Через два дня после разгрома фирмы «Эвтанатос» на двадцатый этаж черкизовского небоскреба поднялись трое оперативников.
— Гражданин Еремеев? — осведомился старший. — Ознакомьтесь с ордером на обыск и постановлением на арест.
— В чем дело, ребята?
— Вы обвиняетесь в незаконном хранении оружия и убийстве гражданина Леона Игоревича Ковальчука.
Обыск, проведенный на квартире, ничего не дал. Дельфа заперли в ванной, и он чуть не выломал дверь.
— Все правильно, — сказал он на прощанье Карине. — Капитан отвечает за все. Я потерял пассажира, мне и отвечать.
Еремеева отвезли в следственный изолятор на Матросской Тишине. Так началась его новая — пятая жизнь…
Едва за спиной лязгнула тюремная дверь, Еремеев с порога крикнул в битком набитую камеру:
— Бывшие моряки есть? Ко мне!
Он прокричал это так, как будто прямо сейчас готов был увести бывших моряков из камеры на корабль. Народ в СИЗО невеселый и необщительный — каждый в свою беду, в свою думу погружен. Это не лагерный барак со своей железной иерархией. Но и здесь, конечно, своя групповщина. Вон старожилы лучший угол на нарах заняли, кучкуются… Оттуда и насмешки полетели:
— Адмирал Нахимов прибыл!
— На параше плавать будет…
Еремеев стоял как командир на плацу, объявивший построение. Он обводил камеру глазами: не может быть, чтобы среди двух десятков российских мужиков не нашлось хотя бы одного моряка!
Нашлось!
С нижних нар поднялся детинушка лет тридцати с примятым боксерским носом и черными буклями длинных волос, разбросанных по голым плечам, на правом синела наколка — дельфин в прыжке, якорь и буквы «КСФ», разбросанные по остриям румбовой звезды.
— Ну, я моряк… А дальше что?
— Дальше потолкуем кое о чем…
Они отошли, ловя на себе любопытные взгляды, в самый малолюдный угол камеры.
— Олег! — протянул руку Еремеев.
— Вова, — мрачно прогудел длинновласый боксер.
— На северном флоте служил? — кивнул на наколку Еремеев, безошибочно расшифровав литеры «КСФ» как «краснознаменный северный флот», а дельфина как эмблему подводных сил. — На лодках?
— Сначала на лодках, потом в Медвежьей Губе…
— В боевых пловцах, что ли?
— Ну…
— То, что надо!
— А чего надо-то?
— Пока что надо держаться вместе… Вон смотри, к нам кто-то еще подгребает.
К ним подбирался низенький и полный лысый бородач лет под сорок, одетый в мятый серый костюм и некогда голубую рубашку, естественно, без галстука.
— Вы, что ль, моряков спрашивали?
— Мы. На чем ходил?
— На сейнерах. Коком.
— Где?
— В Югрыбфлоте. Под Африкой паслись.
— Звать-то тебя как?
— Юрий Иванович Козликов. Можно сокращенно — Ереваныч.
— А почему «Е», а не Ю-риваныч?
— Это меня так за анекдоты про армянское радио прозвали. Я их уйму знаю: армянское радио спрашивают, что будет, если…
— Погоди. Чего тебе тут шьют?
— Растрату. Я тут бухгалтером в одной фирме работал.
— Беда, коль сапоги начнет тачать пирожник… А ты, Вова, за что?
— Угон личного автотранспорта.
— Ну, а мне, орлы, мокруху клеют… Я вам вот что скажу. Все мы отсюда, конечно, выйдем. Тем более, что к полстолетию Победы кое-кому амнистия светит. Это я вам как бывший юрист говорю.
— Ты чего, из ментов, что ль? — насторожился Вова.
— Юрисконсультом в фирме работал.
— Ну тогда ты Плевако! — уважительно протянул бывший боевой пловец, он же морской диверсант Вова.
— А чего тебя на авто потянуло? — усмехнулся Еремеев. — Угонял бы яхты или катера. Оно как-то поближе к основной профессии. Да и прибыльнее. Яхта знаешь сколько стоит?
— Сколько?
— Да столько же, сколько пять хороших «мерсов».
Вова задумался.
— Я сначала на мидиевой ферме под Феодосией работал…
— Ой, какой плов я из мидий делаю! — застонал Ереваныч.
— Да заткнись ты со своим пловом!
— Фу, Вовочка, как невежливо! — осадил его Еремеев. — Ты и в детстве такой был? Небось, в няньку соской кидался?
— Я ж говорю, а он перебивает…
— Вот хрен я тебе дам своего плова попробовать! — окрысился бывший кок.
— Ша, ребята! — остановил их Еремеев. — Так мы никуда не уплывем. Давайте жить дружно! Тем более, что после СИЗО, после амнистии — вы же перворазники, надеюсь?..
— Ага, — подтвердил Вова.
— После выхода я беру вас к себе на пароход.
— То ты юрисконсульт, то ты капитан… — засомневался диверсант.
— Яхтенный капитан, — уточнил Еремеев. — Одно другому не мешает. И пароход у меня под парусами. И даже камбуз есть. Главное, нам здесь не потонуть. За друг друга держаться надо. Ну и я вам кое в чем помогу — по части тактики поведения на допросе.
В эту ночь они освободили себе на нижних нарах три «плацкарта» рядом. Никто и не пикнул, когда Вова, поигрывая татуированными бицепсами, бесцеремонно раздвинул чужие тюфяки. Еремеев лег в середину. Как ни странно, он засыпал в отличном расположении духа. СИЗО — это не бункер Гербария. Это раз. В камере у него своя команда и он ее лидер, никто не заклюет. Это два. И три — перед глазами стоял мрак нового тоннеля и снова надо было отыскивать дверь в его безнадежно глухой стене. А разве не этим он всю жизнь и занимался?
В ночной духоте под разносвистный храп двадцати мужских глоток ему снилась тишина сгоревшего Дома. Глубокая, долгая, чистая. Нервы, истрепанные Москвой, отходили в ней блаженно под шелковый трепет пламени в печи, под шум ветра в еловых лапах. Как Курск знаменит соловьями, Ростов — звонами, Абрамцево славилось тишиной.
Музыка Штрауса, втянутая в Дом по волноводам дедовского приемника, вплеталась в пляску огня на сосновых поленьях. Сначала отогревались стекла, потом настенные часы, сами собой пускаясь в ход, наконец оживали мухи, зимовавшие в вате, проложенной между рамами. Дом наливался печным теплом и лунным светом.
…Вдруг проснешься посреди глухоманной ночи и услышишь звуки столетней давности — мельничный шум ветра в жесткой еловой хвое, собачий полнолунный вой, скрип печной дверки, звяканье кочерги, стеклянистый шорох древесных углей да тонкий трепет рвущегося пламени… А в окно из-под тяжелой еловой лапы зрит луна, и свет ее стекает отвесно по березовым стволам. И такая пронзительная тишина, что хочется заткнуть уши, чтобы хоть кровь в ушах прошумела.
Утром его вызвали на допрос. Еремеев с нескрываемым любопытством вглядывался в коллегу — массивного густобрового следователя по особо важным делам Сергея Сергеевича, как он представился, Бевза. Бевз с ходу стал брать быка за рога:
— В каких отношениях вы были с гражданином Ковальчуком?
— В служебных. Он начальник, я подчиненный.
— У вас были служебные конфликты?
— Нет. Сферы нашей деятельности почти не пересекались.
— А в личном плане?
— В неслужебное время мы не общались.
— А в каких отношениях он состоял с вашей женой?
— Это бестактный вопрос. Я отказываюсь на него отвечать.
— Вам придется на него ответить. Иначе я буду думать, что на Пироговском водохранилище произошел не несчастный случай, а имел место акт мести на почве ревности.
— У вас нет никаких оснований для подобной версии.
Сергей Сергеевич бросил ручку и прошелся по кабинету, слегка припадая на левую ногу.
— Ну, хорошо, — вздохнул он, — вы сами не раз допрашивали… И знаете, что после первой же уличенной неправды теряется доверие ко всем остальным показаниям. И я его уже потерял. Вы сказали первую неправду.
— Я не вправе обсуждать личную жизнь моей жены с кем бы то ни было и где бы то ни было!
— Весьма похвально, что вы так печетесь о чести своей супруги. Но интересы дела требуют вмешательства в вашу общую личную жизнь. Приношу свои извинения, но повторяю свой вопрос: у вас были причины для ревности?
— Карина не давала мне таких поводов.
— А в прошлом? До вашего брака?
— С того дня, как она согласилась выйти за меня замуж, ее прошлое перестало для меня существовать.
Сергей Сергеевич усмехнулся и вернулся за свой стол.
— Это легче сказать, чем сделать. Между нами мальчиками: ну-у чего душой кривить — кому приятно иметь дело с бывшим любовником своей жены? Лично мне неприятно. Да и вам тоже! Всем неприятно!
Еремеев задумался: этому хромому черту откуда-то известно про Леонкавалло и Карину. Ясно, куда он клонит — к убийству на почве ревности. За это и срок больше, чем за преступную халатность, повлекшую тяжкие последствия. Зачем ему это нужно? Придать больший вес делу? Ладно, поборемся. Мы тоже не лыком шиты…
— В тот день у меня не было никаких вспышек ревности. Если вас интересует мое эмоциональное состояние, то оно было радостным. Я нашел пропажу шефа. Это была удача профессионала. Вы должны меня понять…
— Кто это может подтвердить?
— Тот, кто был свидетелем несчастного случая.
— Но он утверждает обратное.
— Истец не может быть свидетелем!
— А он и не истец. Он свидетель. Единственный притом. Всех остальных вам удалось убрать. Не так ли?!
Это был удар. Еремеев растерялся. Не ожидал. Слишком многое вдруг стало ясно. Герман Бариевич никуда не улетел. Он действует здесь, в Москве. Он будет убирать его законными средствами. Для этого у него хватит долларов…
— Я отказываюсь отвечать на ваши вопросы. Я буду требовать, чтобы мое дело вел другой следователь!
— Чем же я вам не угодил?
— Вы применяете средства психологического давления!
— Ничего подобного. Это тактика допроса.
— Я требую адвоката!
— Ваше требование будет удовлетворено.
В камере Еремеев рухнул на нары совершенно обессиленным. Дело принимало скверный оборот. Ему шьют убийство четырех человек. Это почти наверняка вышка. Влип! И ведь формально они правы: он убрал четырех мерзавцев. Но кто докажет, что они были негодяями? И даже если так, то лишать их жизни он не имел права. Это самосуд и расправа. Стоп! Вот эту мысль никогда больше не допускать. Иначе пропал. В ней психологический проигрыш. И она по сути не верна. Ведь Леонкавалло фактически угрожал его жизни..
«Переменой галса я осуществил свое право на самооборону в пределах необходимости и достаточности. К тому же я сделал это в состоянии аффекта — под впечатлением его сообщения о гибели Тимофеева и Артамоныча. Если судить честно — я прав. Я прав! Слышишь, Еремеев, ты прав! И стой на этом…»
— Чего загрустил, кэп? — подсел к нему Вова.
— В море давно не ходил…
— У тебя правда, что ль, яхта?
— Крейсерская. С дизелем.
— А я на лодке электриком был.
— И электрику на яхте дело найдется.
— И в загранку выпустят?
— Выпустят. Сейчас насчет этого свободно. Оформляй документы и иди.
Тут и Ереваныч присоединился, пустился в воспоминания… «Санта Марина» в общей камере СИЗО стала для них троих чем-то вроде спасательного плотика. Она уносила их в будущее без решеток и контролеров, нар и параш…
Почти неделю не вызывали Еремеева на допрос. За это время состав камеры обновлялся довольно быстро. На третьи сутки своего заключения среди новичков Еремеев обнаружил знакомое лицо. Но припомнить, где же видел он этого низколобого бритого под малярную кисть парня, он так и не смог. Он мучился, ворошил в памяти сотни мгновенных снимков всех, кто попадался ему на пути за последние годы. Он чувствовал смутную угрозу, исходившую от этого человека, и на ночь лег между здоровяком Вовой и Ереванычем.
Утром на свежую голову и ясную память вспомнил: этот парень сбегал с Леонкавалло по лестнице Карининого дома — оба спешили перехватить шантажиста из ФСК.
— Ребята, — сказал он своей команде, — здесь подсадная утка. Вон она… Вон тот с отвислой губой. Надо будет ночью его прошмонать.
Ночью бывший боевой пловец сел на ноги «засланцу», а Ереваныч придавил ему голову подушкой, навалившись для верности грузным телом. Олег быстро обшарил карманы парня и нашел то, что искал, — прозрачный шприц-тюбик, завязанный в уголок носового платка. Сизота, услышав шум, заворчала, свесились вниз чьи-то головы… Узнав, что шмонают стукача, мужики приняли самое деятельное участие в обработке «квакера». Утром вислогубого увели в сиянии лимонно-фиолетовых фонарей на допрос, и в камеру он уже больше не вернулся.
Ясно было одно — Герман Бариевич объявил своему бывшему референту беспощадную войну и руки у него довольно длинные и всепроникающие, как микронные радиоволны. Второй допрос у Сергея Сергеевича лишний раз подтвердил этот мрачный вывод. Никакие протесты не помогли сменить следователя.
— Расскажите мне, каким образом вы умертвили гражданина Италии сеньора Мартинелли! — потребовал Бевз, ничуть не изменив своей напористой тактике.
— Я не знаю никакого сеньора Мартинелли.
— Тем хуже для вас. Вы умертвили совершенно незнакомого вам человека только потому, что он оказался свидетелем вашего преступления. Ведь это на его глазах вы вышвырнули Ковальчука за борт!
Сергей Сергеевич вколачивал свои риторические вопросы как гвозди, подкрепляя их воистину гипнотизерскими взглядами из-под мохнатых бровей. Он внедрял свою версию в сознание подследственного с мощью штамповального станка.
— Если вы затрудняетесь вспомнить, как вы это сделали, я помогу вам. Вы знали, Что у партнера вашего шефа вшит стимулятор сердечной деятельности. Электрошоковый разряд, которым вы его поразили, оказался для него смертельным. Где вы достали электрошоковое устройство, Еремеев?
— У меня не было никакого электрошокового устройства.
— Ваше отпирательство так банально, что мне неловко заносить его в протокол.
— Можете не заносить, я все равно не подпишу протокол.
— Все равно вам будет в гробу, которого у вас тоже не будет. Вы-то знаете, как хоронят после подвала… Не подводите себя под вышку. Или вы надеетесь на амнистию? Честно говорю — она вам не светит, как не светит и пожизненное заключение. Но обещаю вам вполне приемлемый для вас срок, если вы все-таки подпишете протокол. Разве вы не так говорили своим подследственным? Или вы не выполняли своих обещаний? Если вы их выполняли, тогда прошу верить и мне.
— Я требую встречи с адвокатом!
Сергей Сергеевич поморщился и переставил с подоконника на стол — Еремеев вздрогнул — черную керамическую пепельницу в виде человеческого черепа.
— Вы же сами знаете, как трудно сейчас с адвокатами.
Каждый карманник требует себе адвоката… Буду иметь в виду вашу просьбу.
— Это не просьба. Это законное требование!
— Дорогой мой, не вам распинаться сейчас о законности.
Бевз склонился над протоколом, подарив ненароком подследственному чудный вид на мокрые железные крыши, над которыми кружила в осеннем туманце стайка белых турманов. Кто-то держал еще голубятню…
Напрасно Ереваныч пытался развеселить его историями из жизни армянского радио. Еремеев думал о своем: «Бывает запоздалое чувство страха и бывает запоздалое чувство счастья. Ведь был же счастлив этим летом, хотя каждый день был соткан из сотен мелочных забот. Но вспомни, как лениво бежала под яхтенные скулы зеленая затканная тополиным пухом вода. А потом ты поставил спинакер, и весь мир оказался в шатре расписного шелка… Вспомни, как вы целовались с Кариной, прикрывшись от солнца и чужих взглядов углом спущенного паруса… Ее поцелуи звучали на губах, замирая, долго-долго, как колокол после удара. Разве не подарила тебе судьба «Греческую смоковницу» наяву? За все приходится платить. Вот и плати… И нечего ныть, господин капитан!»
И третий допрос был проведен коротко, стремительно и беспощадно:
— Значит, вы отказываетесь сообщить, откуда взялся у вас электрошокер, — подытожил прошлую беседу Сергей Сергеевич. — Но ведь мне и без вас известно, что вы взяли его из вещдоков вашего последнего следствия. Вы, использовав служебное положение, взяли на время орудие преступления арестованного Вантуза и сами совершили им преступление. Ваши бывшие коллеги охотно раскрыли мне этот ваш маленький секрет. Я не поленился съездить на «Преображенскую заставу». И небезызвестный вам капитан Махалин раскрыл всю вашу неприглядную подноготную. Не верите?
— Не верю!
— Нет проблем! Устроим вам очную ставочку. Повидаетесь с бывшим приятелем. Наверное, соскучились? А?
Однако очную ставку с Махалиным Бевз почему-то так и не устроил. Более того, перестал вызывать на допросы. Неотличимые друг от друга дни складывались в незаметные недели, недели в месяцы… Уже отправились отбывать свои сроки сначала Вова, а потом Ереваныч, обменявшись на прощанье адресами. Уже и народ в камере сменился по третьему разу, а про Еремеева забыли напрочь.
Человека всегда что-нибудь гложет. На сей раз дежурной болью была тоска по Карине. Вдруг засомневался: не из той она породы, чтобы ждать мужика — ладно годами — месяцами. Да и зачем он нужен ей, почти вдвое старший? Декабристки теперь не в моде… был первый муж, был второй, найдется и третий.
— Еремеев! На выход!
Перед началом допроса Еремеев попросил свидания с женой.
— Как? — деланно изумился Сергей Сергеевич. — Разве я вам не сообщал?! Она погибла в автокатастрофе.
При ужасных известиях в первую очередь слабнут почему-то подколенные мышцы. Надо было почаще приседать, Еремеев, тренировать ноги, чтобы не садиться так позорно мимо стула. И вестибулярный аппарат укреплять необходимо: все поплыло, зрачки в разные стороны, полное рассогласование дальномеров… Не хватало еще сознание потерять, как последней институтке… Капитан Еремеев, не доставляйте удовольствие этому гаду вылить на вас графин с холодной водой!
Карина! Она все время порывалась сесть за руль «джипа». Села…
— Я не смогу отвечать сегодня на ваши вопросы. Прошу отправить меня в камеру.
— А я и не будут вас ни о чем спрашивать. Вам и в самом деле проветриться надо. Вон как побледнели, дорогуша. Так нельзя. Здоровье беречь надо. Мало ли что в жизни случается. Люди тонут ни с того, ни с сего, стимуляторы сердца вдруг отказывают… Съездите сейчас в Водники, на Пироговское водохранилище. Под парусом пройдетесь. Неприятности легче на природе переживать. По себе знаю.
Заодно и следственный эксперимент проведем. Покажите нам, как это гражданин Ковальчук за борт кувырнулся. Чего вам в камере сидеть. Надоело, поди? А мы прогулочку устроим, да еще в женском обществе. Вот Татьяна Николаевна компанию нам составит. Знакомьтесь, моя помощница!
Еремееву опять пришлось собрать все душевные силы, чтобы не вскрикнуть — на сей раз от радости — в кабинет вошла Таня Олейник. Она тоже ничем не выдала их давнего знакомства, скользнула взглядом и положила на стол бумаги на подпись.
Под колеса милицейского «газона» летел латаный асфальт московских улиц. Как странно выглядит родной город сквозь зарешеченное стекло автомобиля. Ехали впятером — водитель, Бевз, Татьяна и милицейский сержант с укороченным автоматом.
Распогодилось. Мокрое шоссе было радостно вызлащено ноябрьским солнцем.
Хотя навигация закончилась, «Санта Марина» одиноко стояла у пирса. Татьяна отправилась в яхт-клуб за понятыми и рулевым, а все остальные с большим интересом осматривали красивое комфортабельное суденышко. Еремеев даже забыл на минуту, в каком качестве он здесь находится, — показывал, объяснял и даже готовил яхту к выходу.
— Можно и чаек сварганить! — по-хозяйски предложил он, хлопоча у газовой плитки. Выдвинул столовый ящичек, где хранились заварка, соль и специи, и наткнулся на складной боцманский нож с широким кривым лезвием. Оглянувшись — никто не видит, все разбрелись по яхте — сунул в карман. Пригодится, не здесь, так в камере.
Вернулась Татьяна с двумя понятыми — начальником клуба и парнишкой-рулевым. Она была очень хороша в своем красном плаще и алом берете. Пока величественный Бевз объяснял понятым их задачи, Таня подошла к Еремееву и тихо шепнула:
— Бери меня в заложницы и ходу! Понял?! У меня в правом кармане нож.
Еремеев оценил обстановку. Бевз с понятыми на берегу, автоматчик на пирсе. Водитель-милиционер разгуливает по крыше салона. Есть ли у него оружие?
— Саша, — крикнула Татьяна автоматчику, — принеси, пожалуйста, мою сумку. Она на заднем сиденье!
Сержант, закинув автомат за спину, поплелся к машине. Татьяна спрыгнула с пирса в кокпит и выжидательно посмотрела в глаза Еремееву: ну же?!
Олег не спеша снял швартовый конец с носовых уток.
— Иди сюда, — подозвал он водителя, — подержи трос.
Молоденький милиционер соскочил на пирс и охотно взялся помогать. Теперь на яхте никого, кроме Татьяны, не было. Еремеев спустился в кокпит, нажал кнопку стартера. Дизель фыркнул в воду и глухо забубнил, сотрясая корпус сытой дрожью. Все обернулись на этот новый звук. Пора!
«Господи, помоги!»
Еремеев выхватил боцманский нож, притянул Татьяну, которая охотно приникла к нему, приставил ей к горлу кривое лезвие и заорал:
— А ну, падлы, не подходи! Все на берег! Кто рыпнется — зарежу!
Бевз оторопело вскинул свои роскошные брови. Но Еремеев следил только за автоматчиком. Тот вскинул оружие и в нерешительности замер. Сергей Сергеевич тоже достал пистолет.
Татьяна закрыла глаза, и Еремеев почувствовал сквозь плащ нешуточную дрожь ее сильного тренированного тела. При желании ей ничего не стоило перекинуть его через бедро, но она лишь вжималась в его грудь.
— Марш с пирса! — крикнул он водителю, все еще державшему носовой швартов. — Брось трос и на берег!
Милиционер повиновался и пятясь сошел с мостков. Еремеев, не отпуская Татьяну — она покорно присела, когда он нагнулся, — включил муфту, и «Санта Марина» дернулась назад, волоча по воде брошенный швартов. Автоматчик дал очередь поверх мачты.
— Зарежу! — страшно прокричал Еремеев и снова сунул кривое лезвие под Татьянин подбородок. Бевз замахал на сержанта руками и кинулся к машине. Еремеев присел на банку кокпита, посадил Татьяну на колени и взялся за румпель. «Санта Марина», набирая обороты, уходила все дальше и дальше. Пометавшись в поисках катера — черта с два найдешь, навигация кончена, все плавсредства на стендах, — люди на берегу помчались к зданию яхт-клуба вызывать подмогу. Конечно, Бевз мог вызвать и вертолет, и милицейский глиссер, так что далеко не уйдешь — Еремеев это понимал и держал курс к ближайшей рощице.
— Может, я слезу? — попросилась Татьяна.
— Сиди, так теплее и приятней! — Он покрепче обнял ее.
— Нож-то убери. Страшный какой. Я даже испугалась.
Он поцеловал ее в висок. Она отстранилась:
— Свяжешь меня и оставишь здесь. А сам беги на шоссе. Только в Москву не возвращайся. У меня есть немного денег… О Боже, в сумке остались. Ни копья…
— Тогда сделаем по-другому. Ты, я думаю, на службу не торопишься. Эту ночь мы проведем в одном хорошем месте. А потом я запрошу за тебя приличный выкуп. Они заплатят за все, что не доплатили тебе и мне.
Она призадумалась, глядя в бегущую воду, потом тихо спросила:
— Может, не надо? Ты и так вне закона…
— Семь бед, один ответ.
— А дальше? Куда ты потом денешься?
— Пока не знаю. Сейчас самое главное высадиться в безопасном месте.
На правом берегу сверкал фюзеляж самолета, на котором стюардессы отрабатывали действия при приводнении лайнера. Тренажер пустовал и Еремеев направил яхту прямо к нему. Он пристал к причальчику Учебного центра и, прежде чем выбраться на него, велел Татьяне накинуть поверх своего вызывающе красного плаща серый дождевик из штормового гардероба, сам же облачился в тимофеевский ватник, найденный в спальной «шхере» Артамоныча. Ему хватило хладнокровия, чтобы набить брезентовую кису «представительскими» консервами и пачками крекера, оставшимися после последнего выхода «в море». Бросив прощальный взгляд на мирок былого счастья, он, как и подобает капитану, сошел последним с борта «Санта Марины». С этого момента его обуяло дикое желание бежать, бежать, бежать как можно дальше отсюда и быстрее. Тем, кто вот-вот должны были пуститься в погоню, ничего не стоило засечь место их высадки и начать преследование по горячим следам. Слишком приметно торчала мачта яхты у берега.
Они долго пробирались по раскисшей глинистой тропе в облетевшем мокром осиннике. Где удавалось — бежали, балансировали на переброшенных через лужи стволах, наконец выбрались на шоссе, которое сочли Пироговским и не ошиблись. Татьяна сумела остановить новенькую праворульную «тойоту» цвета космического неба. Милая улыбка и МУРовское удостоверение убедили водителя, «нового русского» в новой кожаной куртке, взять бесплатных пассажиров. Сорокалетний коммерсант Иннокентий Петрович с большим интересом расспрашивал о работе угрозыска, о котором имел самые романтические представления, почерпнутые из книг. Он не только доставил их в Пирогово, но, уловив, что оперативники отчаянно спешат, домчал их до Пушкина. Здесь и распрощались. Иннокентий Петрович был очень рад свести дружбу со столичными сыщиками, жаловался на рэкет и попросил разрешения звонить в трудную минуту. Татьяна оставила ему свою визитку, за что спустя минуту получила выговор от своего спутника:
— Ты хоть подумала, что ты делаешь?! А если он сегодня позвонит тебе на работу?
— Ну, и что? Ему скажут, что меня нет. Не будут же каждому абоненту говорить, что со мной случилось? И потом, почему он должен звонить именно сегодня?
— Потому, что ты ему понравилась.
— Ревнуешь? Он позвонит завтра, когда я, надеюсь, уже буду на работе.
Было рискованно садиться в электричку — оповещение, наверняка, уже пошло по всем линейным отделениям, но Еремеев рассчитывал на два обстоятельства: во-первых, оба они сменили одежду, во-вторых, он хорошо знал, как неразворотлива ныне милицейская система. Во всяком случае, никто, даже железнодорожные ревизоры, не помешали им отъехать от Москвы еще на двадцать километров. Они вышли из вагона за одну остановку до Хотьково — в Абрамцево, где вероятность встречи с милицией сводилась к нулю и откуда можно было незаметно пробраться к баньке на еремеевском пепелище. Похоже, это удалось им как нельзя лучше. Не зажигая свечного огарка — в густых сумерках, — они накрыли на банной полке подобие стола.
Боцманский нож как нельзя лучше пригодился для вскрытия консервных банок. Ужин без свечей походил на пир во время чумы: лососину в собственном соку поддевали на кружочки крекера и запивали все это датским баночным пивом.
— Как ты оказалась у Бевза?
— Получила летом повышение. Перешла на Петровку. Потом наткнулась на твое дело. Поняла, что тебе светит… Бевз страшный человек.
— Скотина порядочная.
— Знаешь, как у нас его зовут? Мюллер.
— Честно говоря, из меня Штирлиц хреновый получился.
— Ну и я Мата Хари никудышная.
— Чего это мы разнылись? Так лихо все провернули. Яхту жалко…
— Я не советую тебе требовать за меня выкуп. Лишний риск. Тебе нужно исчезнуть из Москвы подальше и надолго.
— Пожалуй, ты права… Я подамся в Севастополь.
— Поезжай в Питер. У меня там двоюродная сестра. На Лиговке живет. Она тебя примет. Я приеду через неделю. Привезу деньги, попробую сделать тебе документы…
Он благодарно ткнулся лбом ей в колени…
Утром на землю лег снег. Пепелище сделалось белым. На недосгоревшей веранде сиротливо торчало из сугроба кресло-качалка. На кресле стоял зеленый бабушкин кофейник без крышки, знаменуя собой абсурд еремеевской жизни.
Договорились с Татьяной так: он свяжет ее и запрет в баньке, со станции позвонит в Москву и скажет, где она. При этом тут же исчезнет в непредсказуемом для всех направлении: по железнодорожной ветке, ведущей от Хотьково в Дмитров. Оттуда он выйдет на Тверь и далее на перекладных электричках доберется за сутки до Питера. Ровно через неделю позвонит Татьяне в Москву, и та скажет, когда ее ждать.
— Лучше всего пусть это сделает сестра. Ее зовут Катя.
— А ей нельзя позвонить?
— У нее нет телефона. Запиши ее адрес.
Среди спасенных вещей Еремеев отыскал едва начатый отцовский блокнот, переплетенный в кожу. Он-то и стал дневником его новой — скитальческой — жизни. «Энциклопедия экстремальных ситуаций» рекомендовала вести дневник в пору весьма жестоких житейских испытаний, дабы проконтролировать психику.
Свою экипировку он дополнил шерстяными носками, яловыми армейскими сапогами со слегка подпаленными голенищами и вязаной лыжной шапкой.
Расцеловав на прощанье связанную Татьяну, он двинулся на станцию.
До Питера решил добираться старым курсантским способом — на перекладных электропоездах, минуя Москву. От Хотькова без особых проблем я доехал до Дмитрова. В Дмитрове помог шоферу КамАЗа с пиломатериалами сменить пробитое колесо, и он подбросил меня до Твери. Распрощались как старые друзья. Даже оставил адресок, правда не тверской, а конаковский. Но мало ли куда забросит меня проклятие моей жизни. Кто-то проклял героя ассирийского эпоса Гильгамеша — «Жильем тебе будет дорога!» Похоже, и меня кто-то сглазил в этом же плане…
Я долго бродил по перрону овального тверского вокзала. В расписании зияла двухчасовая временная дыра. Не дожидаясь следующей электрички, идущей до Вышнего Волочка, я перебрался на платформу грузового поезда, заставленную кабинами «сантехнических блоков» для жилой скоростройки. Состав идет на Псков, но в Бологом его, наверняка, задержат на стрелках, так что не теряя ни минуты зря, я проделаю пол-пути до Питера. Это дорожное везение еще более подкрепляет мой дух и, несмотря на чувство крепчающего голода, поездка в унитазной кабинке кажется забавным приключением. Правда, сверху здорово задувает, но зато греет чувство полной безопасности — никаких контролеров. Под стук колес припомнился мотивчик забытого шлягера.
Бологое, Бологое,
Это между Ленинградом и Москвой…
В Бологом я выскочил, судя по вокзальным часам, чуть позже полудня. И застрял. До ближайшей электрички на Малую Вишеру кассирша пообещала пять часов. Однако шныряние по запасным путям принесло свои результаты: на Питер отправлялся длинный разношерстный состав, в середине которого я обнаружил железнодорожный кран. Дверца кабины крановщика была замотана проволокой, размотать которую не составило труда. Я довольно комфортабельно устроился на маленьком кожаном сиденьице. Если бы не фанера, прикрывавшая стекла со всех сторон, можно было бы считать, что мне досталось бесплатное одноместное купе. Но едва товарняк набрал скорость, как из всех щелей задули ледяные вихри и уютное «купе» превратилось в пыточную камеру. Я затыкал щели ветошью и старыми газетами, найденными за спинкой сиденья, но теплее от этого не стало. Я садился спиной, боком, поджимая ноги, пытался приплясывать, бил по коленям и считал тягучие километры. Лишь к вечеру состав кое-как дотащился до заснеженных питерских предместий и встал где-то перед Навалочной. Дрожа от холода, я вскочил в электричку и через несколько минут достиг наконец цели: стеклянный аквариум Московского вокзала Санкт-Петербурга переливался огнями реклам и лампионов. Первое желание — отогреть где-нибудь задубевшие руки и ноги. Где? В туалете — под краном горячей воды. Вот и стрелка, указующая нужный путь. Спускаюсь в цокольный этаж и чуть не натыкаюсь на лежащий обрубок человеческого тела. Безногий инвалид спит на подмоченном картоне в нескольких ступенях от входа в туалет. Мимо, стараясь не замечать жутковатое зрелище, деловито снуют пассажиры — бывшие коммунисты, убежденные демократы, христиане, зеленые, красные, белые… И только этот обрубок живого человека, не зачисленный ни по какому гуманитарному ведомству, ничком лежит возле драной ушанки с набросанными в нее драными рублевками.
Как быстро выветрился из наших душ этот, казалось бы навечно привитый моральный завет: «Человек человеку друг, товарищ и брат…»
Хрясь! Рычаги турникета едва не врезали по колену. Туалет оказался платным. Вход — пятьсот рублей. По старому — 5 копеек. В кармане ватника — пустота, нарушенная двумя предметами: шариковой авторучкой, прихваченной из бани, да боцманским ножом.
Поднимаюсь наверх. Должен же быть где-то и бесплатный туалет. Но ноги сами собой несут промерзшее тело в буфет. Стаканчик бы горячего кофе. Но пластиковый стаканчик многократного употребления с нацеженной коричневой жижей, скромно названной «кофейный напиток», стоит баснословную в моем положении сумму — семьдесят рублей.
— А можно просто стаканчик кипятка?
Зачумленная буфетчица, бросив косой взгляд на мой ватник, не удостоила ответом.
Но ведь я сам читал, что даже в гражданскую войну, не говоря уже о прошлой, — на всех станциях был бесплатный кипяток.
Выискивая в тщетной надежде титан с кипятком, я наткнулся взглядом на парочку бомжей — он и она. Почти семья. Цепкими звериными взорами они следили за жующими пассажирами. Едва кто-то оставлял недоеденным бутербродный хлеб или недопитым пластиковый стаканчик, как один из них бросался за добычей. Поймав на себе изучающе злобный взгляд парочки — не претендует ли новичок на их кормовой участок? — я покинул буфет. Бесплатный туалет нашелся слева от старинного вестибюля. И воды из-под крана в нем — зеленовато-хлорной, гнусноватой на вкус питерской воды — можно было бесплатно пить сколько угодно… Помимо всех прочих органолептических недостатков, эта вода имела еще одно коварное свойство — разжигать чувство голода… Ну да ладно. Будет день, будет и пища.
Слегка отогревшись на вокзале, я отправился на Лиговку. Вся моя жизнь выстроена на одном законе — законе подлости. Конечно же, Татьянина сестра оказалась в отъезде.
— В Выборг уехала, — сообщила соседка. — Вы через недельку загляните.
— Через недельку… Через неделищу.
Все-таки на вокзалах выживать легче, чем где бы то ни было.
Зал ожидания не сулил ночного отдыха. Пластиковые сиденья, даже свободные по три кряду, не вызывали ни малейшего желания прилечь — их рельефные края, от одного взгляда на которые начинали ныть ребра, вызывали ностальгию по массивным дубовым вокзальным диванам с резным вензелем «МПС» на высоких спинках, разгораживавших сооружение на две скамьи. Вот там-то транзитному пассажиру-страдальцу можно было вытянуться в полный рост.
Порыскав по залам, я обнаружил подобие таких скамей в вестибюле старинной части вокзала. Ввиду позднего часа два диванчика были уже заняты спящими счастливцами. Недолго думая, я прилег на свободную половинку, составив пару моей заспинной соседке, той самой бомжихе, что охотилась в буфете за объедками. Ее напарник почивал отдельно — через проход. Почему он так поступил, я понял, когда поглубже втянул в себя воздух: в ноздри ударил запах, мягко говоря, давно немытого тела, а если уж называть вещи своими именами — перекисшей мочи. Наверное, это была своего рода газовая защита, отпугивающая непрошенных соседей, вроде меня. Я старался дышать неглубоко и редко, утешаясь тем, что если бы не эта «пахучая завеса», лежачее место давно бы было занято пассажирами…
Как ни хотелось спать, но уснуть мешали приглушенные выстрелы револьверов и бодрые музыкальные трели, которые неслись из угла с игровыми автоматами. Несмотря на глухую заполночь, скучающая публика азартно всаживала «торпеды» во вражеские корабли, водила мотоцикл и палила по уткам из светоэлектронного ружья. Я перевернулся на спину, и глазам моим открылся помпезный плафон, расписанный на темы радостного строительства коммунизма. Под выстрелы игрушечных ружей и ржание электронных коней, плыли среди дворцов, заводов и цветущих садов красные стяги с ликом вождя… Привычная сказка слегка убаюкивала, но в «сон золотой» властно вмешалась жизнь: по каблуку моего сапога постучали чем-то резиновым. Скосив глаза, я увидел милиционера с дубинкой. Не дожидаясь более серьезных контактов с блюстителем порядка, я покинул нагретое ложе и поспешил затеряться в редкой толпе, сновавшей в огромном стеклянном зале; посреди него высился мраморный столп с гранитной головой вождя, который взирал поверх живых голов в даль далекую, откуда с противоположного конца Октябрьской железной дороги на него столь же безрадостно взирал его московский двойник из близнеца-вокзала.
Остаток ночи я передремал в жестком креслице на антресолях.
«Да, я знаю: я — подопытный кролик и за мной наблюдает некий инопланетянин. Он испытывает меня на прочность. Он нажимает на тумблер и вводит в мою жизнь очередную неприятность. Я справляюсь. Он усложняет опыт. И с каждой моей новой победой он наращивает опасность эксперимента. Он следит за моим пульсом и цветом лица. Он доводит мою жизнь до абсурда. Я знаю, что это делает именно он — инопланетянин. Но я знаю источник зла. И мне легче. Я выживу. Я разобью его поганую «тарелку», с которой он водит меня, испытывает, изучает…
Спать Еремеев, спать… Ты, кажется, совсем тронулся.
Бог испытывает того, кого любит.
Христос тебя любит, господин капитан, иначе тебя давно бы уже не было в сонме живых».
Итак, понедельник, семь часов утра. Московский вокзал Санкт-Петербурга…
Задача дня: попытаться заработать хотя бы несколько сот рублей. Первое, что приходит в голову: носить вещи пассажирам. Буду брать вдвое меньше, чем требуют штатные носильщики…
Из динамика грянула заунывно-торжественная мелодия, похожая на растянутый похоронный марш. Питер встречал глиэровской одой «Величественному городу» московский экспресс. Иду в самый хвост поезда, обгоняя тележки носильщиков. Кстати, почему они, «носильщики», когда по сути дела «возилыцики»?
Вот подходящая клиентка: пожилая женщина едва волочит перевязанный чемодан.
— Давайте я вам помогу.
Она испуганно отшатывается и перехватывает чемодан в другую руку. Ясное дело — наслушалась-начиталась про вокзально-криминогенные зоны…
Примерно так же отреагировал и плотный дядя в дубленке при двух туго набитых спортивных сумках. И студентка с огромным виолончельным футляром, рюкзаком и кейсом.
Их всех отпугивал мой ватник. Ватник — это «сибирская майка», справка об освобождении и тому подобные ассоциации… Чудаки! Неужели им невдомек, что бандиты ходят отнюдь не в ватниках?! Со времен семнадцатого и поныне они щеголяют в кожанках.
Кажется, повезло. Рослый парень в красной «аляске» разрешил подхватить пару тяжеленных яуфов — круглых железных коробок с кинолентами. Тащу их на площадь к студийному «рафику».
— Спасибо! — кивнула мне красная «аляска», хлопнула дверца и «рафик» укатил. Вот так-так… Ловлю злорадный — где зла куда больше, чем радости — взгляд носильщика-профи. Слава Богу, что киношник мне ничего не сунул, иначе эти амбалы с тележками намяли бы бока… Здесь тоже все схвачено, как столики в вокзальном буфете — вплоть до каждого вагона. Ухожу подальше от перронов не солоно хлебавши. Добро бы несолоно, а то и вовсе не хлебавши… Словно в утешение вокзальная фортуна посылает мне монетку — она блеснула в натоптанном снегу. Пятнадцать копеек… Совсем недавно на них можно было купить почти буханку хлеба. Теперь это тысячная часть прежней копейки.
Стоп, стоп, стоп! Это же телефонная монета. А телефонная деньга нынче в цене. Пятиалтынные в Москве продают по пять сотен. Стоят парни у телефонных автоматов и демонстративно подбрасывают «пятнашки». Кому очень нужно позвонить, тот и полтысячи выложит. Ну, а я за двести продам. Только купите! Время к полудню и желудок оттягивает воистину свинцовая тяжесть голода…
Три таксофона на вокзальном дворе. Работает только один, у остальных срезаны трубки. Оглядываюсь — кажется, на сей раз никаких конкурентов. Подходит матрос-балтиец. Но у него монета есть… Кто следующий?
Хорошо еще, что не все таксофоны переведены в Питере на жетоны.
За этот час я здорово насобачился выщелкивать «пятнашку» ногтем, а затем ловить ее в воздухе. Но никто так ни разу и не приценился…
С нарышкинского бастиона Петропавловки бабахнула полуденная пушка. Есть хочется…
Самый мучительный голод именно в первые сутки. Потом он притупляется, потом, говорят, сосущее чувство исчезает и вовсе… Неподалеку закутанная лотошница орет визгливым голосом:
— Сосиски в тесте! Горячие сосиски в тесте! Кто забыл купить горячие сосиски в тесте!
Убил бы…
— Сосиски горячие, запеченные в тесте. В тесте запеченные горячие сосиски. Покупайте сочные сосиски в горячем тесте…
Вот зараза… Не выдерживаю. Ухожу. Стараюсь не смотреть на витрины ларьков и киосков бывшей Союзпечати, заваленные сникерсами, шоколадками, пачками кокосовых вафель, крекеров, печений…
— Сосиски в тесте!
Этот крик мне будет слышаться до конца дней…
В витрине ларька табличка: «Продажа телефонных жетонов. Один жетон — 500 рублей». Голодный мозг соображает быстро: «телефонный жетон» — это те же пятнашки. Только для того чтобы прикрыть вопиющий финансовый абсурд, когда пятнадцатикопеечные монеты продаются за пятисотрублевые бумажки, доморощенные менялы прибегают к столь привычным в нашей жизни эвфемизмам…
Протягиваю в окошечко свою находку.
— Возьмите за триста.
— А на фига?
— Продашь за пятьсот. Двести чистого навара.
Киоскер-атлет хмыкает, но монету забирает и выбрасывает три драные, переклеенные скотчем синие сторублевки.
Едва удерживаюсь от счастливого вскрика… Пусть «синенькие», «шуршат, а не деньги». Деньги, если на эти бумажки можно купить три куска хлеба!
Зажав выручку в кулаке, несусь в буфет. Пристраиваюсь в очередь… Меж столиков бродят все те же вчерашние «кусочники»… Но я — в очереди. Я покупатель! У меня есть деньги.
— Три кусочка черного! — небрежно бросаю я продавщице. Та вертит заклеенную сотню (страх сжимает сердце — неужели вернут?!) — швыряет ее в ящик с кучей кредиток и выдает мне на бумажном листочке — сервис-таки! — три тонюсеньких ржаных ломтика.
— Если можно, — добавляю я на сей раз как можно проникновеннее, — полстаканчика кипятка. Лекарство запить.
Последнее — излишне. Рыженькая еще не заезженная в конце смены девица выставляет мне картонный стаканчик с кипятком от щедрот душевных.
Запиваю свой хлеб кипятком с привкусом раскисшего картона и победно оглядываю «санитаров» буфетных столов. Пусть, как говорят американцы, «манки бизнес» — обезьяний бизнес — но ведь заработал же на хлеб, а не подбираю объедки. И еще заработаю — лиха беда начало.
Удача, как и беда, не приходит в одиночку. Брожу по вокзалу и вдруг — глазам не верю! — под уличной скамьей поблескивают две пивные бутылки — свежайшие, еще с остатками пены и дразнящим хмельным духом. Две бутылки! Целое состояние по нынешним временам. Почти буханка хлеба!
Ощупываю горлышки: без щербинок! Наверное, так радовались лишь жюльверновские островитяне, когда капитан Немо подбрасывал им необходимые вещи.
Бегу в буфет. Конечно же, — «не принимаем!» Искать приемный пункт? Где гарантия, что в этот уже поздний час он работает? Через полчаса закроется дежурная булочная.
Безысходность — мать озарения. Конечно же, бутылки надо продать тому, кто торгует пивом с рук, и продать за полцены. Тогда успею. Выискиваю в рядах «сручников» деда-пенсионера. Вот кому и сотенный навар — прибыль.
Долго щупает горлышки, смотрит на просвет, даже нюхает… Наконец укладывает их в портфель, бдительно отсчитывает две розоватые бумажки. Маловато, конечно, но рад и этому. Несусь в булочную на Невском.
Моя вожделенная буханка уменьшилась почти вдвое: но все же — триста граммов ароматного черного хлеба.
С остервенением волка вгрызаюсь в коричневый загривок полбуханки… Стоп. Надо оставить кое-что и на завтра. Боцманским ножом разрезаю кус пополам. Маловато, конечно… Но ведь это как посмотреть: по блокадным временам так это двойная норма хлеба.
Теперь самое время позаботиться о ночлеге. Настоящий бомж, он и под вокзальной лестницей выспится, и на багажной тележке, и просто на мраморном полу, как вон тот видавший виды не то цыган, не то почерневший от бездомной жизни бродяга — спит себе под батареей, завернув голову в куртку. Я пока так не могу…
Ничего путного, кроме ночевки в последней электричке, идущей в парк, за весь вечер так и не придумалось. В конце концов, пока нет сильных морозов, вполне можно покемарить и в неостывшем вагоне. Выбрать, какой натоплен получше…
Последняя электричка на Малую Вишеру уходила вопреки расписанию за полчаса до полуночи. Я узнал о том из случайно услышанного разговора перед табло и бросился на перрон — до отправления оставались полторы минуты. Конечно же, автоматические створки сомкнулись перед самым носом. В отчаянии — уходил мною облюбованный ночлег! — хватаюсь за рукоять последней двери. И, о чудо! Обычно запертая дверь в кабину машинистов поддается и я вскакиваю в служебный тамбурчик хвостового вагона. В кабине никого нет. Кондукторов хвостовых вагонов вот уже несколько лет как отменили. Я с трудом верю своему счастью: у меня свое купе, сюда не заглянут ревизоры, машинисты придут сюда только утром. Хочется сплясать танец удачи!
Любуюсь уплывающими огнями Питера, необычным видом сквозь лобовое стекло на убегающие мосты, рельсы, платформы. В кабине тепло и вполне достаточно места, чтобы вытянуться на полу во весь рост. Но ложиться на голый линолеум не хочется. Подстелить бы чего? Заглядываю во все углы — пусто. Хоть бы старую газету найти. Одна из причуд человеческой психики — нельзя ложиться на голый пол. Надо сломать какой-то культурный навык в себе, наработанный веками и предками, чтобы лечь на затоптанный пол. Но ведь сколько их лежит, людей-бомжей, по нашим российским вокзалам даже без символической газетной подстилки. Сколько же в них ломано-переломано.
Глупо сидеть, когда фортуна устроила тебе отдельное купе. На глаза попадается полотняный рулончик с названиями конечных станций. Вынимаю его из держателя, раскатываю на полу — чем не японское татами? Эх, не зря на Востоке говорят: лучше стоять, чем идти, лучше сидеть, чем стоять, лучше лежать, чем сидеть, лучше уснуть, чем лежать… Однако довольно жестко, да и дует понизу.
«Та-та-ми, та-та-ми» — громко отстукивают колеса, неприкрытые ни вагонным тюфяком, ни дорожной подушкой. Вот она формула нормального человеческого сна. Чтобы уснуть, необходимо, чтобы было темно (Т), тихо (Т) и мягко (М): ТТМ — татами. Пожалуй, и этого мало. В формулу нужно добавить еще одно «Т» — тепло. Тогда получается — ТТТМ, та-та-та-ми… Под этот перестук в мыслях и в ушах — отключаюсь.
Просыпаюсь от тишины и холода. Выглядываю в окно. Электричка стоит на запасных путях.
Который час? Надо было хоть часы себе оставить… По редким огонькам видно — глухая ночь…
Теперь я знаю, — человечество делится на три касты: на тех, кто спал хорошо, на тех, кто спал плохо и на тех, кто не спал вовсе. А все-таки я спал. И даже сон какой-то видел. Значит, из последней касты я перешел во вторую: плохо спавших, но все-таки спавших.
Начинался третий день питерского выживания…
Кабина машиниста питерской электрички — не самое лучшее место для зимнего ночлега. Ноги задубели так, что и после десяти приседаний как чужие. Надо делать ноги в прямом и переносном смысле. Светает. В любую минуту могут заявиться машинисты. Растерев колени, а затем уши, что, по канонам тибетской медицины, сообщает телу особую бодрость, я выбираюсь в пассажирский салон. Право, здесь не теплее… Отжимаюсь между сиденьями. Делаю энергичную зарядку… Все-таки чуточку выспался, виски отпустило. Вот и первая здравая мысль: надо пройтись по вагонам, поискать пустые бутылки…
Я заглядываю под сиденья еще и с тайной надеждой найти забытый кем-нибудь кошелек. Ведь терял же я сам кошельки и в поездах, и в трамваях. Теперь бы в самый раз чей-нибудь найти. Было бы справедливо.
Но кошельки так просто в вагонах не валяются. Зато попадались брошенные газеты, пивные жестянки, обертки сникерсов, налепленная на стекло жвачка… Вообще, питерские электрички резко отличались от московских тем, что здесь ни разу мне не попались вспоротые и распотрошенные сиденья. Это укрепляло представление о традиционном превосходстве в культуре питерцев над москвичами.
Другое дело, что деревянные сиденья с деревянными же спинками никого не вводили здесь в искушение.
И вдруг я увидел засунутую между спинкой и скамьей свернутую в трубу почти новую газету — «Человек и право». Я вытащил ее.
Мысль продать газету была настолько реальна и конструктивна, что я уже ощущал во рту вкус свежеиспеченного питерского рогалика, который я сразу же куплю на выручку. Ведь такую толстую — восьмиполосную газету можно было продать минимум рублей за четыреста. А рогалик стоил двести. Почему-то хотелось именно рогалик, хотя он был гораздо меньше той полбуханки черняшки, которую я мог отхватить на эту сумму… впрочем, рано еще было делить шкуру неубитого медведя…
Чтобы придать себе вид разносчика газет, я подобрал пластиковый пакет фирмы «Л'Ореаль» с разорванной ручкой и набил его всеми прочими изданиями, которые нашел в вагонах, пройдя весь состав. За каких-нибудь четверть часа я собрал целую коллекцию самых разношерстных газет и еженедельников. В моем пакете оказались: «Час пик» и «Медный всадник», «Смена» и «Вечерний Санкт-Петербург», «Криминальная хроника» и маленькая газетка объявлений с премилым названием «Львиный мостик».
Вспыхнул свет, застучали под полом моторы, электропоезд двинулся к платформе. Я сидел в хвостовом вагоне, ждал, когда наберется побольше народу и… волновался, как дебютант Большого театра перед выходом на сцену. Где-то перед Любанью я решился, встал и вышел в проход между скамьями.
— Уважаемые пассажиры! Вашему вниманию предлагается очередной выпуск нового международного еженедельника «Человек и право». В этом номере вы прочтете: беседу специального корреспондента «ЧиП» с атаманом Союза казаков Александром Мартыновым…
«Уважаемые пассажиры» с удивлением посматривали на распространителя нового международного еженедельника в ватнике и драном лыжном колпаке, прижимавшего к груди пакет французской косметической фирмы, набитый невообразимыми газетами. А впрочем, как всякому дебютанту, наверное, мне это мнилось. Да и чем можно удивить ныне «уважаемых пассажиров» питерской ли, московской ли электрички…
Первый покупатель нашелся лишь в пятом вагоне, когда я уже почти разуверился в своем безумном предприятии.
— Скока? — спросил лысый любитель международных еженедельников.
— Четыреста, — сказал я, обмирая от чудовищности запрошенной суммы.
Дядя в потертой кожанке протянул мне пятьсот, чего я никак не ожидал. Это была финансовая катастрофа — я не мог вернуть ему ни рубля. Но бог торговли Меркурий явно решил поощрить новичка, и мой первый покупатель — о, первый покупатель, ты незабываем, как первый учитель, первая любовь, как все самое предначальное! — порывшись в карманах, извлек банковскую пачку двухсотрублевок и, надорвав упаковку, отсчитал мне две купюры.
— Извините, что номер немного помят — последний был в пачке, — пробормотал я, стараясь слегка разгладить экземпляр, сложенный прежним владельцем вчетверо. И что за манера так зверски перегибать газеты?!
Лиха беда начало!
В следующем вагоне за двести рублей я продал (да простит меня второй мой покупатель) вчерашний номер «Часа пик», снова выдав его за «последний в пачке». И вообще, я тут же взял на вооружение эту формулу:
— Остался последний номер! Последний номер «Смены»…
Действовало безотказно. «Смену» купила какая-то пенсионерка за триста. Тогда я оснастил волшебную формулу еще одной фразой:
— Последний номер «Львиного мостика». Продается со скидкой! Со скидкой — ввиду того, что последний!
Полюбившийся мне «Львиный мостик» ушел тоже за три сотни. При этом ни я, ни покупатель не знали, в чем выражалась эта мифическая скидка, но оба остались довольны выгодной сделкой.
К Тосно я распродал все, кроме «Криминальной хроники». Публика устала от ужасов и крови. Очень хорошо шли инопланетяне…
Выручка составила полторы тысячи рублей! Почти две буханки хлеба. Распорядился я этой суммой, как подобает бизнесмену: пятьсот рублей выделил в фонд воспроизводства (купив-таки вожделенный рогалик), а на остальные деньги закупил в киоске свежих «Известий». Теперь я был настоящий предприниматель, а не продавец вчерашних газет. Я честно смотрел в глаза пассажирам, предлагая им качественный товар — утреннюю газету. Я даже вошел в раж и стал панибратски покрикивать:
— Заряжено Чумаком, разряжено Кашпировским!
Тем не менее пришлось сменить три электропоезда, прежде чем я продал четыре номера «Известий».
В Питер я вернулся с тремя тысячами! Я вышел на перрон Московского вокзала с видом моряка, прибывшего из загранки с набитым карманом. Страшно хотелось есть. Я предвкушал нормальный обед в какой-нибудь дешевой забегаловке. Мне должно было хватить на полтарелки горячих щей и какой-нибудь гарнир, хотя по старым ценам — ох, как трудно забыть эти старые цены! — на 3000 рублей можно было продержаться с год. И тут я снова услышал этот гнусный крик:
— Сосиски в тесте! Га-арячие сосиски, запеченные в тесте!..
Слаб человек… Да, я не удержался. Я купил на всю выручку — одну! — и то едва хватило, — сосиску в тесте. Я не съел, а сожрал ее. И тут же почувствовал себя мотом, прокутившим все свое состояние. Это было ужасно. Я снова был нищ. У меня снова не было ни рубля, ни жилья. И если не истаявший на языке вкус совратительной сосиски в тесте еще как-то приглушал голод, то проблема ночлега встала со всей своей пугающей безнадежностью, где приткнуться? Снова в зале ожидания? Лучше мерзнуть на полу кабины машинистов. Но мерзнуть тоже не хотелось. Хотелось спать. Грезилось завернуться в одеяло с головой и спать где угодно — лишь бы лежа и в тепле.
Черт с ней, с формулой «татами». Пусть горит свет, пусть будет тряско, жестко и шумно. Лишь бы лежа и в тепле. Формула идеального сна упрощалась до двучлена «Л — Т».
Я смотрел на фасад гостиницы «Октябрьской», что по ту сторону от вокзала, и не верил, что столько раз живал вон за тем окном, и за тем, и за этим…
Почему же сейчас нельзя? Я что — инопланетянин? Житель враждебного государства?
Ах да, такой пустяк — нет двух бумажек. На одной — портрет Джорджа Вашингтона, на другой — моя собственная фотофизия. Нет денег и паспорта. Только и всего.
Почему бы мне не переночевать в этой благословенной гостинице? Без денег и без документов? Да, пойти и переночевать. Человек я или тварь дрожащая?
Эта дерзкая, почти безумная мысль привела меня к дверям филиала «Октябрьской» на углу Лиговки и Невского.
Я знал, что лестница и жилые этажи филиала охраняются не очень строго. Сидит дед и спрашивает карточки-пропуска. Но можно проскочить и так, если вахтер замешкается. Я знал, какие просторные подсобки и чуланы в этом филиале, спрятаться, затаиться, переночевать в них вполне возможно.
Для пущей надежности я снял ватник и колпак, завернул их в лист упаковочной бумаги, валявшийся под стеклом в камере хранения. А потом рысцой в одном свитере перебежал улицу, влетел в подъезд и, бросив деду «на поезд опаздываю!» — кинулся по лестнице. Затем не спеша прошел мимо дежурной на пульте, которая хоть и проводила меня внимательным взглядом, все же не окликнула: раз раздетый — значит, свой.
Представляю, как взвилась бы она, если бы в ее коридор ввалился тип в ватнике. Но мимо нее прошел не визитер, не чужак с улицы, а постоялец, хоть и в сапогах, но в свитере да еще со свертком. Другое дело, что несет он в свертке: может, спер чего, но ведь не выносит, а вносит… Впрочем, меня недолго занимали психологические нюансы гостиничного дежурства. Надо было срочно определяться насчет тайного убежища. Заглянул за неприметную служебную дверь — оказалось хранилище ведер и швабр. Тут не примостишься. За другой — приоткрытой — горничные пили чай. Подергал дверь в душевую — заперта. Хорошо еще, что коридор не прямой, а ломаный и меня не видно с пульта…
Но дежурные питерских гостиниц — самые бдительные стражи в мире. Им вполне можно доверить самое дорогое, что у нас есть, пост № 1 у врат Мавзолея или витрины Алмазного фонда. Конечно, эта химблондинка почуяла неладное и вышла на досмотр вверенной территории. Она шла мне навстречу из глубины коридора. Столь неотвратимо и беспощадно может надвигаться только паровоз в тоннеле, когда обреченной жертве уже не метнуться ни вправо, ни влево, тем более не убежать… Я толкнулся в дверь номера, из которого неслись веселые крики хмельного гульбища. Я вошел в высоченную комнату, обставленную по периметру пятью или шестью кроватями, а вокруг стола, продленного какими-то коробками, пировали кавказские люди. Им надо было что-то сказать, чтобы выиграть хотя бы пару минут, когда дежурный паровоз промчит туда и обратно. И я сказал:
— Ребята, нельзя ли потише? Там за стеной все слышно. Люди маются, не уснуть…
В ответ я готов был услышать все, что угодно… Одно дело, когда о тишине просит женщина, другое, когда подвыпившую компанию пытается урезонить мужик в солдатских сапогах и заштопанном свитере. И я услышал:
— Дорогой, зачем шумишь? Иды суда — гостем будышь… — черносеребробородый тамада в сванетке (это и в самом деле были сваны, эк, занесло их с высоких гор!) поднялся мне навстречу с протянутым стаканом. Я не стал выпендриваться, ибо слышал, спиной чуял шаги крашеного командора. Едва я взял стакан, как дверь распахнулась и на пороге выросла величественная фигура.
— Чтоб никаких песен и плясок! — предупредила жрица гостиничного добропорядка. — А будете в потолок стрелять — омоновцев вызову. И чтобы гости, — зырк в мою сторону, — после одиннадцати не засиживались.
Тамада заверил, что плясок со стрельбой не будет, все очень устали и хотят тихо и мирно поужинать…
— Я предупредила! — предупредила дежурная и медленно закрыла за собой дверь.
Веселье продолжилось. Никто не спрашивал, кто я и откуда. Одно слово — сосед. Даром что липовый. На столе благоухали овечий сыр, пучки киндзы, свежий лаваш… Но прежде чем протянуть руку ко всем этим яствам, пришлось уважить хозяев и опрокинуть треть стакана коньяка. Терпкий дубовый хмель жарко ударил в голову. Натощак же, и какой тощак… Зато теперь я мог по праву положить на кусок лаваша ломоть сыра, прикрыв его стебельком киндзы…
Я так и не понял, что именно праздновали сваны: то ли чей-то день рождения, то ли свой скорый отъезд на родину… Поглощая кусок за куском дивный сыр с лавашом, поднимая вместе со всеми свой стакан, я думал, что не все еще в мире так плохо, раз кавказское гостеприимство не иссякло даже здесь — так далеко от гор, в Питере, где без разбору не любят «черных», не отличая чеченцев от абхазцев, абхазцев от грузин, грузин от сванов… Но я-то помню, как курсантом с двумя однокашниками мы прошли пешком всю Сванетию до самой Местии, предъявляя всем и всюду какую-то волшебную записку на сванском языке. Всякий, кто читал ее, открывал нам дверь, накрывал стол и устраивал на ночлег. Эту записку написал нам сван-землекоп, с которым мы вместе долбили траншею под Терсколом. Только в самолете, уносившем нас в Зугдиди, сосед-пассажир перевел нам шесть волшебных слов, начертанных карандашом на клочке бумаги: «Автандил, прими ребят. У них нет денег».
… Ровно в полночь, как и подобает нечистой силе, в номер вплыла дежурная:
— А ну-ка, которые гости, кончилось ваше время!
Как ни отстаивали меня мои сотрапезники, пришлось подчиниться «правилам внутреннего распорядка», составленным во времена Лаврентия Берии и с тех пор, почти без изменений, перекочевавших в наши времена. Я не стал обострять отношения еще и потому, что мне не хотелось раскрыть перед своими новыми друзьями свое фальшивое соседство. Прихватив сверток, я выбрался в коридор и только на лестнице облачился в предосудительную телогрейку и бомжевский колпак, усладу холодных ночевок.
Однако я был пьян. Пьян благородно — коньячно. Сказалось сразу все — и наслоившаяся бессонница, и трехдневный, едва приморенный голод… До смерти хотелось прилечь — где угодно, хоть на тротуаре. Я готов был привалиться в любом вокзальном углу, и каким-то недреманным очажком сознания понимая, чем грозит такой ночлег мне, безденежному и беспаспортному, я побрел туда, куда ни за что бы не отправился на трезвую голову — в пустующие дома на Знаменской, предназначенные то ли на слом, то ли приготовленные для капремонта. Это были трупы домов. Окна их были заколочены — так завязывают глаза приговоренным к расстрелу.
Должно быть, только на автопилоте добрел я до ближайшего отселенного дома. Но человеческий автопилот во сто раз искуснее самолетного, ибо ни один летательный аппарат не смог бы пролететь по столь головоломной траектории, по которой мое тело в тумане коньячных паров пронеслось, протиснулось, пролезло в щель заколоченной подворотни, и оттуда в сорванную дверь квартиры-боковушки, пробалансировало по балкам вскрытого пола и приземлилось наконец на паркетном островке в углу бывшей комнаты на груде старых содранных обоев. В ней я обнаружил себя, очнувшись по утру — и должно быть, очень раннему — от холода, и невыносимого режущего голода. Я смог понять его причину, припомнив, что нынешней ночью мне все же пришлось расстаться с моим роскошным ужином где-то в подворотне забитого дома. Оставалось радоваться лишь тому, что ночью не подморозило и коньячный жар в крови не дал мне замерзнуть. То-то был бы сюжетик для «600 секунд»!
Есть хотелось до безобразия остро. И когда под балку сорванного пола прошмыгнула большая темная крыса, раньше всех эмоций сработал охотничий инстинкт: поймать и съесть. Съесть, как ни омерзительно это звучит для непосвященного уха. Но ведь ел же их сам адмирал Нельсон в пору своей мичманской юности, когда молодые офицеры, пополняя скудный корабельный рацион, отстреливали в трюмах крыс и готовили из них жаркое под чарку рома. И даже, когда Нельсон стал прославленным флотоводцем, на пирушках с друзьями молодости, если верить легенде, они готовили себе жаркое из «длиннохвостых кроликов».
Однако англичане палили по крысам из пистолетов, ибо только пуля может догнать это дьявольски юркое животное. Так что крыса мне не по оснастке… Но ведь есть еще голуби — толстые, ленивые, неуклюжие городские голуби, которых тоже употребляют в пищу то ли французы, то ли испанцы… Я представил себе зажаренную на костре грудку и сразу же захотелось действовать. Вон и вертел подходящий — на глаза попался оброненный рабочими сварочный электрод. Если сбить с него флюсовую обмазку да согнуть… Дело за малым — добыть голубя и спички. А изжарить можно и здесь — во дворике-колодце обезжизненного дома… Слегка пошатываясь от невыветрившегося хмеля, я вышел на привокзальную площадь. Порадовавшись все еще ночному малолюдью, я высмотрел стайку голубей, пасшихся близ станции метро. Когда-то на месте этой помпезной ротонды стояла Знаменская церковь. Может быть, с тех пор и обитали здесь сизари…
План охоты был таков: я подманиваю самого неосторожного голубя, набрасываю на него ватник и под ним, не видя глаза жертвы, совершаю душегубство… Но чем подманить? Вот окурок. Если его раскрошить, а потом посыпать как крупу… Увы, хитрые твари наметанным глазом издалека определяли, что их надувают и, сделав первые шажки в мою сторону, разочарованно поворачивали восвояси. Пришлось порыскать возле коммерческих ларьков и отыскать достойную приманку — кусок недоеденного каким-то гурманом пончика. Стараясь не вдыхать аромат масла, на котором его изжарили, я раскрошил недоедок, и голуби сразу поняли: харч настоящий, харч стоящий… Несмотря на утренний холодок, я расстался на время со своим ватником. Какое счастье, что в минуту решительного броска меня не лицезрел никто из моих питерских, тем паче московских знакомых. Но бросок был мастерский. Настоящий охотничий бросок, достойный по ловкости своей индейца, кидающегося на орла. А дальше все вышло так, как и намечалось. По праву голодного и более сильного зверя, по древнему закону джунглей, я свернул ему под ватником шею…
Спрятав добычу под полой, я отнес ее к месту «холодной ночевки». Не буду описывать процедуру ощипывания и потрошения тушки боцманским ножом. Занятие малоэстетическое. Вдохновляло лишь видение поджаристого крылышка или ножки, подрумяненной на огне. Кстати об огне. Я забыл про спички. Раньше их можно было спросить у любого прохожего, на худой конец, найти две-три штучки в каком-нибудь выброшенном коробке… Да и как отправляться на поиски спичек? Не с потрошеной же тушкой в руках. Оставить здесь? Но из дома вывезли все холодильники, а давешняя крыса не оставляла никаких надежд на сохранность будущего жаркого.
Спички свалились с неба, едва я о них подумал. Это было самое настоящее чудо: к ногам моим упал, гремя спичками, картонный коробок. Подняв глаза, чтобы возблагодарить небеса за ниспосланный огонь, я увидел Прометея в облике пятнадцатилетнего пацана, судя по встрепанной одежде, ночевавшего где-то неподалеку. Он давно уже, видно, и с интересом наблюдал за всеми моими манипуляциями с голубем и прекрасно понял суть моих затруднений.
— Спасибо! — поблагодарил я Прометея, и тот ловко спрыгнул из пролома во втором этаже. Парнишка охотно помог соорудить мне костерок из старых паркетин, переложенных обрывками обоев. Тем временем я насадил на электрод птицу и мы, затаив дыхание, стали поворачивать тушку на огне. Я догадывался, что моему нечаянному помощнику полагается некая доля за столь деятельное участие. Но по этому поводу не было никаких душевных терзаний. Во-первых, мне не доставало смелости проводить кулинарный эксперимент в одиночку и требовались как моральная поддержка, так и практическое содействие.
Во-вторых, я понимал, что разделив трапезу с этим парнем, я, подобно Робинзону, приобретаю некоторым образом Пятницу, и втайне надеялся, что бомжевание вдвоем вдвое увеличивает шансы на выживание. В-третьих, хотелось просто перекинуться живым словом с коллегой по социальному статусу (состатуснику, что ли?). В-четвертых, нужна была соль, и я предложил своему Прометею-Пятнице сгонять за ней на вокзальный буфет, благо соль в нем подавалась бесплатно, а сам буфет был в семи минутах легкого бега.
Недоверчиво покосившись на меня — не усылаю ли я его намеренно, чтобы в одиночестве сожрать будущего цыпленка-табака, парнишка тем не менее «рванул, как на пятьсот». Я поразился скорости, с какой он смотался на вокзал и вернулся обратно с кулечком соли и шестью кусочками черного хлеба, о происхождении которого я мог только догадываться.
Мы честно раскромсали тушку пополам с помощью все того же кривого ножа. Попробовали. Жесткое, полусырое, но все же присоленное птичье мясо мало походило на курятину. К тому же слегка отдавало, как мне показалось, бензином. Но вместе с хлебом и воодушевлением, поднявшимся на дрожжах голода, мы прикончили голубятину в один присест, размалывая зубами даже мелкие ребрышки.
— Ничего, есть можно, — вынес заключение мой новый знакомый. На правой кисти его синела свежая наколка «JJ». Я сначала подумал, что он иностранец.
— Нет, — усмехнулся он моему предположению. — Это так… Диск-жокей значит. Ну и «джокер» тоже. Это кликуха моя в интернате была. Я вообще-то диск-жокеем хочу стать, как Капитан Фанни. Слышали про Капитана Фанни?
Про Капитана Фанни я ничего не слышал, чем весьма огорчил Джокера, у которого было вполне нормальное имя — Иван. Но и оно в его интернатской интерпретации звучало как Джонни. Так что загадочная монограмма расшифровывалась трояко: диск-жокей Джонни Джокер. Чтобы не испортить завязавшиеся отношения, я не стал сетовать по поводу того, что в наше время, мы, мальчишки, бредили не капитанами Фанни, а капитанами Немо, и никакие диск-жокеи не смогли бы затмить ореол восхитительнейшего титула — «командир подводной лодки»…
После необременительного завтрака («консоме а ля Лeнинбург»), мы отправились добывать хлеб насущный на обед. Я вел Ваню Джокера проторенным путем. Сначала мы нашли на ставшем уже родным Московском вокзале четыре пивные и одну водочную бутылки. Сдав это сокровище по полной стоимости в государственном ларьке приема стеклопосуды, мы пустили стартовый капитал в оборот: купили несколько свежих питерских газет и, разделив их между собой, вошли в концевые вагоны облюбованной электрички, двинувшись навстречу друг другу. Результат: я продал три газеты, Ваня Джокер одну. Ассигнационный банк наш составил 800 рублей. Пришлось организовать показательный проход по вагонам, после чего касса пополнилась еще тремя сотнями, а мой напарник кое-чему получился. В общем, в три часа пополудни мы вышли в Колпино, имея на двоих три тысячи рублей. Цены в столовых этого старинного питерского пригорода были гораздо ниже, чем в самой невской столице, так что мы роскошно отобедали, взяв по тарелке щей на брата, миске рисовой каши и по стакану чая с булочкой. После чего меня так повело в сон, что спутник с трудом вывел меня из столовой почти как пьяного. Разом сказались все недосыпы холодных ночевок, ночной загул со сванами да еще обильная трапеза в тепле забегаловки. В вагоне электрички я и в самом деле уснул, привалившись в углу.
Проблему ночлега взял на себя Ваня Джокер. То есть он просто повел меня туда, где ночевал обычно сам, заявив что «лишнее койко-место там найдется».
На Лиговке мы вошли в подъезд довольно приличного дома, и у меня радостно дрогнуло сердце: наконец-то я попаду в высшую человеческую касту — тех, кто спал хорошо.
Будущий диск-жокей распахнул железную дверь лифтовой шахты и велел мне нажать в кабине кнопку второго этажа. Я поехал вверх, а он остался внизу, прижимая ригель замка-блокиратора. Когда я сбежал по лестнице на первый этаж, Ваня Джокер был уже на дне шахты, возвышаясь из нее по пояс. Мне ничего не оставалось, как спрыгнуть к нему в приямок (так называется это место на профессиональном языке лифтеров). Паренек захлопнул железную дверь.
— Ложитесь! — приказал он. — А то кабиной придавит.
Я поспешил лечь на картон, выстилавший дно приямка: то были остатки коробок с эмблемой гуманитарной помощи Европы России. Картон был расстелен по обе стороны кирпичного столбика, из которого торчала вмурованная в него толстая пружина амортизатора — на тот случай, понял я, если кабина проскочит мимо уровня первого этажа. Еще в приямке горела электролампочка. Ваня Джокер тут же ее выкрутил, чтобы нас не было видно сквозь сетку шахтной двери. Но разглядеть нас на дне приямка, право, было довольно мудрено и при свете. Тем не менее в ночнике мы не нуждались.
— Вы только ноги не вытягивайте, а то под противовес попадут.
Я тут же поджался, опасливо поглядывая на мерцавшие в полутьме вертикальные «рельсы», по которым скользила тележка с бетонными балластинами.
— А так ничего. Спать можно. — зевнул мой соночлежник. — Ночью почти никто не ездит. Вот под утро хлопать дверями начинают.
А пока что было тепло и тихо. Самое главное — тепло. Блаженно тепло…
Мне вдруг припомнился плакат по выживанию летчиков и космонавтов в пустыне, который я видел когда-то в Афгане. В картинках было изображено, что нужно делать пилоту, аварийно приземлившемуся в пустыне. Чтобы не умереть от жажды и собрать утреннюю росу, рекомендовалось вырыть в песке яму и расстелить на дне ее купол парашюта… Под ним, советовали бывалые люди, можно и укрыться от палящего зноя. Подо мной, в приямке, точно парашютная оболочка, лежали картонки из-под «европомощи». И вертелась строчка из песни пятидесятых: «Вы здесь из искры раздували пламя, спасибо вам, я греюсь у костра». Спасибо вам, нам есть что подстелить в приямках лифтовых шахт…
Где-то глухой заполночью мой первый робкий сон был прерван железным лязгом. «Потолок на нас пошел снижаться вороном». Кабина поехала вниз и, еще раз громко лязгнув, замерла в полуметре над нами. Вспомнились все эти жуткие истории про замки с «камерами смерти» — с опускаемым на жертву потолком-прессом. Вспомнились, не к доброй ночи, газетные заметки из «полицейской хроники» Питера про трупы мальчишек, найденных в таких вот шахтах, когда юные сорви-головы пытались кататься на лифтах, прицепившись к кабине снизу…
Кто-то с грохотом вперся в кабину, пьяно ругнулся, и снова заныли-загудели лебедки…
В эту ночь я так и не приобщился к высшей касте тех, кто спал хорошо…
Несколько раз я звонил Татьяне в Москву. Я нашел автомат, который по великому чуду и спасительному для меня разгильдяйству монтеров, работал на одном жетоне, не проглатывая его.
Татьяна не снимала трубку. Может, услали в командировку? Но ведь еще не вышел недельный срок. Еще два дня и две ночи до назначенного срока… Господи, подай!..
Если вы будете пить питерскую воду из-под крана вокзального туалета и есть недожаренную голубятину, рано или поздно (скорее всего, что рано) вы почувствуете — и можете в том не сомневаться — резь под ложечкой, колики в желудке и черт знает что еще, чем может отзываться кишечник на подобную дрянь.
Первый приступ свирепой боли прихватил меня в тамбуре электрички, шедшей во все ту же Малую Вишеру, в которой мы с Ваней Джокером намеревались сбыть остатки «Вечернего Петербурга» и номер чудовищно скабрезной «Красной шапочки», найденный в туалете. Должно быть, это была кара Божья за попытку добыть себе хлеб нечестивыми средствами. Боль то нарастала, то затихала, но не проходила. Из-за нее я выскочил в Тосно, и, хотя мы еще не успели заработать ни одного рубля, я ринулся в ближайшую аптеку. Я выпросил в долг — есть еще добрые души в наших аптеках! — две таблетки активированного угля. На время полегчало.
Мы стояли с Ваней Джокером на том месте вокзального двора, где недавно разорвалась граната в чьих-то неосторожных руках (стены еще хранили следы осколков) и решали, как жить дальше. Моего компаньона явно не устраивали наши грошовые газетные заработки, если под грошами понимать сотенные купюры. Он предлагал поискать счастья вдали от железных дорог — в чреве Питера.
Но живот… К вечеру рези разыгрались с новой силой, и я решил сдаться на милость Петербурга, если она хоть где-то теплится. А тут еще, как по вызову, остановилась у тротуара «волга» — «скорая помощь». Водитель выскочил в поиск за сигаретами. Врача в машине не было. Я улегся на носилки в полной уверенности, что в больнице, куда должен вернуться шофер, меня обнаружат и окажут хоть какую-то помощь. Увы, этот просчет стоил мне самой мучительной ночи. Водитель оставил машину под окном своего дома, закрыв на ключ двери, и мне пришлось до утра корчиться в ледяном салоне. В 6 утра шофер открыл дверцу и, увидев меня, ничуть не удивился, а был несказанно обрадован тем, что на этот раз ему подсунули не труп, а живого еще, «тепленького», как он выразился, бомжа. На том мы и поспешно расстались. К концу недельного бомжевания я созрел для решительных и дерзких действий. Только этим можно объяснить мою почти что криминальную удачу: спрятавшись за полчаса до закрытия в музее-квартире Ленина, я великолепно выспался в тишине, тепле, темноте и покое — по всей формуле «татами». Чтобы не проспать час открытия и не быть застуканным смотрительницей квартиры, я забрался под мемориальную кровать вождя и там отоспался наконец блаженно и вволю.
Интересные мысли приходят в таких местах. Особенно поутру, на свежую голову.
Если бы в Англии вдруг растерзали королеву, а всех лордов, пэров, политиков засадили бы в подвалы Тауэра, взорвали бы Вестминстерское аббатство в порядке борьбы с религиозным мракобесием, а к руководству страной пришли бы бывшие сапожники и присяжные поверенные, если бы флотом командовал аптекарь, а банками правили матросы, если бы из страны выбросили весь цвет технической и прочей интеллигенции, да отобрали бы землю у фермеров — где была бы сегодня Англия, в ряду бы каких африканских княжеств стояла Великая Британия?! И хранили бы в Лондоне, как национальную святыню, койку человека, который все это учинил?!
У нас хранят… Правда, не очень бдительно, если под ней находят приют вокзальные бродяги.
Утром, дождавшись первых посетителей, я незаметно покинул свое убежище. Спасибо Ильичу! Если я доживу до лета, непременно переночую в его мемориальном шалаше в Разливе.
А пока попытаем счастья на Лиговке. Должна же, наконец, вернуться из Выборга Катя…
Притоптывая сапогами от холода, он поджидал трамвай вместе со стайкой пассажиров, нарастающей с каждой минутой ожидания. Женщина, стоявшая рядом, чихнула, да так звонко и сильно, что с уха у нее слетела клипса. Еремеев нагнулся, поднял ее и прежде чем вернуть, задержал на секунду в пальцах, рассмотрел камушек — темно-розовый в золотую крапинку.
— Авантюрин. Держите…
— Ой, спасибо!
— Интересный камень. Приносит удачу только смелым.
— Он мне по гороскопу подходит. Вот и ношу.
— Помогает?
— Наверное, я не очень смелая.
Женщина в заячьей шапке и бежевом пальто с лисьим воротником мило улыбнулась.
— Авантюрин довольно редкий камень. Встречается только в Афганистане, на Горном Алтае и в Южной Африке.
— А вы кто? Геолог?
Еремеев усмехнулся и не стал разочаровывать собеседницу.
— Да… Вот вернулся, понимаете, из экспедиции, а дома не ждали, укатили в Выборг.
— А вы где живете?
— На Лиговке.
— Почти соседи… Вы знаете, у меня еще и перстень с авантюрином есть. Да вот беда — камень выпал и потерялся.
— Вашему горю легко помочь. Я как раз с горного Алтая вернулся.
— Ой, правда?! Может, вы телефончик оставите?
«Не будь лопухом, Еремеев, в гости просись, в гости! Может, чайком угостит. С булкой».
— Запишите.
— Ой, наш трамвай пришел!
Они доехали вместе до Лиговки, и Еремеев проводил новую знакомую — она назвалась Ольгой Михайловной — до самого подъезда. Всю дорогу Еремеев рассказывал ей об авантюрине, бирюзе и других полудрагоценных камнях. В Афганистане он лечил раненого геолога, искавшего в Бадахшане новые месторождения бирюзы и авантюрина. Потом в Москве он привлекал его однажды в качестве эксперта по одному «ювелирному» делу. Где-то должен быть его телефон. В принципе он даже мог бы помочь этой женщине с ее потерянным камнем.
— Вы не могли бы показать ваш перстень?
— Может, вы подниметесь ко мне?
Еремеев не заставил ее повторять приглашение.
«Боже, как доверчивы наши женщины», — думал он, входя в квартиру Ольги Михайловны. Окажись на его месте какой-нибудь отчаявшийся бомж, и этот визит мог окончиться для нее весьма печально.
Насчет чая он не ошибся. Огромная расписная фаянсовая кружка курилась ароматным парком свежезаваренной индийской травки. И под стать кружке лежал на тарелке бутерброд с сыром. И веселили глаз две розетки, до краев наполненные одна прозрачным акациевым медом, другая черничным вареньем, весьма целебным для расстроенного желудка.
— Может, вы хотите принять с дороги ванну?
Хотел ли он принять ванну?!..
О, волшебный камень авантюрин! О, питерская фея в белой заячьей шапке!
Он блаженствовал в зеленоватой горячей воде с ароматом кедра под висящими на лесках полотенцами, колготками, лифчиками хозяйки. Похоже, и ночлег на чистых простынях улыбался ему сегодня. Что за странный день? Кстати, какое число? Двадцать пятое ноября. День рождения. Вот он — подарок судьбы.
Ты игрок, Еремеев. Ты всю жизнь пытался обыграть Фортуну в рулетку. Получай же свой выигрыш — большой бутерброд с сыром и ароматизированную ванну… «Ну и что? Я счастлив. Много ль надо человеку? Много… Когда у него есть бутерброд с сыром, ему хочется запить его соком кокосового ореха. Когда он заполучит вожделенный велосипед, ему захочется пересесть в «джип». Когда он купит надувную лодку, он начнет мечтать о крейсерской яхте… У тебя все уже было, Еремеев! Останови цепь желаний и ты обретешь счастье покоя и нирваны. Мир ванны… Анны…»
Он почувствовал, что засыпает, и поспешил вылезти из расслабляющей воды.
Секрет гостеприимства оказался довольно простым и прозаичным. Родной брат Ольги Михайловны возглавлял российско-финское СП по производству сувенирных поделок и был очень заинтересован в прямых связях с разработчиками самоцветов. Все это выяснилось из телефонного разговора, невольным слушателем которого Еремеев стал из-за слишком тонкой перегородки между ванной и прихожей.
— Федя, ты ему должен помочь с билетом на Москву, — увещевала брата Ольга Михайловна. — Он попал в дурацкое положение: задержался самолет с вещами экспедиции, и ему даже не на что уехать.
Слово в слово повторяла она его версию. Билет на «Красную стрелу» брат, такой же круглолицый и такой же простодушный питерский блондин, привез к ужину. Еремеев пообещал ему связать напрямую с добытчиками камня (найти бы только телефон того геолога), и Федор Михайлович подбросил его на своем «москвиче» к вокзалу.
Проводник долго проверял билет, с подозрением поглядывая на телогрейку столь непрезентабельного пассажира, наконец впустил его в ковровое царство зеркал, жардиньерок, накрахмаленного постельного белья… «Да, жизнь хороша игрой контрастов, — в который раз открыл для себя истину Еремеев, устраиваясь в двухместном купе. За пять минут до отхода поезда внесли вещи его попутчика, в котором он сразу узнал известного по газетам и телепередачам профессора-глазника.
— До Москвы? — спросил профессор, приглаживая седой ежик.
— До Москвы, — ответил Еремеев, пытаясь загородить спиной висящую на крючке телогрейку. На этом их содержательная беседа надолго прервалась. Профессор, распорядившись насчет чая, с головой ушел в ворох деловых бумаг, а Еремеев принялся обдумывать план московских действий. Остановиться он полагал у Наиля, а дальше начать наводить справки о Татьяне. Ох, не нравился ему этот Иннокентий Петрович! Дура-баба, разве можно оставлять визитку, спасаясь от погони?!
А где Дельф? У Ленки? Хорошо бы… А с яхтой что? Конфисковали? Продали? Кому?
Профессор, взяв полотенце, отправился в коридор. Краем глаза Еремеев прочитал заголовок одной из бумаг — «Партия безопасности человека». Он развернул листок к себе и стал читать, поглядывая время от времени на дверь. Это было нечто вроде программного манифеста новой политической партии, которую, надо полагать, создавал профессор под свой всемирно известный глазной центр. Речь в нем шла об обеспечении самого насущного права человека — права на жизнь. Авторы манифеста не обещали небесных пряников и райской жизни на земле, но говорили о том, что Еремеев с лихвой испытал на своей шкуре — о полной незащищенности ныне человека не только как социального существа, но и как биологической особи, чье существование в сем бренном мире может прервать кто угодно — от бандита одиночки до государственного ведомства — и когда угодно…
Профессор все-таки его застукал. Право, нехорошо читать чужие бумаги.
— Простите, ради Бога, не утерпел. Уж очень точно все сказано!
— Ничего, ничего… Это все равно для публикации предназначено.
— Знаете, я после КПСС зарекся в какие-либо партии вляпываться. А вот в эту бы вступил. На чье имя заявление писать?
— Пишите на мое, — усмехнулся профессор. — А вы, собственно, кто?
— Бывший хирург, бывший следователь и бывший подследственный.
— Лихой у вас титул. А если поподробнее?
Поподробнее вышло до утра, пока за окном не потянулись заснеженные московские перроны.
— Нда-а… История. Тысяча и одна ночь… Хотите в медицину вернуться?
— Это невозможно. Слишком большой перерыв…
— Возможно. Пройдете переподготовку на моих курсах и будете работать. Я как раз филиал на Преображенке открываю. Ну что?
Еремеев почувствовал себя Артамонычем, которому он сам однажды приоткрыл дверь в новую жизнь. Приоткрыл… И чем она для него обернулась?
— Но у меня нет документов. И к тому же я наверняка во всероссийском розыске…
— Это тоже поправимо. Пока человек жив — все поправимо.
— Ну, если вас не смущают мои обстоятельства, я, конечно же, согласен.
— Тогда следуйте за мной.
…. Всякий раз отводя от причала яхту, Еремеев обхватывает Татьяну сзади и делает вид, что прикрывается ею. Дельфу не нравится эта возня и он глухо ворчит. Но это стало их ритуалом…
— Потерпевшая, у вас есть претензии к похитителю?
— Есть, — отвечает Татьяна. — Он все время забывает, что у него язва и нарушает диету. Наиль, перестань сыпать красный перец в салат!
Наиль выбирается из салона в кокпит и щурится от полуденного июньского солнца. После годичного заточения в бункере у него резко сдало зрение, и сам профессор Федоров обещал сделать ему операцию. Еремеев пока ходит в ассистентах, но с открытием филиала Глазного центра на Преображенке, возможно, возглавит одну из хирургических бригад.
Все возвращается на круги своя… Он задумывается об этом странном законе бытия все чаще и чаще. Иногда он кажется себе мудрым змием: ведь вот же распознал он в Иннокентии Петровиче опасного человека, выдал этот «новый русский» Татьяну с головой, сотрудником МВД оказался, так что пришлось еще всемогущему профессору и подругу его выручать… Иногда он мнит себя премудрым пескарем, который нашел себе тихое убежище под крылом могучего покровителя.
Лена… Вот, кто не опустил крыльев. Еремеев глазам своим не поверил, когда она принесла ему какую-то безвестную газету для строителей со своей статьей: «Куда исчезают люди?» Статья была написана в виде интервью с ним, Еремеевым, как бывшим узником адова подземелья. Все, что рассказывал он ей в Хотькове, пытаясь объяснить исчезновение Тимофеева, все это было изложено в виде трех газетных столбцов. Никакого широкого резонанса статья не имела — читатели давно уже привыкли к подобным страшилкам. Но профессор Федоров обещал размножить статью на ксероксе и раздать думским депутатам. Совершенно неожиданно строительная многотиражка попалась на глаза бывшему полковнику милиции Юрию Дубягину, некогда знаменитому охотнику на людоеда Джумагалиева, а ныне главе частного розыскного бюро «Родеро». Он приехал к Лене на журфак, и та свела полковника с Еремеевым. На предложение перейти на работу в «Родеро», где были собраны лучшие розыскники доперестроечного МУРа, Еремеев ответил категорическим отказом. Но рассказал Дубягину все, что знал о фирме «Эвтанатос». Через месяц Лена сообщила Олегу Орестовичу о первых результатах се совместной деятельности с «Родеро». Люди полковника Дубягина запеленговали и накрыли пиратскую радиостанцию, приманивавшую «сырье» для Гербария обещаниями красивого и легкого ухода из жизни. Микроавтобус с радиопередатчиком курсировал по кольцевой автодороге. Там, у съезда на Щелковское шоссе, его и перехватили в засаде…
Навел «охотник на людоедов» справки и о Гербарии с Радиком. Оба обосновались в Вене с австрийскими паспортами. Дубягин обещал подключить к их делу Интерпол. Но никому пока не известно, выполнил ли он свое обещание…
Все возвращается на круги своя, кроме того, что навсегда сходит с этого круга…
Карину похоронили в Гродно. Еремеев летал туда в Рождество, как только ему вернули его документы и закрыли уголовное дело за отсутствием состава преступления. Сергей Сергеевич Бевз был очень любезен с ним и на редкость предупредителен, как, наверное, и со всеми, у кого за спиной стояли такие же влиятельные шефы, что и у него.
На хотьковском кладбище Еремеев положил на символическую могилу мраморную плиту с именами Николая Васильевича Тимофеева и Павла Артамоновича Пупышева. В салоне «Санта Марины» он повесил их общую фотографию, где весь экипаж вместе с Дельфом был снят в конце перехода на память о самых лучших днях жизни, осененных белым парусом.
Ведь было все это, было, и снова вернулось на круги своя. Яхта резала гладь водохранилища под генуэзским стакселем и гротом. Еремеев сидел на руле, Наиль работал на лебедках, подтягивая шкоты, Дельф грелся на излюбленном месте — под мачтой. Ветер ворошил шерсть на крутом загривке.
— Смотри, что я нашла! — Татьяна высунулась из носового люка. В руке у нее поблескивало пасхальное яйцо работы Фаберже. Леонкавалло спрятал его во флорину носового рундука. Он не успел вручить находку шефу.
— Откуда это?
— Это яйцо Кащея Бессмертного, — без тени улыбки сообщил Еремеев. — Выбрось его за борт!
— Ты что?! — возмутилась Татьяна. — Такую красоту… Вот только кто-то крестики обломал.
Яйцо решили оставить как переходящий приз за лучшую яичницу, приготовленную на борту яхты. В этот день его получил Наиль, состряпавший башкирскую яичницу с медом.
Еремеев вдруг вспомнил, что так и не связал брата питерской спасительницы с геологом-самоцветчиком. Кажется, это был последний, не отданный им, долг…
1994–1995 г.г.
Переделкино