Глава 8 1944

Я хотела жить и отдавать, но почему-то не имела физических и душевных сил для этого. Я думаю, что всю свою жизнь была лишь обузой… по крайней мере, я способна избавить воюющий мир от бремени парализованной души.

Джин Тэтлок

– Доктор, вы не могли бы уделить мне несколько минут?

Оппи гордился способностью безошибочно узнавать по голосам всех, с кем был хотя бы мало-мальски знаком, и от этого сочного, даже слегка маслянистого голоса у него кольнуло под ложечкой. Он повернулся на своем вращающемся кресле:

– Конечно, капитан де Сильва.

Пир де Сильва гордился тем, что был единственным в Лос-Аламосе выпускником Вест-Пойнтской военной академии. При этом он пользовался единодушной неприязнью ученых, так как занимался цензурой всей их переписки, а также конфисковал все личные фотоаппараты. Он был совсем молод, всего лет двадцати пяти, но пытался строить из себя видавшего виды циника на полвека старше и относился к числу тех людей, которые во всем подозревают оскорбление для себя. Однажды он ворвался на совещание руководителей научных групп, чтобы пожаловаться на молодого инженера, который дерзко сел на край его стола. Возможно, Оппи не следовало говорить с ним таким тоном, каким он общался с худшими из своих студентов, тупыми неучами, которые на деле показывали, что такое явление, как глупые вопросы, действительно существует. Он язвительно бросил: «В этой лаборатории кому угодно можно сидеть на любом столе – вашем, моем, чьем угодно».

Но сейчас, глядя на де Сильву, Оппи заметил в его поведении нечто необычное. Он как-то странно повернул лицо – красивое, но обычно безжизненное, как у римской статуи, – а руки держал за спиной, вероятно, сцепив, как будто хотел придать своему поведению видимость непринужденности.

– У меня… новости, – сказал он, и Оппи отметил коротенькую паузу там, где должно было стоять прилагательное – хорошие, плохие? – вымаранное широким черным маркером цензора.

– И если вы поделитесь ими со мною, – ответил Оппенгеймер со столь же деланой веселостью, – новости будут у нас обоих.

– Это о вашей… – Молодой человек поспешно оборвал начатую фразу и начал сначала: – Это касается мисс Тэтлок.

Сердце Оппи резко заколотилось. Он знал, что служба безопасности осведомлена о его отношениях с Джин, что им известно, кто она такая, что она состояла, а может быть, и сейчас состоит в Коммунистической партии, и, конечно, о том, что семь месяцев назад, уехав без разрешения в Сан-Франциско, он провел с нею ночь. Здесь, на Горе, много играли в покер, но Роберт редко присоединялся к игре, сознавая, что его пристально изучают.

– И?.. – самым легким тоном, на какой был способен, спросил он.

– Я подумал, что вам нужно это знать, – продолжил де Сильва. – Мне очень жаль, но она умерла.

В первый миг Оппи решил, что это какой-то злой розыгрыш, проверка, чтобы увидеть… что увидеть? Спровоцировать его на еще одно нарушение режима секретности? Нет, такого не может быть. Ему непременно сообщили бы об этом общие знакомые, например Серберы, или даже ее отец Джон, ставший уже почетным профессором.

– Сообщение поступило только что, – сказал де Сильва, разглядев в глазах Роберта подозрение. – Увы, сэр, это правда.

Новость сообщил де Сильва, а это означало, что она была получена в результате слежки. Неужели ее телефон прослушивался? И если это так, то, вероятнее всего, по приказу этого подонка Паша из-за его последнего свидания – последнего в жизни свидания, как теперь оказалось, – с нею в июне? Оппи обмяк в кресле. Джин было всего двадцать девять, и она была вполне здорова физически. Значит, произошло что-то вроде автомобильной аварии или…

Вполне физически здорова…

– Она… это был какой-то несчастный случай?

– К несчастью, сэр, она покончила с собою.

Руки и ноги Оппенгеймера будто отнялись, все перед глазами расплылось.

– Расскажите… расскажите мне подробности, – сказал он, доставая из помятой пачки «Честерфилда» сигарету, и зажег ее.

– Судя по всему, она обещала вечером позвонить отцу, но так и не сделала этого. Утром он приехал к ней, но ему пришлось лезть в комнату через окно. Он нашел ее тело в ванне.

Роберт выдохнул дым и проводил взглядом поднимавшееся к потолку облачко. В мозгу бурлили мысли – и незавершенные, и уже оформившиеся в слова. В прошлом году он заплатил пятнадцать центов и посмотрел здесь, на базе, новое кино под названием «Касабланка»; он отлично понимал, что в нынешнем безумном мире судьбы двух маленьких людей не стоят и горстки бобов. Но, как ни крути, он бросил ее, переехав в Лос-Аламос; с тех пор они лишь однажды встретились – тогда, тайком, ночью. Неужели его уход – его пренебрежение своим долгом – привел эту взбалмошную, полную противоречий женщину, единственную женщину, которую он по-настоящему любил, к самоубийству?

Сердце ощущалось в груди грубо смятым пакетом из крафт-бумаги и при каждом движении больно царапало внутри. Естественно, он не мог сказать об этом несчастье Китти, но ему было остро необходимо поговорить хоть с кем-нибудь.

– Скажите, капитан, умеете ли вы хранить тайны так же хорошо, как и раскрывать их? – Де Сильва открыл было рот, но Оппи вскинул руку с зажатой в пальцах сигаретой. – Нет, я вовсе не ожидаю от вас ответа. Но позвольте сказать вам кое-что. Мисс Тэтлок… Джин… изумительная девушка. Мы с нею были знакомы много лет, дважды чуть не поженились, но… – Оппи осекся, с изумлением почувствовав, что у него перехватило горло, и это был не обычный приступ кашля, свойственного очень многим курильщикам; можно было подумать, что сама его натура протестует против того, чтобы эти слова прозвучали вслух. – Оба раза она… она отказывалась чуть ли не в самый последний момент.

Вот и все, что он мог сказать, а кое о чем лучше умолчать – о том, что касается ее… или его самого. Она отказывалась, потому что понимала, что все очень сложно. И все же у них было так много общего – вкусы, интересы. И он не мог бы обвинять кого-то другого в неопределенности, в неуверенности в себе – потому что и сам был таким – одновременно и тем, и этим.

– Соболезную вам, – сказал де Сильва, и Оппи счел возможным поверить в его искренность.

– Она хотела увидеться со мною перед тем, как я переехал сюда, – продолжал Оппи, – но я не смог тогда выкроить время. Лишь три месяца назад я…

– Да, – мягким голосом вставил де Сильва, – я знаю.

– Конечно, вы знаете, – ответил Оппи и светски кивнул. – Я всей душой предан ей. Ну, и вы, конечно, знаете и о том, что и после моей женитьбы на Китти мы с нею состоим… – Он умолк, перевел дыхание и поправился: – Состояли в интимных отношениях.

Какие сдержанные, точно подобранные слова, думал Оппи. Почему нельзя просто сказать все громко и ясно? Он любил Джин, любил ее гибкий ум, любил ее страстные убеждения, любил ее благородную артистичную душу, любил…

Он с изумлением почувствовал, что его щеки мокры, и поднял руку, чтобы вытереть слезы. Но на смену им тут же набежали новые, и больше, чем прежде.

– Извините.

– Вам не за что извиняться, – почти ласково сказал де Сильва.

Нет, было за что. Он подвел ее. Он ведь хорошо знал о ее приступах депрессии. Они часто говорили о них, и он не раз отговаривал ее, отводя от края пропасти, даже рассказал ей о том, как однажды летом 1926 года подумывал покончить с собой, когда родители увезли его в Бретань после катастрофически неудачного в социальном и научном плане, как ему двадцатидвухлетнему казалось, года, проведенного в кембриджской Кавендишской лаборатории. И все же, несмотря на его искренность, несмотря на его поддержку, несмотря на его любовь, Джин ушла.

Она познакомила его с поэзией Джона Донна, цитируя стихи по памяти. «Сокруши мое сердце, триединый Господь», говорила она, и теперь он знал, что она на самом деле имела в виду, и Троица, в которую он не верил, погружала его в скорбь, которая, он был уверен, пребудет вовеки.

– Ну, – сказал де Сильва – суровый солдат, непривычный к эмоциональным излияниям, – не буду дальше отвлекать вас от работы. Еще раз, доктор: примите мои соболезнования.

– Благодарю вас, – ответил Оппи.

Де Сильва вышел, деликатно закрыв за собой простую, без всяких табличек, деревянную дверь.

Теперь можно было свободно лить слезы. Он редко обращал внимание на свой хронический кашель, но его сочетание с всхлипыванием и начавшимся насморком оказалось мучительным, а руки никак не могли справиться с серебряной зажигалкой – Оппи никак не удавалось поднести дрожащей рукой язычок пламени к кончику сигареты. Он развернулся в кресле, чтобы посмотреть в окно, но там все было затянуто темным маревом, как в ливень, хотя небо было безоблачным.

В дверь постучали. Он не желал никого видеть, и поэтому промолчал. Однако дверь все же открылась, и появился Боб Сербер.

– Ты слы… – Оппи повернулся в кресле, и он умолк на полуслове, увидев его лицо с красными, опухшими глазами, немного помолчал (его силуэт расплывался и колебался перед глазами Оппи) и осведомился: – Сделать для тебя что-нибудь? Может быть, выпить принести?

Роберт шумно втянул сопли носом и покачал головой.

– Это просто ужасно, правда?

– Она была такой… – начал Сербер, но ему не удалось подобрать удачное слово для того, чтобы охарактеризовать Джин, и он ограничился прилагательным «милая» – любимым эпитетом, который Оппи применял к самым трудноразрешимым научным проблемам. Роберт кивнул, Сербер постоял еще несколько секунд с вымученной улыбкой и вышел.

Оппи еще некоторое время сидел в кресле – ему казалось, что прошел целый час, но часы на стене отсчитали лишь пятнадцать минут – и поднялся. Его секретарша Вера, только что возвратившаяся откуда-то, где находилась во время визитов де Сильвы и Сербера, сразу увидела, что он чем-то глубоко удручен, но на ее вопрос о том, что случилось, он просто ответил, что хочет прогуляться.

Он вышел на улицу и сразу же наткнулся на Уильяма (хотя обычно его называли Диком) Парсонса, сорокадвухлетнего начальника отдела боеприпасов, являвшегося его заместителем по руководству Лос-Аламосом.

– Эй, Оппи, – окликнул его Дик, но умолк, разглядев искаженное болью лицо Роберта. Парсонс, добрый малый из военных моряков, консерватор, придерживающийся устоявшихся традиций, постоянно пребывал в контрах с бесшабашным гражданским ученым Джорджем Кистяковски, разрабатывавшим революционный метод взрывной имплозии. Оппи был совершенно не в настроении разбираться в теоретическом конфликте и, жестом остановив Дика, прежде чем тот собрался продолжить, сказал:

– Если дело касается взрывных линз, то прав Кисти, если чего-то другого – вы.

Он пошел дальше и даже при своей неуклюжей косолапой походке чувствовал, что нетвердо держится на ногах. На замерзшей земле лежал снежок цвета crème brûlée. Оппи наконец-то удалось закурить сигарету; облачко, вылетавшее у него изо рта, состояло из равных долей дыма и пара. Покрытый льдом пруд Эшли смотрел в небо, как гигантский глаз, затянутый бельмом.

Он плелся к конюшням, оставшимся от Лос-Аламосской сельской школы. Там можно было нанять лошадь, но Оппи и Китти, завзятые наездники, имели собственных лошадей, которых держали там же. Он заседлал четырнадцатилетнего гнедого Чико. По воскресеньям Оппи, чтобы убить свободное время, любил совершать дальние прогулки по горным дорожкам чуть ли не до восточной окраины Санта-Фе. Но сейчас он не хотел тревожить внешнюю охрану и поехал на Чико вокруг поселка, вдоль ограждавшей его изгороди из колючей проволоки. Выехать на край поселка было не так-то просто, и он сосредоточился на управлении лошадью, играл на Чико, как на музыкальном инструменте, заставляя его ставить ноги по очереди, в строгой последовательности – так можно было безопасно преодолеть и более неровную местность.

Выйдя на дорожку, он сначала пустил Чико неторопливой рысью, потом кентером и, наконец, галопом, быстрее, быстрее, еще быстрее, проносясь вокруг поселка, как электрон по внешней орбите – нет, нет, как протон, разгоняющийся в циклотроне; с каждым кругом скорость увеличивалась, ветер развевал гриву Чико, она хлестала Оппи по щекам, выбивала слезы у него из глаз и стенания – из груди. Он заставлял коня скакать еще быстрее, и тот повиновался с ощутимым мрачным недовольством, мимо проносились скелеты тополей – как будто возможно было умчаться от боли, умчаться от совести, умчаться от любви.

Загрузка...