Я сделал это, но лучше бы я этого не делал. Я уговорил Реджинальда поехать на целый день к Маккиллопам против его воли.
Все мы иногда совершаем ошибки.
– Они знают, что ты здесь, и удивятся, если ты не приедешь. А мне как раз позарез нужно побеседовать с миссис Маккиллоп.
– Знаю, тебя интересует один из ее дымчатых персидских котят как потенциальная жена – или, быть может, муж? – для Уамплз. (У Реджинальда есть замечательное качество – он презирает всякого рода незначительные детали, за исключением тех, что относятся к области портновского искусства.) И от меня еще хотят, чтобы я терпел скучное общество ради неотложных брачных дел…
– Реджинальд! Ничего подобного, хотя я уверен, что миссис Маккиллоп будет рада, если я приеду с тобой. Молодые люди блестящих достоинств, вроде тебя, у них дома в большом почете.
– Лучше бы я пользовался почетом на небесах, – самодовольно заметил Реджинальд.
– Таких, как ты, будет очень мало, пусть тебя это не волнует. Но если говорить серьезно, тебе не придется подвергать собственное терпение чрезмерно большому испытанию. Обещаю, что не нужно будет играть в крокет, или вести беседу с женой архидиакона, или же делать что-нибудь такое, что может вызвать переутомление. Облачись в свои лучшие одежды, прими относительно любезное выражение лица и уписывай шоколадный крем точно blase[1] попугай. Ничего другого от тебя не требуется.
Реджинальд прикрыл глаза.
– Там будут утомительно современные молодые женщины, которые станут спрашивать меня, видел ли я последнюю пьесу, а менее передовая часть публики сгорит от нетерпения, желая услышать что-нибудь о королевской «бриллиантовой свадьбе», но это историческое событие, а не кличка лошади. Стоит мне только разговориться, как они спросят у меня, видел ли я, как союзники вступают в Париж. Почему женщины так любят копаться в прошлом? Они ничем не лучше портных – те всегда помнят, сколько вы должны им за костюм, который уже давно не носите.
– Я закажу ланч на час. У тебя будет два с половиной часа, чтобы переодеться.
Реджинальд скривил лицо в недовольную гримасу, и я понял, что добился своего. Он принялся размышлять, какой галстук с какой жилеткой будет лучше сочетаться.
Но даже тогда я не мог предположить, чем все это кончится.
По дороге к Маккиллопам Реджинальд сохранял величайшее спокойствие, и это нельзя было объяснить исключительно тем фактом, что он втиснул ноги в слишком узкие башмаки. Мне стало еще более не по себе. Выпустив Реджинальда на лужайку перед домом Маккиллопов, я поставил его рядом с соблазнительным блюдом с marтоп glaces[2] и как можно дальше от жены архидиакона. Отдалившись на дипломатическое расстояние, я с мучительной отчетливостью услышал, как старшая из дочек Мокбн спрашивает его, видел ли он последнюю пьесу.
Должно быть, прошло минут десять, не больше. Я довольно мило беседовал с хозяйкой, пообещал дать ей почитать «Вечный город», прислать рецепт кроличьего майонеза и как раз собирался предложить уютный дом ее третьему персидскому котенку, как краешком глаза углядел, что Реджинальда не было там, где я его оставил, а marron glaces даже не тронуты. В ту же минуту я обратил внимание на то, что старый полковник Мендоза пытается рассказать свою классическую историю о том, как он познакомил Индию с гольфом, а Реджинальд расположился в опасной близости от него. Бывают случаи, когда Реджинальда так и тянет к полковнику.
– Когда я был в Пуне, в семьдесят шестом…
– Мой дорогой полковник, – мягко заговорил Реджинальд. – Вы только подумайте, что говорите! Так опрометчиво выдавать свой возраст! Я бы ни за что не признался, что жил на этом свете в семьдесят шестом. (Реджинальд даже в порыве самой безудержной откровенности утверждает, что ему только двадцать два.)
Лицо полковника приобрело цвет переспелого инжира, а Реджинальд меж тем, не обращая никакого внимания на мои попытки перехватить его, ускользнул в другой конец лужайки. Спустя несколько минут я застал его весело болтающим с младшим из сыновей Рэмпидж. Он излагал ему испытанный способ настаивать водку на полыни, причем все это могла слышать мать мальчика. Миссис Рэмпидж, между прочим, занимала видное положение в местном отделении движения за трезвый образ жизни.
Нарушив этот не предвещавший ничего хорошего tête-à-tête и усадив Реджинальда так, чтобы он мог наблюдать за тем, как игроки в крокет теряют самообладание, я отправился на поиски хозяйки, желая возобновить переговоры насчет котенка с того места, на котором они были прерваны. Мне не удалось ее скоро выследить, и в конце концов миссис Маккиллоп нашла меня сама, но разговор пошел не о котятах.
– Ваш родственник обсуждает что-то неприличное с женой архидиакона, вернее, говорит только он, она уже велела закладывать экипаж.
Она говорила сухо и отрывисто, точно повторяла заученную французскую фразу, и я понял – что касается видов на Милли Маккиллоп, то Уамплз обречен на пожизненное безбрачие.
– Если вы не против, – поспешно проговорил я, – то и нам, я думаю, пора велеть закладывать экипаж. – И я предпринял форсированный марш в направлении площадки для игры в крокет.
Все собравшиеся там вели оживленную беседу о погоде и войне в Южной Африке, все, кроме Реджинальда, который сидел, откинувшись в удобном кресле, с мечтательным, отстраненным видом, какой мог бы иметь вулкан после того, как опустошил целые деревни. Жена архидиакона застегивала перчатки с сосредоточенной решимостью, которую было страшно лицезреть. Придется мне утроить свой подписной взнос в организованный ею Фонд Радостных Воскресных Вечеров, прежде чем я осмелюсь снова переступить порог ее дома.
Как раз в эту минуту игроки в крокет завершили свою игру, которая продолжалась весь день без намека на окончание. Но почему, спрашивал я себя, она должна была закончиться именно тогда, когда так необходимо отвлекающее средство? Казалось, все переместились в зону волнений, в эпицентре которой восседали в своих креслах жена архидиакона и Реджинальд. Разговор не клеился, наступило томительное затишье, которое обыкновенно бывает перед бурей или когда вы вдруг узнаете, что ваши соседи вовсе не держат домашнюю птицу.
– А что же каспийцы, чем они хороши? – внезапно осведомился Реджинальд, заставив собравшихся содрогнуться.
Казалось, всех сейчас охватит паника. Жена архидиакона взглянула на меня. Киплинг или кто-то другой описал где-то взгляд, который бросает ослабевший верблюд, когда караван уходит вперед и оставляет его на произвол судьбы. Я отчетливо вспомнил этот пассаж, когда добрая женщина бросила на меня укоризненный взор.
Я выставил последние козыри:
– Реджинальд, уже поздно, и с моря опускается туман.
Я понимал, что появившаяся на его лице замысловатая усмешка может скрыться только в тумане.
– Никогда, никогда больше я не возьму тебя с собой в гости. Никогда… Ты вел себя ужасно… А чем же все-таки хороши каспийцы?
По лицу Реджинальда скользнула тень искреннего сожаления по поводу неиспользованных возможностей.
– Вообще-то, – отвечал он, – мне кажется, что галстук абрикосового цвета лучше бы сочетался с сиреневой жилеткой.
Я хочу, чтобы меня поняли раз и навсегда (заговорил Реджинальд): мне бы не хотелось, чтобы на Рождество мне подарили молитвенник, хотя вполне возможно, что именно его-то я и получу, ибо о моих истинных пожеланиях мало кто знает.
Вообще-то (продолжал он), неплохо бы организовать курс лекций на тему о том, как делать подарки. Похоже, люди не имеют ни малейшего представления о том, что человеку нужно, а существующие на этот счет соображения не делают чести цивилизованному обществу.
Есть у меня, к примеру, родственница в деревне, которая считает, что «галстук всегда пригодится», и присылает нечто кошмарное в крапинку; носить такое можно только впотьмах или прогуливаясь по Тоттенхэм-Корт-роуд. Возможно, такой галстук и сгодился бы для обвязывания кустов смородины, в каковом случае могла бы быть достигнута двоякая цель – поддержания веток и отпугивания птиц. Общеизвестно ведь, что у средней синицы гораздо сильнее развито эстетическое чувство, нежели у средней родственницы из деревни.
А возьмите тетушек. Когда речь заходит о подарках, с этой публикой вообще трудно иметь дело. Вся беда в том, что не успеваешь застать их молодыми. Покуда до них дойдет, что в Вест-Энде не носят красные шерстяные рукавицы, они либо кончают свой земной путь, либо успевают перессориться со всем семейством, либо умудряются совершить нечто столь же безрассудное. Вот почему запас прирученных тетушек обыкновенно столь ничтожен.
Есть у меня, par exemple [3], тетушка Агата, которая на прошлое Рождество прислала мне перчатки, при этом ей удалось выбрать именно те, которые были в моде, да еще и с нужным количеством пуговиц. Но – они были девятого размера! Я отослал их одному мальчику, которого в душе ненавидел: он, понятное дело, не носил их, а мог бы – дело в том, что он умер, и вышло так, что, отослав ему перчатки, я как бы прислал на его похороны белые цветы. Конечно же, я написал тетушке и дал ей знать, что перчатки – именно то, что мне нужно для того, чтобы жизнь зацвела как роза; боюсь, однако, что она сочла меня легкомысленным – родом она с севера, где живут в страхе перед Господом и герцогом Дурхэмским. (Реджинальд никогда не упускает случая продемонстрировать, что он обладает исчерпывающими познаниями в политике, и это дает ему великолепную возможность никогда не вступать в споры по этим вопросам.) Наиболее терпимы в смысле понимания того, что от них требуется, тетушки с примесью иностранного происхождения, но если вам никак не выбрать устраивающую вас тетушку, то лучше всего самому выбрать подарок и отослать счет той, что у вас уже есть.
Даже близкие друзья, которые, уж казалось бы, знают, что к чему, и те почему-то обнаруживают неосведомленность в этом вопросе. Ну не собираю я дешевые издания Омара Хайяма! Последние полученные мною четыре экземпляра я подарил мальчику-лифтеру, и мне доставляет удовольствие сама мысль о том, что он читает своей престарелой матери Хайяма вкупе с примечаниями Фитцджеральда. У мальчика-лифтера непременно должна быть престарелая мать; это так мило с его стороны, что он ее не забывает.
Лично я не понимаю, почему так трудно выбрать подарок. Всякий благовоспитанный молодой человек по достоинству оценит декоративную бутылку ликера, купленную для него в одном из модных магазинов, в витринах которых они занимают почетное место, – при этом не имеет решительно никакого значения, что такая бутылка у него уже есть. И потом, сколько сладостных минут ему предстоит пережить, когда его будет терзать мучительная догадка – creme de menthe [4] это или шартрез? С таким же волнением следишь за движением руки партнера при игре в бридж. Пусть говорят что хотят об упадке христианства; религиозная система, при которой на свет был произведен зеленый шартрез, никогда не умрет.
А ведь есть еще и рюмки для ликеров, и засахаренные фрукты, и портьеры из декоративной ткани, и куча всяких прочих необходимых в жизни вещей, которые могли бы стать подходящими подарками; я уже не говорю о таких роскошествах, как оплаченные кем-то твои счета или что-нибудь миленькое из драгоценностей. Я, к примеру, ничего не имею против рубинов.
Мое самое большое достоинство (заключил Реджинальд) состоит в том, что мне так легко угодить. Но от молитвенника на Рождество меня избавьте.
– В конце концов, – рассеянно проговорила герцогиня, – есть вещи совершенно очевидные. Правота и несправедливость, хорошие манеры и незыблемые моральные устои – у всего этого есть четко очерченные границы.
– То же самое, – отвечал Реджинальд, – можно сказать о Российской империи.
Реджинальд и герцогиня посмотрели друг на друга с обоюдным недоверием, смягченным, зпрочем, некоторым любопытством. По мнению Реджинальда, герцогине предстояло еще многому научиться; в частности, ей не следовало бы выбегать из гостиницы «Карлтон», будто она боится опоздать на автобус. Женщина, равнодушная к тому, какое впечатление производит на окружающих ее выход из гостиницы, может покинуть город до начала ежегодных скачек, а то и умереть в неподходящий момент от какого-нибудь немодного недуга.
По мнению герцогини, Реджинальд, как того и требовали обстоятельства, не выходил за рамки приличий.
– Разумеется, – гораздо живее продолжала она, – теперь модно верить в нескончаемые перемены, непостоянство и всякое такое, а также в то, что человек – всего лишь улучшенный вид первобытной обезьяны; и вы, разумеется, сторонник этой теории?
– Пожалуй, она опередила свое время; многим из тех, кого я знаю, весьма далеко до завершения процесса превращения в человека.
– А вы, должно быть, еще и закоренелый атеист?
– О, вовсе нет. Сейчас в моде держаться римско-католического направления и иметь агностические убеждения; в этом случае приобщаешься к средневековой образности, тогда как последствия вполне современны.
Герцогиня хотела было презрительно фыркнуть, но сдержалась. Она относилась к англиканской церкви с покровительственной симпатией, словно это было нечто такое, что растет в саду.
– Но существуют ведь и другие вещи, – продолжала она, – и они, полагаю, до некоторой степени священны и для вас. Патриотизм, например, империя, ответственность перед ней, «кровь не вода» и все такое прочее.
Прежде чем ответить, Реджинальд задумался на пару минут, а лорд Римини меж тем на время завладел вниманием аудитории.
– Вот чем плоха трагедия, – заметил он, – самого себя не слышно. Разумеется, я принимаю имперскую идею и ответственность перед ней. В конце концов, я бы то же самое сказал, живи я, скажем, на материке. Но в один прекрасный день, когда кончится лето и у нас будет больше времени, вам придется разъяснить мне, в чем же именно суть кровного родства, или как там это называется, которое якобы объединяет французского канадца, умеренного индуса и йоркширца, например.
– А, ну конечно, – «царить над пальмой и сосной»,[5] – с надеждой на понимание процитировала герцогиня. – Разумеется, нам не следует забывать, что все мы являемся частью великой англосаксонской империи.
– Которая, в свою очередь, быстро становится пригородом Иерусалима. Согласен, весьма симпатичным пригородом совершенно очаровательного Иерусалима. Но все же пригородом.
– Как можно говорить о том, что живешь в пригороде, когда известно, что мы распространяем достижения цивилизации по всему миру! Филантропия – полагаю, по-вашему, это всего лишь умиротворяющее заблуждение; и тем не менее даже вы должны признать, что где бы ни случились нужда, несчастье или голод, будь то в далеких или труднодоступных краях, мы тотчас оказываем помощь в самом широком масштабе и в случае надобности распространяем ее в самые далекие уголки земли.
Герцогиня сделала паузу, предвкушая окончательную победу. То же самое она уже говорила как-то своим гостям, и ее слова были восприняты тогда необычайно тепло.
– Интересно, – спросил Реджинальд, – а вам никогда не приходилось зимней ночью гулять по набережной?
– Помилуйте, нет, конечно, дитя мое. А почему вы об этом спрашиваете?
– Я вовсе не спрашиваю; просто мне интересно. Но даже у вашей филантропии, распространяемой по миру, который живет по законам конкуренции, должны быть статьи расхода и прихода. Воронята поднимают крик, когда хотят есть.
– И им дают пищу.
– Именно. А это значит, что кто-то все-таки питается за чужой счет.
– О, да вас это попросту раздражает. Вы начитались Ницше, и у вас совсем нет представления о нормах нравственности. Могу я спросить – вы вообще какими-нибудь законами в жизни руководствуетесь?
– Существуют определенные твердые правила, которым человек следует ради собственного благополучия. Например: никогда не будь непочтительно груб по отношению к безобидному седобородому незнакомцу, которого можно повстречать в сосновом бору или в курительной комнате какой-нибудь гостиницы на материке. Вполне может статься, что это король Швеции.
– Всякого рода ограничения весьма, должно быть, обременительны для вас. Когда я была помоложе, юноши вашего возраста были симпатичны и невинны.
– Теперь мы только симпатичны. В наши дни ценится узкая специализация. В связи с этим я вспомнил историю про человека, о котором как-то читал в одной священной книге. У него спросили, чего он более всего желает. Но поскольку он не просил ни титулов, ни почестей, ни званий, а только огромного богатства, то и все остальное ему также досталось.
– В священной книге вы такого прочитать не могли.
– Еще как мог; к тому же имя этого человека занесено в книгу пэров.
«Старайся никогда не быть первым, – написал как-то Реджинальд своему самому дорогому другу. – Самый жирный лев достался первым христианам».
Но Реджинальд и сам кое в чем был первым.
Ни у кого в его семье не было золотисто-каштановых волос, как не было и намека на чувство юмора. На стол ставили примулу. Считалось, что это красиво.
Отсюда следует, что Реджинальда в семье не понимали, когда он опаздывал к завтраку, обгрызал со всех сторон поджаренный хлебец и непочтительно отзывался о Вселенной. Все остальные члены семьи ели кашу и во все верили, включая прогноз погоды.
Понятно, что все члены семьи облегченно вздохнули, когда узнали, что дочь викария взялась перевоспитать Реджинальда. Ее звали Амабель; она была единственной роскошью, которую мог себе позволить викарий. Амабель слыла красавицей, девушкой умственно одаренной; она никогда не играла в теннис и, по слухам, прочла «Жизнь пчелы» Метерлинка. Если вы держитесь подальше от тенниса, да к тому же еще и читаете Метерлинка, то в небольшой деревеньке непременно сойдете за человека интеллектуального склада. А она к тому же еще и два раза была в Fecamp,[6] чтобы перенять хороший французский акцент у живших там американцев; следовательно, она имела какое-то представление о мире, что небесполезно при общении с мирянами.
Теперь понятен восторг, с каким было воспринято известие о том, что Амабель взялась перевоспитать непокорного члена семейства.
Амабель приступила к делу с того, что пригласила своего ничего не подозревавшего ученика на чашку чая в сад викария; она верила в здоровое воздействие естественного окружения, ибо никогда не была на Сицилии, где все обстоит совершенно иначе.
И, как всякая женщина, взявшаяся проповедовать раскаяние упорствующему в своих заблуждениях юноше, она принялась подробно расписывать греховность ничем не заполненной жизни, что особенно постыдно в деревне, где люди встают рано затем, чтобы узнать, не выросла ли за ночь еще одна ягодка клубники.
Реджинальду вдруг вспомнились лилии, которые «просто стоят себе где-нибудь в поле и очень хороши, и нет им равных».
– Это не тот пример, которому мы должны следовать, – с неудовольствием проговорила Амабель.
– К сожалению, нам не остается ничего другого. Если б вы только знали, скольких трудов мне стоят попытки сравниться с лилиями в их художественной простоте.
– Вы до неприличия высокого мнения о своей внешности. Добропорядочная жизнь бесконечно предпочтительнее привлекательной наружности.
– Но вы же согласитесь со мной, что это несовместимые вещи. Я так скажу: красота неподвластна времени.
К этому моменту Амабель начала склоняться к тому, что битву нелегко выиграть с помощью одной лишь решительности. Призвав в союзники ресурсы, имеющиеся в распоряжении женщины с незапамятных времен, она отказалась от лобовой атаки и переключила внимание на то, что трудится она в приходе без помощников, что на душе у нее тоскливо и одиноко, – и в самый подходящий момент предложила клубнику со сливками. Реджинальд явно был сражен этим последним предложением, и, когда его наставница высказала пожелание, что неплохо бы ему начать деятельную жизнь с того, чтобы помочь ей организовать ежегодную вылазку за город деревенских детишек, певших в местном хоре, его глаза засветились воодушевлением новообращенного, предвещающим недоброе.
Что до Амабель, то Реджинальд начал деятельную жизнь в одиночку. Даже самые добродетельные женщины подвластны воздействию сырой травы, и Амабель слегла с простудой. Реджинальд назвал это избавлением; он всю жизнь мечтал организовать вылазку за город детей, поющих в хоре. Обнаружив стратегическую проницательность, он повел своих застенчивых круглоголовых подопечных к ближайшему лесному ручью и дозволил им искупаться в нем; сам же уселся на разбросанную одежду и принялся рассуждать об их неминуемом будущем, которое, по его предопределению, сведется к вакханальному шествию по деревне. Благодаря своевременной предусмотрительности обнаружился целый набор оловянных дудок, а вот блестящая мысль прихватить с собой и козла из соседского огорода пришла позднее. По такому случаю, пояснил Реджинальд, неплохо было бы облачиться в леопардовые шкуры; дело же кончилось тем, что тому, у кого был носовой платок, было дозволено им и прикрыться, что обладатели платков восприняли с признательностью. Реджинальд убедился в невозможности за отведенное ему время обучить трясущихся неофитов песне в честь Бахуса, и потому в путь они тронулись с более знакомым, хотя и менее приличествующим случаю гимном о воздержании. Главное, говорил он, это все-таки душевный настрой. Следуя правилам поведения, практикуемым авторами драм в день премьеры, он благоразумно предпочел держаться за кулисами, тогда как процессия, двигаясь с необычайной неуверенностью, да еще и с козлом, скорбно прокладывала путь через деревню. Пение стихло прежде, чем шествие достигло главной улицы, зато жалкое завывание оловянных дудок заставило жителей выйти из домов. Реджинальд потом говорил, что где-то он подобное уже видел; люди же такого не видывали на своем веку, почему и дали волю чувствам.
Члены семьи Реджинальда не простили ему этого. У них совершенно не было чувства юмора.
У меня (говорил Реджинальд) есть тетушка, которая все время волнуется. Вообще-то она мне и не тетушка вовсе – скорее любительница быть таковой. В обществе она имеет успех; говорить о том, что дома у нее происходят трагедии, не приходится, поэтому она принимает близко к сердцу все случающиеся вокруг беды, включая мои. В этом смысле она представляет собою полную противоположность, или как там это называется, тем милым, ни на что не жалующимся женщинам, которые, раз узрев беду, тотчас надевают на глаза шоры. Их, разумеется, за это любят, но, должен признаться, мне с ними неуютно; они напоминают мне утку, которая долго, с вымученной бодростью хлопает крыльями после того, как ей отрубили голову. Утки и без головы не знают покоя. Переходя же к моей тетушке, скажу, что ей и самой нравится, какого цвета у нее волосы; ее кухарка ссорится с другими слугами, а это обыкновенно добрый знак; совесть у нее отсутствует примерно одиннадцать месяцев в году и появляется только в Великий пост, к неудовольствию родных ее мужа, которые, так сказать, обретаются значительно ниже ангелов; поскольку она обладает всеми этими естественными достоинствами – а, по ее словам, бронзовый оттенок волос тоже является естественным достоинством, по поводу которого не может быть двух мнений, – то ей, как и владельцу ресторана, не имеющему лицензии, приходится, понятное дело, искать на свою голову приключений. Преимущество тут заключается, впрочем, в том, что поиск приключений согласуется с другими занятиями, тогда как настоящие беды имеют обыкновение случаться во время трапезы, или когда одеваешься, собираясь куда-то, или в другие торжественные моменты. Я знавал одну канарейку, которая месяцами, годами пыталась произвести на свет потомство, и все на это смотрели как на невинную забаву, как это происходило в случае с продажей залива Делагоа;[7] впрочем, случись сделка, газетам не о чем было бы писать. Но вот однажды птичка разродилась, притом посреди молитв, которые совершала семья. Я сказал «посреди», но это был и конец, ибо нельзя же благодарить за ниспосылаемый хлеб насущный, когда не знаешь, чем придется кормить новорожденных канареек.
В настоящее время тетушка пребывает в балканском расположении духа относительно того, как относятся к евреям в Румынии. Лично я полагаю, что евреи обладают достойными уважения качествами; они так добры к своим бедным – и к нашим богатым. Осмелюсь высказать предположение, что стоимость жизни в Румынии незначительно превышает уровень доходов. У нас же проблема состоит в том, что многие люди, у которых денег куры не клюют, имеют весьма слабое представление о том, что же все-таки с ними делать. Взять, к примеру, этот Фонд помощи жертвам внезапных катастроф – но что такое внезапная катастрофа? Есть, скажем, некая Марион Малсибер, которой кажется, будто она умеет играть в бридж; ей также кажется, что она может запросто спуститься по склону холма на велосипеде; как-то она попыталась это проделать, но оказалась в больнице, теперь же пребывает в сестринской общине – все, ну просто все потеряла, а то, что осталось, завещала богам. Но ведь не станем же мы говорить о том, будто тут произошла внезапная катастрофа; ведь начало ей было положено, когда бедная Марион родилась. Врачи тогда говорили, что она и двух недель не проживет, а она с тех пор все пытается доказать, что они были неправы. Женщины такие упрямые. А возьмем вопрос образования – впрочем, и тут, по-моему, не о чем беспокоиться. Образованию, на мой взгляд, придают чересчур большое значение, а это глупо. Во-первых, его всерьез не воспринимают в школе, где на нем с самого начала заостряется внимание. Всеми необходимыми знаниями человек практически овладевает сам, остальное раньше или позже ему подсовывают. Наши родители обладают сравнительно небольшими знаниями, потому что задолго до нашего рождения они успевают позабыть многое из того, чему научились в процессе получения образования. Разумеется, я верю в то, что природу надо изучать; как я сказал однажды леди Боуисл, если хотите получить урок преднамеренно искусственного поведения, просто понаблюдайте за тем, с какой осмысленной непринужденностью персидский кот входит в гостиную, где много людей, а потом попытайтесь в течение двух недель овладеть такой же походкой. Семейство Боуисл к знатному роду не принадлежит, но стремится, так сказать, получить принадлежность к нему в рассрочку; обыкновенно это происходит так: делаете первый взнос, а остальное – когда вам заблагорассудится. У всех членов их семьи добрые сердца, и они никогда не забывают дней рождений своих знакомых. Не помню, чем занимается Боуисл, кажется, служит в Сити, откуда проистекает патриотизм, а она… ах да! платья ей шьют в Париже, но носит она их с сильным английским акцентом. Какое замечательное проявление гражданственности с ее стороны! Ее, должно быть, воспитывали в строгости, ибо она с таким отчаянием стремится исправить то, что не так скроено. Вообще-то, как я ей как-то сказал, в наши дни это не имеет значения: я знаю некоторых в высшей степени добродетельных людей, которых всюду тепло принимают.
Вся беда в том, что толком с хозяевами и хозяйками так и не удается сойтись поближе. Познакомиться успеваешь с их фокстерьерами и хризантемами; иногда вовремя соображаешь, как лучше поступить – рассказывать ли историю всем собравшимся в гостиной или же, из опасения навредить общественному мнению, каждому гостю в отдельности; но вот что до хозяина и хозяйки, то они пребывают обыкновенно в таком глубоком тылу, что добраться до них нет никакой возможности.
Гостил я как-то в Уорвикшире вместе с одним приятелем, который сам возделывает землю, но в прочих отношениях он человек вполне благоразумный. Никогда бы не подумал, что у него еще и душа есть, а вместе с тем спустя очень короткое время он сбежал с вдовой укротителя львов и определился инструктором игры в гольф где-то на берегу Персидского залива; конечно же, это было крайне аморально с его стороны, поскольку игрок из него посредственный, но то, что он был наделен фантазией, очевидно. Жену его следовало бы пожалеть, поскольку он был единственным в доме человеком, умевшим укрощать гнев кухарки, теперь же ей приходилось карточки с приглашением на обед помечать буквами DV.[8] И все же это лучше, чем семейные сцены; когда от женщины уходит кухарка, то вернуть утраченное в обществе положение ей бывает потом необычайно трудно.
Полагаю, сказанное справедливо и по отношению к хозяевам; они редко могут похвалиться более чем поверхностным знакомством со своими гостями, и часто бывает так, что не успевают они узнать вас чуточку получше, как остаются после этого в убеждении, будто знают вас превосходно. Когда я однажды покинул дом моих знакомых в Дорсетшире, в воздухе повеяло холодком. Все дело в том, что меня пригласили в гости, чтобы потом поохотиться, а я не очень-то хороший охотник. Куропатки до чрезвычайности похожи друг на друга; в одну не попал, считай, всех упустил – таков, во всяком случае, мой опыт. А они еще пытались высмеять меня в курительной комнате за то, что я не сумел убить птицу с пяти ярдов, – впечатление было такое, что это коровы столпились вокруг слепня и жужжат, как бы мучая его. На следующее утро я поднялся ни свет ни заря – но на рассвете, точно, ибо в небе шумели жаворонки, а трава выглядела так, будто всю ночь оставалась под открытым небом. Я выследил самую заметную представительницу птичьего племени, какую можно было сыскать, приблизился на расстояние, на которое она только смогла меня подпустить, после чего приложился к ружью. Мне потом рассказывали, что птица была ручная; но это совсем не так – уже после первых нескольких выстрелов она повела себя как дикарка. Спустя какое-то время она немного угомонилась, а когда ее ножки перестали в знак прощания помахивать окружающему пейзажу, я попросил сына садовника притащить ее в холл, чтобы всякий, кто шел завтракать, смог лицезреть ее. Сам я позавтракал наверху. Впоследствии я вспоминал, что у еды был какой-то весьма противный христианскому нюху душок. Наверно, приносить в дом добычу – это все-таки нехорошо; во всяком случае, когда я покидал этот дом, у хозяйки в глазах можно было прочитать, что из списка гостей я отныне вычеркнут навсегда.
Некоторые хозяйки, впрочем, все могут простить, даже, позволю себе заметить, хвастливость охотника, особенно если гость хорош собою и в достаточной степени необычен в сравнении с другими гостями; но есть ведь и другие гости – вот эта девушка, например, которая читает Мередита и является к столу в платье, сшитом дома и оплаканном в часы досуга. В конце концов она добирается до Индии, выходит там замуж и возвращается назад, чтобы восхищаться видом Королевской Академии и пребывать в убеждении, что обыкновенное карри[9] с креветками будет впредь надежным заменителем того, что, как нас учили, является ланчем.
Вот тут-то она и становится опасна; но даже в худшем проявлении своих чувств она не столь плоха, как та женщина, которая швыряет в вас вопросы, заимствованные из газеты «Купи-продай»,[10] не будучи притом ни в малейшей степени дерзкой. Вообразите себе – на днях я из кожи вон лез, пытаясь осмыслить хотя бы половину того, что сам произносил в ответ на просьбу одной из искательниц куриных истин посоветовать, сколько птиц она может поместить в вольер размером десять на шесть, или что-то вроде того! Да туда их целую стаю можно загнать, сказал я ей, особенно если она не забудет закрыть дверь, но эта мысль, похоже, прежде ей в голову не приходила; во всяком случае, до конца обеда она только над ней и размышляла.
Я всегда говорил, что иногда и самому бывает трудно определить свою позицию по тому или иному вопросу, да и ошибки приходится время от времени совершать. Но ошибки в конечном итоге подчас оборачиваются приобретениями: если бы мы не избавились по глупости от наших американских колоний, то, скорее всего, к нам не явился бы некто из Штатов, чтобы учить нас, какие нам делать прически и носить костюмы; тогда, наверное, нам пришлось бы черпать эти идеи где-нибудь в другом месте. Даже слово «хулиган» было, пожалуй, изобретено в Китае за несколько столетий до того, как мы успели подумать о том, что нам его не хватает. Англия должна пробудиться, сказал на днях герцог Девонширский; а может, он этого и не говорил? Да-да, возможно, это был кто-то другой. Но дело отнюдь не в том, что я впадаю в отчаяние при мысли о будущем; всегда ведь находились люди, с отчаянием думавшие о будущем, но когда будущее наступает, то оно благосклонно и любезно взирает на тех, кто прежде вел себя соответственно своим способностям. С ужасом думаешь о том, что в один прекрасный день чьи-то внуки отзовутся о вас как о человеке приятном.
Бывают минуты, когда начинаешь сочувствовать Ироду.
– Какая изменчивая погода, – сказала герцогиня, – и как жаль, что такие необычайные холода настали именно тогда, когда вздорожал уголь! Для людей бедных это сущее разорение.
– Кто-то однажды заметил, что Провидение всегда на стороне больших доходов, – обронил Реджинальд.
Содрогнувшись, герцогиня продолжала-таки есть анчоусы; она была в меру старомодна, и ей не нравилось непочтительное отношение к доходам.
Выбор места для приема пищи Реджинальд оставил ее женской интуиции, вина же выбирал сам, зная, что женская интуиция робеет перед красным сухим вином. Женщина с радостью выберет мужей для своих менее привлекательных подруг или примет участие в политическом диспуте, не имtя ни малейшего представления о предмете разговора, – но ни одна женщина еще ни разу не сумела выбрать толком красное сухое вино.
– Hors d'ouevre[11] всегда вызывал у меня Трогательные чувства, – сказал Реджинальд. – Вcпоминается детство, когда думаешь, какое же будет следующее блюдо, – а потом, когда сменяют тарелки, жалеешь о том, что съел так мало hors d'ouevre. Неужели вам не интересно наблюдать за тем, как люди входят в ресторан? Вот вбегает женщина, и кажется, будто весь порядок ее жизни держится на деспотизме одной булавки, которая может в любую минуту отречься от своих функций; и какое же облегчение видеть, как она благополучно добирается до своего стула. Есть люди, которые ступают в ресторан с таким видом, будто им предстоит совершить неприятную обязанность, будто они – ангелы смерти, входящие в зараженный чумой город. Этот тип британца частенько можно встретить в гостиницах где-нибудь за границей. А ныне появились иоганнес-буржуа; они привносят с собой атмосферу, которая царит на пространстве от мыса Доброй Надежды до Каира, – я бы назвал их иоганнесбергерами![12]
– Раз уж вы вспомнили о гостиницах за границей, – заговорила герцогиня. – Я сейчас готовлюсь к лекции в клубе на тему о том, насколько путешествия в наши дни обогащают людей знаниями, при этом упор я делаю на нравственную сторону вопроса. На днях я беседовала с тетушкой леди Боуисл – вы ведь знаете, она только что вернулась из Парижа. Такая милая женщина…
– И такая глупая. В наши дни, когда женщины чересчур образованны, рядом с ней просто отдыхаешь. Говорят, некоторые побывали в осажденном Париже, не ведая, что Франция и Германия находятся в состоянии войны; но к чести тетушки Боуисл надо сказать, что она провела целую зиму в Париже, находясь под впечатлением, будто Гумберты – это изобретатели велосипеда.[13] Как вы, должно быть, знаете, какой-то епископ верит в то, будто со всеми известными нам по пребыванию на земле животными мы встретимся впоследствии и на том свете. Как же это будет неловко – столкнуться там с косяком снетков, с некоторыми представителями которых в последний раз встречался в ресторане. Мне с моей чувствительностью лучше с лимонами иметь дело. Впрочем, и эти обидятся, если не будешь их есть. Знаю одно – на людоедском пиршестве меня бы страшно раздражало, если бы ко мне стали цепляться за то, что я недостаточно улыбчив или же слишком долго вожусь со своим блюдом.
– Задача моей лекции, – поспешила перебить его герцогиня, – заключается в том, чтобы выяснить, не ведет ли к ослаблению нравственной стороны общественного сознания беспорядочное путешествие по материку. Мы ведь знаем, что есть люди, которые ведут себя вполне добропорядочно, пока они в Англии, но стоит им оказаться где-нибудь по другую сторону Ла-Манша, они становятся совершенно другими.
– Я бы сказал, что у них мораль Таухнитца,[14] – заметил Реджинальд. – В целом же я думаю, что они извлекают для себя все лучшее из этих двух столь желанных миров. И потом, за лишний багаж берут так много на некоторых маршрутах за границей, что, право же, оставлять время от времени дома свое доброе имя – это всего лишь вопрос экономии средств.
– Скандала, мой дорогой Реджинальд, следует избегать и в Монако, и в прочих местах, скажем, в Эксетере.
– Скандал, моя дорогая Ирина… я ведь могу называть вас Ириной?
– Не думаю, что вы так давно меня знаете.
– Я знаю вас дольше, чем знали вас ваши крестные родители, прежде чем позволили себе дать вам это имя. Так вот, скандал – это всего лишь благотворительное пособие, выдаваемое веселыми людьми людям скучным. Вы только подумайте, сколько безупречных жизней одних высвечивается благодаря пылающему неблагоразумию других. Скажите мне, кто эта женщина в старых кружевах, сидящая за столиком слева от нас? Ах вот как – не стоит обращать на нее внимания? Да сегодня в моде разглядывать людей, точно это годовалые жеребцы в местах торговли лошадьми.
– Кажется, это миссис Спелвексит; очень милая женщина; с мужем в разлуке…
– Несоответствие доходов?
– О, ничего подобного. Их разделяет океан, скованный льдом, – вот что я имела в виду. Он исследует движение плавучих льдин, и следит за перемещением сельдей, и, кроме того, написал чрезвычайно интересную книжку о домашней жизни эскимосов; понятно, что на собственную домашнюю жизнь у него не остается времени.
– Муж, возвращающийся домой вместе с Гольфстримом, – это своего рода замороженное имущество.
– Его жена необычайно чувствительна ко всему этому. Она коллекционирует почтовые марки.
Это такое утешение. Рядом с ней сидят Вимплы, мои очень старые знакомые; бедняги, с ними все время случаются какие-то неприятности.
– Неприятность – это такая вещь, которую можно перенять, а можно и бросить; это что-то вроде охоты на тетеревов или курения опиума – раз уж начал, лучше продолжать.
– Их старший сын доставляет им такие огорчения; они хотели, чтобы он стал лингвистом, и истратили уйму денег на то, чтобы его научили говорить, наверное, на дюжине языков, – а он подался к монахам и стал членом общества траппистов. А младший их сын, планировавшийся для показа на американском брачном рынке, развил в себе способности политика и пишет статьи о жилищных проблемах бедняков. Вопрос этот, безусловно, очень важный, да я и сама посвящаю ему по утрам немало времени, но, как говорит Лора Вимпл, неплохо бы прежде решить свою собственную жилищную проблему, а потом уж начинать беспокоиться о других людях. Она воспринимает все это очень болезненно, но аппетита не теряет, и, по-моему, это так неэгоистично с ее стороны.
– Бывают разные поводы для огорчений. Я знал как-то одну девушку, которая долго ухаживала за богатым дядюшкой; его недуг она сносила с христианским стоицизмом, а потом он умер и оставил все деньги больнице, где лечат чумных свиней. Она пришла к заключению, что стоицизм ее к тому времени иссяк, и теперь отдает себя публичному чтению стихов. Вот это, по-моему, настоящая месть.
– В жизни много поводов для огорчений, – заметила герцогиня, – и, мне кажется, искусство быть счастливым заключается в том, чтобы представлять их в виде иллюзий. Но, мой дорогой Реджинальд, с возрастом делать это становится все труднее.
– Полагаю, это происходит чаще, чем вы думаете. Устремления молодых оборачиваются обыкновенно ничем, старики вспоминают о том, чего никогда не было. Только люди среднего возраста вполне отдают себе отчет в том, в чем они ограничены, поэтому по отношению к ним нужно проявлять терпение. Но можно ли быть к ним терпеливым?
– Как бы там ни было, – продолжала герцогиня, – все зависит от того, как мы относимся к разочарованиям в жизни. Те, кто будет после нас, быть может, вспомнят о наших душевных качествах и жизненных успехах, которым мы совершенно не придавали значения.
– Никак нельзя поручиться за то, что те, кто будет после нас, вообще о нас вспомнят. Возможно, огорчения случались и в жизни средневековых святых, но едва ли они могли предвидеть, что им доставит такое удовольствие, если их имена будут когда-то ассоциироваться главным образом со скачками и дешевым красным вином. А теперь, если вы оставите в покое соленый миндаль, то мы сможем пойти и выпить кофе под пальмами, которые так нам необходимы после всех этих огорчительных разговоров.
Жила-была (начал свой рассказ Реджинальд) Женщина, которая говорила правду. Не всю сразу, разумеется, а частями. Точно так же лишайник понемногу, мало-помалу вырастает на здоровом на вид дереве. Детей у нее не было – иначе ей пришлось бы непросто. Все началось с малого, без видимых на то причин, если не считать, что жизнь ее была довольно пуста, а ведь так легко свыкнуться с манерой говорить правду по мелочам. А потом ей стало трудно отделять более важные вещи от вещей не столь значительных, пока наконец она не стала говорить правду о своем возрасте. Она утверждала, что ей сорок два года и пять месяцев – обратите внимание, к тому времени она достоверно сообщала даже количество месяцев. Ангелов, возможно, это умиляло, а вот ее старшей сестре не нравилось. На день рождения Женщины сестра вручила ей открытку с видом Иерусалима с Оливковой горы вместо билетов в оперу, о которых она так мечтала, а открытка и билеты в оперу – это не одно и то же. Мести старшей сестры приходится ждать долго, но, подобно Юго-Восточному экспрессу, она всякий раз является вовремя.
Подруги Женщины пытались уговорить ее, чтобы она не слишком-то забывалась в своем увлечении, но она на это отвечала, что с правдой она повенчана; вслед за тем было высказано замечание, что едва ли разумно появляться вместе с нею в обществе. (Ни одна предусмотрительная женщина не станет регулярно делить ланч со своим мужем; если она хочет доставить ему удовольствие, то неожиданно является к ужину. Ему нужно время, чтобы позабыть ее; половины дня на это не хватает.) И спустя какое-то время ряды ее подруг стали заметно редеть. Ее стремление к правде пришло в несоответствие с огромным списком визитов. Она, например, в точности описала Мириам Клопшток, как та выглядела на балу у Илексов. Мириам, разумеется, интересовало ее откровенное мнение; Женщина между тем каждое воскресенье молилась в церкви за то, чтобы Господь ниспослал мир, но время, в которое мы живем, полно противоречий.
Жаль, что у нее не было семьи, – в этом сходились все; когда в доме имеется ребенок-другой, то невольно сдерживаешь свои чересчур откровенные стремления к правде. Дети даны нам для того, чтобы мы сдерживались в проявлении наших лучших чувств. Вот почему сцена, со всем, что на ней происходит, никогда не сравнится с искусственностью реальной жизни; даже в драме Ибсена перед аудиторией нужно раскрывать то, что обыкновенно подавляешь в себе в присутствии детей или слуг.
Судьба изначально распорядилась таким образом, чтобы говорили правду, и, по справедливости, часть вины за это она должна взять на себя; но если у Женщины не было детей, то ей следовало бы поставить в вину как минимум неосторожность пострадавшего.
Мало-помалу она стала ощущать, как становится рабыней того, что некогда было всего лишь праздным предрасположением; и однажды ей все открылось. Любая женщина говорит девяносто процентов правды своей портнихе; оставшиеся десять процентов являются несокращаемым минимумом неправды, пределы которого всякий уважающий себя клиент не переступит. Заведение мадам Драга служило местом сбора голой истины и разодетой выдумки, и Женщина решила именно здесь предпринять последнее усилие, дабы вспомнить безыскусность лжи минувших дней. Мадам пребывала в восторженном расположении духа, и вид у нее был такой же, какой бывает у сфинкса, когда ему все известно, но он предпочитает обо всем молчать. Будь Мадам военным министром, она бы прославилась и на этом поприще, но ей было довольно богатства.
– Если я здесь немного уберу, а здесь – мисс Хауэрд, прошу вас, потерпите еще немного – здесь тоже, то, думаю, вам будет намного удобнее.
Женщина задумалась; от нее требовалось лишь небольшое усилие, чтобы просто согласиться с мнением Мадам. Но привычка говорить правду слишком сильно в ней укоренилась.
– Боюсь, – запинаясь, проговорила она, – что тут чуточку, ну совсем немножко…
И вот этим самым «немножко» она и измерила глубину падения в объятия правды. Мадам не очень-то нравилось, когда ей перечили по части ее профессиональных занятий, а когда Мадам выходила из себя, то отражалось это потом, при расчете.
И наконец свершилось то ужасное, что, как уже предвидела Женщина, и должно было произойти; еще одна маленькая, ну совсем ничтожная правда не давала ей покоя в минуту пробуждения. Как-то промозглым утром, в среду, с трудом подбирая слова, она заметила кухарке, что та выпивает. Впоследствии эта сцена вспоминалась ей столь ярко, что казалось, она была написана в ее воображении Эбби.[15] Кухарка была хорошая, но все же ей пришлось уйти.
На следующий день к ланчу явилась Мириам Клопшток. Женщины и слоны никогда не забывают нанесенных им обид.
Реджинальд в истоме прикрыл глаза, как это делает человек, имеющий довольно красивые ресницы и считающий ненужным это скрывать.
– На днях, – сказал он, – я напишу настоящую драму. Никто ничего в ней не поймет, но по домам все разойдутся со смутным ощущением неудовлетворения собственной жизнью и всего того, что ее окружает. Потом комнаты оклеят новыми обоями, и все позабудется.
– А у кого во всем доме дубовые панели, с теми что? – спросил его собеседник.
– Пусть сдирают со ступенек ковры, – продолжал Реджинальд, – но не могу же я отвечать за то, чтобы у всей публики был хеппи-энд. Моя пьеса рассчитана на то, чтобы возбудить человеческую активность. Хорошо бы, некий епископ сказал, что она безнравственна и вместе с тем прекрасна, что ни одному драматургу такое прежде и в голову не приходило, и все примутся осуждать епископа, а пьесу будут досматривать до конца, зная, что иного выхода нет. Требуется ведь немало мужества, чтобы, привлекая всеобщее внимание, выйти из зала в середине второго акта, тогда как экипаж заказан на двенадцать. А начнется действие с того, что волки будут что-то рвать на части среди пустынного пространства – самих волков, разумеется, не будет видно, но зато будет слышно, как они рычат и что-то с хрустом грызут, и я бы даже подумал о том, чтобы и зловоние, исходящее от волков, витало над рампой. Как бы это красиво выглядело в программке: «Волки в первом акте, постановка Джамрака». Старая леди Уортлберри, не пропускающая ни одной премьеры, обязательно закричит. С той поры, как она потеряла первого мужа, нервы у нее совсем сдали. Он внезапно скончался, наблюдая за игрой в крикет на первенство графства; тогда семь лунок на два с половиной дюйма наполнились дождевой водой, и, как полагали, от чрезмерного нервного напряжения он и умер. Она была просто в шоке; все дело в том, что то был первый потерянный ею муж, и с тех пор она всякий раз кричит, когда после обеда происходит что-то волнующее. А как только публика услышит крик леди Уортлберри, можно будет считать, что начало положено хорошее.
– А что же сюжет?
– В сюжете, – отвечал Реджинальд, – будет заключена одна из тех небольших трагедий, которые постоянно происходят вокруг. Да возьмите хоть историю с Мадж-Джервизами, которая имеет ненавязчивое сходство с тем, что произошло в поэме «Энох Арден».[16] Женаты они были лишь года полтора, и обстоятельства препятствовали тому, чтобы они часто виделись. Что до него, то ему вечно надо было играть в гольф с кем-нибудь в паре то в одном конце страны, то в другом, а она с благотворительными целями посещала трущобы, причем относилась к этому так же серьезно, как другие люди относятся к спортивному увлечению. Полагаю, что в случае с ней так дело и обстояло. Она принадлежала к гильдии Несчастных Душ, а за ними числится то, что они однажды чуть не перевоспитали прачку. Вообще-то никогда еще никому не удавалось перевоспитать прачку, потому и конкуренция такая острая. Можно полусотнями спасать уборщиц, угощая их чаем и воздействуя личным обаянием, но с прачками дело обстоит иначе; у них чересчур высокое жалованье. Эта упомянутая выше прачка, родом из Бермондси или что-то вроде того, стала быстро оправдывать возлагавшиеся на нее надежды, и наконец было решено, что ее запросто можно выставить в окне как пример хорошей работы. Но для начала ее показали в гостиной в доме Агаты Кэмелфорд; и надо же такому случиться – среди закусок по ошибке оказались шоколадные конфеты с ликером – самые настоящие конфеты с ликером, притом шоколада в них было очень мало. Ну и, разумеется, бедняжка выудила их и все, что нашла, припрятала в укромном уголке. Это все равно что обнаружить в пустыне загон для лосей, как она потом пристрастно выражала свои чувства. Как только ликер начал действовать, она стала изображать домашних животных, как у них это принято в Бермондси. Поначалу она изобразила танцующего медведя, а Агата, как вы знаете, не любит, когда танцуют, если только это не происходит в Букингемском дворце под должным надзором. Потом она взобралась на рояль и изобразила обезьянку шарманщика; по-моему, эту тему она трактовала скорее в духе реализма, а не по Метерлинку. Наконец, она свалилась во внутренности рояля, после чего заявила, что она – попугай в клетке; по-моему, хотя представление и было экспромтом, подготовилась она к нему превосходно, ни разу не сбившись; никто прежде ничего подобного не видел и не слышал, за исключением баронессы Бубельштайн, которой довелось как-то присутствовать на заседаниях австрийского райхсрата. Агата же проходит курс лечения в Бакстоне.
– Ну, а что же трагедия?
– Ах да, Мадж-Джервизы! Так вот, жили они душа в душу, и их брак сводился к нескончаемому обмену открытками; и вдруг в один прекрасный день они оказались рядом друг с другом на какой-то нейтральной территории, где сходятся пары, играющие в гольф, равно как и прачки, и обнаружили, что безнадежно отделены друг от друга Финансовым Вопросом. Они пришли к выводу, что лучше им разойтись, и в результате ей выпало попечительство над персидскими котятами, которое надлежало осуществлять в продолжение девяти месяцев в году; зимой, когда она за границей, котята возвращаются к нему. Вот вам материал для трагедии, вырванный непосредственно из жизни, – и пьесу можно назвать так: «Цена империи». И понятное дело, придется еще потрудиться над вопросом о наследственной склонности к борьбе против окружающей среды. Отец этой женщины мог бы быть посланником в Германии; вот где ею бы овладела страсть к посещениям бедняков, несмотря на ее тщательное воспитание. C'est le premier pas qui compte,[17] произнесла кукушка, заглатывая своего приемного отца. По-моему, умно сказано.
– А что же волки?
– А волки будут играть роль ускользающего подводного течения где-то на заднем плане, при том что удовлетворительное объяснение их появлению в пьесе так и не будет найдено. В конце концов, в жизни столько необъяснимого. А если кто-то из персонажей не найдет что сказать по поводу женитьбы или военного министерства, то всегда можно будет открыть окно и прислушаться к тому, как воют волки. Но это уже на самый крайний случай.
Фискальный вопрос я обсуждать не собираюсь (так говорил Реджинальд); мне бы хотелось быть оригинальным. В то же время я думаю, что люди не осознают в полной мере, как они страдают от беспошлинной системы обложения товаров. Я бы, к примеру, обложил по-настоящему запретительным налогом партнера по игре в бридж, который объявляет козырь на червах и надеется на лучшее. Даже свободный рынок сбыта концентрированного многословия не решает проблему. И потом, нужно ввести статью о поощрительных премиях (я правильно выразился?) людям, которые внушают вам, что к жизни нужно относиться серьезно. Есть два разряда людей, которые не могут не относиться к жизни серьезно: это тринадцатилетние школьницы и Гогенцоллерны; и те и другие не подлежат обложению налогами. Албанцы проходят под другой статьей; они относятся к жизни настолько серьезно, что могут лишить ее кого угодно, едва им представится такая возможность. Один из албанцев, с которым я как-то имел случай обменяться несколькими фразами, оказался исключением. Он был христианином и держал бакалейную лавку, но не думаю, что он когда-нибудь кого-нибудь убил. Да я и расспрашивать его об этом не хотел, что обнаруживает во мне человека деликатного. Миссис Никоракс говорит меж тем, что я человек неделикатный; она так и не простила мне историю с мышами. Дело в том, что, когда я гостил в ее доме, мышка полночи танцевала в моей комнате, и ни одна из этих хваленых новомодных мышеловок ничуть не привлекала ее внимания, вот я и решил сделать так, чтобы и мне, и мышке было хорошо. Я назвал ее Перси и каждый вечер раскладывал деликатесы у входа в норушку. В комнате становилось тихо, и я получал возможность преспокойно читать «Упадок» Макса Нордау и прочую упадническую литературу, после чего отходил ко сну. Теперь же она утверждает, что в той комнате живет целая колония мышей.
Да разве можно тут говорить о неделикатности? Потом она как-то поехала кататься со мною на лошадях, притом что это была исключительно ее инициатива, и, когда мы возвращались домой через какие-то лужайки, она предприняла совершенно ненужную попытку выяснить, сможет ли ее пони перепрыгнуть через случившийся на дороге довольно невзрачный ручеек. Не смог. Он остановился как вкопанный на бережку, и дальше миссис Никоракс продолжила путь одна. Разумеется, мне пришлось выуживать ее из ручья, а мои бриджи для верховой езды не рассчитаны на приманку лосося; мне приходится призывать на помощь все свое мастерство, чтобы удержаться в них в седле. Ее амазонку трудно было назвать одним из тех предметов, на которые можно положиться в крайнем случае, а тут еще эта самая амазонка запуталась в водорослях. Она хотела, чтобы я и одежду ее выудил, но мне показалось, что для октябрьского денька я довольно потрудился, к тому же мне хотелось чаю. Потому я взгромоздил ее на пони и указал животному дорогу к дому, ибо именно туда мне нужно было попасть как можно скорее. Странный, да к тому же еще и мокрый подопечный моей частично разоблаченной спутницы не очень-то охотно повез ее вслед за мной, и, когда я обернулся и крикнул, что ни булавок, ни бечевки у меня с собой нет, ей это очень не понравилось. Иные женщины очень многого ждут от мужчины. Когда мы ступили на дорожку, ведущую к дому, она решила добраться до конюшни окольным путем, но пони знают, что у парадного входа им всегда дают сахар, и сам я в таких случаях даже не пытаюсь удержать лошадь; что же до миссис Никоракс, то ей прежде всего приходилось удерживать соскальзывавшую одежду, которая, как потом заметила ее служанка, была скорее tout, нежели ensemble.[18] Почти все гости, понятное дело, высыпали на лужайку перед домом, чтобы полюбоваться закатом, – как язвительно обронила миссис Ник, за весь месяц это был единственный день, когда выглянуло солнце. И я никогда не забуду выражение, появившееся на лице ее мужа, когда мы подъехали к дому. «Дорогая, это уже слишком!» – таков был его первый комментарий; принимая в соображение состояние ее туалета, это были самые замечательные слова, которые он на моей памяти когда-либо произносил; я отправился в библиотеку, чтобы похохотать там в одиночестве. И миссис Никоракс еще говорит, что у меня нет деликатности!
Возвращаясь к разговору о налогах, замечу, что лифтер – он, между прочим, много читает в перерывах между остановками – говорит, что нехорошо облагать налогом сырье. А что это, собственно, такое – сырье? Миссис Ван Челлаби говорит, что сырьем можно называть мужчину, пока не выйдешь за него замуж; впрочем, если уж какой-то мужчина и обратил на себя внимание миссис Ван Ч., то ему, пожалуй, недолго до того, чтобы стать предметом потребления. В поддержку своего мнения на этот счет она, ясное дело, представит богатый опыт. Одного мужа она потеряла в железнодорожной катастрофе, другой затерялся в суде по рассмотрению бракоразводных процессов, нынешнего же раздавили на бирже. «И зачем это его понесло на биржу?» – со слезами на глазах вопрошала она, и я высказал предположение, что, наверное, дома он не чувствовал себя очень-то счастливым. Да и сказал я это только ради того, чтобы поддержать беседу; и разговор продолжился. Что до меня, то миссис Ван Челлаби говорила обо мне такие вещи, которые не решилась бы произнести в более спокойном расположении духа. Жаль, что люди не могут обсуждать фискальные вопросы, не выходя из себя. На следующий день она, забыв обо всем, послала мне записку, в которой спрашивала, не мог бы я достать ей йоркширского терьера того размера и окраса, который сейчас в моде, и вот тут-то женщины обыкновенно и выставляют себя не в лучшем свете. Конечно же, она повяжет ему потом бантик цвета лосося, назовет его Регги и будет повсюду таскать за собой – как бедная Мириам Клопшток, которая своего чау даже в ванную комнату с собой берет, и пока она купается, он играет с ее одеждой. Мириам всегда опаздывает к завтраку, но до середины ланча о ней, в общем-то, и не вспоминают.
А вот по фискальному вопросу я все-таки распространяться не буду. Только мне хотелось бы быть защищенным от партнера, который имеет склонность к тому, чтобы объявлять червы козырями.
Говорят (начал Реджинальд), нет ничего более печального, чем победа, за исключением разве что поражения. Если вам когда-нибудь доводилось проводить так называемые праздники в доме скучных хозяев, то вы наверняка согласитесь с подобным заявлением. Никогда не забуду своего пребывания у Бэбволдов в рождественские дни. Миссис Бэбволд состоит в неких родственных отношениях с моим отцом (я бывал у нее от случая к случаю, когда она сама напоминала о своем родстве), и этого было довольно, чтобы я принял ее приглашение с шестого раза; хотя почему дети должны нести наказание за грехи отцов – на этот счет письменных свидетельств не имеется; среди этих последних у меня хранятся лишь старые меню и программки на премьеры.
Миссис Бэбволд – личность довольно мрачная; даже когда она говорит что-либо неприятное своим друзьям или составляет список покупок, на ее лице не увидишь улыбки. Удовольствия она воспринимает с грустью. Глядя на нее, вспоминаешь какое-нибудь надутое высокопоставленное лицо во время торжественного приема. Ее муж трудится в саду во всякую погоду. Если мужчина выходит из дому в проливной дождь, чтобы смахнуть гусениц с кустов роз, то я в таких случаях высказываю предположение, что его домашняя жизнь оставляет желать лучшего; гусениц же это, должно быть, попросту лишает покоя.
Там были, разумеется, и другие люди. Например, некий майор, который выезжал на охоту в Лапландию и в тому подобные края; не помню, на кого он там охотился, да теперь это уже и не важно. Но всякий раз, когда мы садились за стол, он принимался в подробностях расписывать нам, какие там водились звери, и сообщал их размеры от хвоста до кончика носа, словно мы собирались использовать их шкуры для того, чтобы прикрываться ими зимой. Я обыкновенно слушал его в восхищении, – по-моему, это выражение лица вполне мне идет, но однажды как бы между прочим сообщил ему размеры окапи, которого я застрелил на болоте в Линкольншире. Майор побагровел (помню, в ту минуту я подумал о том, что в этот великолепный темно-красный цвет мне бы надо было выкрасить стены ванной комнаты), и мне показалось, что где-то в глубине души он тотчас же меня невзлюбил. Миссис Бэбволд поспешила прийти ему на помощь и спросила, отчего он не напишет книгу о своих спортивных достижениях; это было бы так интересно. Она только спустя какое-то время вспомнила, что он уже преподнес ей два толстенных тома на эту тему вместе со своим портретом, автографом на фронтисписе и приложением, в котором описаны повадки арктического двустворчатого моллюска.
По вечерам мы забывали о дневных хлопотах и обязанностях, и вот тогда-то и начиналась жизнь. Было решено, что карты – слишком несерьезное и пустое времяпрепровождение, поэтому большая часть гостей играла в то, что они сами называли книжной викториной. Для начала нужно было выйти в холл, – наверное, для того, чтобы зарядиться вдохновением, – потом играющий возвращался в гостиную; нижнюю часть его лица закрывало кашне, что придавало ему глупый вид; гости должны были отгадать, что вошедший – Уи Мак-григор.[19] Сколько мог, я сопротивлялся этому безумию, но в конце концов, по доброте душевной, согласился изобразить из себя книгу, предупредив их, что мне для этого потребуется какое-то время.
Они прождали едва ли не сорок минут, и все это время я играл в кладовой с помощником буфетчика в кегли; выигрывает тот, кто собьет пробкой от шампанского больше бокалов, не разбивая их. Выиграл я (уцелели четыре бокала из семи); Уильям, кажется, переволновался. В гостиной уже начали сходить с ума от того, что я не возвращаюсь, ничуть не успокоило их и то, что я им сказал, что там, где я был, «свет погас».[20]
– Киплинг мне никогда не нравился, – поразмыслив, произнесла миссис Бэбволд. – Да и в «Насекомоядных растениях» я не нашла ничего толкового. Кажется, это написал Дарвин?[21]
Нет сомнения в том, что с образовательной точки зрения эти игры очень полезны, но я все-таки предпочитаю бридж.
В рождественский вечер, в соответствии со старой английской традицией, от нас ожидалось особо праздничное настроение. Холл продувался насквозь, но только в нем и можно было по-настоящему веселиться, к тому же убран он был японскими веерами и китайскими фонариками, вполне в соответствии со старой английской традицией. Некая молодая особа конфиденциальным тоном любезно поделилась с нами длинным рассказом о том, как какая-то маленькая девочка то ли умерла, то ли совершила что-то не менее жуткое; майор нарисовал красочную картину борьбы с раненым медведем. Хорошо бы медведи в таких случаях иногда одерживали верх, подумал я про себя; они, во всяком случае, не стали бы потом хвалиться этим. Не успели мы прийти в себя, как нас принялся развлекать чтением мыслей некий молодой человек; глядя на него, можно было подумать, что у него хорошая мать, но плохой портной, – такие даже за супом говорят без устали и волосы постоянно приглаживают, точно проверяя, на месте ли они. Чтение мыслей имело некоторый успех; он объявил, что хозяйка размышляла о поэзии, и она согласилась, заявив, что как раз вспомнила оду Остин.[22] Полагаю, на самом деле она думала о том, хватит ли бараньей шеи и холодного сливового пудинга на завтрашний обед. В заключение вечера все уселись за нарды, притом в качестве приза был молочный шоколад. Я хорошо воспитан и не считаю возможным играть в достойные игры на шоколад, поэтому, сославшись на головную боль, покинул место сражения. За несколько минут до этого то же самое сделала мисс Лангсхэн-Смит, дама на вид весьма грозная; она обыкновенно вставала утром в неурочный час и производила такое впечатление, будто еще до завтрака успевала пообщаться с представителями большинства европейских государств. К двери ее комнаты была пришпилена булавкой бумажка с ее подписью; там говорилось, что утром ее можно будить чрезвычайно рано. Грех упускать такую возможность. Я прикрыл все, кроме подписи, другой бумажкой, в которой говорилось, что, прежде чем кто-либо прочитает эти строки, ее впустую прожитая жизнь уже будет завершена, что она сожалеет, если причинила кому-либо неприятности, и что хотела бы быть похороненной с воинскими почестями. Спустя несколько минут я громко хлопнул бумажным пакетом, выпустив из него воздух, и издал сценически достоверный стон, который наверняка был услышан в кладовых. После чего, следуя первоначально принятому решению, я отправился спать. Шум, с каким взламывали дверь комнаты, где находилась эта дама, был просто ужасен; она достойно сопротивлялась, но, как мне показалось, еще примерно с четверть часа в комнате искали оружие, словно там имели дело с вооруженным преступником.
Не люблю уезжать в «день подарков»,[23] но иногда приходится делать то, чего совсем не хочется.
Реджинальд воткнул в петлицу своего нового пиджака гвоздику того цвета, который как раз был в моде, и с одобрением осмотрел себя в зеркале.
– Вот таким, – заметил он, – меня мог бы написать тот, у кого безошибочное будущее. Это такое утешение – войти в века как «Юноша с розовой гвоздикой». Такую картину не грех включить в каталог компании, торгующей цветами.
– Юность предполагает невинность, – сказал его собеседник.
– Но она никогда не ведет себя в соответствии с этим предположением. По-моему, юность и невинность вообще никогда не идут рука об руку. Люди туманно рассуждают о невинности дитяти, но и на двадцать минут не выпускают его из виду. Кто над чайником стоит, у того он не кипит. Я как-то знавал одного поистине невинного мальчика; его родители занимали видное положение в обществе, но ему с самого раннего детства не давали ни малейшего повода для беспокойства. Он верил в перспективы компании, в чистоту выборов, в то, что женщины выходят замуж по любви, и даже в то, что существует способ выиграть в рулетку. По-настоящему веру во все это он так и не утратил, но денег потерял больше, чем могли себе позволить его служащие. Когда я слышал о нем в последний раз, он все еще верил в свою невинность; правда, в это не верил суд присяжных. Как бы там ни было, я сейчас абсолютно невинен в том, в чем меня все подозревают, и, сколько могу судить, обвинения так и останутся беспочвенными.
– Довольно неожиданная позиция для вас.
– Мне нравятся люди, которые совершают непредсказуемые поступки. Разве вы не станете вечно обожать человека, который в одиночку убивает льва? Но вернемся к этой злосчастной невинности. Давным уже давно, когда я ссорился с большим числом людей, чем это случается обыкновенно, да и вы как-то оказались в их числе – должно быть, это было в ноябре, ведь ближе к Рождеству я с вами никогда не ссорился, – мне пришла в голову мысль написать книгу. Она задумывалась как книга личных воспоминаний, и я ничего не собирался скрывать.
– Реджинальд!
– Такой же была реакция герцогини, когда я ей об этом рассказывал. Но больше я никого не провоцировал, и вслед за тем, разумеется, все узнали о том, что я написал книгу и она вот-вот должна была выйти из печати. В результате я оказался в положении золотой рыбки в аквариуме, хотя и пытался уединиться. Меня находили в самых неожиданных местах и умоляли, а то и требовали убрать из книги то, что и не происходило вовсе, тем более что я давно об этом мог бы позабыть. Однажды в театре я оказался в бельэтаже за спиной Мириам Клопшток, и, едва мы уселись, как она принялась рассказывать о том, как ведет себя в ванной комнате ее собачка чау, которую, по ее словам, следовало бы вычеркнуть из завещания. Мы не очень-то связно обменялись мнениями на этот счет, ибо нам мешали те, кто хотел смотреть пьесу, а между тем голос у Мириам еще тот. Ей в свое время запретили выступать за хоккейный клуб «Макаки», потому что слышно было, что она думает, когда ее ноги в ходе потасовки запутывались в форме соперницы. Их называют «Макаками» из-за сине-желтой формы, но Мириам со своим громким голосом не была пестрой на язык. Я всегда говорил ей, что принимал ее чау за шпица, но в тот раз она не выдержала. Обдумав в продолжение пары минут сказанное мною, она громко заявила в ответ: «Вы уже обещали мне, что никогда не будете об этом говорить; разве вы не умеете держать свое обещание?» Когда те, кто с неудовольствием посмотрел в нашу сторону, отвернулись от нас, я отвечал, что предпочитаю держать белых мышей. Минуту-другую она нервно разрывала программку на мелкие кусочки, а потом наклонилась ко мне и сердито заявила: «Вы вовсе не тот, за кого я вас принимала»; глядя на нее, я вспомнил про орла, явившегося на Олимп, но не с тем Ганимедом.[24] То было ее последним замечанием, которое я расслышал, но она продолжала рвать программку на кусочки и разбрасывать их вокруг себя, покуда кто-то из соседей не спросил у нее с необычайным достоинством, не лучше ли будет послать за корзиной для использованной бумаги. На последнее действие я не остался.
И потом, эта миссис… никак не могу вспомнить, как ее зовут; она живет на улице, о которой извозчики и слыхом не слыхивали, но по средам она дома. Однажды она жутко напугала меня, произнеся загадочно на закрытом просмотре выставки: «Вообще-то я не должна быть здесь; сегодня один из моих дней». Я тогда подумал, что, может, она подвержена каким-то припадкам и один из них и должен был вот-вот с ней случиться. Как было бы неловко, если бы ей вдруг представилось, будто она – Чезаре Борджа или св. Елизавета Венгерская. На закрытом просмотре такие вещи обращают на себя внимание, а это неприятно. Она, однако, всего лишь хотела сказать, что была среда, а против этого возразить нечего. С Клопштоками отношения у нее были иного свойства. Она не очень-то много наносит визитов и, само собой, ужасно любит напоминать мне о происшествии, имевшем место на одной из вечеринок в саду у Боуислов, когда она случайно (это ее слово) попала в ногу чьей-то светлости молотком для игры в крокет, а светлость выругалась в ответ по-немецки. По правде, пострадавший просто продолжал обсуждать с кем-то по-французски дело Гордона – Беннета.[25] (Не вспомню, речь шла об изобретателе новой подводной лодки или о бракоразводном процессе; как же это глупо с моей стороны – не помнить такие вещи!) Если уж быть точным, то ей неприятно, что, наверное, дюйма на два она промахнулась – понятно, нервы, – но она предпочитает считать, что попала в чью-то ногу. Я то же самое всегда думал про куропатку, уверенности которой хватает только на то, чтобы перелететь через изгородь. Потом она сказала мне, что может перечислить все, что надела на себя в тот день. Я отвечал, что не хочу, чтобы моя книга была похожа на список вещей, сданных в прачечную, но она заявила, что я ее неправильно понял.
А ведь есть еще и юноша Чилворт, который весьма мил, пока глуп; он носит то, что ему скажут; но время от времени у него появляется желание произнести какую-нибудь колкость, а результат получается такой же, как если бы грач пытался свить гнездо в бурю. Прослышав о будущей книге, он принялся всюду следовать за мной, пытаясь заставить меня включить в нее его мысли о русских и китайцах, и теперь дуется на меня, ибо я вовсе не намерен этого делать.
Думается мне, что вдохновение лучше всего искать в Париже.