Фауст двадцатого века [Оппенгеймер] продал душу атомной бомбе.
Еще один утомительный день наконец-то подошел к концу. Оппи, который благодаря косолапости вполне уверенно чувствовал себя на кочковатой дороге, возвращался домой на Бастьюб-роу. Конечно, его нынешнее жилище не шло ни в какое сравнение с домом на Уан-Игл-хилл, но сейчас он казался очень просторным и пустым. Маленькая дочка пребывала на попечении друзей; ни Китти, ни их старшего сына Питера уже довольно давно не было в Лос-Аламосе.
Следовало ожидать, думал он, что Китти сбежит. На сей раз она выдержала целых четыре месяца; а ведь в прошлый раз, после рождения сына, она уехала уже через шесть недель. Он тогда задумывался над тем, страдают ли другие женщины… пожалуй, это можно было бы назвать послеродовой меланхолией. Как бы там ни было, тогда, в первый раз, увидев, что Китти буквально не в себе, Роберт попросил Хокона и Барб Шевалье присмотреть за Питером и увез Китти на их ранчо Перро-Кальенте. Вернуться в Беркли Китти согласилась лишь через два месяца. Если повезет, она и в этот раз восстановит нервы за примерно такое же время. Возможно, она вернется домой завтра или к выходным.
Он каждый день надеялся, что, открыв дверь – здесь, на Горе, никто не запирал их, – увидит в доме всю свою семью, но, увы, сегодняшний вечер ничем не отличался от вчерашнего или позавчерашнего.
Он скучал по запахам еды, готовящейся в кухоньке, которую по настоянию Китти пристроили к дому. По жужжанию инерционных машинок, которые Питер запускал по линолеуму. Он скучал по запаху «Лаки страйк», которые беспрерывно курила Китти, звука, с которым она крошила лед для коктейлей, зрелища ее – стремительных, бодрых, живых, как у миниатюрного дервиша, подхлестываемого джином, – перемещений по дому.
Но сейчас все было тихо и пусто. Когда Оппи шел, его шаги разносились по всем помещениям гулким эхом, а когда сидел, как сейчас, тишина становилась настолько полной, что он слышал даже, как бьется его сердце.
Сердце. Они называли ядро сердцем атома, но атомное ядро состоит из частиц только двух видов – протонов и нейтронов. А в сердце Оппи по меньшей мере три составляющих. Первая частица воплощала его стремление к лидерству, к руководству. Возможно, думал он, оно возникло в результате кошмарного опыта, который он получил в возрасте четырнадцати лет. Родители отправили его в летний лагерь, а там мальчики сочли его заносчивым и в отместку раздели догола, намазали член и задницу зеленкой и заперли на ночь в кухонном леднике. Тогда он поклялся, что если вновь попадет в любое иерархическое общество, то ни за что не позволит себе оказаться среди низших.
Имелась у него также частица амбиции. Его ум был не зашорен, у него было множество интересов; как отметил генерал Гровз, он мог со знанием дела говорить о чем угодно, кроме спорта, и делать это на нескольких языках. Да, у него еще не было Нобелевской премии (пока не было), но, если его команда справится со своей задачей – если эта чертова штука сработает, – к нему придет слава превыше любой медали.
И, наконец, имелась частица…
Как бы ее назвать?
Сожаления? Вожделения?
И то и другое – и ни то, и ни другое. Джин безвозвратно ушла; пусть «Бхагавад-гита», которую Оппи открыл для себя вскоре после того, как ему перевалило за двадцать, обещала бесконечные циклы реинкарнаций, но он верил в них не более чем в планетарные эпициклы Птолемея. Да, изящное умственное построение, но не более того. Ее больше не было, и этого никак нельзя было изменить.
А Китти? Китти, которую он взял в жены вместо Джин? С которой он вроде бы как ведет семейную жизнь. Китти, женщина, которой он, как положено, должен вслух говорить, что любит ее? Как с нею?
Она вернется. Наверняка вернется. Она должна вернуться.
Оппи, сидевший в освещенной лишь луною через окно комнате, тяжело вздохнул. Он курил так много, что ему часто надоедало вынимать и зажигать сигареты одну за другой, и время от времени он пользовался трубкой; из нескольких лежавших набитыми на подставке он выбрал трубку «бильярд» с прямым чубуком и зажег ее деревянной спичкой, долго шипевшей в тишине. «Ореховый» табак в чашке сиял алым угольком, дым терялся в темноте.
Оппи частенько задумывался о самоубийстве и даже был близок к нему. Это случилось в кембриджской Кавендишской лаборатории; он рассказывал Джин об этом случае. Его сердце – его ядро – пребывало в состоянии фундаментальной нестабильности, и, чтобы вывести его из равновесия, вовсе не требовалось никаких медленных нейтронов. Он был гением, черт побери, и обладал исключительным интеллектом. Но в состоянии стресса он – приходится это признать – совершал непостижимо глупые поступки.
Осенью 1925 года куратором Оппи в Кавендишской лаборатории был Патрик Блэкетт, всего на семь лет старше Оппи, высокий, тощий, рафинированный, с чрезвычайно вытянутой головой и подбородком, выпирающим так сильно, словно предназначался для того, чтобы уравновесить перевешивающие мозги. И Роберт – в этом он мог признаться лишь самому себе, но никак не Джин и уж конечно не Китти – испытывал к нему влечение. Даже в лучшие времена Оппи был более чем неважным экспериментатором, и, когда Блэкетт нависал над ним, он неизменно терялся и обязательно что-нибудь ронял. Звук бьющегося стекла до сих пор приводил его в смятение.
В конце концов бремя влечения к Блэкетту и обида на его причитания по поводу неумелости Оппи оказались невыносимыми. Он купил у зеленщика яблоко – Оппи покачал головой, вспоминая подробности, – медленно и тщательно нанес на кожуру цианистый калий и оставил яблоко на столе Блэкетта.
Какой смысл Оппи вложил в выбор фрукта, он не мог бы сказать ни тогда, ни сейчас, подразумевал ли он тогда стереотипный подарок от ученика учителю или тщательно завуалированный намек на запретные знания, избранные обладатели которых никогда и ни с кем ими не поделятся; вероятно, тоже и то и другое – и ни то, и ни другое. Он понял, что опоздал с половым созреванием, и оно – оно! – оказалось совсем не тем, чего он ожидал. Очень неприятно было обнаружить, что он не только интеллектуал, но и в равной степени животное, движимое побуждениями, но этому побуждению нельзя было позволить развиваться.
И поэтому самой логичной, рациональной и необходимой мерой было бы устранить источник искушения, объект его извращенного влечения.
К счастью, кто-то из студентов заподозрил, что яблоко может быть отравлено, и предупредил Блэкетта. Отец Оппи умолял кембриджское начальство не возбуждать уголовное дело и добился своего – с условием, что тот пройдет лечение у психиатра. Врач Эрнест Джонс – да, тот самый Эрнест Джонс, о котором он упомянул, когда говорил с Джин в ночь их знакомства, первый в мире англоговорящий специалист по фрейдистскому психоанализу, – поставил ему диагноз dementia praecox; где-то в середине прошедшего с тех пор двадцатилетия от этого термина отказались, заменив его названием «шизофрения». Джонс вскоре отказался от пациента, сказав, что «случай безнадежный» и что «дальнейший психоанализ принесет больше вреда, чем пользы», и Оппи осталось самому искать ответы в «Бхагавад-гите» и других мистических восточных текстах.
Несмотря даже на высокие гонорары и роскошную приемную Джонса, Оппи усомнился в правильности поставленного тем диагноза, однако понимал, что с ним что-то было и есть не так. Но усилиями воли ему удавалось обуздывать это «что-то», точно так же, как сильное ядерное взаимодействие удерживает от разбегания положительно заряженные протоны. Это самая мощная сила, известная физике; о, конечно, в процессе тщательно управляемой цепной реакции можно расколоть и ядро, но даже крупнейшие научные светила считают, что это слишком трудная задача, и предпочитают объединять меньшие ядра в более крупные – одолеть сильное взаимодействие не так-то просто.
А как насчет силы воли Оппенгеймера? Она справлялась все хуже и хуже. Так много всего на него навалилось: давление с разных сторон и боль, долг и скорбь. Все зависело от этой лаборатории в пустыне, от работы собранных сюда ученых, от него.
Он потягивал трубку и думал о гусиной коже на голом теле, зеленке, разбитых пробирках и отравленных яблоках, о Патрике Блэкетте и Джин Тэтлок.
В конце концов он поплелся в спальню, лег, не раздеваясь, на жесткую кровать и, как саван, обернул вокруг костлявого тела тонкое покрывало.