Реджинальд сидел в гостиной княгини, устроившись в углу, и пытался понять, почему обстановка гостиной, явно рассчитанная на то, чтобы казаться принадлежащей к эпохе Людовика XV, при ближайшем рассмотрении оказалась мебелью времен Вильгельма II.
Он относил княгиню к тому определенному типу женщин, которые выглядят так, будто имеют обыкновение кормить кур под дождем.
Ее звали Ольга. У нее была собака, которая, как она надеялась, принадлежала к породе фокстерьеров, и она исповедовала то, что считала социалистическими взглядами. Не обязательно зваться Ольгой, чтобы быть русской княгиней. Напротив, Реджинальд был знаком со многими княгинями по имени Вера, но фокстерьер и социализм – это обязательно.
– У графини Ломсхен бульдог, – неожиданно проговорила княгиня. – А что, в Англии считается более изысканным держать бульдога, чем фокстерьера?
Реджинальд окинул мысленным взором моду на собак за последние десять лет и дал уклончивый ответ.
– Вы находите ее красивой – графиню Ломсхен? – спросила княгиня.
Реджинальд подумал о том, что, судя по цвету лица графини, она сидит исключительно на миндальном печенье и слабом хересе. Так он и сказал.
– Но этого не может быть, – торжествующе заявила княгиня. – Я видела, как она ела уху у Донона.[26]
Княгиня всегда выступала в защиту цвета лица приятельницы, если он был действительно плох. Как и многие другие представительницы ее пола, она выказывала сострадание, когда речь шла о непритязательной внешности, и далее этого обыкновенно не заходила.
Реджинальд выбросил из головы свою теорию насчет печенья и хереса и заинтересовался миниатюрой.
– Это? – спросила княгиня. – Это старая княгиня Лорикова. Она жила на Миллионной улице, около Зимнего дворца, и была одной из придворных дам старой русской школы. Чрезвычайно мало знала о людях и о том, что происходит на свете, но имела обыкновение покровительствовать всякому, кто с ней знакомился. Рассказывают, что когда она умерла и отправилась с Миллионной на небо, то сухо обратилась к святому Петру на французском, четко произнося слова: «Je suis la Princcesse Lor-i-koff. Il me donne grand plaisir a faire votre connaisance.Je vous en prie me precenter an Bon Dieu».[27] Святой Петр исполнил ее желание, познакомил их, и княгиня обратилась к le Bon Dieu: «Je suis la Princesse Lor-i – koff. Il me donne grand plaisir a faire votre connaissance. On a couvent parle de vous a l'église de la rue Million».[28]
– Только старики и служители государственной церкви знают, как быть изысканно болтливым, – прокомментировал услышанное Реджинальд. – Это напоминает мне одну историю. На днях я был в англиканской церкви одного иностранного государства, и один молодой священник, читавший кому-то в утешение проповедь, завершил весьма красноречивый пассаж замечанием: «Слезы скорбящих, с чем я могу их сравнить – с алмазами?» Другой молодой священник, который все это время дремал, вдруг пробудился и тотчас откликнулся: «Что, приятель, ходим с бубен?[29]» Старший священник не исправил положение, заметив сонным, но весьма уверенным голосом: «Удваиваю ставку». Все посмотрели на проповедника, как бы ожидая, что он вторично удвоит ставку, но тот в сложившейся ситуации ограничился подсчетом очков, имевшихся на руках.
– Вы, англичане, такие легкомысленные, – сказала княгиня. – У нас в России слишком много проблем, чтобы мы могли позволить себе быть беспечными.
Реджинальд едва заметно вздрогнул, как это сделала бы итальянская борзая, предвидя наступление ледникового периода, который она лично не одобряет, и покорно принял участие в неизбежной политической дискуссии.
– Все, что вы слышите о нас в Англии, – неправда, – в надежде поддержать разговор проговорила княгиня.
– В школе я ни за что не хотел учить русскую географию, – заметил Реджинальд. – Я был уверен, что некоторые названия неправильны.
– При нашей системе правления все неправильно, – невозмутимо продолжала княгиня. – Бюрократы думают только о своих карманах, людей повсюду эксплуатируют и грабят, а управляют повсеместно плохо.
– А у нас, – сказал Реджинальд, – кабинет министров, пробыв у власти четыре года, ставит себе в заслугу то, что он непостижимо развращен и никуда не годен.
– Но от плохого правительства вы можете избавиться на выборах, – возразила княгиня.
– Насколько я помню, обычно мы так и делаем, – сказал Реджинальд.
– У нас же все так ужасно, все идут на такие крайности. Вы в Англии никогда не идете на крайности.
– Мы ходим в Альберт-холл, – уточнил Реджинальд.
– У нас же репрессии чередуются с насилием, – продолжала княгиня. – А всего огорчительнее, что люди не расположены ни к чему иному, как к тому, чтобы творить добро. Нигде вы не встретите более доброжелательных, любвеобильных людей.
– В этом я с вами согласен, – сказал Реджинальд. – Я знаю одного юношу, который живет где-то на Французской набережной, так он являет собою показательный пример. Волосы у него завиваются естественным образом, особенно по воскресеньям, и он хорошо играет в бридж даже для русского, а это о многом говорит. Не думаю, что у него есть другие достоинства, но его любовь к семье действительно высшего порядка. Когда умерла его бабушка по материнской линии, он не пошел так далеко, чтобы совсем забросить бридж, но объявил, что в последующие три месяца будет носить только черные костюмы. Это, я полагаю, действительно достойно.
Княгиню это не поразило.
– Вы, должно быть, весьма потворствуете своим желаниям и живете лишь для собственного удовольствия, – сказала она. – Жизнь в поисках удовольствий, игра в карты и мотовство – все это приносит лишь неудовлетворение. Когда-нибудь вы в этом сами убедитесь.
– Знаю, иногда приходишь именно к такому убеждению, – согласился Реджинальд. – Однако запретный плод сладок.
Это замечание, впрочем, прошло мимо внимания княгини, которая всему запретному предпочитала шампанское, ибо в нем хотя бы ощущается привкус ячменного сахара.
– Надеюсь, вы навестите меня еще, – произнесла она тоном, не оставлявшим надежды на продолжение знакомства, и, точно вспомнив о чем-то, прибавила: – Вы должны побывать у нас в деревне.
Деревня, которую она упомянула, находилась в нескольких сотнях верст в сторону от Тамбова, а отделявшие ее от соседней деревни пятнадцать миль земли были предметом спора о том, кому эти земли принадлежат.
Реджинальд решил про себя, что не всякое уединение стоит нарушать.
Эгберт вошел в большую, тускло освещенную гостиную с видом человека, который не уверен, окажется ли он сейчас на голубятне или на заводе по производству бомб, и потому был готов ко всяким неожиданностям. Мелкая семейная ссора за завтраком ничем не завершилась, и вопрос теперь состоял в том, намерена ли леди Энн возобновить враждебные отношения или же положит им конец. В тусклом свете декабрьского дня казалось, будто она приняла продуманно неестественную позу. Пенсне Эгберта не могло ему сколько-нибудь помочь, чтобы разглядеть выражение ее лица.
Чтобы хоть как-то нарушить молчание, он что-то сказал насчет тусклого, как в церкви, освещения. Они с леди Энн имели обыкновение высказывать свое мнение по этому поводу между половиной пятого и шестью часами вечера зимой и поздней осенью. Это было частью их супружеской жизни. Привычного возражения на сей раз не последовало, леди Энн промолчала.
Дон Тарквинио лежал, вытянувшись на ковре и наслаждаясь теплом, исходившим от камина. Он обнаруживал полнейшее равнодушие к возможным проявлениям дурного настроения со стороны леди Энн. Родословная его была столь же безупречной, как и происхождение персидского ковра, а кольцо шерсти вокруг шеи указывало на то, что он вступил во вторую зиму своего земного существования. Мальчик-слуга, склонный к выдумке, окрестил его доном Тарквинио. Будь их воля, Эгберт и леди Энн непременно назвали бы его Пушком, но они не настаивали на этом.
Эгберт налил себе немного чаю. Поскольку со стороны леди Энн не последовало попыток нарушить молчание, он отважился еще на одно усилие в духе Ермака.
– Мое замечание за завтраком носило чисто академический характер, – заявил он. – Мне кажется, ты совершенно напрасно принимаешь его на свой счет.
Леди Энн по-прежнему занимала оборонительный рубеж молчания. Снегирь заполнил паузу ленивым насвистыванием арии из «Ифигении в Тавриде».[30] Эгберт тотчас узнал ее, поскольку это была единственная ария, которую высвистывал снегирь, да и попал он к ним с репутацией мастера исполнять ее. И Эгберт, и леди Энн предпочли бы что-нибудь из «Королевского дворцового стража» – своей любимой оперы. В вопросах искусства их взгляды совпадали. Их привлекало все честное и ясное, например, им понятна была картина, из названия которой становится ясно ее содержание. Картина, названная «Плохие вести» и изображающая боевого коня без всадника, с беспорядочно сбитой сбруей, который, шатаясь, входит во двор, где толпятся бледные, готовые упасть в обморок женщины, представлялась им доступной восприятию интерпретацией какой-то катастрофы, случившейся в военное время. Они понимали, что картина должна была выражать, и объясняли ее смысл друзьям с более низким интеллектом.
Молчание продолжалось. Как правило, после четырехминутной вступительной немоты недовольство леди Энн становилось членораздельным и весьма многословным. Эгберт взял кувшин и налил немного молока в блюдце дона Тарквинио. Когда блюдце уже наполнилось, случилось нечто неприятное – молоко перелилось через край. Дон Тарквинио смотрел на происходящее с удивлением, которое уступило место тонко рассчитанному равнодушию, когда Эгберт окликнул его и попросил вылизать пролитое молоко. Дон Тарквинио привык ко многим ролям в жизни, но роль пылесоса среди них не значилась.
– Не кажется ли тебе, что мы ведем себя довольно глупо? – бодрым голосом спросил Эгберт.
Может, леди Энн думала так же, но она этого не сказала.
– Думаю, отчасти и я виноват, – продолжал Эгберт, и бодрости в его голосе поубавилось. – В конце концов, ты же понимаешь – я всего лишь человек. По-моему, иногда ты это забываешь.
Он настаивал на этом обстоятельстве, будто безосновательно высказывалось предположение, что он похож на сатира.
Снегирь снова затянул арию из «Ифигении в Тавриде». Эгбертом овладело подавленное состояние. Леди Энн так и не притронулась к чаю. Быть может, она нехорошо себя чувствует? Однако когда леди Энн нехорошо себя чувствовала, она не имела обыкновения скрывать это. «Никто не знает, как я страдаю от несварения», – одно из ее любимых замечаний, однако незнание этого факта могло быть лишь следствием того, что ее плохо слушали. Количества имеющейся на сей счет информации хватило бы для монографии.
Нет, наверное, леди Энн не чувствовала себя нехорошо.
Эгберт начал склоняться к тому, что с ним обращаются несправедливо. Естественно, он пошел на уступки.
– Пожалуй, – заметил он, заняв позицию в центре ковра перед камином, которую дон Тарквинио после уговоров уступил ему, – я и в самом деле был не прав. Я готов, если получится, направить жизнь в более счастливое русло, попытаться стать другим.
Он смутно представлял себе, как это может быть осуществлено. Искушения являлись ему, в его среднем возрасте, ненавязчиво, исподволь, словно к забытому всеми мальчишке из мясной лавки, который в феврале выпрашивает рождественский подарок, потому что не получил его в декабре. Как поддаваться искушениям, он знал не более, чем о том, как покупают ножи для чистки рыбы или меховые боа, которые женщины принуждены целый год продавать в убыток себе, помещая объявления в газетах. И все же было что-то привлекательное в том, что никто не заставлял его отказываться от несуществующих тайных пороков.
Леди Энн не выказывала ни малейших признаков заинтересованности.
Эгберт обеспокоенно глядел на нее сквозь очки. Потерпеть жестокое поражение в споре с ней – не новость. Потерпеть жестокое поражение в монологе – это что-то новое и унизительное.
– Пойду переоденусь к обеду, – объявил он голосом, в который, как он того и хотел, вкрались нотки суровости.
Когда он подошел к двери, приступ слабости заставил его еще раз обратиться к ней:
– Не слишком ли глупо мы себя ведем?
«Дурак», – мысленно произнес дон Тарквинио, когда за Эгбертом закрылась дверь. После чего поднял бархатные передние лапы и легко вскочил на книжную полку, находившуюся под самой клеткой со снегирем. Казалось, он впервые обратил внимание на птицу, на самом же деле давно вынашивал теорию, в соответствии с которой действовать нужно тогда, когда замысел окончательно созрел. Снегирь, воображавший себя недоступным, неожиданно съежился, превратившись в птицу нормальных размеров, а затем принялся бить крыльями и пронзительно кричать. Без клетки он стоил двадцать семь шиллингов, однако леди Энн не сделала никаких попыток, чтобы вмешаться.
Она была мертва уже два часа.
Санджак (тур.) – административный район.
Тюремный священник вошел в камеру осужденного, чтобы в последний раз утешить его.
– Единственное утешение, о котором прошу, – сказал осужденный, – это чтобы кто-то до конца выслушал мою историю, не перебивая.
– У нас не очень много времени, – сказал священник, взглянув на часы.
Осужденный едва удержался от содрогания, однако приступил к рассказу.
– Многие придерживаются мнения, будто я отбываю наказание за совершенные мною черные дела. На самом же деле я жертва того, что в силу своего характера не сумел получить достаточного образования.
– Вот как! – воскликнул священник.
– Да. Если бы я был известен в Англии как один из немногих людей, знакомых с фауной Внешних Гебридских островов, или мог процитировать поэтические строфы Камоэнса[31] в оригинале, я бы без труда мог доказать в тот критический момент, когда доказательство моей личности явилось для меня вопросом жизни и смерти, что это именно я. Однако образование я получил весьма скромное, а по характеру принадлежу к тому обыкновенному типу людей, которые избегают узнавать новое. Я кое-что знаю о садоводстве, что-то из истории и немного о старых мастерах, но сразу не смог бы сказать, Стелла ван дер Лоопен – это сорт хризантемы, героиня американской войны за независимость или же работа Ромни,[32] что хранится в Лувре.
Священник беспокойно заерзал на стуле. К ужасу своему, он обнаружил, что любой из названных вариантов казался возможным.
– Я влюбился, или мне показалось, что влюбился, в жену местного врача, – продолжал осужденный. – Зачем мне это было нужно, не могу сказать, потому как не помню, чтобы она была сколько-нибудь хороша душой или наружностью. Окидывая мысленным взором прошедшие события, я прихожу к заключению, что она, должно быть, была заурядной простушкой, однако доктор ведь когда-то влюбился в нее, а что может один человек, может и другой. Она, казалось, с благосклонностью принимала знаки внимания и, могу сказать, до известной степени поощряла меня, но, видимо, действительно не понимала, что я имел в виду нечто большее, чем обыкновенный добрососедский интерес. Перед лицом смерти человек должен говорить только правду.
Священник что-то одобрительно пробормотал.
– Как бы там ни было, она искренне ужаснулась, когда я как-то вечером воспользовался отсутствием доктора, чтобы объявить ей о том, что мне казалось страстью. Она принялась умолять меня уйти из ее жизни, и я вряд ли мог поступить иначе, хотя не имел ни малейшего представления, как это можно осуществить. Из романов и пьес мне было известно, что такое часто случается, и, если вы обманывались в чувствах женщины или ее намерениях, само собой разумеется, лучшее, что можно сделать, это отправиться служить в Индию в пограничном форте. Бредя в тот вечер по докторской дороге для экипажей, я плохо представлял себе, какой линии поведения мне следует в дальнейшем держаться, но у меня было смутное чувство, что перед сном надо бы заглянуть в атлас. И тут, идя по темной, безлюдной дороге, я вдруг набрел на мертвеца.
Священник стал слушать рассказ с явно возросшим интересом.
– Судя по одеянию, покойный был капитаном Армии спасения. Видимо, он стал жертвой ужасного несчастного случая: лицо его было изуродовано до неузнаваемости. Наверное, подумал я, произошло дорожное происшествие, и тут с неодолимой настойчивостью меня стала беспокоить другая мысль, а именно: мне ведь представилась замечательная возможность расстаться с самим собой и навсегда уйти из жизни жены доктора. Не нужно предпринимать обременительное и рискованное путешествие в дальние страны, а всего-то – поменяться одеждой с неизвестной жертвой случившегося без свидетелей происшествия и сделаться другим человеком. С немалым трудом я раздел труп и надел на него свою одежду. Всякий, кому приходилось иметь дело с мертвым капитаном Армии спасения, да еще в темноте, поймет, сколь трудна была моя задача. Вероятно, с намерением принудить жену доктора оставить дом своего мужа и поселиться где-нибудь за мой счет, я набил карманы деньгами, которые должны были составить расходуемый запас моих земных сокровищ. Когда, таким образом, я, крадучись, отправился в мир, переодетым в безымянного члена Армии спасения, то обладал средствами, которые вполне могли обеспечить мое существование в столь скромной роли в продолжение значительного времени. Я дошагал до соседнего городка, где устраивались базары, и, несмотря на поздний час, за несколько шиллингов смог раздобыть ужин и ночлег в дешевом трактире. Со следующего дня я принялся бесцельно путешествовать из одного городка в другой и уже с отвращением вспоминал о своем неожиданном поступке. Спустя какое-то время отвращение это в значительной мере возросло. В местной газете я наткнулся на известие о собственном убийстве, совершенном кем-то неизвестным. Купив газету, чтобы прочитать подробный репортаж об этом трагическом происшествии, упоминание о котором вызвало у меня поначалу мрачную улыбку, я узнал, что убийство приписывается члену Армии спасения, человеку с сомнительным прошлым, которого видели прятавшимся у дороги близ места преступления. Больше я не улыбался. Положение обещало стать нелегким. То, что я принял за дорожное происшествие, было, очевидно, жестоким нападением, завершившимся убийством, и покуда настоящий преступник не будет найден, мне будет довольно трудно объяснить свое участие в случившемся. Разумеется, я мог представить доказательства своей личности. Но как, не вовлекая в это дело жену доктора, мог я выдвинуть сколько-нибудь разумные доводы, заставившие меня поменяться одеждой с убитым? Лихорадочно размышляя над этим затруднением, я подсознательно последовал вторичному инстинкту – как можно дальше уйти от места преступления и любым способом избавиться от изобличающей формы. Это оказалось непростым делом. Я зашел в два-три неприметных магазина готовой одежды, однако появление мое неизменно вызывало у хозяев чувство враждебной настороженности, и они под тем или иным предлогом уклонялись от того, чтобы дать мне возможность поменять одежду, в чем я теперь уже остро нуждался. Мне казалось, что от формы, которую я столь легкомысленно на себя напялил, столь же трудно избавиться, что и от рубашки, которая в роковой час была на… позабыл, как звали этого человека.
– Да-да, – поспешно проговорил священник. – Продолжайте свой рассказ.
– Каким-то образом я предчувствовал, что, пока не расстанусь со своим изобличающим одеянием, сдаваться полиции будет небезопасно. Что меня озадачило, так это то, что не было предпринято ни одной попытки арестовать меня, тогда как не было сомнений в том, что подозрение следует за мной неотступно как тень, куда бы я ни шел. Появление мое вызывало подозрительные взгляды, подталкивания локтем, перешептывания и даже замечания вроде «это он», произносимые громким голосом, а самое гнусное и всеми забытое съестное заведение, постоянным посетителем которого я стал, заполнилось толпой любопытствующих, украдкой следивших за мной. Я принялся сочувствовать коронованным особам, пытающимся делать кое-какие мелкие покупки под беспощадным взором неукротимой толпы. И тем не менее, несмотря на всю эту безмолвную слежку, тяготившую меня едва ли не более открытой вражды, не было сделано ни одной попытки покушения на мою свободу. Позднее я узнал причину. В то время когда свершилось убийство на безлюдной дороге, близ того места проводилась серия состязаний знаменитых ищеек, и дюжины полторы натренированных животных были направлены на след предполагаемого убийцы – на мой след. Одна лондонская газета, движимая заботой об интересах общества, предложила замечательный приз хозяину той пары, которая первой выследит меня, и по всей стране заключались пари насчет возможностей участников. Собаки рыскали повсюду на территории примерно тринадцати графств, и хотя к тому времени мои передвижения были отлично известны и полиции, и общественности, в дело вмешался захвативший всех поголовно спортивный азарт, воспрепятствовавший моему преждевременному аресту. «Дайте собакам шанс» – это настроение оказывалось решающим всякий раз, когда какой-нибудь честолюбивый местный констебль намеревался положить конец моему затянувшемуся уклонению от встречи с правосудием. Когда в конце концов я был выслежен парой-победительницей, происшествие это не явилось чересчур драматическим событием, скорее, я даже не уверен, что собаки обратили бы на меня хоть какое-то внимание, если бы я не заговорил с ними и не погладил бы их, а между тем случившееся вызвало необычайно яростные споры. Хозяином пары, пришедшей к финишу второй, был американец. Он заявил протест на том основании, что шесть поколений назад в семейство пары-победительницы была внедрена охотничья собака на выдр и приз должен быть вручен первой паре ищеек за поиск убийцы, а собака, у которой одна шестьдесят четвертая часть крови выдры, не может в данном случае считаться ищейкой. Не помню, как дело в конце концов разрешилось, но по обеим сторонам Атлантики развернулись весьма острые дебаты. Внес свой вклад в этот спор и я, указав, что полемика неуместна, ибо настоящий убийца так и не найден. Однако скоро я обнаружил, что по этому вопросу мнения и общественности, и специалистов ничуть не расходятся. Я со страхом ожидал, что мне неизбежно придется, как это ни неприятно, доказывать, кто я такой, и обосновывать мотивы, которыми я руководствовался. Скоро я обнаружил, что самым неприятным в этом деле было то, что я не мог этого сделать. Когда я увидел печать измождения и затравленности, которую события последних недель наложили на мое некогда спокойное лицо, я уже более не удивлялся тому, что те немногие друзья и родственники, которые у меня были, отказывались признать меня в моем новом обличье и настаивали, упорствуя в своем разделяемом многими мнении, на том, что это меня убили на дороге. Но что еще хуже, гораздо хуже, так это то, что тетушка того, кто был убит на самом деле, жуткая дама, женщина явно недалекая, признала во мне своего племянника и поведала властям потрясающую историю о том, каким испорченным я был в молодые годы, а также о своих достойных похвалы, но тщетных усилиях посредством легкого физического воздействия наставить меня на иной путь. Кажется, было даже предложено взять у меня отпечатки пальцев.
– Но, – сказал священник, – ваши знания, приобретенные вследствие образования, конечно же…
– Вот тут наступает критический момент, – продолжал осужденный. – Вот где роковым образом сказалось то, что я недостаточно образован. Мертвый член Армии спасения, облик которого я столь легкомысленно, с губительными для себя последствиями, принял, обладал лишь самыми поверхностными познаниями, которые дает современное легкодоступное образование. Было бы нетрудно доказать, что мои знания лежат в гораздо более высокой плоскости, но, разнервничавшись, я самым жалким образом затруднялся каждым вопросом, который передо мной ставили. Тот небольшой запас французского, которым я когда-то владел, покинул меня. Я не мог передать на этом языке простую фразу насчет крыжовника, произносимую от лица садовника, потому что забыл, как будет по-французски «крыжовник».
Священник снова беспокойно заерзал на стуле.
– А затем, – продолжал осужденный, – наступила развязка. В нашей деревне был скромный небольшой дискуссионный клуб, и я вспомнил, как обещал прочитать что-то вроде краткой лекции о балканском кризисе, главным образом, кажется, затем, чтобы доставить удовольствие жене доктора и произвести на нее впечатление. Я полагался на то, что смогу вспомнить некоторые факты, почерпнутые мною из одной-двух известных работ и из старых номеров каких-то газет. Обвинение особо отметило то обстоятельство, что человек, за которого я себя выдавал – и каковым был на самом деле, – в местных масштабах являлся чем-то вроде второсортного специалиста по балканской проблеме, и в ряду вопросов по поводу не имеющих большого значения предметов экзаменовавший меня обвинитель с дьявольской неожиданностью вдруг спросил, не могу ли я сообщить суду, где находится Новибазар. Я почувствовал, что это главный вопрос, что-то подсказывало мне, что ответом должен быть Петербург или Бейкер-стрит. Я заколебался, беспомощно глядя на море застывших в напряженном ожидании лиц, потом взял себя в руки и выбрал Бейкер-стрит. И тут я понял, что все пропало. Обвинение без труда доказало, что человек, обладающий скромными познаниями в ближневосточных делах, ни за что не смог бы столь бесцеремонно ошибиться, передвинув Новибазар с его привычного места на карте. Именно такой ответ мог дать капитан Армии спасения, и именно такой ответ дал я. Косвенные улики, связывающие члена Армии спасения с преступлением, оказались исчерпывающе убедительными, и я окончательно погубил себя, поступив, как он. И вот так случилось, что через десять минут меня повесят во искупление убийства самого себя, убийства, которое никогда не было совершено и в котором я, во всяком случае, совершенно неповинен.
Когда спустя минут пятнадцать священник возвратился к себе, над тюремной башней развевался черный флаг. В столовой его ждал завтрак, однако прежде он прошествовал в библиотеку и, взяв атлас, посмотрел карту Балканского полуострова. «Да, такое, – заметил он, захлопнув том, – пожалуй, со всяким может случиться».
Открытие какого-нибудь большого нового центра торговли в Вест-Энде,[33] в особенности предназначенного для женщин, наводит на раздумье: «А умеют ли женщины делать покупки?» Разумеется, достоверно известно, что они ходят по магазинам столь же добросовестно, как пчела облетает цветы, но покупают ли они то, что действительно им нужно? При условии, что имеются деньги, время и силы, решительное хождение за покупками неминуемо привело бы к удовлетворению повседневных нужд и созданию неисчерпаемых запасов, тогда как общеизвестно, что для служанок (и всякого рода домашних хозяек) не иметь в доме самого необходимого – едва ли не вопрос чести. «В четверг у нас кончится крахмал», – говорят они с фаталистическим предчувствием, и к четвергу у них кончается крахмал. Они предсказали с точностью до минуты тот момент, когда их запасы иссякли, а если в четверг еще и магазины рано закрываются, то радости их нет предела. Может статься, что магазин, в котором имеется крахмал для розничной торговли, расположен возле самого дома, однако женский ум отвергает столь очевидный источник пополнения истощившихся запасов. «Мы здесь не покупаем» – с этими словами угасает последняя надежда. И весьма примечательно, что так же, как собака, готовая разорвать заблудшую овцу на части, редко досаждает отарам, пасущимся по соседству, так и женщина редко делает покупки в непосредственной близости от того места, где живет. Чем дальше источник пополнения запасов, тем, кажется, тверже ее решимость сделать так, чтобы истощились запасы именно того продукта, который в нем продается. Не прошло, наверное, и пяти минут с того момента, как ковчег покинул место своей последней стоянки, как чей-то женский голос со злорадством объявил о том, что кончается птичий корм.
Несколько дней назад две мои знакомые дамы жаловались на головную боль, явившуюся следствием того, что перед самым ланчем к ним зашла приятельница и они не смогли попросить ее остаться и разделить с ними трапезу, ибо (заявили они с чувством законной гордости) «в доме ничего не было». Я на это отвечал, что они живут на улице, изобилующей гастрономическими магазинами, и было бы нетрудно организовать вполне приличный ланч меньше чем за пять минут. «Такое, – отвечали они со смиренным достоинством, – нам бы и в голову не пришло». У меня было такое чувство, словно я предложил нечто неприличное.
Когда женщина стремится удовлетворить свои литературные запросы, тогда ее способность делать покупки терпит самый решительный крах. Если вам каким-то образом удалось выпустить в свет книжку, имевшую какой-никакой успех, вы наверняка получите письмо от некоей дамы, с которой вам прежде и раскланиваться не приходилось, с просьбой «как бы ее достать». Она знает, как называется книга, кто ее автор и кто издатель, но как заполучить ее – так и остается для нее неразрешимой проблемой. Вы отвечаете, указывая, что если обратиться к продавцу скобяными изделиями или торговцу зерном, то это повлечет за собой лишь потерю времени и ненужные огорчения, и советуете ей обратиться к книгопродавцу, который, как вам кажется, хоть чем-то может помочь. Через пару дней она пишет снова: «Все в порядке, я взяла книгу на время у Вашей тетушки». Здесь мы, понятно, имеем дело со Сверх-Покупательницей, с той, кому известен Кратчайший Путь, однако присущая ей беспомощность дает о себе знать даже тогда, когда подобные обходные тропы неведомы. Дама, живущая в Вест-Энде, на днях говорила мне о своем интересе к шотландским терьерам и о желании побольше узнать об этой породе, поэтому когда я несколько дней спустя наткнулся на исчерпывающую статью по этому поводу в текущем номере одного из самых известных, поступающих в широкую продажу еженедельников, то упомянул об этом обстоятельстве в письме, назвав число, когда вышел номер. «Не могу найти эту газету», – ответствовала она мне по телефону. И она ее так и не нашла. Она жила в городе, где газетные киоскеры, я полагаю, исчисляются тысячами, и, должно быть, ежедневно, отправляясь за покупками, проходила мимо десятков киосков, но для нее эта статья о шотландских терьерах столь же недоступна, как если бы она была записана в каком-нибудь молитвеннике, который хранится в буддийском храме в Восточном Тибете.
Грубоватая прямота покупателя-мужчины вызывает у наблюдающей за ним женщины несколько воинственную усмешку. Кот, который большую часть долгого летнего дня забавляется с мышкой-землеройкой, а потом вдруг упускает ее, несомненно, испытывает такое же презрение к терьеру, оставляющему пойманной крысе лишь десяток секунд деятельной жизни. Несколько дней назад я заканчивал короткий список предполагаемых покупок, как меня застала за этим занятием одна знакомая дама, которую, позабыв ее имя, данное ей тридцать лет назад крестным отцом и матерью, назовем Агатой.
– Ты ведь не здесь собираешься покупать промокательную бумагу? – воскликнула она взволнованным шепотом и при этом казалась столь искренно встревоженной, что рука моя невольно застыла в воздухе. – Позволь мне отвести тебя в Уинкс-энд-Пинкс, – сказала она, как только мы вышли из дома. – У них такая чудесная промокательная бумага – и бледного голубовато-серого цвета, и momie[34] и мятая.
– Но мне нужна самая обыкновенная промокательная бумага, – сказал я.
– Это не важно. В Уинкс-энд-Пинкс меня знают, – отвечала она, не слушая меня.
Агата, очевидно, считала, будто промокательная бумага продается в больших количествах лишь людям с хорошей репутацией, тем, на кого можно положиться, ибо они не употребят ее в опасных или недостойных целях. Пройдя сотни две ярдов, она стала склоняться к тому, что чашка чая для нее важнее, чем промокательная бумага.
– А зачем тебе промокательная бумага? – неожиданно спросила она.
Я терпеливо объяснил:
– Я использую ее для того, чтобы промокать чернила на рукописи. Кажется, это китайское изобретение второго столетия до нашей эры, но я не уверен в этом. Еще, по-моему, ее можно дать поиграть котенку.
– Но ведь у тебя нет котенка, – сказала Агата.
– Может, какой бездомный забредет, – отвечал я.
Промокательную бумагу я в тот раз так и не купил.
Семья Криков жила в Тоуд-Уотере; в тот же пустынный горный край судьба забросила и Сондерсов, и на мили вокруг домов этих двух семейств не было ни соседей, ни дымовых труб, ни погоста, что сообщило бы ландшафту тот вид, который присущ обжитым местам. Окрест тянулись поля, рощи да пустыри с заброшенными ригами. Таков Тоуд-Уотер; но и у Тоуд-Уотера есть своя история.
Можно было бы предположить, что оба представителя Великой Семьи Человеческой, проживая в близости друг от друга и находясь в глубине дикого и заброшенного сельского района, потянутся один к другому из чувства единения, порожденного недальним соседством и обоюдной оторванностью от внешнего мира. Возможно, когда-то так и было, но со временем все переменилось. Резко переменилось. Судьба, соединившая два эти семейства в неугодном для обитания месте, распорядилась таким образом, что семейство Криков кормило и взращивало домашнюю птицу, составлявшую все их хозяйство, тогда как Сондерсам выпало ухаживать за садовыми культурами. Вот где зародился повод для родовой вражды. Ибо испокон веков существует недовольство между садовником и тем, кто ухаживает за птицами и животными; подтверждение этой неприязни можно найти в четвертой главе Книги Бытия. И однажды поздней весной, в солнечный день, вражда вспыхнула, – как это обыкновенно случается, все началось из-за пустяка и явной нелепицы. Одна из куриц Криков, повинуясь присущему ее породе инстинкту бродяжничества, утомилась пребыванием на своей законной территории, где ей дозволено было рыть землю лапами, и перелетела через низкую изгородь, разделявшую владения соседей. Оказавшись на той стороне, заблудившаяся птица быстро сообразила, что время и возможности ее скорее всего ограничены, и потому тотчас принялась скрести и разгребать лапами, хватать клювом и раскапывать землю на рыхлых грядках, приготовленных для упокоения и дальнейшего процветания колонии лука-сеянца. Множество кучек свежевырытой земли и выкопанных сорняков увидела курица перед собою и позади себя, и с каждой минутой площадь ее действий становилась все шире. Луковицам грозили большие неприятности. На садовую тропинку в ту злосчастную минуту неторопливой походкой вышла миссис Сондерс, дабы в душе своей высказать упреки в адрес неблаговидного поведения сорняков, которые росли быстрее, нежели они с мужем успевали вырывать их; ввиду еще одного злосчастия, притом более значительного масштаба, она остановилась, всем своим видом выражая молчаливое недовольство, затем, не отдавая полностью отчета в своих действиях, но предчувствуя беду, она нагнулась и сгребла своими огромными руками несколько комьев твердой земли. Прицелившись как можно точнее, чего ничтожная мишень явно не заслуживала, она швырнула ком земли в сторону мародера, что вызвало к жизни поток протестующего панического кудахтанья со стороны спешно ретировавшейся курицы. Невозмутимость в минуту тревоги не свойственна ни птицам, ни женщинам, и покуда миссис Сондерс источала со своей луковичной грядки порции тех бранных слов, которые дозволены к употреблению общественным сознанием, допускающим в крайних случаях отступление от общепринятых норм, курица породы «васко да гама» оглашала окрестности Тоуд-Уотера таким истошным кудахтаньем, которое не могло не вызвать сочувствия к ее страданиям. У миссис Крик было большое хозяйство, и потому, в представлении тех, кто ее близко знал, ей была простительна вспыльчивость, и когда один из ее вездесущих домочадцев сообщил ей, на правах свидетеля, что соседка настолько забылась, что подняла на ее курицу камень – притом на ее лучшую курицу, лучшую наседку в округе, – она облекла свои мысли в «неподобающую для женщины-христианки форму» – так, во всяком случае, говорила миссис Сондерс, в сторону которой и были обращены «неподобающие» выражения. Ее уже не удивляло, что миссис Крик позволяет своим курицам забираться в чужой сад, а потом жестоко наказывает их за это. Пришли ей на ум и другие вещи, обнаруживавшие не лучшие черты миссис Крик, тогда как эта последняя припомнила несколько полузабытых эпизодов из прошлого Сюзан Сондерс, в которых та представала не в лучшем свете. И вот, стоя друг против друга по разные стороны разделявшей их изгороди в бледнеющем свете апрельского дня, они, задыхаясь от возмущения, принялись вспоминать шрамы и пятна на репутации друг друга. Взять тетушку миссис Крик, которая умерла в нищете в богадельне в Эксетере; а дядя миссис Сондерс со стороны ее матери – да всем же было известно, что он спился; а двоюродный брат миссис Крик из Бристоля тоже хорош! Судя по тому, с какой злостью в голосе было упомянуто его имя, можно было подумать, что он по меньшей мере что-то украл в соборе, но поскольку, припоминая разного рода факты, обе женщины говорили одновременно, то было трудно отличить его позорное поведение от скандального происшествия, которое затуманило память матери жены брата миссис Сондерс, – разумеется, он был цареубийцей, а вовсе не хорошим человеком, каким пыталась его выставить миссис Крик. А потом, с видом полнейшей и неотразимой убежденности, каждая из сторон объявила, что не может назвать свою противницу дамой, – после чего они разошлись в полном молчании, давая тем самым понять, что более говорить не о чем. В яблонях пели зяблики, в кустах барбариса жужжали пчелы, лучи заходящего солнца высвечивали самые красивые участки сада, а между домами стеной встала ненависть, распространяясь всюду и надолго.
В ссору неизбежно оказались втянутыми и мужчины, главы семейств, а детям было запрещено общаться с невоспитанными отпрысками противоположной стороны. Вести себя так было непросто, поскольку каждый день им приходилось преодолевать три мили по одной и той же дороге в школу, но только так и следовало себя вести. Таким образом, между семействами прервалась всякая связь. Но оставались представители семейства кошачьих. К громадному огорчению миссис Сондерс, упрямо циркулировали слухи на тот счет, что кот Криков скорее всего был отцом многочисленных котят, матерью которых бесспорно была кошка Сондерсов. Миссис Сондерс утопила котят, но позор ей смыть не удалось.
Вслед за весной наступило лето, но родовая вражда пережила оба времени года. Как-то, правда, исцеляющее влияние религии едва не послужило восстановлению былого мира в Тоуд-Уотере; враждовавшие семейства оказались однажды бок о бок в возвышавшей душу атмосфере чаепития в ходе религиозного бдения, когда пение гимнов сопровождалось поглощением напитка, состоявшего из листьев чая и кипятка, притом последнего было больше; члены духовного совета вкушали питательные булочки с изюмом, – и вот тут-то, ощутив на себе воздействие обстановки благочестивого торжества, миссис Сондерс расслабилась настолько, что, обратившись к миссис Крик, заметила сдержанно, что вечер получился прелестный. Миссис Крик, находясь под влиянием девятой чашки чая и четвертого гимна, осмелилась выразить надежду, что вечер и далее ничем не будет омрачен, однако глава семьи Сондерсов бестактно заметил, что садоводство – отсталое занятие, и вражда выползла из углов и разгорелась с новой силой. Миссис Сондерс с чувством спела вместе со всеми заключительный гимн, в котором говорилось о мире, радости, архангелах и неземном блаженстве; но мыслями она перенеслась к нищей тетушке в Эксетере.
Прошли годы, и некоторые герои этой провинциальной драмы ушли в небытие; вырос и проделал назначенный ему путь другой лук, а провинившаяся курица давно уже искупила свою вину и висит со связанными крылышками и ножками и с выражением несказанной умиротворенности под сводами рынка в Барнстейпле.
Но кровная вражда в Тоуд-Уотере жива и поныне.
– У тебя в лесу живет дикий зверь, – сказал художник по фамилии Каннингэм, когда его отвозили на станцию.
Это было единственное замечание, которое он сделал во время поездки, но поскольку Ван Чиль болтал без умолку, то молчание его попутчика оставалось незамеченным.
– Наверное, какая-нибудь заблудившаяся лиса, а может, ласка. Ничего более страшного быть не должно, – откликнулся Ван Чиль.
Художник промолчал.
– А что ты имел в виду, когда говорил о диком звере? – спросил Ван Чиль позднее, когда они уже были на перроне.
– Да так, ничего, ничего. Просто воображение разыгралось. А вот и поезд, – сказал Каннингэм.
В тот же день Ван Чиль отправился на традиционную прогулку по собственному лесу. В кабинете Чиля было чучело выпи, он знал довольно большое число названий диких цветов, поэтому его тетушка, видимо, имела некоторые основания утверждать, что он блестящий натуралист. Как бы там ни было, но ходоком он был превосходным. Он имел обыкновение все подмечать во время прогулок – и не столько ради того, чтобы внести вклад в современную науку, сколько ради того, чтобы потом было о чем поговорить. Когда начинали показываться колокольчики, он стремился известить об этом всех и каждого; его слушатели могли бы и сами догадаться о вероятности такого происшествия, вспомнив, какое время стоит на дворе, но у них было такое ощущение, что он, по крайней мере, совершенно откровенен.
Однако в тот день Ван Чиль узрел нечто такое, что было весьма далеко от того, с чем ему дотоле приходилось сталкиваться. На выступе гладкой скалы, нависшей над глубоким прудом, что прятался в молодом дубовом лесочке, лежал, вытянувшись во весь рост, юноша лет шестнадцати. Он грелся на солнышке. Его мокрые волосы прилипли к голове: ясно, он только что прыгал в воду, его светло-карие глаза – такие светлые, что казалось, они излучают кровожадность, – были устремлены на Ван Чиля. В этом взоре Ван Чиль уловил несколько ленивую настороженность. Явление неожиданное. Ван Чиль поймал себя на том, что предался новому для себя занятию – он задумался, прежде чем что-то сказать. Откуда, черт побери, взялся этот дикарь? Месяца два назад жена мельника потеряла ребенка – по-видимому, его снесло потоком воды, что приводит в движение мельничное колесо, но то был ребенок.
– Что ты тут делаешь? – спросил Ван Чиль.
– Загораю, – ответил молодой человек.
– Где ты живешь?
– В этом лесу.
– Ты не можешь жить в лесу, – сказал Ван Чиль.
– Но это очень хороший лес, – отозвался юноша с оттенком превосходства в голосе.
– А где ты спишь по ночам?
– Ночью я не сплю. В это время у меня особенно много хлопот.
Ван Чиль с раздражением подумал: такую загадку ему не разгадать.
– А что ты ешь? – спросил он.
– Мясо, – ответил юноша; он произнес это слово медленно, будто пробуя его на вкус.
– Мясо? Какое такое мясо?
– Ну, раз уж вас это интересует, я питаюсь кроликами, дичью, зайцами, домашней птицей, барашками, как только они наберут вес, детьми, если удается добраться до них; их обычно крепко запирают на ночь, а ночью я в основном и охочусь. Я уже, наверное, месяца два не лакомился ребенком.
Оставив без внимания то, что последнее замечание было выдержано в грубовато-шутливом тоне, Ван Чиль попытался вовлечь юношу в разговор о его браконьерских действиях в чужих владениях.
– По-моему, ты чуть-чуть преувеличиваешь, когда говоришь, что питаешься зайцами. Местных зайцев нелегко изловить.
– Ночью я охочусь на четвереньках, – прозвучал несколько загадочный ответ.
– Ты, наверное, хочешь сказать, что охотишься с собакой? – осторожно спросил Ван Чиль.
Юноша медленно перевернулся на спину и издал странный негромкий звук; когда так смеются, это сносно и даже приятно, когда так рычат – не очень.
– Не думаю, чтобы какая-нибудь собака захотела составить мне компанию, особенно ночью.
Ван Чиля охватило некое невероятное чувство: этот юноша с его странным взглядом и странной манерой говорить определенно внушал страх…
– Я не потерплю, чтобы ты оставался в лесу, – властно заявил он.
– Думаю, для вас же лучше, если я буду жить здесь, а не у вас в доме, – ответствовал юноша.
Перспектива видеть это дикое голое существо в своем респектабельном доме показалась Ван Чилю нелепой.
– Если ты не уйдешь отсюда, я заставлю тебя уйти, – сказал Ван Чиль.
Юноша вскочил, молнией бросился в пруд, и спустя мгновение его мокрое блестящее тело выскочило из воды рядом с Ван Чилем. Если бы такое проделала выдра, то в этом не было бы ничего удивительного, но то, что на подобное оказался способен юноша, вызвало у Ван Чиля смятение. Он невольно попятился и, оступившись, растянулся на траве. Кровожадные желтые глазки оказались совсем близко от его глаз. Юноша снова хохотнул – хотя скорее то было рычание, – после чего, еще раз изумив Ван Чиля, скрылся в густом папоротнике.
– Какое необыкновенное дикое животное! – поднимаясь, произнес Ван Чиль. И тут вспомнил слова Каннингэма: «У тебя в лесу живет дикий зверь».
Неторопливо шествуя к дому, Ван Чиль принялся вспоминать о разного рода местных событиях, которые можно было бы связать с существованием этого удивительного юного дикаря.
Дичи в лесах в последнее время по какой-то причине становилось все меньше, на фермах исчезала домашняя птица, необъяснимо редко попадались зайцы, и до Чиля доходили жалобы, что с пастбищ уносят ягнят – живьем. Можно ли было предположить, что этот дикий юноша и в самом деле промышляет в окрестностях с какой-нибудь умной охотничьей собакой? Он говорил, что охотится по ночам «на четвереньках», но ведь он же намекнул, что к нему ни одна собака не подойдет, «особенно ночью». Чудеса, да и только. Ван Чиль продолжал размышлять об исчезновениях, имевших место в последние месяц-два, как вдруг вспомнил о ребенке, пропавшем два месяца назад. Все сходилось на том, что дитя свалилось в мельничный лоток и его унесло потоком воды; однако мать настаивала, что слышала крик, донесшийся из-за дома, оттуда, куда уходит вода. Это, конечно, невероятно, но лучше бы юноша не делал жуткого признания в том, что лакомился ребенком два месяца назад. Такие ужасные вещи даже в шутку не говорят.
Вопреки обыкновению, Ван Чиль не ощутил желания кому-либо рассказать о встрече в лесу. Будучи членом приходского совета и мировым судьей, он как бы ставил под угрозу свое положение – он же предоставлял приют в своих владениях существу столь сомнительной репутации; не исключалась и возможность того, что ему предъявят солидный счет за пропавших барашков и исчезнувшую домашнюю птицу.
За ужином в тот вечер он был крайне молчалив.
– Куда делся твой голос? – спросила его тетушка. – Можно подумать, ты в лесу волка встретил.
Ван Чиль, не будучи знаком со старинной присказкой, подумал, что замечание тетушки весьма глупое; уж если бы ему довелось встретить в лесу волка, он бы не упустил случая поговорить об этом вволю.
На следующее утро, за завтраком, Ван Чиль поймал себя на мысли, что чувство беспокойства, возникшее в связи со вчерашним происшествием, так и не покинуло его, и он решил отправиться поездом в соседний город, отыскать там Каннингэма и выведать, что же он такое увидел, что заставило его сделать замечание о диком звере в лесу. Такое решение вернуло отчасти присущее Ван Чилю бодрое расположение духа, и, напевая веселую песенку, он неторопливо направился в кабинет за папироской, которую любил выкурить после завтрака. Едва он вошел в кабинет, как песенка оборвалась, уступив место благочестивому восклицанию. На оттоманке, развалясь в неприхотливой позе, возлежал лесной юноша. Он был не такой мокрый, как тогда, когда Ван Чиль его увидел, однако «одет» он был как тогда.
– Как ты посмел явиться сюда? – гневно спросил Ван Чиль.
– Вы же сказали: я не должен оставаться в лесу, – спокойно ответил юноша.
– Но я не говорил, чтобы ты приходил сюда. А что, если тебя увидит моя тетушка!
И Ван Чиль поспешил укрыть незваного гостя страницами «Морнинг пост». В этот момент в комнату вошла тетушка.
– Этот бедный юноша заблудился – и ничего не помнит. Он не помнит, кто он такой и где его дом, – с отчаянием заговорил Ван Чиль, тревожно глядя на лицо бродяги: уж не собирается ли тот присовокупить неподобающее прямодушие к прочим своим варварским наклонностям.
Мисс Ван Чиль приняла чрезвычайно озабоченный вид.
– Может, у него на белье есть метки? – высказала она предположение.
– Похоже, у него и с бельем некоторые затруднения, – сказал Ван Чиль, старательно поправляя страницы «Морнинг пост».
Нагой бездомный мальчик вызвал у мисс Ван Чиль точно такие же теплые чувства, какие обыкновенно вызывает бесприютный котенок или бродячий щенок.
– Мы должны сделать для него все, что в наших силах, – решила она, и спустя короткое время посыльный, отправленный в дом приходского священника, возвратился с платьем слуги, а также с его (слуги) рубашкой, башмаками, воротничками и прочим. Одетый, начищенный и причесанный, юноша в глазах Ван Чиля по-прежнему выглядел кровожадным существом. Между тем тетушка находила его очень милым.
– Нужно дать ему какое-нибудь имя, покуда мы не узнаем, кто он такой, – сказала она. – Пожалуй, Габриэль-Эрнест для него в самый раз; оба имени, по-моему, вполне подходящие.
Ван Чиль согласился, хотя в глубине души и усомнился в том, насколько подходит для них этот юноша. Опасения его не уменьшились даже после того, как его, Чиля, уравновешенный престарелый спаниель выскочил из дому при первом появлении юноши и теперь трясся и урчал, упорно не желая покидать дальнего конца сада, тогда как канарейка, обыкновенно столь же голосистая, что и сам Ван Чиль, пугливо попискивала. Тут Ван Чиль еще более укрепился в своем намерении немедленно проконсультироваться с Каннингэмом.
Когда он отъезжал на станцию, тетушка была озабочена тем, как бы вовлечь Габриэля-Эрнеста в действо, связанное с чаепитием юных посетителей воскресной школы, которые должны были собраться в тот день.
Каннингэм поначалу не обнаружил желания говорить.
– Моя мать умерла в результате какого-то заболевания мозга, – пояснил он, – поэтому ты должен понять, почему я не люблю разговоров о том, что имеет явно сверхъестественную природу, особенно если мне кажется именно таковым происхождение виденного мною явления, – хотя мне могло и показаться, что я его видел.
– Но что же ты все-таки видел? – вопросил Ван Чиль.
– То, чему, как мне показалось, я был свидетелем, удивительно, и ни один здравомыслящий человек никогда не допустит, что такое может быть на самом деле. В тот последний вечер я стоял в тени живой изгороди, окружающей твой сад, и смотрел, как садится солнце. Неожиданно я увидел обнаженного юношу. Я решил, что это кто-то купается в соседском пруду. Он стоял на голом склоне холма и тоже наблюдал за закатом. Он так был похож на фавна из какого-нибудь языческого мифа, что мне тотчас же захотелось использовать его в качестве модели, и в следующее мгновение, мне кажется, я бы его окликнул. Но именно в эту минуту солнце скрылось из виду, оранжевые и розовые краски исчезли, пейзаж сделался холодным и серым. И тогда же произошло нечто удивительное – юноша исчез!
– Вот как? – сказал Ван Чиль. – Совсем исчез?
– Нет. И это самое ужасное, – ответил художник. – На открытом склоне холма, где только что был юноша, стоял огромный волк. С большущими клыками и жестокими желтыми глазами. Ты, быть может, подумаешь, что я…
Но Ван Чиль не стал заниматься пустяками. Думать? Еще чего! Он ринулся на станцию. Послать телеграмму? «Габриэль-Эрнест – человек-волк» – едва ли это лучший способ обрисовать положение дел. Тетушка решит, что это зашифрованное сообщение, а ключа-то для разгадки у нее нет. Надо попасть домой до заката! Кеб, который он взял на станции, вез его невыносимо медленно по проселочным дорогам, облитым розовато-лиловыми лучами заходящего солнца. Когда он вошел в дом, тетушка убирала со стола джемы и недоеденный пирог.
– Где Габриэль-Эрнест? – едва не сорвавшись на крик, спросил Ван Чиль.
– Он повел домой сына Тупсов, – ответила тетушка. – Уже поздно, и мне показалось, что небезопасно отпускать мальчика домой одного. Какой чудесный закат, правда?
Ван Чиль видел этот багровый отсвет в западной части неба, однако он не стал тратить время на рассуждения об его красоте. Со скоростью, к которой он явно не был готов, Ван Чиль помчался по узкой тропинке, что вела к дому Тупсов. По одну сторону бежал быстрый поток с мельницы, по другую вздымалась гряда голых холмов. На горизонте таяла кромка заходящего солнца. За следующим поворотом он ожидал увидеть преследуемую им пару… И тут вдруг исчезли все цвета, кроме серого, мгновенно окрасившего пейзаж. Ван Чиль услышал пронзительный крик и остановился.
Ни сына Тупсов, ни Габриэля-Эрнеста никто не видел: на дороге была найдена разбросанная одежда последнего, и было высказано предположение, что ребенок упал в воду, а юноша разделся и бросился его спасать. Ван Чиль и кое-кто из тех, что оказались неподалеку в момент происшествия, свидетельствовали, что слышали, как громко кричал ребенок возле того самого места, где была найдена одежда. Миссис Тупс, у которой было еще одиннадцать детей, смирилась со своей утратой, а вот мисс Ван Чиль искренне скорбела о пропавшем найденыше. Именно по ее почину в приходской церкви была установлена медная табличка в память «Габриэля-Эрнеста, неизвестного юноши, смело пожертвовавшего своею жизнью ради другого».
Ван Чиль, как правило, уступал своей тетушке, но тут он решительно воспротивился и наотрез отказался участвовать в кампании по сбору пожертвований в память о Габриэле-Эрнесте.
– Майор придет к чаю, – сказала миссис Хупингтон своей племяннице. – Только поставит лошадь в конюшню. Постарайся быть веселой и остроумной; бедняга мрачен как никогда.
Майор Пэллэби стал жертвой обстоятельств, над которыми был не властен; весьма плохо владел он и собою. Он взял место старшего егеря в Пекс-дейле, придя на смену необычайно популярному человеку, который нечестно повел себя и принужден был выйти из организационного комитета, в результате майор столкнулся с неприкрытой враждебностью со стороны по меньшей мере половины охотников, а отсутствие у него деликатности и дружелюбия привело к тому, что и другая половина воспылала к нему не лучшими чувствами. Дело кончилось тем, что число подписных взносов стало уменьшаться, лисы встречались все реже, зато силки попадались чаще. У майора были весьма основательные причины для мрачного настроения.
Вступая в ряды сторонников майора Пэллэби, миссис Хупингтон руководствовалась главным образом тем соображением, что ею было принято решение в скором времени выйти за него замуж. Против его печально известного нрава она поставила три тысячи в год, а то, что в перспективе он мог получить титул баронета, было решающим перевесом. Матримониальные планы майора не были к тому времени столь же хорошо разработаны, но в дом миссис Хупингтон он стал наведываться так часто, что его посещения уже вызывали толки.
– Вчера опять было мало охотников, – сказала миссис Хупингтон. – Не понимаю, почему бы тебе не взять с собой на охоту кого-нибудь из своих знакомых вместо этого бестолкового русского мальчика.
– Владимир не бестолков, – возразила племянница, – он один из самых веселых мальчиков, которых мне доводилось встречать. Вы только сравните его с одним из этих ваших неуклюжих…
– Но, моя дорогая Нора, он даже в седле не умеет держаться.
– Русские плохие наездники; но он хорошо стреляет.
– Да-да; но в кого он стреляет? Вчера он притащил домой в ягдташе дятла.
– Но он пристрелил еще и пару фазанов и несколько кроликов.
– Это не повод, чтобы и дятла класть вместе с ними.
– Иностранцы, в отличие от нас, не столь разборчивы в выборе трофеев. Великий князь более серьезно подходит к охоте на хищника, нежели мы к преследованию какого-нибудь пугала. Но я тем не менее дала понять Владимиру, что некоторые птицы унижают его достоинство охотника. А так как ему всего лишь девятнадцать лет, то, само собой разумеется, только к его достоинству и следует взывать.
Миссис Хупингтон неодобрительно фыркнула. Едва познакомившись с Владимиром, многие находили его приподнятое настроение заразительным, но хозяйка обладала иммунитетом против инфекции такого рода.
– Да вот, кажется, и он! – воскликнула она. – Пойду распоряжусь насчет чая. Мы сядем здесь, в холле. Развлеки майора, если он войдет прежде, чем я спущусь, и, главное, будь остроумной.
Нора зависела от доброго расположения своей тетушки, которое скрашивало ей жизнь, и ощущала некоторую неловкость оттого, что русский юноша, которого она пригласила, чтобы внести разнообразие в монотонность деревенской жизни, не производил хорошего впечатления. Вместе с тем этот юный джентльмен вообще не видел за собою недостатков. Он ворвался в холл; вид у него был утомленный, но определенно радостный; костюм его был слегка помят.
– Отгадай, что у меня в ягдташе, – вопросил он.
– Фазаны, дятлы, кролики, – высказала предположение Нора.
– Нет, большой зверь. Не знаю, как он называется по-английски. Коричневый, с темным хвостом.
Нора переменилась в лице.
– Он живет на дереве и ест орехи? – спросила она, надеясь, что прилагательное «большой» – всего лишь преувеличение.
Владимир рассмеялся.
– Нет, не белка.
– Плавает и питается рыбой? – спросила Нора, моля Бога, чтобы этим зверем оказалась выдра.
– Нет, – сказал Владимир, развязывая ягдташ. – Он живет в лесу и ест кроликов и цыплят.
Нора неожиданно опустилась в кресло и закрыла лицо руками.
– Боже милостивый! – простонала она. – Он убил лису!
Владимир в ужасе смотрел на нее. Она сбивчиво пыталась объяснить ему, что он совершил нечто непоправимое. Юноша ничего не понимал, но был явно встревожен.
– Спрячь, спрячь же ее! – взволнованно говорила Нора. – Тетушка и майор войдут сюда с минуты на минуту. Брось сумку на шкаф, там они ее не увидят.
Владимир тотчас же бросил ягдташ, но одна из лямок зацепилась в полете за оленьи рога на стене, и сумка вместе со своей страшной ношей повисла как раз над тем местом, где скоро собирались пить чаи. В ту же минуту в комнату вошли миссис Хупингтон и майор.
– Майор собирается завтра осмотреть наши норы, – объявила дама с явно довольным видом. – Смайдерс уверен, что сможет показать, на что способен; он утверждает, будто три раза на этой неделе видел лису в зарослях орешника.
– Посмотрим, посмотрим, – задумчиво проговорил майор. – Надо бы мне положить конец череде этих неудачных дней. То и дело слышишь, будто лиса поселилась навечно в какой-то норе, а явишься туда, ее и след простыл. Уверен, что лису пристрелили или же поймали в капкан в лесу леди Уидден в тот самый день, когда мы охотились на нее.
– Майор, если бы кто-то попытался проделать то же самое в моем лесу, то этому человеку не поздоровилось бы.
Нора автоматически приблизилась к чайному столику и принялась нервно поправлять салфетку под блюдом с сэндвичами. По одну сторону от нее сидел майор с мрачным выражением лица, по другую – Владимир с испуганным, жалким взором. А над ними висело это. Она не осмеливалась оторвать глаза от чайного столика, и ей казалось, что вот-вот сверху упадет капля лисьей крови и несмываемым пятном выступит на белоснежной скатерти. Тетушка знаками дала ей понять, чтобы она не забывала быть «остроумной», но до той минуты Нора была занята лишь тем, что пыталась скрыть свое смятение.
– Каковы ваши сегодняшние успехи? – неожиданно спросила миссис Хупингтон у обычно молчаливого Владимира.
– Да в общем-то… никакие, – отвечал юноша.
Сердце Норы замерло на какое-то время, а потом, будто всполошившись, ухнуло куда-то вниз.
– Пора бы уж и похвалиться чем-нибудь, – сказала хозяйка. – Что это вы все молчите? Или говорить буду только я одна?
– А когда Смайдерс видел эту лису в последний раз? – спросил майор.
– Вчера утром. Красивый самец, с темным пушистым хвостом, – поведала миссис Хупингтон.
– Ну и поохотимся же мы завтра на славу за этим хвостом, – сказал майор, просветлев на долю секунду.
Вслед за тем над столом повисло невеселое молчание, нарушаемое лишь унылым пережевыванием и звяканьем ложек, нервно укладываемых время от времени на блюдца. Какое-то разнообразие внес наконец фокстерьер миссис Хупингтон, занявший свободное кресло, откуда удобнее было рассматривать стоявшие на столе деликатесы. Потом он потянулся носом кверху, точно там было нечто более интересное, чем холодные пирожные.
– Что это его так заинтересовало? – произнесла хозяйка.
Собака меж тем сердито залаяла, сопровождая гавканье жалобным завыванием.
– Да это ведь ваш ягдташ, Владимир! – продолжала хозяйка. – Что это у вас там?
– Боже правый, – произнес майор, – а ведь запах-то довольно теплый!
И тут им обоим пришла на ум одна и та же мысль. Лица майора и миссис Хупингтон разом побагровели, и они одновременно вскричали в обвинительном порыве:
– Ты убил лису!
Нора поспешила смягчить вину Владимира в их глазах, но они едва ли ее слышали. Майор разразился потоком гневных слов; нечто подобное можно услышать от женщины, выбравшейся в город за покупками и утомившейся от бесчисленных примерок. Он проклинал судьбу и вообще все на свете, глубоко сочувствовал самому себе, но его сочувствие было слишком сильным, чтобы вызвать слезы; он осуждал всех тех, с кем приходилось иметь дела, оборачивавшиеся сущим наказанием, которому не было конца. Глядя на него, казалось, что если бы ему позволили в течение недели пользоваться услугами духа разрушения, то у того не нашлось бы времени заняться собственными делами. Промежутки между его криками отчаяния заполнялись жалобным речитативом миссис Хупингтон и пронзительным отрывистым гавканьем фокстерьера. Владимир, не понимая ни слова, крутил между пальцами сигарету и повторял про себя крепкое английское прилагательное, которым он давно и с удовольствием пополнил свой словарный запас. Ему вспоминался юноша из старинной русской сказки, который убил волшебную птицу, и это закончилось для него печально. Тем временем майор продолжал метаться по комнате, точно помещенный в тюремную камеру циклон. Неожиданно взгляд его упал на телефонный аппарат; он с ликованием ринулся к нему и, не теряя времени, позвонил секретарю, чтобы объявить о своей отставке с должности главного егеря. Слуга тем временем подвел его лошадь к крыльцу, и спустя несколько секунд жалобному речитативу миссис Хупингтон была предоставлена полная свобода. Но после выступления майора ее вокальных способностей оказалось недостаточно для достижения желаемого эффекта; это все равно что после оперы Вагнера слушать отдаленные раскаты грома. Осознав, очевидно, что ее стенания не помогают разрядить напряжения, она вдруг расплакалась вполне натурально и вслед за тем удалилась из комнаты; наступившая тишина оказалась едва ли не менее ужасной, чем суматоха, предшествовавшая ей.
– А что делать с этим? – спросил наконец Владимир.
– Закопай ее, – ответила Нора.
– Просто закопать? – с видимым облегчением переспросил Владимир.
Он, вероятно, предполагал, что во время этой церемонии будут присутствовать представители местного духовенства или что над могилой должен быть произведен салют.
Кончилось дело тем, что темным ноябрьским вечером русский юноша, помолившись на счастье в соответствии с законами своей религии, торопливо, но вполне достойно похоронил большого хорька под кустом сирени в саду миссис Хупингтон.
На молодежные вечеринки у миссис Джеллет собиралась исключительная публика; это обходилось дешевле, потому что можно было пригласить меньшее число гостей. Миссис Джеллет не стремилась к экономии, но всегда достигала ее.
– Будет десять девушек, – размышлял Ролло по пути на вечеринку, – и, думаю, четверо парней, если только Ротсли не приведут с собой кузена, а это уже перебор. Значит, мы с Джеком окажемся против троих.
Между Ролло и братьями Ротсли едва ли не с младенческого возраста существовала неутихающая вражда. Встречались они только по праздникам, и встречи обыкновенно заканчивались плохо для тех, У кого было меньше союзников. В тот вечер Ролло очень недоставало преданного и мускулистого товарища, который смог бы поддержать равновесие. Войдя в дом, он услышал, как сестра потенциального чемпиона извиняется перед хозяйкой за вынужденное отсутствие своего брата; минуту спустя он отметил, что Ротсли все-таки привели с собой кузена.
Двое против троих – это интересно, хотя, пожалуй, и неприятно; один же против троих – это не менее весело, чем визит к зубному врачу. Ролло заказал экипаж пораньше, чтобы явиться в час, допускаемый приличиями, и предстал перед собравшимися с улыбкой, какую можно было бы увидеть на лице аристократа, взбирающегося на помост с гильотиной.
– Я рад, что ты пришел, – сердечно приветствовал его старший Уортсли.
– Вы, дети, наверное, хотите во что-нибудь поиграть, – открыла вечер миссис Джеллет, а поскольку они были слишком хорошо воспитаны, чтобы возражать ей, оставалось лишь решить вопрос, во что же им играть.
– Я знаю одну хорошую игру, – простодушно произнес старший Уортсли, – Парни выходят из комнаты и задумывают какое-нибудь слово; потом они возвращаются, и девушки должны это слово отгадать.
Ролло была известна эта игра; он бы и сам ее предложил, если бы его фракция находилась в большинстве.
– Не очень-то это интересно, – недовольно фыркнула надменная Долорес Снип, когда юноши выходили из комнаты.
Ролло так не думал. Он полагался на Провидение, которое не должно было допустить, чтобы у братьев Уортсли оказалось нечто более серьезное, чем носовые платки с завязанными узлом уголками.
Те, кому выпало задумать слово, заперлись в библиотеке, чтобы их размышлениям ничто не мешало. Как выяснилось, Провидение и не думало занимать сколько-нибудь нейтральную позицию; на одной из библиотечных полок обнаружились плеть для собак и хлыст из китового уса. У Ролло мелькнула мысль, что это же уголовное преступление – оставлять без присмотра такие опасные орудия. Ему было предоставлено выбрать из двух зол, и он предпочел плеть; в последующие минуту-две он размышлял о том, что же принудило его сделать такой нелепый выбор. Вслед за тем они вернулись к истомленным ожиданием дамам.
– Это слово – «верблюд», – опрометчиво объявил кузен Уортсли.
– До чего же ты бестолковый! – вскричали девушки. – Мы ведь должны были отгадать это слово. Придется вам возвращаться и задумать другое слово.
– Ни за что на свете, – сказал Ролло. – То есть мы пошутили. Пусть будет «дромадер»,[35] – прибавил он шепотом, обращаясь к сотоварищам по игре.
– Я слышала – они сказали «дромадер»! Я слышала! И не возражайте мне! Я все слышала! – завизжала ужасная Долорес.
«С такими длинными ушами что угодно можно расслышать», – в ярости подумал Ролло.
– Лучше нам снова выйти, – покорно произнес старший Уортсли.
В библиотеке вновь собралось тайное совещание.
– Послушайте-ка, – протестующе заговорил Ролло. – Я не хочу опять браться за плеть.
– Ну разумеется, дорогой, – сказал старший Уортсли. – На сей раз мы поработаем с хлыстом, и тогда ты узнаешь, что бьет больнее. О таких вещах узнаёшь только из собственного опыта.
До Ролло наконец дошло, что он поступил все-таки правильно, выбрав хотя бы плеть. Участники тайного совещания меж тем дали ему возможность прийти в себя, покуда задумывали новое слово. «Мустанг» не годился, поскольку половина девушек и понятия не имели, что это такое. Наконец остановились на слове «квагга».[36]
– Поди и сядь вон там, – хором произнесли члены следственного комитета, когда юноши вернулись в комнату, однако Ролло был тверд в убеждении, что допрашиваемый всегда должен стоять. Окончание игры было встречено с облегчением, и ее участников пригласили к ужину.
Миссис Джеллет ни в чем не ограничивала своих юных гостей, но более дорогие деликатесы не заслоняли собою менее изысканные блюда на ее обеденном столе, что было бы лишним, и потому надо было успеть схватить то, что пока еще оставалось под рукой. В тот раз она «пустила по кругу» шестнадцать персиков между четырнадцатью гостями; разумеется, ее нельзя было винить в том, что оба Уортсли и их кузен, предвидя долгую и голодную дорогу домой, незаметно положили в карманы по одному лишнему персику, и как же мучительно тяжело делили один персик Долорес и пухлая добродушная Агнес Блейк. – Придется нам разделить его на две части, – с кислой физиономией произнесла Долорес.
Но Агнес была прежде всего пухлой, а потом уже добродушной; отсюда и принципы, которыми она руководствовалась в жизни. Ей было безумно жаль Долорес, но персик она быстро проглотила, объяснив свой поступок тем, что если его делить, то он не будет таким вкусным – столько сока понапрасну выльется.
– А чем бы вы хотели теперь заняться? – спросила миссис Джеллет, чтобы отвлечь внимание гостей. – Профессиональный фокусник, которого я пригласила, отказал мне в последнюю минуту. А читать вслух стихи кто-нибудь из вас умеет?
На лицах собравшихся появились признаки паники. Известно было, что Долорес готова была читать «Замок Локсли», когда бы ее ни попросили об этом. Бывали случаи, когда после первой же произнесенной ею строки «Одного меня оставьте…»[37]значительная часть ее слушателей понимала эти слова буквально. Все облегченно вздохнули, когда Ролло поспешно вызвался показать несколько фокусов. Вообще-то он и одного фокуса никогда не показывал, но два посещения библиотеки вынудили его вести себя необычайно дерзко.
– Вы, наверное, видели, как фокусники достают из карманов зрителей монеты и карты, – начал он. – Так вот, я мог бы вынуть из ваших карманов кое-что поинтереснее. Мышей, например.
– Только не мышей!
Как он и предполагал, резко против выступило большинство аудитории.
– Ну, тогда фрукты.
Это откорректированное предложение было встречено с одобрением. Агнес просто засияла.
Без дальнейших хлопот Ролло направился прямо к трио своих врагов, поочередно засунул руку каждому из них в нагрудный карман и извлек оттуда три персика. Аплодисментов не последовало, но никакие рукоплескания не доставили бы артисту столько удовольствия, сколько наступившая тишина.
– Да он все видел, – нескладно произнес кузен Уортсли.
«И поделом вам», – хихикнул про себя Ролло.
– Если они и договорились заранее, то лучше бы поклялись, что ничего не знают, – произнесла Долорес с присущей ей проницательностью.
– А еще какие-нибудь фокусы ты умеешь показывать? – спросила миссис Джеллет.
Других фокусов Ролло не знал. Он намекнул на то, что мог бы превратить во что-нибудь эти три персика, но Агнес уже успела распределить их между девушками, поэтому ему оставалось лишь смириться с ее решением.
– Есть одна игра, – медленно заговорил старший Уортсли, – она заключается в том, что парни выходят из комнаты и вспоминают какое-нибудь историческое лицо, потом возвращаются и изображают его, а девушки должны отгадать, кто это.
– Мне, пожалуй, пора, – сказал Ролло, обращаясь к хозяйке.
– Твой экипаж прибудет только через двадцать минут, – заметила миссис Джеллет.
– Погода такая хорошая, я лучше пройдусь и встречу его.
– Идет довольно сильный дождь. Ты еще успеешь сыграть в эту историческую игру.
– Что-то мы давно не слышали, как Долорес читает стихи, – с отчаянием произнес Ролло.
Едва он сказал это, как понял, что совершил ошибку. Будучи поставленным перед необходимостью слушать стихи в исполнении Долорес, общественное мнение единодушно склонилось в пользу исторической игры.
Ролло выложил на стол свою последнюю карту. Обращаясь прежде всего к Уортсли, но стараясь, чтобы слова его достигли ушей Агнес, он заметил:
– Хорошо, старик; но сначала пойдем в библиотеку и доедим шоколад, который мы там оставили.
– По-моему, будет справедливо, если девушки тоже будут иногда выходить, – живо произнесла Агнес.
Она всегда была за справедливость.
– Что за чушь, – заговорили другие. – Нас ведь так много.
– Ну, четверо вполне могут идти. И я с ними. И Агнес бросилась в сторону библиотеки, преследуемая тремя менее проворными девицами.
Ролло опустился в кресло и слабо улыбнулся, глядя на братьев Уортсли, при этом едва обнажив зубы; выдра, спасающаяся от клыков охотничьих собак и бросающаяся в спасительный глубокий пруд, примерно так же демонстрирует свои чувства.
Из библиотеки донесся шум передвигаемой мебели. Агнес ни перед чем не устоит в поисках мифического шоколада. И тут же донесся более приятный звук – это колеса зашуршали по гравию.
– Вечер был просто чудесный, – сказал Ролло, обращаясь к хозяйке.
У Ванессы Пеннингтон был муж, бедный, но с некоторыми смягчающими этот недостаток достоинствами, и поклонник, человек в меру состоятельный, но обремененный чувством юмора. Богатство возвышало его в глазах Ванессы, но представление о том, как правильнее поступать, принудило его оставить ее, а потом и забыть; во всяком случае, он вспоминал о ней лишь в минуты отдохновения от многочисленных дел. Аларик Клайд любил Ванессу и считал, что любить ее следует всегда, и все же позволил другой, сам того не осознавая, незаметно увлечь и покорить его; он вообразил, будто постоянное стремление воздерживаться от проявления мужских слабостей есть не что иное, как добровольная ссылка, и его сердце раскрылось навстречу Неизведанному, а Неизведанное повело себя по отношению к нему ласково и с любовью. Когда человек молод, полон сил и не стеснен обстоятельствами, жизнь может быть очень добра и прекрасна. Сколько мужчин, некогда молодых и не стесненных обстоятельствами, давно покорились судьбе, ибо некогда знавали и любили Неизведанное, но потом отвернулись от его чар и ступили на исхоженную тропу.
Клайд скитался по свету; как греческий бог, охотился и предавался мечтам, играл со смертью и проповедовал благочестие, передвигаясь со своими лошадьми, слугами и четвероногими маркитантами от одного населенного пункта к другому; и у дикарей, и у кочевников он встречал радушный прием; и был он другом всех животных и зверей. На берегах скрытого в тумане горного озера он стрелял дикую птицу, которая летела ему навстречу с другого конца света; в окрестностях Бухары наблюдал за тем, как предаются веселью наездники-арийцы; оказавшись как-то в полуосвещенной кофейне, видел он и один из тех чудесных примитивных танцев, которые уже никогда не забываются; а проделав долгий путь в долину реки Тигр, плавал и плескался в ее обжигающих ледяных водах.
Тем временем Ванесса в своем доме на тихой улочке Бейзуотера раз в неделю составляла список белья, отсылаемого в прачечную, ходила на распродажи, а когда ее посещала мысль сделать что-нибудь необыкновенное, она пыталась как-нибудь по-особенному поджарить хека. Иногда она ходила на вечеринки, где играли в бридж, и там, если игра не была особенно захватывающей, можно было по крайней мере узнать много нового из личной жизни королевской фамилии. Ванесса отчасти была рада тому, что Клайд выбрал то, что хотел. От природы она обладала весьма предвзятым отношением к респектабельности, хотя сама и предпочла бы быть респектабельной в несколько более комфортных условиях; вот тогда-то и проявились бы ее лучшие качества. Одно дело – слыть человеком, достойным уважения, но все-таки приятно быть поближе к Гайд-парку.
И вдруг свое отношение к респектабельности и представлению Клайда о том, как лучше поступать, она сочла ненужным и потерявшим всякую ценность. В свое время все это было полезно и весьма важно, но со смертью мужа Ванессы утратило всякий смысл. Новости о перемене в умонастроении Ванессы с неспешной настойчивостью находили Клайда то в одном месте, то в другом, и однажды, когда он находился в оренбургской степи, заставили его сделать остановку. Ему показалось необычайно трудным проанализировать свои чувства тотчас по получении известий. Но судьба неожиданно (и, пожалуй, несколько навязчиво) устранила препятствия с его пути. Он-то думал, что его переполняет радость, но у него уже не было того душевного подъема, испытанного им месяца четыре назад, когда после целого дня тщетного преследования одним удачным выстрелом он пристрелил снежного леопарда. Разумеется, он вернется и будет просить Ванессу выйти за него замуж, но при одном условии: ни под каким видом он не оставит свое новое увлечение. Ванесса вынуждена будет согласиться, дабы шагнуть вместе с ним в Неизведанное.
Дама приветствовала возвращение своего возлюбленного с гораздо большим облегчением, нежели то, которое она испытывала при расставании. Со смертью Джона Пеннингтона его вдова столкнулась с еще более стесненными обстоятельствами, и упоминание о Гайд-парке не появлялось более в ее записной книжке, где оно прежде фигурировало в качестве «титула учтивости»[38] на том основании, что адреса даны нам для того, чтобы мы могли скрыть свое местонахождение. Она, конечно, была теперь более независима, но независимость, которая для многих женщин так много значит, не имела для Ванессы большого значения. Она не обнаружила неудовольствия насчет условия Клайда и заявила, что готова следовать за ним на край земли; но поскольку земля круглая, то она тешила себя доставлявшей ей удовольствие надеждой, что как бы далеко человек ни забрел, рано или поздно он все равно окажется в непосредственной близости к Гайд-парку.
К востоку от Будапешта ее надежды начали таять, а когда она увидела, что ее муж знаком с Черным морем гораздо ближе, чем она с Ла-Маншем, ее стали охватывать недобрые предчувствия. Хорошо воспитанной женщине путешествие показалось бы интересным и увлекательным; в Ванессе же оно пробуждало лишь два чувства – испуг и дискомфорт. Ее кусали мухи, и она была убеждена, что лишь полнейшее безразличие мешало верблюдам делать то же самое. Клайд из кожи вон лез, – и ему это отлично удавалось, – пытаясь вносить разнообразие в их нескончаемые пикники в пустынях, и устраивал нечто похожее на пиршества, но даже охлажденный в снегу «Хайдсик»[39] терял свой вкус, когда становилось ясно, что смуглый виночерпий, подававший его с такой благоговейной элегантностью, лишь выискивал удобный случай, чтобы перерезать тебе горло. Клайду вовсе не следовало хвалить преданность Юсуфа, каковой не сыщешь у западной прислуги. Ванесса была наслышана о том, что все люди со смуглой кожей с такой же беспечностью лишают человека жизни, с какой жители Бейзуотера берут уроки пения.
Вместе с нараставшей раздражительностью и недовольством пришло и разочарование, как следствие того, что муж и жена не могли найти почву для взаимных интересов. Повадки и маршруты шотландского тетерева, обычаи и фольклор татар и туркмен, экстерьер казачьей лошади – все это вызывало у Ванессы лишь тоскливое безразличие. Клайд, со своей стороны, не приходил в восторг от известия о том, что королева Испании презирает розовато-лиловый цвет или что какая-то герцогиня, до вкусов которой ему никогда не было никакого дела, обнаружила у себя бурную, но вместе с тем весьма достойную страсть к маслинам с говядиной.
Ванесса начала склоняться к убеждению, что муж, имеющий в придачу к своей бродячей натуре устойчивый доход, не такое уж и благо. Одно дело – следовать за ним на край земли, и совсем другое – чувствовать там себя как дома. Даже респектабельность утрачивала некоторые свои положительные стороны, будучи помещенной в походную палатку.
Опечаленная и разочарованная оборотом, какой приняла ее новая жизнь, Ванесса обнаружила неприкрытую радость, когда в лице мистера Добрингтона, случайного знакомого, встреченного ими на убогом постоялом дворе в заштатном кавказском городишке, ей представилась возможность отвлечься. Добрингтон выдавал себя за англичанина, и делал он это скорее из уважения к памяти своей матери, которая, как говорили, своим происхождением отчасти была обязана одной английской гувернантке, давно, еще в прошлом веке, объявившейся в Лемберге. Если бы, обращаясь к нему, его неожиданно назвали Добрински, он бы, наверно, тотчас откликнулся; не без основания считая, что конец – делу венец, он допускал-таки некоторую вольность в отношении своей фамилии. На первый взгляд мистер Добрингтон являл собою не очень-то яркий образец мужской половины человечества, но в глазах Ванессы он был связующим звеном с той цивилизацией, которую Клайд, похоже, готов был отвергнуть. Он мог спеть какую-нибудь популярную песню и упоминал имена некоторых герцогинь, будто был знаком с ними, а в минуты особого вдохновения отзывался о них так, будто и они были с ним знакомы. Он даже мог припомнить некоторые изъяны на кухне или в винном погребе одного из самых роскошных лондонских ресторанов; то была критика самого высокого полета, и Ванесса внимала ему с благоговейным восторгом. И самое главное, он сочувствовал – поначалу осторожно, потом более откровенно – ее неотвязному недовольству Клайдом с его охотой к странствиям. Дело, имеющее отношение к нефтяным скважинам, привело Добрингтона в окрестности Баку; в предвкушении радости общения с отзывчивой женской аудиторией он изменил по возвращении свой маршрут таким образом, чтобы тот совпал как можно вернее с путем следования его новых знакомых. И покуда Клайд торговался с персидскими лошадниками или охотился на диких кабанов в их логовищах и прибавлял к списку среднеазиатских трофеев дичь, Добрингтон с дамой обсуждали, как приличнее вести себя в пустыне, притом с каждым днем их взгляды на этот предмет становились все более тесными. И однажды вечером Клайд принужден был ужинать в одиночестве, читая между блюдами длинное письмо от Ванессы, которая оправдывала свои действия тем, что она лучше будет себя чувствовать в общении с близким ей по духу человеком в цивилизованных краях.
Хотя в душе Ванесса руководствовалась самыми благородными побуждениями, ей страшно не повезло, что в день побега она вместе с любовником попала в руки курдских разбойников. Быть посаженной под замок в нищей курдской деревушке, находиться в тесной близости к человеку, который приходился ей всего лишь приемным мужем, и оказаться в центре внимания всей Европы, переживавшей ее тяжелую участь, – вот как раз этого она менее всего и желала. А тут еще последовали международные осложнения, что было совсем некстати. «Английская дама и ее муж-иностранец удерживаются курдскими разбойниками, которые требуют выкупа», – такую депешу получил консул, находившийся ближе других к месту их заточения. Хотя Добрингтон в душе был англичанином, все остальное в нем принадлежало Габсбургам, и, несмотря на то что Габсбурги не обнаруживали особенной гордости или удовольствия оттого, что в числе их многочисленных и разнообразных владений им принадлежит и это конкретное лицо, и с удовольствием обменяли бы его на какую-нибудь редкую птицу или млекопитающее для помещения в Шенбрунский парк, для сохранения своего достоинства на международной арене им надобно было выказать хоть какую-то озабоченность по поводу его пленения. И покуда министерства иностранных дел двух стран делали принятые в таких случаях шаги по вызволению своих подданных, произошла еще одна досадная неприятность. Клайд, преследуя беглецов, – не столько из желания схватить их, сколько руководствуясь смутным ощущением, что именно этого от него и ждут, – оказался в руках той же шайки разбойников. Продолжая предпринимать усилия по облегчению участи оказавшейся в беде дамы, дипломаты стали обнаруживать признаки некоторой нервозности, когда их задача осложнилась; как заметил один легкомысленный джентльмен с Даунинг-стрит, «мы будем рады освободить любого мужа миссис Добрингтон, но прежде хотелось бы знать, сколько их у нее». Для женщины, ценившей респектабельность, это звучало как приговор.
Между тем в положение пленников вкрались некоторые затруднения. Когда Клайд разъяснил разбойникам природу своих отношений со сбежавшей парой, те выразили ему самое горячее сочувствие, но наложили вето на саму мысль коллективной мести, потому как Габсбурги наверняка будут настаивать на том, чтобы Добрингтона доставили живым и желательно невредимым. Они не стали возражать против того, чтобы Клайд в течение получаса каждый понедельник и четверг охаживал своего соперника, но Добрингтон, прознав об этом соглашении, сделался таким болезненно-зеленым, что главарь разбойников принужден был аннулировать договор.
Ютясь в тесной горной хижине, троица с невыносимой тоской отсчитывала долгие часы. Добрингтон был не в меру напуган, чтобы вести разговоры, Ванесса была слишком оскорблена, чтобы открыть рот, а Клайд пребывал в молчаливом размышлении. Мелкий лембергский négociant набрался как-то смелости и дрожащим голосом затянул одну из популярных песен, но когда он дошел до того места, где речь велась о возвращении домой, Ванесса разрыдалась и попросила его больше не петь. Тишина обступила со всех сторон пленников, таким трагическим образом сведенных вместе; трижды в день они усаживались ближе друг к другу, чтобы поглотить приготовленную для них еду; так же животные, обитающие в пустыне, с молчаливой враждебностью глядят друг на друга на водопое, а потом расходятся, чтобы продолжать свое ночное бдение.
За Клайдом следили не так строго, как за другими. «Ревность привяжет его к женщине» – так думали похитители. Они не знали, что другая, истинная любовь звала его сотней голосов, раздававшихся отовсюду. И однажды вечером, видя, что внимание к нему ослабло, Клайд сошел с горы и возобновил свое изучение среднеазиатской дичи. Оставшихся пленников принялись стеречь с усиленной бдительностью, но Добрингтон едва ли сожалел об уходе Клайда.
Длинная рука или, пожалуй, лучше будет сказать, длинный кошелек дипломатии наконец-то способствовал освобождению пленников, но Габсбургам не пришлось порадоваться тому, что средства были потрачены не впустую. На набережной небольшого черноморского порта, где освобожденная пара снова соприкоснулась с цивилизацией, Добрингтон был искусан собакой, которая, по-видимому, была бешеной, хотя скорее она была всего лишь неразборчива. Укушенный не стал дожидаться проявления симптомов бешенства и умер от испуга, а Ванесса продолжила путь домой в одиночестве, каким-то образом ощущая, что респектабельность вновь мало-помалу возвращается к ней. Клайд, будучи занят чтением гранок своей книги о среднеазиатской дичи, нашел-таки время и подал на развод, вслед за чем поспешил удалиться в милые его сердцу просторы пустыни Гоби, дабы собирать там материалы для своей книги о фауне края. Ванесса, благодаря, вероятно, приобретенному ранее умению жарить хека, получила место на кухне ресторана в Вест-Энде. Заведение так себе, зато в двух шагах от Гайд-парка.
Майор Ричард Дамбартон.
Миссис Кэрви.
Миссис Пейли-Пэджет.
Сцена изображает палубу направляющегося на Восток корабля. Майор Дамбартон сидит в шезлонге, рядом стоит еще один шезлонг с табличкой «Миссис Кэрви», поблизости еще один.
Входит миссис Кэрви и опускается в шезлонг, майор делает вид, что не замечает ее.
Майор (неожиданно оборачиваясь). Эмили! Сколько лет! Вот так судьба!
Эмили. Судьба! Если бы! Это всего лишь я. Вы, мужчины, такие фаталисты. На целых три недели я задержалась с отъездом, чтобы попасть на один пароход с тобой. Подкупила стюарда, чтобы он поставил наши шезлонги в отдаленном уголке, и предприняла невероятные усилия, лишь бы выглядеть сегодня утром особенно привлекательной, а ты после всего этого говоришь «судьба!». Я ведь и вправду выгляжу особенно привлекательной, не так ли?
Майор. Как никогда. Время лишь прибавило зрелости твоим прелестям.
Эмили. Знала, что именно так ты и скажешь. Словарь любви такой скудный, не правда ли? Но в конце концов, главное – это чтобы тебя любили, не так ли?
Майор. Эмили, дорогая, и я кое-что сделал, чтобы оказаться рядом с тобою. Я тоже подкупил стюарда, чтобы он поставил наши шезлонги в отдаленном уголке. «Считайте, что это уже сделано, сэр» – таков был его ответ. Это было тотчас после завтрака.
Эмили. Мужчины только о том и думают, как бы прежде всего позавтракать. Я же занялась шезлонгами, как только вышла из каюты.
Майор. Будь же благоразумна. Я ведь только за завтраком узнал о твоем благословенном присутствии на борту. Дабы возбудить в тебе ревность, я за завтраком оказывал весьма необыкновенные знаки внимания одной молодой особе. Сейчас она, наверное, заперлась в каюте и пишет обо мне какому-нибудь своему приятелю.
Эмили. Не нужно тебе было из кожи вон лезть, чтобы возбудить во мне ревность, Дики. Ты уже сделал это много лет назад, когда женился на другой женщине.
Майор. Что ж, и ты вышла замуж за другого – и тоже за вдовца.
Эмили. И что в том плохого, когда выходишь замуж за вдовца? Попадись мне еще один, я и за него выйду замуж, лишь бы человек был хороший.
Майор. Послушай, Эмили, ну не торопись же так. Ты меня все время на круг обгоняешь. Теперь пришла моя очередь сделать тебе предложение. Все, что от тебя требуется, это сказать «да».
Эмили. Да я уже это практически сказала, так стоит ли на этом останавливаться?
Майор. Э-э-э… (Смотрят друг на друга, потом страстно обнимаются.) На этот раз мы пришли к финишу одновременно. {Неожиданно вскакивает.) Ах ты, ч… Забыл!
Эмили. Что такое?
Майор. Дети. Совсем забыл сказать тебе. Ты ведь не против детей?
Эмили. Нет, если речь идет об умеренном количестве. Сколько их у тебя?
Майор (быстро загибая пальцы). Пять.
Эмили. Пять!
Майор (с тревогой). Это очень много?
Эмили. Прилично. Но самое печальное, что и у меня их несколько.
Майор. Много?
Эмили. Восемь.
Майор. Восемь за шесть лет! О, Эмили!
Эмили. Только четверо мои. Остальные четверо достались моему мужу от первого брака. Но в целом все равно восемь.
Майор. А восемь плюс пять – тринадцать. Не можем же мы начинать семейную жизнь с тринадцатью детьми; это число несчастливое. (В волнении ходит взад-вперед.) Нужно что-то придумать. Если бы как-то сделать так, чтобы их было двенадцать. Тринадцать – это к несчастью.
Эмили. А что, с одним-двумя никак не расстаться? Может, французам еще нужны дети? Я часто видела объявления на этот счет в «Фигаро».
Майор. Думаю, им нужны французские дети. Мои и по-французски-то не говорят.
Эмили. Еще можно рассчитывать на то, что один из них обнаружит склонность к какому-нибудь пороку, и тогда можно будет отречься от него. Я слышала, что так делают.
Майор. Помилуй, но прежде ведь нужно воспитать его. Нечего и надеяться на то, что мальчик пристрастится к пороку, прежде чем не начал ходить в хорошую школу.
Эмили. А почему он не может быть порочным от природы? Таковы многие мальчики.
Майор. Это бывает тогда, когда порочны его родители. Ты ведь не думаешь, что у меня есть какие-то пороки, а?
Эмили. Иногда они передаются через поколение. У тебя в семье был кто-нибудь не такой?
Майор. Тетушка, о которой не принято было говорить.
Эмили. Ну вот видишь!
Майор. Но на это не нужно очень-то рассчитывать. В средневикторианские времена не принято было говорить о многом таком, о чем нынче говорят повсюду. Думаю, что эта самая тетушка вышла замуж за унитария, а может, ездила на охоту на лошади, вставив обе ноги в стремена, или что-нибудь еще в этом роде. Но ведь не можем же мы ждать до бесконечности, пока кому-то из детей передадутся отрицательные качества дальней родственницы, которых, может, и не было вовсе. Нужно придумать что-то другое.
Эмили. А может, кого-то еще усыновить?
Майор. Я слышал, что так поступают бездетные пары и тому подобная публика…
Эмили. Тише! Кто-то идет. Кто это?
Майор. Миссис Пейли-Пэджет.
Эмили. Вот она-то нам и нужна!
Майор. Это еще зачем? Чтобы усыновить кого-нибудь из наших детей? У нее что, своих нет?
Эмили. Только одна жалкая девчонка.
Майор. Ну-ка, давай прощупаем ее на этот предмет.
Входит миссис Пейли-Пэджет.
А, доброе утро, миссис Пейли-Пэджет. Я за завтраком все время думал, где мы могли в последний раз встретиться?
Миссис Пейли-Пэджет. В ресторане «Эталон», разве не так? (Опускается в свободный шезлонг.)
Майор. Ну конечно же, в «Эталоне».
Миссис Пейли-Пэджет. Я там обедала с лордом и леди Слагфордами. Очаровательные люди, но такие подлые. Потом они пригласили нас на «Велодром», чтобы насладиться «Песнью без одежды» Мендельсона[40] в интерпретации какой-то танцовщицы. Мы ютились в небольшой ложе где-то под крышей, и вы представить себе не можете, как там было душно. Как в турецкой бане. И, разумеется, оттуда ничего не было видно.
Майор. Значит, сравнение с турецкой баней неудачно.
Миссис Пейли-Пэджет. Майор!
Эмили. А мы как раз о вас вспоминали.
Миссис Пейли-Пэджет. Вот как! Надеюсь, ничего плохого вы обо мне не говорили?
Эмили. О, нет, дорогая! Путешествие ведь еще только началось. Нам было вас немножко жаль, вот и все.
Миссис Пейли-Пэджет. Жаль меня? Это еще почему?
Майор. Мы вспомнили ваш дом, который не оглашается ребячьими голосами. Ножками там никто не топает.
Миссис Пейли-Пэджет. Майор! Как вы смеете! Вы же знаете, у меня есть маленькая девочка! И ножками она топает не хуже других детей.
Майор. Но вы говорите только о паре ножек.
Миссис Пейли-Пэджет. Разумеется. Но мой ребенок не сороконожка. То, что нас высаживают время от времени в этих жутких джунглях, где и приличного бунгало нет, вынуждает меня удерживать мою девочку на борту, чтобы она не топала зря ножками. Но за сочувствие вам спасибо. Оно попало в точку. Как это и бывает при отсутствии такта.
Эмили. Дорогая миссис Пейли-Пэджет, мы лишь жалели о том времени, когда ваша миленькая девочка станет старше. Ни сестер, ни братьев, с которыми можно поиграть, у нее не будет.
Миссис Пейли-Пэджет. Миссис Кэрви, весь этот разговор мне, мягко говоря, представляется неуместным. Я замужем всего два с половиной года, и, естественно, семья у меня небольшая.
Майор. Не будет ли некоторым преувеличением называть семьей одну маленькую девочку? Говоря о семье, оперируют числами.
Миссис Пейли-Пэджет. Вы, майор, произносите необыкновенные вещи. Да, пока у меня в семье только маленькая девочка…
Майор. Но ведь мальчиком-то она все равно не станет, если вы на это рассчитываете. Поверьте нам на слово; у нас в этом плане гораздо больше опыта. Родился девочкой, значит, девочкой и быть. Природа тоже совершает ошибки, но она на них учится.
Миссис Пейли-Пэджет (вставая). Майор Дамбартон, эти пароходы ужасно малы, но, полагаю, я сумею сделать так, чтобы до конца путешествия более не встречаться с вами. То же относится и к вам, миссис Кэрви.
Миссис Пейли-Пэджет уходит.
Майор. Какая-то непонятливая мать! (Опускается в шезлонг.)
Эмили. С таким характером ей вообще нельзя доверять детей. Ах, Дики, и зачем у тебя такая большая семья? Ты всегда говорил, что хотел бы, чтобы я была матерью твоих детей.
Майор. Я не мог ждать, пока ты вскармливаешь одну династию за другой. Ума не приложу, почему бы тебе было не ограничиться собственными детьми, а не коллекционировать их, как почтовые марки. Как такое вообще могло прийти в голову – выйти замуж за мужчину с четырьмя детьми!
Эмили. Что ж, а ты просишь меня выйти за того, у кого их пять.
Майор. Пять? (Вскакивает.) Разве я сказал пять?
Эмили. Ну конечно.
Майор. Постой, Эмили, может, я ошибся? Давай считать вместе. Ричард – его так назвали в мою честь.
Эмили. Один.
Майор. Альберт-Виктор – по-моему, он родился в тот год, когда состоялась коронация.
Эмили. Два!
Майор. Мод. Ее назвали в честь…
Эмили. Какая разница в честь кого! Три!
Майор. И Джеральд.
Эмили. Четыре!
Майор. Вот и все.
Эмили. Ты уверен?
Майор. Клянусь, это все. Я наверное, Альберта-Виктора счел за двоих.
Эмили. Ричард!
Майор. Эмили!
Обнимаются.
Теодорик Волер с младенчества и до среднего возраста воспитывался любящей матерью, главная забота которой состояла в том, чтобы оградить его от того, что она называла грубой действительностью. Уйдя из жизни, она оставила Теодорика одного в мире, оказавшемся не только действительно существующим, но и значительно более грубым, чем, как он полагал, это было необходимо. Для человека с его характером и воспитанием даже простая поездка по железной дороге оборачивалась множеством мелких неприятностей и легких недоразумений, и когда он однажды сентябрьским утром занял свое место в купе второго класса, то почувствовал, как им овладело ощущение беспокойства и душевное смятение. Он гостил в доме деревенского священника. Обитатели его, ясное дело, не отличались ни неучтивостью, ни склонностью к праздности, однако хозяйство вели столь небрежно, что это не могло не кончиться неприятностью. Запряженная пони повозка, которая должна была отвезти его на станцию, так и не была прислана вовремя. А когда пришло время отъезда, нигде не нашлось человека, который взялся бы управлять ею. Ввиду такого обстоятельства Теодорик с невыразимым, но глубоким отвращением, да и неожиданно для себя, принужден был вступить в сотрудничество с дочерью священника в деле запрягания пони, что повлекло за собой пребывание впотьмах в мрачной постройке, именуемой конюшней и соответственно пахнувшей, к тому же в ней еще и пахло мышами. Правду сказать, Теодорик не боялся мышей, но относил их к числу грубых проявлений действительности и считал, что Провидение, поразмыслив, уже давно могло бы признать, что они не незаменимы, и изъять их из обращения.
По мере того как поезд плавно отходил от станции, нервное возбуждение Теодорика усугублялось наличием слабого запаха конного двора и еще, пожалуй, тем, что на своем обыкновенно хорошо вычищенном платье он то и дело обнаруживал одну-две заплесневелые соломинки. К счастью, другой обитатель купе, одинокая дама его же возраста, была, видимо, более расположена ко сну, нежели к внимательному разглядыванию кого-нибудь. Поезд должен был проследовать без остановок до самого конечного пункта, находившегося на расстоянии примерно часа езды, вагон же был устаревшей конструкции, выхода в коридор не имел, и вряд ли новые попутчики могли нарушить полууединение Теодорика. Однако едва поезд набрал нужную скорость, как он неохотно, но уверенно вынужден был признать, что он не один в купе со спящей дамой и даже не один в своей одежде. Ползучее передвижение чего-то теплого по телу выдавало непрошеное и весьма нежелательное присутствие – невидимое, но остро осязаемое – заблудившейся мыши, которая, очевидно, укрылась в ее нынешнем убежище во время эпизода с запряганием пони. Последовавшие притоптывание, потряхивание и яростные щипки не смогли заставить незваного гостя покинуть убежище, ибо тот, по-видимому, придерживался девиза – «Exelsior».[41] Тогда законный хозяин одежды откинулся на спинку сиденья и попытался быстро изыскать иной способ положить конец этому совместному владению. Он и думать не мог о том, чтобы в продолжение целого часа пребывать в ужасном положении Роутон-хауса[42] бродячих мышей (в воображении своем он уже по меньшей мере удвоил число посягателей). С другой стороны, только раздевание, и никакая другая решительная мера, могло бы помочь ему избавиться от мучителя, раздеться же в присутствии дамы, даже с вполне достойными целями, казалось ему мыслью, от которой кончики ушей начинали стыдливо рдеть. В присутствии представительницы прекрасного пола он не мог заставить себя даже показать свои носки ажурной работы, хотя бы немного. Однако дама, по всей видимости, крепко спала безмятежным сном; мышь, с другой стороны, казалось, пыталась свести Wanderjahr[43] лишь к нескольким беспокойным минутам. Если теории переселения душ хоть сколько-нибудь можно верить, то эта конкретная мышь, должно быть, в прежней жизни точно состояла членом альпийского клуба. Иногда в своем рвении она теряла точку опоры и соскальзывала примерно на полдюйма, и тогда, испугавшись или, что более вероятно, обозлившись, кусалась. Теодорик оказался перед лицом самого серьезного испытания в своей жизни. Густо покраснев до цвета свеклы и мучительно следя за спящей попутчицей, он быстро и бесшумно прикрепил концы своего дорожного пледа к полкам с обеих сторон купе, так что последнее оказалось перегороженным прочным занавесом. В устроенной таким образом комнате для одевания он с яростной поспешностью приступил к избавлению себя частично, а мыши – полностью от оболочки из твида и полушерсти. Когда освобожденная мышь живо соскочила на пол, плед, плохо закрепленный на одном конце, также упал с леденящим душу шуршанием, и почти тотчас спавшая пробудилась ото сна и открыла глаза. Обнаружив едва ли не большее проворство, чем мышь, Теодорик ухватился за плед и, забившись в самый угол купе, попытался укрыться в его многочисленных складках до самого подбородка. Кровь неистово билась и пульсировала в венах на шее и на лбу, покуда он, ни слова не произнося, ждал, когда же дернут за шнур, призывая к общению. Дама меж тем довольствовалась молчаливым лицезрением своего странным образом укутавшегося попутчика. Интересно, много ли ей удалось увидеть, допытывался у самого себя Теодорик, и вообще – что она, черт побери, думает по поводу его теперешнего положения?
– Мне кажется, я простудился, – с отчаянием отважился произнести он.
– Вот как? Мне очень жаль, – отвечала она. – А я как раз собиралась попросить вас открыть окно.
– Боюсь, у меня малярия, – прибавил он, слабо стуча зубами не столько от страха, сколько из желания подкрепить свою выдумку.
– У меня в сумке есть немного бренди, не могли бы вы снять ее с полки? – сказала его собеседница.
– Ни за что на свете… то есть я хотел сказать, я против этого никогда ничего не принимаю, – искренне заверил он ее.
– Вы, верно, заболели в тропиках?
Теодорик, чье знакомство с тропиками ограничивалось ежегодной коробкой чая от дядюшки Цейлона, почувствовал, что даже малярия не держится у него. А что, если, подумал он, по крупицам изложить ей истинное положение дел?
– Вы боитесь мышей? – решился он, еще более, насколько возможно, покраснев.
– Нет, если их не так много, как тогда, когда они съели епископа Хатто.[44] А почему вы спрашиваете?
– Одна забралась мне под одежду, – произнес Теодорик голосом, показавшимся ему едва знакомым. – Мне было весьма не по себе.
– Должно быть, это так, если вы любите, чтобы одежда плотно прилегала к телу, – заметила она. – Однако у мышей оригинальное представление о комфорте.
– Я вынужден был избавиться от нее, пока вы спали, – продолжал он. Затем залпом проговорил: – А избавляясь от нее, я оказался вот в таком… состоянии.
– Ну что вы, избавление от маленькой мышки никак не может вызвать простуду, – воскликнула она с веселостью, которую Теодорик счел неуместной.
Она явно что-то отметила в его неловком положении и теперь посмеивалась над его замешательством. Казалось, вся кровь бросилась ему в лицо, и в душе его хуже тысячи мышей расползлись муки унижения. А затем, когда он пустился в размышления, на смену унижению заступил настоящий ужас. С каждой минутой поезд все стремительнее приближался к переполненной людьми, оживленной конечной станции, где вместо этого парализующего взора, направленного на него из дальнего угла купе, на него уставятся десятки любопытных глаз. Оставалась еще одна хрупкая отчаянная возможность, судьбу которой должны были решить последующие несколько минут. Его попутчица может вновь погрузиться в благословенный сон. Но по мере того как пролетали, отдаваясь нервной дрожью, минуты, возможность эта угасала. Время от времени Теодорик украдкой посматривал на нее, однако всякий раз обнаруживал лишь бдительное бодрствование.
– Похоже, мы приближаемся к цели, – вскоре заметила она.
Теодорик тоже подмечал со все нарастающей тревогой мелькающие за окнами ряды дымовых труб, торчавших над небольшими уродливыми домишками, что предвещало сигнал к действию. Словно загнанный зверь, поднятый из логовища и яростно бросающийся в надежде на кратковременную передышку в первое попавшееся убежище, он отбросил плед и принялся торопливо натягивать на себя скомканную одежду. Он чувствовал, что за окном проносятся скучные пригородные станции, ощущал удушье и стеснение в груди, слышал ледяное молчание в том углу, куда не осмеливался взглянуть. Затем, когда он опустился на свое место в одежде и почти в забытьи, поезд замедлил ход и пополз к остановке, и тут женщина заговорила.
– Будьте столь любезны, – обратилась она к нему, – найдите мне носильщика и помогите взять такси. Я понимаю, что вам нездоровится, и я чувствую себя неловко, беспокоя вас, но, будучи слепой, я всегда обращаюсь за помощью, когда приезжаю на железнодорожную станцию.