Из книги «Хроники Кловиса» (1911)

Эсме

– Все охотничьи рассказы похожи друг на друга, – сказал Кловис, – как и рассказы о скачках и…

– Мой рассказ не похож ни на один из тех, которые ты когда-либо слышал, – перебила его баронесса. – Случилось это уже давно, когда мне было года двадцать три. Я тогда не жила отдельно от мужа; все дело в том, что ни один из нас в то время не мог себе позволить содержать другого. Что бы там ни говорилось в пословицах, но жизнь в шалаше удерживает людей чаще, чем во дворце. Но охотились мы всегда с разными сворами. Впрочем, это не имеет отношения к рассказу.

– Давайте начнем со сбора. Я полагаю, сбор-то был, – сказал Кловис.

– Сбор был, – продолжала баронесса. – Собрались, как обычно, те же люди, и, конечно, явилась Констанция Броддл. Констанция – одна из тех здоровых цветущих девиц, которые так украшают осенний пейзаж и гармонируют с рождественским церковным украшением. «У меня есть предчувствие, что произойдет нечто ужасное, – сказала она мне тогда. – Я не бледна?» Она была бледна как свекла, которой только что сообщили плохие новости. «Ты выглядишь лучше, чем обычно, – ответила я, – но тебе ведь это совсем не трудно»; не успела она осмыслить сказанное, как мы уже приступили к делу: собаки нашли лису, скрывавшуюся в зарослях утесника.

– Так и знал, – сказал Кловис. – В каждом охотничьем рассказе, который мне приходилось слышать, были и лиса, и заросли утесника.

– Мы с Констанцией уселись на лошадей, – невозмутимо продолжала баронесса, – и поскакали в первых рядах, хотя гонка была приличная. Ближе к финишу мы оказались в одиночестве, ибо обскакали собак, после чего принялись бесцельно бродить, не зная, куда направиться. Все это выводило меня из себя, настроение мое с каждой минутой ухудшалось, и тут, продравшись сквозь чащу, мы с радостью услышали, как в низине, прямо под нами, надрываются от лая собаки.

«Вон они! – вскричала Констанция и тотчас прибавила, раскрыв рот от изумления: – Боже мой, кого это они выследили?»

– Разумеется, то была совсем не лиса. Зверь был в два раза выше, с короткой, безобразной головой и необычайно толстой шеей. «Да это же гиена! – воскликнула я. – Должна быть, сбежала от лорда Пэбхэма из его парка». В этот момент преследуемый зверь повернулся в сторону своих преследователей, собаки (их было лишь около дюжины) окружили его полукольцом и замерли в оцепенении. Очевидно, они оторвались от своры, будучи привлечены этим незнакомым запахом, и теперь не знали, что делать с добычей, которая находилась у них под носом.

Гиена приветствовала наше приближение с видимым облегчением и явным дружелюбием. Она, вероятно, привыкла к тому, что человек обращается с нею с неизменной добротой, тогда как первая встреча со сворой собак произвела на нее плохое впечатление. Собаки оказались совсем сбиты с толку, завидев, как их добыча неожиданно стала демонстрировать нам знаки расположения, а услышав раздавшийся вдали слабый звук рожка, они восприняли его как долгожданный сигнал к незамедлительному отступлению. Констанции, мне и гиене предстояло вместе встречать наступавшие сумерки. «Что будем делать?» – спросила Констанция. «Как же ты любишь задавать вопросы», – заметила я ей. «Но не могу же я оставаться здесь всю ночь с гиеной», – возразила она. «Не знаю, что ты называешь комфортом, – сказала я, – но я и без гиены не хотела бы проводить здесь ночь. Бытъ может, у меня и не очень счастливый дом, но во всяком случае в нем есть холодная и горячая вода, помощь слуг и прочие удобства, которых мы здесь не найдем. Не лучше ли нам переместиться вон к тем деревьям, что справа; может, за ними идет дорога, которая ведет в Кроули».

Мы медленно двинулись вдоль едва видимой во тьме гужевой дороги, и зверь бодро следовал за нами. «Что будем делать с этой гиеной?» – послышался неизбежный вопрос. «А что обычно делают с гиенами?» – строго спросила я. «Мне еще ни с одной не приходилось иметь дела», – отвечала Констанция. «И мне тоже. Знали бы, какого она пола, назвали бы ее как-нибудь. Может, назовем ее Эсме? Эта кличка в любом случае подойдет».

Было еще достаточно светло, чтобы можно различать то, что находилось близ дороги, но вдруг мы резко оживились, увидев перед собою маленькую полуголую цыганскую девочку, собиравшую ежевику с низкорослых кустов. Неожиданное появление двух наездниц в сопровождении гиены заставило ее расплакаться, но других указаний на то, где географически мы находимся, нам из этой ситуации извлечь не удалось; оставалась лишь надежда на то, что, возможно, дальше мы можем набрести на цыганский лагерь. Таким образом мы проехали еще пару миль. «Интересно, а что эта девочка там делала», – произнесла вскоре Констанция. «Собирала ежевику. Это же очевидно». – «Мне не понравилось, как она плакала, – не унималась Констанция. – Ее всхлипывания до сих пор звучат у меня в ушах».

Я не стала выговаривать Констанции за ее болезненные фантазии; эти всхлипывания, по правде, и меня преследовали и действовали мне на и без того расшатавшиеся нервы. Видя, что Эсме отстала, я окликнула ее, и она в несколько прыжков догнала нас, а затем помчалась вперед. То, что нас сопровождало всхлипывание, скоро объяснилось. Цыганская девочка была крепко стиснута в пасти гиены, и не сомневаюсь, что ей было больно. «Боже милостивый! – вскричала Констанция. – Что же нам делать? Что делать?»

Я абсолютно уверена, что в Судный день Констанция задаст больше вопросов, чем любой из серафимов. «Неужели мы ничего не можем сделать?» – со слезами на глазах вопрошала она, видя, как Эсме неторопливо бежит впереди наших уставших лошадей.

Лично я делала в ту минуту все, что только могла. Я бушевала, неистовствовала, улещивала Эсме по-английски, по-французски и на языке охотников; я понапрасну рассекала воздух своим коротким охотничьим хлыстом; швырнула в зверя коробку из-под сэндвичей; что еще можно было сделать, я не знала. И мы продолжали искать дорогу в сгущавшихся сумерках; впереди нас маячила странная тень, а в ушах звучала скорбная музыка. Неожиданно Эсме прыгнула в заросли, куда мы не смогли последовать за ней; всхлипывание перешло в громкий крик, а потом все стихло. Эту часть истории я обычно стараюсь пересказать как можно быстрее, ибо она просто ужасна. Когда после нескольких минут отсутствия зверь вновь присоединился к нам, у него был вид терпеливого понимания, словно он знал, что сделал что-то такое, что мы не одобряем, но что в его представлении совершенно оправдано. «Да как ты позволяешь ей бежать рядом с тобой?» – спросила Констанция. Она еще больше, чем когда-либо, была похожа на свеклу-альбиноса.

«Во-первых, ничего не могу с этим поделать, – отвечала я. – А во-вторых, что бы ей ни пришло еще в голову, не думаю, что она умирает с голоду».

Констанцию передернуло.

«Как ты думаешь, бедняжка очень страдала?» – последовал очередной бесполезный вопрос. «Все указывало на то, что так оно и было, – сказала я. – С другой стороны, может, она плакала оттого, что ей хотелось плакать. Такое с детьми тоже случается».

Почти совсем стемнело, когда мы неожиданно выбрались на главную дорогу. В ту же минуту в опасной близости от нас пролетели огни и вслед за ними пронесся шум мотора. Спустя секунду резко заскрипели тормоза. Автомобиль остановился, и, приблизившись к нему, я увидела молодого человека, склонившегося над тем, что неподвижно лежало возле дороги.

«Вы убили Эсме», – с горечью произнесла я.

«Мне так жаль, – сказал молодой человек. – Я и сам держу собак, поэтому мне понятны ваши чувства. Что я могу сделать для вас в утешение?»

«Прошу вас, похороните ее немедленно, – сказала я. – Думаю, что об этом одолжении я могу вас попросить».

«Уильям, принеси лопату», – крикнул он шоферу.

Очевидно, они были готовы к тому, чтобы в случае надобности быстро похоронить кого-нибудь возле дороги.

Какое-то время ушло на то, чтобы вырыть достаточно глубокую яму. «Отличный экземпляр, – произнес шофер, когда труп зверя укладывали в яму. – Довольно, должно быть, ценное животное».

«В прошлом году на выставке щенков в Бирмингеме она заняла второе место, – уверенно заявила я. Констанция громко всхлипнула. – Не плачь, дорогая, – убитым голосом сказала я. – Для нее все кончилось быстро. Она совсем не мучилась».

«Послушайте, – в отчаянии заговорил молодой человек, – вы просто обязаны позволить мне сделать для вас что-нибудь в утешение».

Я мягко отказалась, но поскольку он продолжал настаивать, то я оставила ему свой адрес.

Разумеется, вечером мы обсудили то, что происходило в тот день. Лорд Пэбхэм так и не объявил о пропаже гиены; когда за год или два до этого его парк покинуло животное, которое питается исключительно фруктами, его заставили компенсировать растерзание овец в одиннадцати случаях, и к тому же он практически восстановил число обитателей соседского птичьего двора, тогда как сбежавшая гиена могла бы возбудить дискуссии на правительственном уровне. Цыгане также вели себя скромно по поводу своего пропавшего отпрыска; я даже думаю, что в больших лагерях они и не замечают, когда у них пропадает ребенок-другой.

Баронесса помолчала, размышляя о чем-то своем, затем продолжала:

– У этой истории, впрочем, есть продолжение. Я получила по почте прелестную бриллиантовую брошь; на розмариновой веточке было выгравировано – «Эсме». С Констанцией Броддл мы, между прочим, больше не дружим. Все дело в том, что, продав брошь, я, строго говоря, отказалась выплатить ей ее долю с вырученной суммы. При этом я ей сказала, что историю с Эсме выдумала именно я, та часть, где речь идет о гиене, принадлежит лорду Пэбхэму, если это вообще была его гиена, чему у меня, разумеется, нет доказательств.

Сват

Одиннадцать пробило с достойной внимания ненавязчивостью, свидетельствовавшей о том, что главное предназначение ресторанных часов – это чтобы на них не обращали внимания. Если бы нужно было возвестить об умеренности и необходимости не забывать о времени, то довольно было бы и того, чтобы притушили свет.

Спустя шесть минут Кловис приблизился к обеденному столу с трепетным нетерпением человека, который ужинал кое-как и к тому же давно.

– С голоду умираю, – заявил он, делая попытку изящно опуститься на стул и одновременно читая меню.

– Это заметно, – сказал хозяин заведения, – особенно если принять во внимание, что вы ненамного опоздали. Должен вам заметить, что я реформатор в области кулинарии. Я заказал для вас две тарелки молока с хлебом и несколько полезных для здоровья сухариков. Надеюсь, вы не против.

Кловис сделал вид, что ни на долю секунды не изменился в лице.

– Мне кажется, – сказал он, – вам бы не следовало так шутить. Есть люди, которые едят и такое. Я знаю кое-кого, кто таких людей встречал. На свете столько всего вкусного, а они жуют опилки и еще гордятся этим.

– Вспомните средневековых флагеллантов,[45] которые укрощали свои страсти.

– У них были на то причины, – сказал Кловис. – Они делали это затем, чтобы спасти свои бессмертные души, разве не так? Только не говорите мне, что у человека, который не любит устриц, спаржу и хорошее вино, есть душа или хотя бы желудок. Просто у него высоко развито влечение к несчастной жизни.

В продолжение нескольких божественных минут Кловис наслаждался быстрым исчезновением устриц.

– Мне кажется, устрицы прекраснее любой религии, – заговорил он вскоре. – Они не только прощают наше недоброе к ним отношение, но и находят ему оправдание и побуждают нас вести себя с ними еще ужаснее. Очутившись на обеденном столе, они как бы проникают в нас силой духа. Ни в христианстве, ни в буддизме не сыскать бескорыстного сочувствия, свойственного устрицам. Вам нравится мой новый жилет? Сегодня я надел его в первый раз.

– Он ничуть не лучше тех, которые я видел на вас в последнее время. У вас появляется привычка каждый раз надевать к обеду новый жилет.

– Говорят, за издержки молодости надо платить; но к моей одежде, к счастью, это не относится. Моя мать подумывает о том, чтобы выйти замуж.

– Опять!

– Это будет в первый раз.

– Вам, разумеется, лучше знать. У меня было такое ощущение, что по меньшей мере пару раз она уже была замужем.

– Три, если быть математически точным. Я хотел сказать, что она первый раз задумалась, прежде чем выйти замуж; во всех остальных случаях она делала это, не думая. Но, по правде, на этот раз думаю я. Видите ли, со времени кончины ее мужа прошло ровно два года.

– Вы, видимо, полагаете, что недолгое ожидание – душа вдовства.

– Понимаете, мне показалось, что она грустит и начинает остепеняться, а это ей совсем не к лицу. Когда она стала жаловаться, что мы живем не по средствам, я воспринял это как первый симптом. Нынче все достойные люди живут не по средствам, а недостойные живут на средства других. Несколько особо одаренных личностей умудряются делать и то и другое.

– Это не дар, а скорее ловкость.

– Кризис наступил, – продолжал Кловис, – когда она стала вдруг мне доказывать, что поздние часы не для меня и что ей бы хотелось, чтобы я был дома не позже часа ночи. Это она говорит мне, которому в последний день рождения стукнуло восемнадцать лет.

– В последние два дня рождения, если быть математическим точным.

– Ну, это не моя проблема. Мне не исполнится девятнадцати, покуда моей матери не будет тридцати семи. Надо ведь и о внешности думать.

– Может, ваша мать сделается чуть постарше в процессе остепенения.

– Об этом и думать нечего. Женщины начинают перестраиваться лишь за счет недостатков других. Поэтому я и задумался о ее замужестве.

– Значит, вы зашли так далеко, что и джентльмена выбрали, или же просто подбросили мысль и оставили ей право выбора?

– Хочешь сделать что-то быстро, сделай это сам. Я узнал, что некто Джонни, из военных, без дела околачивается в клубе, и пригласил его пару раз домой на ланч. Большую часть своей жизни он провел на индийской границе, где строил дороги, помогал пережить последствия голода и землетрясения ну и делал все то, чем обыкновенно занимаются на границе. Он мог на пятнадцати языках втолковать злющей кобре то, что имел ей сообщить, и еще знал, как себя вести, если на площадку для игры в крокет забредал слон-бродяга, но с женщинами робел и чувствовал себя неловко. Я шепнул матери, что он охотник до женского пола; она продемонстрировала все свое умение флиртовать, а это немало.

– И как на все это реагировал джентльмен?

– Я слышал, как он говорил кому-то в клубе, что ищет работу где-нибудь в колониях, тяжелую работу, для одного своего молодого друга, поэтому, полагаю, когда-нибудь он женится.

– Похоже, что и вам когда-то придется стать жертвой моего нового подхода к кулинарии.

Кловис стер остатки кофе с губ, а вместе с ним и появившуюся было усмешку, и медленно прикрыл правое веко, что, очевидно, должно было означать: «А вот этого не дождетесь!»

Тобермори

Был холодный дождливый день конца августа, того неопределенного времени года, когда куропатки либо еще пребывают в безопасности, либо уже хранятся в холодных погребах и охотиться не на что, если только вы не направляетесь к северу вдоль Бристольского залива, чтобы законно преследовать жирных рыжих оленей. Гости леди Блемли не направлялись к северу вдоль Бристольского залива, потому все они в этот день собрались вокруг чайного стола. И несмотря на тоскливое время года и незначительность события, по поводу которого они сошлись, собравшиеся не обнаруживали и тени той изнуряющей нервозности, которая означает страх перед пианолой или тайное желание сразиться в бридж. Все гости, раскрыв рты, с нескрываемым вниманием слушали мистера Корнелиуса Эппина, личность несимпатичную, если не сказать отрицательную. Из всех гостей леди Блемли он пользовался самой неопределенной репутацией. Кто-то когда-то сказал, что он умен, и хозяйка втайне надеялась на то, что хотя бы какая-то часть его ума послужит всеобщему увеселению. Именно потому он и был приглашен. До той поры, пока не подали чай, она так и не смогла распознать, в каком направлении простирается его ум. Если вообще можно говорить о таковом. Он не был наделен даром внушения и не был мастером по части устройства домашних спектаклей. Да и внешний вид его не изобличал в нем человека, которому женщины готовы простить известную долю умственной неполноценности. Он сделался просто мистером Эппином, а имя Корнелиус казалось явно лишним. И вот теперь он заявлял, что предлагает миру открытие, рядом с которым изобретение пороха, печатного станка и паровоза – незначительные пустяки. В последние десятилетия наука сделала ошеломляющие шаги во многих направлениях, но это открытие принадлежало скорее к области сверхъестественного, нежели к научным достижениям.

– И вы хотите, чтобы мы поверили, – говорил сэр Уилфрид, – что вы действительно нашли способ обучения животных искусству человеческой речи и что старина Тобермори оказался вашим первым преуспевающим учеником?

– Над этой проблемой я работаю уже семнадцать лет, – сказал мистер Эппин, – но только в последние восемь или девять месяцев был вознагражден намеком на успех. Разумеется, я проводил эксперименты над тысячами животных, но в последнее время работаю только с кошками, этими замечательными созданиями, которые столь чудесным образом прижились в нашей цивилизации и вместе с тем сохранили все свои высокоразвитые природные инстинкты. Среди кошек то и дело встречаешь исключительно выдающийся интеллект, точно так же, как и среди человеческих существ, и, познакомившись неделю назад с Тобермори, я тотчас убедился, что имею дело с суперкотом необычайного ума. В результате последних экспериментов я далеко продвинулся на пути к успеху. С Тобермори, как вы его зовете, я достиг цели.

В конце своего замечательного заявления мистер Эппин попытался придать голосу торжествующие нотки. Слово «чепуха» никто не произнес, хотя губы Кловиса искривились настолько, что, вполне возможно, он хотел выразить недоверие.

– И вы хотите сказать, – после непродолжительной паузы изрекла мисс Рескер, – что обучили Тобермори произносить и понимать односложные предложения?

– Моя дорогая мисс Рескер, – терпеливо проговорил чудесник, – это маленьких детей, дикарей и умственно отсталых взрослых обучают постепенно. Как только решена проблема того, как подступиться к животному с высокоразвитым интеллектом, нужды в ступенчатых методах уже нет. Тобермори абсолютно правильно может изъясняться на нашем языке.

На этот раз Кловис весьма отчетливо произнес: «Сверхчепуха!» Сэр Уилфрид был более сдержан, но настроен столь же недоверчиво.

– А не лучше ли нам пригласить кота и вынести собственное суждение? – предложила леди Блемли.

Сэр Уилфрид отправился на поиски животного, а гости меж тем устроились поудобнее, ожидая стать свидетелями того, как домашнее животное произносит членораздельные звуки.

Спустя минуту сэр Уилфрид вернулся в комнату, его загоревшее лицо было бледно, а глаза широко раскрыты от изумления.

– Бог ты мой, это правда!

Волнение его было явно неподдельным, и слушатели подались вперед с возросшим интересом.

Опустившись в кресло, он продолжал, с трудом переводя дыхание:

– Я застал его дремавшим в курительной комнате и позвал его к чаю. Прищурившись, он посмотрел на меня, как обыкновенно это делает, и я сказал: «Идем, Тоби, не заставляй себя ждать». И, боже праведный, он протянул самым ужасным натуральным голосом, что придет, когда ему вздумается! Я чуть не подпрыгнул от удивления!

Эппин выступал перед абсолютно неверящей аудиторией. Заявление же сэра Уилфрида тотчас рассеяло сомнения его слушателей. Раздались возгласы изумления, поднялся шум, тогда как ученый сидел молча, наслаждаясь первыми плодами своего изумительного открытия.

В разгар суматохи в комнату своей бархатистой походкой ступил Тобермори и с деланым безразличием подошел к сидевшим вокруг чайного стола.

Гости неожиданно умолкли, почувствовав неловкость и скованность. Не знаешь, с чего и начать разговаривать с домашним котом, признанным мастером все пробовать на зубок.

– Не хочешь ли молока, Тобермори? – сделав над собой усилие, произнесла леди Блемли.

– Не возражаю, – был ответ в тоне полнейшего равнодушия.

Слушатели содрогнулись, с трудом сдерживая возбуждение, и леди Блемли можно простить то, что, когда она наливала молоко в блюдце, рука ее была не совсем тверда.

– Боюсь, я слишком много пролила, – извиняющимся голосом произнесла она.

– Ничего, это же не мой ковер, – отвечал Тобермори.

Собравшиеся вновь замолчали, и тогда мисс Рескер тоном прихожанки, которая вместе со священником посещает больных, спросила, трудно ли было изучить человеческий язык. Тобермори с минуту смотрел ей прямо в глаза, а затем преспокойно отвернулся. Было очевидно, что скучные вопросы находятся вне его житейских интересов.

– Что ты думаешь о человеческом уме? – запинаясь, спросила Мейвис Пеллингтон.

– О чьем уме конкретно? – холодно переспросил Тобермори.

– Ну, например, о моем, – сказала Мейвис, слабо улыбнувшись.

– Вы ставите меня в неловкое положение, – произнес Тобермори, своим тоном и видом не выказывая, впрочем, и тени неловкости. – Когда предложили пригласить вас, сэр Уилфрид протестующе заявил, что вы самая безмозглая женщина из всех, кого он знает, и что между гостеприимством и заботой о слабоумных – большая разница. Леди Блемли отвечала, что недостаток у вас ума – именно то качество, из-за которого вас приглашают, поскольку вы – единственный человек, который, по ее мнению, достаточно глуп, чтобы купить их старую машину. Ту самую, которую они называют «Мечта Сизифа», потому что она вполне сносно едет под гору, когда ее толкают.

Возражения леди Блемли имели бы больший эффект, если бы она мимоходом не намекнула Мейвис в то утро, что эта самая машина как раз то, что ей нужно для ее девонширского дома.

Майор Барфилд грубо прервал кота с намерением переменить тему:

– А как насчет твоих похождений с серенькой кошечкой на конюшне, а?

Едва майор это произнес, как все поняли, что он совершил оплошность.

– Такие вещи обыкновенно не обсуждают в обществе, – холодно произнес Тобермори. – Я вскользь наблюдал за вашим поведением с того времени, как вы появились в этом доме, и, думаю, вам не понравится, если я переведу разговор на ваши собственные делишки.

Майор оказался не единственным человеком, кем тотчас овладел трепет.

– А не посмотреть ли тебе, готов ли твой обед? – поспешно проговорила леди Блемли, словно позабыв о том, что оставалось по меньшей мере еще два часа до того времени, когда Тобермори обедает.

– Спасибо, – сказал Тобермори, – но не сразу же после чая. Я не собираюсь умирать от несварения желудка.

– Кошки ведь живучи, – добродушно заметил сэр Уилфрид.

– Может быть, – ответил Тобермори, – но печень-то у них одна.

– Аделаида! – воскликнула миссис Корнетт. – Вы что, собираетесь позволить этому коту бродить вокруг и сплетничать о нас со слугами?

Страх меж тем охватил всех. Большинство окон спален в Тауэре выходили на узкую декоративную балюстраду, и все с ужасом вспомнили, что она служила любимым местом прогулок Тобермори во всякое время, а с нее он мог наблюдать за голубями и бог знает за чем еще. Если бы он вознамерился в порыве откровения поделиться увиденным и услышанным, то эффект был бы, наверное, ошеломляющим. Миссис Корнетт, которая немалую часть своего времени проводила за туалетным столиком и внешний вид которой обнаруживал в ней человека, стремящегося успеть всюду, хотя она всюду поспевала, казалась не менее обеспокоенной, чем майор. Мисс Скровен, которая писала безудержно чувственные стихи и вела безупречную жизнь, обнаруживала лишь раздражение: если наедине с собой вы ведете правильный и добродетельный образ жизни, вовсе не обязательно, чтобы об этом знали все. Берти ван Тан, который в семнадцать лет был настолько развращен, что уже давно оставил всякую надежду попытаться сделаться еще хуже, стал тускл, точно поникшая гардения. Однако он не совершил ошибку, бросившись вон из комнаты, как Одо Финзбери, молодой господин, который, как полагали, готовился стать священником и который, видимо, пришел в замешательство при мысли о том, что может услышать нечто порочащее других. У Кловиса хватило присутствия духа, чтобы сохранить внешнее спокойствие; про себя он размышлял, скоро ли сможет раздобыть через газету «Купи-продай» коробочку мышей редкой породы и предложить ее в качестве взятки за молчание.

Агнес Рескер не могла долго оставаться в тени даже в столь щекотливой ситуации.

– И зачем я только сюда приехала?! – драматически вопросила она.

Тобермори незамедлительно откликнулся:

– Судя по тому, что вы вчера говорили миссис Корнетт на площадке для игры в крокет, вы приехали сюда поесть. Вы отзывались о Блемли как о скучнейших людях из всех, с кем знакомы, но при этом сказали, что они достаточно умны, чтобы держать первоклассного повара. В противном случае им было бы трудно пригласить кого-нибудь во второй раз.

– Неправда! Я взываю к миссис Корнетт!!! – в замешательстве воскликнула Агнес.

– Потом миссис Корнетт повторила ваши слова Берти ван Тану, – продолжал Тобермори, – и при этом сказала: «Этой женщине впору участвовать в голодном походе; за сытное четырехразовое питание она куда угодно отправится», а Берти ван Тан на это сказал…

На этом месте рассказ, к счастью, оборвался. Тобермори увидел, как большой желтый Том из дома приходского священника пробирается по кустам к конюшне. Он пулей вылетел через французское окно.

С исчезновением своего чересчур блестящего ученика Корнелиус Эппин попал под град горьких упреков, тревожных расспросов и обеспокоенных заклинаний. Ответственность за создавшееся положение лежала на нем. И он должен был воспрепятствовать тому, чтобы оно не стало еще хуже. Может ли Тобермори передать свой опасный дар другим котам? – таков был вопрос, на который ему пришлось ответить. Возможно, отвечал он, Тобермори и обучит своему новоприобретенному умению приятеля из конюшни, но едва ли у него будет более широкий круг последователей.

– Может, – сказала миссис Корнетт, – Тобермори и редкий кот и домашний любимец. Но я уверена, ты согласишься, Аделаида, что и с ним, и с котом из конюшни лучше без промедления покончить.

– Вы ведь не думаете, что я с удовольствием провела последние четверть часа, не так ли? – с горечью произнесла леди Блемли. – Мы с мужем очень любим Тобермори – во всяком случае, любили его до того, как в нем не поселили это ужасное умение. Конечно же, единственное – это как можно скорее с ним разделаться.

– Можно добавить стрихнину в те объедки, которые он получает на обед, – предложил сэр Уилфрид, – а кота из конюшни я сам утоплю. Кучер очень опечалится, потеряв своего любимца, но я ему скажу, что у обоих котов завелась весьма заразная форма чесотки и мы боялись, как бы она не передалась собакам.

– Но мое великое открытие! – протестующе воскликнул мистер Эппин. – После стольких лет исследований и экспериментов…

– Вы можете экспериментировать с овцами на ферме, за которыми должным образом присматривают, – сказала миссис Корнетт, – или со слонами в зоологическом саду. Говорят, у них высоко развит интеллект, и еще они известны тем, что не бродят по нашим спальням и под стульями.

Архангел, восторженно возвестивший о втором пришествии, а затем узнавший, что оно непростительным образом совпало с регатой в Хенли и должно быть на неопределенное время отложено, едва ли мог впасть в большее уныние, чем Корнелиус Эппин, прекрасному достижению которого был оказан такой прием. Общественное мнение, однако, оказалось против него. По правде, если бы был проведен опрос, крепкое меньшинство, вероятно, голосовало бы за то, чтобы и его включить в список посаженных на стрихниновую диету.

Несовершенное расписание поездов и с трудом сдерживаемое желание увидеть, что дело будет доведено до конца, воспрепятствовали немедленному разъезду гостей, однако ужин в тот вечер не стал событием светской жизни. Сэру Уилфриду пришлось довольно трудно с котом из конюшни. А потом и с кучером. Агнес Рескер нарочито ограничила свою трапезу кусочком сухого торта, который она отгрызла с таким видом, будто это был ее личный враг, тогда как Мейвис Пеллингтон в продолжение ужина хранила мстительное молчание. Леди Блемли поддерживала то, что ей казалось течением беседы, но взгляд ее все время был прикован к двери. На буфете стояла тарелка, полная тщательно отобранных кусочков рыбы. Уже подали сласти, пряности и десерт. А Тобермори так и не появился ни в столовой, ни на кухне.

Погребальный ужин прошел весело, если сравнить его с последующим бодрствованием в курительной комнате. Еда и питье служили хоть каким-то отвлечением и скрашивали охватившее всех смятение. О бридже не могло быть и речи при всеобщей напряженности и нервозности, а после того, как Одо Финзбери исполнил для скованной публики скорбную версию «Мелизанды в лесу», от музыки молчаливо решили воздержаться. В одиннадцать слуги отправились спать, объявив, что маленькое окошко в' кладовке, как обычно, оставлено Тобермори для личного пользования. Гости упорно перелистывали пачку свежих журналов и постепенно перешли к «Библиотечке бадминтониста» и подшивкам «Панча». Леди Блемли периодически навещала кладовку, всякий раз возвращаясь с видом вялой угнетенности, предупреждающим расспросы.

В два часа тишину нарушил Кловис:

– Сегодня он не появится. Наверное, сидит в редакции местной газеты, где диктует первый отрывок из своих воспоминаний. Публикация станет событием, это точно.

Внеся таким образом свой вклад во всеобщее оживление, Кловис отправился спать. Остальные гости стали по очереди следовать его примеру спустя длительные промежутки времени.

Слуги, разносившие ранним утром чай, давали однообразный ответ на один и тот же вопрос. Тобермори не возвратился.

Завтрак, если его можно назвать таковым, явился более неприятным мероприятием, чем ужин накануне, однако, прежде чем он подошел к концу, ситуация прояснилась. Из кустов был принесен труп Тобермори, где его незадолго перед тем обнаружил садовник. Судя по укусам на горле и желтой шерсти, обмотавшей его когти, было очевидно, что он пал в неравном бою с большим Томом из дома приходского священника.

К полудню большая часть гостей покинула Тауэре, и после ланча леди Блемли пришла в себя настолько, что написала чрезвычайно недоброжелательное письмо приходскому священнику, сокрушаясь о потере своего драгоценного любимца.

Тобермори оказался единственным способным учеником Эппина, и судьба распорядилась так, что у него не было последователей. Спустя несколько недель в Дрезденском зоологическом саду слон, не обнаруживавший прежде признаков раздражительности, разгневался и убил некоего англичанина, который, по-видимому, дразнил его. В газетах сообщалось, что фамилия жертвы то ли Оппин, то ли Эппелин, но имя называлось подлинное – Корнелиус.

– Если он пытался обучить бедное животное неправильным английским глаголам, – сказал Кловис, – то получил по заслугам.

Тигр миссис Пэклтайд

Миссис Пэклтайд решила, что ей доставит удовольствие, если она пристрелит тигра. Это вовсе не означало, что на нее вдруг снизошла страсть к убийству или будто она почувствовала, что оставит Индию в большей целости и безопасности, чем нашла по приезде, если на миллион жителей станет одним диким зверем меньше. Побудительным мотивом к тому, чтобы принять столь неожиданное решение, явилось то обстоятельство, что Луна Бимбертон пролетела недавно одиннадцать миль в аэроплане, ведомом авиатором-алжирцем, и только об этом теперь и говорила. Этому с успехом можно было противопоставить лишь тигровую шкуру, добытую лично, а также обильный урожай снимков в газетах. Миссис Пэклтайд мысленно уже обдумала, как она устроит ланч в своем доме на Курзон-стрит специально в честь Луны Бимбертон, повесит шкуру тигра и только о нем говорить и будет. Она также явственно воображала брошь из тигриного когтя, которую собиралась поднести Луне Бимбертон ко дню рождения. Миссис Пэклтайд была не исключением в мире, которым, как полагают, правят голод и любовь. В своих действиях и поступках она руководствовалась главным образом неприязнью к Луне Бимбертон.

Фортуна была к ней благосклонна. Миссис Пэклтайд пожертвовала тысячу рупий за возможность пристрелить тигра без излишних усилий и риска. К тому же соседняя деревня оказалась излюбленным местом прогулок зверя с приличной родословной, которого усугублявшаяся старческая немощь вынудила отказаться от охоты за диким зверем и ограничить рацион своего питания мелкими домашними животными. Перспектива заработать тысячу рупий возбудила спортивные и коммерческие страсти обитателей деревни. На окраине местных джунглей денно и нощно сторожили дети, дабы преградить тигру путь к отступлению, ежели тот, что, впрочем, маловероятно, вознамерится потащиться куда-нибудь в поисках свежего охотничьего угодья. С преднамеренной беспечностью всюду были расставлены самые тощие козы, а предметом наибольшей заботы было то, чтобы он не умер от старости прежде, чем госпожа в него выстрелит. Матери, возвращавшиеся домой из джунглей после работы в поле с детьми на руках, теперь пели тише, дабы не потревожить мирный сон почтенного похитителя домашних животных.

В должное время наступила великая ночь, при этом светила луна и небо было безоблачно. На дереве, произраставшем в удобном и надежном месте, было устроено укрытие, куда и забрались миссис Пэклтайд и ее компаньонка мисс Меббин, услуги которой были оплачены. На подходящем расстоянии была привязана коза, отличавшаяся даром блеять так пронзительно, что в тихую ночь ее вполне смог бы услышать даже тугой на ухо тигр. Точно нацелив ружье и достав колоду карт величиной с тигриный коготь, наша спортсменка принялась ожидать приближения добычи.

– Я полагаю, нам угрожает опасность? – спросила мисс Меббин.

На самом деле она не столько опасалась дикого зверя, сколько испытывала болезненный страх оттого, что ей придется сделать хоть на крупицу больше того, за что ей заплатили.

– Чепуха, – ответила миссис Пэклтайд, – тигр очень стар. Сюда ему не запрыгнуть, даже если бы он и захотел.

– Раз уж тигр старый, то можно было бы и поменьше заплатить. Тысяча рупий – большая сумма.

По отношению к деньгам вообще, независимо от их национальной принадлежности и достоинства, Луиза Меббин придерживалась позиции старшей сестры-попечительницы. Благодаря своему энергичному вмешательству она спасла не один рубль от проматывания в качестве чаевых в какой-то московской гостинице, а франки и сантимы безотчетно прилипали к ней в обстоятельствах, при которых они стремительно исчезали из менее разборчивых рук. Ее рассуждения насчет обесценивания на рынке останков тифа были прерваны появлением на сцене самого животного. Едва завидев привязанную козу, оно распласталось на земле, по-видимому, не столько из желания получше затаиться, сколько с целью немного передохнуть, прежде чем ринуться в решающую атаку.

– Да он, кажется, болен, – громко произнесла Луиза Меббин на хинди, главным образом затем, чтобы ее расслышал деревенский староста, находившийся в засаде на соседнем дереве.

– Тсс! – произнесла миссис Пэклтайд, и в эту минуту тигр начал подкрадываться к своей жертве.

– Ну же! – в некотором волнении проговорила мисс Меббин. – Если он не притронется к козе, нам не нужно будет платить за нее. (Стоимость приманки оплачивалась дополнительно.)

Грянул ружейный выстрел, и большой коричнево-желтый зверь отпрыгнул в сторону и свалился замертво. Спустя минуту толпа возбужденных туземцев высыпала на место действия, и радостную весть громкими криками разнесли по деревне. Победоносно застучали тамтамы. Всеобщий восторг и радость победы без труда нашли отзвук и в сердце миссис Пэклтайд; предстоящий на Курзон-стрит ланч показался уже несравненно ближе.

Именно Луиза Меббин обратила внимание на то обстоятельство, что коза, вследствие смертельного пулевого ранения, мучилась в предсмертных судорогах, тогда как на тигре не смогли обнаружить следов гибельного выстрела из ружья. Очевидно, поражен был не тот зверь, а животное, назначенное в жертву, умерло от разрыва сердца, вызванного неожиданным выстрелом и ускоренного вследствие старческой немощи. Миссис Пэклтайд, узнав об этом, была раздосадована, что и понятно. Но как бы там ни было, она стала обладательницей мертвого тигра, и деревенские жители, которым не терпелось получить свою тысячу рупий, с радостью ухватились за выдумку о том, что это она убила зверя. Между тем мисс Меббин была ее компаньонкой, услуги которой, как известно, были оплачены. Поэтому миссис Пэклтайд с легким сердцем предстала перед фотокамерами, и слава о ней, размноженная в фотоснимках, распространилась со страниц «Тексас Уикли Снэпшот» и дошла до иллюстрированного приложения к «Новому времени», выходившего по понедельникам. Что до Луны Бимбертон, то она в продолжение нескольких недель отказывалась читать иллюстрированные журналы, и ее письмо с благодарностью за подарок в виде броши из тигрового когтя явилось образцом сдержанных эмоций. На ланч она прийти отказалась: есть пределы, за которыми сдержанные эмоции становятся опасны.

С Курзон-стрит тигровая шкура совершила путешествие в поместье, где ее должным образом осмотрели местные жители и выразили свое восхищение. Казалось вполне уместным и пристойным, что на костюмированный бал миссис Пэклтайд отправилась в образе Дианы. Она, однако, отказалась принять соблазнительное предложение Кловиса устроить вечеринку с танцами в одеждах первобытных людей, когда на каждом должна быть шкура убитого им зверя.

– Я бы оказался в довольно щекотливом положении, – признался Кловис, – со своей парой жалких кроличьих шкурок, в которые мне пришлось бы завернуться. Однако, – прибавил он, бросив весьма ехидный взгляд на внушительную фигуру Дианы, – я сложен не хуже русского танцовщика.

– Вот бы они позабавились, если бы узнали, что произошло на самом деле, – сказала Луиза Меббин спустя несколько дней после бала.

– Что вы имеете в виду? – быстро переспросила миссис Пэклтайд.

– То, что вы пристрелили козу и до смерти перепугали тигра, – сказала мисс Меббин, до неприятности мило усмехнувшись.

– Никто этому не поверит, – произнесла миссис Пэклтаид, и цвет ее лица начал быстро меняться.

– Луна Бимбертон поверит, – сказала мисс Меббин.

Лицо миссис Пэклтаид сделалось до неприличия зеленовато-белым.

– Вы ведь не выдадите меня? – спросила она.

– Неподалеку от Доркинга я присмотрела домик, который мне хотелось бы купить, – как бы между прочим проговорила мисс Меббин. – Шестьсот восемьдесят за все про все. Довольно дешево, только вот денег у меня сейчас нет.

Прелестный домик Луизы Меббин, названный ею «Les Fauves»[46] и окруженный в летнюю пору ярко цветущими тигровыми лилиями, вызывает изумление и восхищение у ее друзей.

– Просто удивительно, как это Луиза ухитрилась приобрести его, – говорят все в один голос.

А миссис Пэклтайд больше не охотится за крупным зверем.

– Побочные расходы столь обременительны, – делится она с друзьями, отвечая на их расспросы.

Бегство леди Бастейбл

– Было бы замечательно, если бы Кловис побыл у вас дней шесть, пока я буду у Макгрегоров, – сонным голосом произнесла миссис Сангрейл за завтраком.

Она неизменно сонным голосом произносила то, чему придавала необычайно большое значение. Людей это расхолаживало, и они часто исполняли ее желания прежде, чем успевали понять, что она говорит всерьез. Саму же леди Бастейбл, однако, не так-то легко было застать врасплох; но она знала, что мог предвещать ее голос, – и она хорошо знала Кловиса.

Взяв поджаренный ломтик хлеба, она нахмурилась, разглядывая его, а потом стала очень медленно его есть, словно хотела дать понять, что этот процесс гораздо мучительнее для нее, чем для хлеба; об оказании же гостеприимства Кловису она не сочла нужным говорить.

– Для меня это было бы таким облегчением, – продолжала миссис Сангрейл, оставив равнодушный тон. – К Макгрегорам я особенно не хочу его брать, и к тому же речь идет всего лишь о шести днях.

– Они могут показаться целой вечностью, – мрачно проговорила леди Бастейбл. – Когда он в последний раз оставался здесь на неделю…

– Помню, – торопливо перебила ее собеседница, – но это было почти два года назад. Тогда он был моложе.

– Однако лучше не стал, – заметила хозяйка. – Какой смысл взрослеть, если с годами человек делается только хуже.

Против этого миссис Сангрейл нечего было возразить; с тех пор как Кловису исполнилось семнадцать, она неустанно всем своим знакомым жаловалась на его неукротимую непокорность, и малейший намек на то, что он когда-нибудь изменится к лучшему, встречался с учтивым недоверием. Отбросив лесть как нечто бесполезное, она решила прибегнуть к неприкрытому подкупу.

– Если вы продержите его здесь в течение этих шести дней, то я прощу вам те деньги, которые вы уже давно проиграли мне в бридж.

Долг составлял всего сорок девять шиллингов, но леди Бастейбл крепко любила шиллинги. Проиграть некую сумму в бридж и иметь потом редкую возможность не отдавать долг – вот что в ее глазах сообщало притягательность картам; других преимуществ она в этой игре не видела. Миссис Сангрейл и к выигрышам в карты была расположена всей душой, но то, что ей в продолжение шести дней, не выходя из дома, предстояло присматривать за своим отпрыском, а заодно можно было и сэкономить какую-то сумму, не покупая ему железнодорожный билет на север, к Макгрегорам, заставило ее примириться с судьбой. К тому времени, когда Кловис, чуть опоздав, явился к завтраку, сделка уже состоялась.

– Ты только подумай, – сонным голосом проговорила миссис Сангрейл, – леди Бастейбл весьма любезно попросила тебя остаться здесь на то время, пока я буду у Макгрегоров.

Кловис в неподобающей манере произнес несколько приличествующих случаю фраз и пустился в карательную экспедицию по стоявшим на столе блюдам, при этом вид у него был такой мрачный, что ни о каких мирных переговорах не могло быть и речи. Достигнутое за его спиной соглашение было неприятно для него вдвойне. Во-первых, он очень хотел обучить мальчиков Макгрегоров игре в покер-пасьянс, тем более что на это ума у них бы хватило; во-вторых, надзор Бастейбл был того сорта, который можно определить как весьма грубый, то есть его поведение неизменно вызывало у нее грубые замечания. Его матушка, наблюдая за ним из-под нарочито сонных век, приходила к убеждению, исходя из большого опыта, что радоваться по поводу успеха затеянного ею маневра было бы явно преждевременно. Одно дело – завлечь Кловиса домой и усадить за картинкой-загадкой, и совершенно другое – удержать его дома.

Леди Бастейбл имела обыкновение удаляться тотчас после завтрака в свои покои, где она проводила тихий час, просматривая газеты и тем самым оправдывая затраты на них. Политика не очень-то ее занимала, но ее не покидало предчувствие, будто вот-вот произойдет грандиозный социальный переворот, в ходе которого все друг друга поубивают. «Это случится раньше, чем мы думаем», – с мрачным видом заявляла она. Математик самых выдающихся способностей оказался бы в затруднении, если бы ему предложили вычислить на основании весьма скудных и неточных данных, содержавшихся в этом заявлении, когда же приблизительно случится этот самый переворот.

В то утро, увидев леди Бастейбл восседавшей среди газет, Кловис решил проделать то, над чем размышлял в продолжение всего завтрака. Его мать отправилась наверх, чтобы проследить, как укладывают вещи, и он остался на первом этаже вместе с хозяйкой – и со слугами. Эти последние должны были сыграть ключевую роль в том, что он задумал. Ворвавшись на кухню, он издал дикий истошный крик, из которого, впрочем, нельзя было извлечь ничего определенного: «Бедная леди Бастейбл! Это ж надо такому случиться – в своей комнате! Быстрее!» В следующее же мгновение дворецкий, повар, слуга, две или три служанки и садовник, оказавшиеся на кухне, бросились вслед за Кловисом, который снова побежал в направлении комнаты, где находилась миссис Бастейбл. В холле с грохотом рухнула ширма, и миссис Бастейбл тотчас покинула мир газетных знаний. Тут же дверь, которая выходила в холл, распахнулась, и ее юный гость с безумным видом побежал по комнате, громко крича: «Жакерия![47] Мы окружены!» – и, точно вырвавшийся из пут ястреб, пулей выскочил во французское окно. Перепуганная толпа слуг ринулась вслед за ним; садовник не выпускал из рук серп, с помощью которого он незадолго перед тем поправлял живую изгородь; не в силах удержаться на гладком паркете, слуги неожиданно заскользили в сторону кресла, на котором восседала их охваченная ужасом, изумленная хозяйка. Потом она рассказывала, что, будь у нее минута подумать, она повела бы себя с гораздо большим достоинством. Пожалуй, все решил серп; но как бы там ни было, она стремглав выскочила вслед за Кловисом во французское окно и помчалась следом за ним по лужайке на глазах у своих пораженных преследователей.

Утраченное достоинство быстро не восстановишь, и леди Бастейбл, как и ее дворецкому, процесс возвращения к нормальному состоянию показался едва ли не таким же мучительным, как и медленное выздоровление после утопления. Жакерия, даже если у нее самые благородные намерения, не может не оставить после себя чувства неловкости. К ланчу, впрочем, внешние приличия были восстановлены в прежнем блеске; то была естественная реакция на недавние беспорядки, и блюда разносили с холодной торжественностью, заимствованной в Византии. Где-то к середине трапезы миссис Сангрейл подали конверт на серебряном подносе. В конверте был чек на сорок девять шиллингов.

Мальчики Макгрегоров научились играть в покер-пасьянс; на это ума у них хватило.

Картина

– Меня раздражает манера этой женщины рассуждать об искусстве, – заметил Кловис своему приятелю-журналисту. – О некоторых картинах она говорит, будто они «перерастают свои рамки». Точно о грибах идет речь.

– Ты напомнил мне историю, приключившуюся с Анри Депли, – сказал журналист. – Я не рассказывал тебе ее?

Кловис отрицательно покачал головой.

– Анри Депли был уроженцем Великого герцогства Люксембургского. После долгих размышлений он решил стать коммивояжером. По делам службы он часто покидал пределы Великого герцогства. Когда из дома до него дошло известие, что почивший дальний родственник оставил ему часть наследства, он находился в небольшом городке Северной Италии.

Наследство было небольшим даже с точки зрения скромного Анри Депли, однако он смог позволить себе кое-какие невинные излишества. Оно подтолкнуло его к покровительству над местным искусством татуировки, которым славился синьор Андреа Пинчини. Синьор Пинчини был, наверное, самым блестящим мастером татуировки, которого Италия когда-либо знавала, однако пребывал в весьма стесненных обстоятельствах, и за сумму в шестьсот франков с радостью согласился покрыть всю спину своего клиента, от ключиц до пояса, великолепным изображением «Падения Икара». Картина в законченном виде несколько разочаровала мсье Депли, который ранее полагал, что Икар – это крепость, взятая Валленштейном в ходе Тридцатилетней войны, но он был более чем удовлетворен Мастерством исполнения, признанным всеми, кому посчастливилось увидеть шедевр Пинчини.

Этому его величайшему творению суждено было стать последним. Не дожидаясь даже того, чтобы ему заплатили, блестящий мастер покинул сей мир и был погребен под изысканно украшенным надгробием с ангелами, крылья которых могли бы представить собою исключительно небольшое поле деятельности для упражнений в его любимом искусстве. Оставалась, однако, вдова Пинчини, которой причитались те самые шестьсот франков. И тут Анри Депли, коммивояжер, столкнулся с трудностями. Наследство под воздействием мелких, но многочисленных к нему обращений сократилось до весьма незначительных размеров, а когда были оплачены не терпящие отлагательства счета за вино и понежены прочие текущие расходы, оставалось чуть больше четырехсот тридцати франков, которые молено было предложить вдове. Дама эта, как и полагается, была возмущена, но не столько, как она пространно разъяснила, из-за того, что ей предложили забыть про семьдесят франков, сколько в результате попытки обесценить стоимость признанного шедевра ее покойного мужа. Спустя неделю Депли принужден был снизить размер предлагаемой суммы до четырехсот пяти франков, и это обстоятельство послужило причиной того, что возмущение вдовы переросло в ярость. Она отказалась продать произведение искусства, и через несколько дней Депли с ужасом узнал, что она подарила его муниципалитету Бергамо, который с благодарностью принял дар. Он покинул эти края как можно более незаметно и ощутил несказанное облегчение, когда дела привели его в Рим, где, как он надеялся, его следы, равно как и следы знаменитой картины, могут затеряться.

Между тем на своей спине он нес печать гениальности покойного. Как-то он появился в наполненной клубами пара бане, но его заставили тотчас же одеться. Хозяин, уроженец Северной Италии, горячо возражал против того, чтобы позволить знаменитой картине «Падение Икара» находиться на виду у публики без разрешения муниципалитета Бергамо. Общественный интерес и официальная бдительность возрастали по мере того, как дело получало все большую огласку, и Депли уже не мог в самый жаркий день окунуться в море или реке, не будучи облаченным в специальный купальный костюм, прикрывающий тело до самой шеи. Спустя какое-то время у властей Бергамо зародилась мысль, что соленая вода может испортить шедевр. Было издано постоянно действующее предписание, в соответствии с которым вконец измученному коммивояжеру запрещалось купаться в море при каких бы то ни было обстоятельствах. В общем, он был весьма благодарен своим хозяевам, когда ему нашли новое поле деятельности в окрестностях Бордо. Однако на франко-итальянской границе его чувство благодарности разом пропало. Внушительный отряд чиновников воспрепятствовал его отбытию, и ему сурово напомнили о строгом законе, запрещающем вывоз итальянских произведений искусства.

Между люксембургским и итальянским правительствами последовали дипломатические переговоры, и одно время положение в Европе было чревато возможными осложнениями. Однако итальянское правительство крепко стояло на своем; оно отказалось принимать какое-либо участие в судьбе Анри Депли, коммивояжера, и вообще не интересовалось его существованием, но было непреклонно в своем решении, что картина «Падение Икара» (работа покойного Пинчини, Андреа), в настоящее время собственность муниципалитета Бергамо, не должна покидать пределов страны.

Страсти со временем улеглись, но несчастней Депли, будучи человеком скромным, спустя несколько месяцев снова оказался в водовороте волнующих событий. Некий немецкий искусствовед, получивший от муниципалитета Бергамо разрешение исследовать знаменитый шедевр, заявил, что это не подлинный Пинчини, а, вероятно, работа его ученика, которого он нанимал в последние годы жизни. Показание Депли по этому вопросу явно не принималось в расчет, поскольку в продолжение долгого процесса накалывания рисунка он находился под обязательным действием наркоза. Редактор итальянского журнала по искусству опроверг утверждения немецкого искусствоведа и вызвался доказать, что его личная жизнь не отвечает современным представлениям о порядочности; Италия и Германия оказались вовлеченными в раздор, а вскоре в конфликт была втянута и остальная часть Европы. В испанском парламенте бушевали страсти, а университет Копенгагена присудил немецкому специалисту медаль (выслав затем комиссию, чтобы она на месте изучила его доказательства), тогда как в Париже два польских школьника покончили с собой, чтобы продемонстрировать, что они думают по этому поводу.

Между тем злосчастной картине на спине человека доставалось все больше, и неудивительно, что ее носитель переметнулся в ряды итальянских анархистов. По меньшей мере четырежды его препровождали к границе как опасного и нежелательного иностранца, но всякий раз возвращали назад как носителя «Падения Икара» (приписываемого Пинчини, Андреа, начало двадцатого века). И вот однажды, на конгрессе анархистов в Генуе, один его соратник в разгар прений вылил ему на спину целый сосуд едкой жидкости. Красная рубаха, которая была на нем, несколько уменьшила ее действие, но Икар погиб безвозвратно. Виновный был строго осужден за нападение на своего товарища-анархиста и получил семь лет заключения за порчу национального сокровища. Как только Анри Депли смог покинуть больницу, он был выслан за границу как нежелательный элемент.

В тихих парижских улочках, особенно располагающихся неподалеку от министерства изящных искусств, иногда можно встретить печального вида, тревожно озирающегося человека, который, если его поприветствовать, ответит вам с легким люксембургским акцентом. Ему представляется, будто он – одна из утраченных рук Венеры Милосской, и он надеется, что когда-нибудь убедит французское правительство купить его. Во всех прочих отношениях он вполне здоров.

Лечение стрессом

На полке железнодорожного вагона прямо против Кловиса лежал солидный саквояж, к нему была прикреплена бирка, на ней тщательно выведено: «Дж. П. Хаддл. Смотритель заповедника. Тилфилд, близ Слоубаро». Непосредственно под полкой сидел тот, чье имя было написано на бирке, – серьезный человек, скромно одетый, в меру разговорчивый. Даже из его беседы (которую он вел с сидевшим рядом приятелем и касавшейся главным образом таких тем, как позднее цветение римских гиацинтов и распространение цистоцеркоза[48] в хозяйстве приходского священника) можно было с большой долей уверенности определить характер и жизненные воззрения обладателя саквояжа. Но он, похоже, ничего не желал оставлять воображению случайного наблюдателя и скоро перевел разговор на собственные проблемы.

– Ума не приложу, отчего так происходит, – сказал он, обращаясь к своему спутнику. – Мне немногим больше сорока, но иногда кажется, что я уже далеко не молодой человек. То же самое с моей сестрой. Мы любим, чтобы все было на своем месте, чтобы все происходило в свое время, нам нравится, чтобы во всем соблюдался порядок, пунктуальность, систематичность – до миллиметра, до минуты. Если этого не происходит, то мы расстраиваемся и огорчаемся. Да взять, к примеру, хоть такой пустяк: на дереве, которое растет у нас на лужайке перед домом, год за годом гнездился дрозд, в этом же году он почему-то свил себе гнездо в плюще, который обвивает садовую изгородь. Мы почти ничего не сказали друг другу по этому поводу, но, как мне кажется, оба сочли эту перемену ненужной, да и несколько нервирующей.

– Может, – заметил его приятель, – это был другой дрозд.

– Мы думали об этом, – сказал Дж. П. Хаддл, – и это вызвало у нас еще большее раздражение. Мы не хотим, чтобы на этом этапе нашей жизни у нас жил другой дрозд. И тем не менее, как я уже говорил, мы еще не достигли того возраста, когда этому придаешь значение.

– Все, что вам нужно, – сказал его приятель, – это лечение стрессом.

– Лечение стрессом? Не слыхал ни о чем подобном.

– Но вы наверняка слышали о лечении покоем людей, которых излишние тревоги и суровые жизненные обстоятельства привели к стрессу. Вы же страдаете от чрезмерного покоя и умиротворения, и вам нужно совсем другое лечение.

– И куда в таких случаях ездят?

– Ну, можно выставить свою кандидатуру для состязания с килкенийскими котами от унионистов,[49] или исследовать те парижские кварталы, где обитают апаши,[50] или прочитать несколько лекций в Берлине, пытаясь доказать, что музыку Вагнера написал Гамбетта,[51] и потом, всегда можно отправиться во внутренние районы Марокко. Но чтобы лечение стрессом было по-настоящему эффективным, лучше всего проходить его дома. Как оно будет протекать, не имею ни малейшего представления.

В эту самую минуту Кловис весь обратился во внимание. В конце концов, его двухдневное пребывание у пожилого родственника в Слоубаро не предвещало ничего интересного. Прежде чем поезд остановился, он успел украсить левую манжету своей рубашки надписью: «Дж. П. Хаддл. Смотритель заповедника. Тилфилд, близ Слоубаро».


Два дня спустя мистер Хаддл явился утром в комнату своей сестры, которая читала журнал «Сельская жизнь». Это были именно ее день, час и место для чтения «Сельской жизни», и внезапное вторжение раздосадовало ее, но в руке он держал телеграмму, а телеграммы в этом доме считались ниспосылаемыми Богом. Эта, конкретная, предвещала недоброе. «Епископ присутствует конфирмационных занятиях окрестностях не может остановиться доме приходского священника ввиду цистоцеркоза рассчитывает ваше гостеприимство».

– Я с епископом едва знаком, лишь однажды с ним разговаривал! – воскликнул Дж. П. Хаддл извиняющимся тоном человека, который чересчур поздно осознал, что общаться с незнакомыми епископами неблагоразумно.

Мисс Хаддл первой овладела собой; она не любила непрошеных гостей так же горячо, как и ее брат, но женский инстинкт подсказывал ей, что и их надобно кормить.

– Можно приготовить утку с кэрри, – сказала она.

В этот день у них не намечалось блюд с кэрри, но небольшой конверт оранжевого цвета допускал отклонение от правил и обычаев. Ее брат промолчал, но глазами выразил ей благодарность за смелость.

– К вам юный джентльмен! – объявила горничная.

– Это его секретарь! – в унисон воскликнули Хаддлы.

Их лица приняли выражение, недвусмысленно свидетельствовавшее о том, что хотя нежданные гости и нарушают, в их представлении, порядок вещей, но они все же готовы выслушать, что те имеют сказать в свое оправдание.

В комнату с видом изящного высокомерия ступил юный джентльмен. Вовсе не таким представлял себе секретаря епископа Хаддл. Он и думать не мог, что в окружении епископа могли себе позволить такую дорогую игрушку, меж тем как имеющиеся средства можно было употребить на другие нужды. Ему на секунду показалось, что и лицо это он где-то уже видел; если бы он уделил побольше внимания пассажиру, сидевшему напротив него в вагоне поезда два дня назад, то без труда признал бы в явившемся к нему госте Кловиса.

– Вы секретарь епископа? – спросил Хаддл, переходя на почтительный тон.

– Да, притом пользуюсь его особым доверием, – отвечал Кловис. – Можете называть меня Станислав; другие мои имена можно опустить. Возможно, епископ и полковник Альберти прибудут сюда к ланчу. Но я должен быть здесь в любом случае.

Все это становилось похожим на программу королевского визита.

– Епископ ведь присутствует в окрестностях на конфирмационных занятиях, не так ли? – поинтересовалась мисс Хаддл.

– По-видимому, так, – был уклончивый ответ, а затем последовала просьба показать крупномасштабную карту местности.

Кловис был погружен в глубокое изучение карты, когда принесли еще одну телеграмму. Она была адресована «Хаддлу, смотрителю заповедника, для передачи принцу Станиславу». Кловис заглянул в нее и объявил:

– Епископ и Альберти прибудут только во второй половине дня.

После чего он принялся вновь внимательно изучать карту.

Ланч проходил в весьма будничной обстановке. Венценосный секретарь ел и пил с явным аппетитом, но пресек в корне всякие разговоры. По окончании трапезы лицо его неожиданно озарилось сияющей улыбкой, он поблагодарил хозяйку за прекрасное угощение и с почтительным восхищением поцеловал ей руку. Мисс Хаддл так и не решила, что этот жест ей больше напоминал – изысканные манеры времен Людовика Четырнадцатого или же отношение римлян к сабинянкам, достойное порицания. В этот день у нее не планировалась головная боль, но обстоятельства заставили ее извиниться, и она отправилась в свою комнату, чтобы вволю там натерпеться от головной боли, прежде чем явится епископ. Разузнав, как добраться до ближайшего телеграфа, Кловис вскоре вышел из дома. Мистер Хаддл встретил его в холле спустя два часа и спросил, когда же прибудет епископ.

– Он в библиотеке вместе с Альберти, – был ответ.

– Но почему мне ничего об этом не сказали? Я и не знал, что он уже здесь! – воскликнул Хаддл.

– Никто этого не знает, – сказал Кловис – Чем меньше мы себя обнаруживаем, тем лучше. И ни под каким видом не беспокойте его в библиотеке. Это его указание.

– Но к чему вся эта секретность? И кто такой этот Альберти? И будет ли епископ пить чай?

– Епископ жаждет крови, а не чаю.

– Крови! – выдохнул Хаддл.

Он и не подозревал, что недобрые вести могут принять любой оборот.

– Сегодня будет великая ночь в истории христианского мира, – сказал Кловис. – Мы убьем всех евреев в окрестности.

– Вы собираетесь убивать евреев! – с возмущением проговорил Хаддл. – Не хотите ли вы сказать, что против них все восстанут?

– Нет, это прежде всего идея епископа. В настоящий момент он уточняет подробности плана.

– Но… епископ такой терпимый, такой человеколюбивый.

– Именно это и придаст его действиям подлинный эффект. Резонанс будет огромный.

В этом Хаддл как раз не сомневался.

– Но его же повесят! – с полной уверенностью проговорил он.

– Приготовлен автомобиль, который отвезет его к побережью, а там на парах стоит судно.

– Но в округе и тридцати евреев не сыщешь, – протестующе заговорил Хаддл, чей мозг, будучи в течение дня несколько раз задет разного рода шокирующими известиями, действовал с неуверенностью телеграфа во время землетрясения.

– В нашем списке их тридцать шесть, – сказал Кловис, доставая пачку бумаг. – Мы с ними со всеми тщательно разберемся.

– Не хотите ли вы сказать, что намереваетесь прибегнуть к насилию в отношении такого человека, как сэр Леон Бэрбери? – пробормотал Хаддл. – Это один из самых уважаемых людей во всей стране.

– Он есть в нашем списке, – равнодушно произнес Кловис, – и потом, у нас имеются люди, которым мы доверяем, так что мы не рассчитываем на помощь кого-нибудь из местных. К тому же нам помогают бойскауты.

– Бойскауты?

– Да. Когда они поняли, что будут по-настоящему убивать, они прониклись еще большим желанием почувствовать себя мужчинами.

– Все это ляжет пятном на двадцатый век!

– А ваш дом будет промокательной бумагой. Неужели вы еще не поняли, что половина газет Европы и Соединенных Штатов опубликуют снимки того, что здесь произойдет? Кстати, в библиотеке я нашел фотографии, на которых запечатлены вы и ваша сестра, и отослал их в английский «Мартин» и в немецкую «Неделю»; надеюсь, вы не возражаете. К фотографиям я приложил план лестницы; в основном именно на ней скорее всего и будут происходить убийства.

Чувства, одолевавшие Дж. П. Хаддла, были слишком сильны, чтобы их можно было выразить словами, и все же он выдавил из себя:

– Но в этом доме нет евреев.

– Пока нет, – сказал Кловис.

– Я пойду заявлю в полицию! – воскликнул Хаддл с неожиданной решимостью.

– В кустах, – заметил Кловис, – засели десять человек, которым дан приказ стрелять в каждого, кто покинет дом без сигнала или разрешения. Еще один вооруженный пикет находится в засаде близ ворот. Бойскауты стерегут тыл.

В эту минуту к дому подъехал автомобиль и послышался веселый гудок. Хаддл бросился к двери с видом человека, пробудившегося от кошмара, и увидел сидевшего за рулем сэра Леона Бэрбери.

– Я получил вашу телеграмму, – сказал он. – Что тут у вас стряслось?

Телеграмму? Похоже, в этот день телеграммам не будет конца.

«Немедленно приезжайте. Срочно. Джеймс Хаддл» – такой текст предстал перед глазами изумленного Хаддла.

– Все ясно! – неожиданно воскликнул он тоном, в котором прозвучала решительность, и, бросив отчаянный взгляд в сторону кустарника, потащил изумленного Бэрбери в дом. В холле как раз накрывали к чаю, но насмерть перепуганный Хаддл поволок протестующего гостя наверх, и спустя несколько минут там же нашли временное прибежище и остальные обитатели дома. Кловис один почтил вниманием чайный столик; фанатики, находившиеся в библиотеке, были, очевидно, слишком поглощены своими чудовищными замыслами, чтобы попусту тратить время на какой-то там чай и горячие хлебцы. Один раз юноше пришлось подняться, чтобы открыть дверь и впустить в дом мистера Пола Айзекса, сапожника и члена приходского совета, который также получил приглашение незамедлительно явиться к смотрителю заповедника. Напустив на себя вид внушающей ужас учтивости, в чем его не смог бы перещеголять ни один Борджа, секретарь препроводил своего нового пленника к подножию лестницы, где его поджидал хозяин, отнюдь не жаждавший встречи с ним.

А потом последовало долгое и мучительное ожидание. Раз или два Кловис выходил из дома и неторопливо приближался к кустарнику, после чего всякий раз возвращался в библиотеку, наверно, затем, чтобы коротко доложить обстановку. Раз он выходил, чтобы встретить почтальона, доставившего вечернюю почту, которую потом с пунктуальной учтивостью передавал собравшимся наверху. После очередной отлучки из дома он поднялся на середину лестницы и объявил:

– Бойскауты неправильно поняли мой сигнал и убили почтальона. У меня в этом деле никакого опыта. В следующий раз буду внимательнее.

Горничная, которая была обручена с почтальоном, доставлявшим вечернюю почту, дала волю расстроенным чувствам.

– Не забывай, что у твоей хозяйки болит голова, – сказал ей Дж. П. Хаддл. (У мисс Хаддл голова болела все сильнее.)

Кловис поспешил спуститься вниз и, еще раз ненадолго посетив библиотеку, возвратился с очередным сообщением:

– Епископ с сожалением узнал, что у мисс Хаддл головная боль. В настоящий момент он подписывает указание на тот счет, чтобы близ дома не применяли огнестрельное оружие; в доме же для убийства будет применяться только холодное оружие. Епископ не понимает, почему нельзя быть одновременно и джентльменом, и христианином.

Больше они Кловиса не видели; было почти семь часов, и его престарелый родственник настаивал на том, чтобы он переодевался к ужину. Однако, несмотря на то что он оставил их навсегда, его незримое присутствие ощущалось в нижней части дома в продолжение долгих бессонных ночных часов, и всякий раз, когда скрипела лестница или ветер шуршал в кустарнике, обитателей дома охватывал страх, не предвещавший ничего хорошего. Часов в семь утра сын садовника и утренний почтальон сумели наконец убедить затворников в том, что двадцатый век незапятнан.

– Не думаю, – размышлял про себя Кловис в утреннем поезде, уносившем его в город, – что лечение стрессом принесло им хоть какую-то пользу.

Поиски пропавшего

Непривычная тишина окутала виллу «Эльсинор»; довольно-таки часто, впрочем, ее нарушали шумные стенания, наводившие на мысли о произошедшей там утрате. В семействе Момби пропал младенец, а вместе с его исчезновением нарушился и мирный ход вещей; его искали повсюду, при этом то и дело громко подавали голос; крики отчаяния раздавались и в доме, и в саду всякий раз, как обнаруживалось новое возможное убежище.

Кловис находился на вилле в качестве временно проживавшего гостя, которому, к его неудовольствию, приходилось платить за свое пребывание; он дремал в гамаке в дальнем конце сада, когда миссис Момби сообщила ему о пропаже.

– Потерялся наш ребенок! – заголосила она.

– Он что – умер, убежал или же вы проиграли его в карты? – лениво спросил Кловис.

– Он мирно резвился на лужайке, – проговорила миссис Момби сквозь слезы, – тут как раз пришел Арнольд, и я спросила у него, какой соус он предпочитает к спарже…

– Надеюсь, он попросил голландский соус, – перебил ее Кловис с живейшим интересом, – ибо, на мой взгляд, если и есть что-то отвратительное, так это…

– И вдруг наш ребенок пропал, – возвысив голос, продолжала миссис Момби. – Мы искали его всюду: и в доме, и в саду, и за воротами, но его нигде не видно.

– И не слышно? – спросил Кловис. – Если так, то, значит, он по меньшей мере милях в двух отсюда.

– Но где он может быть? И как он мог скрыться? – беспокойно проговорила мать.

– Может, его утащил орел или какой-нибудь дикий зверь, – высказал предположение Кловис.

– В графстве Суррей не водятся ни орлы, ни дикие звери, – сказала миссис Момби; в голосе ее между тем прозвучали встревоженные нотки.

– И те и другие время от времени покидают бродячие цирки. Думаю, что иногда их специально отпускают на волю для привлечения внимания. Вы только вообразите, какую сенсацию мог бы произвести такой заголовок в местной газете: «Ребенка известного нонконформиста съела пятнистая гиена». Ваш муж не принадлежит к числу известных нонконформистов, но его мать поклонница Уэсли,[52] и потому газетам можно предоставить некоторую свободу.

– Но в таком случае от него должно было бы что-то остаться, – всхлипнула миссис Момби.

– Когда гиена по-настоящему голодна, а не просто забавляется с жертвой, то от этой последней мало что остается. Это как в той сказке про маленького мальчика с яблоком – даже сердцевины яблока не осталось.

Миссис Момби поспешила отправиться на поиски утешения и совета у кого-нибудь другого. Будучи полностью поглощена своими материнскими заботами, она не придала решительно никакого значения беспокойству Кловиса по поводу того, какой соус следует подавать к спарже. Она, однако, и двух шагов не сделала, как скрип боковой калитки заставил ее замереть на месте. Она увидела мисс Гилпет, владелицу виллы «Петергоф», которая явилась для того, чтобы разузнать подробности о случившемся несчастье. Кловису вся эта история уже изрядно надоела, а вот миссис Момби обладала безжалостной способностью извлекать такое же удовольствие от пересказа истории в девятый рассказ, что и в первый.

– Арнольд только что пришел. Он жалуется на ревматизм…

– В этом доме столько поводов для жалоб, что мне бы и в голову не пришло жаловаться на ревматизм, – пробормотал Кловис.

– Он жалуется на ревматизм… – продолжала миссис Момби, пытаясь придать голосу леденящие душу нотки; однако ее голос и без того дрожал от напряжения, и чувствовалось, что она с трудом сдерживает рыдания.

Но ей снова не дали договорить.

– Нет такой болезни – ревматизм, – сказала мисс Гилпет.

Она нарочито произнесла эти слова вызывающим тоном; точно так же официант объявляет о том, что кончилось самое дешевое красное вино, упомянутое в карте вин. Она, впрочем, не предприняла ни малейшей попытки предложить какой-нибудь более дорогой недуг в качестве альтернативы, тем самым давая понять, что недугов вообще нет.

Сквозь печаль миссис Момби просочилась присущая ей несдержанность:

– Может, вы еще скажете, что и ребенок не пропал.

– Пропал, – уступила ей мисс Гилпет, – но вам не хватает веры в то, что вы найдете его. Именно недостаток у вас этой веры и препятствует тому, чтобы он нашелся целым и невредимым.

– А что, если его съела гиена и уже отчасти переварила? – спросил Кловис, испытывавший душевное расположение к этой своей теории насчет диких зверей. – Последствия такого оборота событий скрыть будет трудно.

Мисс Гилпет несколько обескуражила подобная постановка вопроса.

– Я уверена, его не съела гиена, – неуверенно произнесла она.

– Но и у гиены может быть свое мнение на этот счет. Все дело в том, что она, как и вы, тоже может обладать верой, а уж где находится ребенок, она точно знает.

Глаза миссис Момби снова повлажнели.

– Вот вы говорите о вере, – в слезах заговорила она; казалось, она вот-вот разрыдается, но тут ее точно осенило. – Так, может, вы и найдете нашего маленького Эрика? Уверена, что у вас для этого есть возможности, которых мы лишены.

Розмари Гилпет придерживалась принципов христианского учения с полнейшей искренностью; верно ли она их понимала и правильно ли истолковывала – о том судить ученым мужам. В данном конкретном случае ей, вне всякого сомнения, предоставлялась великая возможность проявить себя, и, отправившись на не предвещавшие определенного успеха поиски пропавшего, она призвала на помощь всю имевшуюся у нее веру без остатка. Только она вышла на пустынную и безлюдную дорогу, как миссис Момби упредила ее:

– Нет смысла туда ходить, мы там уже десять раз были.

Но Розмари была глуха ко всему; ее переполнял восторг по поводу собственных действий, ибо посреди пыльной дороги сидел малыш в белом переднике и премило забавлялся с поникшими лютиками; его белокурые пряди были перехвачены бледно-голубой лентой. Розмари прежде убедилась, что на горизонте нет автомобиля, – так на ее месте поступила бы, пожалуй, всякая другая женщина, – после чего бросилась к ребенку, подхватила его и, не обращая внимания на его отчаянное сопротивление, вошла вместе с ним в ворота виллы «Эльсинор». Громкие крики ребенка тотчас подтвердили факт его обнаружения, и родители, вне себя от радости, помчались по лужайке навстречу своему новонайденному отпрыску. Эстетическое восприятие сцены нарушалось в некоторой степени тем, что Розмари было непросто удерживать сопротивлявшееся дитя, которое не тем местом повернулось к своим родителям, горевшим желанием скорее прижать его к груди.

– Наш маленький Эрик снова с нами! – хором воскликнули оба Момби.

Стиснув пальцы в кулачки, ребенок крепко прижимал их к глазам, так что виден был лишь его широко раскрытый рот, потому не оставалось ничего другого, как принять на веру то, что это именно он.

– Он рад, что вернулся к папочке и мамочке? – с чувством проговорила миссис Момби.

Ребенок выказывал столь явное предпочтение пыли и поникшим лютикам, что этот вопрос показался Кловису по меньшей мере бестактным.

– Дайте-ка ему покататься на лошадке, – предложил сияющий от счастья отец.

Ребенок кричал не переставая. Его, однако, усадили на деревянную лошадку и принялись ее раскачивать. И тут из пустотелой лошадки вырвался душераздирающий крик, заглушивший вокальные потуги визжавшего ребенка; взору собравшихся вскоре явился младенец в белом переднике; его белокурые пряди были перехвачены бледно-голубой лентой. Ни наружность, ни сила голоса вновь прибывшего не оставляли поводов для сомнений.

– Это же наш маленький Эрик! – вскричала миссис Момби, бросившись к ребенку и едва не задушив его в своих объятиях. – Вот где он, оказывается, прятался – в лошадке. То-то мы перепугались.

Внезапное исчезновение малыша и его неожиданное возвращение в лоно семьи объяснялись, таким образом, весьма просто. Но оставалось решить, что делать с другим ребенком, который сидел на лужайке и всхлипывал оттого, что бурный восторг по поводу его недавнего обнаружения сменился холодным невниманием. Чета Момби смотрела на него так, будто он самым бессовестным и беззастенчивым образом воспользовался их скоротечным душевным расположением. Мисс Гилпет, не зная, что предпринять, глядела на ссутулившуюся фигурку с видимым неудовольствием; всего несколько минут назад во взгляде ее светилась радость.

– Когда любовь проходит, как мало воспоминаний о ней остается даже у того, кто любил, – произнес про себя Кловис.

Первой нарушила молчание Розмари:

– Если тот, что у вас на руках, – Эрик, то это кто?

– А это, по-моему, у вас лучше спросить, – сухо ответила миссис Момби.

– Совершенно очевидно, – сказал Кловис, – что это еще один Эрик, которого вызвала к жизни ваша вера. Вопрос вот в чем: что вы намерены с ним делать?

Розмари побледнела еще больше. Миссис Момби крепче прижала к себе настоящего Эрика, словно опасалась, что ее на все способная соседка из чистого окаянства возьмет и превратит его в аквариум с золотыми рыбками.

– Я нашла его на дороге, – неуверенно проговорила Розмари.

– Но не нести же вам его обратно, – сказал Кловис. – Дорога предназначена для движения транспорта. Это вам не площадка для игр.

Розмари расплакалась. Поговорка о «неразделенном плаче» получила более чем убедительное подтверждение. Оба ребенка заливались слезами, и родители одного из них с трудом владели собою. Один только Кловис сохранял полнейшую безмятежность.

– Можно, я оставлю его у себя? – страдальчески спросила Розмари.

– Он у вас вряд ли надолго задержится, – утешил ее Кловис. – Когда ему исполнится тринадцать, он, быть может, пожелает служить на флоте.

Розмари расплакалась еще сильнее.

– Да к тому же, – прибавил Кловис, – у вас будет столько хлопот с его свидетельством о рождении. Вам придется объясняться с чиновниками из Адмиралтейства, а они такие непонятливые.

И с каким же облегчением была встречена запыхавшаяся служанка, примчавшаяся с виллы «Шарлоттенбург» за маленьким Перси, который выскользнул за ворота и надолго пропал из поля зрения.

А Кловис между тем счел необходимым лично побывать на кухне, чтобы убедиться в правильности выбора соуса к спарже.

«Филбойд стадж», или Мышь, которая помогла льву

– Я хочу жениться на вашей дочери, – заявил Марк Спейли пылко, но несколько неуверенно. – Я всего лишь художник и имею две сотни в год, поэтому вы, возможно, сочтете мое предложение самонадеянным.

Данкэн Даллэми, распорядитель финансов крупной компании, внешне не выказал признаков неудовольствия. По правде, в душе он был бы рад найти для своей дочери Леоноры мужа и с двумя сотнями в год. Быстро наступал кризис, и он знал, что выйдет из него без средств и без кредита; все его предприятия последнего времени рухнули, и особенно было жаль пипенту, новое замечательное блюдо на завтрак; на ее рекламу он израсходовал большие деньги. Едва ли ее можно было назвать ходким товаром; люди покупали все, но только не пипенту.

– А вы бы женились на Леоноре, если бы она была дочерью бедняка? – спросил обладатель призрачного состояния.

– Да, – осторожно ответил Марк, не давая торжественного обещания, что было бы ошибкой.

И, к его удивлению, отец Леоноры не только дал свое согласие, но и предложил отпраздновать свадьбу пораньше.

– Мне бы хотелось каким-то образом выразить вам свою признательность, – с искренним чувством проговорил Марк. – Но боюсь, это все равно как если бы мышь предложила помощь льву.

– Попробуй сделать так, чтобы люди покупали эту мерзкую гадость, – сказал Даллэми, свирепо кивнув в сторону плаката с ненавистной пипентой, – и ты сделаешь для меня больше, чем все мои агенты, вместе взятые.

– Ее нужно назвать как-то иначе, – задумчиво произнес Марк, – да и рекламу надо бы сделать получше. Ладно, я подумаю.

Спустя три недели все были извещены о скором появлении нового блюда на завтрак, которому было дано звонкое название «филбойд стадж». Спейли не стал рисовать огромных грудных детей, растущих как грибы под стимулирующим действием нового питания, или представителей разных народов, стремящихся всеми силами завладеть им. На одном огромном мрачном плакате были изображены проклятые в аду, страдающие от нового испытания – неспособности добраться до «филбойд стаджа», который юные очаровательные дьяволицы держали в прозрачных мисках на недоступном для них расстоянии. Зрелище было неприятно еще и тем, что в лицах заблудших смутно угадывались черты некоторых тогдашних знаменитостей, затерявшихся в толпе осужденных, – видных деятелей обеих политических партий, светских львиц, известных драматургов и романистов, выдающихся воздухоплавателей; во мраке ада тускло мерцали огни рампы знаменитого театра музыкальной комедии; свет пробивался сквозь мглу с натужным усилием обреченного. Плакат не возвещал о чрезмерных достоинствах нового блюда, но внизу его была жирно выведена одна-единственная безжалостная фраза: «Пока не продается».

Спейли пришел к убеждению, что людьми чаще движет чувство долга, нежели поиск развлечений. Тысячи респектабельных мужчин принадлежат к среднему классу; стоит одного из них застать неожиданно в турецкой бане, как он со всей искренностью объяснит, что это врач рекомендовал ему посещать турецкую баню; если же в ответ на это вы скажете, что ходите туда потому, что вам это нравится, то несерьезность вашего поведения вызовет неподдельное удивление. Точно так же, когда из Малой Азии приходят сообщения об убийствах армян, то возникает предположение, что это происходит потому, что «кто-то отдал приказ»; никому ведь не придет в голову допустить, что людям нравится убивать своих соседей.

То же и с новым блюдом. Никто бы не решился попробовать «филбойд стадж» ради удовольствия, но беспощадная суровость рекламы заставила домашних хозяек стаями мчаться в магазины с громкими требованиями немедленно снабдить их новинкой. Девочки с косичками с самым серьезным видом спешили на кухню, чтобы помочь своим усталым матерям исполнить несложный ритуал приготовления завтрака, который затем поглощали всей семьей в безрадостной тишине. Стоило женщинам обнаружить, что блюдо совершенно невкусно, как реклама обрушилась на них с новой силой. «Ты ведь не съел свой «филбойд стадж»!» – кричали со всех сторон на потерявшего аппетит человека, спешившего быстрее покончить с завтраком, а его вечерней трапезе предшествовала подогретая смесь, которая рекламировалась как «ваш «филбойд стадж», который вы не съели сегодня утром». На новую пищу с жадностью набросились эти странные фанатики, которые у всех на виду укрощают свои страсти и умиротворяют наружность путем поглощения бисквитов «здоровье» и ношения не вредной для самочувствия одежды. Важные молодые люди в очках вкушали ее на ступеньках Национального клуба либералов. Епископ, не веривший в то, что продукт принесет какую-то пользу, открыто выступал против плаката, а дочь пэра умерла, объевшись смесью. Когда солдаты пехотного полка, отказавшись есть это тошнотворное месиво, восстали и расстреляли своих офицеров, то это послужило лишь дополнительной рекламой новому продукту. К счастью, лорд Биррел из Блатерстоуна, бывший в то время военным министром, спас ситуацию, выдав следующую удачную сентенцию: «Дисциплина там хороша, где есть право выбора».

Слова «филбойд стадж» зазвучали в каждом доме, но, как справедливо рассудил Даллэми, это отнюдь не означает, что продукт явился последним словом в кулинарии. Его достоинство возрастет, как только на рынке появится более несъедобная пища. Люди невольно потянутся к тому, что вкуснее и аппетитнее, и то, что имеет отношение к пуританской непритязательности, исчезнет с домашнего стола. Выждав таким образом подходящий момент, он продал свои права на продукт, что при критическом положении его дел принесло ему колоссальное состояние, а его финансовая репутация осталась незапятнанной. Что до Леоноры, которая к тому времени стала весьма богатой наследницей, то он подыскал ей кое-кого гораздо более заметного на брачном рынке, нежели художник с двумястами в год, способный лишь рисовать рекламные плакаты. Марку Спейли, умненькому мышонку, который себе в убыток помог финансовому льву добиться успеха, оставалось лишь проклинать день, когда он выпустил в свет чудесный плакат.

– Что ж, – сказал ему Кловис, когда они встретились в клубе вскоре после описанных событий, – хотя и слабо, но можешь утешаться тем, что «простому смертному не отменить успех».[53]

История о святом Веспалусе

– Расскажи какую-нибудь историю, – сказала баронесса, уныло глядя в окно, за которым шел дождь; казалось, этот легкий, робкий дождик вот-вот прекратится, но он, как это обыкновенно бывает, продолжался большую часть дня.

– Какую? – спросил Кловис, пряча подальше молоток для игры в крокет.

– Достаточно правдивую, чтобы она была интересной, и вымышленную настолько, чтобы она не показалась утомительной.

Кловис поуютнее устроился на диване, подмяв под себя для удобства несколько подушек; он знал, что баронессе нравилось, когда ее гости чувствуют себя комфортно, и почитал своим долгом считаться с ее волей.

– Я не рассказывал вам о святом Веспалусе? – спросил он.

– Ты рассказывал мне истории о великих князьях, укротителях львов, о вдовах финансистов и о почтальоне из Герцеговины, – отвечала баронесса, – о жокее-итальянце и гувернантке-любительнице, след которой затерялся в Варшаве, слышала я от тебя и несколько историй о твоей матери, но о святом – никогда.

– Эта история произошла очень давно, – начал он, – в те неприютные переменчивые времена, когда треть людей была язычниками, треть – христианами, а самая большая треть исповедовала ту религию, которой случилось быть признанной при дворе. Жил-был король, которого звали Хрикрос; у него был ужасный нрав и не было наследника; замужняя сестра, однако, обеспечила его целым выводком племянников, из которых он мог выбрать себе преемника. И самым подходящим был шестнадцатилетний Веспалус, к тому же его кандидатура была одобрена королем. Наружностью он превосходил других, был лучшим наездником и метателем копья, обладал бесценным державным даром прошествовать мимо просителя с таким видом, будто и не заметил его, а если бы заметил, то непременно что-нибудь бы дал. Моя мать тоже до некоторой степени владеет этим даром; она может с улыбкой и без урона для собственного кошелька пройти через весь благотворительный базар, а на следующий день озабоченно обратиться к его организаторам со словами: «Если бы я только знала, что вы нуждаетесь в средствах». Беспримерная дерзость.

Так вот, Хрикрос был язычником чистейшей воды и исступленно поклонялся священным змеям, обитавшим в святой роще, что раскинулась на холме близ королевского дворца. Что до простых людей, то неофициально им было дозволено исповедовать любую религию, но в рамках благоразумия. Случись же придворному обратиться к новому культу, как на него смотрели свысока – и в буквальном смысле, и говоря образно, поскольку вокруг королевской медвежьей ямы была устроена галерея для зрителей. Вот почему разразился огромный скандал и все пришли в ужас, когда юный Веспалус объявился однажды на какой-то церемонии при дворе с четками за поясом и в ответ на сердитые расспросы заявил, что решил принять христианство или, во всяком случае, попробовать, что это такое. Будь на его месте другой племянник, то король скорее всего повелел бы сделать что-нибудь ужасное (наказать или изгнать провинившегося), но в случае с любимым Веспалусом он решил вести себя как современный отец, которому сын объявил, что избрал сцену своей профессией. Послали за королевским библиотекарем. Королевская библиотека в те дни была не очень-то обширна, и у хранителя королевских книг было достаточно времени для досуга. Вот почему к нему то и дело обращались с просьбами помочь наставить на путь истинный тех, кто временно оступился.

«Ты должен повлиять на принца Веспалуса, – обратился к нему король, – и указать на ошибочность его действий. Мы не можем допустить, чтобы наследник короны подавал столь опасный пример».

«Но где я возьму необходимые для этого доводы?» – спросил библиотекарь.

«Поищи свои доводы в королевских лесах и рощах, – сказал король. – А не сумеешь соединить колкие наблюдения с подходящими для этого случая жгучими возражениями, значит, ты человек весьма слабых возможностей».

И библиотекарь отправился в лес и насобирал там прутьев, сделал розги, против которых все аргументы бессильны, после чего пришел к Веспалусу с намерением втолковать ему, насколько глупо, противозаконно и, главное, непристойно тот себя ведет. Использованные им методы воздействия произвели столь глубокое впечатление на юного принца, что в продолжение многих недель ничего больше не было слышно о его опрометчивом принятии христианства. Затем еще один ужасный скандал всколыхнул двор. В то время как Веспалус должен был вместе со всеми взывать к священным змеям с мольбой о милосердном покровительстве и заступничестве, он вдруг запел гимн в честь святого Одильо из Клуни.[54] Короля вывела из себя эта очередная выходка; положение становилось совсем безрадостным. Веспалус явно намеревался и впредь упорствовать в своей ереси, что было чревато опасными последствиями. Однако во внешнем его облике не было заметно ничего своенравного: лицо не было бледным, как у фанатика, а взгляд не был загадочным, как у мечтателя. Напротив, он выглядел лучше всех придворных; у него была стройная крепкая фигура, здоровый вид, глаза цвета очень спелой тутовой ягоды и темные волосы, гладкие и хорошо ухоженные.

– Именно таким ты хотел видеть себя в шестнадцатилетнем возрасте, – сказала баронесса.

– Возможно, моя мать показывала вам мои более ранние фотографии, – ответил Кловис.

Обратив сарказм в комплимент, он продолжил свой рассказ:

– Король повелел заточить Веспалуса в темницу на три дня и посадить его на хлеб и воду, чтобы он только и слышал, как пищат и бьют крыльями летучие мыши, а в единственном узком оконце видел лишь проплывающие мимо облака. Часть общества, настроенная антиязычески, повела о страдальце разговоры, не предвещавшие ничего хорошего. Что до пищи, то страдания узника были облегчены вследствие небрежности охранника, который пару раз по оплошности оставлял в камере принца свой собственный ужин, состоявший из вареного мяса, фруктов и вина. После того как срок наказания истек, за Веспалусом был установлен строжайший надзор для предупреждения дальнейших симптомов религиозной непокорности, ибо король решил пресекать любую оппозицию в таком важном вопросе, пусть и со стороны родного племянника. Если это будет продолжаться, говорил он, то вопрос о наследовании короны придется пересмотреть.

Какое-то время все шло хорошо; приближался день открытия летних состязаний, и юный Веспалус был слишком поглощен подготовкой к соперничеству по борьбе, бегу и метанию копья, чтобы посвящать себя еще и столкновениям на религиозной почве. Но тут наступила кульминация летних состязаний – участники сошлись в ритуальном танце вокруг рощи, где обитали священные змеи; Веспалус, однако, если можно так выразиться, забил отбой. Государственной религии было нанесено откровенное оскорбление, явно рассчитанное на публику, и даже если бы король и хотел пройти мимо, он этого сделать не пожелал. Он заперся у себя на полтора дня и предался размышлениям. Все думали, что он решает вопрос – убить или помиловать юного принца, тогда как он просто раздумывал над тем, какую казнь избрать. Поскольку дело было решенное и в любом случае ожидалось большое стечение народа, то надобно было устроить все как можно более зрелищно и эффектно.

«Если не принимать в расчет его своеобразные религиозные пристрастия, – сказал король, – и упрямую приверженность им, то во всем остальном он милый и приятный юноша, и потому будет вполне уместно казнить его с помощью крылатых сладких посланцев».

«Ваше величество хочет сказать…» – начал было королевский библиотекарь.

«Я хочу сказать, – перебил его король, – что он будет искусан до смерти пчелами. Королевскими пчелами, разумеется».

«Весьма изощренная казнь», – произнес библиотекарь.

«Изощренная, впечатляющая – и очень при том мучительная, – сказал король. – Она отвечает всем требованиям, какие только можно пожелать».

Король сам составил подробный план церемонии казни. Веспалуса должны были раздеть, связать ему за спиной руки и бросить на один из трех самых больших королевских ульев так, чтобы малейшее движение вызывало жгучее недовольство пчел. По расчетам короля, предсмертные судороги продлятся от пятнадцати до сорока минут, хотя между остальными племянниками возникли существенные расхождения относительно того, насколько быстро наступит смерть. Как бы там ни было, все сошлись на том, что этот способ гораздо предпочтительнее, чем помещение человека в зловонную медвежью яму, где его разорвут когтями плотоядные животные.

Вышло, однако, так, что королевский пчеловод и сам имел склонность к христианству; более того, как и большинство придворных, он был очень привязан к Веспалусу. Поэтому в канун казни он принялся удалять жала у королевских пчел; операция эта длительная и тонкая, но он был отличным мастером и, трудясь почти всю ночь, сумел разоружить всех или почти всех обитателей ульев.

– Вот уж не думала, что живую пчелу можно лишить жала, – недоверчиво произнесла баронесса.

– В каждой профессии есть свои секреты, – отвечал Кловис, – а если их нет, то это не профессия. Так вот, настало время казни; король и придворные заняли свои места, нашлись места и для многочисленных зрителей этого необычного зрелища. К счастью, королевская пасека была просторной и над ней возвышались террасы, тянувшиеся вокруг королевских садов; поэтому после возведения нескольких помостов там разместились все. Веспалуса доставили на открытую площадку перед ульями; он заливался краской стыда и чувствовал себя весьма смущенно, но отнюдь не выказывал неудовольствия по поводу того, что был в центре внимания.

– Да он не только наружностью похож на тебя! – сказала баронесса.

– Не прерывайте меня на самом важном месте, – ответил Кловис. – Так вот, его аккуратно положили на улей, но не успели тюремщики отойти на безопасное расстояние, как Веспалус одним резким и хорошо рассчитанным движением опрокинул все три улья разом. В следующее же мгновение его с ног до головы облепили пчелы; насекомые с горечью и унижением осознали, что в этот час, когда к ним пришла беда, они не способны защищаться, и им осталось лишь делать вид, будто они жалят. Веспалус визжал и корчился от смеха, ибо щекотание доводило его до исступления, и время от времени яростно отмахивался и отпускал нехорошее словцо, когда одна из немногочисленных пчел, избежавших разоружения, доводила свой протест до логического конца. Меж тем зрители удивлялись тому, что он не обнаруживал признаков предсмертной агонии, и когда пчелы, сбившись роями, устало отлетели от его тела, то оно оказалось таким же белым и гладким, как и до начала испытания; его кожа матово переливалась на солнце, ибо многочисленные пчелиные ножки оставили на ней медовые следы, и лишь в немногих местах укусов были видны маленькие красные пятнышки. Было очевидно, что произошло чудо, и в толпе стали нарастать возгласы изумления и восхищения. После того как Веспалуса отвели в сторону, король, повелев ему дожидаться дальнейших распоряжений, молча удалился в свои покои, дабы вкусить дневной пищи; в ходе трапезы он не забывал закусывать поплотнее и пить побольше, словно и не произошло ничего необычного. После обеда он послал за королевским библиотекарем.

«Отчего такая неудача?» – вопросил он.

«Ваше величество, – отвечал придворный, – тут либо что-то явно не так с пчелами…»

«С моими пчелами все так, – надменно произнес король, – это мои лучшие пчелы».

«Либо, – продолжал библиотекарь, – Веспалус недопустимо прав».

«Если Веспалус прав, значит, я не прав», – сказал король.

Библиотекарь молчал с минуту. Быстрые ответы для многих оказывались губительными; кое для кого из несчастных придворных печально оканчивалась и неверно выдержанная пауза.

Позабыв о сдержанности, приличествующей его высокому положению, и о золотом правиле, в соответствии с которым после плотного обеда рекомендуется дать отдых уму и телу, король набросился на хранителя королевских книг и принялся безостановочно колотить его по голове сначала шахматной доской из слоновой кости, потом оловянным кувшином для вина, а потом и медным подсвечником; он несколько раз швырнул его на железную подставку для факелов и трижды заставил в страхе обежать банкетный зал. Наконец схватил несчастного за волосы и поволок по длинному коридору. Подтащив библиотекаря к окну, он выбросил его во двор.

– Он сильно пострадал? – спросила баронесса.

– Не столько пострадал, сколько удивился, – ответил Кловис – Видите ли, все дело в том, что король был печально известен своим дурным нравом. Но после обильного обеда он впервые проявил такую несдержанность. Библиотекарь много дней не поднимался с постели – сколько мне известно, он, кажется, в конце концов встал-таки на ноги, а вот Хрикрос умер в тот же вечер. Что до Веспалуса, то не успел он смыть следы меда со своего тела, как к нему спешно явилась депутация, дабы смочить его голову мирром.[55] После того как у всех на глазах произошло чудо и на престол взошел правитель-христианин, уже никто не удивлялся тому, что толпы неофитов принялись пополнять ряды сторонников новой веры. Епископ, срочно возведенный в сан, валился с ног от усталости, совершая обряды крещения в наспех сооруженном соборе Св. Одильо. А юноша, еще вчера бывший мучеником, превратился в почитаемого святого, известность которого привлекала в столицу толпы пытливых и преданных поклонников. Веспалус с головой ушел в подготовку к играм и атлетическим состязаниям, которые устраивались в знак начала его правления, и у него не оставалось времени, чтобы следить, как вокруг кипят религиозные страсти; впервые он обратил внимание на существующее положение дел, когда гофмейстер (новоиспеченный и весьма страстный последователь религиозной общины) подал ему для одобрения проект церемонии, в ходе которой предполагалось снести рощу, где обитали священные змеи.

«Вашему величеству будет предоставлена честь первому срубить дерево специально освященным топором», – с подобострастием произнес придворный.

«Я тебе первому голову отрублю, попадись мне только топор под руку, – с возмущением заявил Веспалус. – Не думаешь ли ты, что я собираюсь начать свое правление с того, что нанесу смертельное оскорбление священным змеям? Это не принесет нам удачи».

«Но как же принципы вашего величества?» – озадаченно воскликнул гофмейстер.

«Не было у меня никогда никаких принципов, – ответил Веспалус – Я делал вид, что являюсь сторонником христианства, только чтобы досадить Хрикросу. Он так мило выходил из себя. И я был вовсе не против, чтобы меня секли, бранили и прятали в темнице за какие-то пустяки. Но чтобы всерьез обратиться в христианство, как это сделали многие из вас, об этом я и не думал. А священные и неприкосновенные змеи всегда помогали мне, когда я молил у них успеха в беге, борьбе и охоте, это благодаря их выдающемуся заступничеству пчелы не могли меня жалить. Было бы черной неблагодарностью отменить почитание их в самом начале моего правления. Очень жаль, что ты посмел сделать мне подобное предложение».

Гофмейстер принялся в отчаянии ломать себе руки.

«Но, ваше величество, – застонал он, – люди глубоко почитают вас как святого, титулованные особы легионами обращаются в христианство, а монархи из числа соседей, исповедующие эту веру, присылают специальных дипломатических представителей, чтобы приветствовать вас как брата. Поговаривают о том, чтобы сделать вас святым, покровителем ульев, а мед особого оттенка уже назван «веспалусианским золотым», и подавать его будут только при дворе. Не можете же вы закрыть на все это глаза?»

«Я не против того, чтобы меня почитали, любили и уважали, – сказал Веспалус, – я даже не против того, чтобы из меня делали святого, – но в разумных пределах; нельзя требовать, чтобы я и вел себя как святой. Вы должны понять раз и навсегда – я никогда не перестану чтить достоуважаемых и предвещающих удачу змей».

Глаза короля цвета тутовой ягоды засверкали при этих словах, и на память гофмейстеру пришла медвежья яма.

«Правитель новый, – подумал он, – а нрав все тот же».

Наконец в вопросе о религии был найден компромисс, поскольку это стало делом государственной важности. Время от времени король являлся перед своими подданными в национальном соборе в образе святого Веспалуса, а языческую рощу принялись постепенно вырубать, пока от нее ничего не осталось. Священные и достоуважаемые змеи были, однако, перемещены в королевский сад, где Веспалус Язычник и некоторые члены его семьи искренне и преданно поклонялись им. Поэтому, наверное, юношу-короля до конца дней не покидали успехи в спорте и охоте, и, хотя все почитали его святым, официально его так и не канонизировали.

– А вот и дождь перестал, – сказала баронесса.

Козел в огороде

Баронесса и Кловис сидели в оживленном уголке Гайд-парка и обменивались секретами из жизни шествовавших мимо них непрерывной чередой прохожих.

– Кто эти мрачные женщины, которые только что прошли мимо нас? – спросила баронесса. – У них такой вид, будто они покорились судьбе и не совсем уверены, замечено ли это последней.

– Это, – отвечал Кловис, – Бримли-Боумфилдзы. Думаю, и у вас был бы такой же мрачный вид, доведись вам пережить подобное.

– Все мои переживания неизменно делают меня мрачной, – заявила баронесса, – но внешне я этого никак не выказываю. Это все равно что выглядеть на столько лет, сколько тебе на самом деле. Расскажите мне о Бримли-Боумфилдзах.

– Что ж, извольте, – сказал Кловис. – Их трагедия началась с того, что они нашли тетушку. То есть тетушка у них всегда была, но они почти совсем забыли о ее существовании, покуда один дальний родственник не освежил их память, весьма отчетливо вспомнив о ней в своем завещании. Просто удивительно, какие чудеса может творить сила примера. Тетушка, которая дотоле была ненавязчиво бедной, сделалась приятно богатой, и Бримли-Боумфилдзы вдруг озаботились тем, что она ведет одинокую жизнь, и решили, объединившись, взять ее под свое крылышко. К тому времени над ней было столько крылышек, сколько у одного из тех чудовищ в Апокалипсисе.

– Пока я что-то не вижу никакой трагедии, если взглянуть на все это с точки зрения Бримли-Боумфилдзов.

– А мы до нее еще не дошли, – сказал Кловис. – Тетушка привыкла вести весьма скромный образ жизни, и племянницы не очень-то поощряли ее к тому, чтобы она разбрасывалась своими деньгами. Добрая их часть досталась бы им после ее смерти, а она уже была довольной пожилой женщиной. Однако одно обстоятельство бросало тень на удовлетворение, какое они испытывали, обнаружив и заполучив эту столь желанную тетушку: она открыто заявляла, что изрядная доля небольшого состояния перейдет к ее племяннику по другой линии. Как это ни прискорбно, но то был весьма дрянной тип, неисправимый мастер спускать деньги. Однако по отношению к тетушке в не сохранившиеся в памяти времена он вел себя более или менее прилично, поэтому она и слышать не хотела, когда о нем отзывались плохо. Во всяком случае, она не обращала никакого внимания на то, что ей говорили, хотя племянницы заботились о том, чтобы с этой стороны она узнала о нем как можно больше. Так жаль, говорили они между собой, что порядочная сумма может попасть в такие ненадежные руки. Они обыкновенно говорили о тетушкиных деньгах как о «порядочной сумме», будто тетушки других людей в основном имеют дело с мелкими фальшивыми монетами.

После известных скачек в Дерби, Сент-Леджере и прочих местах они не отказывали себе в удовольствии вволю посудачить о том, сколько денег извел Роджер на неудачные ставки.

– Он, должно быть, тратит огромные деньги на дорогу, – сказала как-то старшая Бримли-Боумфилдз. – Говорят, не пропускает ни одних скачек в Англии, не говоря уже о тех, что проходят за границей. Не удивлюсь, если он отправится в Индию, чтобы сыграть на тотализаторе в Калькутте, о котором столько говорят.

– Путешествие расширяет кругозор, моя дорогая Кристина, – сказала тетушка.

– Да, дорогая тетушка, если это путешествие предпринято с благими целями, – согласилась Кристина. – Но если это просто способ принять участие в игре на деньги и пожить на широкую ногу, то это скорее сужает финансовые возможности, нежели расширяет кругозор. Пока Роджеру это доставляет удовольствие, полагаю, он и не думает о том, как скоро и бессмысленно кончатся деньги или где он сможет раздобыть их еще. Жалко просто, вот и все.

Тетушка меж тем переменила разговор, и сомнительно, что морализирование Кристины было выслушано хоть с каким-то вниманием. Однако ее, то есть тетушкино, замечание относительно того, что путешествие расширяет кругозор, и подало младшей из Бримли-Боумфилдзов замечательную мысль изобличить Роджера.

– Вот если б можно было тетушку куда-нибудь отвезти, чтобы она увидела, с каким азартом он играет и как швыряется деньгами, – сказала она, – то это на все открыло бы ей глаза и она бы сама увидела, что это за человек. Это гораздо убедительнее, чем все наши разговоры.

– Наша дорогая Вероника, – отвечали ей сестры, – но не можем же мы ездить за ним на скачки.

– А мы и не поедем на скачки, – сказала Вероника, – мы могли бы поехать туда, где можно смотреть, как играют, и не принимать в игре участия.

– Ты имеешь в виду Монте-Карло? – спросили они, начиная понимать, к чему она клонит.

– Монте-Карло далеко, и у него дурная слава, – сказала Вероника, – мне бы не хотелось говорить своим друзьям, что мы едем в Монте-Карло. Но мне кажется, что именно в это время года Роджер обычно ездит в Дьепп. Там бывают и некоторые весьма достойные англичане, да и поездка обойдется недорого. Если тетушка сможет перенести переезд через Ла-Манш, то перемена обстановки пойдет ей на пользу.

Вот такая роковая мысль родилась у Бримли-Боумфилдзов.

Как они впоследствии вспоминали, злой рок стал преследовать их с момента отъезда. Начать с того, что все Бримли-Боумфилдзы чувствовали себя крайне прескверно во время переезда, тогда как тетушка наслаждалась морским воздухом и перезнакомилась со всякого рода оригинальными попутчиками. Затем, хотя прошло уже немало лет с той поры, как она бывала на материке, она многому их там научила в качестве оплаченного чичероне, а разговорный французский она знала настолько лучше, что это ставило их в тупик. Невероятно трудно удерживать, даже объединенными усилиями, под своим крылышком человека, который знает, чего хочет, и может потребовать этого, а потом наблюдать, как он добивается своего. Что же до Роджера, они и тут потерпели неудачу, выбрав Дьепп. Как выяснилось, он остановился в Пурвилле, небольшом морском курорте милях в двух к западу. Бримли-Боумфилдзы нашли Дьепп запруженным легкомысленными личностями и убедили старую женщину перебраться в Пурвилль, относительно более уединенное местечко.

– Там вам будет не скучно, – пытались они убедить ее. – При гостинице есть небольшое казино, и вы сможете наблюдать за тем, как там танцуют и швыряются деньгами игроки в petit chevaux.

Это было как раз перед тем, как на смену petit chevaux пришел boule.[56]

Роджер жил в другой гостинице. Пообедали они довольно рано и в тот же вечер забрели в казино и склонились над столами. Там уже находился Берти ван Тан. Это он мне потом обо всем рассказал. Бримли-Боумфилдзы украдкой поглядывали на дверь, словно ожидая, что кто-то вот-вот зайдет, а тетушка меж тем все более оживлялась и с увлечением наблюдала за тем, как маленькие лошадки крутились и крутились на столе.

– Знаете, бедная восьмерка не выигрывала уже тридцать две минуты, – сказала она Кристине. – Я считала. Поставлю-ка я на нее пять франков, чтобы она о себе напомнила.

– Пойдемте-ка лучше и посмотрим на танцующих, – нервно проговорила Кристина.

В их планы никак не входило, чтобы Роджер застал старую женщину за тем, как она ловит удачу в petit chevaux.

– Погодите, я только на восьмерку поставлю, – настаивала тетушка, и спустя минуту ее деньги лежали на столе.

Лошадки закружились. На сей раз они скакали медленно, и восьмерка приползла к финишу, точно хитрый дьявол, и выставила свой нос впереди номера три, который, как до этого казалось, легко выигрывает. Потребовалось произвести уточнение, и номер три был объявлен победителем. Тетушка выиграла тридцать пять франков. После этого Бримли-Боумфилдзам нужно было бы объединить усилия и оторвать ее от стола. Когда на сцене появился Роджер, ее прибыль составляла пятьдесят два франка. Племянницы с потерянным видом забились в угол, точно утята, которые только что вылупились из яиц и теперь с отчаянием наблюдают за тем, как их родительница развлекается весьма опасным, не свойственным уткам образом. Ужин, который по настоянию Роджера был устроен в тот же вечер в честь тетушки и трех мисс Боумфилдз, был отмечен несдержанной веселостью со стороны игроков и похоронной натянутостью, отличавшей прочих гостей.

– Не думаю, – доверительно говорила потом Кристина своей приятельнице, которая с той же доверительностью передала ее слова Берти ван Тану, – что еще когда-нибудь притронусь к pate de fois gras.[57] Он мне непременно напомнит о том ужасном вечере.

В продолжение следующих двух или трех дней племянницы обдумывали планы возвращения в Англию или переезда на какой-нибудь другой курорт, где не было казино. Тетушка же была занята тем, что разрабатывала свою систему выигрыша в petit chevaux. Номер восемь, ее первая любовь, в последнее время весьма нелюбезно обходился с ней, а серия попыток поставить на номер пять закончилась и того хуже.

– Знаете, я сегодня за столом семьсот франков спустила, – бодрым голосом объявила она за обедом на четвертый день после приезда.

– Тетушка! Это же двадцать восемь фунтов! А вы ведь и вчера проиграли.

– О, я все отыграю, – оптимистически воскликнула она, – но не здесь! Эти глупые маленькие лошадки никуда не годятся. Поеду-ка я куда-нибудь в другое место, где можно спокойно поиграть в рулетку. Не стоит вам так тревожиться. Я всегда чувствовала, что, будь у меня возможность, я бы сделалась заядлым игроком, и вот вы, мои дорогие, предоставили мне эту возможность. Я должна за вас выпить. Официант, бутылочку Pontet Canet. Ага, на карте вин оно идет под номером семь. Поставлю-ка я на семерку. Она сегодня днем четыре раза подряд выигрывала, пока я ставила на эту бестолковую пятерку.

Номер семь в тот вечер был не расположен выигрывать. Бримли-Боумфилдзы, устав наблюдать со стороны за тем, как совершается трагедия, подошли поближе к столу, возле которого их тетушку теперь почитали за почетного завсегдатая. С унылыми лицами они стали смотреть за тем, как поочередно выигрывали номера один и пять, восемь и четыре, уносившие «порядочную сумму» из кошелька игрока, упорно ставившего на семерку. К концу дня потери составили что-то около двух тысяч франков.

– Вы неисправимые игроки, – с шутливой укоризной заметил Роджер, застав их возле стола.

– А мы не играем, – похолодев, сказала Кристина. – Мы только смотрим.

– Мне так не кажется, – понимающе заявил Роджер. – Разумеется, вы действуете сообща, и тетушка делает ставки за вас всех. Сразу видно, что вы играете, по тому, как вы меняетесь в лице, если выигрывает не та лошадка.

В тот вечер тетушка ужинала вдвоем с племянником, вернее, она собиралась ужинать с ним вдвоем, если бы к ним не присоединился Берти. Всех Бримли-Боумфилдзов сразила головная боль.

На следующий день тетушка потащила их всех в Дьепп и с радостью приступила к осуществлению задачи отыграть кое-что из проигранного. Дела ее шли с переменным успехом. Точнее, были у нее и полосы удач, которых вполне было достаточно, чтобы новое увлечение полностью захватило ее. Однако чаще она проигрывала. В тот день, когда она продала акции аргентинских железных дорог, со всеми Бримли-Боумфилдзами разом приключился нервный припадок. «Ничто не вернет нам этих денег», – со скорбным видом говорили они друг дружке.

В конце концов Вероника, не выдержав, отправилась домой. Видите ли, это ведь была ее мысль отправить тетушку в злополучную экспедицию, и, хотя открыто ей никто об этом не напоминал, в глазах своих сестер она ловила такой укоризненный взгляд, который труднее было выдержать, чем прямой упрек. Две другие остались, чтобы покорно нести свою службу, оберегая тетушку до тех пор, покуда завершение сезона в Дьеппе не принудит ее в конце концов направить стопы к дому и покою. Они пришли в ужас, подсчитав, насколько «порядочная сумма», при благоприятном стечении обстоятельств, может быть спущена за это время. Тут, однако, в своих подсчетах они сильно ошибались. С окончанием сезона в Дьеппе тетушкины мысли направились на поиски какого-нибудь другого уютного курорта с казино. «Пусти козла в огород…» – не помню, имеет ли поговорка продолжение, но она вполне применима к той ситуации, в которой оказалась тетушка Бримли-Боумфилдзов. Ее познакомили с неизведанными дотоле удовольствиями, они ей пришлись по душе, и она не спешила отказываться от новоприобретенных знаний. Видите ли, старуха впервые в жизни отлично проводила время. Она проигрывала деньги, однако процесс этот доставлял ей массу удовольствий и треволнений; и у нее кое-что оставалось, чтобы жить безбедно. Она ведь только теперь училась тому, как доставлять себе радость. Она была рада гостям, и товарищи по игре с готовностью приглашали ее отобедать или отужинать, когда удача была на их стороне. Ее племянницы, по-прежнему остававшиеся при ней с трогательным нежеланием команды покидать тонущее судно, которое еще можно отвести в порт, находили мало удовольствия в этих богемных развлечениях. Зрелище того, как «порядочная сумма» расточается на то, чтобы развлечь круг ничего из себя не представляющих знакомых, которые в общественном отношении вряд ли могут быть чем-то полезны, не настраивало их на веселый лад. Они изобретали всевозможные причины, лишь бы только не принимать участия в тетушкиных развлечениях, вызывавших у них скорбные чувства. Головные боли Бримли-Боумфилдзов сделались знаменитыми.

И однажды племянницы пришли к заключению, что, как они выразились, «благой цели не достичь», находясь неотступно при родственнице, которая столь далеко зашла в освобождении из-под покровительственной опеки, обеспеченной посредством их крылышек. Тетушка выслушала объявление об их отъезде с радостью, показавшейся им чуть ли не неприличной.

– Отправляйтесь-ка и правда домой и побеседуйте с каким-нибудь специалистом насчет ваших головных болей, давно пора, – так она прокомментировала ситуацию.

Возвращение Бримли-Боумфилдзов домой было похоже на настоящее отступление из Москвы, однако что прибавляло к этому горечи, так это то, что Москва в данном случае не была охвачена огнем пожарищ, а, пожалуй, была даже чересчур празднично освещена.

От общих друзей и знакомых они иногда получали кое-какие сведения насчет своей блудной родственницы, обратившейся в убежденного маньяка и живущей на вспомоществование, ссужаемое услужливыми ростовщиками для ее надобностей.

– Поэтому не стоит удивляться тому, – заключил Кловис, – что и на людях они выглядят мрачно.

– А кто из них Вероника? – спросила баронесса.

– Самая мрачная из трех, – сказал Кловис.

Отставка Таррингтона

– Бог ты мой! – воскликнула тетушка Кловиса. – К нам приближается человек, с которым мне уже приходилось встречаться. Не помню, как его зовут, но он однажды обедал у нас в Лондоне. Ах да! Таррингтон! Он, верно, прослышал о пикнике, который я устраиваю в честь княгини, и теперь прицепится ко мне, точно спасательный пояс, пока я и его не приглашу. Потом спросит, можно ли ему привести с собой всех его жен, матерей и сестер. Вот что значит маленький курорт. Тут ни от кого не скроешься.

– Если вы быстро спрячетесь, я прикрою вас с тыла, – предложил Кловис. – У вас преимущество в целых десять ярдов, если не будете терять время.

Тетушка Кловиса живо прореагировала на это предложение и уплыла, точно нильский пароход, преследуемая пекинским спаниелем, длинной коричневой волной покатившимся у нее в кильватере.

– Притворись, будто не знаешь его, – была ее прощальная инструкция, в которой чувствовалась безрассудная отвага человека, не собиравшегося принимать участие в боевых действиях.

В следующую минуту нащупывания почвы со стороны любезно настроенного джентльмена были встречены Кловисом с тем молчаливо-высокомерным видом, который выражал отсутствие какого бы то ни было предшествующего знакомства с обозреваемым объектом – словно Кортес «застыл на пике Дариена».[58]

– Мне кажется, с усами вы меня не узнаете, – сказал пришелец. – Я их только два месяца отращиваю.

– Напротив, – сказал Кловис, – усы – единственное, что мне кажется в вас знакомым. Мне тотчас показалось, что где-то я их уже видел.

– Меня зовут Таррингтон, – продолжал кандидат на узнавание.

– Весьма небесполезное имя, – сказал Кловис – С таким именем вас вряд ли можно упрекнуть в том, что вы ничего особенно героического или замечательного не совершили, не так ли? И все же, доведись вам вот сейчас, ввиду чрезвычайного положения, возглавить кавалерию, слова «кавалерия Таррингтона» прозвучали бы вполне убедительно и вызвали бы кое у кого волнение, а между тем, звали бы вас, скажем, Спупин, об этом бы и речи не могло быть. Ни один человек, даже ввиду чрезвычайного положения, ни за что не вступит в кавалерию Спупина.

Пришелец слабо улыбнулся, как это делает человек, которого не собьешь с толку болтливостью, и снова заговорил с терпеливой настойчивостью:

– Мне кажется, вы должны помнить мое имя…

– Я его запомню, – произнес Кловис с необыкновенной искренностью. – Только сегодня утром моя тетушка спросила меня, как бы я назвал четырех совят, которых ей прислали в подарок. Я их всех назову Таррингтонами. Если кто-то из них умрет, или улетит, или каким-то иным образом покинет нас, как это умеют делать домашние совы, все равно останутся одна-две, которые всегда будут носить ваше имя. Да и тетушка не даст мне забыть его. Она то и дело будет спрашивать: «Таррингтоны уже поели мышей?» – ну, и еще что-нибудь этакое. Она утверждает, что если уж держишь в неволе диких зверей, то изволь давать им то, чего они требуют, и, конечно же, в этом она права.

– Я однажды встречал вас в доме вашей тетушки за обедом… – вставил Таррингтон, побледнев, но не утратив решимости.

– Моя тетушка никогда не обедает, – сказал Кловис. – Она состоит членом Национальной Лиги Нелюбителей Обеда, которая незаметно и ненавязчиво делает свое доброе дело. Членство в ней, которое обходится в полкроны в квартал, обязывает вас лишить себя девяноста двух обедов.

– Это что-то новенькое! – воскликнул Таррингтон.

– Это все та же тетушка, что и всегда у меня была, – холодно произнес Кловис.

– Я совершенно отчетливо помню, что встречал вас за обедом, который устраивала ваша тетушка, – настаивал Таррингтон, начавший покрываться розовыми пятнышками нездорового цвета.

– А что было на обед? – спросил Кловис.

– Ну, этого я не помню…

– Как это мило, что вы помните мою тетушку и уже не помните названия блюд, которые ели. У меня память совершенно другого свойства. Я долго помню меню после того, как уже забыл имя хозяйки, которая при нем была. Помню, когда мне было семь лет, какая-то герцогиня угостила меня на пикнике персиком. О ней самой я ничего не могу вспомнить, разве что думаю, что мы были едва знакомы, ибо она называла меня «милый мальчик», но меня поныне не покидают воспоминания об этом персике. Это был один из тех роскошных персиков, которые, так сказать, застают вас врасплох, и вы уже ничего вокруг не замечаете. Этот прекрасный неиспорченный плод был выращен в оранжерее, и однако ему вполне удалось выглядеть так, будто его вынули из компота. Можно было и надкусить его, и одновременно высасывать из него влагу. Для меня всегда было что-то чудное и таинственное в мысли о том, как этот хрупкий бархатный округлый фрукт медленно вызревает и наливается теплом до совершенства в продолжение долгих летних дней и благоухающих ночей, а потом вдруг вторгается в мою жизнь в наивысший момент своего существования. Никогда не забуду его, даже если бы захотел. А когда я поглотил все, что было пригодно в употребление, оставалась косточка, которую какой-нибудь другой беззаботный, неразумный ребенок непременно бы выбросил. Я же положил ее за шиворот одному юному другу, на котором был матросский костюмчик с большим вырезом. Я сказал ему, что это скорпион, и, судя по тому, как он извивался и кричал, он явно поверил мне, хотя как только глупому мальчишке могло прийти в голову, что на пикнике можно раздобыть живого скорпиона, не понимаю. И все же счастливое воспоминание об этом персике никогда не покидает меня…

Побежденный Таррингтон к тому времени отступил за пределы слышимости, утешая себя тем, что пикник, на котором присутствует Кловис, вряд ли явится приятным времяпрепровождением.

«Займусь-ка я парламентской деятельностью, – подумал про себя Кловис, с сознанием исполненного долга направляясь к тетушке. – Как мастер затягивать прения, дабы отсрочить голосование за какой-нибудь неподходящий законопроект, я буду незаменим».

Тайный грех Септимуса Броупа

– А что за человек этот мистер Броуп? – неожиданно спросила тетушка Кловиса.

Миссис Риверседж была занята срыванием высохших лепестков с кустов роз и ни о чем другом не думала; едва был задан вопрос, как она тотчас обратилась в напряженное внимание. Она была одной из тех старомодных хозяек, которые считают, что должны хоть что-то знать о своих гостях, и это что-то должно быть к чести последних.

– Кажется, он приехал из Лейтон Баззарда,[59] – заметила она, как бы подталкивая его к дальнейшим разъяснениям.

– В наши дни, когда путешествовать можно быстро и с комфортом, – заговорил Кловис, разгоняя колонии тли с помощью сигаретного дыма, – приехать из Лейтон Баззарда отнюдь не значит обладать сильным характером. Это всего лишь может означать, что у человека беспокойная натура. Вот если бы он выехал оттуда под покровом ночи или в знак протеста против неизлечимого и бессердечного легкомыслия его жителей, тогда бы мы могли судить и о нем, и о его предназначении в жизни.

– А чем он занимается? – повелительным тоном вопросила миссис Троил.

– Издает «Церковный вестник», – отвечала хозяйка, – и он такой большой знаток в области медных мемориальных досок, трансептов,[60] влиянии византийского богослужения на современную литургию и всякого такого прочего. Может, он и чересчур увлечен всеми этими вопросами, но чтобы вечеринка удалась, нужно приглашать разных людей, не так ли? Вы ведь не находите его слишком скучным?

– Если человек скучный, то на это можно вообще не обращать внимания, – сказала тетушка Кловиса, – но то, что он ухаживает за моей горничной, этого я не могу ему простить.

– Моя дорогая миссис Троил, – в изумлении произнесла хозяйка, – что за необыкновенное предположение! Уверяю вас, мистеру Броупу такое и в голову бы не пришло.

– Мне неинтересно то, что происходит у него в голове; пусть он во сне предается своим нескончаемым эротическим фантазиям, и я не буду возражать, если замешаны при этом будут все слуги. Но я не допущу, чтобы он донимал мою служанку в часы бодрствования. Я твердо стою на своей позиции, и спорить тут не о чем.

– Но вы, по-моему, заблуждаетесь, – настаивала миссис Риверседж. – От мистера Броупа меньше всего можно было бы ожидать подобное.

– Имеющиеся в моем распоряжении сведения дают мне основание говорить, что от него как раз больше всего следует подобное ожидать, и будь моя воля, я бы сделала так, чтобы от него вообще не ожидали ничего подобного. Я, разумеется, ничего не имею против ухажеров, у которых самые благородные намерения.

– Я просто не могу допустить, что человек, который с таким знанием дела и так красиво пишет о трансептах и византийском влиянии, может быть настолько бесчестным, – сказала миссис Риверседж. – Откуда вам известно, что он так себя ведет? Я, конечно, не намерена подвергать сомнению ваши слова, но нельзя же осуждать человека, не дав ему возможности высказаться, не так ли?

– Он уже успел высказаться, и не имеет значения, будем мы его осуждать или нет. Он занимает комнату рядом с моей гардеробной, и два раза, когда, по его мнению, меня не было поблизости, я отчетливо слышала, как он говорил за стеной: «Я люблю тебя, Флори». Наверху перегородки очень тонкие; слышно даже, как часы тикают в соседней комнате.

– Вашу служанку зовут Флоренс?

– Ее имя Флоринда.

– Какие необыкновенные имена вы даете своим служанкам!

– Я не давала ей этого имени; она поступила ко мне на службу уже нареченной.

– Я хотела сказать, – заметила миссис Риверседж, – что когда ко мне попадает служанка с неподходящим именем, я называю ее Джейн; скоро она к этому привыкает.

– Отличный план, – холодно произнесла тетушка Кловиса. – Только я привыкла к тому, что меня саму зовут Джейн. Так вышло, что это мое настоящее имя.

Она остановила поток извинений со стороны миссис Риверседж, резко заметив:

– Вопрос не в том, буду ли я называть свою служанку Флориндой, а в том, имеет ли право мистер Броуп называть ее Флори. Я сильно склоняюсь к тому, что не имеет.

– Может, он просто повторял слова из какой-нибудь песни, – с надеждой проговорила миссис Риверседж. – Нынче много всяких глупых куплетов, где есть девичьи имена.

Она обернулась к Кловису, ища у него поддержки как у возможного знатока по этой части:

– «Не зови меня Мэри…»

– И не подумаю, – заверил ее Кловис. – Во-первых, мне давно известно, что вас зовут Генриетта, и к тому же я не настолько хорошо вас знаю, чтобы позволять себе такую вольность.

– Я хотела сказать, что есть песня с такими словами, – поспешила объясниться миссис Риверседж. – «Рода, Рода, хорошая погода» или «Рита-Рита-Маргарита» и кучи других. Понятно, что мистер Броуп вряд ли будет петь такие песни, но, мне кажется, нельзя осуждать его, пока нет иных свидетельств его провинности.

– Есть и иные свидетельства, – обронила миссис Троил.

Она поджала губы с видом человека, который с наслаждением выжидает, когда его станут умолять снова открыть рот.

– Свидетельства? – воскликнула хозяйка. – Говорите же!

– Когда я поднималась к себе после завтрака, мистер Броуп как раз проходил мимо моей комнаты. В руке он держал пачку бумаг, и из нее самым натуральным образом выпала одна бумажка и, закружившись, опустилась прямо возле дверей моей комнаты. Я собралась было крикнуть ему: «Вы что-то уронили», но почему-то сдержалась и не обнаруживала себя, покуда он не скрылся в своей комнате. Мне вдруг пришло в голову, что я редко бываю в своей комнате в этот час, а Флоринда почти наверняка в тот момент убирала у меня. И я подняла эту невинную на первый взгляд бумажку.

Миссис Троил снова помолчала с видом человека, довольного обнаружением гадюки, затаившейся в шарлотке.

Миссис Риверседж щелкнула ножницами и нечаянно обезглавила расцветавшую «Виконтессу Фольк-стоун».

– Что было в той бумаге? – спросила она.

– Лишь несколько слов, написанных карандашом: «Я люблю тебя, Флори», а ниже еще одна строчка; она была слабо зачеркнута карандашом, но прочитать ее можно: «Встретимся в саду под тисовым деревом».

– В саду и правда есть тисовое дерево, – подтвердила миссис Риверседж.

– Как бы там ни было, он, судя по всему, ничего не выдумывает, – прокомментировал Кловис.

– И все это происходит в моем доме, какой ужас! – с возмущением воскликнула миссис Риверседж.

– Подобные вещи ужасны, именно когда происходят в доме, вот что любопытно, – заметил Кловис. – То, что представители кошачьего племени решают свои проблемы только после того, как ступают на шифер, является для меня подтверждением их необычайной деликатности.

– Я вот о чем подумала, – продолжала миссис Риверседж. – В поведении мистера Броупа есть кое-что для меня необъяснимое. Взять его доход: как редактор «Церковного вестника» он получает лишь две сотни в год, и мне известно, что члены его семьи живут довольно бедно, а других средств у него нет. И тем не менее он держит квартиру где-то в Вестминстере, каждый год ездит в Брюгге и тому подобные места, всегда хорошо одевается и устраивает зимой весьма милые ланчи. На две сотни в год всего этого не сделаешь, не правда ли?

– Может, он сотрудничает с другими изданиями? – поинтересовалась миссис Троил.

– Нет; видите ли, он настолько серьезно поглощен литургией и церковной архитектурой, что за рамки своих исследований практически не выходит. Он как-то послал в спортивную газету статью о культовых постройках в знаменитых охотничьих центрах, но там сочли, что общественного интереса она не представляет. Нет, не пойму, как ему удается обеспечивать себя в его нынешнем положении только за счет того, что он пишет.

– Может, он продает фальшивые трансепты американским коллекционерам? – высказал предположение Кловис.

– Как же можно продать трансепт? – удивилась миссис Риверседж. – Это невозможно.

– Каким бы образом он ни восполнял свой бюджет, – перебила ее миссис Троил, – я не допущу, чтобы он заполнял часы досуга ухаживанием за моей служанкой.

– Конечно же нет, – согласилась хозяйка. – Этому нужно немедленно положить конец. Но я, право, не знаю, что и делать.

– В качестве меры предосторожности тисовое дерево можно обнести колючей проволокой, – сказал Кловис.

– Не думаю, что это неприятное положение можно исправить за счет глупости, – возразила миссис Риверседж. – Хорошая служанка – это сокровище…

– Не знаю, что бы я делала без Флоринды, – призналась миссис Троил. – Она понимает мои волосы. Я уже давно махнула на них рукой. На волосы я смотрю, как смотрят на мужей: раз уж вас увидели в обществе вместе, то расхождения между вами – это ваше личное дело. Кажется, зовут к ланчу.

После ланча Септимус Броуп и Кловис остались вдвоем в курительной комнате. Первый нервничал и был задумчив, второй вел незаметное наблюдение.

– Что такое море? – неожиданно спросил Септимус. – Я не имею в виду то, что известно всем, а нет ли такой птицы, название которой созвучно этому понятию?

– Есть такая птица, – небрежно проговорил Кловис, – но вам она не подойдет.

Септимус Броуп удивленно уставился на него.

– То есть, что значит, не подойдет? – спросил он, при этом в голосе его послышались тревожные нотки.

– Не рифмуется с именем Флори, – коротко пояснил Кловис.

Септимус приподнялся в кресле, на лице его было написано явное беспокойство.

– Как вы узнали? То есть как вы узнали, что я пытался подобрать рифму к Флори? – резко спросил он.

– Не знаю, – ответил Кловис, – просто я так подумал. Когда вам вздумалось спросить меня про море, а имя Флори оказалось единственным, которое с ним рифмуется, то я подумал о том, что вы, наверное, сочиняете сонет.

Септимуса этот ответ не удовлетворил.

– Думаю, вам известно кое-что еще, – сказал он. Кловис усмехнулся, но ничего на это не ответил.

– Как много вы знаете? – в отчаянии спросил Септимус.

– Тисовое дерево в саду, – сказал Кловис.

– Ах вот в чем дело! Я наверняка где-то обронил эту бумажку. Но вы, пожалуй, и раньше о чем-то догадывались. Значит, вам известна моя тайна. Но вы ведь меня не выдадите? Мне нечего стыдиться, но все это не к лицу редактору «Церковного вестника», не правда ли?

– Думаю, что не к лицу, – согласился Кловис.

– Видите ли, – продолжал Септимус, – я на этом неплохо зарабатываю. Для моего образа жизни денег, которые я получаю как редактор «Церковного вестника», явно не хватает.

Кловис изумился еще более, чем Септимус в начале разговора, но он лучше владел умением не выказывать изумления.

– То есть вы хотите сказать, что зарабатываете на… Флори? – спросил он.

– На Флори пока нет, – ответил Септимус. – По правде, я бы даже сказал, что с Флори у меня одни неприятности. Но зато есть другие.

Кловис обратил внимание на то, что у него потухла сигарета.

– Оч-чень интересно, – медленно произнес он.

И тут, когда Септимус вновь заговорил, ему все стало ясно.

– У меня их много, например:

Не скучай, малышка Кора,

Я с тобой увижусь скоро.

Это был один из моих ранних успехов, и я до сих пор получаю за нее авторский гонорар. А потом были «Как увижусь с Эсмеральдой» и «Моя любовь Тереза» – они обе были весьма популярны. А была еще одна ужасная вещь, – продолжал Септимус, покрываясь пунцовой краской, – которая принесла мне больше всего денег:

У моей милашки Люси

На дворе гуляют гуси.

Разумеется, я их всех ненавижу; по правде сказать, из-за них я быстро становлюсь женоненавистником, но отбросить финансовую сторону этого занятия никак не могу. И в то же время вы понимаете, что мой авторитет в области церковной архитектуры и вопросов, относящихся до литургии, был бы ослаблен, а может, и вообще подорван, если бы стал широким достоянием тот факт, что я являюсь автором «Малышки Коры» и всех прочих куплетов. Кловис достаточно владел собой, чтобы участливым, хотя и несколько неуверенным голосом спросить, чем же привлекло его имя Флори.

– Сколько ни пытаюсь, никак не могу подобрать к нему рифму, – сокрушенно произнес Септимус. – Понимаете, чтобы рифма легко запоминалась, она должна быть сентиментальной и слащавой, а еще лучше вложить в нее что-нибудь из личных ощущений, как имевших место, так и предполагаемых. В каждом из куплетов либо должны упоминаться прошлые успехи – и хорошо, если их целая цепь, либо угадываться будущие счастливые достижения. Например:

Моя милая Лусетт

Чудо-птичка, каких нет.

Я ей очень дорожу,

В злату клетку посажу.

Все это напевается на тошнотворную чувствительную мелодию вальса; в Блэкпуле и других популярных местах месяцами ничего другого не пели и не напевали.

На сей раз Кловис не смог сдержаться.

– Прошу простить меня, – в волнении проговорил он, – но не могу не вспомнить, какую серьезную статью вы согласились любезно нам прочитать вчера вечером; речь в ней шла об отношении коптской церкви к ранним христианским верованиям.

Септимус тяжело вздохнул.

– Видите, как получается, – сказал он. – Если бы меня знали как автора всей этой жалкой сентиментальной чепухи, то меня не уважали бы за те серьезные исследования, которыми я занимаюсь всю жизнь. Осмелюсь сказать, что среди живущих на земле никто не знает больше о медных мемориальных досках, чем я, я даже собираюсь когда-нибудь выпустить в свет монографию на этот предмет, и я же являюсь тем самым человеком, чьи частушки распевают загримированные под негров бродячие музыканты вдоль всего нашего побережья. Вы можете мне поверить, что я просто возненавидел Флори с той поры, как начал вымучивать приторные рапсодии про нее?

– А почему бы вам не дать волю чувствам и не вложить в один из куплетов затаившуюся обиду? Один нелестный рефрен тотчас же мог бы произвести сенсацию как нечто новенькое, если только вы не будете сдерживать себя.

– Об этом я не думал, – ответил Септимус. – И боюсь, мне трудно будет резко переменить свой стиль и отойти от неискренней лести.

– Вам вовсе и не нужно изменять своему стилю, – сказал Кловис. – Просто поменяйте чувство на противоположное и держитесь бессмысленного слога. Когда совладаете с остовом песни, я состряпаю припев, который, как я понимаю, один и имеет значение. Я потребую с вас за это половину авторского гонорара и прибавьте мое молчание по поводу вашей позорной тайны. В глазах окружающих вы останетесь человеком, посвятившим свою жизнь изучению трансептов и византийских духовных обрядов; и только в те долгие зимние вечера, когда ветер завывает в дымоходной трубе, а дождь стучит в окно, я буду вспоминать о вас как об авторе «Малышки Коры». Разумеется, если в благодарность за мое молчание вам захочется вывезти меня на отдых, в котором я сильно нуждаюсь, на Адриатическое море или в какое-нибудь не менее интересное место, и при этом вы оплачиваете все расходы, то мне и в голову не придет отказаться.

Позднее в тот же день Кловис застал свою тетушку и миссис Риверседж за посильной работой в саду, разбитом в стиле Иакова I.

– Я разговаривал с мистером Броупом насчет Ф., – объявил он.

– Как это чудесно с твоей стороны! И что он сказал? – хором пропели обе дамы.

– Узнав, что мне известна его тайна, он сделался со мной прямым и откровенным, – заговорил Кловис. – И кажется, у него самые серьезные намерения, хотя и немного неподходящие. Я пытался указать ему на неосуществимость того, что он задумал. Он на это ответил, что ему хотелось, чтобы его поняли, и похоже, он полагает, что Флоринда лучше других отвечает этому требованию, но я заметил ему, что есть десятки тонко воспитанных чистосердечных юных англичанок, которые смогли бы понять его, тогда как Флоринда, как никто другой на свете, понимает только волосы моей тетушки. Это весьма подействовало на него, поскольку он ведь не какое-нибудь эгоистичное животное, если, конечно, найти к нему правильный подход. А когда я принялся взывать к его счастливому детству, проведенному среди полей Лейтон Баззарда, усеянных маргаритками (полагаю, там растут маргаритки), он был явно сражен. Во всяком случае, он дал мне слово, что окончательно выбросит Флоринду из головы, и согласился отправиться в короткое путешествие за границу, ибо лучший способ отвлечься найти трудно. Я еду с ним до Рагузы.[61] Если бы моя тетушка пожелала преподнести мне симпатичную булавку для кашне (я сам ее выберу) в качестве небольшой награды за ту неоценимую услугу, которую я ей оказал, то мне бы и в голову не пришло отказаться. Я не из тех, кто думает, что раз уж едешь за границу, то одеваться можно кое-как.

Спустя несколько недель в Блэкпуле и прочих местах, где распевают песни, первое место по популярности бесспорно завоевал следующий рефрен:

За что ж любить тебя, о Флори,

Когда с тобой одно мне горе.

Я отправляюсь завтра в море,

С тобой я не увижусь боле. Sorry!

Загрузка...