок.

— Вот тебе еда в дорогу… Беги…

— Оставь, — Ольвия слабо отмахнулась рукой.

— Тапур страшен в гневе! — вскрикнула рабыня. — Он тогда слепнет и глохнет. Спасай если не себя, то дочь. Иначе будешь по ней горевать, как я по своей Ликте…

— Дочь?.. — Ольвия встрепенулась и начала поспешно собираться. — О нет, дочь я не отдам на растерзание!

— Быстрее, быстрее, — торопила рабыня. — Пока в степи ночь, Тапур не велит тебя хватать.

— Милена, — Ольвия обняла рабыню за плечи. — Я не забуду тебя. Может, еще увидимся, а может, и нет… Прощай… Дочь я Ликтой назову. Как ты когда-то свою назвала… Ликта… Она всегда будет мне напоминать о тебе, моя верная Милена.

…А светлая звезда все плывет и плывет во тьме ночи, ни на миг не спуская с Ольвии своего заботливого, ласкового взгляда.

«Милена, милая моя Милена, — шепчет Ольвия. — Я никогда не забуду твоей доброты и верности».

Не знает усталости конь, летит над ней яркая звезда, и Ольвия верит: все будет хорошо. Иногда она вспоминает Тапура и (о, дивное диво!) не чувствует к нему гнева, разве что женская обида клокочет в ее сердце. А зла в душе не держит. Разошлись их пути, бежит она от него, словно от зверя какого, а вот поди ж ты, не проклинает.

Прощай, Тапур, прощай, Скифия!

Дочь будет вечно, всю жизнь напоминать о вас, да разве что еще во снах ты явишься ко мне, Скифия, с немым укором, что я не подарила твоему вождю желанного сына…

Глава четвертая Первое испытание

Как выдержала она первую ночь, Ольвия толком не помнит.

Показалось, что не ночь прошла, а одно мгновение.

Остановилась лишь утром, когда розовая Эос — богиня утренней зари — уже позолотила небо.

Конь мелко дрожал, ноги его подкашивались, от него шел пар.

«Бедное животное, — вздохнула Ольвия. — Так я загоню его, а тогда… Что тогда я буду делать в этой степи?..»

Еле-еле сползла с седла.

Пошатнувшись, присела на землю, но и земля под ней неслась в неудержимом галопе и казалась Ольвии гигантским седлом. Не было сил пошевелить ни рукой, ни ногой, но, проснувшись, заплакала в гнездышке на груди Ликта… Пришлось побороть себя, двигаться… Обнажила грудь, вздохнула — молока немного. Да и откуда ему взяться после такой ночи?..

Смотрела, как сосет Ликта, смотрела на ее черные, блестящие, как у отца, глаза, и усталость понемногу отступала. Улыбнулась Ликте, погладила пальцем ее носик.

— Соси, маленькая, не погибнем, — ободряюще промолвила она. — Выживем наперекор всему! Ночью было хуже, тоскливее, а днем дорога пойдет веселее… День, другой, а там и до Борисфена доскачем. А Борисфен — это уже наш край.

Взглянула на коня. Он стоял, широко расставив ноги и опустив голову. С его боков клочьями сползала пена.

— Устал, бедняжка? — ласково спросила Ольвия.

Конь медленно поднял голову, взглянул на нее большим затуманенным глазом, качнул головой, словно понимал ее речь.

— Ну, прости, что так гнала тебя. Сам понимаешь, нужно было спешить. Но больше не буду… Да ты не стой, пойди попасись. Видишь, какая хорошая трава, откуда-нибудь и силы у тебя возьмутся…

Конь с шумом выдохнул и пошел на дрожащих ногах пастись. Насосавшись молока, Ликта затихла, посмотрела на мать, зевнула раз-другой и уснула…

Ольвия нарвала ковыля, выстелила постель, уложила спать Ликту. А сама, поднявшись, огляделась. До самого горизонта цепями тянулись холмы, кое-где стояли одинокие деревья, лишь на севере, под кряжем, что-то темнело — бор или перелесок. А на юг, сколько хватало глаз, зеленели травы. Небо же висело серое, будто посыпанное пеплом, солнце еле пробивалось сквозь эту пелену, немощным костром тлело…

Ольвия, чтобы убедиться в безопасности, еще раз внимательно оглядела все стороны света, вдохнула ветер. Он показался ей с полынным духом и… дымом. Поднявшись на взгорок, Ольвия посмотрела на север и увидела на горизонте дымы. Они были далеко отсюда, и она успокоилась.

«Наверное, там кочует какое-то скифское племя», — подумала она, возвращаясь к ребенку. И только теперь почувствовала, как проголодалась. Подошла к коню, что пасся неподалеку, отвязала от седла суму. Конь даже головы не повернул, жадно щипля траву, губы его были в зеленой пене… Хотела снять седло, но передумала. Пусть будет на всякий случай. Мало ли что может случиться в любую минуту в степи. Нарвала пучок травы, вытерла коню бока и спину, похлопала его по шее.

— Пасись, конёк, набирайся сил, у нас еще долгая дорога. Борисфен отсюда на западе, так что солнце должно быть всю дорогу слева. Так по солнцу и доберемся…

Конь посмотрел на нее, и глаза его уже немного прояснились. Ольвия улыбнулась.

— Отходишь, бедолага? Потерпи, доберемся до города, никто и пальцем тебя не тронет. А мой сауран так и остался в Скифии.

Воспоминание о скифах снова навеяло ей мысли о Тапуре, но она, чтобы не терзать себя, выбросила его из головы и заставила себя думать о чем-то другом.

Еще раз оглядев горизонты и убедившись, что повсюду тихо, если не считать тех далеких дымов на севере, она присела возле дочери. Ела через силу, не чувствуя вкуса. Жевала сухой сыр, пока и не уснула сидя.

Снилось ей родное Гостеприимное море, белые чайки над волнами, яркое солнце… Тихо так, хорошо, безмятежно на душе у Ольвии! И легко ей, будто только что на белый свет родилась… И вдруг слышит, кто-то зовет ее.

— Ольвия?! Ольвия?!

Глянула — выплывает из моря дельфин и говорит:

— Гостеприимное море дарит тебе дочь. Она сидит у меня на спине и простирает к тебе руки.

Затрепетала Ольвия, бросилась к своей дочери, и вдруг белый свет померк, нырнул в густую черную тьму.

— Дельфин! Дельфин!.. — испуганно закричала Ольвия. — Почему я тебя не вижу? Где ты, отзовись!

— Я здесь, — сказал дельфин. — Возле тебя.

— А моя дочь где?

— У меня на спине.

— Почему я не вижу ни моря, ни тебя, ни дочери?

Захохотал в черной тьме дельфин.

— А потому, что ты уже ослеплена!

— Неправда!

— Ха-ха-ха!! — хохотал где-то во тьме дельфин. — Ведь ты рабыня. Тапур продал тебя в рабство савроматам, а те, чтобы ты не сбежала, выкололи тебе глаза. Как скифы Милене.

Закричала, заголосила Ольвия:

— Дайте мне глаза… Глаза мои верните. Я хочу посмотреть на свою Ликту. Мою маленькую Ликту…

— А-а-а… — плакал где-то ребенок.

— Я здесь, Ликта-а… Я сейчас… сей-ча-ас…

Бросилась вслепую, но повсюду ее встречала стена тяжелого мрака, она раздвигала его руками, грудью, плечами, веря, что там, за мраком, будет свет.

— А-а-а-а… — кричал ребенок.

— Я здесь!.. Я сейчас!.. — кричала Ольвия. — Где ты, Ликта?!

Вскрикнула и проснулась.

Тяжело дышала. Было такое чувство, что она до сих пор барахтается во мраке. Боже мой, как страшно быть слепой! Даже на миг, даже во сне… Но что это? Плачет Ликта? Не во сне, а наяву…

Тревожно фыркал конь, тыкался губами в плечо, словно хотел ее разбудить. Ольвия почуяла недоброе, вскочила. За ближним холмом мелькнул серый зверь.

Волк?

Глянула налево и обомлела: стая волков! Вздрогнула, будто ее окатили ледяной водой.

Ликта зашлась плачем. Ольвия наконец очнулась, схватила гнездышко, торопливо надела его себе на шею, завязала концы. А у самой дрожали руки, билась испуганная мысль: что делать, где искать спасения?..

Конь снова толкнул ее в спину.

«О боги, — ужаснулась Ольвия. — Как хоть он с перепугу не убежал?..»

Крайний волк подал голос — вой его был пронзительным и жутким. И слышалась в нем радость. Ольвия в то же мгновение оказалась в седле. Конь, словно того и ждал, рванулся с места так, что в ушах всадницы засвистел ветер.

Волчья стая проводила коня взглядом и лениво потрусила следом. Хищники были уверены, что в этой пустынной степи добыча далеко от них не уйдет.

Ольвия оглянулась.

Матерый вожак — здоровенный, широкогрудый волчище с рыжими подпалинами на боках — рыкнул, и стая, вскинув хвосты, перешла на галоп.

«Дела совсем плохи, — подумала она и почувствовала, как в душе все леденеет. — Конь измотан и вряд ли сможет оторваться от стаи. А в этих краях кричи — не докричишься!..»

Ликта плакала не умолкая, но матери было не до нее. Крепко намотав на левую руку поводья, она стиснула в правой акинак. Страха не было, лишь на сердце отчего-то стало тоскливо и горько. И еще захотелось увидеть Тапура, хоть издали, хоть мельком… Неужели конец?..

Оглянулась… Так и есть, волки уже настигают, стая на ходу делится надвое. Видно, хотят охватить коня с обеих сторон.

Эх, Тапур!.. Ну зачем ты забрал меня из Ольвии? Зачем, хищным коршуном, выхватил из гнезда? Чтобы теперь волки по-глупому растерзали меня в степи, как твою мать, когда она бежала, чтобы не ложиться с мертвым Ором в могилу?..

Неужели и ее ждет такая же ужасная участь?..

Она занесла руку с акинаком для удара, ни на миг не спуская тревожного взгляда с вожака… Прикусила губу… Ну, прыгай, серый. Прыгай же!.. Все сейчас зависит от вожака. Промахнется вожак — она спасется, а вцепится коню в шею… Но об этом лучше не думать. Еще есть мгновение. Одно мгновение. А потом… потом, возможно, думать будет уже поздно…

Рука с акинаком напряглась…

Вожак уже настигает.

Ольвия видит его белые острые клыки, красный язык. И яростные желтые глаза… Он уже совсем близко. Поравнялся с конем, поворачивает к нему оскаленную пасть.

Будет прыгать?.. Но нет, кажется, хочет немного опередить свою жертву, чтобы одним рывком метнуться ей на шею… Конь несется из последних сил, но этих сил уже недостаточно, чтобы оторваться от преследователей. Словно в каком-то тумане, слышит Ольвия крик дочери, хочет отозваться, но не в силах разомкнуть стиснутые зубы. Рука с акинаком окаменела… Только бы не промахнуться. Только бы точно рассчитать удар…

Вожак несется с такой скоростью, что, кажется, плывет рядом с конем. Ольвия видит, как раздуваются его рыжие бока, как летит пена из пасти и повисает по сторонам морды паутиной…

Ольвия перегибается немного на правый бок, готовясь к удару. Тело ее становится твердым, словно каменным, и она чувствует: не промахнется!

И тут переярки слева вырвались вперед. Конь шарахнулся от них в противоположную сторону… Вожак, видно, этого и ждал. Не сбавляя скорости, он внезапно начал подниматься, расти на глазах…

Вот он уже ростом стал с коня.

И она поняла: вожак прыгнул!

Рука Ольвии, описав в воздухе полукруг, сверху вниз устремилась ему навстречу. Акинак по самую рукоять мягко вошел вожаку в бок, под ребро. Тот как-то по-собачьи, коротко взвизгнул, перевернулся в воздухе, мелькнув светлым брюхом, и остался далеко позади. И там, где он упал, что-то заалело…

Глава пятая Тот, кто уничтожает волков

— Ар-р-р-а-а-а-а!!! — не помня себя, закричала Ольвия.

Но радость ее оказалась преждевременной: хищная стая в азарте погони даже не обратила внимания на гибель вожака. Передний волк, вырвавшись на место вожака, с разгону прыгнул на круп коня, чтобы достать всадницу. К счастью, он не удержался и перелетел на другую сторону. Но конь от неожиданности присел на задние ноги, замедлил бег…

Его тотчас окружили волки.

И в этот миг из-за холма вылетел всадник… Правда, Ольвия не успела разобрать, кто сидел в седле, — вынырнуло что-то лохматое, сплошь одетое в серый мех. Замелькал меч в руках этого причудливого всадника, он что-то хрипло кричал, и кричал с такой яростью, что волки начали разбегаться. А он гонялся за ними, и окровавленный меч в его руках со свистом рассекал воздух.

Разогнав волков, он повернул коня к Ольвии.

— Жива?

Голос его был хриплым, каким-то даже звериным; он тяжело и часто дышал. Одет он был в волчьи шкуры. На голове — большой лохматый малахай, надвинутый на самые глаза, на плечах, спине и груди свисали волчьи лапы с когтями.

Лицо незнакомца так густо заросло щетиной, что Ольвия едва разглядела его глаза да кончик носа.

Сдержанно кивнула.

— Спасибо тебе, спаситель, за помощь.

Он подъехал к ней ближе, держа за уши отрубленную волчью голову, с которой еще капала алая, густая кровь, пристально взглянул на Ольвию, на ее дитя на груди.

— Она твоя по праву, — показывая на волчью голову, произнес он глухим, немного скрипучим голосом. — Я не спрашиваю, кто ты и откуда. Но ты — мужественная женщина, раз заколола акинаком рыжебокого вожака. Я охотился за ним всю весну, но он ускользал. Хитрый был волчище, даже стрелой его никак было не достать. А лютый был, что тот злой дух! Таких вожаков у них немного.

— Ты скиф?.. — с удивлением и опаской спросила Ольвия, все еще недоверчиво разглядывая его одеяние из волчьих шкур.

— Я — Тот, кто уничтожает волков! — отозвался он глухим голосом, и ей показалось, что говорит он из-под земли. — Меня знают все окрестные степи. Более яростного истребителя волчьего племени, чем я, нет. И боги свидетели, я все-таки доберусь до их царя!

«Как бы поскорее отделаться от этого странного охотника, — подумала Ольвия. — Страшный он какой-то и безумный…»

— Будь мне женой! — вдруг сказал Тот, кто уничтожает волков. — Вдвоем мы быстро перебьем степных хищников.

— Я спешу, — сделала вид, что не расслышала его предложения, Ольвия. — Покажи мне, где Борисфен.

Он махнул отрубленной волчьей головой на запад.

— Там! А течет он туда, на юг.

— Прощай, скиф! — Ольвия повернула коня на запад и спиной почувствовала неприятный холодок: а вдруг он бросится на нее?

— Я покажу тебе дорогу и провожу тебя по степи, чтобы серые волки снова не напали, — недовольно буркнул он. — Не хочешь быть моей женой — не неволю. Но и оставить тебя одну не могу. В этих краях — волчье царство. Где-то за теми холмами скрывается их владыка. Но я все равно до него доберусь!

Держа в руке волчью голову с уже запекшейся кровью, он ехал чуть впереди. Ольвия — за ним следом, все еще не оставляя мысли при первой же удобной возможности избавиться от нежеланного жениха. Она избегала смотреть на его широкую спину, на которой болталась высохшая волчья голова с оскаленной пастью. Да и сам охотник, закутанный в волчьи шкуры, казался ей гигантским зверем, который невесть почему едет на коне.

— Зря ты не хочешь стать моей женой, — не поворачивая головы, гудел Тот, кто уничтожает волков. — О, более грозных охотников, чем мы, не было бы в этих краях!

— У меня уже есть муж, — сдержанно ответила Ольвия.

— Жаль… — искренне сказал он. — Когда я увидел, как ты вонзила акинак в рыжебокого вожака, то сразу и подумал: весь мир объезди, а второй такой женщины не найдешь. — И добавил после паузы: — Была когда-то и у меня жена… И сын был…

Он вздохнул, как показалось Ольвии, тяжело и больше не проронил ни слова. И ей стало жаль этого страшного на вид человека.

— У тебя горе? — помолчав, спросила она, начиная догадываться, что, видно, он от горя стал таким…

Он вздрогнул, прислушиваясь к ее голосу, а потом резко повернул свое заросшее, отчужденное лицо.

— За всю мою жизнь в этих краях еще никто не интересовался моим горем. Позволь мне проводить тебя до самого Борисфена. Я буду счастлив.

Ольвия кивнула, и дальше они ехали молча.

Иногда на горизонте мелькали какие-то всадники, то краем пронесся табун, и Ольвия догадывалась, что там кочует какое-то скифское племя. Иногда ей казалось, что она видит вдали дымы кочевья. Но вот холмы, поросшие кустами терна, кончились, и они вырвались на мягкую типчаковую равнину. Ветер пах чабрецом, было тихо и ласково. И солнце приветливо выглянуло из-за серых туч. У Ольвии немного отлегло от сердца. На горизонте равнина заканчивалась едва видными синими кряжами.

— Борисфен — за кряжами! — не поворачивая головы, сказал Тот, кто уничтожает волков. — Но эта долина не совсем безопасна. Здесь водятся дикие кони, а где тарпаны, там и волки. Да и людоловов в степи немало. Особенно в том краю, — махнул он на север, — где не бывает солнца. Людоловы часто спускаются вниз вдоль Борисфена и подстерегают одиноких всадников. А бывает, что и целые семьи захватывают.

Он повернул коня к одинокому дереву; они подъехали ближе. Это был раскидистый, могучий дуб. Тот, кто уничтожает волков, направил к нему коня; Ольвия, помедлив, последовала за ним и под дубом увидела гору волчьих черепов с оскаленными пастями. От этого зрелища ей стало жутко.

— Что, лежите?.. — глухо спросил он, обращаясь к черепам. — Лежите, лежите, я вам еще одного привез!

И швырнул на груду волчью голову. Черепа загрохотали, словно зарычали, и он расхохотался:

— Ха-ха-ха!.. Скалите мертвые зубы? Скальте! — И вдруг крикнул: — Ты слышишь меня, степной владыка?!! Это я, Тот, кто уничтожает твою проклятую стаю! Я буду убивать вас до тех пор, пока ваши черепа не вздыбятся горой выше этого дуба! Берегись, волчий владыка, последней на эту гору я швырну твою царскую голову!

Пригрозив волкам, он пустил коня вскачь. Ольвия едва поспевала за ним. Волчья голова за его спиной моталась из стороны в сторону, и Ольвия старалась на нее не смотреть.

Долго ехали по равнине, вспугивая то куропаток, то перепелов, то длинноухих и длинноногих земляных зайцев — тушканчиков. Вскоре миновали курганы с каменными идолами на вершинах, «побеленными» орлами, и снова поплыли по типчаковому морю. Гудели пчелы, ползая по цветкам клевера, вокруг было тихо, солнечно и зелено. Тот, кто уничтожает волков, не проронил ни слова, молчала и Ольвия. Ликта спала у нее на груди.

Но вот внезапно пронесся гул, земля задрожала.

— Тарпаны! — не поворачивая головы, бросил охотник.

Словно из-под земли, вынырнул в степи табун низкорослых, мышастой масти коней с черными полосами на спинах. Впереди мчался большой широкогрудый и тонконогий конь, видимо, вожак табуна, за ним — жеребцы, потом кобылы с жеребятами, замыкали табун снова жеребцы.

— Волки их спугнули, — объяснил спутник Ольвии.

Послышался протяжный вой, следом за табуном выскочила серая стая и бросилась наперерез тарпанам.

— Жаль коней, — вырвалось у Ольвии.

Тот, кто уничтожает волков, ничего не сказав, остановил коня, пристально следя за тарпанами.

Стая, пытаясь расколоть табун, рассеять его по степи, заходила полукругом. Но кони держались вместе. Вот вожак побежал по кругу, тарпаны потянулись за ним и в конце концов замкнули кольцо: внутри оказались кобылы с жеребятами. Жеребцы по краям повернулись к нападавшим крупами. Волки то и дело бросались на табун, но повсюду их встречали копыта. Какой-то нетерпеливый волк слишком вырвался вперед, один из тарпанов лягнул задними ногами, и серый хищник отлетел с раздробленным черепом.

Вожак заржал, табун, словно гигантское колесо, покатился по степи и скрылся за курганами. А за ним подались и волки.

— Ха-ха-ха!!! — расхохотался Тот, кто уничтожает волков, и крикнул: — Эй ты, волчий царь! Я смеюсь над тобой! Не трогай лучше тарпанов, а то не одному черепа проломят.

***

Когда солнце поднялось высоко и встало над головой, Тот, кто уничтожает волков, повернув направо, начал спускаться в балку. Ольвия последовала за ним. По склонам балки карабкался ивняк, на дне, в неширокой долине, среди зеленой густой травы тихо журчал ручей… Ольвия только теперь ощутила жажду. Ее спутник, соскочив с коня, пустил его пастись.

— Подожди меня здесь, — молвил он, не оборачиваясь, — я подстрелю дрофу.

И скрылся из балки.

Ольвия спешилась, пустила и своего коня пастись, положила на траву Ликту в гнездышке, а сама пошла к ручью. Став на колени, долго и жадно пила воду, до боли в желудке. Из ручья на нее смотрела чужая женщина с худым, острым лицом, с темными кругами под глазами… Ольвия умылась, ощутив приятную свежесть, немного взбодрилась и, чтобы не видеть своего отражения, взбаламутила воду.

— Это не я, — сказала она ручью. — Это — чужая женщина!

И пошла кормить Ликту.

Насосавшись, Ликта затихла, умиротворенно засопела и начала дремать. Ольвия перепеленала ее, постирала пеленки в ручье и разложила их сушиться на траве. Сев возле дочери, она обхватила голову руками… И тотчас мир завертелся перед ней: роды, отчаянный крик Тапура, ночь, побег, волки… И, наконец, Тот, кто уничтожает волков… На душе было тяжело и гнетуще. Тоска сдавила грудь. Думала о Тапуре: неужели он и вправду продал бы ее в рабство? Терялась в догадках… Слышала, как вернулся ее спутник, что-то бросил на землю, потом ломал хворост, наконец добыл огонь. И тоже будто бы вздыхал. Ольвия подняла голову: возле нее лежала пестрая дрофа.

— По лицу твоему вижу, что ты не сколотка, — отозвался он, раздувая огонь. — Кто ты?

— Гречанка.

— А отец кто? — кивнул он малахаем на Ликту.

— Тапур.

Он взглянул на нее с большим уважением.

— Сам Тапур?..

— Сам… — невесело улыбнулась она.

— Видно, дочь?

Ольвия вздохнула и ничего не ответила.

Он хотел еще что-то спросить, но сдержался.

— У меня был сын… — погодя отозвался он глухо и словно застонал: — Какой сын был…

Костер разгорелся. Он взял дрофу, нож и пошел к ручью потрошить птицу, потом долго обмазывал ее глиной, пока она не стала похожа на валек, из которого торчали кончики перьев. Вернувшись к костру, он зарыл ее в жар, а сверху наложил хвороста.

— Был сын… — вздохнул он, глядя в огонь.

Сидел сгорбившись, не снимая волчьего меха, еще ниже насунув на лоб лохматый малахай. Лишь иногда поблескивал на Ольвию тусклыми, печальными глазами, что выглядывали из его густой щетины, словно два затравленных зверька из укрытия.

— Поведай о своем горе… — мягко промолвила Ольвия. — Я, к сожалению, ничем не смогу тебе помочь, ибо сама ищу помощи и защиты, но тебе станет легче.

— О да, мужественная женщина, — после паузы согласился он. — Я уже и забыл, когда говорил с людьми в этой пустыне. Никто не интересуется моим горем. Может, потому, что в мире много горя и у каждого есть свое?

— Ты живешь в этих степях?

— Там!.. — махнул он рукой на север. — Землянка там у меня. Но я редко бываю в землянке. Я живу повсюду в степи. Меня знают как величайшего охотника на волков. О, я уничтожаю серых каждый день, а головы их складываю под дубом. Меня боятся не только волки, но и скифы. Говорят, что я не человек, а злой дух степей. Поэтому избегают встреч со мной.

«Он и вправду похож на какое-то чудище, — подумала Ольвия. — Может, именно таким, в волчьих шкурах, и представляют себе скифы злого духа степей?..»

— Боги свидетели, я не злой дух, — сам себе говорил он. — Я человек и людям не причинил никакого зла. Хоть они и боятся меня. Ни в одно кочевье не впускают. Собаками травят… Я кричу: не бойтесь… Я — Тот, кто уничтожает волков. Я — такой же скиф, как и вы.

Он умолк, тяжело дыша.

— Ты и вправду человек, — сказала Ольвия.

— Спасибо тебе, — глухо промолвил он. — Я никогда тебя не забуду, мужественная и сердечная женщина, да будет счастливой твоя дорога.

Запахло тушеным мясом. Сперва чуть-чуть, тоненькой струйкой потянуло от костра, а потом гуще, вкуснее. Ольвия сглотнула слюну, чувствуя, как голод сосет под ложечкой. Даже кони зафыркали от этого запаха, долго вертели головами и с шумом втягивали воздух, не понимая, откуда это вдруг потянуло таким ароматом.

Скиф голыми руками разворошил жар, вытащил здоровенный ком запеченной, потрескавшейся глины, перебрасывал его с руки на руку, остужая, а потом принялся ломать глину. Она отваливалась кусками вместе с перьями, обнажая нежное, дымящееся мясо. Очистив всю глину и перья, охотник разорвал тушку на две половины; большую протянул Ольвии, а меньшую оставил себе. Они молча управились с вкусным мясом, так же молча напились из ручья.

— Я слышал о Тапуре, — внезапно отозвался он.

Ольвия вздрогнула и опустила голову.

— Это великий и славный вождь! — сказал он. — О, Тапур хищен, как самый лютый волк! — В его устах это прозвучало как величайшая похвала. — Говорят, он даже самого владыку Иданфирса не боится. Когда Тапур станет владыкой Скифии, гром будет греметь в этих степях.

— Нам пора ехать, — сказала Ольвия, вставая.

Глава шестая Пока их царь не испугается…

Прошел еще один день изнурительной тряски в седле. На ночлег остановились посреди степи, под открытым небом. Тот, кто уничтожает волков, развел костер, добыв огонь трением двух палочек, нарвал Ольвии травы. Она так устала, что едва держалась на ногах. Покормив Ликту, прижала ее к груди, свернулась клубочком на траве и тотчас уснула, грудью ощущая тепло и дочери, и костра. Тот, кто уничтожает волков, снял с себя волчью шкуру, осторожно накрыл женщину, а сам, сгорбившись, всю ночь сидел у костра в драной куртке и малахае, подкладывал хворост и настороженно прислушивался к вою в степи. Черная, глухая ночь обступила костер со всех сторон, то и дело во тьме выли волки, кричали какие-то птицы… Кони испуганно жались к огню, фыркали и беспокойно топтались.

Всю ночь Ольвии снился Тапур. Она бежала от него, а он гнался следом и кричал страшным голосом:

«Савроматам продам, савроматам!» — и превращался в волка.

Ольвия испуганно кричала во сне.

«Ха-ха-ха!.. — хохотал Тапур. — Разве ты не знаешь, что я могу оборачиваться волком? Я царь всех волков. Ты не убежишь от меня, и тебя не спасет Тот, кто уничтожает волков!»

Проснулась она оттого, что конь фыркал ей прямо в лицо. Она вскочила, с плеч сползла волчья шкура, и женщина испуганно отшатнулась, потому что спросонья привиделось бог весть что…

В степи уже серело, предрассветная свежесть пробирала до костей, и она, поборов отвращение, накинула на плечи волчью шкуру и плотнее прижала к себе Ликту. Костер едва тлел, подернувшись серым пеплом, словно и сам укрылся под волчий мех. Того, кто уничтожает волков, не было. И коня его тоже.

За два дня Ольвия уже начала понемногу привыкать к своему странному, причудливому спутнику, и без него ей стало немного не по себе в степи. Далеко на севере виднелись дымы, на кряже изредка проскакивали едва различимые отсюда всадники. Но они были далеко и вряд ли могли ее видеть, и она успокоилась.

Но вот совсем близко послышался топот копыт. Ольвия потянулась рукой к акинаку, вся напряглась. Из-за кургана вынырнул всадник в волчьем малахае и куртке. Подъехав ближе к костру, он бросил две волчьи головы и, спешившись, пустил коня, а сам подошел к полузатухшему костру и сел, сгорбившись. На нем была старая, потертая куртка, войлочные штаны. В этой куртке он был похож на самого обычного скифского пастуха, пасущего чужие табуны, и лишь малахай напоминал, что он — Тот, кто уничтожает волков.

— Что случилось? — спросила Ольвия.

— Серые волки хотели украсть наших коней, — сердито отозвался он. — Двоим я отсек головы.

Помолчали. Охотник горбился у костра, глядя в одну точку перед собой, и тяжело вздыхал, будто его давил какой-то гнет.

— Кто ты, скиф? — вырвалось у Ольвии.

— Я уже говорил: Тот, кто уничтожает волков. Так меня называют в степях. А еще — злой дух степи. Тоже так называют.

— И долго ты будешь уничтожать волков?

Он пожал плечами.

— Не знаю… Пока не вернут мне сына.

— Что?.. — Ольвия изумленно приподнялась. — Что ты сказал?

— Я был когда-то пастухом, — пробормотал он, не отрывая взгляда от серого пепла костра. — Была у меня кибитка и сын. Он еще не умел ходить, но уже хорошо ездил верхом. Посажу его, бывало, на коня, ухватится руками за гриву и мчится… Добрый бы из него вышел всадник и пастух!

Он вздохнул и долго молчал.

В степи быстро светало, низом потянулись туманы, влажные, холодные. Прошелестел ветер, взвихрив пепел в костре. Где-то за курганами прогрохотали тарпаны, и все стихло.

— Там… — махнул он на восток, — за тремя холмами мы пасли коней. Чужих, нашего вождя. У меня было четверо коней, но прошлой зимой случилась гололедица, и мои кони пропали. Ледяная корка на снегу была такая, что они не смогли пробить ее копытами. И ослабели. Их и порвали волки… Так я остался без табуна и пас чужих коней. Но у меня был сын и была кибитка. Однажды ночью на табун, который мы пасли, напали волки. Много-много волков. И они совсем обнаглели и не боялись нас… Всю ночь мы жгли костры и пускали стрелы в серых. Коней мы тогда уберегли, а сына моего не стало… Его вытащили из кибитки волки. Я видел след их лап. Он, видно, проснулся ночью и плакал, вот серые и услышали… Я искал сына пять дней и не нашел. Тогда я закричал на всю степь: «Эй, волки! Клянусь богами, что я сживу ваше проклятое племя с белого света. Либо верните мне сына, либо я истреблю вас до единого!»

— Давно это было?

— Три лета и две зимы назад.

— С тех пор ты бьешь волков? — Ольвия с жалостью и удивлением взглянула на своего спутника.

— Бью!.. — с ненавистью ответил он и заскрипел зубами. — И буду их истреблять. За свой табун, за сына! День и ночь буду сеять я смерть среди их племени. Пока их царь не испугается и не скажет волкам: верните ему сына поскорее, иначе он сживет нас с белого света. И тогда волки вернут мне сына, и мы будем кочевать с ним по степям…

Светало…

Пылал край неба, и солнечные лучи веером расходились по небосклону. Летели перепела, падали в ковыль, где-то пересвистывались сурки.

— Пора, — сказал Тот, кто уничтожает волков. — Сегодня, когда солнце поднимется в зенит и встанет у нас над головами, мы доберемся до Борисфена. Я перевезу тебя на бревне на тот берег и вернусь в свои степи. Мне еще нужно много-много убить волков, пока они не испугаются и не вернут мне сына… А о тебе я всегда буду помнить, мужественная и добрая женщина.

Глава седьмая Людоловы на Борисфене

До Борисфена добрались, как и обещал Тот, кто уничтожает волков, и впрямь в полдень, когда солнце уже хорошо поднялось над головой, а тени, съежившись, стали короткими, как хвосты у зайцев.

Добрались как-то совсем внезапно, неожиданно, хотя и спешили к великой реке с самого раннего утра. Мгновение назад они ехали по густому ковылю, что доставал коням до брюха, повсюду простирались однообразные равнины с перелесками и кряжами, балками и взгорьями, с орлами в поднебесье; простирались, казалось, до самого горизонта, где небо сливалось с землей, а потом в один миг кони внезапно остановились как вкопанные, и Ольвия вскрикнула, потому что не увидела перед собой… ничего. То есть она увидела, но — пустоту, наполненную свежим воздухом, который над самой пустотой был чуть голубее, а в следующее мгновение разглядела на дне безбрежной пустоты широкую голубую полосу, словно уже из иного мира.

Качнувшись вперед, Ольвия невольно ухватилась за гриву коня, глянула вниз, потом перед собой и тихо и радостно ахнула:

— Боже мой, как же красиво!..

Они стояли на высокой, отвесной круче, на которой чубом развевался ковыль, а далеко внизу, в широкой привольной долине, среди ивовых рощ, зеленых островов и желтых прибрежных песков, среди необъятных просторов, под высоким и бездонным небом неторопливо струился на юг, к Гостеприимному морю, могучий Борисфен.

И над его лазурью, над зеленью островов и желтизной песков летали белые чайки.

И было тихо и благословенно над всем белым-белым светом.

И вздохнула Ольвия так легко, словно после долгого-предолгого странствия наконец добралась до порога отчего дома.

— Борисфен! — возбужденно крикнула она, и на ее просветлевших глазах заблестели слезы. — Борисфен! — закричала она и, сорвав с головы башлык, замахала им, восклицая: — Борисфен!! Борисфен!!

— …сфен… сфен… — понеслось над долиной, а она, плача и смеясь, все восклицала и восклицала:

— Борисфен!! Борисфен!! Борисфен!!

И дивно было ей, и трепетно, и даже не верилось, что эта великая и славная река несет свои голубые воды к ее родному краю.

— Ликта, доченька… — возбужденно тараторила Ольвия, обращаясь к ребенку. — Взгляни, уже Борисфен… Взгляни, взгляни, ты еще ни разу не видела Борисфена. Это наша река, она течет к моему краю.

По ту сторону реки до самого горизонта простиралась широкая долина; сперва у воды желтели пески, за ними зеленой стеной вставали дубравы и рощи, а еще дальше вздымались горы. И по ту сторону на крутых горах столбами стояли дымы скифских кочевий. И там, за горами, за дымами, был ее родной край.

Тот, кто уничтожает волков, снял малахай и подставил седую лохматую голову ветрам Борисфена.

— Арпоксай… — прошептал он сам себе. — Отец наш…

И после паузы добавил каким-то другим, в тот миг не глухим, голосом:

— Нет у скифов другой такой реки, как Арпоксай. Много в Скифии рек и речушек, а второго такого Арпоксая нет… Он, как отец, один…

От реки веял свежий и чистый ветер, дышалось легко, и усталости больше не было, и горе в тот миг забылось, и забылись невзгоды последних дней, побег, волки, отчаяние… Все-все в тот миг забылось, и казалось Ольвии, что она уже дома, и стоит на круче, и смотрит вдаль…

Но вдруг заплакала Ликта, и Тот, кто уничтожает волков, опомнившись, поспешно натянул на самый лоб малахай и буркнул ей своим обычным глухим голосом:

— Хватит маячить на виду, в эти края забредают недобрые люди. Оттуда, — показал он рукой на север, — рыбу ловят и… людей. Которые им на глаза попадаются.

Он резко повернул коня от кручи и помчался в степь. Прочь от Борисфена. Ничего не понимая, Ольвия поехала за ним следом, и через мгновение они снова были среди безбрежной степной равнины, и казалось, что и не было здесь никогда Борисфена. Только когда она оглядывалась назад, над тем местом, где за кручей внизу текла река, небо голубело чуть ярче обычного.

Но вот охотник повернул коня в сторону и начал круто спускаться в балку. Конь Ольвии тоже круто пошел вниз, и она, одной рукой придерживая дочь на груди, другой уперлась в его гриву, слегка откинувшись назад. Они спустились в зеленую балку, склоны которой были сплошь усыпаны желтыми кистями бессмертника и золотисто-желтыми соцветиями зверобоя; на дне, в густых и зеленых травах, спешил к Борисфену бойкий ручей. Они поехали вдоль ручья. Балка становилась все глубже, крутые ее склоны — все отвеснее, вздымаясь выше и выше. Потянулись голые, сырые глинистые обрывы. Лишь высоко над головой виднелась полоска неба. Так они ехали какое-то время по сырому и душному оврагу, пока за одним из поворотов в глаза не хлестнула лазурь, в лицо не дохнуло свежим ветром. Глинистые утесы внезапно оборвались, расступились, и они выехали на сухой, почти белый прибрежный песок.

Слева и справа тянулись рощи, камыши, а прямо перед ними было плесо чистой воды, и за ним, за плесом, шумел Борисфен, и пронзительно, будто жалуясь на свою долю, кричали чайки.

Когда подъехали ближе, на прибрежных ивах застрекотали сороки. Тот, кто уничтожает волков, остановив коня, прислушался к сорочьему стрекоту и буркнул:

— Не нравится мне их гвалт!

— Почему?

— Сороки просто так кричать не станут. — И, сняв с плеча лук, он положил его на шею коня, ближе подтянул колчан со стрелами и зачем-то погладил рукоять меча.

— Это сороки нас увидели и стрекочут, — попыталась его успокоить Ольвия, но он что-то невнятно буркнул и, отвернув край малахая, прислушивался какое-то время… Но вот сороки начали умолкать, и он, внимательно осмотрев прибрежный песок, молча махнул ей рукой, и они двинулись к плесу. Под ивами, у самой воды, на травянистой лужайке они остановились и спешились. Было тихо, только о чем-то своем, потаенном, шептался камыш, да за плесом шумел Борисфен, да кричали чайки… Коней разнуздали и пустили напиться; они бросились в воду, забрели по колено и, вытянув шеи, фыркая, одними губами распробовали воду, а уж потом принялись жадно пить.

Взвизгнула Ликта, и Тот, кто уничтожает волков, резко повернувшись к Ольвии, недовольно сказал:

— Лучше бы она молчала. Меньше крика — больше удачи.

Ольвия поспешно закачала дочь, и ребенок тотчас утих. Охотник, оглядевшись, нырнул в камыши и словно исчез. Кони, напившись, стояли в воде, отдыхали, и с их мокрых губ падали капли и звонко ударялись о воду: кап, кап, кап… И Ольвия настороженно прислушивалась к этому звонкому стуку, но вокруг однообразно и успокаивающе шумел камыш, на воде отражались солнечные зайчики, было тихо и мирно, и она понемногу успокоилась…

Послышался легкий плеск. Из-за камышей выплыл охотник на какой-то колоде с кое-как обрубленными ветвями, в коре. Он правил длинным шестом.

Подплыв к берегу, он бесшумно спрыгнул в воду и жестом поманил к себе Ольвию. Она забрела в теплую воду. Старая колода была выдолблена изнутри и хорошо-таки вытерта, ибо, видно, служила не одному рыбаку или перевозчику. Он придержал шаткую колоду, она села, прижимая к груди ребенка, и подумала, что здесь, на тихом плесе, ничего, а каково придется плыть в этой колоде на середине Борисфена, где и ветер, и волны порядочные. Да и течение…

Тем временем охотник тихо свистнул коням, и они повернули к нему головы. Он посвистывал, словно приглашая коней в воду, и они поняли его посвист, потому что начали заходить глубже. Тогда он развернул на месте колоду, узким концом к Днепру, и Ольвия оказалась лицом к берегу, а спиной к воде. Но берега толком не видела, потому что он загораживал его собой. Тихо подталкивая колоду, он двинулся, заходя все глубже и глубже. Когда вода уже дошла ему до пояса, он уперся руками в край колоды, готовясь сесть в нее, и тут качнулся, словно вздрогнув, отчего-то резко выгнул спину и откинул голову назад так, что борода его устремилась в небо, а на заросшем лице появилась какая-то гримаса, похожая на удивление.

В тот миг Ольвия еще ничего не могла понять, только дивилась, почему он так неестественно выгнулся и почему не садится в колоду. И вдруг с ужасом она увидела, что из его перекошенного рта, из уголка, потек алый ручеек и звонко, быстро и часто закапал в воду: кап-кап-кап…

— Что с тобой?.. — шепотом спросила она и только тут увидела, что в его затылке торчит стрела с черным оперением и слегка подрагивает… И тогда она поняла, что стоит он перед ней хоть еще и не мертвый, но уже и не живой… И глаза его стекленеют на омертвевшем лице, а на бороде, у рта, кровавится алая пена…

Ольвия хотела закричать, но во рту у нее вдруг так пересохло, что она не смогла шевельнуть языком.

И только тогда до ее слуха донесся пронзительный крик, и из ивняка начали выбегать какие-то низкорослые, кривоногие люди в звериных шкурах. И уже кони забились в арканах, и нападавшие в звериных шкурах взвизгнули от восторга, размахивая кто луками, кто короткими копьями.

Все это произошло в одно скоротечное мгновение, словно в тумане, в каком-то тяжелом и гнетущем сне.

А в следующее мгновение Тот, кто уничтожает волков, с трудом разомкнул окровавленные челюсти, с шумом выдохнул из груди последний воздух и, падая навзничь, резко оттолкнул от себя колоду с Ольвией, а сам скрылся под водой.

И легкая, шаткая колода, с силой оттолкнутая им от берега, поплыла вдоль него, и тотчас же в нее начали вонзаться стрелы. Ольвия упала на выдолбленное дно колоды, и от этого движения колода качнулась и поплыла еще быстрее вдоль камышей, а дальше ее подхватило течение и понесло прочь с плеса, за камыши, к Борисфену.

Ольвия слышала, как на берегу ржали заарканенные кони, как кричали те люди в звериных шкурах, слышала, как затрещал камыш — видно, они через камыши хотели броситься наперерез колоде, — слышала, но ничего не видела, потому что лежала на дне, прижимая к себе Ликту и даже зажмурив от страха глаза.

К ее счастью, течение, подхватив колоду, вынесло ее к Борисфену, а там загудел над водами ветер, волны, что шли чередой на юг, подхватили колоду и понесли ее все дальше и дальше. Колода вертелась, качалась от ветра и волн, взлетала над водой, падала куда-то вниз, и Ольвия теперь боялась не столько тех людей в звериных шкурах, сколько Борисфена. Если волны или ветер перевернут колоду, то пойдет она на дно камнем — плавать Ольвия не умела.

Но пока все шло хорошо, и она начала понемногу успокаиваться.

«Если бы Тот, кто уничтожает волков, уже полумертвый, не оттолкнул от себя колоду на течение, не спаслась бы я», — думала она с благодарностью о том, кто так ее выручил. И еще подумала, что этот странный охотник теперь уж на том свете все-таки встретит своего сына.

Куда ее несло, она не видела, лишь слышала, как над колодой гудит свежий ветер да бьют волны, и брызги заливают ей спину. Колода качалась, и казалось, вот-вот перевернется, и Ольвия вздрагивала, ощущая, какая глубина под ней. Боялась шелохнуться, чтобы неосторожным или резким движением не перевернуть своего утлого челнка, еще крепче прижимала к себе дочь, а когда та плакала, торопливо ей шептала:

— Тише, тише… а то людоловы схватят, а то колода перевернется, а мама твоя плавать не умеет, вот и пойдем на дно…

Ветер начал будто бы утихать, и Ольвия ужаснулась: «А вдруг он подует с другой стороны и погонит колоду назад, к тому страшному берегу, к людоловам в звериных шкурах?..»

Глава восьмая От бедного скифа к богатому и еще к более богатому…

Колода ткнулась во что-то мягкое, качнулась и затихла, словно застряла. Теперь волны покачивали ее лишь с одной стороны. Ольвия осторожно выглянула и увидела длинную песчаную косу, на которой сидели чайки…

— Ликта, нас прибило к другому берегу, — радостно зашептала она дочери. — Живы-здоровы, моя крошка. Чайки сидят спокойно, значит, здесь безлюдно…

Придерживая дочь, она перевалилась через край колоды на мокрый песок, а потом вскочила и, увязая в песке, пригибаясь, бросилась к ивняку. Бежала, и казалось, что уже свистят стрелы.

— Ну и пугливая же я стала, Ликта, — говорила она дочери уже в ивняке и сама смеялась над собой, над своими страхами. — Жаль того… несчастного скифа. Но он нас своей смертью спас — спасибо ему. Если бы не оттолкнул колоду на течение, ох, схватили бы нас проклятые людоловы!

Пеленки у Ликты были мокрые: то ли волны забрызгали, то ли сама Ликта постаралась?

— Ничего, на солнце высохнет, сейчас лето, и очень тепло. Привыкай, — шептала она и от радости, что спаслась сама и спасла дочь, улыбалась себе. — Скифские дети вон и зимой босиком бегают — и ничего. А ты, Ликта, тоже скифянка.

Вокруг царили тишина и безлюдье.

И чайки успокоились, снова уселись на косе.

Ликта начала плакать, морщила личико, гримасничала, ворочалась, пытаясь выпутаться из пеленок.

— Проголодалась, моя крошка. — Ольвия расстегнула куртку, потрогала грудь и вздохнула. — Ох, совсем пусто… Вчера как поела, так с тех пор и крошки во рту не было. Да и откуда молоку взяться после встречи с людоловами?

Ликта не унималась, нужно было что-то делать. Ольвия встала и почувствовала, как подгибаются ноги… Тошнило…

«Надо что-то съесть, — подумала она. — Хоть что-нибудь, но съесть… чтобы молоко появилось… Что-нибудь…»

Бормоча себе под нос: «Хоть что-нибудь… хоть что-нибудь», — она пошла по косе и увидела на берегу ямку с водой, а в той ямке плавала какая-то блестящая рыбка величиной с палец. Видно, во время ветра ее вынесло волной из Борисфена. Ольвия метнула руку в ямку, но рыбка оказалась вертлявой, и поймать ее вот так запросто было нечего и думать. Сперва Ольвия хватала ее одной рукой, потом обеими, уже промокла по локоть, забрызгалась, а рыбка все ускользала… Став на колени, Ольвия прорыла руками канавку от ямки к речной воде. Вода устремилась в канавку, поплыла с ней и рыбка. Ольвия перегородила канавку ладонями и схватила ее.

— Есть!! Есть!! — закричала она так радостно, словно в этой рыбке было ее спасение. Тут же на берегу она разорвала рыбешку, выбросила крохотные внутренности и, превозмогая отвращение, стараясь не вдыхать сырой запах, с трудом сжевала обе половинки. И глотала через силу, уговаривая себя: «Надо… что-нибудь надо съесть, чтобы появилось молоко». Ликта не унималась; она сунула ей в ротик крошечный хвостик, и дочь затихла, посасывая беззубыми розовыми деснами этот хвостик.

— Ну вот… И от людоловов спаслись, и рыбку поймали, — бормотала она и двинулась через косу к песчаным холмам, за которыми должна была быть долина, а за ней горы, а за горами — далеко-далеко отсюда — Гостеприимное море.

***

По песчаным холмам, заросшим ивняком и перекати-полем, она шла долго. Об опасности и вовсе забыла, думая лишь об одном: что бы еще съесть, чтобы в груди появилось молоко и можно было накормить дочь. Потому шла она механически, а глаза тем временем рыскали по сторонам в поисках чего-нибудь съедобного, но на песчаных холмах, горячих и сухих, кроме перекати-поля и ивняка, не было ничего. Припекало солнце, Ольвия начала уставать. Может, оттого, что было слишком жарко, а может, оттого, что ослабела от голода.

Миновав песчаные холмы, она направилась по долине. Слева, вся в камышах и кувшинках, тихо несла свои воды к Борисфену какая-то маленькая речушка, квакали лягушки, шумели камыши. Ольвия пошла по зеленым мягким лугам; здесь было свежее и дышалось легче. Казалось, и солнце на лугах пекло не так сильно, как на песчаных холмах.

Сколько она так шла — не помнит.

Очнулась оттого, что где-то треснула ветка.

Остановилась, испуганно прижимая к себе дочь, и лихорадочно думала: что делать? Бежать? Но куда? И от кого?

— Эй!.. — послышалось тихое позади нее, и она резко обернулась.

Из-за старой дуплистой ивы, уже наполовину усохшей, выглядывала голова, обмотанная куском ткани вместо башлыка.

— Что?.. — растерялась Ольвия.

Голова приложила палец к губам.

— Тссс!..

Ольвия в знак согласия кивнула: она, мол, понимает, что нужно вести себя тихо, и оглянулась, ища глазами ту опасность, что ей угрожала.

— Эй!.. — снова позвала ее голова из-за старой ивы и поманила пальцем: — Сюда… тсссс…

Стараясь ступать осторожно и бесшумно, Ольвия двинулась к иве, не понимая, что все это значит, но веря, что неизвестный за деревом хочет спасти ее от какой-то беды. Но только она приблизилась к иве, как что-то тонкое метнулось ей навстречу и обвило шею.

Аркан!..

Ольвия рванулась в сторону, но поздно. Волосяная петля туго обвила горло и начала ее душить. Из-за ивы выскочил маленький скиф и, натягивая аркан, бежал к ней вприпрыжку, крича:

— Обманули!.. Обдурили и поймали пташку!.. Ха-ха-ха! Ох-ха-ха, какая красивая пташка!

Он потянул веревку так, что Ольвия упала и захрипела, и, пока она силилась ослабить аркан на шее, он подбежал к ней и ловко обмотал ее несколькими витками веревки. А затем сел рядом и с улыбкой разглядывал то, что только что поймал.

— А здорово я тебя подманил, правда? — смеялся он, сверкая зубами. — Ты бы и так от меня не ушла, но пришлось бы побегать за тобой по такой жаре. А так — сама подошла.

Он присмотрелся к ней повнимательнее и свистнул:

— Фью-уть!.. Да ты не сколотка, хоть и одета по-нашему. Кто ты? Откуда ты взялась в наших краях, а? Здесь такие, как ты, не водятся. По Великой реке приплыла, что ли?

Ольвия злилась на себя, что так глупо пошла к нему, когда он манил ее пальцем, и молчала, поглядывая на веселого, находчивого скифа. Был он низкорослый, рыжий, огненный даже, с лицом, усыпанным веснушками словно девушка весной, с реденькой рыжей бородкой, что забавно курчавилась, и всего с одним ухом. Вместо другого виднелись какие-то обрывки. Но судя по голым локтям, торчавшим из его рваной куртки, и по отсутствию башлыка, она поняла, что он из бедняков. Возможно, пастух. Вот только весел не в меру, подмигивает, скалит зубы, хохочет…

— Ты всегда такой… веселый или только когда женщин ловишь? — спросила она со странным для самой себя спокойствием.

— Всегда, всегда, — веснушчатое, рябое его лицо так и расплылось в улыбке. — У меня нет ничего, кроме этого аркана, вот потому я и веселый такой. А женщин я ловлю редко, тебя первой поймал. Но я очень рад, что тебя поймал.

— А я — нет. Сейчас же отпусти меня!

— Как это — отпусти? — Рыжий (так его мысленно окрестила Ольвия) даже вскочил на ноги от удивления, и его веснушчатое лицо потемнело. — Я тебя поймал, потому что ты ничья и бродила в наших краях. И потому ты моя. И ребенок твой тоже моим будет. А ты — отпусти. Ха! Нашла дурака! Я отпущу, тебя другой поймает, потому что ничьи женщины всем нравятся.

— Я не ничья, — обиженно отрезала Ольвия.

— У меня жены нет, так что будешь мне женой! — весело воскликнул он. — Я давно мечтал завести жену, но не за что было ее купить. А ты — ничья, я тебя поймал, поэтому ты моя и будешь моей женой.

— Но у меня есть муж.

— Ха!.. Второй не помешает.

— Рыжий, да страшный, да в веснушках, да еще и без уха, — отрезала Ольвия. — Не пойду я за такого!

Но рыжий не обиделся.

— Муж женщине нужен не ради уха, — скалил он зубы. — А ухо… ухо мне хозяйский жеребец отгрыз. Ох и лютый же он! Мы его так и зовем: Лютый!

— И много у твоего хозяина жеребцов? — зачем-то поинтересовалась Ольвия.

— Один, — ответил он, — и три молодых жеребенка. Но кобыл у него целых семь. Богатый он.

— Не видел ты еще богатых скифов!

— Эге, я слышал, что богатые живут там, внизу, — махнул он рукой на юг. — У них будто бы столько табунов, что и степи не видно. А у саев, царских скифов, еще больше табуны. Наш хозяин им дань возит каждое лето, так что видел их табуны.

— Ну, поболтали, и хватит, — сказала Ольвия. — Я пошла.

— Куда? — удивился он, и Ольвия увидела, что глаза у него голубые.

— Своей дорогой, — ответила она.

— Тю-тю-тю! Ты ничья, я тебя поймал, а она — пойду! Ха! Ты пойдешь туда, куда я захочу. Иди в наш лагерь, красивая чужестранка, одетая по-скифски. И не вздумай бежать, потому что я пастух, бегаю быстро. Да и аркан у меня в руках, мигом накину на шею. Не таких кобылиц укрощал, а с тобой уж как-нибудь справлюсь.

Ольвия шла по лугу и думала, как ей отнестись к случившемуся. И что это — рабство? Или рыжий пастух шутит? Ведь у него такие добрые голубые глаза и такое смешное веснушчатое лицо… Разве этот бедняк способен на зло?

А рыжий пастух шел позади нее и сам с собой вслух рассуждал:

— Я — Спаниф, бедный скиф, у меня нет даже башлыка на голове. И наконечники моих стрел — каменные. И жены у меня нет, потому что кто из сколоток пойдет за пастуха, который не обзавелся ни кибиткой, ни юртой, ни табуном?.. А чужестранка пойдет за меня, потому что она ничья, и я ее поймал. И потому она моя. И красивая какая, ни у кого, даже у богатых хозяев, нет таких красивых жен.

— А меня, рыжий скиф, да еще и одноухий, ты спросил, хочу я быть твоей женой или нет? — не оборачиваясь, спросила Ольвия. — За такого неказистого я замуж идти не собираюсь!

— Неказистый, зато веселый! И тебе со мной будет весело.

— Вот уж насмеюсь.

— Смейся, а мне все равно, в лагере Гануса все будут завидовать. «Ах, — воскликнут женщины, — у Спанифа нет ни кибитки, ни юрты, ни коня, а какую жену себе раздобыл! Ай, Спаниф, — скажут, — как ему повезло! Даже у хозяина, богатого Гануса, нет такой красавицы, а у бедного Спанифа есть!»

Он говорил и говорил сам с собой, но Ольвия больше его не слушала, а шла и думала: что ей делать и как отделаться от этого чересчур веселого рыжего скифа?

Но стоило им миновать выгон и показаться из-за старых ив, как навстречу выбежали собаки и подняли лай. Спаниф, щелкая кнутом, отогнал псов. Под горой стояло с десяток убогих юрт, кое-как прикрытых кусками войлока, а некоторые и вовсе светили ребрами каркаса. Чуть в стороне, на возвышении, стоял немалый шатер, возле которого на солнце сушились цветастые ковры, а за шатром виднелась повозка. У юрт бегали дети, хлопотали женщины, но, едва залаяли собаки, женщины выпрямились, приложили ладони козырьком к глазам и уставились на выгон: а кого это ведет в лагерь пастух?

— А поглядите-ка, жиночки, какую красивую чужестранку с дитем я поймал! — еще не доходя до лагеря, закричал Спаниф и от радости громко щелкнул кнутом. — Она ничья, от Великой реки шла, вот я и поймал ее себе.

Женщины молча смотрели на чужестранку.

Ольвия в свою очередь смотрела на них. Были они крепкие, смуглые, одетые в платья, иные в пышных юбках или шароварах, но все босые. У некоторых рукава и штанины шаровар были закатаны. Молодые — простоволосые или в платках, и лишь у старух на головах были либо башлыки, как у Ольвии, либо высокие клобуки, из-под которых на спины им спадали покрывала. У молодых волосы были собраны в тугие узлы на затылках.

В тишине, воцарившейся в лагере, тявкнула какая-то собака и тут же умолкла, тоже уставившись на чужестранку. Дети попрятались за широкие материнские юбки и испуганно выглядывали оттуда.

Ольвия сделала несколько шагов и растерянно остановилась.

— Иди, иди, красавица, — подталкивал ее в спину пастух. — Пусть все посмотрят, какую жену раздобыл себе Спаниф. А то они думают, что Спаниф только то и умеет, что пасти хозяйских коней да волов.

Тут женщины, опомнившись, разом загомонили, заголосили:

— Ай-ай!.. И вправду молодая и красивая!

— По-нашему одета, а — чужестранка.

— И где ж ты ее поймал, пастух?

— От Великой реки шла к Малой, — рассказывал Спаниф, радуясь, что хоть раз в жизни оказался в центре внимания всего лагеря. — А откуда взялась — не знаю. И знать не хочу, потому что она теперь моя.

— Спа-аниф… — смеялись женщины, — куда ж ты поведешь свою жену, если у тебя ни кибитки, ни юрты, ни хотя бы шалаша своего нет?

— У Гануса кибитку выпрошу, — по-дурацки скалил зубы пастух. — Женюсь, скажу ему, подари, Ганус, молодому кибитку.

— Ха-ха-ха!! — звонко и гулко хохотали женщины, сверкая белками черных глаз. — Может, ты у него еще и коня попросишь? А прут, чтобы понукать, уж, небось, сам себе в ивняке выломаешь.

Осмелев, дети вышли из-за материнских юбок и окружили чужестранку, разглядывая ее со всех сторон. Собаки расселись между детьми, ловя мух, щелкали челюстями и тоже смотрели на чужую женщину.

К Ольвии, шелестнув пышной юбкой, широко ступая загорелыми ногами с крепкими икрами, подошла дородная молодица в выгоревшей на солнце кофточке. Крепкая, широкоплечая, грудастая, она уперла руки в бока и, сверкая черными насмешливыми глазами, разглядывала Ольвию с бесцеремонной прямотой. Была она простоволоса, черные, до блеска, волосы заплетены в толстую косу, в одном ухе сверкала медная серьга, а на загорелой шее позвякивали мелкие стеклянные бусы.

— Чья ж хоть ты будешь? — спросила она будто бы с сочувствием. — Одна-одинешенька, да еще и с ребенком.

Ольвия молчала, прижимая к груди Ликту.

— Вот и поймал себе Спаниф немую жену, — сверкнула широкими белыми зубами чернявая молодица и от смеха вся заколыхалась.

— Не немая я, — хрипло отозвалась Ольвия. — Домой возвращаюсь, к морю.

— Ой, горе-то какое!.. — закачали головами женщины и, сверкнув белками глаз, переглянулись. — Да где ж то море? У нас тут только степи. Степи и степи.

— Я слышал, что море — там! — Спаниф щелкнул кнутом на юг, и от этого щелчка повскакивали собаки. — Говорят, до моря далеко-далеко. Если по Великой реке поплывешь, то будто бы можно и до моря добраться.

— А что оно такое… море? — загомонили степнячки.

— Море?.. — пожала плечами Ольвия, потому что никогда не задумывалась, а что же такое море… — Ну… море… Вода. Много воды.

— А зачем скифам много воды? — удивились женщины. — И скотину, небось, тамошним женщинам негде пасти?

— У моря живут не скифы, а греки.

— Все врет эта чужестранка! — воскликнула старая седая скифянка с крючковатым носом, нависавшим над ее верхней губой. — Во всем белом свете живут только скифы. Сколько я живу в этих степях, а кроме скифов, еще никого не видела.

— А я, когда жила у моря, видела людей разных племен, — вздохнула Ольвия и посмотрела на маленького ребенка, что стоял перед ней и грыз какую-то лепешку. И сглотнула слюну. Это заметила молодица и всплеснула руками.

— Люди добрые, да она же голодная. Надо накормить странницу, а мы — га-ла-ба-ла! Еще и ребенок у нее.

Женщины метнулись к своим юртам, вынесли Ольвии половинку лепешки, кусок сыра и кружку кумыса.

— Спасибо, добрые люди. — Ольвия съела лепешку, запивая ее кумысом, и даже захмелела от напитка, а из сыра, пожевав, слепила шарик и сунула Ликте в рот. Дочь кричала, выталкивала сыр.

Дородная чернявая молодица, что первой подошла к ней, пораженно покачала головой, шагнула к Ольвии и внезапно сунула руку ей за пазуху, потрогала грудь…

Ольвия ударила женщину по руке.

— Не бойся, не заберу твои пустые груди, — сверкнула зубами черноглазая молодица. — Свои есть, — и показала Ольвии белую, переполненную молоком грудь. — У меня в юрте спит такой же младенец, как у тебя, а молока и для троих хватит. Давай свою малютку, не бойся, я не злая.

Она доброжелательно смотрела на Ольвию веселыми черными глазами и была так спокойна и уверена в себе, что Ольвия почувствовала себя рядом с ней в безопасности и отдала ей Ликту. Молодица, взяв Ликту, заулыбалась ей в личико, зацокала языком, потом одной рукой вынула грудь и сунула малышке в рот розовый набухший сосок, с которого так и сочилось молоко. Ликта затряслась, схватила беззубыми деснами сосок и, сопя, жадно сосала, постанывая от удовольствия…

— Как пиявка присосалась, — воскликнула чернявая молодица. — Такая маленькая, а как вцепилась!..

Скифянка кормила ребенка и улыбалась ему, и, кажется, впервые за последние дни улыбнулась и Ольвия.

— Хороший у тебя ребеночек. Отец у нее, небось, скиф?

— Ага, Тапур.

— Не слыхала о таком. Он родом из каких скифов?

— Из саев.

Пастух Спаниф, который было уселся на траву, тут же вскочил и с изумлением уставился на женщину, которую поймал.

— Из са-аев? — протянул он недоверчиво. — Из царских скифов?

— Ага…

— Фью-ю-ють!.. — свистнул он. — А как же ты, жена самого сая, очутилась в наших краях? Отсюда до земли саев далековато будет.

— Долго рассказывать, — вздохнула Ольвия.

— Эге-ге-ге… Вон оно что… — дивился Спаниф. — А я живого сая и в глаза еще не видел. Простых скифов видел, а царских саев не доводилось. Говорят, они все в золоте, а табуны у них такие, что и степям тесно становится. И твой муж из саев тоже богатый?

Ольвия ничего не успела ответить, потому что из-за ив выехал на коне толстый скиф в войлочной куртке, трещавшей на его дородном теле, в башлыке с блестящим навершием, в красных шароварах, штанины которых были заправлены в мягкие сафьянцы.

— Хозяин… хозяин.

Женщины разом умолкли, некоторые попятились к своим юртам и занялись прерванной работой. Толстый скиф подъехал к Ольвии и маленькими глазками, заплывшими жиром на его мясистом, краснощеком лице, какое-то мгновение удивленно ощупывал ее с ног до головы, потом причмокнул красными толстыми губами, пошевелил рыжей и редкой бородкой, словно что-то пережевывал.

— Хороша… Кто такая и откуда взялась в моем лагере?

— Ничья, — ответил Спаниф. — Я поймал ее у Малой речки, а шла она от Великой реки с дитем на груди. А еще говорит, что муж ее родом из…

— Меня не интересует, кто ее муж! — перебил пастуха толстый скиф и повернулся к Ольвии: — Кто такая?

— Ольвия…

— Ольвия?.. — повторил он и причмокнул губами. — Не слыхал о такой.

— Хозяин, — шагнул к нему Спаниф. — Я бедный пастух, ни кибитки у меня нет, ни коня, ни юрты, ни башлыка на голове. Свободная сколотка за такого бедняка, как я, не пойдет, вот я и думаю взять чужестранку себе в жены. Я ее поймал, а потому она моя по закону степи. Если позволишь, я построю шалаш в твоем лагере и буду с женой жить.

— А кто же будет пасти мой табун?

— И табун твой буду пасти.

Толстяк снова причмокнул, пожевал что-то губами и скривился, словно то, что он только что жевал, оказалось кислым.

— Хороша женщина для такого нищего, как ты, Спаниф, — слишком щедрый дар. Наконечники твоих стрел каменные, а ты хочешь иметь жену лучше, чем у того, у кого наконечники стрел бронзовые. Да и сам ты без роду и племени. Ты в степях никто, чтобы владеть такой красоткой.

— Да я…

— Цыц, когда с тобой хозяин говорит, — перебил пастуха толстяк. — Я богат, я «восьминогий», потому что у меня есть пара волов для повозки, наконечники моих стрел бронзовые, у меня есть кибитки и шатер. У меня семь кобыл и жеребец, не считая жеребят. А еще коровы и овцы есть. А потому по законам степей только мне под стать такая женщина. Ты подаришь ее мне, а я тебя не забуду. Я подарю тебе жеребенка. Этот жеребенок вырастет, и будет у тебя, Спаниф, свой конь.

— У меня будет свой конь? — от радости даже подпрыгнул пастух. — О хозяин, спасибо тебе за щедрость. Я возьму того жеребенка, что со звездочкой на лбу.

— Бери, но жеребенок весит больше, чем твой подарок. Будешь мне еще два лета пасти табун.

И повернулся к Ольвии:

— Эй, ты! Я — богатый скиф, и ты будешь моей. Наконечники моих стрел бронзовые, у меня есть панцирь с бронзовой чешуей. Меня все знают в долине Малой речки. Радуйся, чужестранка, ты станешь женой самого Гануса, которого очень уважает еще более богатый скиф Савл, что кочует вон там, за горой.

— Я домой иду, — сказала Ольвия. — И не хочу быть женой пусть даже самого богатого скифа у Малой речки.

— Домой ты не пойдешь, потому что тебя подарил мне Спаниф. И дом твой будет вон там, — показал он на большой шатер. — Эй, Санита! — крикнул он, и к нему подошла старая седая скифянка с крючковатым носом. — А ну, отведи эту белолицую в мой шатер. И стереги ее, потому что если сбежит, выгоню тебя в степь! А ты, — повернулся он к Ольвии, — если вздумаешь бежать, выколю тебе глаза. Тогда уж не сбежишь!..

Чернявая молодица, кормившая дочь Ольвии, насмешливо взглянула на толстяка.

— Смотри, Ганус, а то муж у чужестранки был из саев.

— Что-что?.. — быстро переспросил Ганус, хватая ртом воздух. — Что ты мелешь? Да знаешь ли ты хоть, что саи — самые прославленные царские скифы, владыки над всеми племенами в этих степях?

— Вот у нее муж и есть из владык. — И молодица вернула Ольвии ребенка. — Бери тихонько, насосалась и уснула. Только сопит…

— Что ж вы мне сразу не сказали, чья это пташка? — набросился на женщин Ганус. — Конечно, только у саев могут быть такие красивые жены… Эй, ты, карга! — крикнул он старой скифянке с крючковатым носом. — Ты чего хватаешь чужестранку, как какую-то рабыню? Она моя гостья, и пригласи ее в шатер почтительно. И накорми ее мясом, и кумыса налей. А сама, смотри, не ешь и не пей. Знаю я тебя…

В ту ночь Ольвия спала спокойно, потому что, кроме нее и старой скифянки, в шатре никого не было. Старуха угождала ей как могла, а спать улеглась у входа.

— Я твой верный пес, жена самого сая, — шамкала она беззубым ртом. — И здесь тебя никто и пальцем не тронет. Да и хозяин тебя боится, как узнал, чья ты. Теперь он думает, что с тобой делать и как от тебя избавиться, чтобы не навлечь, чего доброго, на себя гнев всемогущих саев!

— Почему боится?

— При упоминании сая у каждого скифа подгибаются колени.

Когда Ольвия проснулась, полог шатра был откинут, а на пороге сидела старая скифянка, качаясь из стороны в сторону и что-то напевая себе под нос.

— Спи, спи, — махнула она рукой на Ольвию, — я посторожу вход. Мужчины, что на ночь вернулись в лагерь, приходили на тебя смотреть, но я их прогнала. Да они уже уехали в степь, спи.

Но спать уже не хотелось. Ольвия взглянула на сонную дочь, улыбнулась ей и принялась расчесывать волосы.

— Ай, какие у тебя красивые волосы, — покачала головой старая скифянка. — А у меня уже куцые, да и те вылезли.

Она развязала кожаную суму, достала холодного вареного мяса, сыра, из бурдюка нацедила кумыса. Ольвия впервые с аппетитом позавтракала, потом покормила еще сонную дочь и вышла из шатра. Было раннее прохладное утро, повсюду блестела роса. У юрт уже голосили женщины, ломали хворост, разжигали костры.

К шатру подъехал Ганус. Был он в новом расшитом кафтане, подпоясанный широким кожаным поясом, на котором висел акинак. За плечами у него был горит с луком и колчан со стрелами.

— Я всю ночь думал, что мне с тобой делать, жена сая, — обратился он к Ольвии и по привычке причмокнул губами. — И вот что надумал. Ганус — богатый скиф, но не такой богатый, как Савл, что кочует вон там, за горой. О, у Савла в десять раз больше табунов, чем у Гануса, а сколько у него коров, волов и овец! И повозок у него больше, и слуг, даже рабы есть. А шлем у него железный, и наконечники его стрел тоже железные, литые. Я плачу Савлу дань, а Савл платит ее самим саям. Вот я и надумал: подарю тебя Савлу, и Савл обрадуется такому подарку и будет щедр и добр ко мне. И благосклонен. Еще, может, и замолвит за меня словечко перед саями. Мол, кочует на берегу Малой речки, что впадает в Великую реку, Ганус, богатый скиф, который подарил мне женщину. А может, он на радостях за тебя подарит мне корову с теленком или коня даст. О, Савл, когда в добром настроении, не скупится.

«Только и мечтаю о твоем Савле!» — подумала Ольвия, а вслух покорно молвила:

— Что ж… такова, видно, моя мойра. Поедем к Савлу.

Ответ Ольвии очень понравился Ганусу.

— О да! Ты достойна только Савла — богатейшего скифа в тех краях, где садится солнце. Мои слуги уже готовят повозку. Не успеет солнце подняться из-за Великой реки, как мы повезем тебя далеко-далеко, к самому Савлу.

Примчались двое всадников — немолодых скифов в войлочных круглых шапочках и куртках, о чем-то поговорили с хозяином. Один из них остался возле Ольвии, а другой куда-то уехал с Ганусом.

К Ольвии подошла чернобровая смуглая молодица, которая вечером кормила своей грудью Ликту.

— Ну, ничья женщина, которую поймал рыжий да одноухий Спаниф, как спалось? — показала она белые зубы и рассмеялась, звякнув простыми стеклянными бусами. — Дитя твое не голодное? Молоко уже есть в груди?

— Да… немного, — призналась Ольвия и смутилась, чувствуя себя чуть ли не девочкой рядом с дородной скифянкой.

— Немного — не годится. Совсем не годится. — Скифянка взяла у Ольвии Ликту. — Давай я подкормлю ее на дорогу.

Прижала к себе Ликту, что доверчиво смотрела на нее черненькими глазками, достала грудь и принялась кормить малышку.

— А дочке твоей по вкусу мое молоко, — после паузы отозвалась она, обращаясь к Ольвии. — Ишь, как сосет, аж стонет от удовольствия. А ротиком, ротиком как вцепилась в сосок! Не оторвешь!.. — Ликте говорила: — Соси, малютка, соси. Когда вырастешь, скажешь: я потому такая здоровая и красивая, что у дородной скифской тетки молоко в детстве пила.

Ольвии подмигнула черной узкой бровью.

— Хорошая кому-то будет невестка.

— Спасибо, — прямо расцвела Ольвия.

— Вот еще! А я-то тут при чем, что ты меня благодаришь? Это уж вы со своим саем постарались, вот и хорошая дочь. От большой любви дети всегда рождаются красивыми. Вот и я… люблю своего пастуха, потому и дитя у меня красивое родилось.

Прискакал Ганус, за ним ехала кибитка с войлочным верхом, запряженная двумя комолыми, светло-пепельной масти волами; на передке сидел скиф-возница и пощелкивал кнутом.

Чернявая молодица посмотрела на ту кибитку, на Ольвию, которая разом погрустнела, вздохнула и, наклонившись к ней, шепнула:

— Не печалься. Дорога на запад далека и долга. Всякое может случиться, так что ты — не зевай. Если очень домой хочешь — вырвешься.

Она осторожно вынула у Ликты сосок изо рта, спрятала грудь и отдала ребенка матери.

— Молоко у меня густое и жирное, до вечера твоя дочка сытой будет.

— Спасибо тебе.

— А тебе — счастливой дороги… домой. Если все будет хорошо, вспомни и меня у своего моря, которого я ни разу еще не видела. А вырастет дочка твоя, замуж ее будешь отдавать — тоже помяните меня… скифскую тетку с самой маленькой речки Скифии.

— Я всегда буду помнить о тебе. — Ольвия поклонилась ей и пошла к кибитке, но вдруг остановилась: — Скажи хоть, как тебя зовут, добрая женщина?

Чернявая молодица улыбнулась.

— Ты назвала меня доброй женщиной, и этого довольно. А что имя? Имя ничего не говорит.

— Прощай, добрая женщина!

Ольвия села в кибитку, возница щелкнул кнутом, кибитка заскрипела и покатилась. За ней при полном вооружении — с луком и стрелами, копьем и акинаком — двинулись Ганус и его слуга с арканом и тяжелой палицей с железными навершиями на конце, а за ними, провожая гостью до горы, бежали дети и лагерные собаки…

Толстый Ганус вскоре принялся мурлыкать себе под нос, что он хоть и богатый скиф с берегов Малой речки, но Савл, что кочует у Истра, еще богаче него, потому что водит знакомство с самими саями, и Ганус подарит ему женщину; Савл будет милостив к Ганусу, еще и одарит его коровой с теленком или железным шлемом с мечом. Ибо у Савла все есть, о, богатый Савл, друг Гануса! Он даже самого владыку Иданфирса видел, с саями бузат пил. И всем-всем в степи Савл будет рассказывать про Гануса с Малой речки, про красивую жену, которую Ганус привез ему в кибитке и подарил от щедрости и доброты своей…

Он мурлыкал и прямо-таки млел от счастья, что едет к такому богатому и знатному мужу, как Савл с запада скифских земель!

Когда они поднялись по крутой дороге на гору, Ольвия откинула полог кибитки, в последний раз взглянула на Борисфен — Великую реку, оставшуюся далеко внизу, в широкой зеленой долине от горизонта до горизонта, перевела взгляд на Маленькую речку меж старых ив и еще успела увидеть юрты; и казалось ей, что у края лагеря стоит чернявая молодица и машет ей рукой… Ольвия улыбнулась сквозь слезы и помахала ей, но возница стегнул волов, кибитка покатилась быстрее, и маленькая долина самой маленькой речки Скифии с зеленым выгоном, старыми ивами и лагерем с чернявой молодицей исчезла, а за ней из поля зрения скрылся и сам Борисфен.

Впереди, до самого далекого отсюда запада, простирались типчаковые равнины…

Глава девятая Царский совет в Геррах

Борисфен — четвертая, по Геродоту, река Скифии. [23]

Четвертая, но величайшая из всех восьми.

Величайшая, и прекраснейшая, и славнейшая.

Могучая река Борисфен бурлила, как море, великая, как мир, с солнечной родниковой водой, богатая рыбой, с чудесными пастбищами, что привольно раскинулись по ее берегам. Ничто не сравнится с четвертой рекой скифов!

Ни первая река Истр, ни второй Тирас, ни третий Гипанис, ни пятый Пантикап, ни шестой Гипакирис, ни седьмой Герр, ни, наконец, восьмой Танаис, ни десятки других малых рек и речушек, ни озера, вместе взятые, не могут сравниться красотой и величием с Борисфеном, которого скифы торжественно называли Арпоксаем: царь-река.

Священная река Арпоксай для скифов!

Мать-кормилица их безбрежных степей, мать-родоначальница скифских племен и рода скифского.

Много легенд в Скифии. Особенно о том, как, и когда, и откуда взялся их род. Одна из тех легенд рассказывает, что именно дочь Борисфена родила первого скифа. А уж от него и пошли все скифы. И кочевали они тогда в земле Герр — колыбели скифского рода.

Она и разделяет земли скифов — кочевников и царских скифов, которые поставлены самими богами над всеми племенами в этих краях. А почему земля Герр — святая? Да потому, что в той земле под великими курганами спят вечным сном цари Скифии.

Сюда, в землю Герр, на Великий царский совет начали съезжаться вожди племен и родов, старейшины, знатные воины и мужья, отряды войск. Всех их созвали гонцы в черных плащах. А черный плащ у гонца — признак великой беды и несчастья. Вот и разлетелись гонцы в черных плащах на самых резвых конях по всем степям, словно вороны… А какой вождь или предводитель станет мешкать, когда к нему на белом от мыла коне примчится гонец, черный как ворон, и хрипло крикнет: «На царский совет в Герры!..» Что ж тут мешкать? Запасайся скорее ячменем для коней, мясом да сыром для себя, и айда. Ведь когда прилетает гонец в черном плаще — это первый признак, что вести лихие и черные. Скорее к владыке, скорее в землю Герр! Ибо давно уже не мчались по степям черные гонцы.

А впереди чернокрылых гонцов с недобрыми вестями, обгоняя их, сея тревогу и смятение, летит «великое ухо». Не успеет гонец на коня вскочить, а «великое ухо» уже в соседнем кочевье будоражит пастухов, летит дальше, от колодца к колодцу, от дороги к дороге, от реки к реке, от лагеря к лагерю.

«Слыхали?.. Лихие вести в наших степях. Владыка разослал гонцов в черных плащах. Несчастье великое. Гонцы каркают воронами. Гонцы всех собирают в священную землю Герр!..»

Каждый свободный скиф, если он опоясан акинаком и у уздечки его коня красуются скальпы врагов, а на поясе в мешочке — чаша из вражеского черепа, если он, одним словом, настоящий воин, имеет право прибыть в священную землю Герр на царский совет и даже высказать свои мысли. Даже если его и не приглашали лично. И много таких знатных воинов, свободных скифов, при полном вооружении помчались в землю Герр.

Летит впереди черных гонцов стоязыкое и стокрылое «великое ухо», будит степи… Никто ничего еще не знает, но все уже не находят себе места, все хватаются за оружие, точат на черном камне акинаки и наконечники копий, готовят коней… Ой, не к добру гонцы вырядились в черные плащи!

Уже возникло короткое слово:

— Персы!..

Где персы и почему персы — никто ничего не знал, но акинаки и наконечники копий точили на черных камнях усердно. Так точили, что аж искры сыпались во все стороны. Дотронешься до лезвия — кожа лопается…

Уже чувствуется в воздухе запах битв, уже старые воины вспоминают былые походы, делятся воспоминаниями, учат молодых, которые еще не слышали свиста вражеской стрелы…

Все сходились на том, что владыка Иданфирс собирает свободных скифов для похода на персов в далекие-предалекие края, за Кавказские горы, туда, куда уже ходили скифы терзать Ассирию, Мидию и другие страны и племена.

Даже самые малые кочевья на семь-десять юрт и те зашевелились, ячменем запасаются, провиантом… И хотя царского повеления собраться всем мужчинам Скифии еще не было, но «великое ухо» уже подняло на ноги всю страну. Все с тревогой ждали, что скажет владыка на совете вождей в священной земле Герр.

***

Мчался чернокрылый гонец и в кочевье Тапура. Полы его черного плаща развевались за спиной, и впрямь как два больших черных крыла. Он еще не показался даже из-за горизонта, как «великое ухо» уже обогнало его и повсюду разнесло весть, что черный гонец скачет к Тапуру.

И взбудоражило это «ухо» кочевье. Заголосили женщины, испугавшись, заплакали дети и попрятались, ибо их за непослушание всегда стращали черным гонцом царя («Вот примчится черный гонец и заберет тебя! Будешь знать, как не слушаться!»), чуя беду, заскулили собаки. Мужчины уже сбивались в группы, гадали так и этак, и все сходились на одном: после царского совета в Геррах будет поход. Ведь владыка всегда перед большим походом собирает вождей на совет.

Чем больше было детей в юрте или кибитке, тем громче кричала-голосила хозяйка:

— Ой, да не все ж из походов возвращаются! Ой, детишек у меня двенадцать, да все один другого меньше. Ой, как уедет кормилец мой в дальние края да не вернется — что ж я делать буду с детками малыми, с горем великим?

Кочевье гудело, как растревоженное осиное гнездо.

Тапур мерил шагами шатер и слушал своего военачальника Анахариса.

— Мой вождь! Лучшие всадники из лучших твоих отрядов, меняя коней, промчались до самого моря: Ольвии нигде нет.

— Успела ли она первой проскочить в свой город?

— Ольвия исчезла ночью, возможно, поздно вечером, а погоня бросилась утром. Ольвия в спешке села на первого попавшегося коня, а погоня — на лучших. Не могла она первой примчаться к морю. Погоня настигла бы ее самое позднее к обеду следующего дня.

Анахарис умолк.

Тапур, не глядя на него, все мерил и мерил шагами шатер, сжимая в кулаке бороду, и думал… Не могла же Ольвия улететь домой на крыльях? И сквозь землю провалиться не могла. Так где же она?

Да, он согласен со своим военачальником: погоня на резвых конях настигла бы ее в первый же день побега.

Почему же не настигла?

Куда делась Ольвия?

Тапур все ходил и ходил по шатру и, казалось, забыл о присутствии военачальника.

Анахарис терпеливо ждал.

А Тапур все ходил и ходил…

Прошло уже больше десяти дней после побега Ольвии. Где она? Кто дал ей коня и куда она исчезла? Что с ней случилось? Жива ли она хоть сейчас?..

— Что думает военачальник? — наконец резко спросил Тапур.

— Мой вождь! Я думаю.

— Ну!

— Думаю, что Ольвия поехала не по караванной дороге.

— Почему? — быстро спросил Тапур и остановился напротив военачальника, и в глазах его тот увидел тревогу. — Почему?

— Караванная дорога — легкий и прямой путь к Понту. Ольвия догадалась, что погоня бросится за ней именно по караванной дороге, и…

— Ну?

— И тогда, чтобы сбить погоню со следа, она помчалась в противоположную сторону. К Борисфену. То есть прямо на запад от твоего кочевья.

— Через волчье царство? Военачальник хоть понимает, что говорит? — вспыхнул Тапур. — Даже воины в одиночку не рискуют ехать тем краем, собираются в отряды, а она…

— О трудностях пути, о волчьих стаях Ольвия могла и не знать. Она хотела прежде всего сбить погоню со следа.

Что ж, слова военачальника звучат убедительно. Ольвия и вправду могла не знать о том царстве волков и, чтобы сбить погоню со следа, броситься на запад… На верную гибель.

Тапур еще быстрее зашагал по шатру.

— Кто мог дать Ольвии коня?

— Я так думаю, что помочь ей могла только рабыня Милена. Она тоже одного племени с Ольвией и к тому же очень любила ее.

— Слепая рабыня могла достать коня? — недоверчиво переспросил вождь.

— Вот это меня тоже сбивает с толку, — честно признался военачальник. — Но чутье подсказывает: только рабыня Милена помогла ей устроить побег. Но я лишь предполагаю, точно не знаю.

— Предполагаю, предполагаю!.. Я должен знать точно!

— Позволь прижать Милену, и она, если виновна, во всем признается.

Тапур подумал и отрицательно качнул головой.

— Нет… Милену не смей трогать. Ее очень любила Ольвия. Да и Милена берегла Ольвию.

Тапур надолго умолк, ходил по шатру, мял бороду, кусал губы… При мысли, что Ольвии уже нет на этом свете, на душе становилось пусто. Он даже и не подозревал раньше, что без нее ему будет так неуютно, так пустынно в душе и в мыслях… Неужели и вправду Ольвия в отчаянии бросилась в волчий край?

Он остановился у кипарисового ларца, украшенного узорами. Ольвия, видно, собиралась в спешке, бросила крышку, и та, упав, зажала ее платье… Он протянул руку, осторожно коснулся белой ткани, провел по ней ладонью и рывком отвернулся.

— Военачальник!.. Подними на ноги десять отрядов по сотне воинов в каждом и брось их на запад, к Борисфену. Пусть прочешут степь до самой Великой реки.

А сам подумал, что, видно, уже поздно… Если бы эта мысль пришла сразу, можно было бы еще ее спасти… А так… десять дней прошло… Волчий край… Одна… С ребенком…

Неужели она поверила, что он и вправду продал бы ее в рабство? Но ведь это не он ей угрожал, это его безумный гнев кричал.

— Военачальник, посылай отряды! Искать до тех пор, пока… Ну, пока будет хоть какая-то надежда…

— Слушаю.

Но военачальник не уходил.

— У тебя есть еще новости?

— Да. По степи летит «Великое ухо» и сеет смятение. Будто бы во все края мчатся гонцы владыки в черных плащах.

И в этот миг в кочевье Тапура влетел гонец в черном плаще…

***

На широкой равнине выросли сотни островерхих юрт и круглых шатров. Голубые дымы от многочисленных костров вздымались отвесно, словно столпы, подпирающие небо, чтобы оно не рухнуло на царский стан. Вокруг стана по большому кругу носились отряды всадников. А далеко в степь, на все четыре стороны света, были посланы усиленные дозоры. На кряжах и курганах у высоких сигнальных вышек несли стражу дымовые дозоры.

Замерла степь, притаилась.

Но вот между юртами засновали царские глашатаи.

— Владыка Скифии, мудрый Иданфирс, приглашает своих верных вождей, предводителей и знатных мужей посетить его царский шатер.

Те, кого пригласили, исполненные величия, шли к царскому шатру, над которым на длинных копьях развевались конские хвосты. Перед входом в шатер горели костры, у которых застыли стражники с копьями в руках и мечами за поясами.

Стоят рядами оседланные кони, и возле них замерли гонцы в черных плащах. В любую минуту они могут понадобиться владыке, потому и готовы в любой миг вскочить на коней и помчаться по степям туда, куда повелит им владыка.

Первым в шатер входит четвертый вождь Скифии Тапур, а за ним потянулись и другие вожди и старейшины. Склонив головы, шествуют они между огнями, чтобы очиститься от всякой скверны и злых помыслов и чистыми предстать пред очи владыки. На пороге падают на колени и, помогая себе руками, вползают внутрь, а после долгого поклона рассаживаются вдоль стен на шкурах. Чем ниже ранг вождя, тем дальше от владыки, в глубине шатра, он садится.

Царский шатер сплетен из лозы и обтянут белым войлоком, на котором скачут всадники и скрещивают мечи с чужеземцами. А еще на стенах шатра изображены чужие племена, что перед скифским мечом, перед богом Аресом, стоят на коленях и молят о жизни. И еще изображен сам владыка в кругу своих ближайших и знатнейших вождей и мудрых старейшин, и над ним на золотом коне восходит Колаксай — царь-солнце.

Посреди шатра — царский очаг, священный и неприкосновенный, именем которого скифы дают самую крепкую клятву. Ибо если скажет скиф: «Клянусь царским очагом!..» — то крепче клятвы в мире нет. А того, кто даст ложную клятву именем царского очага, ждет страшная кара. Над очагом дым поднимается в круглое отверстие, словно черная борода Папая. У входа висит бурдюк — шкура, содранная с козы, с перевязанными ногами, — полный кумыса… Слуги неслышно разливают его в чаши, разносят царским гостям.

Скрестив под собой худые ноги, обутые в мягкие эластичные сафьянцы, украшенные золотыми бляшками, в центре шатра, у огня, сидит ссутулившийся, изнуренный владыка в царском одеянии. На его маленькой продолговатой голове — башлык с золотым навершием, вокруг которого обмотан рыжий конский хвост, золотые пластины закрывают лоб и щеки. На царе сияющая куртка из алого бархата, поверх которой на плечи наброшен малиновый плащ, подбитый соболиным мехом… Он сидит неподвижно, голова его чуть опущена, взгляд устремлен в огонь. Острый орлиный нос, крепко сжатые тонкие сухие губы. Глаза сужены, спрятаны в щели, щеки по-стариковски впали.

На золотом поясе его висит акинак в золотых ножнах. Два его личных оруженосца стоят позади него: один держит царский лук с колчаном, украшенным золотыми бляшками, другой — царское копье, к древку которого приторочен конский хвост.

Скифы очень уважают своего владыку за его мудрость, за простой, не кичливый нрав. Иданфирс хоть и царь, но умеет делать все, что делает простой скиф или обычный пастух: и кобылицу подоить, и кумыс взбить, и дикого коня волосяным арканом остановить и укротить, и табуны умеет пасти, и юрту поставить и собрать, и, конечно же, не хуже них владеет луком, и жадная до вражеской крови царская его стрела не знает промаха.

Иданфирс — не просто скиф из саев, он происходит из рода самого Спаргапифа, царя, который после девяностолетних скитаний скифов в Малой Азии вернул их в степи к Борисфену. Давно это было, а скифы до сих пор чтут Спаргапифа, который первым сказал: «Скифы! Хватит нам блуждать по чужим мидийским краям, вернемся в свои степи, где голубая вода Арпоксая ждет нас, где восходит наше солнце, наш славный Колаксай!..»

А дедом Иданфирса был царь Гнур — тоже мудрый и непогрешимый владыка Золотой Уздечки Скифии. Он утвердил власть саев над всеми скифскими племенами и родами, обложил их данью, а непокорных уничтожил. И с тех пор все скифские роды и племена слушаются саев, которым на роду написано быть царскими, владыками всех скифов.

У Гнура было четыре жены: три сколотки, а одна — чужестранка, эллинка. Она и родила Гнуру двух сыновей: Савлия и Анахарсиса. От одной матери сыновья, да не одинаковы они были. Савлий вырос таким надменным, что только о себе и говорил, только собой и гордился. По его же собственным словам выходило, что он, как царский сын, был достойнейшим из всех: и стрелок из лука самый меткий, и всадник непревзойденный, и акинак его самый славный, и зрение у него самое острое, а ум — самый проницательный. Так что считал он себя знатнейшим из скифов, а все скифское — лучшим, в то время как чужое — худшим.

Вот только портило ему настроение одно: родная мать его была не сколоткой, а чужестранкой, эллинкой. Что отец — царь, это было хорошо; Савлий у другого отца, не царя, просто и родиться не мог, а вот то, что мать… При упоминании о матери Савлий кривил тонкие губы, и злая тень пробегала по его острому, вечно хмурому лицу. Он даже запрещал матери обращаться к нему на ее, эллинском, языке.

— Есть язык скифский, — говорил он, — и других языков мне не надобно. Мне все равно, есть они или нет.

— Ох, царский сын мой… — только и вздыхала мать.

— А для чего они, другие языки, если есть скифский? — дивился Савлий. — Все лучшее есть у нас, у скифов. И этого нам достаточно.

Повзрослев, он стал сторониться матери, обходил ее шатер. Мать тихо плакала, но упрекнуть сына в непочтении уже побаивалась. А однажды Савлий так и сказал:

— Такого, как я, должна была родить другая мать, сколотка, а не какая-то там эллинка!

И напрасно брат его Анахарсис, знавший язык не только своего отца, но и своей матери, говорил ему, что дети не выбирают себе родителей, ни родители детей. Савлий гнул свое:

— Моя мать не сколотка, она чужестранка, а потому я не признаю ее за мать. Ведь она, чужестранка, добавила мне, скифу, чужой крови, которую я готов выпустить из себя по капле.

— Но ведь твоя мать дала тебе жизнь, — говорил ему Анахарсис. — Она тебя родила. Из тьмы, из небытия, на белый свет тебя привела.

Савлий даже выпрямился, стал еще выше, лицо его еще больше заострилось, сделалось холодным и властным.

— Запомни! Жизнь дал мне царь Гнур, скиф, а не какая-то там… А тебе жизнь, может, и дала чужестранка, вот почему ты такой… чужой нам, не скиф.

Савлия, как старшего в роду, совет вождей и старейшин утвердил царем после смерти Гнура. Савлий был несгибаемым воином и ревностно оберегал скифов от чужих влияний. «Пусть скифы поучают чужие племена, а не чужие племена будут учить скифов, — любил он говорить. — Мы и без чужой науки умеем рубить всем головы и хватать чужое добро!» А еще он любил походы, и в его царствование скифы не слезали с седел, их кони без устали топтали чужие земли на востоке, западе, на юге и на севере скифской земли.

А вот Анахарсис был совсем другим. К оружию тяги не имел и в походы за добычей и рабами никогда не ходил. За это его очень не любил брат-царь. «Ты не мужчина, а баба, если не хочешь держать в руках ясное оружие, как подобает держать его мужчине». Так презрительно говорил Савлий о своем брате. Анахарсис находил усладу в беседах, ибо был очень мудр, мог о чем угодно красиво говорить, и старые деды почитали царевича за ум ясный и проницательный, за слово мудрое и познания великие.

Однажды сказал Анахарсис брату своему Савлию:

— Мое оружие не меч-акинак, а слово мудрое, для беседы пригодное. И не для набегов на чужие земли я хочу седлать коня, а для странствий по миру, чтобы еще больше познать мир и людей, что его населяют. Отпусти меня, брат, в мир широкий странствовать, хочу я в чужих странах побывать, с тамошними мудрецами побеседовать.

— По-моему, — ответил Савлий, — все, что нужно скифу, есть у скифов. А если и есть что-то у чужих племен, то скифу оно не нужно. Но коли ты хочешь по миру побродить, то поезжай. Все равно от тебя никакой пользы нет и ни на что ты не годен. Даже человека убить не можешь, какой же ты скиф?

И Савлий презрительно сплюнул.

Но брата своего отпустил. Оседлал Анахарсис коня и поехал в самую Грецию. Сперва, правда, до моря, а дальше, оставив коня, поплыл по морю в чужие края. И не одно лето он странствовал по Греции, и все тамошние мудрецы дивились ясному уму скифского царевича и охотно с ним беседовали.

Это о нем, странствующем скифском философе, сыне скифского царя Гнура, рассказывает в своей книге «О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов» Диоген Лаэртский: «В свободе речи своей он был таков, что это о нем пошла поговорка: "Говорит, как скиф"».

Прибыв в Афины, Анахарсис пришел к дому Солона и велел одному из рабов передать, что к хозяину пожаловал Анахарсис, чтобы его видеть и стать, если можно, его другом и гостем. Услышав такое, Солон велел рабу передать, что друзей обычно заводят у себя на родине. Но Анахарсис сказал, что «Солон как раз у себя на родине, так почему бы ему и не завести друга»? Пораженный его находчивостью, Солон впустил его и стал ему лучшим другом.

Это он, скиф Анахарсис, сказал, добавляет далее Диоген Лаэртский, что виноградная лоза приносит три грозди: гроздь наслаждения, гроздь опьянения и гроздь отвращения.

Это он, Анахарсис, когда плыл в Грецию на корабле и узнал, что толщина корабельных досок — четыре пальца, заметил, что корабельщики плывут в четырех пальцах от смерти.

Удивленные корабельщики спросили мудрого пассажира:

«Тогда скажи-ка нам, какие корабли безопасны?»

Скифский странник ответил:

«Те, что вытащены на берег».

Когда же в Афинах один афинянин начал над ним насмехаться, еще и попрекать его тем, что он варвар, скиф Анахарсис ответил, как акинаком полоснул:

«Говоришь, что моя скифская отчизна — позор для меня? Зато ты — позор для своей отчизны».

И когда его спросили, что в человеке хорошо, а что плохо и хорошо одновременно, он ответил одним словом: «Язык».

А как-то один афинянин — юный, но из тех, что уже залпом глушат вино, — принялся его по пьяной лавочке оскорблять. Анахарсис спокойно ему ответил:

«Если ты, юноша, в молодые годы не можешь вынести вина, то в старости тебе придется носить воду».

А еще любил Анахарсис за ясной беседой и доброе вино. Только дивно ему было, что греки разбавляют вино водой.

«Не пойму я вас, греки, — говорил Анахарсис. — Вино славно своим хмелем — быстроногим конем. Вы же разбавляете вино водой, убиваете быстроногого коня, а взамен седлаете ленивого вола».

И научил он греков пить неразбавленное вино, и греки ощутили вкус в неразбавленном вине.

«Этот скиф — мудрый человек, — говорили греки. — А ну-ка, выпьем еще под скифа… неразбавленного».

С тех пор греки, когда пьют, говорят друг другу:

«Подскифь еще…»

То есть — долей неразбавленного вина.

Царю Крезу Анахарсис так писал:

«Я приехал в эллинскую землю, чтобы научиться чужим обычаям, золота мне не надо, достаточно мне будет вернуться в Скифию, став лучше, чем я был».

И он вернулся в Скифию лучшим, чем был. Вернулся без золота, но богаче всех своих соотечественников.

Вернулся, чтобы учить скифов мудрости, но пал на родную землю от оперенной стрелы…

Как свидетельствует отец истории Геродот, Анахарсис побывал во многих странах мира и повсюду поражал своей мудростью и красотой своей речи. А возвращаясь из странствий в родные степи, Анахарсис, плывя по Геллеспонту, остановился в Кизике, а там как раз отмечали праздник Матери Богов. И сказал тогда Анахарсис: если домой доберусь здоровым и невредимым (а он очень хотел поскорее вернуться домой, чтобы скифов, соотечественников своих, добру и мудрости учить), то принесу Матери Богов жертву по такому обряду.

И дал он клятву, и поехал домой, в далекую Скифию.

И переплыл он счастливо море, и вернулся в Скифию здоровым и невредимым.

И сказал Анахарсис:

«Если чужие боги даруют тебе здоровье, оберегают тебя в пути от опасностей, чтобы ты целым и здоровым вернулся в край свой, то таких богов нужно чтить как своих. Ведь за добро всегда отплачивают добром».

Оседлал Анахарсис коня и поехал в Гилею, что у Борисфена, и там принес Матери Богов жертву, и молился ей на чужом языке, и благодарил Матерь Богов за то, что она помогла ему переплыть бурное море в четырех пальцах от смерти… И надел себе на шею маленькое изваяние Матери Богов, и сказал так:

«Матерь Богов! Я, скиф, чужой тебе, но ты оберегала меня в долгой и нелегкой дороге в море и на земле, отвратила от меня беду, так прими же меня как сына своего. Много нас, разных племен и родов разных, но все вместе мы люди на одной земле. Так и будем все вместе людьми, будем твоими разноязыкими, но родными сыновьями, Матерь Богов».

И увидел это кощунство некий скиф, и тотчас донес самому царю: «Владыка! Брат твой хоть и скиф, а молится чужим богам. И с ними говорит то на скифском, то на чужом языке…» Вспыхнул Савлий в великом гневе, на коня вскочил и помчался в Гилею… И увидел он на шее у брата изваяние чужой богини.

— Достранствовался по свету?! — вскричал брат. — Уже дома чужой богине молишься?

Анахарсис с достоинством ответил:

— Все мы дети одной земли — будь то скиф, будь то не скиф, и нужно жить в мире и дружбе, наслаждаться мудрым словом и благодарить богов, чьи бы они ни были, за жизнь и добро.

Разъярился Савлий, аж губы кусает, аж конь под ним ходуном ходит.

Натянул он лук и говорит:

— Вот я сейчас и посмотрю, спасут ли тебя чужие боги от скифской стрелы!..

И пустил стрелу родному брату в грудь, и Анахарсис только и успел сказать:

— Разум оберегал меня в Элладе, а зависть погубила на родине.

А Савлий злобно воскликнул:

— Скифская стрела сильнее чужих богов, и потому ты мертв, умник! И так будет поступлено с каждым скифом, который примет чужие обычаи. Нам чужого не нужно, у нас все есть свое.

И похоронили Анахарсиса в земле Герр, ибо все же он был из царской семьи. А вот вспоминать его Савлий не велел.

— Анахарсис не скиф, ибо не умел акинак в руках держать и ни разу не омыл его чужой кровью. Так что и не вспоминайте его, скифы. Он не наше признавал и нескифским богам как своим молился, так пусть чужие племена его и помнят.

И забыли своего мудреца-философа.

А чужие племена сохранили память о мудром скифе Анахарсисе, который желал всем народам добра и ценил разум человеческий как величайшее богатство в мире.

А царь Савлий с коня своего не слезал — то в один край скифов водил, то в другой, и всегда с добром возвращался. Удачлив он был, падок до чужого добра. Скифы его так и прозвали: Тот, кто умеет хватать. Имел Савлий награбленного добра немало — повозки не всегда мог сосчитать, но все ему было мало.

— А что, молодцы, не сбегать ли нам к соседям, а то руки чешутся, к акинаку тянутся?

А возвращаясь с добычей, говорил своему сыну Иданфирсу:

— Смотри и учись. Сбегал я к соседям и еще богаче стал. Вот так и надо жить.

Иданфирс кивал в знак согласия, а сам думал об Анахарсисе. Любил он своего дядю за ясный ум и, молясь богам, всегда просил у них для себя такого же светлого разума, какой был у дяди Анахарсиса… А вскоре после этого окончил свои дни его отец. Где-то в каком-то кочевье вонзилась царю чужая стрела в глаз, и вылетел он из седла…

«Настигла нашего царя та быстрая стрела», — вздыхали скифы, потому что очень Савлия любили, ведь часто он водил их за чужим добром.

Постановил совет вождей и старейшин: похоронить царя Савлия в земле Герр возле могилы его отца Гнура, деда Лика и прадеда Спаргапифа… На возвышенности выкопали глубокую и просторную яму — для загробного дома царя. Лучшие знахари Скифии принялись готовить царя к последнему прощальному путешествию в степи: извлекли у покойного внутренности, в живот наложили зелья и семян степных трав, зашили живот и забальзамировали царское тело. А потом одели его в роскошные золотые одеяния, положили на погребальную повозку, запряженную, как и положено, тремя парами быков, да и повезли покойного в степь. Погребальную повозку сопровождал сын покойного Иданфирс с воинами, вождями и старейшинами. А впереди, от кочевья к кочевью, мчались гонцы на черных конях.

— Выходите, скифы!.. Встречайте, скифы, своего царя!.. Прощайтесь, скифы, ибо собрался царь Савлий в мир предков!

И выходили кочевники, голосили, как велит обычай, рвали на себе одежду и выстригали на голове волосы кружком. Ибо кто не встретит погребальную повозку царя, тому покойник даже с того света будет вредить… А отголосив, усаживались в степи вокруг повозки с царским телом, пили бузат и ели мясо, и хвалили покойного. А попив и поев, с криками и причитаниями провожали погребальную повозку за пределы своего кочевья. Так и двигалась та повозка от одного кочевья к другому, от одного рода к другому, от одного племени к другому целых сорок дней.

Когда же с покойным царем простились все роды и племена, повозка повернула в землю Герр. Погребальная яма к тому времени хорошо высохла, и дно ее затвердело на солнце, как камень. Застелили его чепраком и опустили царя в роскошном убранстве на тот чепрак. А потом взялись за слуг: сперва задушили двух наложниц, красивых и молодых, чтобы они и на том свете ласкали царя, задушили виночерпия, чтобы и на том свете подносил царю чашу с вином. Амфору с вином у царских ног положили, поставили и котел с мясом! Еще задушили конюха, повара, охранника и вестника и всех побросали в ноги царю. А еще поставили царю золотые чаши, положили оружие, украшенное золотом. Опустили сундук с запасным золотым одеянием и несколько пригоршней золотых бляшек. Управившись с этим, по углам ямы поставили дубы, соорудили на них крышу и засыпали ее землей. А потом убили коней и закопали их у царской могилы.

Тридцать раз всходил Колаксай из-за кряжей по ту сторону Танаиса, а в степи все скрипели и скрипели деревянные повозки: это скифы везли землю для могилы царя. Высокий вышел курган, издалека виден в степи. Через год, когда земля уляжется, курган еще досыплют, и еще, пока не затвердеет земля и не станет он таким же твердым, как сама степь.

Совет вождей и старейшин постановил: быть владыкой Скифии сыну Савлия Иданфирсу. И все скифы сказали: «Да будет Иданфирс над нами царем!..»

Старейшины поднесли Иданфирсу царское одеяние — розовый плащ с белой каймой, ибо только царь одевается в розовое и красное — символы священного огня. Затем поднесли новому царю лук его отца, царя Савлия, и царскую стрелу с золотым наконечником. Скиф, умирая, всегда передает сыну своему лук. Взял Иданфирс лук своего отца и сказал:

— Отныне этот лук будет защищать скифскую землю!

Воины подвели новому царю белого коня.

— Вот тебе царский конь, — сказали они. — Садись, и мы все пойдем и поскачем за твоим конем царским.

Вскочил Иданфирс в седло белого коня и поехал, как велит обычай, к пастухам. А пастухи уже ждали его, костер развели. Завидев белого коня, они послали навстречу царю старейшего пастуха.

— Царь! — сказал он. — Когда ты был молод, тебя воспитывал пастух.

— Я благодарен ему за воспитание, — сказал Иданфирс.

— Так подходи же, царь, к нашему очагу, садись, ешь с нами и не брезгуй нашей пищей.

Иданфирс спешился, подошел к очагу пастухов, пил с ними кумыс, ел сыр — твердый, черствый пастуший сыр.

Потом он вернулся в свой шатер, подошел к огню и простер над ним руки. И этот очаг стал царским, и стал священным для каждого скифа. И нет у скифов более крепкой клятвы, чем клятва царским очагом. А если скиф даст ложную клятву царским очагом, то такому голову с плеч долой. Ибо царь — единственный, кто стоит между небом и землей, между людьми и богами, и от его силы и здоровья зависит сила и здоровье всего народа. Горит очаг у царя — и у всего народа будут гореть очаги.

И был Иданфирс таким же мудрым, как дядя его Анахарсис, и он тоже не любил войн и набегов на соседей, а любил слово мудрое и беседу тихую. Но врагу всегда умел дать отпор.

А в набеги на соседские кочевья за чужим добром не ходил.

— Мы, саи — скифы над всеми скифами, — очень богаты, — говорил он вождям и старейшинам. — Зачем нам носиться по чужим землям, зачем нам губить своих людей, когда добра у нас — полная степь? У кого есть еще такие табуны резвых коней, как у нас? У кого есть еще столько стад скота, как у нас?.. Скифы-земледельцы отдают нам половину своего хлеба, у нас много мехов и меда. Так зачем нам носиться по чужим землям, если у нас свое добро пропадает даром, потому что некуда его сбыть? А греки за наши несметные табуны, за скот, за хлеб, за меха охотно платят золотом. Так что давайте лучше торговать, торговать и богатеть.

Мудрый Иданфирс, далеко-далеко умеет видеть.

— С эллинами, что у моря, — говорит, — будем дружить. Дядя мой, царевич Анахарсис, рассказывал мне об эллинах, говорил, что они много знают и очень мудры. А кто с мудрыми водится, тот и сам мудрее становится. Вот так. Кое-чему эллины у нас научатся, а кое-чему — мы у них. Не бойтесь чужого, если оно нам на выгоду, если оно нас богаче делает. Ибо не только тот мир, что в Скифии, есть еще мир широкий и за пределами Скифии. Так мне дядя, царевич Анахарсис, говорил, так оно и есть на самом деле.

— Вот оно как бывает, — говаривали тогда старцы. — Савлий убил Анахарсиса и в землю закопал брата, а ум его и мудрость в сыне Савлия заговорили. Выходит, и вправду мудрость убить нельзя.

…Иданфирс застыл, глядя в огонь.

По правую руку от него сидел вождь Скопасис — Правая рука владыки, по левую — вождь Таксакис — Левая рука владыки… Им более всего доверял царь, с ними советовался… Вот и сейчас, не отрывая взгляда от огня, владыка что-то тихо спрашивал у своих Рук, и те одобрительно кивали рыжими бородами…

С кумысом было покончено, пора переходить к делам. У каждого из вождей уже вертелось на языке: «Владыка!.. Какая беда разогнала по Скифии твоих резвых гонцов в черных плащах?» Но они прикусывали языки: всему свое время. И беде, и счастью…

Иданфирс воздел руки и голову к небу.

— О покровитель наш и заступник, бог Папай! — начал он ровным, тихим голосом. — Твоим именем собрал я сих мужей моих на совет, твоим именем буду вести тяжкую речь о нашей беде, Папай. Ты наш защитник, тебе мы вручаем наши судьбы, тебя просим: дай нам своей мудрости, дай разума своего великого, чтобы не сгоряча нам поступить, не ошибиться в беде черной. Твоим именем, Папай, начинаю совет, твоим именем возвещаю черную весть: персидские кони возжелали растоптать твоих сыновей!

Иданфирс провел руками по белой бороде и с минуту внимательно смотрел на вождей и старейшин.

— Вожди мои и предводители! Старейшины и знатные мужья! Я, царь Иданфирс, сын царя Савлия, внук царя Гнура, правнук царя Лика, праправнук Спаргапифа, созвал вас в царскую землю, чтобы сказать вам лихие вести: хищный зверь подполз к нашему краю. Имя ему — царь персов Дарий. Его кони уже пьют воду из Истра. Пьют воду из первой реки на западе скифских земель!

Глава десятая Стоит ли идти на скифов?..

Артабан, сын Виштаспы, не советовал ему идти на скифов. Он говорил Дарию:

— У скифов, как называют саков в степях между Истром и Борисфеном, нет ни городищ, которые они вынуждены были бы защищать, ни засеянных полей, к которым они были бы привязаны. У них — лишь просторы и просторы, хоть катись. Все свое имущество они возят с собой в жилищах на колесах — кибитках. В тех кибитках ездят только женщины, а жизнь мужчин проходит в седлах. Ибо все они — вайштрия фшуянт и храбрые хшайя. Пастухи и воины. Они вольны и живут, где захотят. Их еще никто не покорял, и потому они дики, как необъезженные кони. Их цари тоже кочуют, а своим богам скифы не ставят храмов — их боги тоже кочуют с ними. А степи у них, говорят, велики и пустынны: весной много трав, а летом очень жарко. Солнце выжигает все травы, а вода в степях есть не везде. Дорога же к ним неблизкая.

Дарий молчал.

Артабан продолжал:

— Когда Ахурамазда создавал светлое царство засеянных нив, цветущих садов и мирных людских поселений, то в противовес ему Ангро-Манью на дальних окраинах мира сотворил царство необжитых степей, безграничную пустошь, где не сеют, не жнут и не строят городов или хотя бы поселений, и заставил по ней скитаться злых кочевников, которые не поклоняются Ахурамазде и не признают его творцом. Когда Ахурамазда создал светлое царство персов, то в противовес ему Ангро-Манью сотворил темное царство скаити. И потому воюют они не по правилам: хотят — выходят на поединок, как настоящие мужи, а хотят — других мужей за нос водят…

Дарий молчал, ибо в словах Артабана была правда.

О, он, Дарий, хорошо знал, кто такие саки! Он уже ходил на саков. Ходил, правда, на тех саков, что кочуют за Согдом, но саки во всем мире одинаковы — что за Согдом, что за Понтом Эвксинским. Он тогда ходил подавлять восстание в Бактрии, а подавив бактрийцев и навсегда включив их в свое царство, нагнал страху еще и на согдов и повернул к сакам. Хотел заодно покорить и их. А взять верх над такими непокорными племенами — великая честь. О нем бы тогда заговорили все племена, ибо саки еще никому не покорялись. И он привел свое войско к берегам Яксарта. Повсюду были ровные степи, видно как на ладони палящее солнце — и ни души вокруг. Куда исчезли все саки, где их табуны коней, стада скота, где их кибитки — того никто не знал. Иногда на горизонте то тут, то там мелькнет какой-нибудь всадник или группа всадников, и снова пустошь да дрожащее марево. Дарий стал лагерем на берегу Яксарта и во все стороны разослал разведывательные отряды: во что бы то ни стало найти степняков! Отряд за отрядом возвращался в лагерь ни с чем. Саки были неуловимы. Мелькнут на горизонте и исчезнут.

Дарий замкнулся в себе, радость победы над бактрийцами понемногу таяла. Но один сак сам пришел в персидский лагерь. Перебежчик. Дарию стало немного легче. Хоть одного предателя, а все-таки имеют саки. То был пастух в потертых штанах, в драной куртке, в засаленном башлыке. На ногах — стоптанные сафьянцы, из носков которых уже выглядывали пальцы. Небогатый, выходит. А лицом он был жестоко изувечен: уши отрезаны, ноздри вырваны. Раны были свежие, только-только подернулись корочкой. По краям еще сочилась кровь.

— Как тебя зовут, сак с отрезанными ушами? — спросил его Дарий через толмача.

— Сирак, — ответил перебежчик.

— Кто же это тебя так… украсил?

— Саки! — с ненавистью воскликнул Сирак. — Я им этого никогда не прощу! Я отомщу им за свои отрезанные уши и вырванные ноздри.

— Сейчас у тебя есть такая возможность, — с деланым сочувствием говорил с ним Дарий. — Скажи нам, где прячутся такие жестокие саки, которые своим бедным и невинным пастухам отрезают носы и вырывают ноздри? Ты знаешь, где они?

— Знаю, но рассказывать, где они сейчас прячутся, все равно что слова на ветер бросать. Ты, великий царь, все равно их не найдешь. Я сам поведу твое войско туда, где, как зайцы, попрятались саки. Ты обрушишься на их головы, как беркут на хитрого и коварного лиса. Из той долины, где они притаились, выход лишь один — ты его и закроешь. И я тогда отомщу тем, кто мне отрезал уши и вырвал ноздри.

— Да, ты им отомстишь, — сказал Дарий. — Я всегда караю злых и неправых, добрых и покорных награждаю щедрыми дарами. Ты хорошо сделал, что пришел ко мне, я всегда на стороне обиженных.

Семь дней вел Сирак персидское войско по сакским степям. И чем дальше вел, тем хуже становились степи, исчезали травы, не слышно было уже голосов птиц, не видно было зверя… Начиналась пустыня, а Сирак все вел и вел персов, уверяя, что вот-вот они дойдут до саков и он наконец отомстит им, как они того заслуживают.

— В том краю, где они прячутся, много воды, а травы достигают коню по брюхо, — уверял перебежчик, а персы, глядя на его изувеченное лицо, которое все еще не заживало, верили ему. И покорно шли за ним.

А на восьмой день Сирак завел их в безводную пустыню, где все было мертво. Песок и песок. Да испепеляющее солнце в вышине…

И Дарий все понял, и с его лица будто спала маска.

А Сирак хохотал…

Сперва персы подумали, что это с ним от солнца приключилось, ибо сами еле держались на конях, а кони их еле шли, но потом поняли — ой, не то…

— Ха-ха-ха!!! — хохотал Сирак и держался так, будто все персидское войско было у него в кулаке. — Я завел вас туда, откуда нет выхода. Ищите теперь сами саков! Я отвел от них беду, и мой народ меня никогда не забудет.

— Кто тебе отрезал уши и вырвал ноздри? — спросил его Дарий.

— Сам! — воскликнул Сирак и на глазах у царя будто бы вырастал, становился выше, грознее, несокрушимее. — Сам!.. Чтобы вы, персы, мне поверили.

Дарий еще спросил, а какая ему от этого выгода?

— О, очень большая! — восклицал Сирак так, будто был уже бессмертен и будто смерть была над ним не властна. — Я спас свой народ, а за это меня дети никогда не забудут. И дети, и дети детей меня будут помнить. А еще наши цари поклялись: если я отведу персов, то все мои потомки будут иметь выгоды. Мой род прославится, и саки меня никогда не забудут. А вы, персы, погибнете в этих песках, и ваши белые кости…

Сираку отрубили голову, и ни одно слово больше не вылетело из его рта. Голову насадили на копье, а копье воткнули древком в песок. Но смотреть на ту голову желающих не было — персы отводили от нее взгляды, потому что казалось, что голова Сирака и на наконечнике копья насмехается над ними…

В войске началась паника.

Ни воды, ни еды, ни корма для коней.

Ни дорог…

Повсюду пустыня и пустыня, на все четыре стороны света пустыня. Куда идти, какой дорогой возвращаться — того никто не знал. О саках уже и не вспоминали — ни царь, ни его полководцы. Только бы вырваться отсюда, только бы ноги унести. Царю ни голод, ни жажда пока не угрожали, для него держали запас еды и воды. Но войско таяло, и это зрелище было ужасным. Дарий почувствовал, что попал в ловушку. Нужно было что-то делать, делать и делать, пока еще есть время. Но что делать — он не знал и выхода не видел. В отчаянии он поднялся на высокий бархан, положил на песок скипетр, тиару и диадему и стал молиться, прося у богов воды… Молился он горячо, но сам мало верил в эту молитву, ибо хорошо знал пустыню… Он молился до наступления темноты, молился, потому что не хотел возвращаться в лагерь, где лежало его войско с пересохшими ртами… И боги его услышали: ночью над пустыней пошел дождь. И все поверили в чудо. Это сам Ахурамазда [24] спас персидское войско. Злой Ангро-Манью завел его, но Ахурамазда спас… Войско запаслось водой, и, долго поплутав по пескам, они все-таки выбрались из той пустыни и дошли до реки Бактры…

О да, Дарий прекрасно знал, кто такие саки!

И теперь, слушая Артабана, при одном упоминании о них он скрежетал зубами. Недаром же слово «сак» на персидском означает «доблестный муж». Недаром, выходит.

Словно читая мысли царя, Артабан продолжал:

— Саки отважны и храбры. И те, что за Яксартом, и те, к которым ты собираешься идти, что за Борисфеном. Они — коварнейшие из всех людей. Ибо скифы — это Айшма, воплощение хищничества и разбоя! Такими их создал Ангро-Манью, такими они и останутся навсегда.

Дарий молчал. Молчал, хотя и мог бы напомнить Артабану сорок восьмой фаргард Ясны, стих седьмой, где сказано: «Айшму надобно обуздать». А он и идет за Борисфен, чтобы обуздать Айшму и уничтожить темное царство Ангро-Манью, царство злых скаити. Не уничтожь их, они снова придут в Мидию, как уже когда-то приходили. А потому от них беды не оберешься.

Но этих его мыслей Артабан не знал, а потому говорил дальше:

— Стоит ли царю царей гоняться по пустыне за дикими кочевниками на резвых конях? У них нет городищ, которые можно было бы взять. Покорять кочевников — все равно что, догнав ветер, схватить его рукой. Скифы за Борисфеном такие же, как и их братья за Яксартом. Так стоит ли царю царей к ним идти?

«Стоит!..» — хотелось воскликнуть Дарию, воскликнуть в лицо Артабану, но он молчал. Ибо не любил говорить о том, что и так всем известно. Кто-кто, а Артабан знает, что саков он все-таки покорил. На третий год после того несчастного похода, когда его войско завел Сирак в пустыню. На третий год он снова пошел за Согд, к берегам Яксарта. И саки вынуждены были признать его своим царем. И он, Дарий, велел на камне выбить:

«Говорит Дарий-царь: эта держава, которой я владею, простирается от саков, что за Согдом…»

А на скале Бехистун, что вздымается над дорогой, соединяющей Двуречье с Персией, между Керманшахом и Хамаданом, о саках есть такие слова, навечно высеченные в камне:

«После сего я отправился с войском в страну Сака, против саков, которые носят островерхие шапки… Я подошел к реке, я переправился на плотах. После сего я разбил саков наголову. Предводителя их, по имени Скунха, схватили и привели ко мне. Тогда я сделал предводителем над ними другого, как было на то мое желание. После сего страна стала моей.

Говорит Дарий-царь: те саки были неверными и не чтили Ахурамазду. Я же чтил Ахурамазду. По воле Ахурамазды я поступил с ними, как желал…»

А боязливый Артабан не советовал ему идти походом на саков, что кочуют между реками Истром и Борисфеном.

Дарий помнил, что Артабан — сын Виштаспы.

Дарий помнил, что он тоже сын Виштаспы, и Артабан — его родной брат. И потому помиловал Артабана, другому же за такие речи велел бы отрубить неразумную голову, посмевшую учить царя царей и давать ему советы, куда и на какой народ идти владыке Востока и Запада, всех людей, племен и народов.

— Мы оба — сыновья славного Виштаспы, но я стал царем царей, а ты остался царским братом, — сухо, едва сдерживая раздражение, сказал ему Дарий. — Ты завидуешь мне и стремишься сделать все, чтобы слава покорителя народов не покрыла мое оружие. Но по-твоему никогда не будет, ибо меня ведет сам Ахурамазда! Мир будет знать лишь об одном сыне Виштаспы, обо мне — царе царей! А саков, что кочуют между реками Истром и Борисфеном, я покорю так же, как покорил Вавилон и другие страны, как покорил саков за Согдом.

— Да, брат мой, мой царь, ты во второй раз ходил на саков за Согд и покорил их, — с легким, но почтительным поклоном ответил Артабан, брат его. — Саки во второй раз покорились тебе, царю царей. Но на диво легко они покорились тебе. Не замышляют ли саки какую-нибудь хитрость против Персиды?

— Кто и что против моего царства замышляет, мне лучше знать! — уже не сдерживая гнева, ответил Дарий. — Саки покорились мне оружием и землей. Вместе с племенами каспиев, что у моря, саки составляют теперь пятнадцатую сатрапию моего царства и ежегодно платят мне 250 талантов серебра. Вот так я покорю и саков, что кочуют между Истром и Борисфеном.

Что он тогда знал о саках с берегов Истра и Борисфена? Ничего. Но догадывался, что они так же отважны и воинственны, как и их братья саки из-за Согда. И покорить их будет нелегко. Но легких побед он не ищет. Легкая победа пусть достается слабакам, таким, как Артабан. А для него чем труднее победа, тем она славнее, тем большую утеху ему приносит и славу — царству и войску его. Он должен идти на скифов, они богаты, и табуны их неисчислимы. Кто, как не они, саки с берегов Борисфена, приходили когда-то терзать Мидию? И, говорят, они снова собираются в поход против Мидии? Вот он и должен первым нанести коварному племени удар. Такой удар, чтобы о Мидии они и думать забыли!

А вслух сказал:

— Как я решил, так и будет. Куда я собрался идти походом, туда и пойду. И более не желаю говорить с тобой о том, идти мне на скифов или не идти. За мной пойдут все персидские мужи, и персидское копье пролетит через всю землю скифов-саков с берегов Борисфена. А ты, брат мой, сын отца моего Виштаспы, оставайся дома и нежься под боком у своей жены на супружеском ложе!

Идти ему на скифов или не идти?

В Яснах сказано (фаргард 53, стих 8):

«Добрый правитель принесет смерть и уничтожение в стан врага и, таким образом, завоюет мир для радостных поселений».

Это голос самого Ахурамазды, и он говорит ему через Гаты священной Ясны: «Иди на скифов, я с тобой, царь. Иди на скифов, неси им смерть и уничтожение, чтобы в Персии был мир». Это повеление Ахурамазды, и он его исполнит. И все, кому он скажет, пойдут за ним.

Глава одиннадцатая …И цепями решил сковать, как норовистого раба

Загадочная страна Всадников с Луками начиналась по ту сторону Босфора Фракийского, за далекой отсюда рекой Истром, и путь к ней из столицы Персии Суз пролегал неблизкий. Но сказано же: нет в этом мире такого края, куда бы не долетело копье персидского мужа! Если того, конечно, пожелает царь царей.

А царь царей пожелал, и над безбрежными просторами ахеменидской державы уже запахло войной — заржали боевые кони, муравейником засуетился люд, которому уже завтра предстояло стать царскими воинами — покорителями чужих земель. Войско собиралось по всем сатрапиям. Многочисленные народы и племена, населявшие державу Ахеменидов, под угрозой тягчайших кар обязаны были по первому повелению владыки слать в столицу Персии свои отряды. И вскоре под Сузами сошлось немало вооруженного люда — десятки тысяч. Но все это разномастное и разноплеменное войско (у каждого народа своя тактика и свое вооружение), хоть и великое числом, не всегда бывало надежным. Покоренные персами народы посылали иногда таких воинов, которых приходилось гнать в бой кнутами…

Другое дело — персы, единокровцы своего царя. Из них набиралась ударная сила войска Дария — конница (в нее также брали мидийцев и бактрийцев как наиболее надежных после персов), отряды боевых колесниц, пехота. Из пятидесяти миллионов, населявших державу Ахеменидов, персов было около миллиона. Взрослых мужчин — около ста двадцати тысяч. И все они — без исключения — были воинами, и только они в походах вели вперед. Недаром же Дарий называл Персию народом-войском, страной, богатой «добрыми мужами и добрыми конями». В его многочисленных ордах персы были самыми надежными, стойкими, обученными, хорошо закаленными и храбрейшими воинами — на таких и держалась военная мощь Ахеменидов. Из персов набиралась и личная гвардия царя, так называемые «бессмертные». Десять тысяч гвардейцев — ладных ростом и воинским искусством, — это десять тысяч отборнейших и храбрейших воинов Персии, каждый из которых в бою стоил десятерых. А называли их «бессмертными» потому, что на место каждого убитого (или умершего) гвардейцы немедленно выбирали другого — сменщика, — и гвардия царя из года в год имела одну и ту же численность — десять тысяч. Словно была бессмертной. Первая же тысяча «бессмертных» набиралась только из представителей персидской знати и была на особом положении. Руководил ею один из самых влиятельных сановников державы — хазарапат, тысяцкий. Свою гвардию, своих «бессмертных», Дарий берег и держал только при себе, как на войне, так и в мирные дни.

И вот все забурлило и засуетилось.

В двадцать сатрапий, на которые было поделено царство, меняя резвейших коней, уже полетели двадцать вестников, неся хшатрапаванам — хранителям царства, как назывались на древнеперсидский лад правители сатрапий, — высокое царское повеление: одним — собирать сухопутные войска, другим — флот, третьим — немедленно начать строительство моста через Боспор, а четвертым — ионийцам — велено было на триерах идти проливом в Понт, переплыть его, направляясь к устью реки Истр, подняться по нему на два дня плавания от моря и ожидать там сухопутное войско с обозами. А ожидая войско, времени зря не терять, а построить мост на «шее» реки, где Истр делится на два рукава. Послушных исполнителей царского повеления ждет слава и милость владыки всего сущего на земле и светлое царство Ахурамазды на том свете; непокорные же или нерадивые найдут смерть свою на острие персидского копья и навечно будут повержены в темную обитель злого духа Ангро-Манью! Слава царю царей, величайшему из величайших Ахеменидов, равного которому нет во всем мире!

Так на всех площадях и торжищах царства под рев труб кричали медноглотые царские глашатаи…

И когда народ зашевелился и начал собираться по всем провинциям Персии и другим подвластным ему странам, племенам и народам, к царю пришел один знатный перс и, пав на колени перед царем царей, попросил оставить ему сына.

— У меня три сына, — молил он Дария, — и все трое должны идти с тобой в далекий поход на саков. О великий царь, возьми себе двоих, а хоть самого младшего оставь мне, дабы он утешил меня на старости.

Вспыхнул царь царей, лицо его позеленело, и сказал он:

— Хорошо! Я оставлю тебе всех твоих троих сыновей!

И велел троим сыновьям знатного перса отрубить головы и отдать эти головы отцу в утешение.

— Эти трое останутся с тобой, — сказал он знатному персу, — а все прочие персы пойдут со мной покорять саков.

Пока ионийцы во главе с главным строителем Коем и начальником охраны будущего моста Гистиеем, преодолевая море на переполненных триерах, плыли к далекому Истру, на Боспоре уже началось строительство переправы, по которой армия царя царей должна была перейти из Азии в Европу. Сооружать ее было поручено великому мастеру-мостостроителю, греку-самосцу Мандроклу. Сотни триер привел грек-мостостроитель в Боспор, и у Халкедона, на азиатском берегу, начали тесно — борт к борту — ставить на якоря триеры, выстраивая их через пролив. Суда поддерживали крепчайшие льняные канаты, протянутые с одного берега на другой, а поверх триер мостили настилы из массивного дерева, и все это прочно скрепляли железом, да еще и стягивали цепями… Грек-мостостроитель — маленький, невзрачный с виду человечек (и надо же, какими талантами наделяют боги таких!), который все время шевелил губами, словно что-то подсчитывал и взвешивал в уме, — сам торопился, не давая себе ни минуты передышки, и безжалостно гонял десятки и десятки тысяч людей, брошенных ему в помощь. Мостостроитель спешил, подгоняя этот многолюдный муравейник, — боялся внезапной бури, что могла разразиться в проливе и в щепы разнести любую переправу! Но — слава богам! — Боспор млел под ласковым солнцем, и штиль лениво плескался о борта триер, сытые воды лишь легонько вздыхали, набегая на берег… А то, что творилось на крутых берегах, было грандиозным и поистине невиданным в тех краях. Хоть Боспор у Халкедона и самый узкий (семь стадиев в ширину, то есть 1350 метров), но течение стремительное, а берега крутые — до двадцати пяти метров высотой! И прочно связать их между собой мостом, который бы выдержал переход огромной орды с обозами, — было делом не для простых смертных. Но смекалистый и толковый грек-мостостроитель — маленький, невзрачный человечек, не в меру суетливый и шумный, с несколько мальчишеским голосом, — так вот, этот грек, погубив немало простого, а значит, и недорогого люда, все-таки связал азиатский берег Боспора с европейским. В те дни он не спал, почти не ел, не знал покоя ни днем ни ночью, холодея от одной лишь мысли: а вдруг на Боспор нагрянет буря? Даже сам царь царей бурю не отвратит, а вот на нем, маленьком человечке-мостостроителе, злость согнать может. И неведомо было, на чем держится хилое тело мостостроителя. Казалось, ткни такого пальцем — насквозь проткнешь, а гляди ж ты, какими делами ворочает. И мост этот невзрачный грек соорудил на славу — грандиозный, неведомый в тех краях мост. Тот самый мост, о котором Эсхил напишет: «Боспора поток он (Дарий, а не греческий мостостроитель, как то было на самом деле. — Авт.) цепями решил сковать, как норовистого раба, и ярмом железным путь течения он пересек, многочисленному войску путь широкий проложив!..» Ай да грек-мостостроитель, ай да смекалистый Мандрокл! Слава послушным и толковым исполнителям царской воли!

Когда все было готово и Боспор впервые на человеческой памяти был усмирен мостом, войска двинулись по знаменитой царской дороге, что вела из Суз к Боспору. Это была одна из лучших дорог Дариева царства — с удобными стоянками, постоялыми дворами, и проложена она была по населенной и безопасной стране. И пошли завоевывать саков за Истром десятки тысяч конного и пешего войска, не считая многочисленных обозов, стад скота, слуг, рабов и прочего. Возбужденное войско шло, как на праздник, — с песнями, шумом, смехом. Словно не на войну собрались, а на прогулку. Да к тому же на весьма приятную. А о том, что на войне еще и убивают, никто не думал, ибо каждый был убежден: если и убьют, то кого-то. Кого-то, но не меня. Потому и веселье хлестало через край; десятки и десятки тысяч вчерашнего мирного, разноплеменного люда, и постоянная армия персов, составлявшая ядро орды, шли и ехали, как на развлечение, уверенные, что и весь поход будет легкой забавой, а далеких скифов за Истром они сметут на своем пути, как ветер сметает прошлогодние листья. И даже кони ржали, казалось, весело, а тягловый обозный скот ревел громче обычного, и погонщики покрикивали на него дружно и пребодро.

В Каппадокии войска оставили царскую дорогу и повернули к Халкедону. И когда голова колонны наконец вышла к голубым водам Боспора, хвост ее все еще тянулся по долине и исчезал за горизонтом — такое войско собрал царь царей!

Прибыв к Боспору, персидский владыка велел поставить на берегу столпы из белого мрамора с высеченными на них именами всех народов и племен, которые он привел с собой. Осмотром же нового моста царь остался доволен, а его строителя, мастера-мостовика Мандрокла, — щедро и по-царски наградил. На радостях, что он так угодил царю царей, Мандрокл заказал известному художнику немалую картину, пожелав, чтобы на ней был изображен его мост через Боспор, и чтобы на высокой круче над Боспором сидел на походном троне сам Дарий, а внизу, через мост, чтобы шли и шли его непобедимые войска… «Так и нарисуй, — тараторил он художнику, от возбуждения даже пританцовывая на месте, — чтобы войска шли, шли и шли…»

Дарий и вправду сидел тогда на походном троне, и трон его стоял неподалеку от пурпурного шатра на высокой круче. И оттуда, с кручи, картина, что простиралась перед царскими очами, была впечатляющей, живописной и грозной. Дарий любил такие картины, любил смотреть, как по неоглядной дали, вспыхивая на солнце наконечниками копий (лес и лес наконечников!), идут и идут его войска покорять чужие народы. Такие картины приносили ему величайшую утеху и ощущение собственного величия и исключительности в сравнении со всеми простыми смертными, что шли там, внизу, в походных колоннах. В такие минуты он чувствовал себя равным богу, нет, даже самим богом, что с небесной высоты смотрит на ту копошащуюся внизу мелюзгу, которая именуется какими-то там людьми — ничтожными и непримечательными. И это ощущение, что он бог, а не простой человек, так в нем укоренилось, что владыка провозгласил себя сыном богини Нейт, и верил в это сам, и верили в это все разноязыкие и разноплеменные подданные его царства.

Итак, он сидел, как бог, на круче, а внизу бесконечной змеей ползло на мост его войско и криками радости и восторга приветствовало его — живого бога на земле. И голубели внизу тихие воды Боспора, и ласково сияло солнце, золотом отливали кручи, и было торжественно на душе у бога-царя, и казалось, что и победа будет такой же солнечной и радостной, как этот день, когда он пришел к Боспору.

Он вспомнил свой давний разговор с женой своей, премудрой Атоссой.

«Царь! (Своего величественного мужа даже на супружеском ложе Атосса величала не иначе как царем.) Ты не покорил еще ни одного народа и не обогатил Персидской державы. (Тогда, в начале его царствования, это и впрямь было так, и только она — одна-единственная в мире — могла ему об этом прямо сказать.) Человеку молодому, как ты, владыке великих сокровищ, нужно прославить себя великими подвигами, чтобы персы знали, что над ними властвует муж! Это тебе будет вдвойне выгодно: персы будут знать, что во главе их стоит муж, а занимаясь войной, они не будут иметь досуга, чтобы восставать против тебя…»

(О, она мудра, его жена и дочь царя Кира! Умеет видеть многое, и взгляд ее проникает в суть вещей глубже, чем умеют видеть простые женщины!)

И он, помнится, ответил своей мудрой жене так:

«Все, что ты говоришь, я и сам думаю свершить. Ведь я собираюсь перебросить мост с одного материка на другой и идти на скифов».

Этими словами он еще тогда причислил свой будущий поход на скифов к разряду великих своих подвигов…

Переправившись через Боспор, Дарий резко взял на север и двинулся вдоль побережья Понта, преодолевая за день по двести стадиев. Он спешил, чтобы выиграть время и застать скифов если и не врасплох, то хотя бы неподготовленными к отпору.

Двигались несколькими колоннами — конные, пешие и обозы. На дневки, хотя бы раз в пять дней перехода, как то бывало на маршах, не останавливались — на отдых отводились лишь ночи. Обозы отставали и, чтобы догнать основное войско, скрипели и по ночам. Тягловый скот — волы и быки — сбивал копыта так, что те трескались и загибались, словно стоптанные башмаки; до крови стирал холки под ярмом; изнемогал и падал посреди дороги. Озверевшие погонщики били их палицами так, что кожа на животных лопалась, но все равно не могли поднять на ноги измученных волов, и тогда их резали на мясо, а в ярма впрягали новых. И так день за днем, день за днем.

Дарий шел к Истру словно с завязанными глазами, не зная, где сейчас скифы, сколько их, готов ли их царь Иданфирс к бою… Шел, не ведая, что владыка скифов, старый Иданфирс, пристально следил за движением персидской орды к Балканам; сотни его лазутчиков рыскали повсюду в тех землях и обо всем увиденном и услышанном немедля, через нарочных гонцов, передавали владыке.

И на совете в Геррах Иданфирс рассказывал вождям и старейшинам едва ли не о каждом дне движения Дария. А орда надвигалась, как саранча, — все съедая и уничтожая на своем пути. Знал Иданфирс, что царские глашатаи кричали местному люду, не желавшему покоряться чужеземцам:

— Опомнитесь! Против кого поднимаете оружие, несчастные и неразумные? Нет в мире силы большей, чем войско царя царей, живого бога на земле Дарьявауша, сына Виштаспы! Бросайте оружие к ногам царских воинов и признавайте их своими владыками! Падите ниц перед конем кшатры всех людей Востока и Запада, и он помилует вас и дарует вам жизнь. Ведь не против вас ведет он свое страшное войско именем бога неба, а против скифов за рекой Истром. Кто покорится, тот пойдет с царем царей бить скифов и захватит много-много быстроногих и солнечных коней кочевников.

Несмотря на свое численное превосходство хорошо организованного и вымуштрованного войска (тамошние племена могли выставить против царя царей лишь отдельные разрозненные отряды), Дарий все же был осторожен и не забывал об охране своего тыла. Мало ли что может случиться! Ради надежного тыла и безопасности уже в землях Фракии, неподалеку от устья реки Марицы, Дарий велел построить укрепление (его назвали Дориск), в котором на время похода против скифов полководец Мегабаз по приказу Дария оставил сильный гарнизон, который и должен был защищать тылы персидской армии и усмирять местные племена, если те вдруг восстанут. Двигаясь вперед, Мегабаз рассылал во все стороны конные отряды с царским повелением уничтожать всех и вся, кто не сложит оружия и не признает персов своими владыками.

— Чем больше мы оставим после себя разрушений и горячего пепла, тем безопаснее будет нам, — поучал он предводителей летучих отрядов. — А лучше всего было бы, если бы мы оставили после себя пустыню. В пустыне никто не ударит нам в спину.

Часть фракийских племен, не покорившихся, истребили, часть же — бо́льшую — в рыжих, огненных лисьих шапках присоединили к персидскому войску. Покорив Фракию, Дарий пошел к реке Теару, славившейся своими целебными источниками. От долгого похода, жары и пыли, что вздымалась над ордой до полнеба, владыка чувствовал себя неважно. Он то ехал в колеснице, то верхом, то пересаживался в царскую повозку, но нигде не мог найти себе места. Болели руки и ноги, ныло все тело, и лекари посоветовали ему искупаться в целебных источниках Теара.

Царь царей внял их смиренному совету, искупался в целебных источниках Теара и почувствовал себя посвежевшим и взбодрившимся. На радостях он велел поставить на берегу реки столб с такой надписью:

«Источники Теара дают лучшую воду. К ним прибыл походом на скифов лучший и мужественнейший из всех людей — Дарий, сын Виштаспы, царь персов и всего Азиатского материка».

Поставив столб для будущих поколений, Дарий двинулся дальше, к реке Артеске, чтобы по пути покорить воинственные племена гетов. Хотя геты и отважны, и охочи до битв (о них говорили, что они никого не боятся, даже самого неба; когда слишком долго гремит гром, они пускают в тучи стрелы, чтобы напугать небесных богов, дабы те не грохотали над головой), но и гетов встревожило персидское нашествие. На совете они решили спешно отправить вестника к своему богу Солмоксису. Бог живет на небе, и геты раз в пять лет посылали к нему своего вестника, выбранного по жребию, с поручением рассказать богу о делах на земле гетов, испросить совета и помощи.

А на сей раз, в связи с неожиданным нашествием персидской орды, вестника посылали вне очереди. Став в круг, группа воинов подняла вверх копья, другие схватили человека, вытянувшего несчастливый жребий, и сказали:

— Смотри, не мешкай в пути, скорее направляйся к богу и скажи, что персы напали на нас, что их тьма-тьмущая. Пусть бог выручает нас!

Подбросили вестника вверх, он упал на острые копья, а душа его прямиком полетела к богу. В ожидании божьей помощи геты взялись за оружие. Бог молчал, а персы шли. И геты вступили в бой, не дожидаясь помощи бога. Бились отчаянно и упорно, не жалея жизни, но поделать ничего не могли. Персидская орда просто поглотила их.

Управившись с гетами, Дарий три дня стоял лагерем в долине, собирая рыскавшие повсюду отряды, велел привести в порядок оружие, обозы, отправил в укрепление Дориск раненых и больных воинов и только тогда повернул к Истру, на «шее» которого ионийцы уже строили для него мост.

Войско взбодрилось, словно поход уже близился к концу, подтянулось. Гарцевали всадники, повеселели пехотинцы, и даже обозы заскрипели резвее. И сам владыка будто помолодел и появился во главе своего войска на любимом своем коне по имени Верный.

— Ахурамазда с нами! — кричал он молодо и громко и простирал десницу свою к богу солнца Митре. — Мы пришли, славные мои мужи! Нас ждет бросок на тот берег и — победа!

И все рвались к реке, восклицая: «Истр, Истр, Истр!»

А Истр, цепями скованный, как норовистый раб, уже сверкал на горизонте. И все в тот день были пьяны, и хмель этот был всеохватывающим, он вспыхнул, как поветрие. Тысячи и тысячи стадиев пути остались позади, гигантское войско подходило к последнему рубежу, за которым начнется решающая битва и — славная победа. И неисчислимые богатства, которые они захватят у саков за Борисфеном.

И никто тогда еще не знал, какое отрезвление ждет их там, по ту сторону реки, что разделяла фракийские и скифские земли.

Вот об этом и говорилось на царском совете в Геррах.

Иданфирс, заканчивая свой рассказ, обвел присутствующих вождей и старейшин суровым взглядом и тихо, но твердо сказал:

— Кони передовых отрядов Дария уже пьют воду из Истра. Пьют воду из первой реки на западе скифских земель. А сам владыка персов, непобедимый доселе Дарий, с гигантским войском идет к нам, идет, как наша погибель или наша слава. Все зависит от того, как мы его встретим. Вожди мои! Старейшины! Мудрые и славные мужья и воины! Вас я собрал в священной земле Герр, чтобы спросить вас: как будем встречать незваных гостей?

Глава двенадцатая Дымы за рекой Истром

Чужеземный воин медленно подносил к ее лицу острый и блестящий наконечник копья с тонким, хорошо отточенным жалом.

Чернобородый, глядя ей в глаза, быстро спросил:

— Далеко ли до Великой воды?

«Что он имеет в виду под Великой водой? — подумала Ольвия. — А, наверное, Борисфен…»

— Я спрашиваю, сколько дней пути до Великой воды? — уже нетерпеливо, на ломаном скифском языке спросил чернобородый.

«Мы ехали восемь дней от Борисфена, еще день или два искали кочевье Савла… Выходит, десять дней пути или около того», — подумала Ольвия, а вслух молвила:

— Не знаю, где Великая вода. Мы ехали оттуда, — и показала рукой на юг, — от моря.

Чернобородый недоверчиво смотрел на нее.

— Хорошо… Сколько пути от моря?

— Я не считала дни, потому что сидела в кибитке, а в ней темно, и дней не было видно. А выпускали меня из кибитки только иногда, и то ночью, — стараясь казаться спокойной, ответила Ольвия, а сама думала: и для чего им нужно знать, сколько дней пути до Борисфена?

Чернобородый скривил губы.

— Ты… пленница?

— Да. Меня взяли в рабство. — Тут Ольвия решила говорить правду, и чужеземцы ей поверили, потому что слова ее прозвучали убедительно.

— О, радуйся, женщина. Персы освободили тебя от рабства. Ты получишь свободу и будешь делать что захочешь!

Персы?.. Откуда в этих степях персы? И что им нужно, и что это за дымы за рекой Истром? Неужели там персидская орда, а это — лишь небольшой разведывательный отряд?

— Куда делись кибитка и двое всадников?

— Куда делись всадники — не знаю. Наверное, сбежали, потому что их очень тревожили дымы на горизонте. А кибитка… кибитка помчалась на восток. Я едва успела выпрыгнуть из нее. Бросилась в овраг, а когда выглянула немного погодя, кибитки уже не было.

И это прозвучало убедительно, и персы — Ольвия это почувствовала — поверили ей.

Персидские воины о чем-то совещались между собой. Одни показывали руками на восток, в скифские степи, другие — на Ольвию, а затем на запад, на реку Истр…

«Хотят везти меня за Истр, к своим, — догадывалась она. — А для чего? Они интересовались, сколько дней пути до Борисфена… Выходит, им нужен человек, который знает пути-дороги Скифии?..»

Чужеземных воинов было десять: дородных, рослых, в круглых войлочных шапочках, в одеждах, похожих на хитоны, только рукава до самых плеч были покрыты железной чешуей. Таких странных доспехов, защищавших лишь руки, Ольвия ни дома, ни у скифов не видела. Грудь им прикрывали большие плетеные щиты, обтянутые шкурами, за спинами висели луки с колчанами, каждый в правой руке держал еще и копье.

Говорили они на непонятном ей языке, лишь старший — видимо, десятник — чернобородый здоровяк со шрамом на носу, говорил с ней на ломаном скифском.

***

Все случилось неожиданно.

На восьмой день пути от Борисфена на запад Ганус начал искать кочевье Савла, которое, по его убеждению, должно было быть где-то здесь, в этих краях. Два дня они носились то вперед, то назад, то влево, то вправо, но ни лагеря Савла, ни его табунов найти не удавалось. На западе, за рекой Истром, что уже поблескивала вдали, поднимались дымы, и они очень тревожили Гануса. Он уже не дремал в седле, как все восемь дней пути от Борисфена, не мурлыкал о том, что подарит Савлу белолицую красавицу, а все поглядывал на те дымы, что вздымались тучами, и вслух дивился:

— Ох, много же там должно быть людей, раз столько дыма к небу летит. А может, это и не дым, а пыль?.. Тогда какая же орда подняла столько пыли?..

Ольвию тоже начали беспокоить эти дымы.

— Кто там кочует? — спросила она.

— В этих краях кочует Савл и его племена. Но куда они делись — не знаю. Может, откочевали на пастбища получше?.. А по ту сторону Истра живут фракийцы.

— Они могут напасть на скифов?

— Кто?.. Фракийцы?.. — презрительно воскликнул Ганус. — Ха! Да скифы им кончики носов отрезают, чтобы не зазнавались.

Но дымов на горизонте становилось все больше и больше, и вскоре они уже заняли полнеба.

— Ай, какие недобрые дымы! — качал головой Ганус и испуганно озирался по сторонам. — Мне они совсем-совсем не нравятся!

Его слуга молчал и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на дымы… «Дымит, ну и пусть дымит, — говорил его вид. — А что за дымы — пусть хозяин ломает голову. На то он и хозяин!»

— Стойте!.. — воскликнул Ганус. — Надо постоять и подумать, что нам дальше делать. Никогда в том краю не было столько дыма. Смотрите!.. — показал он рукой на ближний кряж, над которым стремительными белыми клубами поднимался дым. — Это — сигнальный дым, — даже задрожал Ганус. — Там сторожевая вышка. Когда дым поднимается над сторожевой вышкой — большая беда надвигается на Скифию. Давно уже, ох, давно не дымили сторожевые башни. Я еще мал был, когда там в последний раз вырастал столб дыма… Беда! Беда!.. К Савлу уже нельзя ехать, еще в переделку попадем. Савл, наверное, уже и сам сбежал за Великую реку, вот почему мы не могли его найти. Сейчас по всем степям поднимутся дымы. Надо поворачивать к своему кочевью и поскорее с табунами уходить за Великую реку. Так наши деды всегда делали, когда на западе поднимались сторожевые дымы.

Что случилось потом, Ольвия толком и не знает, потому что сидела в кибитке, опустив полог, и кормила Ликту, которая так некстати раскричалась, а потому и не видела, что творилось вокруг. Кибитка, кажется, повернула назад. Это обеспокоило Ольвию сильнее, чем тревожные дымы за рекой Истром. До сих пор она не оставляла мысли о побеге и только выбирала удобный момент. По ее подсчетам, отсюда было уже не так и далеко до Понта. И она начала склоняться к мысли, что можно рискнуть, бежать даже пешком. Дня за три она доберется до каллипидов, а те злы на скифов за нападение Тапура, так что помогут ей добраться до моря. Поэтому возвращение назад, на десять дней пути дальше от моря, никак не входило в ее планы. Кормя Ликту, она с тревогой думала, что же ей делать дальше? На что надеяться? Назад ни в коем случае возвращаться нельзя. Разве что, выбрав удобный момент, когда Ганус и его слуга поедут осматривать дорогу, выпрыгнуть из кибитки и шмыгнуть в первый же овраг или балку? А там, в высоких травах, в которых и конь мог укрыться, пусть попробуют ее найти! Или подождать ночи, а когда они уснут, попытаться бежать, прихватив коня. С конем было бы надежнее, совсем надежно. К тому же толстый, ленивый Ганус спит крепко — штаны с него стягивай, не услышит. А вот нелюдимый, молчаливый слуга его, кажется, одним глазом спит, а другим неусыпно следит за ней. Его не проведешь, на то он и слуга, чтобы охранять своего господина и выполнять порученное ему дело.

Но не успела она и докормить дочь, как кибитка внезапно затряслась, и ее начало бросать из стороны в сторону. У Ликты выскользнул изо рта сосок материнской груди, она обиженно заплакала, но матери в тот миг было не до нее… Так трясло, и подкидывало, и бросало из стороны в сторону, что Ольвия поняла: кибитка катится напрямик… И, видимо, никем не управляемая.

Откинула полог.

Гануса и его слуги, которые неотлучно день за днем ехали позади кибитки, теперь не было. Волы бежали напрямик по степи, ревели, а с передка кибитки торчали ноги возницы. Они торчали неестественно, и Ольвия, не раздумывая больше ни мгновения, прижала дочь к себе и выпрыгнула из кибитки. Пригибаясь в высокой траве, бросилась в овраг. Кибитка, проторохтев, скрылась в высокой траве…

Прижимая к груди ребенка, Ольвия бежала по оврагу, словно кто-то за ней гнался, а куда бежала — и сама в тот миг не знала. Волосы выбились у нее из-под башлыка, падали на глаза, она нетерпеливо отбрасывала их рукой и бежала, бежала, пока хватало сил.

Когда же совсем выбилась из сил, упала, долго переводила дух, лежа на боку, и не было сил даже покачать Ликту, которая надрывно плакала…

Ярко светило солнце, в овраге было тихо и мирно. Гудели на цветах земляные пчелы, порхали пестрые бабочки. И Ольвия начала понемногу успокаиваться. Немного уняв дыхание, она по склону оврага поднялась наверх, чтобы разведать, что там творится и куда ей идти дальше. Присела в высокой траве, выглянула — кибитки нигде не было видно. Осмелев, Ольвия поднялась в полный рост, огляделась. И тут она увидела всадника, мчавшегося по степи.

Всадник был ей незнаком.

По тому, как он лежал на гриве коня, обхватив его за шею руками, а не сидел ровно в седле, она поняла, что с ним случилась беда. И не ошиблась: в спине всадника торчала стрела. Перепуганный конь мчался по степи напрямик.

— Эй-эй!!! — крикнула Ольвия, бросаясь наперерез. — Постой, я помогу тебе!..

Конь, услышав человеческий голос, повернул к ней голову и сразу остановился. А может, его остановил всадник. Когда Ольвия подбежала, всадник, упершись обеими руками в шею коня, пытался выпрямиться в седле, но руки его дрожали и подламывались в локтях, и он снова падал на шею коня. В его глазах, когда он взглянул на нее, уже стоял кровавый туман.

— Слушай меня… — из последних сил прохрипел он, и голова его упала коню на шею. — Я со сторожевой вышки… Успел дым тревоги на кряже пустить… Прыгнул на коня… с вышки… а они — стрелу… Думал, домчу, но все… все… Берегись и ты… Они гонятся за мной… Их десятеро…

— Кто? — крикнула Ольвия и оглянулась.

— Передай… скифам, — прохрипел он и хотел было показать рукой на запад, но не смог, потому что в груди у него забулькало. — Беда великая… Пусть Скифия седлает коней…

Он сделал последнюю отчаянную попытку приподняться.

— Там… — вновь попытался он показать рукой на запад, — передай… пусть на север отходят… Много их… Целая орда… Со своим царем… Их — как травы в степи.

Он зашевелил губами, видно, что-то говорил, но голоса у него уже не было, и изо рта хлынула кровь. Он захрипел, дрожь пробежала по его телу, и он сполз с коня, тяжело рухнув на землю. Когда Ольвия подбежала к нему и приподняла его голову, он уже стеклянными глазами смотрел в небо. Ветер шевелил его окровавленную бороду, и казалось, что скиф и мертвый пытается что-то сказать… Ольвия подложила ему под голову башлык и подумала, что так он и останется навечно лежать посреди степи, и ковыль прорастет сквозь его череп и кости, и будет веками шуметь над ним протяжно и тревожно, словно напевая вечную песнь степи.

Выпрямившись, она тревожно взглянула на запад, где серая громада дыма застилала полнеба. Куда же теперь?.. Домой, к Гостеприимному морю, или повернуть к скифам и предостеречь их об опасности?

Заржал конь погибшего, и Ольвия опомнилась. Надо что-то делать… Тихо и неумело посвистывая, как свистят скифы, когда хотят успокоить коней, она подошла к коню, погладила его по шее, ласково говорила, глядя в большие влажные глаза животного:

— Твой хозяин останется лежать посреди степи, а нам, конёк, надо предостеречь скифов от беды.

Придерживая Ликту на груди, она села в седло, взяла поводья в руки и снова задумалась: куда же поворачивать? И что хотел, что пытался в последнюю минуту своей жизни передать ей всадник? Кто вонзил ему стрелу в спину? От кого он бежал?

А может, там движется скифская орда? Не поладили между собой скифские вожди, вот и вспыхнула война. Такое, говорят, в скифских степях случается часто. Но почему дымы вздымаются до полнеба?

Ольвия тихо ехала, все еще размышляя, в какую сторону ей повернуть коня и где искать скифов. Скорее всего, на востоке. Или у Борисфена… Она оглянулась. Слева неподалеку вздымался высокий курган.

«Въеду на него и осмотрю горизонт», — подумала она и только двинулась, как пронзительно вскрикнула птица.

И внезапно стихла…

Она долго прислушивалась, и конь дрожал, насторожив уши, но повсюду было безмолвно. Все же ей показалось, что где-то неподалеку фыркнул конь, звякнули удила… Сердце беспокойно забилось. Скифы?.. Нет, нет, мелькнула другая мысль, с чего бы скифам прятаться в своих степях? А может, это прячутся те, кто пустил всаднику стрелу в спину?

Заподозрив беду, Ольвия хотела было повернуть на восток и мчаться прочь от этого тревожного места, но было уже поздно…

Внезапно с гиком и свистом из-за кургана вылетели всадники.

Не успела она и опомниться, как нападавшие схватили ее коня. Ольвия шарахнулась в сторону, но неизвестные, оскалив зубы, приставили копье к ее груди и к Ликте на груди. Что-то крикнули на чужом, непонятном языке.

«Предостерегал же всадник, — только и подумала она с запоздалым раскаянием. — Почему же я мешкала?..»

Острый наконечник копья слегка покачивался сверху вниз. Сделай она хоть одно движение — и он пронзит Ликту и ее насквозь… Она скосила глаза и увидела на ребре наконечника бурые, словно ржавчина, старые пятна… Засохшая кровь прошлых жертв!

Вздрогнув, она подняла глаза на всадников, уверенная, что перед ней скифы. Теперь они либо прикончат беглянку, либо отвезут к Тапуру на расправу. Но знают ли они, что с запада в скифские степи ползет большая беда?

Но каково же было ее удивление, когда она увидела перед собой чужеземных воинов в войлочных круглых шапках, с железной чешуей на рукавах, с большими щитами на груди…

…Вот так Ольвия, негаданно для самой себя, и встретилась с чужеземцами. Теперь она понимала, чьи это дымы за Истром. Но откуда они взялись, персы, уже в который раз подумала она, не понимая, как себя с ними вести и кто они ей: друзья или враги?

— Откуда вы? — спросила она.

Чернобородый всадник гордо воскликнул:

— Мы — персы, сыны персов, непобедимые воины великого царя, царя царей, царя Востока и Запада!

Она подумала, знают ли о персах скифы?

— Удивляешься, что далеко залетело копье славного персидского мужа? — воскликнул чернобородый. — Бог ветра принес нас сюда, а бог грома выковал наше копье!

Острый наконечник копья все еще покачивался у ее груди.

— Ты кто такая? — спросил чернобородый. — Ты скиф? Да? Нам нужен один живой скиф.

Ольвия не успела ничего ответить, потому что Ликта в своем гнездышке у нее на груди зашлась визгом.

Всадники от неожиданности даже подскочили и отвели от нее ужасное копье. Таращили глаза на такую необычную женщину, что мчалась верхом по пустынной дороге с младенцем на груди, и пораженно качали головами: ну и пташку же поймали!

Пока Ольвия убаюкивала ребенка, персы гудели между собой: советовались или спорили… Не разберешь.

Наконец расхохотались:

— Га-га-га-а-а…

Словно гуси загоготали.

Качались в седлах и хихикали, сверкая зубами и белками больших глаз, потому что смешно им стало, что они вдесятером, с боевым кличем, кинулись на мать с ребенком.

Но вот чернобородый что-то сердито гаркнул на них, и хохотунам зажало рот. Ольвия настороженно ждала, что будет дальше. Старательно подбирая слова, чернобородый заговорил:

— Ты не видела всадника… скифа… со стрелой в спине?

— Нет.

— Ты неправду говоришь, — криво усмехнулся чернобородый. — Под тобой его конь. О, перс лишь раз увидит коня и на всю жизнь запомнит его… Ибо у каждого коня свое лицо. Ты пересела на коня того всадника. Где он?

— Там лежит со стрелой в спине, — махнула она на ковыль.

— Хорошо. Он не успел сообщить скифам… Хорошо. Но мы хотим знать, кто ты есть?

— Гречанка.

Чернобородый подозрительно осмотрел ее с ног до головы, отрицательно покрутил головой.

— Ты скифянка. На тебе скифский башлык и куртка. Ты только говоришь по-гречески.

— Но я вправду не скифянка.

— Не бойся, женщина, одетая по-скифски. Мы не тронем тебя и твоего ребенка. Но ты должна поехать в наш лагерь.

— Почему я должна ехать с вами?

Оскалив зубы, чернобородый недобро сказал:

— Перс всегда рад красивый женщина.

— Но красивый женщина не всегда рад персам! — передразнивая его произношение, ответила Ольвия. — Отпустите моего коня. Я спешу к Гостеприимному морю и никуда не сверну со своего пути. А если вам нужны скифы, ищите их сами!

Чернобородый хвастливо воскликнул:

— О, не уедешь на своем коне, поедешь на персидском копье!

И поднес острый кончик копья к лицу Ольвии.

— Выбирай!

Пришлось подчиниться.

Окружив пленницу со всех сторон горячими конями, персы круто повернули на запад, к реке Истр, что поблескивала на горизонте широкой, словно оловянной, полосой. Повернули навстречу тем дымам, что круто вздымались по ту сторону реки до самого неба, и Ольвия терялась в догадках: куда и для чего ее везут и знают ли о приходе персов скифы? Что нужно персам в скифских степях?.. Неужели война?..

Глава тринадцатая Спитамен кшатра[25]

Когда наконец добрались до Истра, был уже полдень. Оба берега реки — скифский и противоположный, фракийский, — кишели, как муравейники. Тысячи и тысячи человеческих фигурок суетились по обоим берегам, туда и сюда сновали лодки, плоты. А через всю ширь реки, с небольшими промежутками для пропуска воды, выстроились в ряд триеры на якорях. Триеры были большие, морские, видно, пришли сюда из Понта, поднявшись вверх по реке. Ольвия поняла, что на реке идет строительство моста или переправы для персидской орды.

По крутому спуску они съехали вниз и остановились у толстых дубовых свай, забитых в твердый грунт берега. На фракийской стороне тоже были забиты в твердый материковый грунт дубовые сваи, а между ними от берега до берега, поверх заякоренных триер, уже были натянуты восемь толстых льняных канатов, к которым привязывали поперечные балки.

Разноязыкие рабы (это было понятно по их выкрикам), белые, смуглые и совсем черные, нагие, в одних лишь набедренных повязках или коротких юбчонках, под щелканье кнутов надсмотрщиков с трудом вращали тяжелые вороты, натягивая толстые канаты.

Чернобородый что-то сказал; двое всадников из его отряда спешились, побежали по берегу к лодочникам, а чернобородый снова повернулся к строителям моста. Скрипели лебедки, кричали надсмотрщики и хлестали нагих рабов, и те все крутили и крутили вороты. Канаты поверх триер хоть и медленно, но натягивались и натягивались, пока не зазвенели, как струны, и не легли на ряд триер, которые отныне будут поддерживать мост вместо свай.

Тем временем подбежал один из всадников, что-то сказал чернобородому, и тот кивнул Ольвии, веля следовать за ним. Они спустились к воде, где их уже ждала немалая лодка — вернее, две, сбитые досками. В одну всадники завели коней, а в другую вошли чернобородый, Ольвия и еще какие-то люди, видимо, строители, которым нужно было как раз на тот берег. Ольвия присела, а чернобородый стоял возле нее и смотрел на тот берег. Гребцы поплевали на ладони, крякнули, опустили длинные весла в воду, потянули их на себя, и обе лодки стремительно отошли от берега.

На середине реки вода бурлила, билась о борта преграждавших ей путь триер, пенилась и с шумом и ревом неслась в проходы между судами. Из лодки триеры казались огромными, и где-то там, над ними, наверху, строился мост. [26]

На фракийском берегу уже настилали на натянутые поверх триер канаты прочные бревна по ширине будущего моста и крепко привязывали их к поперечным балкам. И тотчас же засыпали их землей, которую на носилках, почти бегом, под ударами кнутов, таскали рабы. Одни носили землю, другие разравнивали ее, а третьи трамбовали толстыми обрубками бревен. Одновременно с земляной насыпью с обеих сторон тянули перила.

Сидя в лодке, Ольвия видела, что строительство моста идет быстрыми темпами, персы торопились. И тогда она подумала о Тапуре. Знает ли он и его владыка Иданфирс, что персы уже строят мост на скифскую землю?.. Дней через десять они закончат мост, и по нему лавиной хлынет персидская орда… Как предостеречь скифов, как передать им весть об этом мосте? Подумала, и на душе стало тяжело: а выпустят ли персы ее из своего лагеря? Ох, вряд ли. И убежать от них — тоже не убежишь. И от осознания того, что она знает о враге, о его намерениях, но не может предупредить скифов, ей было больно, и она словно чувствовала за собой какую-то вину.

Лодка причалила к фракийскому берегу, ткнулась носом в песок; гребцы, разогнув спины, отдувались. Чернобородый кивнул Ольвии, и она сошла за ним на берег… Уже не скифский, а чужой. Из второй лодки выводили коней и тут же садились в седла. Села и Ольвия, и по знаку чернобородого они двинулись. На фракийском берегу людей было больше, они сновали так густо, что между ними трудно было проехать. Все это были строители моста: носили землю, пилили и тесали бревна для настила.

Отряд чернобородого круто повернул в степь, и, когда они поднялись на возвышенность, Ольвия увидела далеко внизу гигантский военный лагерь, над которым вздымались дымы от тысяч и тысяч костров. Вся персидская орда поместилась в той долине, а может, лишь часть ее — неведомо, но долина была до отказа забита людьми и животными. На горизонте носились всадники, слева и справа от дороги скакали отряды, на возвышенностях стояли дозорные посты, и чернобородый что-то кричал им — видимо, пароль.

Ржали кони, ревел скот, скрипели повозки, и гул человеческих голосов доносился из долины, словно морской прибой.

— Наши кони затопчут вашу степь и выпьют ваши воды, — обращаясь к Ольвии, хвастливо воскликнул чернобородый.

— Вы еще не знаете, что такое скифские степи, — ответила Ольвия.

— О, ты не знаешь, что такое войско царя царей! — буркнул чернобородый и умолк. Они спустились вниз. Повсюду паслись оседланные кони, между ними спали всадники в панцирях и шлемах, еще дальше ревел скот, стадами двигались верблюды, волы.

Сам лагерь был защищен тремя рядами повозок. Отряд, пленивший Ольвию, проехал через три ряда повозок после того, как чернобородый сказал дозорным тайное слово. Петляли по узким проходам, словно в густом лесу. Повсюду спали пехотинцы, прикрывшись от солнца большими плетеными щитами; спали, хотя гул над лагерем стоял невообразимый. Там и тут на ветру трепетали шатры и палатки, но по большей части воины лежали прямо под открытым небом. Блестели шлемы, панцири, кольчуги. Многие воины были в войлочных колпаках, в шерстяных накидках. И гул, гул, такой, что, казалось, гигантская река ворочает камни в бездонной пропасти. Пленник, попав в такой лагерь, глох и слеп, терял волю и рассудок, и был уже не способен ни сопротивляться, ни тем более держаться с достоинством.

Всадники чернобородого вертелись вьюнами, чтобы не наступать воинам на головы, и медленно двигались по лагерю. То тут, то там стучали молоты: походные кузнецы чинили оружие; ревели верблюды, ржали кони, кричали люди, и невозможно было что-либо понять или разобрать. Ольвии казалось, что она попала в потусторонний мир. И только думала: как? Как скифы одолеют такую орду, что вползала в их степи?

Середина лагеря, которую охраняли «бессмертные», имела свою дополнительную защиту и была окружена тремя внутренними рядами повозок, над которыми на копьях развевались конские хвосты. А за повозками на просторном месте стоял огромный розовый шатер, над которым распростер крылья золотой орел. Ольвия догадалась, что здесь находится персидский царь.

У входа в шатер неподвижно застыли с копьями, щитами и мечами на поясах шестеро здоровяков в сияющих шлемах и латах. Они стояли, словно каменные идолы, даже не шелохнулись, когда отряд спешился у шатра. Лишь когда прибывшие сделали шаг вперед, копья качнулись, сверкнули на солнце и преградили им дорогу.

Всадники, пленившие Ольвию, разом притихли и присмирели, придерживая мечи на поясах, чтобы те не звякнули, осторожно спешились, выстроились в линию и замерли, будто их и не было. Чернобородый застыл впереди.

Стояли долго, не смея даже поднять глаз, только время от времени моргали. Ольвия в конце концов не выдержала:

— И долго мы будем молиться на этот шатер? Я спешу домой, к Гостеприимному мо…

Чернобородый бесшумно метнулся к ней, зажал ей рот широкой, твердой как камень ладонью… А отняв ладонь, яростно взглянул на пленницу и провел ребром своей руки у себя по горлу. Ольвия все поняла и затихла.

Из шатра высунулась продолговатая, желтая, как тыква, голова без единого волоска и шевельнула рыжими бровями. Чернобородый что-то шепотом доложил ей, голова кивнула и скрылась. Снова потянулись минуты невыносимого ожидания. Чернобородый не сводил глаз со входа в шатер, и руки его были молитвенно сложены на груди.

Из шатра вышел толстый, дородный перс в панцире и шлеме и, положив руки на кожаный пояс, туго впивавшийся ему в живот, что-то тихо сказал чернобородому. Тот угодливо кивнул и, повернувшись к пленнице, движением руки показал ей, что нужно идти. Едва Ольвия сделала шаг-другой, как откуда-то невидимые руки подхватили ее, и она мигом очутилась в шатре. Испуганно прижимая к себе ребенка, она сделала несколько шагов между двумя рядами воинов с обнаженными короткими мечами и оказалась под сводами шатра.

Внутри шатер был необычайно просторен, весь в парче и позолоте. На пышных коврах, на подушках, чинно восседали в шлемах, с короткими мечами на поясах, стратеги и военачальники.

Тишина в шатре стояла такая, что слышно было, как звенит в собственных ушах. Ни единого движения, ни единого взгляда… Словно сидели не живые, а какие-то диковинные мертвецы…

Ольвия скользнула взглядом дальше, и у священного огня, горевшего в большой бронзовой чаше на треножнике, под противоположной стеной шатра, на которой висел герб Персии — соколиные перья, а внутри — стрелок, натягивающий лук, — по-восточному скрестив ноги, сидел на подушках сам Дарий в золотой шлемовидной тиаре, с искусно завитой бородой. Был он в розовом сияющем одеянии, подпоясанный широким кожаным поясом с золотой пряжкой в форме крылатого колеса и с коротким мечом в позолоченных ножнах.

Он равнодушно смотрел на пленницу, сузив тяжелые, отекшие веки. Сонная апатия, мертвенный холод окутывали его сухое, резкое лицо с тяжелым подбородком. Но даже сквозь эту сонливость проступали черты волевого, жестокого и властного царя, царя царей, как величали себя все персидские владыки из рода Ахеменидов.

— Я пришла, великий царь, — сказала Ольвия, и от первых же звуков ее голоса стратеги качнулись от изумления: еще не бывало, чтобы какая-то пленница смела первой заговорить с тем, кто был воплощением бога на земле.

— Я крайне удивлена и возмущена, — в мертвой, зловещей тишине продолжала пленница. — У тебя, великий царь, войска столько, что взглядом не окинуть, так зачем было хватать женщину с ребенком на руках? Разве я в силах причинить зло твоей орде, великий царь?

Не успела Ольвия и закончить, как откуда-то неслышно, словно летучие мыши, метнулись к ней тени, зажали ей рот, схватили за плечи и стали гнуть к земле, пытаясь бросить пленницу на ковер, к ногам царя. Ольвия изо всех сил рванулась, выпрямилась.

— Падай! — шипели позади нее. — Варварка, ты находишься перед самим Дарьяваушем [27], царем великим, царем царей! Ты находишься перед солнцем всей земли! Спитамен кшатра удостоил тебя великой чести, дабы ты поцеловала край ковра в его божественном шатре. Перед ним простые смертные лежат и бородами землю метут!

— А я — женщина! — звонко воскликнула Ольвия. — Я выросла в вольном городе, где людей так не унижали!

Брови Дария слегка дрогнули, тени отскочили от Ольвии.

И снова в шатре воцарилась тревожная тишина.

Дарий шевельнул сухими, потрескавшимися от степного ветра губами, сонная апатия начала сползать с его лица, глаза полураскрылись. Тихо, но властно царь царей спросил пленницу:

— Кто ты, красавица?

Невидимый толмач быстро перевел вопрос для пленницы по-гречески.

— Ольвия, — ответила та.

В уголках уст царя царей мелькнула ироничная усмешка.

Он спросил с едва скрытым смехом:

— Выходит, ты так знаменита, что достаточно одного твоего имени? Но мы о тебе раньше ничего не слышали.

— Я дочь архонта Ольвии и жена скифского вождя Тапура!

Стратеги переглянулись и снова замерли.

— Почему же дочь архонта и жена скифского вождя в одиночестве ехала по степи? — мягко спросил Дарий.

— Я бежала от гнева своего мужа, — ответила Ольвия правду. — Он бывает добрым, но бывает злым, как Мегера. Ему нужен сын, продолжатель рода, сын-орел, о котором бы заговорили степи, а я… — Женщина тяжело и печально вздохнула. — А я родила ему дочь. Ярость пленила его и ослепила. Пришлось бежать ночью на коне, потому что под горячую руку Тапур способен на все. Он как дикий конь, что не терпит узды. Его невозможно укротить, пока он сам не опомнится.

Лицо царя царей сделалось сочувствующим и добрым.

— Какой жестокий у тебя муж, — слегка покачал он головой. — Но тебе, несчастная женщина, повезло. Убегая от своего, как ты говоришь, необузданного мужа, ты попала под надежную защиту. И теперь имеешь возможность отомстить вероломному Тапуру. Ведь ты не виновата, что родила дочь, а не сына.

— Да, великий царь, я не виновата, — согласилась Ольвия. — Боги тому свидетели, что я очень хотела родить сына.

— Все в воле богов, — мягко промолвил Дарий и в тот миг начал даже нравиться Ольвии. — Сын — хорошо, но и дочь — тоже хорошо. Девушки, что со временем становятся женами мужей, нам очень нужны, ведь без них не будет детей, не будет воинов. — И добавил, слегка улыбнувшись: — Меня ведь тоже когда-то родила женщина, и я благодарен ей, ибо мой отец, славный Виштасп, никогда бы на такое не сподобился.

Царь был доволен собственным остроумием; полководцы тоже улыбнулись, но тут же сжали губы, как только царь погасил свою скупую усмешку.

Дарий заговорил, как и прежде, тихо и мягко:

— Радуйся, красавица! Я веду непобедимое войско персов против непокорных и своенравных скифов. И меня, и мое войско осеняет сам бог неба, великий Ахурамазда. Скифам отныне больше нет места на земле. Воспользуйся случаем и отомсти своим обидчикам. Более того, я повелю, и ты станешь женой будущего сатрапа Скифии, которого я поставлю и который во всем будет слушаться меня.

Ольвия молчала.

— Радость отняла у тебя дар речи? — ласково спросил царь царей.

— Быть предательницей — невелика радость, — ответила Ольвия.

Брови Дария дрогнули.

— Как понимать дочь архонта и жену скифского вождя?

— Я не держу зла на скифов, ибо они ничего дурного мне не сделали, — пленница взглянула в холодные глаза царя царей. — Нет у меня гнева и на Тапура. Ему нужен сын.

— Так в чем же тогда суть?

— Суть вот в чем, великий царь. — Ольвия подождала, пока переведет толмач, и дальше говорила уже медленнее: — Все, что случилось, — это наше с Тапуром дело. Скифы тут ни при чем.

Черная тень легла на сухое лицо Дария.

— Я хочу сделать тебе добро.

— Если ты, великий царь, добр — вели отпустить меня домой, к Гостеприимному морю, — резко сказала Ольвия. — А мстить Тапуру я не буду. Я люблю его. Он отец моего ребенка. Что между нами произошло, то между нами и останется!

Дарий дернулся, но сдержался и сказал с угрозой:

— Я велю отпустить тебя к твоему отцу, хоть ты и остроязыкая, и непочтительная. Но после того, как ты кратчайшим путем поведешь мою конницу в Скифию. О, это займет у тебя совсем немного времени. И потом ты свободна, как птица в небе. Я щедро тебя награжу, дам богатую повозку, слуг и рабов, чтобы дочь архонта больше не носилась в одиночестве по степям. И ты вернешься домой с невиданными дарами.

— Если владыка так всемогущ, то пусть сам и ищет скифов! — не ведая, что говорит, воскликнула Ольвия. — У него много воинов. Если они чего-то стоят, то царь царей обойдется и без женского предательства.

Дарий потемнел лицом.

— Смотри, как бы твой длинный язык не повредил твоей нежной шее! — тихо, но властно промолвил владыка. — Таких слов, какие только что слетели с твоих уст, я никому не прощаю. Я заставляю такие уста умолкнуть. Но тебя помилую, взирая на твою молодость и красоту. Дочь греческого архонта просто не думает, что говорит!

Глава четырнадцатая В белой юрте

После разговора с персидским царем пленницу почтительно проводили в белую юрту, чистую и опрятную. Сопровождавшие ее воины относились к ней как будто с уважением, по крайней мере, держались довольно вежливо.

Ольвия не могла понять, кто она: гостья или пленница?

Владыка всех людей от восхода и до заката солнца, царь царей с большим уважением отнесся к дочери греческого архонта, объяснили ей через толмача. Ведь в белую походную юрту поселяют только избранных гостей… Правда, добавили, и пленница уловила в голосе нескрываемую иронию, время военное, а вокруг дикие степи, в которых рыщут скифы. А возможно, и сам Тапур ее ищет, чтобы покарать за дочь, а потому, дабы с дорогой гостьей ничего дурного не случилось, у входа в юрту будет неотлучно стоять стража…

Ольвия устало опустилась на ковер. Внутри юрта была устлана несколькими слоями ковров, в которых тонули ноги, и оттого было тихо, а вдоль стен лежали бархатные подушечки. В юрте было уютно и тихо — толстый войлок гасил лагерный гомон.

Не успела она собраться с мыслями, как в юрту неслышно вошел раб с бритой головой и большим кольцом в носу. Словно не вошел он, а вплыл, как диковинная рыба. Внутри кольца висел маленький колокольчик и позвякивал, пока раб, кланяясь, ставил еду. Пятясь и позвякивая, раб беззвучно выплыл из юрты, а Ольвии еще долго чудился его звон.

В деревянном корытце лежало красное вареное мясо, рядом стоял кувшин с водой, а на деревянном блюде горкой вздымались фисташки. Не чувствуя ни вкуса, ни тем более голода, пленница механически пожевала немного твердого и безвкусного мяса, с жадностью напилась, покормила дочь, что уже начала капризничать, перепеленала ее и, качая, тяжело вздохнула.

Что же дальше? Где выход из этой юрты? Да и есть ли он вообще? Ох, Тапур, безумный и своевольный, знаешь ли ты хоть, какая беда вползает в твои степи? И как вырваться из этой уютной белой юрты с мягкими коврами, чтобы предупредить тебя?

Персы ждут от нее согласия, требуют, чтобы она стала предательницей и отомстила тебе, Тапур. Персы спешат выиграть время, чтобы застать скифов врасплох, а для этого нужно кратчайшим путем, не блуждая в безводных степях, проникнуть в Скифию и разбить ее главные силы. Так, может, отомстить тебе, Тапур? Чтобы знал, как угрожать рабством?

Во сне вскрикнула дочь…

Ольвия встрепенулась, испуганно взглянула на Ликту: у нее было такое чувство, будто только что вскрикнул сам Тапур.

— Не кричи, Тапур, — шепотом сказала Ольвия. — Я не предам тебя, я не поведу в твои степи персов, что бы они со мной ни сделали.

От голоса дочери на душе немного полегчало. Улыбаясь сама себе, она с тоской подумала, что все еще любит своевольного вождя. Любит и ничего не может с собой поделать.

И даже зла в душе на него не держит.

Разве что обиду…

— Тапур, Тапур… — прошептала она, глядя на дочь. — Что же теперь будет? Я словно меж Сциллой и Харибдой — ты грозишь мне рабством, а персы — смертью…

Несмело звякнул колокольчик, и в юрту, согнувшись, вплыл раб с кольцом в носу.

— Сгинь, наваждение! — крикнула Ольвия, и раб, звякнув колокольчиком, и впрямь исчез, а в ушах ее еще долго звенело.

Она присела, опершись на бархатные подушечки, вздохнула, задумалась… Что же теперь?.. Голова вот-вот расколется, будто кто-то по вискам бьет мелкими и острыми камушками… Где выход? Где? И есть ли он вообще, этот выход? О боги, чем я вас прогневила, что вы послали мне такие тяжкие испытания? Неужели я никогда не была счастливой и беззаботной, как чайка морская?

И показалось ей, что она дома, в легком светлом хитоне бежит по берегу моря, и над ней носятся белые чайки… И теплый морской ветер овевает ее лицо, треплет волосы… А она смеется и бежит вдоль моря… Нет, не бежит, а словно летит, раскинув руки, летит солнечная, легкая, беззаботная, смеющаяся… И не знает она, что такое горе и беда, и не нужно ей думать и искать выход из трудностей, ибо жизнь ее беззаботна, юна, вечна…

О боги, неужели она когда-то была такой счастливой? Неужели была такой, когда не нужно было ни о чем думать, не принимать никаких решений, а лишь порхать, летать над морем белоснежной чайкой…

Чья-то тень упала на ее лицо. Она тихо вскрикнула и вскочила, настороженная и дрожащая.

— Кто здесь?!

В юрте сидел (откуда он взялся? когда вошел?), скрестив под собой ноги, старик с вытянутым лицом и редкой, словно льняной, бородой, в белой войлочной шапке, похожей на царскую тиару; на плечах белела накидка.

Он смотрел на нее прищуренными добрыми глазами, гладил свою редкую бороду сухой, морщинистой рукой и ласково улыбался. И показался он Ольвии добрым-добрым богом, святым ее спасителем.

— Ты… кто такой, дедушка? — спросила Ольвия с надеждой на спасение и даже подошла к нему ближе.

— Я тот, кто успокаивает людские сердца и указывает путь разуму, — ласково молвил он. — Я помогу тебе, голубка, попавшая в тяжкие силки.

— Ты… ты жрец? — догадалась она.

— Да, я служу богам, — тихо ответил он. — Но богам служу во имя людей. Я открою тебе глаза, я покажу тебе сейчас твое счастливое завтра. Сядь и успокойся.

Ольвия покорилась ему и села, но успокоиться не могла.

— Пусть твоя дочь спит, а ты слушай меня, и твое сердце исполнится мудрости, и ты примешь единственно верное решение, и увидишь светлый луч, что выведет тебя из царства тьмы в твое солнечное завтра.

— Как ты догадался, старик?.. — прошептала Ольвия. — Я — во тьме, во мраке, в безысходности…

Старик в белой шапке и белой накидке слегка покачивался в такт своему рассказу:

— Выход из тьмы в светлое завтра дано найти не каждому. Люди слепы, ибо действуют по велению сердца, а не разума, не твердого и точного расчета. И гибнут, блуждая во мраке, рядом со своим светлым завтра. Ибо сердце — слепо. Зряч только разум. Слушай меня, голубка, и ты увидишь сейчас тот светлый луч, что выведет тебя на широкую, светлую дорогу в твое беззаботное, и богатое, и знатное счастье.

Он воздел свои длинные, тонкие и костлявые руки, провел ими в воздухе, словно что-то разгребая, и закричал:

— Вижу… За мраком вижу все, все! Вижу известную на весь мир славную столицу Ахеменидов, достославную Парсастахру [28], что значит «сила персов». Вижу на каменной возвышенности несравненный диво-дворец царя царей. В день весеннего равноденствия в честь Ноуруза [29] со всех концов Персиды съехались сатрапы всех областей, стран и племен, везущие царю царей славные дары… Раннее утро. Гости идут мимо двух огромных статуй-стражей врат, через разные покои попадают в святая святых дворца — в зал, где за завесой находится царь царей. По знаку астролога завеса открывается, и на троне в утренних сумерках, совершенно невидимый, сидит царь царей, живое воплощение самого бога на земле. Первый луч восходящего солнца пробивается сквозь маленькое оконце в стене, отражается в воде святого колодца и падает точно на царский трон, и в утренних сумерках зажигает царскую корону… Не всем смертным дано это увидеть, а только лучшим из лучших, достойным из достойных, сильным из сильных, знатным из знатных… В трепетном молчании все прибывшие идут в открытый двор, где происходит церемония подношения даров. Во главе дароносцев выступают правители стран и племен. Вижу, как несут дары из только что покоренной Вавилонии, несут из Мидии, Египта, вижу, как идут эфиопы и индийцы, греки из Малой Азии и арабы, бактрийцы, согдийцы, саки… И все несут дорогие дары, ведут диковинных коней с расчесанными гривами, в золотых уздечках… Вижу…

— Старик… — вздохнув, перебила его Ольвия, — хоть и приятно тебя слушать, но к чему все это? Меня не интересует, кто и какие дары подносит вашему царю. Я не знаю, что со мной будет сегодня, завтра, в это мгновение.

— Смотри разумом, а не сердцем! — крикнул старик и затрясся. — И ты увидишь тогда то, что будет с тобой завтра. А я уже вижу… Вижу!.. — закричал он и затрясся, как в лихорадке. — Вижу скифов. Идут скифы с Борисфена, идут со своим сатрапом, коней золотистых ведут, мечи несут… А еще я вижу сатрапа Скифии. Он твой муж, Ольвия!.. Вижу тебя женой всесильного правителя Скифии, которого поставил царь царей, великий Дарий. Вижу тебя царицей Скифии, вижу твое светлое и счастливое завтра, дочь греческого архонта! Вижу!.. Вижу!.. Взгляни и ты на свое царское завтра. Не сердцем смотри, которое слепо, а — разумом. Разумом смотри и твори свою судьбу, твори, пока боги тебе помогают!

Ольвия молчала, разочарованная и оттого уставшая. Она думала, она понадеялась на этого старика, как на чудо какое, как на доброго-доброго бога, а он оказался обыкновенным уговорщиком… Он вскочил. Простер к ней костлявые дрожащие руки.

— Колеблешься?.. В промедлении — твоя погибель! Лови свое счастье! Хватай его! Я бросил тебе луч света, беги за ним, лети, он выведет тебя из мрака в солнечное завтра. Спеши! Последний миг наступает, и лучик угаснет. Навсегда! Навеки! Спеши за ним! Иди! Лети! Торопись! К солнцу, к счастью, к царскому уважению и милости!

И исчез…

Словно растаял в сумерках юрты.

Словно вылетел в верхнее отверстие для дыма…

Вскрикнула Ольвия:

— Колдун!..

Безмолвная тишина.

Ольвия стояла, понурив голову и беспомощно опустив руки, стояла, словно в каком-то сне, и видела внутренним взором богатую и славную столицу персов, и солнечный луч, зажегший корону царя, и богатые дары, что подносили живому богу покоренные народы.

Только скифских даров там не было.

— Старик?! Колдун!! — вдруг громко крикнула Ольвия. — Где ты, злой вещун? Ты не все увидел! Ибо ты ослеплен своим царем. Скифы преподнесут дары твоему царю не в вашей столице, а в своей степи! И среди тех, кто преподнесет дары, будет и мой Тапур. Слышишь, злой вещун? Мой Тапур будет преподносить в степях Скифии дары своему богу!.. А теперь… теперь поступайте… делайте со мной что хотите!

И в то же мгновение тяжелые и твердые руки легли ей на плечи, сдавили их так, что едва не хрустнули кости, и стали ее гнуть, ставить на колени, но она, из последних сил рванувшись, гордо выпрямилась…

Глава пятнадцатая И собрались все мужи Скифии

Сколько ни было кибиток в Скифии — черных и белых, богатых и бедных, — все, до единой, на скрипучих деревянных колесах, с женщинами и детьми, с домашним скарбом двинулись на север.

Сколько ни было в Скифии табунов резвых коней, сколько ни было стад коров, скота — молочных коров и тягловых волов и быков, — сколько ни было отар овец, всех, до последнего коня, коровы, вола, быка и овцы, пастухи погнали разными путями, но в одном направлении — на север.

Сколько ни было в Скифии свободных мужчин, опоясанных акинаками, все, до единого, от старейшего до самого юного, оседлав боевых коней и наполнив колчаны звонкими стрелами — кто с костяными наконечниками, кто с бронзовыми, кто с железными, — и наточив акинаки и наконечники копий на черном камне, все съехались в священную землю Герр — край царских могил и былой скифской славы.

Каждый род прибывал отдельной дружиной, под собственным бунчуком, во главе с десятниками и сотниками, при полном вооружении, с сумами ячменя для коней и снедью для всадников, с запасными лошадьми. Выкрикнув боевой клич своего рода или племени, дружина занимала свое место.

По всей равнине звенели бунчуки, ржали кони, раздавался топот, крики, песни… Приятели, разбросанные со своими родами по бескрайней степи и давно не видевшиеся, с радостными возгласами бросались друг другу навстречу, обнимались, хлопали по плечам, вспоминали былые походы и битвы… А то и от избытка чувств боролись, катаясь по зеленой траве… Те же, в ком неуемная сила хлестала через край, у кого чесались крепкие руки и могучие кулаки, затевали кулачные бои: бились истово, яростно, надсадно хрипели и ухали, вкладывая в удар всю свою силу и сноровку… Схватки были беззлобны, и потому на разбитые в кровь носы никто не обращал внимания. Бьются друзья, молотят друг друга кулаками под ребра, в челюсть — значит, силы от радости девать некуда, отчего ж не потешиться боем, не показать перед чужими родами свое умение, свой меткий удар? Да и настоящий бой потом не таким страшным кажется.

То тут, то там раздаются боевые кличи родов и племен:

— Арара!!!

— Гурара!!!

— Улала!!!

— Калала!!!

Зрители хриплыми криками подбадривают бойцов, восторженно цокают языками, возбужденно оценивают ловкие и сильные удары и, в конце концов, сами засучивают рукава.

— Кто хочет подраться, у кого руки чешутся — выходи!

И выходят, и бьются, и все равно силы девать некуда.

Там род сошелся с родом и, положив друг другу руки на плечи, отбивают ногами круг, аж трава с корнем летит.

Кто показывает свое мастерство в стрельбе из лука: один подбрасывает комок земли, что молниеносно падает вниз, а другой еще быстрее настигает его стрелой, и комок, не успев упасть, рассыпается в прах.

Кто мечет копья, и они летят точно в намеченную цель, кто схватился на акинаках, кто уже скрестил мечи…

Одеты все одинаково: в черных походных башлыках, в войлочных, но разноцветных куртках, в войлочных или кожаных штанах, а то и в простых шароварах, обуты в мягкие сафьянцы без каблуков, с мягкой подошвой, с перевязанными голенищами.

А кто и бос, но с надеждой разжиться обувью у персов. Если повезет, конечно.

А защищены от смерти по-разному. Самых бедных защищает один лишь войлок, да и тот — худой, потертый, прожженный у костра, ношеный-переношеный. Да еще защищают их крепкие кости, задубевшая в степях кожа да надежда на удачу: везло до сих пор, жив-здоров, повезет и ныне.

Кто побогаче, у того на груди и плечах нашиты полосы крепчайшей дубленой кожи, которую и мечом-то не просто взять. А кто еще богаче, у того на груди железная чешуя. Десятники, сотники, тысячники, старейшины, знатные мужья и воины, или просто богатые родичи вождей, да и сами чьи-то богатые родичи — те в больших, тяжелых и дорогих шлемах, захваченных в былых битвах еще их дедами или отцами, либо же купленных при случае у греческих купцов.

Вожди сияют позолоченными шлемами, как вон тот же Тапур во главе своего войска, вожди закованы в железо, и грудь у них в железе, и плечи, и поножи на ногах, и даже головы и груди их коней в железо закованы. Такие долго проживут, добра у врага себе немало наберут, еще богаче, еще грознее станут… А больше поляжет тех, у кого грудь защищает один лишь потертый войлок, ибо копьем его проткнуть легко, стрелой пробить еще легче… А повезет увернуться от копья или стрелы — сдерет с недруга панцирь, натянет на себя — сам будет радоваться, другие завидовать… «Гляди-ка, — скажут, — башлыка нет, бедняк из бедняков, а какой панцирь добыл. Вот повезло. Теперь его в степях будут звать не иначе, как: Тот, у кого железный панцирь».

А о смерти скиф не думает, на то и битва, чтобы кто-то погибал, а кто-то пил его горячую кровь! Кому повезет, тот сорвет скальп с недруга, привяжет его к уздечке своего коня и будет хвалиться… А промахнется… Что ж, в мир предков уйдет, другие же славу и добычу меж собой поделят.

А собираются в поход все охотно и радостно, потому что сколько в степи ни сиди, а коли нет у тебя добрых табунов, ничего не высидишь. А в битве, если повезет, можно захватить добро: оружие, коня или повозку. А что еще скифу надо, кроме доброго оружия, коня да повозки? Разве что добрая жена. Так жен в Скифии хватает. А есть у тебя конь да повозка — любая за тебя пойдет! А там, глядишь, и табун заведешь, если у убитого найдешь золото… Ха! Хорошо, когда поход, хорошо, когда война. А персы, говорят, богаты, всего у них в избытке: и оружия, и коней, и повозок, и другого добра немало! Если не убьют тебя персы, то разбогатеешь! Будет с чем в свое кочевье возвращаться, будет чем перед родом хвастаться и детям своим рассказывать.

***

Остановил Иданфирс своего коня на возвышенности и долго-долго смотрел на всех мужей Скифии, одобрительно кивая белой бородой, и золотой его шлем ослепительным сиянием вспыхивал на солнце.

— Славно, славно, что от вас стало тесно на равнине, — сам себе говорил владыка. — Ишь, как ретивы да падки до персидского добра!.. Чтоб всегда так густо и грозно гудело осиное гнездо Скифии. Будет битва, будет пожива для тех, кто уцелеет, будут персидские кони ржать в наших табунах!

И мчались к владыке вожди и предводители, старейшины родов, колен и племен, соскакивали с горячих коней и кланялись до земли.

— Владыка, да дарует тебе Папай здоровья сегодня и вовеки! Мы прибыли. Наши кони летучи, как мысли, наши стрелы быстры, как ветер, и летят они со змеиным свистом. Наши акинаки наточены на черном камне и жаждут персидской крови. Мы хотим пить сладкую кровь врагов. Укажи нам, владыка, место в битве.

— В битве всегда найдется место для настоящих мужей, — одобрительно отвечает владыка. — Коли сумеете одолеть персов — обогатятся ваши кибитки. Богаты персы! Но и сильны. Ох, и сильны!

— Да и мы не слабодушны, владыка!

— Бой покажет, кто сильнее.

Послышался призывный звук труб, и на равнине все пришло в движение. Словно гигантский муравейник зашевелился от горизонта до горизонта. Это роды занимали свои места; каждая дружина, держа под уздцы коней, становилась плотными рядами под своими бунчуками.

А кто коней не имел, кто был пешим, — становился позади, в битве надеясь коней захватить. Ибо без коня в степи — что птице без крыльев, что пешему без ног.

Звенели бунчуки.

Ржали кони, и черное воронье кружило над равниной — уже почуяло поживу.

Иданфирс снял золотой шлем, и ветер трепал его редкие, уже выцветшие волосы и что-то гудел в уши старику… И в голосе далеких ветров чудились ему незабываемые голоса…

«А сыновей моих и нет среди всех мужей Скифии, — с горечью думал он, но тут же подавил в себе отчаяние. — Нет, но были. В боевых кличах родов и племен я слышу и их голоса».

И повелел владыка:

— Самых юных отберите и пошлите их на север защищать наших женщин. Да и нельзя девиц оставлять без парней. А юноши пусть еще растут, их час от них никуда не денется. Если же мы поляжем в битвах, то юноши и девицы, подросши, продолжат на этой земле наши роды.

И были отобраны самые юные, и посланы на север.

И все равно на равнине было тесно от всех мужей Скифии.

А сколько их — того никто не знал.

Говорят, что давным-давно скифский царь Ариант решил узнать, а сколько же у него мужей? Вот и велел он каждому принести по одному медному наконечнику для стрелы. И принес каждый скиф по одному наконечнику, и долго-долго мудрые старцы, сильные в счете, считали те наконечники, но так и не смогли сосчитать. Тогда царь распорядился переплавить все наконечники и отлить из них медный котел. Говорят, вышел тот котел таким большим, что в нем вмещалось вино из шестисот греческих амфор.

Иданфирс в сопровождении вождей объезжал войска и говорил:

— Сколько вас, опоясанных акинаками, я не знаю. И знать не хочу, потому что нет времени вас считать. Да и что даст счет, если в битве сила ваша удваивается. Сколько у вас стрел — я не знаю и знать не хочу, пусть о том на собственной шкуре узнают персы. Сколько у вас коней, я не знаю, ибо они у вас быстры, как ветер. А разве можно сосчитать ветер? А вот сколько добра у персов, я тоже не знаю. О персидском добре вы узнаете сами, когда захватите его. Думаю, уж добро-то вы сосчитать сумеете, и порядок ему найдете.

— Сумеем, владыка! — скаля зубы, кричали всадники. — И сумеем, и сосчитаем!..

— И то ладно, — одобрительно кивал Иданфирс. — Уж что-что, а чужое добро вы считать умеете. И биться умеете и любите, ибо скиф с оружием никогда не расстается. Когда наши предки пришли в эти края, здесь жили киммерийцы, и край этот звался киммерийским. А что сталось? Мы разбили киммерийцев, прогнали их прочь, а край их захватили себе, и с тех пор он зовется скифским краем. И будет так зваться, покуда светит солнце. Будет, ибо то, что мы берем, никому не отдаем. Мы берем навсегда. Теперь же сюда пришли персы. Но мы не слабодушные киммерийцы и этих степей никому не отдадим. Так я говорю или не так?

— Так, владыка, так! — гремело над равниной.

И сказал тогда Иданфирс:

— Вы собрались — так стойте, а я буду говорить с отцом нашим, с самим Папаем.

— Тихо, тихо… — пронеслось по равнине. — Владыка с Папаем будет говорить.

Остановил Иданфирс коня у кургана, соскочил на землю и взошел на его вершину. С ним поднялись вожди и старейшины.

Стал Иданфирс на высоком кургане, взглянул в долину, в которой черно было от черных башлыков, а новые все прибывали и прибывали, и воздел руки к небу, и ветер на кургане трепал его белую бороду, и золотой шлем его вспыхивал на солнце огнями.

— Отец наш Папай! — еще более зычным голосом воззвал он к высокому небу над Скифией. — Мы собрались, мы, опоясанные акинаками, ждем твоего знака, великий наш заступник Папай! Я собрал всех, кто называет себя мужем настоящим, кого я не раз и не два водил на битвы великие и малые. Я собрал всех, кому Арес вложил в десницу ясное оружие. Скиф волен, как птица в небе. Земля — его постель, а звездное небо — одеяло. Резвые солнечные кони несут его, словно на крыльях. Так веди же нас вперед, отец наш Папай! Так благослови же нас, отец наш Папай! И поведет нас вперед Арес, как водил он нас когда-то походом в дальние края, и скифы тогда отсекли ассирийскому льву хищные когти, и сам царь Ассирии Асархаддон откупился от нашего царя Партатуа своей дочерью. И мы, внуки Партатуа, не посрамим своего оружия. Как отсекли мы когти ассирийскому льву, так выбьем и спицы из Колеса Персиды!

И выкрикнул он боевой клич своего рода:

— Ара-ра!!!

И загудела равнина, наполняясь боевыми кличами скифских родов. Под эти кличи царь с вождями спустился с кургана и ступил в большой круг, выложенный из белого камня. А вокруг круга ряд за рядом стояли воины. И принес туда старейший воин Скифии меч Ареса, и положил его на землю к царским ногам, и опустился на колени. И все войско по всей широкой и великой долине в тот миг опустилось на колени, и каждый воин положил на землю перед собой свое оружие.

— Земля, дай силу мечам нашим грозным! — опуская руки к земле, заговорил старейший воин Скифии. — Земля родная, дай силу и полет звонким нашим стрелам. Да не знают они промаха, да несут они смерть каждому, кто посмеет тебя, земля наша, топтать!

И воскликнули хором все мужи Скифии:

— Никто не остановит полет смерти на концах наших стрел, акинаков, мечей и копий!

Когда освященные стрелы были уложены в колчаны, а акинаки прицеплены к поясам, и мечи опущены в ножны, и копья взяты в руки, в белый круг, опираясь на длинное копье, неспешно ступил старейший воин.

— Владыка наш, — учтиво обратился он к царю, и белая его борода развевалась на ветру. — Я — Илам из скифского рода с боевым кличем «арара». Как мог, служил я тебе, владыка, верой и правдой всю свою жизнь. Не счесть битв, в которых мое копье пило вражескую кровь. Давно то было, а был я тогда и молод, и силен. Силу имел бычью, и жадное мое копье насквозь пронзало врагов. А сейчас я стар стал. И руки мои уже не так крепко держат оружие, как прежде. Зрение мое утомилось, и стрелы не всегда попадают в цель. Посему хочу я в последний раз сослужить службу тебе, и твоему славному войску, и всему народу нашему скифскому, и всей земле нашей. Отдаю себя в жертву богам за победу нашу над Персидой! Повели, владыка, приготовить хворост, и я с дымом полечу к Папаю.

— Слава тебе, доблестный скиф, — тихо сказал Иданфирс и в почтении склонил голову перед старейшим скифским воином Иламом. — Я велю приготовить много-много хвороста для твоего костра, дабы ты легко с дымом полетел на небо к отцу нашему Папаю и к богу нашему боевому Аресу.

***

И хворост был собран, и сложен на равнине в большой костер. Старый воин Илам подошел к царю, поклонился ему в пояс.

— Я готов, владыка, в последний раз сослужить тебе службу и войску твоему славному!

Иданфирс поднес ему золотую чашу.

— Испей, славный муж, скифского зелья перед дальней дорогой. Оно настояно на травах земли родной, оно даст твердость духу твоему и телу. Ты легко полетишь в небо, славный наш Илам!

Илам поднес чашу к губам, неспешно выпил на прощание родное зелье родной земли.

— Пора, владыка, пора. Я слышу, как топочут кони Персиды. Надо спешить к Папаю.

Опираясь на копье, взошел на хворост старый воин, на все четыре стороны поклонился войскам.

— Прощайте, боевые други мои! Прощай, славное осиное гнездо скифов! Не поминайте меня лихом. Ара-ра!

— Прощай, друг наш боевой! — хором ответили войска и сняли башлыки. — Доброй тебе дороги на небо!

— Огонь — брат мой, и дым — тоже брат мой! — сказал Илам. — Я быстро полечу с дымом на небо и расскажу Папаю все, что на земле творится. И вымолю у него победу нашему ясному оружию!

Подошли четыре воина с горящими головнями в руках и подпалили хворост с четырех сторон света.

Сперва с четырех сторон появились маленькие голубые дымки, а потом выглянули из хвороста алые язычки пламени.

Войско тихо запело древнюю скифскую песнь прощания…

Затрещал хворост, вспыхнул огонь и принялся пожирать его с четырех сторон.

Илам стоял на хворосте недвижно, тонкий, высокий, худой. Он воздел руки к небу, готовясь лететь, и даже не вздрогнул, когда огненные языки объяли его тело.

Какое-то мгновение из пламени еще виднелась белая голова Илама, а потом и она исчезла в жарком, страшном огне, что загоготал на всю долину. И взметнулся ввысь дым.

— Полетел!.. Илам полетел!.. — закричали воины. — Ара-ра, Илам!

Белыми клубами помчался ввысь дым, и все провожали его взглядами, пока он не растаял в лазури над равниной, над всей скифской землей…

Догорел хворост, опало пламя, налетел ветер и понес серый пепел по степям. Проходили мимо кострища войска, и каждый наклонялся и брал себе уголек, который отныне и вовеки будет оберегать его в боях, напоминать ему о старом воине Иламе, учить, как надо любить свой край и жертвовать своей жизнью во имя народа своего, во имя воинского товарищества.

***

Вечером состоялась тризна по старому воину, который по доброй воле улетел на небо просить богов даровать победу скифскому оружию… Пили также и за всех мужей Скифии, павших в былых битвах.

Вожди сидели каждый у своего шатра, со своими родами и племенами, в окружении лучших своих воинов, мужей и предводителей. Чаша вождей ходила по кругу, и из нее пили бузат только самые храбрые, самые отважные, те, кто поверг в бою не одного врага, чей конь у уздечки носит целые пряди чужеземных волос.

Самым знатным воинам вожди собственноручно подносят золотую чашу, полную хмельного бузата. Честь какая! Не каждый ее удостаивается хотя бы раз в жизни. А тот, кто еще не убил врага, должен стоять в стороне. И они топчутся, опустив головы, не смея взглянуть в глаза своим родичам и товарищам. И мысленно клянутся: в ближайшем бою, а он скоро-скоро будет, самим прославиться и племя, и род свой прославить.

Пьют воины хмельной бузат и хором поют древнюю песнь мужской доблести:

Мы славим тех, кто степь любил безбрежную,

Мы славим тех, кто вырос в седлах резвых коней,

Мы славим тех, кто умел любить прекрасных женщин,

Кто солнце дал сынам и доблесть отчую бесстрашную.

Мы славим тех, кто пил бузат хмельной в кругу друзей

И побратимству верен был и в будни, и всегда.

Мы славим тех, кто, пламя башен сторожевых узрев,

Седлал коней и мчался в бой с воинственным кличем.

Кто в сече злой пил кровь горячую врагов.

Мы славим тех, кто доблестно в иной мир отошел,

В бою со смертью своей лицом к лицу сойдясь.

***

Боковой войлок шатра был поднят, скручен в валик и привязан вверху. Сквозь ивовые ребра, из которых был сплетен остов шатра, заглядывали далекие трепетные звезды. Иногда в шатер залетал прохладный ночной ветер с Борисфена, приносил с собой полынный привкус степи, шевелил пригасший очаг, и тогда вверх, в закопченное отверстие для дыма, кружась, роями взлетали искорки-блестки, словно желто-золотистые вертлявые мотыльки.

Было видно, как у походного царского шатра неслышно, словно тени усопших, ходила стража. Иданфирс сидел, привычно скрестив под собой ноги, и, как всегда, смотрел в огонь. Тяжелый башлык его был закинут за спину, и навершие тускло поблескивало золотом. Огромный лагерь в долине уже спал. Лишь на фоне неба у далеких сигнальных башен проступали темные фигуры дозорных, да стража все кружила и кружила вокруг шатра владыки.

Степь дышала ночной свежестью, где-то позвякивали поводьями кони, да слышно было, как во тьме перекликались ближние и дальние дозорные:

— Бди!

— Бди!

«Бди», — мысленно повторил Иданфирс и в который раз задумался: крепко ли он блюдет Скифию в лихую годину, все ли взвесил, все ли учел, прежде чем вступить в схватку со всемогущей Персидой?.. О, много народов и племен, великих и малых, покорила Персида, ее Колесо сокрушило кости лучшим воинам мира. Выстоит ли Скифия против такого нашествия царя царей?.. Все ли он учел? И, как на духу, говорит себе владыка: все! Учел все!

— Бди!

— Бди!

«Бдю, — думает владыка, — блюду Скифию, покуда бьется мое сердце и покуда останется во мне хоть капля крови».

Он смотрел в затухающий очаг и видел в умирающих языках пламени глаза… Родные до боли глаза… Сыновья… А может, это глаза не только его сыновей, может, это вся Скифия тревожными очами смотрит на своего владыку, немо вопрошая: приведешь ли ты меня к победе, или костьми я лягу под персидское Колесо?

Перед внутренним взором владыки плыло море островерхих башлыков, в ушах гремели боевые кличи родов, ржали кони… Он поднял Скифию, посадил ее на коня и завтра бросит в бой… Снова и снова обдумывал он свои замыслы, взвешивал их… Сегодня у него еще есть время все выверить, завтра будет поздно…

Внезапно вверху, в отверстии для дыма, исчезли звезды, будто кто-то черный и лохматый заглянул в шатер… Загудел ветер, сквозь ребра обнаженного каркаса шатра было видно, как на потемневшем горизонте лисицей мелькнула и исчезла желтая молния. И в то же мгновение ударил гром!

Ударил гулко, с треском.

Иданфирс вздрогнул, вскинул голову и замер, прислушиваясь. Гром ли это гремел, или ему послышалось? Небо было черным от грозовых туч, молнии уже синими змеями извивались во тьме… Снова ударил гром, раскатистым эхом покатился над равниной…

Иданфирс вскочил на ноги и торопливо вышел из шатра.

Гремело!

Из всех шатров и юрт выбегали вожди и старейшины; воины, спавшие под открытым небом, вскакивали на ноги, воздевая руки к грозовому небу.

— Папай! — неслось над равниной. — Мы слышим твой грозный голос, заступник и отец наш! Ты спешишь нам на помощь! Тебе все поведал Илам. Слава Иламу, воину скифскому слава!!!

И наполнилась долина боевыми кличами.

Гремел гром, голос бога Папая приветствовал скифское войско. И скифское войско, потрясая оружием, приветствовало бога Папая.

Затрепетал Иданфирс, воздел старческие руки к черному грозовому небу, что пылало от молний и раскалывалось от страшных раскатов, и по щекам его катились слезы благодарности. Гром — это голос Папая. Долетел до бога на огненных крыльях старый воин Илам. Отозвался Папай: «Я с вами, сыны мои, с вами в лихую годину!»

По впалым щекам владыки катились слезы и смешивались с дождевыми каплями. Боги не оставили Скифию, боги с ними, с сынами своими этих безбрежных степей!

Клокотала долина в громах, молниях, ржании коней и боевых кличах скифских родов.

Глава шестнадцатая Встреча в чужеземной орде

Очнулась, когда уже стемнело.

В юрте тускло мерцал глиняный светильник; у ее ног, согнувшись, стоял раб с кольцом в носу. Не то дремал стоя, не то печально качал головой… Увидев, что пленница открыла глаза, раб, как заведенный, принялся кланяться, и колокольчик в его носу зазвенел.

— Нелюди!.. Звери!.. — прошептала Ольвия и бросилась на этот звон, словно он был всему виной. Раб попятился к выходу, но его снова толкнули в юрту.

— Тебе тоже вденем кольцо в нос, — сказал кто-то, и мгновение спустя в юрту просунулась улыбающаяся лысая голова с аккуратно завитой бородой. — Каждый, кому не лень, будет дергать за кольцо. Колокольчик будет звенеть и при малейшем твоем движении ежесекундно напоминать, что ты — рабыня.

За войлочной стеной кто-то хохотал, раб кланялся, колокольчик бренчал, а улыбающаяся голова с аккуратно завитой бородой скалилась и подмигивала ей.

— Где вы дели моего ребенка?

— Она еще жива, — сказала голова с завитой бородой. — Но скоро может стать мертвой. Все зависит от тебя.

И лысая голова с завитой бородой подмигнула и осклабилась.

— Ты поведешь нас в тот край, где кочуют скифы и где пасутся их табуны. У нас мало времени, чтобы блуждать по степям, где нет ни воды, ни дорог. А с проводником будет и быстрее, и надежнее.

— Я не знаю дороги.

— Вспомнишь. Желательно идти так, чтобы выйти скифам в тыл.

— Я ненавижу предательство!

— Возможно, — согласилась голова, — но ты спасешь дочь… Так как? Где скифы? Где их табуны? Пастбища? Кочевья? Ну?.. Быстрее, быстрее шевели языком.

— Не знаю. Ничего не знаю, я ведь сама от них бежала.

— Бежала, а теперь вернешься им мстить.

— Я не держу на них зла.

— Жаль…

— Отдайте дочь, если она еще жива!

— Ты сама ее погубила. Но можешь еще и спасти. Подумай. Одну ночь подумай. Последнюю ночь своей свободы. А утром либо дашь согласие, либо станешь рабыней с кольцом в носу. И мы отдадим тебя воинам на потеху. Отдадим на один день, но день этот для тебя будет долгим… очень долгим.

Подмигнув, голова исчезла.

Тело ее похолодело, одеревенело и будто покрылось льдом… И она почувствовала, что — все… Ни Ликту не спасет, ни себя… Почувствовала, что здесь, на фракийском берегу Истра, в чужеземной орде, оборвется ее тропа… И где она оборвется, того никто не узнает: ни отец, ни… Ясон… Почему-то в тот миг вспомнился ей сын полемарха, голубоглазый товарищ ее детства… Может, и вправду была бы она с ним счастлива, если бы не Тапур… Эх!.. Что теперь гадать, не все ли равно? Исчезла ее мать без следа в этом широком белом свете, исчезнет так и она. Единственное, чего она хотела бы сейчас, — это вернуться в родной город… Пусть не в город живых, так хоть в город мертвых. В некрополь. Все же легче лежать в родной земле. Но и это счастье для нее уже недостижимо. Ее просто бросят во фракийской степи на растерзание волкам или воронью… Да и это еще не страшно. Страшнее, когда ее заставят жить. Рабыней с колокольчиком в носу… Заставят жить потаскухой для всяких бродяг…

Она лихорадочно ощупала себя, но акинака не было. Его у нее отнял, кажется, еще Ганус… Всплыл в памяти зеленый выгон на берегу Маленькой речки, чернявая молодица, кормившая Ликту. Это было последнее добро, что встретилось ей в жизни. Впереди уже добра не будет. Впереди ее ждет лишь зло. И поругание…

Она вскочила, заметалась по юрте в поисках хоть чего-нибудь острого. Но, кроме глиняного светильника, в юрте больше ничего не было… А глиной жизнь свою не прервешь…

Вдруг послышалось, что где-то плачет ребенок…

И этот плач острым лезвием резанул ее по сердцу… Но не убил ее, она еще была жива, хоть и окаменевшая, и оледеневшая, но где-то глубоко в сердце еще была боль… Та боль — это все, что осталось в ней живого…

А может, и вправду показать персам дорогу к скифам? Мелькнула эта мысль, и на миг ей показалось, что она стоит нагая, и все на нее пальцами тычут…

Нет, слишком счастливой она была в белом городе над голубым морем, слишком свободной, слишком гордой и независимой, чтобы стать предательницей.

А ребенок где-то плакал…

А может, ей это чудится?

И она снова лихорадочно ощупывала себя, металась по юрте в поисках чего-то острого, ибо не было сил слушать этот плач… Слушать и ждать утра, когда ее отдадут бродягам…

Но ничего острого в юрте не было.

Она не верила, что в юрте нет ничего острого, взяла светильник и, освещая себе путь, принялась обходить ее.

А потом вдруг взглянула на огонек светильника и замерла: есть! Ищет она свою смерть, а смерть — в ее руке. Не только железо может оборвать жизнь, огонь тоже убивает ее… И от мысли, что она нашла смерть, что эта смерть в ее руках и она никому ее не отдаст, стало немного легче. Легче оттого, что не персы ее одолеют, а она — персов. И вся их страшная орда будет бессильна вернуть ее с того света.

Она встала посреди юрты, сняла с головы башлык, распустила по плечам волосы…

«Хорошо, что волосы у меня такие пышные, — подумала она и успокоилась. — Будут гореть ярче. А если юрта вспыхнет — так и совсем хорошо, потому что никто уже не помешает мне уйти в мир предков».

— Ну что, царь, я тебя перехитрила! — сказала Ольвия и поднесла светильник к своим волосам.

Послышался легкий треск — это уже вспыхивали первые волоски, — как вдруг огонек метнулся в сторону, чья-то тень легла на ее лицо, и чья-то рука, выхватив у нее светильник, поставила его у входа на железный треножник. Фигура выпрямилась и подошла к Ольвии.

— Еще не все потеряно, Ольвия…

О боги, какой знакомый голос!

Словно далекое-далекое, навеки утраченное детство отозвалось ей голосом этого воина.

Она подняла голову и увидела высокого воина с тонкой талией, со светлыми волосами, что выбивались из-под шлема, в сером плаще. Что-то укололо ее, она протерла глаза, но воин не исчезал. Он пристально-пристально смотрел на нее печальными глазами, с такой тоской и такой невыразимой болью, что Ольвия, все еще не веря догадке, подошла ближе и вскрикнула:

— Нет, нет… Это видение…

Перед ней стоял… Ясон. Не хищный приблудный пес, а товарищ ее детства, голубоглазый сын полемарха.

— Ты-ы?.. — выдохнула она, и на какое-то мгновение, скоротечное мгновение, ей показалось, что она дома, на берегу Гостеприимного моря. Ясон молчал; все на нем — шлем, хитон, шерстяной плащ, пояс с мечом — все, все было чужим, ненавистным ей.

— Убийцы!.. — прохрипела она. — Проклятые убийцы! И персы, и… и ты! Все вы, все! Лучше огонь, чем ты!

— Здравствуй… Ольвия… — голос Ясона задрожал. — Это я… Разве ты не узнала меня? Я не перс…

— Узнала, — покачала Ольвия головой. — Узнала тебя, сына доблестного полемарха, который служит своему народу. Кому ты служишь своим мечом, свободный эллин?.. Как ты очутился в чужой орде, среди убийц и хищников?

— Ольвия!..

— Молчи!.. Я знала не такого Ясона.

— Ольвия, выслушай меня…

— Что мне тебя слушать? Ты ведь пришел не для того, чтобы вернуть мне ребенка.

— Я вернул бы ее, даже ценой собственной жизни, если бы только мог.

— Кто ты сейчас? Человек или наемник чужого царя, убийца за плату? Кто ты?..

— Кто я?.. — Он печально покачал головой. — Если бы я мог сказать, кто я сейчас…

— Выходит, враг.

— О нет. Я просто служу в войске Дария, — сказал он, избегая смотреть ей в глаза. — Не проклинай меня, а пойми. Ты всегда меня понимала.

— Ты служишь персам, убийцам моего ребенка, так как же тебя понимать? Или, может, еще и сочувствовать тебе? Нелегко ведь, наверное, будучи свободным, стать наемником в чужой орде?

— Лучше персам служить, чем скифам! — воскликнул он в отчаянии. — Ведь персы меня не разлучили с любимой. Когда тебя нагло утащил тот проклятый скиф, я не находил себе места. Солнце для меня больше не светило. Я потерял тебя, а заодно и себя. Я не мог больше жить в городе, где все, все напоминало о тебе. Я бежал из города, скитался по свету, забрел на Балканы. Думал, среди чужих тебя забуду, но такое забвение было выше моих сил. Я не мог вырвать тебя из своего сердца. Ибо, чтобы вырвать тебя из моего сердца, нужно было вырвать само сердце. И тогда я подумал: не лучше ли найти свою смерть, раз ты потеряна навсегда?.. Я искал смерти… И тут пришли персы. Мне было все равно, и я нанялся в их войско, чтобы найти свою смерть.

— Воины гибнут в боях с врагом, — сказала Ольвия. — А так, как ты, поступают только…

— Молчи! — крикнул Ясон.

— Боишься? Кого и чего? Своей совести?

— Не будь жестокой ко мне, Ольвия. Я не предатель и не трус. Я просто на распутье.

— Но персы взяли тебя не за красивые глаза. Тебе придется убивать и грабить. — Ольвия помолчала. — Ты думал об этом? Кто попадет в волчью стаю, тот теряет свою доброту. Либо сам станет волком, либо волки его растерзают.

— Ольвия, не будь ко мне так жестока!

Ольвия долго молчала, кусая губы, а потом тихо заговорила:

— Я… я понимаю тебя. Твоя судьба пошла наперекосяк, но… Но мне сейчас не до твоей судьбы. Уходи, Ясон. Служи царю царей, а у меня своя дорога. И она уже кончилась. Что было между нами светлого — дружба и мечты, — то и останется. А такого, как ты сейчас, я знать не хочу.

Ясон протянул к ней дрожащие руки.

— Умоляю тебя, не прогоняй. Я только что узнал, что ты у персов… Чтобы увидеть тебя, напросился в охрану. С одним персом стоим на часах…

— О судьба! — только и воскликнула Ольвия. — Кто бы мог подумать, что ты когда-нибудь будешь меня охранять в чужом лагере.

— Если от скифов, то я готов тебя всю жизнь стеречь! — пылко воскликнул Ясон. — Неужели ты до сих пор… любишь? Того скифа? Или тебя скифские знахари опоили чарами?..

— У меня погибла дочь, а ты…

Ясон тяжело вздохнул, постоял — Ольвия молчала и была в тот миг далека от него — и тихо вышел. Спустя какое-то время послышался сдавленный крик, что-то глухо ударилось, будто упало, и в юрту снова вошел Ясон.

Ольвия даже не повернулась к нему.

— Я только что убил своего напарника по страже, — глухо сказал он.

— Хоть всех перебей, — равнодушно отозвалась она и пристально смотрела на глиняный светильник.

— Вот тебе шаровары, плащ и шлем, — поспешно проговорил он. — Быстрее переодевайся, у соседней юрты стоят кони. Персы крепко спят, а тайное слово для передвижения по лагерю я знаю. Пока не рассветет, мы, если повезет, будем далеко отсюда.

— Ликта… — прошептала Ольвия. — Кто вернет мне Ликту?.. Я слышу ее плач… Нет, я без нее не пойду.

Ясон беспомощно развел руками.

— Из подземного царства Аида никто не возвращается. А утром гибель ждет и тебя. Да еще и позор. Но я тебя спасу. Я чувствую, что ты уже никогда не будешь моей, что наши дороги разошлись навеки. Ты стала другой, и я стал другим. Мы теперь как чужие. Но во имя прошлого, солнечного и светлого, я спасу тебя. Спасу, чтобы знать, что ты есть и будешь на земле. И тогда мне будет легче. Даже умирать.

— Я не могу уйти… Меня не пускает плач Ликты. Послушай, правда же, она плачет?.. Слышишь, слышишь?..

— Это воют волки, которых персы возят в большой клетке. Непокорных они бросают на растерзание волкам.

— Волки… Повсюду волки…

— Идем, пока еще полночь.

— Нет, Ясон, я не пойду. Я слышу, как плачет Ликта и зовет меня…

— Я понимаю… Ты… ты не хочешь идти со мной. Но ты должна предостеречь скифов. Может, они ничего и не знают о персах? Ты предупредишь Тапура. В конце концов, он твой муж.

— Тапур?.. — Ольвия сделала шаг и тут же остановилась. — А Ликта?

— Ты отомстишь за ее смерть.

А сам подумал, что ради спасения Ольвии он готов спасать даже Тапура, своего злейшего врага. Лишь бы Ольвия жила, лишь бы он знал, что она есть на свете…

— Переодевайся, прошу тебя. Времени у нас совсем в обрез.

Ясон вышел из юрты, чтобы прислушаться к тишине, а когда вернулся, в юрте стоял перед ним в плаще и шлеме молодой и красивый воин… Сердце Ясона екнуло, но он сдержал себя и сказал нарочито бесцветным, даже немного сердитым голосом:

— Слушай меня внимательно. Ты будешь молчать всю дорогу, говорить буду я. Если что… будешь притворяться немым. И еще одно: на выходе из лагеря нас встретит дозор. Ничем себя не выдавай. Я знаю тайное слово… Ну, а остальное… остальное — как повезет. Удачи нам, судьба. Если суждено еще жить — поживем.

Глава семнадцатая Ольвия, я люблю тебя, Ольвия!

Ясон выглянул из юрты.

Убедившись, что тревоги нет, он крепко взял Ольвию за руку, отметив про себя, что рука ее очень холодна, словно неживая.

— Ты будешь жить, — пылко прошептал он. — Я раздую в тебе огонь жизни!..

Две фигуры выскользнули из юрты и будто растаяли во тьме. Над персидским лагерем висела темная, душная ночь; только где-то далеко, наверное, на востоке, рвали черный занавес ночи быстрые иссиня-черные молнии, и тогда казалось, что на небе вырастают гигантские деревья с корнями. Приглушенное расстоянием, едва доносилось эхо далеких громов.

— Над Скифией гроза… — прошептал Ясон.

Ольвия встрепенулась, услышав это: «Над Скифией гроза», — и словно ожила. Взглянула на небо, и показалось ей, что в очертаниях молний, сменявших одна другую, она видит образы воинов, что восстают над Скифией.

— Торопись, — дернул Ясон ее за рукав. — Каждое упущенное мгновение обернется против нас.

Они перебежали к соседней юрте, где стояло четверо или шестеро коней, привязанных к вбитым в землю кольям. Ясон отвязал двух коней, накинул им на спины чепраки, помог Ольвии сесть, сел сам. Мгновение-другое оба настороженно прислушивались, а затем двинулись уже спокойнее. В лагере на них никто не обратит внимания: едут среди ночи всадники — значит, так надо. Может, меняются дозоры, может, еще куда. Но отовсюду доносился оглушительный храп, фырканье коней, какие-то шорохи, стоны… Словно кто-то кого-то душил и не мог задушить… Иногда раздавались крики, какие-то резкие команды, и снова все стихало, и хрипело, и фыркало во тьме.

Они ехали по узкому проходу меж шатров и юрт военачальников, то и дело огибая спящих прямо под открытым небом воинов, петляли то вправо, то влево между погасшими кострами, повозками, скотом и ворохами всякого добра, пока не выехали на проход пошире. Вскоре послышались людские голоса. Ясон взглянул на Ольвию, приложил палец к губам и ободряюще улыбнулся.

Из-за шатра вышли три фигуры в панцирях и преградили им путь копьями.

— Кто? — раздался резкий окрик. — Куда среди ночи собрались? Бежите? А кто со скифами биться будет?

— Дозор, — коротко ответил Ясон. — Посланы для усиления внешних застав.

— Тайное слово?

— Веретрагна — бог грома, — ответил Ясон.

— Митра — бог солнца, — откликнулись дозорные. — Проезжай!

Ясон с облегчением вздохнул, когда стража осталась позади.

Но они еще долго петляли между группами спящих воинов, которые как двигались походными колоннами, так и спали — сотнями. Десять больших групп — тысяча, за ней кони, повозки, верблюды, быки, шатры сотников и тысячника, и снова десять спящих групп — тысяча, и за ней кони, повозки, скот, шатры…

Долго петляли они между спящими тысячами, и казалось, что им не будет конца-краю, а на востоке все сильнее и сильнее гремело, сверкали молнии, на миг освещая лагерь… Иногда кто-нибудь из воинов поднимал голову со щита, сонно смотрел на двух всадников, потом на грозу и снова укладывался спать, натянув на голову край накидки или плаща… Но вот они уже подъехали к выходу из лагеря, который был окружен тремя рядами повозок. По обе стороны узкого прохода горели сторожевые костры, и отблески пламени плясали на широких наконечниках копий. Здесь стража была многочисленнее и лучше вооружена. Ольвия почувствовала, как ей вдруг стало жарко. Дозорные вынимали из ножен мечи. Трое из них вскочили на коней и перегородили проход.

— Стой!! Кто такие?!! — словно треснуло в ночной тьме. — Люди или злые духи?

— Воины великого царя царей!

— Здесь все воины царя царей! — буркнул дозорный. — Куда?

— Проверка дозоров на берегу Истра, — ответил Ясон и хотел было двинуться, но послышался крик:

— Стой, ишь какой быстрый!

Высокий и длиннолицый всадник, весь закованный в панцирь, на котором играли огненные отблески, подозрительно присматривался к ним и медленно подносил копье к лицу Ясона.

— Какая еще проверка? — раздраженно воскликнул он. — Вот проткну твою башку — вся и будет проверка. Говори, куда собрался среди ночи?

— Оставь, Кир, — отозвался второй дозорный и смачно, со щелчком, зевнул. — Пусть скажут тайное слово, а там — посмотрим.

— Вайю — бог ветра, — сказал Ясон.

— Гляди-ка… Знает… — удивился высокий и опустил копье. — Атар — бог огня. Проваливай!

Ясон и Ольвия, чтобы не вызвать подозрений, медленно проехали в тесном проходе и, лишь очутившись по ту сторону лагеря, пустили коней чуть быстрее, сперва направляясь к тому месту, где шло строительство моста.

— Почему они так подозрительны? — впервые за всю дорогу подала голос Ольвия. — Вон их сколько, сотни тысяч, а будто кого-то боятся.

— В чужом краю, когда где-то впереди враг, в войске должен быть порядок. Персы уверены, что скифы следят за ними и даже попытаются заслать своих лазутчиков. Да и вообще: поход есть поход, а войско всегда сильно порядком и дисциплиной.

И они надолго умолкли.

За лагерем было немного светлее и не так душно. От реки веял легкий ветерок, кое-где мерцали звезды, но по ту сторону реки, в скифских степях, по-прежнему гремело и сверкало. У моста горели костры, слышались голоса, стук топоров.

— Спешат персы с мостом, — сам себе проговорил Ясон. — Даже ночью настилают бревна и носят землю… Погоди, — остановил он Ольвию. — Есть ли дозоры у моста, я не знаю. Но старших там, наверное, много. Десятники, сотники, а то и тысячник… Можем вызвать у них подозрение, если станем просить лодочников перевезти нас в такое время на тот берег. Еще задержат до утра… — Подумал и твердо решил: — Нет, рисковать не будем, повернем налево и поедем долиной вдоль берега. Где-нибудь попробуем переправиться на ту сторону вплавь. Другого выхода у нас нет. Кажется, там, за поворотом, река немного уже. Еще и остров посредине, если что — переждем день на нем.

Дальше они помчались по травянистой мягкой низине, где тьма была особенно густой.

— Мы уже… на свободе? — отозвалась Ольвия.

— И да, и… нет, — ответил Ясон довольно бодро. — Где именно вдоль реки стоят дозоры, я не знаю, но слышал, что они есть. Слышал краем уха, потому и сказать ничего определенного не могу. Очевидно, они сидят в засадах еще с вечера. На случай, если скифы попытаются послать разведывательные отряды на фракийский берег.

— А я думала, что мы уже на свободе, — вздохнула Ольвия. — А разве тайное слово нам не поможет?

— В том-то и беда, что тайного слова вне лагеря я не знаю. Это великая тайна, и не каждому дано ее знать.

— А может, как-нибудь обойдем эти засады?

— Может, — согласился Ясон, но уверенности в его голосе не было. — Возможно, посчастливится прошмыгнуть незамеченными… А если что… будем бежать. Кони быстры, а ночь темна.

Шумел ковыль, тихо, однообразно, печально: ш-ш-у-у, ш-ш-у-у-у… Ольвии чудилось, будто в ковыле плачет дитя… Иногда детский плач так ясно до нее доносился, что она порывалась соскочить с коня.

— Ясон, кто-то плачет… Вот послушай… пла-ачет… ребенок.

— Это ветер завывает. Из Скифии гонит к нам черные тучи.

— Ветер?.. Ох, нет…

— Ветер, Ольвия, ветер. Он несет грозу из Скифии.

— Но почему он плачет, как моя дочь?..

— А ты сама… поплачь… Я слышал, что женщинам легче от слез. Ибо слова утешения здесь лишние, да и чем они тебе помогут? Я понимаю, горе у тебя… Но что поделаешь, человек для того и живет, чтобы радоваться и страдать, смеяться и плакать. Жаль только, что одним людям почему-то страданий выпадает больше, а другим — радостей.

«Как он изменился с тех пор, как меня забрал Тапур, — подумала Ольвия. — Словно другим стал, возмужал и уже ничем не похож на того застенчивого юношу, которого я знала. Тот и говорить-то толком не умел».

«Повернуть бы сейчас коней к Понту, — в отчаянии думал Ясон. — И забыть обо всем: и о персах, и о скифах… Только бы она была со мной рядом. А жизнь… жизнь можно и заново начать».

— Ольвия… — решился он, — отсюда так близко до Гостеприимного моря. Дня два вниз по реке да дня два немного в сторону — и дома.

— Я должна вернуться к… — Ольвия запнулась, потому что чуть не сказала «домой», имея в виду кочевье Тапура, но быстро поправилась: — К скифам. Чтобы сказать им о персах.

— А потом? — быстро спросил Ясон. — Вернешься домой или…

— Не знаю. Я ничего не знаю. И жить мне не хочется. Я все уже познала: радость и горе, счастье и беду… И очень устала от всего. Сперва я спешила домой, к Гостеприинному морю, а теперь, когда услышала о персах, увидела их, тянет к скифам…

— Но ты все равно думаешь о нем.

— Думаю…

«Проклятый Тапур, — мысленно проклинал Ясон имя своего злейшего врага, и давний гнев вспыхнул в его душе. — Ты похитил мое счастье, ты разрушил мою жизнь… Как я ненавижу тебя, дикий скиф!.. О, как я ненавижу тебя и твоих грязных кочевников! Я мог бы тебе жестоко отомстить, ведь я ездил с купцами в твой лагерь и знаю туда дорогу. И привел бы персов, чтобы насладиться местью… Благодари, что люблю Ольвию, что она для меня свята. Молись на нее, ради Ольвии милую тебя, мой проклятый враг!..»

— Будь ты проклят! — внезапно вырвалось у Ясона.

— Ты о нем? — тихо отозвалась Ольвия.

— А мне не за что быть ему благодарным.

— Не надо, — попросила она. — Будь хоть ты человеком, чтобы я сохранила о тебе добрую память. И не проклинай меня за то, что я искалечила твою жизнь.

Ясон горячо воскликнул:

— Разве я могу проклинать солнце лишь за то, что оно высоко и я не могу до него дотянуться? Я счастлив, что и мне оно светило.

— Ты говоришь так, будто мы больше не встретимся.

— Да… У меня предчувствие… ну, что видимся мы в последний раз, по крайней мере, на этом свете.

— У тебя просто на сердце такая же ночь, как и в этой степи.

— Ночь, — согласился он, — а где мой рассвет — я не знаю. Не будет его. Нет. Я и к персам бросился потому, что у меня одна лишь ночь в душе.

Справа, где за ковылем шумела невидимая в темноте река, еще гуще и чаще кромсали черную ночь молнии, и раскаты грома уже немного приблизились, иногда трещали над рекой, и гулкие щелчки уже неслись над водой. А слева — во фракийских степях — догорали последние звезды, гасли, прятались, ныряли в тучи, что неслись со скифской стороны.

Степь начала круто спускаться к реке.

Впереди почернели ивы и в сполохах молний казались какими-то сторукими и стоногими исполинами, что выскакивали на дорогу из тьмы и тотчас проваливались в жуткую черноту, наступавшую после каждой вспышки.

— Ольвия… — прошептал Ясон и, взяв под уздцы ее коня, ехал рядом, — слушай меня… На всякий случай. Если наскочим на дозор, вдвоем не уйти. Придется нам разделиться, чтобы дозор хоть на миг растерялся, не зная, за кем гнаться. Ты помчишься прямо, держась реки. Дальше ивы, и спрятаться есть где… Как начнет светать… ну, едва засереет, переправляйся на тот берег. Меня не жди.

— А ты?..

— Ну, я… сам доберусь. А ты — переправляйся на рассвете. В потемках не торопись, но и не жди, пока совсем развиднеется…

— Но я же не умею плавать.

— Конь умеет… Только не вздумай сидеть на нем, оба пойдете ко дну. Намотай повод на руку… Или еще лучше — привяжи его к руке, чтобы не выскользнул, и заходи с конем в воду. Конь сам поплывет и тебя потянет. Не хватайся за шею коня, не дергай его и не сбивай, дай ему больше воли, и все будет хорошо. Держись за повод, а второй рукой подгребай под себя воду. Коню доверяй больше, чем себе, и все будет хорошо. На том берегу на коня сядешь только тогда, когда он достанет ногами дно и будет выходить на сушу.

— Наклонись ко мне, — вдруг попросила она.

Ясон вздрогнул, удивленно посмотрел на нее, и в сполохах молний увидел совсем близко ее глаза и рывком наклонился.

— Не грусти, — прошептала Ольвия и поцеловала его в щеку. — И не блуждай больше в чужой орде. Возвращайся домой, к своим. С людьми легче, чем в одиночку.

— Стой! — внезапно прозвучало во тьме. — Именем царя царей и бога неба — ни с места!! Кто такие и куда путь держите? За смертью своей или за жизнью?

— Прощай, Ольвия!.. — шепнул Ясон. — Я счастлив, что в последний миг моей жизни ты была со мной.

И крикнул невидимым дозорным:

— За жизнью идем! За самой счастливой жизнью!

Всадники вынырнули внезапно, словно из-под земли, и преградили дорогу, едва сдерживая коней.

— Ну, судьба моя, выручай! — Ясон выхватил меч.

— Кто такие?.. — закричали дозорные. — Отвечайте нам, иначе будете отвечать нашим копьям.

— Гонцы великого царя Востока и Запада, — спокойно молвил Ясон. — Спешим с важным поручением к фракийскому вождю… э-э… Ахару. Нас никто не смеет задерживать.

Шепнул Ольвии:

— Держись в стороне. Помчишься к ивам, а дальше там — заросли. Не забудь: больше доверяй коню.

— Какое еще важное поручение? — прозвучало из темноты. — Мы не знаем никакого фракийского вождя Ахара!

— А вам и знать не надо! — отчаянно воскликнул Ясон. — А какое поручение, я скажу только самому Ахару.

И Ясон подъехал к неизвестным всадникам вплотную.

— Разрешение на выезд? — сказал первый всадник. — Вас ехало двое, где второй?

— Едет за мной, — ответил Ясон. — Но прошу нас не задерживать, ибо мы спешим с поручением царя царей.

— Тайное слово? — крикнул дозорный. — Ты слишком много мелешь языком, а одного тайного слова и не знаешь.

Ясон внезапно громко крикнул:

— Сте-епь гори-и-ит!!!

Дозорные, все как один, испуганно повернули головы к Истру, и в то же мгновение Ясон, сверкнув мечом при свете молнии, наотмашь рубанул одного из них.

— Беги-и, Ольвия!!! — что было духу закричал он и ударил мечом второго перса. — Проща-а…

Громы над Скифией заглушили его слова.

Конь Ольвии, обезумев, рванулся с места и скрылся в ночной тьме — за громами, за молниями…

Ясон отбивался отчаянно и успел зарубить еще и третьего дозорного, но остальные, озверев от ярости, со всех сторон пронзили его копьями…

Хрустнули кости, заструилась по древкам кровь…

И вдруг стало тихо-тихо…

— Вот и кончились мои муки… — сказал в этой тишине Ясон, и персы подняли его на копьях высоко над конем.

Загремело на той стороне, над Скифией, треснуло, грохнуло, словно небо раскололось надвое, и показалось, что кто-то, закованный в железо, на железном коне, прогремел по степи, и все стихло.

— Ольвия, я люблю тебя, Ольвия… — пронеслось по ночной степи, затихая, замирая, пока не смолкло навсегда.

А на скифском небе обильно вставали молнии, и железные всадники на железных конях мчались по степям…

Загрузка...