X

Яшница стояла при большом почтовом тракте, при таком же старом, наверное, как и само местечко. Пока не построили железную дорогу от Унечи на Оршу, тракт был единственной проезжей, а значит, благоустроенной дорогой протяжением, может, верст в сто, которая соединяла уездный город с волостными местечками и большими становыми селами. Кроме того, по нему можно было попасть сразу за границы уезда — прежде всего на Черниговщину, к которой в то время относились и Новозыбков, и Клинцы, и Стародуб, и Унеча, и Сураж… Можно себе представить, сколько тут проехало-промчало тогда в оба конца шикарных фаэтонов, рессорных колясок, почтовых карет, а больше всего, конечно, крестьянских телег! Железная дорога начисто переиначила пути сообщения в этой местности. С вводом ее уже не находилось охотников преодолевать эти сто верст даже в самых покойных фаэтонах. Понятно, что старый тракт постепенно сделался не нужен великому множеству людей, теперь по нему ездили в гости или по какой хозяйственной надобности только от местечка до местечка, от села до села, от деревни до деревни. Да и трактом его перестали называть — просто дорога, большак…

Но началась эта война, и забытый тракт снова сделался людным и шумным. Сперва по нему с тяжелыми боями отступали от Сожа 21-я кавалерийская и 132-я стрелковая дивизии, которые попали в окружение в Гусарских лесах. Потом, в августе, старые березовые посадки по обе стороны от него утюжили гусеницами танки Гудериана. Теперь же здесь двигались немецкие военные части уже чуть ли не третьего эшелона 2-й танковой группы, что была повернута из района Кричева на юг.

Как раз перед приходом веремейковских женщин в Яшницу в местечке остановилась одна такая войсковая часть, рота автотранспортного батальона танковой дивизии. Повсюду на улице стояли съехавшие вправо по направлению движения крытые грузовики. Солдаты, которые ехали на этих грузовиках, использовали привал, как и полагается в таком случае: одни слонялись без всякого дела между машинами, другие, выставив зады, ковырялись в моторах под поднятыми капотами, а большинство сидели кучками на противоположной обочине, подкрепляясь дорожным пайком, беседовали прилично, шумели сдержанно или хохотали — это уж в зависимости от того, где какая компания собралась и кого что заботило. Но все-таки солдат в этих машинах, которые заняли от перекрестка вдоль всю улицу, если глянуть из конца в конец ее, было мало, потому что на грузовиках под тентами лежал боевой и другой войсковой груз, который сопровождала лишь команда охраны. А эти военные тонкости, как говорится, не женского ума дело. Зато веремейковским бабам сразу же бросилась в глаза компания немцев, что плотно окружила скамью у забора, сделанную из доски и двух вкопанных в землю столбов. Такие скамейки обычно ставят у своих хат чуть ли не все хозяева в деревне, ну, а местечко тоже до настоящего города не доросло, в том числе и Яшница. Правда, мало кто выносил скамьи свои вот так за ворота, чаще их делали под стеной, у дверей, а если и снаружи, так тоже где-нибудь под самыми окнами. Эта же скамейка была вкопана шагах в трех от дорожки, что вилась по обочине, да и сам дом стоял близко к уличной дороге, его отделял только узкий, обнесенный штакетником огородик, который здесь, как в деревне, зовется палисадником и где, как правило, растут высокие мальвы да кустится сирень.

Чем ближе подходили женщины к перекрестку, тем становилось понятней, почему столпились немцы — из середины круга все явственней долетали звуки губной гармоники, слышался нарочитый топот сапог, не иначе кто-то в пляске разминал затекшие от долгого сидения в машине ноги. И, как бы ни были увлечены в этот момент немцы, как бы ни развлекал их своим мастерством какой-то лихой служака, не заметить веремейковских женщин они не могли. Им почему-то очень интересно было увидеть разом столько женщин. Поэтому гармоника вдруг стихла, солдаты повернулись к проезжей части, и один весельчак, низкий и плотный, словно добросовестно начиненная фаршем сарделька, с улыбчивыми, даже нагловатыми глазами, шагнул, раскидывая руки и приседая, наперерез женщинам, будто собирался изловить целую стаю гусей и боялся, что какая-нибудь птица проскочит мимо. Остальные немцы только подвинулись немного ближе, встав, словно по привычке, полукругом на краю травянистой обочины, и весело, как на нежданную забаву, пялили глаза на кунштюки своего товарища. Тот между тем приближался к женщинам, ковыляя уже на согнутых ногах и переваливаясь с боку на бок. Это, наверное, и правда было смешно, и к перекрестку сбегались солдаты со всей растянутой по местечковой улице автоколонны. Кое-кто уже брался за живот от смеха, выкрикивая каждый со своего места проказнику:

— Пак дас глюк, байм ципфель, Макси, зи ист им брайтен рок![18]

— Фасэ мир ди…[19]

— Мир ди дыке, дас…[20]

— Мир аух…[21]

— Га-га-га, га-га-га!…

Тем временем никто из веремейковских женщин — а на улице, кроме них и солдат, никого не было — не имел желания «ловиться». Сперва, когда двинулся от толпы наперерез им этот плотный немец, пожалуй, и правда великий проказник, женщины только удивленно насторожились: слишком похоже было то, что он теперь вытворял, на обычную немудреную игру-забаву, на какую были горазды и деревенские парни; во всяком случае, черта в нем никто пока не видел, скорей, они взирали на него, как на ряженого, которого подговорили вот эти, тоже переодетые парни, прямо заходившиеся вокруг в разноголосом хохоте. Но обманчивое ощущение или обманчивое впечатление это прошло быстро, вдруг их как молнией ударило — никакие это не ряженые, никто его не подговаривал и не нанимал; это немец, и хохочут вокруг тоже не деревенские парни в престольный праздник, а немцы!… И первая солдатка, которой раньше всех пришло это в голову, оторопев, остановилась на дороге, будто башмак поправить, потом шарахнулась назад, произведя в своей группе замешательство, а этого, в свою очередь, хватило, чтобы кто-то еще растерянно ойкнул, хотя, может, еще и бессознательно; в следующую минуту веремейковки встрепенулись разом и, отшатнувшись, с визгом и криками бросились вдруг, словно испуганные птицы, в разные стороны — назад и влево, потому что справа стояли грузовики, а слева подходил с распростертыми руками этот кривляка немец; притом не все солдатки испугались настолько, чтобы с одинаковым ужасом разбежаться; были и такие, что просто поддались общему настроению, охваченные больше свойственным женщинам сердечным замиранием, чем боязнью. Обыкновенно при такой традиционной игре-забаве попадается ловцу какая-то одна — или та, что давно облюбована, или та, что замешкалась и не успела отскочить, а может, и сама тайком мечтает попасть в объятия. Но это когда собирается своя, как говорится, желанная компания. Навряд ли кому хотелось угодить в объятия к немцу. Но ведь солдат не шутил, и ближе всех оказалась к нему Роза Самусева. Сначала она замерла, наверное, не совсем понимая, чего хотел двинувшийся наперерез немец, потом, когда ее попутчицы бросились назад, было уже поздно — Розу выпихнули нечаянно из самой середины толпы более ловкие солдатки, и она, видя, что останется сейчас лицом к лицу с немцем, отскочила в другую сторону, туда, где стояли вдоль забора крытые грузовики. На что Роза надеялась при этом, сказать трудно, ведь там была очевидная ловушка — грузовики стояли впритык к забору, образуя небольшие отсеки, из которых дальше не было хода. Крайняя машина тоже была прижата к забору, и Роза, оказавшись в ловушке между грузовиком и высоким жердяным забором, через который с маху даже мужик вряд ли перескочил бы, заметалась, словно мотылек, неожиданно попавший через форточку в ярко освещенную комнату. Теперь немцу совсем не составляло труда поймать ее. Но он не спешил. Все шагал, приседая с расставленными руками, переваливался с боку на бок, словно гусак, и только блудливые глаза его с каждым шагом закипали алчной краснотой. Роза, вся сжавшись, отступала к забору, блестящие черные глаза ее наливались неудержимыми слезами, хотя она и не плакала еще. Но вот она уперлась спиной в забор и, поняв, что ей некуда деваться отсюда, затопала в отчаянии ногами, будто маленькая девочка, которую собирались наказать, закричала со стоном:

— А ма-а-мочки, что же это!…

Наконец немец приблизился вплотную, моментально выпрямился и, хватаясь руками за жерди, стал прижимать Розу всем телом к забору. Но забор был наклонен немного к улице, поэтому Роза успела повернуться боком, съежиться, крепко упираясь локтем левой руки немцу в грудь. И как только ей это удалось, он сразу же почувствовал, что эффекта, на который рассчитывал, затевая это представление, уже не получится. Поэтому немец, несмотря на свои домогательства, тут же отступил от забора, смешно закидывая назад голову, будто боялся, что Роза, вызволив другую руку, царапнет ногтями по его лицу. В конце концов, все могло бы кончиться одними шутками. Их, этих шуток, хватило бы и для него, и для тех, кто, смеясь, наблюдал за всем да подбадривал, потому что молодую славянку все-таки прижали к забору. Но вместе с тем в душе плотоядного шутника осталось неудовлетворение, даже злость на эту упрямую славянку — сам-то он хорошо понимал, что вынужден отступиться от нее, почувствовав еще с первого прикосновения к ней, как она сопротивляется, и сопротивляется непритворно. А преодолеть этого он не мог. И вот оскорбленное самолюбие неожиданно подсказало ему нечто иное. Неудачливый Макс заметил вдруг, что женщина, которая, сжавшись, стоит перед ним, смахивает на еврейку — такая же смуглая, волоокая, с кудрявыми черными волосами, которые сплошь вьются мелкими кольцами.

— Юдин,[22] — обрадовался он своему нечаянному открытию и, схватив Розу за руку, потащил за собой через дорогу. — Юдин! — весело крикнул он и своим товарищам, которые сразу же перестали хохотать.

Между тем остальные веремейковские женщины, отбежав, почувствовали, что им больше ничего не угрожает, и столпились в сотне шагов от перекрестка. Роза к тому времени была заслонена со всех сторон немецкими солдатами, и увидеть ее было невозможно. Конечно, каждая из женщин понимала, что на месте Розы могла оказаться и она, и только случайно в руки немцу попала Роза. Необходимо было выручать подругу. Но как это сделать и кто отважится пойти туда? Вместе с тем кое-кто из веремейковских пока полагал, что ничего страшного с Розой не случится. Может, попугают, а потом отпустят. Известно же — солдатня.

И уж совсем никому в голову не могло прийти, что немцы приняли Розу за еврейку.

Странно, но немцы тоже были несколько встревожены таким сюрпризом, надо же, чтобы пустая забава вдруг так обернулась. Кто-то стал издеваться над неудачливым проказником, мол, хорошо хоть хватило ума приглядеться, а то бы в самом деле смешал арийскую кровь с еврейской… Но большинство солдат, обступивших теперь испуганную Розу, которая и знать не знала, за кого ее принимают, хмуро помалкивали и поглядывали с откровенной неприязнью, если не враждой, будто эта смуглая женщина только что оскорбила их, обокрала или, как минимум, обманула. Макс, притащивший сюда Розу, постепенно был оттиснут назад, теперь против нее стояли другие немцы. Они не хватали ее, даже не дотрагивались, но Роза сразу почувствовала их враждебность. Она стояла среди неспокойной толпы, холодея телом и душой. Наконец высокий немец в очках, которые были много шире его длинного лица, ткнул пальцем чуть ли не в грудь ей, спросив:

— Юдин?

Роза не понимала, чего от нее хотят.

Тогда высокий более настойчиво, ясно, более громким голосом повторил вопрос, но уже не тыкая пальцем. Слово, которое он еще раз выговорил, оставалось для Розы непонятным, разгадать его было ей не под силу, хотя и очень хотелось уловить смысл. Ей все время казалось, что, если бы она ответила на вопрос, сразу бы кончилась эта нелепость и ее больше не задерживали тут. Теперь вместо страха она почувствовала себя виноватой, что не понимает ничего, и моргала глазами, пытаясь даже улыбнуться. Между тем принужденная улыбка ее и весь вид принимались немцами как вызов под личиной наивности, потому что они ждали от Розы ужаса, а не виноватой улыбки, которая говорила, как им казалось, о ее хитрости, и молчание ее, наконец, вызывало у них просто злобу.

Спрашивал все время один немец. И всякий раз одно и то же:

— Юдин?

Такой допрос при ее непонятливости мог тянуться бесконечно, а мог кончиться и быстро, обычной расправой.

— Бабы, дак что это мы стоим тут? — вдруг всполошилась в толпе своих Дуня Прокопкина, что немцы долго не отпускают товарку. — Она же тама!… Бабы, дак что ж это мы, а? —укоряюще, со злостью и слезами обиды на глазах крикнула она и, не дожидаясь никого, зашагала к немцам, которые держали Розу в кольце.

Дуня полагалась целиком на удачу — эх, будь что будет!…

Когда подошла близко к немцам, те, уставившись на Розу, даже внимания не обратили на другую женщину. Тогда Дуня решила пробраться в середину толпы, где стояла Роза. Как бы недовольная тем, что ее не замечают и мешают пройти к товарке, Дуня осторожно, но решительно распихала локтями немцев, что стояли спиной к ней, и принялась протискиваться дальше. Ее не задерживали. Казалось, пропускали даже охотно, только бросит кто из солдат словно бы удивленный взгляд, а потом отвернется, чтобы слышать до конца допрос, который пока не давал результатов. Но вот Дуня пробралась вперед, обвела укоризненным взглядом всех вокруг и, обращаясь к Розе, сказала с тем же укором:

— Бессовестная какая! Мы тебя ждем тама, а ты!…

Она, в душе не думая этого, бессознательно сделала вид, что Роза нарочно тут развлекается, а не то что ее задерживают. При этом Дуня уже совсем не боялась, наоборот, пока она пробиралась, распихивая локтями и корпусом немцев то в одну, то в другую сторону, дрожь, с которой она подходила сюда, перестала колотить ее, и она могла спокойно стоять в чужом окружении и так же спокойно рассуждать. Она только не догадывалась, что среди немцев не было ни одного, кто понимал бы ее. Поэтому, бросив Розе эти несколько слов, она тут же, как ровня, начала корить… немцев, которые теперь, увидев ее среди своих, недоумевали:

— Что вы цепляетесь к ней? Ей идти надобно, бабы стоят ждут, а вы задерживаете.

Упреки ее, конечно, прозвучали, словно в пустой бочке, но решительность, с которой вела себя Дуня, не могла остаться не замеченной, она отражалась прежде всего на лице ее, а сильней всего в голосе, в том почти независимом тоне, который ей удалось взять чуть ли не сразу. Немец в очках, к которому она обращалась, даже не думая, что он теперь здесь за главного — просто раньше он стоял напротив Розы, а теперь, когда здесь оказалась Дуня, оказался и напротив Дуни, — этот немец, пожалуй, был первым, кто почувствовал ее тон. Казалось, чужая независимость должна была бы рассердить его, однако он не рассердился, только возмущенно — мол, теперь объясняй и этой! — сказал, показывая на Розу:

— Зи ист юдин![23]Не в пример Розе Дуня сразу ухватила смысл слова «юдин». Кстати, Роза теперь тоже поняла, может быть, как раз потому, что рядом стояла подруга. Дунина решимость, с какой она пробилась сюда, в середину круга, и с какой вела себя здесь, наконец-то вернула Розе способность соображать и владеть собой. Но она почему-то не испугалась, обнаружив, что немцы приняли ее за еврейку. Только удивилась этому и заволновалась по-другому, не как прежде, когда ничего не знала и ни о чем не догадывалась. Почти гневно, недоуменно блеснула она глазами на Дуню, сказала, словно жалуясь, с надрывам:

— Что они выдумывают? Какая я еврейка? Скажи хоть ты им, а то дотемна будут держать, не отпустят.

— Ладно, скажу, — кивнула ей рассудительная Дуня. — Но, пока говорить да толковать буду, ты не стой, бежи быстрей отсюда. Бежи вон к бабам.

— Как это?

— А так, что бежи — и все тут! — злясь на Розину несообразительность, даже повысила голос Дуня.

Роза согласно кивнула, хотя вряд ли по-настоящему понимала, как это: «бежи — и все тут!» Одно дело — сказать. Совсем другое — сделать, когда вокруг, плечом к плечу, да еще в несколько рядов, стоят вражеские солдаты. Да и присутствие знакомого и близкого человека, как ей казалось, делало нахождение здесь не таким уж опасным.

Немцы между тем ждали ответа. Но уже не от Розы, нет. Они ждали ответа от этой русой и милой с виду женщины, пусть и славянки, но которая не побоялась прийти сюда и стать рядом с еврейкой. Смелый и, казалось, безрассудный поступок произвел впечатление на них, и они не стали чинить препятствий, когда женщины заговорили между собой на непонятном для них языке.

Дуня довольно быстро смекнула, что теперь именно от нее немцы ждут объяснений. Потому-то она и сказала Розе, чтобы та незаметно уходила к веремейковским бабам. Но Дуня не возразила немцам сразу, что Роза, мол, не еврейка, сначала и ее это сбило с панталыку — чего-чего, а такое про Розу и выдумать трудно. Думала, немцы, с жиру бесясь, и правда кинулись поразвлечься. На деле-то выходило иначе.

— Нет, пан, Роза не юда, — наконец сказала Дуня, глядя в нетерпеливые глаза высокого немца сквозь стеклышки его очков. — Она не еврейка. Она наша. Мы же из одной деревни, дак и она белоруска, как и все мы там. Нет, пан, Роза…

Она еще не успела договорить, как увидела: чьи-то руки с засученными по локоть рукавами потянулись к Розе, готовые вцепиться ей в курчавые, схваченные на затылке коричневой ленточкой волосы, снова зашумели, даже закричали кругом непонятными голосами солдаты; Дуня от этого содома спохватилась и сразу же поняла, что ее слова получили обратное истолкование. Еще не зная точно, в чем дело, она попыталась загородить собой подругу и прежде всего изо всей мочи, на какую хватило замаха, шлепнула немца по рукам.

— А лю-юдочки, што же это ро-обится! — вслед за этим в бессильном отчаянии завопила женщина, словно надеялась на близкую помощь.

Но помогать было некому, даже если бы кто и решился, — кроме веремейковских баб, которые все стояли толпой на дороге, на этой улице, занятой немецкими солдатами и грузовиками, не попадалось на глаза ни одной родной души.

Те же обнаженные руки, что не дотянулись до Розы — они только качнулись вниз от удара женщины, — не меняя направления, ткнулись Дуне в грудь, и Дуня почувствовала, как цепкие пальцы сгребли шелковую кофту, сдирая ее и заголяя спину. До сих пор Дуня делала все словно бы по наитию, подчиняясь только коротким импульсам, которые, пожалуй, были результатом бессознательного протеста — еще бы, обижали соседку! — а тут сообразила вдруг, что опасность нависла над ней самой. Моментально она вся напряглась, налилась непритворной, уже настоящей злостью и крепко ухватила немца за запястья скользких, пропитанных бензином рук, подержала их в одном положении, будто еще не совсем веря, что одолеет мужчину, потом мощным толчком оторвала от себя, даже отлетели эмалевые пуговицы с кофты. Теперь, когда он не пригибал ее голову книзу, Дуня увидела лицо немца, и прежде всего багровую, в палец шириной полосу под левым глазом, наверное, след ожога — либо в детстве опекло молокососа чем-то, либо уже теперь, на войне, зацепило, — потом глаза, мутные и тяжело опухшие, слезливые, как у пьяного. Казалось, этого отпора хватало, чтобы немец оставил ее в покое. Но где там! Тот не собирался отступать. В следующий момент он снова потянул к ней голые по локоть, с растопыренными пальцами руки, целя в полураскрытую грудь, на которой она не успела запахнуть кофту. Тогда Дуня решилась на самое простое, к чему обращаются в крайнем случае все женщины: с омерзением плюнула в лицо насильнику. Но это было уже, как говорят в таких случаях, слишком. Даже немец в очках при всей своей солидности и тот подался назад, боясь, что если не одумается и не угомонится эта женщина, то следующий плевок получит он, как близстоящий.

— Фэстнемен![24] — крикнул он срывающимся голосом и для верности поднял ладонь, надеясь заслониться хоть так.

Дуня больше не защищалась и не нападала сама. Казалось, у нее иссякли силы и она уже не способна на сопротивление. Она позволила двум немцам, которые бросились к ней по только что услышанной команде, заломить себе руки за спину, а сама, стыдясь, придержала подбородком на груди кофту.

Немцы, подталкивая друг друга то плечами, то спинами, тут же расступились, образуя в толпе проход, а те два солдата, что заломили за спину Дуне руки, толкнули ее вперед и повели по этому проходу. Не остались на месте и остальные, составляющие до сих пор толпу. Они тоже с неспокойным гулом двигались вслед целой процессией. В результате на некоторое время немцы забыли про Розу, и она осталась на обочине дороги одна. Стояла и с ужасом смотрела, что же будет с Дуней. Вот немцы наконец довели Дуню до крайнего грузовика и, хотя там была металлическая ступенька, откинули и задний борт. Дуня освободила руки, видно, ей уже не мешали это сделать, оглянулась по сторонам, будто прощалась со всем, что вокруг, потом поставила колено на край откинутого борта и, хватаясь за дно кузова, полезла в середину, под тент. За ней легко вскочили и те два немца, что вели ее. Они сразу заслонили собой Дуню, и Роза, сколько ни поднималась на цыпочки, не могла увидеть подругу.

За себя Роза не боялась. У нее почему-то было такое впечатление, что нелепость, которая приключилась с ней, больше не повторится и что немцы оставили ее в покое сознательно. И вообще по простоте душевной Роза склонна была думать, что все-таки напрасно Дуня этак неразумно повела себя, в конце концов она бы, Роза, и сама постепенно как-то освободилась из неожиданной западни. Мало ли что выдумать можно, если судить о человеке только по внешнему виду. На самом-то деле никакая она не еврейка, значит, мол, и бояться нечего. Бедняге и невдомек было, что одно только имя — Роза, которое, ничего не подозревая, произнесла ее соседка, взорвало немцев окончательно. Не догадывалась и о том, что пройдет всего несколько минут и немцы спохватятся, снова вспомнят про «юдин», потому что поступок, который совершила Дуня, кинувшись защищать ее, будет рассматриваться как недопустимый криминал — сопротивление вермахту и сознательное сочувствие евреям… А пока про Розу еще не вспомнили, она стояла себе на месте, словно покинутый осенней стаей подранок. Роза слышала, как уже несколько раз несмело, будто в кулак, окликали ее веремейковские женщины, толпящиеся в отдалении, за перекрестком, но почему-то даже не поворачивала в их сторону головы, словно боялась, что ее начнут корить там да виноватить во всем. Может, как раз это чувство и подсказало ей в конце концов поступить иначе — пойти не туда, куда звали ее, а наоборот, направиться к грузовику, где сидела под охраной Дуня Прокопкина. Медленно и непроизвольно, будто не в своем уме, молодая солдатка перешла с обочины на дорогу, потом ближе к забору. Когда наконец она оказалась на полпути к грузовику, ее окликнули из огорода — просто взяли да выкрикнули что-то совсем невнятное да кашлянули, видно, только чтобы привлечь внимание. Роза поняла это, бросила быстрый взгляд за забор. Там за редкими зелеными кустами, похоже, садовой малины, прячась, стоял человек. Видно, здешний житель, хозяин дома, что по левую сторону улицы от перекрестка был вторым по счету; дом стоял в тени старых лип, на которых висели прикрепленные к стволам, обвитые берестой круглые ульи. Озираясь, человек манил Розу пальцем.

— Ты что ж это делаешь? — начал он торопливым полушепотом, когда Роза подошла по его знаку к забору. — Утекай, покуда не поздно! Утекай, девка!

То ли этот шепот вывел ее из душевного оцепенения, то ли он стал отправным толчком, даже не толчком, а тем психологическим моментом, которого она сердцем, может быть, неосознанно ждала, однако Роза вдруг метнулась к самому забору. Замерла перед ним на миг, а потом ухватилась обеими руками за верхнюю перекладину. Перелезла она через забор по-женски, не прыжком с маху, как это делают обычно мужчины, а переступая ногами по каждой жердочке вверх. Немцы в это время, видно, заняты были разговорами о том, что произошло, поэтому Роза без всякой помехи оказалась по ту сторону забора и, подхватив левой рукой подол широкой юбки, побежала по огородной борозде, забыв даже про человека, который, собственно, подсказал ей путь к спасению. Бежала она неловко, цепляясь за картофельную ботву, которая оплетала борозду, к тому же огород покато спускался к улице, и бежать все время приходилось в гору. Вскоре Роза почувствовала во рту нестерпимую горечь. Ей бы в самый раз остановиться, чтобы хоть перевести дух, а она все бежала и бежала. Наконец одолела пригорок. Думала, по ровному уже будет намного легче убегать, однако сразу за холмом начинался чей-то другой огород, хоть и без забора, да вспаханный поперек борозды, по которой до сих пор она быстро двигалась. Горечь, которая сперва словно бы заполнила только грудь, теперь пропекала насквозь все нутро, а сердце, казалось, вот-вот пробьет сбоку грудную клетку, вырвется оттуда испуганной птахой. Ноги сделались непослушными, не то что онемели или подкашивались от усталости, просто их мозжило, будто перед этим она несла на себе громадную тяжесть. Роза еще пробежала немного вдоль борозды, повернув на новом огороде вправо, потом заставила себя остановиться.

Солнце как раз висело над тем пригорком, по которому Роза только что взбежала сюда. Теперь он заслонял всю местечковую улицу, где стояла немецкая колонна. Можно было надеяться, что немцы тоже не могли видеть ее оттуда. Но там же посреди улицы остались веремейковские бабы!… А где-то в грузовике сидела Дуня Прокопкина, которая одна теперь должна была отвечать за все!… Роза только представила, что может случиться по ее вине, и задрожала в отчаянии и, ослепнув от горючих слез, бухнулась ничком в борозду. Хотя она и сознавала свое бессилие, и понимала, что мало может сделать, однако в душе решила не прятаться долго тут, на этих незнакомых огородах, ей казалось, она только полежит немного в сторонке от всего этого, а потом вернется назад, на улицу, пускай уж что будет, то и будет!… Да и по отношению к Прокопкиной Дуне надо было вести себя пристойно, та ведь не испугалась и не думала о себе, когда бросилась на выручку ей!… Шли минуты, а Роза лежала неподвижно в борозде, словно не могла даже приподнять над землей свое непослушное, негнущееся тело.


Между тем немцам наконец-то понадобилась так неожиданно пойманная «еврейка». Но на обочине ее уже не было. Тогда они бросились искать Розу по дворам по обе стороны старого тракта. Рассыпавшись по трое, по четверо, озабоченные солдаты врывались с решительными лицами в дома, шарили повсюду в хлевах, заглядывали в погреба. Напрасно — Розы нигде не было. Единственный, кто мог что-то конкретно сказать о ней, тот человек, который недавно наблюдал с огорода, из-за зеленых кустов, исчез из малинника сразу же, чуть ли не следом за Розой, только он не побежал далеко, а вернулся к себе в дом. Из окна ему было видно все — и как немцы вскоре засуетились кругом, ища пропавшую «еврейку», и как деревенские женщины, что пришли в Яшницу, сговаривались о чем-то на дороге. Он только удивился, почему эти женщины все еще не разбежались, стоят да пялятся, ровно глупые овцы, на немцев.

Известное дело, удивиться чему попало не очень трудно, особенно если есть для этого повод. Но если раскинуть мозгами, то понять веремейковских женщин тоже было можно — куда уйдешь отсюда, если двум землячкам угрожает опасность? Конечно, они не знали, чем именно могла грозить и Дуне, и Розе эта история, ведь никто из женщин не видел даже краем глаза, что случилось, все запомнили только, как сперва дурашливый немец изловил возле забора и силой повел за руку через дорогу Розу, потом на выручку ей отправилась Дуня… И вот теперь не было ни Розы, ни Дуни!… Правда, Дуня в грузовике. За это уж веремейковские женщины ручались. А Роза так и совсем пропала, похоже было, что или убежала, или спряталась где-то поблизости, только никто не заметил, как ей удалось сделать это: немцы, казалось, вообще забыли о ее существовании, а веремейковские, убедившись, что она не откликается ни гласом, ни воздыханием на их зов, стали наблюдать за немцами.

Немцы действительно некоторое время вели себя спокойно, будто у них и мысли не было о недавнем инциденте. Мол, вообще ничего не случилось, и Дуня Прокопкина попала в грузовик по доброму своему согласию, ей-богу, можно было подумать: уговорили немцы ее поехать куда-то вместе, будто казаки ту Галю молодую… Но вот откуда-то от головы колонны прибежал к перекрестку унтер-офицер, тот самый немец в очках, что допрашивал сначала Розу, потом Дуню, и у автомашин снова все пришло в движение. Было видно, как солдаты недоуменно завертели головами, заозирались вокруг, наконец забегали по улице. Унтер-офицер тогда обратил внимание на веремейковских и подумал, что «еврейка» за то время, пока он бегал докладывать о происшествии командиру роты, могла вернуться к своим. Солдаты между тем успели обыскать улицу и по ту и но эту сторону, перевернули все вверх дном в ближайших домах. К веремейковкам унтер-офицер подошел с двумя солдатами, одним из которых был тот Макс, что начинал недавнюю игру-забаву. Из-за него-то и заварилось все. Макс старался теперь больше всех — подскакивал к каждой женщине, внимательно вглядывался в лицо, вообще как-то очень уж мельтешил, будто чувствуя за собой вину. Унтер-офицер тоже словно не находил себе места — ему крайне необходимо было отыскать «еврейку» сейчас, сию минуту, ибо командир роты не захотел заниматься неожиданно возникшим конфликтом, да и некогда было, потому что кончалось отведенное на привал в этом местечке время. Командир приказал передать обеих женщин — и пойманную «еврейку», и ту, которая оказала сопротивление солдатам, — либо в штаб тылового района, где есть чины полевой жандармерии, либо прямо в здешнюю комендатуру, или даже полицию.

— Вег[25]наконец взбесился от всех этих неудач унтер-офицер, и Макс с другими солдатами кинулись распихивать автоматами веремейковских баб. — Вег!

— Вег! — с каким-то тупым воодушевлением повторяли они, будто кнутом щелкали, короткую команду и все дальше отталкивали стволами автоматов женщин, пока не загнали в боковую улочку, узкую и короткую, обычный переулок, который соединялся где-то с другой, параллельной улицей.

Опять, как и на том перекрестке, веремейковские солдатки сбились в кучу, но не шумели, стояли молча, только некоторые, более нервные и впечатлительные, тихонько всхлипывали да вытирали ладонями влажные подглазья.

Вскоре стало слышно, как на перекрестке заурчали моторы, сразу же запахло дымом, который незаметно поплыл местечковыми огородами. Немецкая автоколонна наконец собралась двинуться дальше. Но женщины долго не смели пройти по переулку и глянуть вдоль дороги. Только когда шум отдалился от перекрестка и понемногу стихнул, те, кто побойчей, набрались храбрости дойти до того места, откуда в обе стороны просматривалась во всю длину улица. От перекрестка она шла в гору, круто горбилась в полукилометре отсюда и была пуста, только в придорожной канаве, как раз против того двора, где на липах висели ульи, валялся какой-то ящик.

— Ну, что? — подошла к более храбрым и Анета Прибыткова.

— Не видать, — не поворачивая головы к ней, а все глядя в ту сторону яшницкой улицы, где исчезли за пригорком немецкие грузовики, ответила Варка Касперукова.

— Вот натворили бабы хлопот! — сокрушенно покачала головой Гэля Шараховская и схватилась руками за щеки, будто собиралась заголосить.

— Ну, Дуню они увезли, — имея в виду немцев, вслух рассуждала Варка Касперукова. — А где же Роза?

— Дак, может, и Розу тогда повезли с собой? — будто спросила у самой себя задумчиво Фрося Рацеева.

— Навряд ли… — усомнилась Анета Прибыткова. — Кто же это видел?

— А кто их знает, — развела руками Гэля Шараховская. — Может, и увезли…

— Дак почему тогда немцы забегали? — не переставала сомневаться Кузьмова невестка. — Вот и нас загнали сюда. Может, Розу-то искали? Нет, бабы, так не надо говорить. С Дуней — тут же, сдается, ясно, ее немцы забрали с собой, а Роза…


— Анета дело говорит, — поддержала Кузьмову невестку Палага Хохлова.

— Ей-богу, Розу немцы шукали, — уверенно поддержали и остальные.

Варка Касперукова кивнула.

— Это же если бы с нормальными людьми дело иметь. А немцы!… Что они тебе скажут на своем языке? Да и ты им что в ответ молвишь? Одно только и слышишь — гер-гер…

— Если уж так сошлось у нас, лучше бы и вовсе не идти сюда, — вздохнула, запечалившись, Анета Прибыткова. — В том Ключе тогда происшествие было, а теперь и здесь. Повернуть бы оглобли еще из Ключа, дак…

— Дуня как чувствовала, не хотела идти…

— Дак… —Анета постояла в задумчивости, потом и сама будто осуждать Дуню принялась: — Я тоже вам скажу, надо было вернуться.

— Кабы знатьё!…

— Ага, если б знать! — загоревали женщины.

Однако стоять в переулке и долго рассуждать времени не было.

— Ладно, бабы! — глядя из-под руки на солнце, остановила напрасные сетования Варка Касперукова. — Беду с вами теперь, в эту вот минуту, мы не поправим. Давайте думать, что делать дальше.

— Надо поискать Розу…

— Что Роза? — Варка нахмурила черные брови, которые на ее белом лице были какими-то чужими. — Роза, если что, если она и правда спряталась, выйдет, сама вскорости отыщет нас. Но что нам делать? Может, пока суд да дело, смотаемся к тому лагерю. Надо же поглядеть, там ли наши, чтобы после не думалось.

— Тогда сделаем так, — распорядилась Анета Прибыткова. — Вы все идите к церкви, вон, видите, маковки торчат, дак вы зараз идите туда. Лагерь где-то возле церкви. А я тем часом тут побуду. Может, Роза откуда и вынырнет. Не сидеть же ей до самого темна в укрытии. Дак я и приведу ее сразу же к вам. И про Дуню она все скажет. Только высматривайте, бабы, уж и моего там, может, и мой случится, дак передайте, что я с вами пришла.

— Нет, — строптиво замахала руками Варка Касперукова, — не дело ты сейчас говоришь, девка! Надо вместе держаться. Либо тут останемся все, либо, наоборот, туда пойдем разом. А то порастеряемся в этой Яшнице и знать после не будем, кто где. Хватит уж и того, что Дуни с Розой нету. А теперя ты вот что-то вздумала. Чтобы и тебе еще попасть в какую историю? Нет, Анета, и не думай! Пойдем с нами. Вот поглядим на тот лагерь, пошукаем своих, а тогда уж кинемся по всем следам. Не вертаться ж нам без баб в Веремейки. Сколь сирот сразу наделаем! У Дуни двое заплачут в хате, у Розы тоже…

Но Анета не трогалась с места. Тогда Варка Касперукова положила ей руку на спину и легонько подтолкнула.

— А ма-а-амочки мои-и! — чуть не заплакала Анета.

— Цыц! — строго сказала ей Варка, словно бы и вправду обеспокоившись, что солдатка начнет вопить. — Слезами горю не поможешь. Может, еще все обойдется. Я вот только думаю, зря Дуня сама пошла к немцам. Роза бы и одна выпуталась. Ну, подурили бы трохи, а там и отпустили.

— А я думаю, — еще больше скривилась Кузьмова невестка, — это мы виноваты. Если бы пошли на выручку все разом, а не одна Дуня, дак… Может, и не случилось бы такого.

— Думаешь, мне не жалко наших баб? Думаешь, одна ты такая жалостливая да хорошая?

— Всем нам жалко их, — вздохнула Варка Касперукова. — Но что теперя поделаешь? И вообще, кто знает, что теперя делать? Ну, будем блукать по местечку да виноватых искать, а потом что? Нет, лучше мы зараз вот сходим к тому лагерю, поглядим мужиков, а после уж прикидывать станем, что к чему.

Лагерь военнопленных в Яшнице действительно был возле церкви, точней, в самой церкви, давно непригодной для службы. Но яшницкую церковь окружала еще и старая ограда, поэтому лагерем называлось все вместе — и церковное строение с дырявой крышей и огороженный церковный участок. Рядом раскинулась базарная площадь.

В центре местечка на улицах уже попадались люди, по всему, здешние, яшницкие жители. Но никто из местных не пялился на большую толпу чужих женщин, такое теперь было не в диковину.

Площадь от края до края была пуста, и перед теми, кто бывал здесь раньше, она предстала такой, пожалуй, впервые — в базарные дни тут иной раз было не протолкаться, вечно полно народу, а также возов, на которых доставляли в местечко в деревянных ящиках гусей, свиней да другую домашнюю живность на продажу. В окнах домов, которые пристройками тесно соседствовали друг с другом, отражалось розовыми бликами солнце, которое садилось сегодня как раз над старым, поросшим кривулями-вербами валом, насыпанным еще в Северную войну, когда в этих местах Петровы войска отбивали от Московии шведов. Более чем за двести лет вал почти сровнялся с площадью, и только по старым вербам угадывались прежние очертания его. Двуглавая кирпичная церковь, которая снаружи напоминала скорей костел, возвышалась с южной стороны базарной площади, поэтому солнце освещало ее от сияющего мрамором кладбища до конических куполов, на которых блистали ажурные, словно сплетенные из проволоки, кресты. Ограда вокруг церкви была как кирпичные соты, и сквозь них просматривался церковный двор, по которому лениво, будто монахи, слонялись пленные в красноармейской форме. В далеком углу ограды, там, где через дорогу жались местечковые дворы, была поставлена наблюдательная вышка, сколоченная из досок и поднятая на деревянных сваях. На вышке стоял и смотрел на веремейковских баб часовой с наведенным на площадь пулеметом.

Солдатки на мгновение замешкались посреди площади — идти или не идти дальше, — но все-таки побороли робость, которая возникла при виде этой вышки и вооруженного часового. Подходили они к лагерю, осеняя себя крестом, будто и на самом деле в мыслях теперь ничего не было, кроме церкви этой да господа бога.

Между тем пленные тоже заметили новую толпу деревенских баб, кто-то даже крикнул об этом на весь двор, и из церкви сразу же высыпали люди в красноармейской форме. Все они — и те, что болтались до сих пор по двору, и те, что ютились в церкви, — кинулись навстречу женщинам, к ограде. Пока женщины пересекали площадь, подходя ближе, с той стороны ограды успели выстроиться чуть не все обитатели лагеря. Их было не много, сотни две. Давно не стриженные и не бритые, истощенные, хоть и не до такой степени, чтобы не держаться на ногах. Дело в том, что в Яшницком лагере пленных кормили для поддержания сил, чтобы не только жили здесь, на этом церковном дворе, но и ходили па работу — на лесопилку, на большак, где всякий раз приходилось засыпать все новые и новые рытвины да выбоины от гусениц и колес, на лесоповал. К тому же и сам здешний лагерь был невелик. Словом, у этих пока еще неплохо держалась душа в теле. Но глаза у всех, па кого ни глянь, были печальные, как у настоящих узников.

Немецкий часовой на наблюдательной вышке свободно допустил веремейковских женщин к самой ограде, где по другую сторону стояли военнопленные, и можно было сразу сделать вывод, что такое здесь происходило часто, по крайней мере, уже не первый раз. На некоторое время женщины и пленные, казалось, вообще были оставлены без внимания. И только через несколько минут из небольшого домика, где раньше, наверное, помещалась церковная утварь, вышел немецкий солдат с овчаркой на поводке и автоматом на груди. Он тоже не стал отгонять женщин. Сдерживая нетерпеливую овчарку, молча и неторопливо похаживал мимо припавших к ограде женщин. А те в это время, пока их никто не трогал, совсем расхрабрились — перебегали с места на место, чтобы лучше видеть лица пленных, окликали.

Прежде чем назвать своего Ивана, Варка Касперукова громко спросила:— Из Веремеек есть кто у вас? Может, Пармен Прокопкин или Иван Самусев? — Она заботилась о товарках, которые не дошли до лагеря. — А Касперук Иван? Есть Касперук или нет? Говорю, из Веремеек есть у вас кто?

Но веремейковских мужиков в Яшницком лагере не было. Тогда Прибыткова Анета начала допытываться у каждого, чей бы взгляд ни поймала:

— Может, встречал наших? Веремейковских?

Наконец один, высокий и узкоплечий, с аккуратной черной бородой, видно сжалившись, сказал:

— Тут местных нет. Приходили такие, как и вы, женщины и забрали своих. Хотя, в конце концов… Почему ваши должны быть в лагере? Может, воюют? Вам кто-нибудь сказал, что они в плену?

— Нет, никто не говорил.

— Так почему тогда ищете?

— Ну как же… Это ж… мужики наши! Кто другой об них позаботится?

— Но сами видите, — подождав немного, сказал пленный, — ваших здесь нет. Как вы говорите, веремейковские?

— Ага.

— А фамилии? Как фамилии мужей ваших?

— Моего, например, Прибытков, — с новой надеждой ответила Анета. — Иван Прибытков. И Тимофей Прибытков. Это брат мужа моего. А ее, — Анета поглядела на Палагу Хохлову, что стояла рядом, — ее мужа тоже Иваном зовут. Хохол фамилия. Иван Хохол. Может, встречали?

— Нет.

— Дак, может, на войне? — уточнила Анета, будто надеясь, что пленный еще что-нибудь вспомнит.

— Нет, Прибыткова я не встречал.

— А Хохла? — спросила в свою очередь Палага. Пленный после этого повернул голову направо, налево и громко спросил:

— Тут спрашивают: Ивана Хохла из Веремеек не знает кто? — И, не дождавшись ответа, посочувствовал: —Видите, не встречали.

Между тем заключенные, утратив интерес к веремейковским бабам, — мол, даже никаких харчей с собой не принесли, — начали понемногу расходиться в разные стороны. И тот пленный, что сочувственно разговаривал сперва с Анетой Прибытковой, а потом с Палагой Хохловой, тоже старающейся хоть что-то выведать о своем муже, собрался было уже уйти, однако задержался и вдруг с любопытством спросил:

— Веремейки? Где это Веремейки ваши?

— Дак… За Хотимском, туда, — ответила ему Палага. — Как раз отсюда на Белынковичи треба, а потом аж до Малого Хотимска.

— Далеко?

— Да верст около сорока, считай, будет.

— Так, — сказал словно про себя пленный. Тогда не удержалась Анета Прибыткова:

— А сам-то откуда будешь?

— Я нездешний, — усмехнулся пленный. — Я из Москвы.

— А-а-а, — покивала головой Анета, будто понимала больше того, что было сказано. — И сколько ж вам тута, в этой церкве, сидеть придется?

— Видимо, до конца войны. Хотя… Вот если бы кто из вас сказал немцам, что я… Ну, что я тоже чей-то муж.

Такой поворот в разговоре был совсем неожиданным, поэтому Анета Прибыткова даже смешалась. Зато Палага Хохлова вдруг внимательно посмотрела на человека, словно примеряясь. Наконец виновато улыбнулась.

— Дак… Мы, сдается, не пара один одному. Хоть ты и с бородой, но по глазам вижу — молод. Вот если бы Анета?

Услышав это, Кузьмова невестка ойкнула и всполошенно замахала руками.

— В своем ты уме, Палага? Как это я при живом мужике да назову другого? — Она даже не смела теперь посмотреть в ту сторону, где стоял за кирпичной оградой пленный.

Палага тоже поняла, что зря так легко сватает солдатке незнакомого мужчину. Но перевести все на шутку и отделаться этим тоже не хотелось, потому что человек не шутил, просил всерьез. И она поэтому подошла к остальным спутницам, затеребила их, шепча чуть ли не каждой на ухо и показывая то кивком головы, то прямо пальцем на пленного. Глянув в ту сторону, солдатки, как и Анета Прибыткова, ойкали от внезапного предложения, словно Палага подбивала их на что-то стыдное.

— Надо же как-то помочь человеку! — наконец возмутилась та.

Потеряв надежду уговорить кого-нибудь из своих, она тем не менее обнадеживающе махнула рукой пленному, мол, не горюй, все равно выручим, потом повернулась к охраннику, который, будто не обращая внимания на женщин и на пленных, шагал неподалеку с овчаркой на поводке.

— Пан, — начала она просить его, хватая за рукав, — тама муж мой. Вон стоит. Отдайте мне его.

— О, гут, гут! — Немец с любопытством подошел к ограде, посмотрел сквозь кирпичную соту на пленного, затем окинул прищуренным глазом с головы до ног Палагу и тут же брезгливо усмехнулся: слишком очевидной была разница в возрасте, чтобы принять их за мужа и жену; но спросил: — Ист эс дайн зон?[26]

— Да., муж, да, — не поняла его Палага и для большей убедительности замахала сверху вниз обеими руками.

— Наин, найн, матка, — почему-то игриво возразил охранник. — Каин ман. Матка люгт. Матка ист нэ думэ ганс.[27] — И равнодушно, совсем не обозлившись, что его собирались обмануть, зашагал в противоположную сторону вдоль ограды.

— Благодарю вас, — виновато сказал сердобольной женщине пленный и грустно улыбнулся. — Это мы напрасно с вами затеяли.

— А родненький мой, чем же помогчи тебе еще? — чуть не завыла сбитая с толку Палага.

— Ничего, спасибо и за это.

— Хоть бы хлеб был какой при себе, дак и того нема, — все хотела сделать что-нибудь доброе душевная женщина.

В этот момент со стороны церкви показался другой немец, но без собаки, и что-то громко закричал. Пленные, кто еще стоял у стены, начали оглядываться на крик и отходить на середину двора.

Пора было что-то решать и веремейковским бабам — никто здесь не встретил ни мужа, ни брата, ни свата…

— Может, и правда наши в Кричеве…

Сказала это Варка Касперукова, но подумали так все солдатки. Однако идти в Кричев отсюда никто из них не рассчитывал — во-первых, неблизкий путь, а во-вторых, никакой гарантии, что окажется там кто-нибудь из Веремеек…

— А мы думали, тетка, — глядя насмешливыми глазами на Палагу, вдруг словно бы вспомнила про неудачное «сватовство» Гэля Шараховская, — что ты… словом, что тебя отсюда силой под руки уводить придется. Думали, не расстанешься со своим москвичом.

Странно, но даже в сегодняшних приключениях настроение у веремейковских солдаток менялось, как погода в неустойчивый день — уже, кажется, и ждать нечего, а она вдруг то солнцем блеснет, то дождиком прольется.

Последние слова Гэли Шараховской потонули в хохоте, словно женщины, все без исключения, только и ждали этой шутки. Палага тоже не обиделась на них. Только, напустив на себя строгость, сказала:

— Вам только бы одно…

Тем временем на базарную площадь понемногу опускались сумерки, об этом говорили длинные сплошные тени с неровными краями, что стлались понизу от местечковых домов через всю площадь до мощеной дороги мимо церкви.

— Пойдем-ка мы, бабы, по домам, — задумчиво, даже мечтательно промолвила Фрося Рацеева.

— Ага, по домам!… — вдруг заторопились остальные и зашумели так, будто не зашли сегодня в несусветную даль, а были где-то у Веремеек, на близких пожнях.

Между тем вряд ли хоть одна из них забыла, что еще днем сговаривались все заночевать в Тростине. Там осталась Анюта Жмейдова и теперь, конечно, ждала их, чтобы после вместе идти ко дворам. Но со времени этой договоренности много что изменилось. Уже не было с ними Розы Самусевой, Дуни Прокопкиной… И, хотя никто из женщин не знал, какой из этого положения можно найти выход, чувство вины не покидало их, особенно теперь, когда вплотную заговорили о доме, будто они и не собирались делать для своих односельчанок, попавших в беду, даже того, что было в их силах. А по силам могло быть каждой, так же как и всем вместе, многое, надо только было поискать как следует по Яшнице Розу, если та вправду убежала, да узнать наконец, куда увезли немцы Дуню Прокопкину. Однако тут имелась и своя опасность — хождение в такую пору по местечковым улицам да еще деревенской гурьбой наделало бы лишнего шуму, совсем нежелательного, ведь кто знает, какие осложнения могут выйти, кто может поручиться, что снова не прицепится к ним какая-нибудь дрянь. Верней всего, конечно, было бы отправиться сегодня в Тростино, переночевать там, а завтра вернуться в Яшницу.

— Если Роза и вырвалась, дак теперь уже где-нибудь возле Веремеек, — раздумывала вслух Фрося Рацеева.

На этот раз ее поддержала одна Варка Касперукова:

— Может, и не возле Веремеек, а вот за Тростином, дак это уж да. Не будет же она ворон по дороге ловить, раз задала деру!

Некоторые женщины тоже добавили неуверенно:

— Да уж так…

— А в Кричев завтра не пойдем? — осуждающе посмотрела тогда на Варку Анета Прибыткова. — Сама ж говоришь, может, наши там!

Варка на это не откликнулась.

Зато Палага, вдруг тихо засмеявшись, сказала:

— А я так думаю себе, что мой Иван воюет. Правду говорит тот москвич: почему это все солдаты должны в полоне оказаться?

— Ну, ты, тетка, теперя со своим москвичом…

— А что?

— Дак…

— А я и правда думаю, мой Хохол где-то воюет. Это ваши… Вашим что, молодым! Абы скорей к женке молодой под крылышко. А воюют нехай старшие.

— Ну, ты на наших, тетка, тоже не наговаривай.

— Дак пойдем завтра в Кричев ай нет? — снова подала голос Анета Прибыткова, но теперь понастойчивей, будто раздраженно, так что не услышать уже нельзя было.

— Утро вечера мудреней, — ответила ей, вздохнув, Палага. — Треба ночлега искать, вот что я скажу вам, бабы, разве поспеем мы добегчи до того Тростина?

— И правда ведь, Анюта дожидается… — обеспокоилась Фрося Рацеева.

— А Роза?

— Покличем и Розу.

— Что кликать? Надо искать!

— Где ж ты теперя ее углядишь?

— Ага, темно делается.

— Пойдемте, пойдем!…

Переговариваясь так, веремейковские женщины и не заметили, как перешли снова базарную площадь.

Загрузка...