XI

Вместе с медленно остывающим солнцем остывала и жара.

Зазыбе, который шагал через дубраву к Беседи, хотелось знать, где нашел приют Чубарь. А в том, что Сыркин тогда в местечке говорил правду про него, сомневаться не приходилось, к чему было тому выдумывать? Лучше, конечно бы, подождать дома, покуда председатель подаст знак, объявится каким-то образом сам. Но раз уж запало Зазыбе в голову, так он и не переставал прикидывать то так, то этак. Подмывало дойти своим умом и до другого, тоже по логике связанного с этим: почему вообще вернулся Чубарь, какая причина тому?

Размышляя, Зазыба постепенно пришел к выводу, что председатель, не иначе, махнул в Мамоновку к Аграфене Азаровой — там, в поселке, не очень людно, а хата Аграфены стоит чуть ли не в самом лесу, только подойди из-за деревьев к окну да постучи в стекло. Ну, а если Чубарь до сих пор и не объявился в Мамоновке, не будет большой ошибки, если Зазыба даст сегодня крюка, чтобы попасть через рум [28] в поселок: в конце концов, как он понимал это дело, Аграфена теперь недолго останется в неведении насчет Чубарева появления и тогда в любую минуту можно будет связаться с председателем через нее.

Вода в Беседи показалась Зазыбе чересчур холодна, будто у него давно были застужены ноги, хотя, что говорить, ей и на самом деле пришла пора становиться холодной, недаром в народе пословица: придет Илья, принесет гнилья, да и воду остудит; как раз по этой причине после Ильина дня здешние старожилы обычно не купаются. По-журавлиному переставляя ноги, Зазыба быстро перековылял на другой берег, потом сел на ивовый куст, который рос прямо на белом, словно перетертом песке, и обул сапоги. С берега отсюда открывалась большая излучина, проложенная рекой, а на ней рум — место, откуда плотогоны по высокой воде сплавляли плоты в Сож. Рум этот заложен был здесь очень давно, даже Зазыбов дед Михалка помнил его в своем детстве, и, пожалуй, не с тех ли еще времен стояли здесь две, теперь уже сгнившие избы, в одной из которых под закопченной крышей помещалась сплав-контора, в другой жили — долго ли, коротко, как кому выпадало — сплавщики из дальних деревень. Местные мужики раньше охотно хаживали сюда на промысел: тогда, во время сплава, как раз наступали свободные от работы по хозяйству деньки — весной, пока не начинали сеять сплошь, и осенью, когда с основными полевыми работами, за исключением молотьбы, было покончено. Раза два гонял с отцом плоты и Зазыба. С тех пор он помнил весь процесс сплава, исполненный и романтики, и отчаянного риска.

Начинался обычно сплав тем, что из лесу зимой трелевали сюда на рум срубленные и уже ошкуренные при помощи скобелей бревна, которые к тому времени успевал осмотреть бракер, чтобы потом не попалось под пилу гнилое или кривое бревно. Трелевали из лесу сюда также и готовые брусы — для железной дороги, шахт, приисков. Особенно много вытесывали шпал для железной дороги. Брусы, из которых получалось по одной шпале, называли швелями, по две — шлифрами, по три — тимборами.

На руме доставленные бревна обычно складывали в шлихты, которые достигали двух метров в вышину и более четырех метров в ширину. Шлихты эти сдерживались подпорами и даже — а вдруг половодье зальет рум! — стягивались толстой проволокой.

Весной, когда река входила в берега и вода слегка теплела, сплавщики принимались вязать плоты. Один конец длинной, чуть ли не в двадцать метров, ваги укреплялся на берегу, другой — на середине реки поперек течения. Затем мужики начинали растаскивать баграми бревна со шлихтов. Чтобы легче было катить от берега к воде, под низ подкладывали лягеры — три-четыре простые жердины. Попихивая бревна шестами, спускали их на воду, упирая комлями в закрепленную вагу. Теперь, как правило, вяжут бревна в плоты проволокой. Но Зазыба помнит, как они с отцом вязали свои плоты гужбой — веревками из ивового лыка, которые иные называли карделями. К концу лыковой веревки крепился кнепель, попросту деревянный клин, который протаскивался под каждой из двух тублей, перекинутых поперек плота сзади и спереди. Такой плот обычно складывался из двадцати и более полос, накрест связанных между собой шворой, сделанной из той же гужбы.

Когда плот, наконец был связан, сзади на него прибивали ящичек с валом, на котором крепилась длинная ширага — заостренное снизу бревно, чтобы можно было при необходимости тормозить или совсем останавливать плот. На первой полосе с самого переда ставилась для управления опачина, сплавщицкое весло, которое имело метра четыре длины. Но на этом оснастка плота не кончалась, потому что без борборов, что привязывались по обе стороны его, нельзя было долго держаться у берега. Ну, и, конечно, не забывали плотогоны про шалаш, рядом с которым ставился ящик с песком для костра.

Особенно запомнился Зазыбе тот случай на сплаве, когда они с отцом гнали по Беседи большой, чуть ли не на тридцать полос, плот уже глубокой осенью. Плот они связали сами. II отец тогда трелевал бревна для него. А вот почему тот плот простоял лето у берега Беседи в воде, Зазыба теперь уже не помнил. Кажется, вышла какая-то неуправка в хозяйстве. Одним словом, пришлось гнать им плот глубокой осенью. Когда подплывали к Сожу, в устье Беседи сплошь уже блестел на солнце припай, а посередине реки — то впереди плота, то сзади него — шла по течению шуга, готовая каждую минуту остановиться, столкнувшись с каким-нибудь препятствием, чтобы тоже превратиться в лед. Задержись они с отцом на день-два здесь, на руме, или случись какая заминка в эту пору в дороге — и все, зимовал бы плот, вмерзши в реку, покуда не освободился бы из ледяного плена весной. Однако главные мытарства начались потом — на приемном пункте отцу почему-то не заплатили денег, сказав, что получит расчет за пригнанный плот в сплавной конторе своего рума. И они возвращались чуть ли не из-под Гомеля в Веремейки пешком уже зимой, безденежные. Пришлось побираться от деревни к деревне, потому что харчей, которые они взяли с собой из дому, хватило только в одну сторону. Как раз этим-то и запомнился Зазыбе тот сплав. Сперва отец, стесняясь просить, объяснял людям, кто они такие с сыном, по-крестьянски обещал за обед или за ужин отблагодарить после, когда доведется в новый сплав попасть в эти края. Но потом понял, что зря объясняет, все равно их принимали за нищих. Как только бедняга понял это, идти стало легче: никто ни на что особенно не рассчитывал, только бы хоть и заплесневелого, а хлеба кусок в торбе не переводился да ночевать пускали. Совпало так, что в Веремейки они пришли к ночи. Однако им и хотелось объявиться в деревне тайно, без лишних свидетелей, потому что на обоих жалко было смотреть — одежда совсем не по погоде, обутка стопталась, да и завшивели они…

С постройкой железной дороги Унеча — Орша сплавное дело в этом месте Беседи захирело — во-первых, само строительство, пока оно велось, потребовало много леса, а во-вторых, железная дорога дала новый способ перевозки его на далекие расстояния. Во всяком случае, какое-то время леспромхоз работал только в одну сторону. Но незадолго до войны, без малого за два года, трелевка возобновилась на рум: как и в давние времена, когда рум закладывался, забеседский лес пошел за границу — сперва до Припяти в плотах по трем рекам, затем при помощи лесовозов в Буг, который стал пограничным.

Напрасно было бы искать кого-нибудь на руме теперь. Даже дежурные, которым полагалось находиться круглый год здесь, и те еще до прихода немцев разбрелись по своим деревням.

Сразу же за румом начинался лес — прямой пиловочник, если говорить языком таксаторов.

Казалось, что некогда шумная дорога — к руму обычно и шли, и ехали — сегодня будет пуста на всем протяжении до Мамоновки. Ан нет. На втором километре пути Зазыба вдруг увидел волка. Совсем по-собачьи тот сидел при дороге, поглядывая навстречу. Не велик страх взрослому человеку увидеть в лесу волка, тем более одиночку, но Зазыба почувствовал, что в руках не хватает для такой встречи крепкой дубинки или хотя бы срезанного хлыста. Но уже через мгновение мысль об обороне отпала, Зазыба догадался: на обочине сидел волк, давно уже никому не страшный. Бессильный. О нем все знали в округе. Не каждому доводилось встречаться с ним вот так, как теперь Зазыбе, однако знать знали. Был он очень стар, беззуб и поэтому не нападал на скотину. Людям тоже нечего было бояться его, потому что волки, может, раз в десять лет нападают на человека, и то в глухую филипповку, во время своих волчьих свадеб, а этот вообще не способен был навредить кому бы то ни было — задушить жертву уже не хватало мочи, не то что загрызть. Трудно было представить даже, чем он кормился, небось только утиными яйцами на болоте, беспомощными, еще мокрыми после рождения зайчатами и прочим, что не могло убежать. Словом, про то, чем жил волк последние годы, когда занедужил от старости, знал, пожалуй, один бог да он сам. Совсем не сторонясь людей в своей немощи, наоборот, явно стремясь к ним, он, будто нищий какой, слонялся по округе и, видно, как все живое, способное хоть каким-то образом мыслить или вспоминать что-нибудь, с тоской перебирал воспоминания о прошлом. Прошлом!… Кто на склоне дней своих не считает, что все в прошлом?… Даже самый удачливый среди живых вряд ли осмелится сказать, что получил от жизни все, о чем мечтал. Да и кто остался доволен тем, что получил? Наконец, кому дала жизнь все то, что обещала вначале?

Без опаски подходя к зверю, Зазыба глянул вблизи на волка и с грустью отметил незавидный его вид: клочья шерсти, в которую давным-давно, может, еще с прошлого лета вцепились репьи, когда он таскался где-то по выгону за деревней, висели грязными колтунами на облезлой шкуре, а в глазах — уже без прежнего хищного блеска — стоял гной, и бедолаге с трудом удавалось частым морганием отгонять прочь мошкару. Зазыба ужаснулся, сердце у него сжалось, будто он встретил не волка, а старого знакомца, может, ровесника, который внезапно напомнил ему своим присутствием на обочине лесной дороги что-то весьма роковое и неизбежное. Но не заведешь ведь беседу с волком!… Поэтому Зазыба, как бы стыдясь глядеть на невзрачного, совсем беспомощного зверя, заставил себя не смотреть в его сторону, прошагал мимо. Между тем волк тоже не остался сидеть на месте, двинулся следом — может, от одиночества, а может, от голода. Некоторое время Зазыба слышал позади мягкий топот его лап, но, поскольку шел быстро, волк вскоре отстал, наконец и топот его совсем затих.

Не в этот ли момент Зазыба и вышел к озерцу, берега которого поросли ивняком и камышом, поэтому с дороги, охватывающей его подковой, не всякий мог углядеть зеркальную поверхность. Но в одном месте дорога все-таки подходила близко к берегу, там буйно рос раздвинутый на две стороны камыш, и в просвете, сквозь который блестела середина озерца, стоял источенный и потрескавшийся челн, словно обыкновенное корыто, которое выкинули со двора за ненадобностью. На челне этом можно было переплыть прямиком через озерцо, тогда бы сократился путь в Мамоновку, но на это, кроме желания, нужна была известная смелость: хоть и челнок, да дырявый. Сразу же за озерцом, уже совсем невдалеке от поселка, было место, которое знающие люди редко обходили. Мамоновский крестьянин, тот самый Боханек, который последним погнал в Орловскую область колхозных коров, спилил когда-то там, на краю болота, дубок, а через несколько лет вдруг обнаружил, что пень поднялся в рост человека. Не веря глазам, Боханек стал наведываться туда чаще — действительно, год от году пень вырастал, как живой. Тогда Боханек поделился своей тайной с другими. Удивленные мужики чесали в затылках, крутили головами, однако не удержались, чтобы не сделать на коре ближайшего дерева зарубки. И на следующий год убедились — пень и правда поднялся выше зарубки. Даже старики и те не слыхивали ничего подобного раньше — вот, мол, недаром когда-то предки наши поклонялись деревьям, а паче всего дубу, который считался святыней у Перуна, главного здешнего бога. Кто знает, может, Боханек как раз и попал на самый перунов дуб, недаром теперь растет даже пень… Через некоторое время от этой дороги к «святыне» пролегла тропка, которая через болото вела дальше к поселку. Правда, ходить по ней можно было только в сухое лето. Но загадочная тайна растущего пня держалась до того часа, пока кто-то из румовских специалистов, покопавшись вокруг него с лопатой, не выяснил необычайно любопытную, если не единственную в своем роде, то уж, не иначе, редкую деталь: пень не останавливал роста потому, что корни его давно, еще до того, как Боханек спилил дерево, срослись с корнями соседней ольхи и продолжали питаться от них. Открытие это нисколько не уменьшило интереса к перунову пню. Особенно потому, что близко по дороге был рум и там постоянно находились люди, которых тоже тянуло подивиться на чудо.

Потревожив своим топотом в камышах красноклювых чирков, которые сразу, не сделав даже привычного круга, стремительно полетели куда-то на другую воду, Зазыба обошел озерцо. Уже слыхать было, как в поселке кто-то тюкал по высохшему дереву топором, потому что звук казался легким и звонким. Видно, близость поселка заставила Зазыбу снова подумать, почему вдруг вернулся Чубарь, что вынудило его, но в итоге были одни догадки, зато с какой-то тревожной назойливостью вспомнилось, как они поговорили в тот, последний день, когда явился председатель в избу к своему заместителю. И все-таки время, прошедшее с того дня, сделало свое дело. Неожиданно для себя Зазыба обнаружил, что рад в душе внезапному появлению Чубаря. Радость эта пока была неопределенная, ни на чем не основанная, но тем не менее уже жила в нем, давая надежду — несмотря на распри, которые случались между ними, Зазыба не сомневался в одном, теперь, пожалуй, самом главном: наконец-то будет не только с кем поговорить, а и обсудить условия, в которых придется действовать в оккупацию.

О совещании у коменданта тоже стоит рассказать Чубарю, сам он не осмыслил еще этого как следует — странно, но всякий раз, как собирался Зазыба взвесить мысленно услышанное в волости, что-то выбивало его из равновесия, даже пугало. Самое последнее такое совпадение было совсем недавно, когда Зазыба нащупал в кармане бумажку, которую сунул ему в Бабиновичах Браво-Животовский, а он, в свою очередь, положил ее в карман. Это было обращение заместителя государственного комиссара восточного округа Фриндта, о котором говорил на совещании Гуфельд и которое комендант приказал развесить повсюду в волости — в местечке и в деревнях. Напечатано оно было на четырех языках — русском, белорусском, польском и немецком — в четыре длинных столбца и начиналось такими словами: «В интересах безопасности страны и неприкосновенности собственности и имущества жителей немецкими властями будет проводиться со всей строгостью борьба с бандами и группами террористов. Призывает население оказать этому действенную помощь». Далее в тексте шли один за другим пять пунктов, и почти после каждого из них жирными литерами было напечатано: «…будет расстрелян». Собственно, и военный комендант Крутогорского района, и комендант Бабиновичской волости уже действовали, исходя из этого обращения. Странно только, что обычный приказ назывался почему-то обращением! Чем глубже Зазыба вчитывался в строчки, тем сильней, казалось, стыла в нем кровь. Но шальная мысль все-таки мелькнула: видно, зря генеральный комиссар Кубе торжественно оповещал, что «прозвучал и смолк звон оружия на Беларуси». Обращение, которое держал в руках Зазыба, свидетельствовало как раз об обратном — нет, не смолк!

Чубарь действительно жил это время в Мамоновке. Выходило, Зазыба в точку попал, — мол, председатель перво-наперво отправится после странствий к Аграфене. Он и раньше чуть не каждый вечер наведывался в поселок, а теперь тем более не обойдет хаты, где всегда ему рады.

Связь их — Чубаря и Гапки Азаровой — была бельмом на глазу у людей; собственно, осуждали их за то, что Чубарь начал похаживать к этой женщине вскоре после гибели ее мужа в финскую кампанию. Такое считалось великим грехом не только в деревне. Даже после того, как Чубарь заявил, что собирается жениться на Гапке, веремейковцы вкупе с кулигаевцами да мамоновцами не перестали за их спинами презрительно кривить губы — одни не могли простить им, что не подождали со своей любовью и года, когда Гапке строго полагалось носить траур по убитому мужу, другие же, пользуясь нарушением этого давнего обычая, просто злословили. Тем временем сами виноватые, казалось, не обращали внимания на чужие наговоры, считая их обыкновенными сплетнями. Вот уж правда, что любовь слепа!…

Чубарь пришел в Мамоновку утром, сразу же, как переночевал в лупильне.

Когда он на рассвете выглянул из избушки, то был приятно удивлен — лосенок всю ночь напролет оставался на месте. Уж, тот сполз с порога и снова спрятался под доски, а лосенок лежал себе, и, наверное, крепко спал, потому что голову поднял, только когда Чубарь затопал рядом. Увидев человека, он быстренько, будто испугавшись, вскочил на ноги, но прочь не отбежал. Бедняга за свою короткую жизнь столько претерпел обид от людей, а тут стоял и словно радовался, что не проспал, как малолетний пацан, которого отец пообещал взять с собой в поездку да показать что-то. Чубарь вдохнул полной грудью холодный воздух, зевнул, удивляясь, что еще со вчерашнего на небе брезжит луна. Идти в Мамоновку надо было в обход Веремеек. Но дорога все равно по большей части была знакомая. И Чубарь, долго не мешкая на месте ночлега, двинулся. Лосенок тоже не отставал. Он только постоял немного, будто по уговору, играя в прятки, а потом кинулся догонять Чубаря, исчезнувшего за первыми кустами. Покуда не зашла луна и не началось настоящее утро, Чубарю необходимо было успеть пройти самые людные места, те перекрестки и урочища, где скорей всего можно было наткнуться на человека, хотя бы даже и простого грибника. Но где-то за озером — как раз на половине дороги к поселку — его втайне начало раздражать шурыганье маленьких копыт сзади, словно лосенок мешал ему идти. С досадой подумалось: «Ну куда его приведешь, если сам еще бездомный?» Это и определило все — Чубарь вдруг сиганул в еловую чащобу, подальше от тропки, а там с поцарапанным лицом выскочил на какую-то болотину, окруженную, будто нарочно, узкой лентой березняка, и без лишнего шума зашагал наудачу, чтобы чутьем попасть на мамоновскую дорогу. Правда, уже в Мамоновке он пожалел, что бросил за озером лосенка одного, не привел с собой, его можно было если не приручить, то хоть подержать некоторое время на дворе, пока не подрос бы для самостоятельной жизни в лесу.

Хозяйка увидела Чубаря через окно, когда тот напрямик вышел из лесу. Она рванулась было навстречу, но тут же сдержалась, чтобы дождаться его в сенцах. Как только Чубарь переступил первый порог, Аграфена, не стесняясь детей, повисла у него на шее. В тот день она даже не спрашивала, откуда он взялся и долго ли собирается быть. Она только радовалась, что Родион вернулся к ней, и не таила этой радости от него, и не спрятала бы ее и от людей, если бы можно было показаться на люди.

Как и представлял себе Чубарь по дороге от фронта, действительно было все — и горячая банька, которую приготовила Аграфена уже к самому вечеру, и жадная любовь ее, и бесконечные ласки. Но скоро, уже через несколько дней, Чубарь почувствовал, что хозяйка вроде затревожилась: мол, ничего не знает о его намерениях, о его планах. Чубарь, конечно, не стал скрываться от нее, в конце концов, в этом не было смысла, ведь кому-то он должен был целиком довериться, а она слушала и все тускнела лицом, будто постепенно разочаровывалась в своих надеждах. Видя, что в их отношениях растет отчужденность, Чубарь понял: надо внести полную ясность. Но разговор такой все оттягивал, верней, просто не решался начать, словно боялся в душе, что нарвется на что-то неприятное, что ему откажут в этом доме в чем-то таком, без чего дальнейшая его жизнь немыслима…

Зазыбу сегодня Гапка встретила тоже ревниво, может быть, даже враждебно, будто человек пришел, самое малое, описывать за долги имущество.

А Чубарь, наоборот, обрадовался.

— Как ты проведал, что я здесь? — спросил он возбужденно после того, как они крепко пожали друг другу руки.

— Сорока отсюль прилетала, — пошутил Зазыба, тоже не пряча радости. — Ну, а по правде?

— Если по правде, то бабиновичский Хоня сказал.

— Где ты его видел?

— В местечке.

— И он тебе сказал, что я в Мамоновке? — насторожился Чубарь. — Откуда он мог знать?

— Нет, об этом я сам догадался.

— Вот и хорошо, — успокоился Чубарь. — А то я уж, грешным делом, подумал… Да ты садись, — пригласил он и, как только Зазыба опустился в самодельное, с гнутой спинкой кресло, которое словно бы с расчетом было поставлено дальше от окна, спросил о самом главном: — Ну как тут, заместитель? Что нового?

Зазыба усмехнулся.

— Гм, нового… Нового много, считай, что все новое. И самое первое — это то, что ты теперь уже не председатель, а я не заместитель. Потому что колхоза нет.

— А не поторопился ты его распустить?

Зазыба пожал плечами, снова усмехнулся, но более нетерпеливо.

— Я и сам одно время думал, не торопимся ли мы. Даже полаялся кое с кем. А потом вижу — в самый раз. Особенно если учесть, что комендант тоже неудовольствие выразил нашей торопливостью, даже проборку сделал мне за это на совещании.

— Что за совещание?

— Обыкновенное. Немцы собирали полицейских, старост, председателей колхозов, где они остались еще, ну и советовались, как новый порядок ладить.

— А ты при чем здесь? Ты ж не староста и не полицейский. Даже не председатель колхоза.

— И я так считал, что ни при чем. А комендант почему-то не поверил. Тоже вызвал. Да и говорит при всех, что мы самоуправством занялись, поделив колхозную собственность. Грозился, мол, расследует дело. Так что не один ты недоволен.

— Ну, комендант — это одно, а я — другое!

Зазыба вдруг почувствовал в Чубаревом голосе прежнее упрямство, которое порой граничило с безрассудством и нередко мешало им жить в согласии между собой. Поэтому сказал примирительно:

— На это есть санкция колхозного правления. Протокол тоже составлен, чтобы раздать имущество и поделить посевы. Но не насовсем, а только на сохранение колхозникам до прихода Красной Армии.

— Что-то я не слыхал раньше такой директивы. Что, новая поступила? — пронзительно глянул на Зазыбу Чубарь.

— Просто правленцы сами решили так.

— С твоей, конечно, помощью?

— А как же.

— Что я тебе говорил? Приказано было уничтожать, все уничтожать! Не сохранять, а уничтожать! Думаешь, немцы такие дураки, чтобы не найти, где вы что спрячете? Я сам когда-то при раскулачивании искал, знаю.

— Ну, что найдут, а что и нет.

— Вот, вот!…

Видя, что на Чубаря мало действуют его доводы, Зазыба решил зайти с другой стороны, надеясь, что это уж непременно подействует.

— Вот ты говоришь, — покачал головой он, — что будто бы все треба только уничтожать, чтобы не досталось немцам. Думаешь, мне очень хочется, чтобы они жирели на наших хлебах? Кстати, я потом беседовал с Маштаковым. Тот тоже не говорил, чтобы я подчистую уничтожил все.

— А чего же он хотел?

— Ну, конкретных указаний не давал, но уничтожать колхозное достояние не приказывал. Говорил, в частности, что хлеб и самим понадобится.

— Когда это было?

— Сдается, не па другой ли день, как ты ушел из Веремеек.

— Он к тебе приезжал?

— Нет, в Кулигаевку. А меня уже после покликали туда.

— Ну, и про что вы говорили?

— Примерно про все. Кстати, о тебе он тоже спрашивал.

— А ты что?

— Сказал, что видели тебя на большаке, небось подался в Крутогорье.

— А он?

— Возмутился. Говорил, что тебя где-то ждали перед этим, а ты не пришел.

Чубарь долго молчал, потом спросил:

— Как полагаешь, он здесь, в районе?

— Чего не ведаю, того не ведаю, — развел Зазыба руками. Тогда Чубарь отбросил взмахом головы волосы, чтобы не падали на лоб и лежали ровней, согнал с лица глубокую задумчивость, которую сменили нетерпение и решительность, и перевел разговор на другое.

— Ну, про колхоз и про то, что вы теперь делаете, я наслушался за эти дни и от нее, — Чубарь кинул взгляд на хозяйку, которая все еще находила себе какие-то дела в хате. — Только не хватало услышать от главного действующего лица. Теперь и это состоялось. Таким образом, надо считать, что новый порядок в Веремейках уже действует. И полицейский есть?

— Есть. Браво-Животовский.

— Жаль, что до него в свое время не добрались. Затаился, подлюга. — Ты с ним осторожней. Вооруженный ходит, да и грозился как-то, что не пощадит тебя, если встретить доведется.

— Тут кто кого. Я тоже без винтовки не хожу. Поразводили сволоты разной!

— Да она как-то сама…

— Потому что ждала, покуда время настанет. Браво-Животовский тоже был на совещании?

— Он меня и возил.

— Значит, начал командовать?

— Остерегается еще брать все на себя, но дело идет к тому.

— Что его держит?

— Выгадывает, чтоб уж наверняка все было. Чтоб не получилось какой неожиданности: а вдруг да наши попрут немцев обратно?

— Глянуть бы одним глазом на него.

— Думаю, не разминуться вам.

— Значит, тебя немцы ругали, что колхоз распустил? — весело, будто сдерживая смех, поглядел на Зазыбу Чубарь. — О чем же они думают?

— Как о чем? — не понял Зазыба.

— Ну, чего хотят от колхоза? — уточнил Чубарь.

— Хлеба, — ответил Зазыба.

— Значит, вообще собираются оставлять колхозы? — недоуменно заморгал Чубарь.

— Сдается, нет. У них все уже продумано. Снова обещают крестьянам индивидуальное землепользование. Но с постепенным переходом. Через общину.

— А какая корысть им тогда канителиться?

— У них на этот счет есть свое толкование. Но все толкования — пустое. Просто нужен наш хлеб. Ну, а из колхоза легче его забрать. Дальше там, мол, еще неизвестно, что будет, а теперь понятно — нынешний хлеб выращен, значит, не надо всякими перестройками мешать мужикам убирать его.

— Вот видишь, — воскликнул Чубарь, — немцы своей линии держатся, а ты помогаешь им!

— Я уже тебе не один раз объяснял, — поморщился Зазыба, — не треба все сводить к одному — бросить хлеб и уничтожить. Думаешь, Красная Армия сюда вернется с хлебными обозами, чтобы мужиков кормить?

— Перестань ты, Зазыба, печься о мужиках! Идет война! И нам с тобой совсем о другом надо думать.

— О людях тоже надо думать.

— Ну, ты как знаешь, а я потакать не собираюсь. Не за этим возвращался. Ты небось думаешь, я все это время по кустам отсиживался? Я полсвета уже обойти успел. На-тка вот, прочитай. — Он вынул из кармана сложенную бумагу с речью Сталина, которую получил от полкового комиссара, подал Зазыбе.

Но Зазыба только глянул на заголовок да пробежал первые строчки.

— Это я читал. Еще когда печаталось в газетах.

— То было в газетах, а теперь, вишь, мандат. Мне его дал один большой человек, когда направлял сюда. Потому что здесь обо всем хорошо сказано, что и как. И нечего выставлять свою «народническую» политику. Теперь не до нее.

— Никакая она не народническая, а самая советская.

— Но ты наконец должен взять в толк, что на войне надо воевать!

— Разве я отрицаю? Но мы-то с тобой не совсем на войне. Покуда мы с тобой скорей в войне, чем на войне.

— Значит, необходимо и здесь разжечь ее. Зря не захотел читать до конца. Тут так и написано: «… Нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду, везде…»

— Я же тебе сказал, я и так знаю эту речь. Еще с тех пор, как печаталась в газетах и передавалась по радио. Сталин сам говорил. Но как ты со своей конницей собираешься кормиться в тылу? Может, надеешься, что тебе и овес для лошадей, и кашу гречневую для партизан с самолета скинут?

— А хоть бы и так! Наладишь связь, и доставят все, что тебе надо.

— Где они теперь, самолеты? Что-то я не вижу… Немецкие летают, а наших не видать.

— Найдутся самолеты, когда понадобится.

— Ну да, послушать тебя, все просто делается, будто и вправду их теперь не видать потому, что не нужны они. Я вон вертался в Веремейки с Орловщины, так нагляделся — ихние все время висят над дорогами, бомбят да стреляют из пулеметов, а наших чаще всего и близко нету, хорошо если артиллеристы зенитками попугают. Нет, брат, не все так просто, как кажется да как хочется. До всего надо умом доходить. Нам тут начинать партизанскую войну, так нам и думать, как начинать се и с чем. Щорсовы войска когда-то тоже партизанскими назывались одно время, но я не помню, чтобы мы кричали вот так: жги, уничтожай!… Правда, теперь обстановка другая и война не та. Однако же люди есть люди. И тогда они людьми были, и теперь ими остались. И жить они должны будут.

— Опять ты про свое!…

— Я не про свое, — возразил Зазыба, — я как раз про то, что и ты. Так что интерес у нас один. Не сомневайся. Но не надо с бухты-барахты. Необходимо учитывать разные обстоятельства. Ты вот бумажку показываешь, а у меня в кармане, словно бы для такого случая, припасена другая. Почитай, чтобы и тебе стало кое-что понятно, во всяком случае, чтобы хоть теперь ты не порол горячку. Он вынул из кармана обращение заместителя государственного комиссара восточных областей, подал Чубарю. Тот взял, поглядел и буркнул:

— Ну вот, нашел что сравнивать!

— Это не для сравнения, — сказал непреклонно Зазыба. — Скорей для ясности.

— А что это означает — государственный комиссар в застемповстве?

— Не знаю, я такого слова раньше не слыхал, — ответил Зазыба.

— Наверное, и вправду заместитель. «Кто увидит подозрительную особу, — читал вслух с первого параграфа Чубарь, — особенно парашютистов, отдельных командиров или солдат, шпионов или саботажников, советских служащих и так далее или узнает что-нибудь об их местонахождении, тот обязан заявить немедля ближайшим немецким или не немецким властям. Кто пренебрежет донесением или окажет враждебным лицам какую-нибудь помощь — кров, еду или иное, — будет расстрелян. За данные, которые помогут поймать злоумышленников, нарушающих безопасность и порядок, каждый может получить от комиссара округа вознаграждение в пять тысяч рублей». Гм, значит, и за меня могут дать пять тысяч? — как бы удивился Чубарь.

— Выходит, что могут, — отрезал Зазыба. — Читай-ка дальше.

— «Фамилии тех, кто выдаст злоумышленников, могут быть по их желанию сохранены в тайне. На жителей населенных пунктов возлагается ответственность за сохранность телеграфной и телефонной связи, дорог, в том числе и железных, как и за все прочее немецкое оборудование. За невыполнение этих обязанностей будут караться жители…»

— Видишь, ты думаешь так, а черт переиначивает, — сказал Зазыба, как только Чубарь кончил читать.

— Есть и на черта гром. Но если будешь вчитываться в такие вот обращения, как это, состряпанное каким-то Фриндтом, навряд ли черта выгонишь. Такие обращения рассчитаны на то, чтобы мы все, кто попал в оккупацию, сидели, словно мыши под веником, и ни гугу. Они хотят наших людей рабами сделать, потому и запугивают, чтобы лишить воли к сопротивлению, деморализовать. Где ты ее взял?

— В комендатуре всем давали.

— Небось расклеивать намереваются?

— Раз напечатано, значит, будут и расклеивать.

— И ты помогать собираешься?

— Я просто хочу разобраться, что тут к чему!

— Сдается, уж было время разобраться.

— Теперь каждый день новое добавляет.

— И будет добавлять, но это еще не означает, что мы должны сидеть сложа руки да ждать, пока все до конца прояснится, можем и опоздать. По-моему, ты просто пли боишься, или…

— Зряшный твой труд, — перебил Чубаря Зазыба. —Эти твои «или» ко мне не подойдут. Я не меньше патриот, чем кто другой, и не хуже понимаю, что надо браться за оружие. Но я также и за то, чтобы взвешено было и учтено все, как следует быть.

То ли Зазыбовы доводы наконец возымели действие, дошли до Чубаря, то ли он еще не собрал аргументов против них, но вдруг перестал возражать — облокотившись о край стола, возле которого сидел, задумчиво подпер голову правой ладонью и сдвинул густые черные брови. Хотя они — уже в самом деле бывшие председатель колхоза и его заместитель — все это время, пока были вместе в Аграфениной хате, считай, спорили, иначе их разговор нельзя назвать, если бы и хотелось, однако на лице Чубаря не было видно и следа возбуждения. Эта неожиданная перемена, вызванная, может быть, внутренними противоречиями, прямо-таки тронула Зазыбу, ему сделалось неловко, словно он обидел человека, в чистоте намерений которого не приходилось сомневаться. Чубарь некоторое время молчал, а Зазыба смотрел на него с каким-то острым, почти щемящим чувством, кажется, впервые четко осознав громадную разницу между своим и его возрастом. До сих пор Зазыбе почему-то никогда в голову не приходило, что такая разница существует, потому что Чубарь всегда был для Зазыбы человеком, сменившим его в должности, значит, их уравняли во всем сами обстоятельства. А тут Зазыба как бы нечаянно обнаружил, что намного старше Чубаря, по существу, тот мог быть его сыном. Начав думать так, он не мог не отметить также, что Чубарь изменился и внешне, пока был в отсутствии: лицо словно бы заострилось и шея похудела, а высокий открытый лоб покрылся глубокими морщинами, которые сходились к переносице; под выпуклыми надбровными дугами, полуприкрытые веками, тайно хмурились темные глаза.

Наверное, Чубарь быстро почувствовал, что Зазыба в упор рассматривает его, недовольно задвигался и, встав с такого же самодельного кресла, на каком сидел Зазыба, заложил руки за спину, прошелся широкими шагами раз, и другой, и третий по комнате.

Зазыба между тем остался на месте, только повернулся слегка, чтобы не сидеть к Чубарю спиной.

Наконец Чубарь перестал мерить шагами горницу, остановился у стола и снова уселся, стиснув коленями сложенные вместе ладони.

Зазыба понимал, что беседа еще не кончена, больше того, на некоторые вопросы он так и не ответил Чубарю, а тот весьма несдержанно вел себя, поворачивал часто разговор совсем в другую сторону, особенно когда принимался строптиво отрицать, казалось бы, очевидные вещи, отстаивая свой взгляд на них; но понимал Зазыба также и то, что инициатива в разговоре и дальше будет за Чубарем, именно от Чубаря зависит, на чем они сойдутся сегодня, хотя, разумеется, очень хотелось заставить его посмотреть на все глазами человека, который силен не только преданностью общему делу, сводящемуся теперь к одному — к борьбе с врагами, но и расчетом, способностью оценить обстановку и действовать согласно этой оценке.

Последней попыткой призвать Чубаря к большей сдержанности было хоть и несмелое, но все-таки возражение, когда тот, посидев немного молча, сказал с укоризной:

— Не выполнили мы, Денис Евменович, директивы, не все сделали, что от нас требовалось…

— Дак… Может, директива поменялась уже… Это когда было-то, теперь небось новые директивы есть. Только мы про них не знаем.

— Никто той директивы не отменял, — дернулся Чубарь. — Директива была дадена правильная. — И спросил: — Что ты собираешься делать завтра?

— Кажется, ничего, — ответил Зазыба, но тут же спохватился: — Хотя нет, что я говорю — черт уже нашел работу.

— Какой черт?

— Комендант.

— Что, уже дошло до того, что комендант приказывает, а у вас поджилки дрожат?

— Не очень-то дрожат, а приказ выполнять должен.

— И что он такое приказал?

— На Деряжне, в Белой Глине, разрушен мост. То ли наши взорвали при отступлении, то ли после кто развалил. Теперь вот восстанавливать надо. Приказано запрячь все подводы, какие есть в хозяйстве, да отправить с мужиками в Белую Глину.

— Как раз завтра?

— Точно не знаю, но надо ждать, что Браво-Животовский начнет быстро выполнять комендантов приказ.

— Так-так, — презрительно усмехнулся Чубарь, — Красная Армия повзрывала мосты на реках, а вы, патриоты, собираетесь теперь по приказу какого-то немецкого коменданта восстанавливать их.

— Дак…

— Что «дак»? — с прежней усмешкой передразнил Чубарь. — Поставить бы там, в соснячке, что против моста, станкач с полными лентами да свинцом по вас, свинцом!

— А ты так и сделай! — обрадованно встрепенулся Зазыба. — Да из пулемета не по нам, мы тут ни при чем, а по фашистам, по фашистам свинцом своим. Вот тогда и мы разбежимся кто куда, как ты постреляешь их, и некому будет приказывать да принуждать нас под палкой, а то и под страхом смерти.

— Думаешь, не сделал бы? Зазыба пожал плечами.

— Был бы пулемет, — искренне пожалел Чубарь, — так, не очень испугался бы я.

— Ну, а раз нету пулемета, так нечего и говорить, а тем более попрекать, — насмешливо блеснул глазами Зазыба. — Словом, покуда пулеметы только у немцев, так извиняйте. Никто не захочет стать добровольно под пулю. Мы в Веремейках и то уж убедились, как они могут наводить на людей пулеметы.

Но Чубарь не слушал Зазыбу.

— И ты, красный орденоносец, поедешь восстанавливать мост? — поразился он.

— Поеду, — упрямо мотнул головой Зазыба. — И дело не во мне. Я хоть сейчас готов смерть принять, но чтоб от этого польза была. А что с того будет, если я пожертвую собой, а делу не помогу? Все равно немцы мост на Деряжне восстановят. Посгоняют мужиков из окрестных деревень и восстановят.

— Но кровь героев, Денис Евменович, помогает зреть идеям, — совсем не думая, что своей жестокостью не только обижает, но и оскорбляет Зазыбу, произнес Чубарь.

— Хватило уже крови и без моей для идей, — спокойно ответил на это Зазыба. — Кровь здесь не поможет. Надо сделать так, чтобы не мы немцев боялись, а они нас. И не кровью своей мы должны напугать их, а оружием. Я вот так понимаю дело и хочу, чтобы и ты наконец понял это.

— А я хочу, чтобы ты все-таки не ехал в Белую Глину. Тебе надо съездить в другое место.

— Куда это?

— В Мошевую. Думается мне, наши оставили для подпольной работы кое-кого в районе. Не может быть, чтобы из руководителей никого не было. Столько директив разных читали, циркуляров. Нет, должно быть, обязательно кого-нибудь оставили здесь. Кстати, об этом говорил и тот человек, который направил меня сюда.

— Что за человек? — испытующе глянул на Чубаря Зазыба.

— Не все равно? Человек и человек, выше нас с тобой!

— Но почему ехать именно в Мошевую?

— Так мне кажется. Дело в том, что в начале августа, незадолго до оккупации, меня тоже вызвали как раз туда. Видно, не напрасно же собирал райком коммунистов, которые имели броню от призыва в армию?

Зазыба задумался, против этого предложения он ничего не имел. Наоборот, одобрил — наконец за столько времени сказано что-то более или менее конкретное, хотя еще и не знал, к кому там в Мошевой надо будет толкнуться. И вспомнил — неподалеку от деревни, в поселке Держинье, жил его давний приятель, лесник Артем Олейников., тоже., как и Зазыба, участник гражданской войны.

Это был человек любопытной и нелегкой судьбы. Еще задолго до революции, чуть ли не в одиннадцатом году, окончив народную школу, отправился он из белорусской деревни на Дальний Восток и некоторое время служил матросом на пароходной пристани в Благовещенске. Затем ему повезло — он устроился на службу в контору товарищества Амурского торгового пароходства. Но началась война с кайзером, его мобилизовали и в армии, как человека «письменного», назначили писарем особого артиллерийского дивизиона, вооруженного, как он любил рассказывать уже в мирное время, французскими 133-мпллнметровыми дальнобойными пушками. В декабре семнадцатого года, когда появилась возможность оставить армию, вернулся Артем в родную деревню. Однако не окончательно. В мае следующего года стал он делопроизводителем мобилизационного отдела Климовичского военкомата с исполнением обязанностей комиссара уездной почтово-телеграфной конторы, а потом комиссара сразу нескольких волостей, в том числе и Белынковичской. Ну, а в девятнадцатом году бывший писарь, делопроизводитель и комиссар поступает в Красную Армию, сперва опять воюет с немцами, с гайдамаками, затем с белогвардейцами и белополяками… Был дважды ранен. Собственно, по ранению в двадцать первом году и домой вернулся. Поработал объездчиком в лесничестве. Потом отправился учиться, кончил курсы по лесоэксплуатации, после чего был казначеи помощником лесничего. Но в тридцать пятом году Артема вдруг исключили из партии обвинив в связи с классово-враждебными элементами за то, что будто бы держал на работе раскулаченных. Правда, на суде факты его покровительства классово-враждебным элементам не подтвердились, он был восстановлен в партии даже без всякого взыскания. И тем не менее на прежнюю должность Олейников уже не попал — во время предварительного заключения у него хлынула кровь из ушей, и он потерял слух. Пришлось удовольствоваться работой обычного лесника.

Красноармейцем Артели в девятнадцатом году сделал Зазыба. Олейников подался за ним к Щорсу, когда Зазыба по поручению батьки Боженко приезжал в родные места вербовать в бригаду добровольцев. Познакомились они в Белынковичах, где Олейников был военным комиссаром. Известное дело, без дозволения комиссара проводить набор добровольцев на территории подведомственных ему волостей было нельзя. Поэтому Зазыба посадил на телегу Масея, еще совсем мальчишку, которому тоже очень хотелось прокатиться с отцам, и отправился искать комиссара в Белынковичи, за восемнадцать верст от Веремеек. Как раз перед тем, как им приехать туда, в местечко ворвалась залетная банда атамана Кутузова. Ходили слухи, что имя великого полководца атаман взял себе для пущей важности, мечтая сразу же сделаться знаменитым. Но потом выяснилось, что это была его собственная фамилия. Был он родом из Клинцовского уезда и выдавал себя за защитника деревенской бедноты, грабя-де только казну да богатых евреев, которые составляли тогда основную массу жителей уездных городов и волостных местечек. Правда, нет ли, однако передавали чуть не легенды, что награбленное он раздавал крестьянам. И этот вот «крестьянский заступник» с отрядом в пятьдесят сабель занял Белынковичи. Первое, что он сделал: взял в плен комиссара Олейникова, которого атамановы конники застали у председателя волисполкома. Самого председателя не тронули — тоже политика: мол, с выбранной властью, пускай даже и советской, не воюем… Кутузовцы шарили уже вовсю по Белынковичам, когда на главную улицу со стороны Колодлива въехал Зазыба. Появление вооруженного человека, конечно, не могло остаться незамеченным. Поэтому Зазыба не успел даже хорошенько осмотреться, как телегу его облепили со всех сторон кутузовцы и силой повернули лошадь к церкви, где в поповом доме пировал атаман. С ним был и комиссар Олейников. Кутузов делал вид, что не считает его своим пленником, поминутно стремился подчеркнуть это перед другими, однако от себя не отпускал. Увидев их мирное застолье, Зазыба сперва подумал, что тут и вправду одна шайка-лейка. «Кто такой и что делаешь?» — спросил атаман приезжего. «Приехал к военному комиссару», — ответил Зазыба. «Вот тебе и комиссар, — улыбаясь, показал на молодого человека в портупее напротив себя атаман. — Говори, что тебе надо от него». — «А вот это уж мое дело, говорить или трохи подождать», — с вызовом сказал Зазыба, который к тому времени сообразил, что комиссар, скорей всего, вынужден сидеть здесь. «Ты, я вижу, прыток, служивый, — обиженно покачал головой атаман. — Ну что ж, тогда садись и ты рядом с комиссаром. Тоже гостем будешь». И в тот момент, как он говорил это, покачивая головой и гримасничая, Зазыба успел поймать короткий взгляд комиссара, в котором явственно сквозило предостережение. «Так у меня же пацан остался на телеге», — обеспокоенно сообщил атаману Зазыба, давая понять, что ему необходимо выйти. «Ничего, — махнул рукой атаман, — за твоим хлопчиком поглядят мои ребята, а ты спокойно садись». — «Боюсь, испугают они ребенка», — простодушно поморщился Зазыба. «Тогда поручим его попадье, — отгадав Зазыбово желание любым способом оказаться на улице, насмешливо сказал атаман. — Эй, матушка! — Из боковых дверей на его голос чуть ли не вбежала проворная, но не слишком-то веселая женщина. Кутузов важно сказал ей: — Гость наш приехал с дитем, так ты погляди там, чтоб… словом, накорми и обогрей малого, а мы тут с его отцом да с комиссаром посидим за столом. — И посмотрел на Зазыбу. — Видишь, все уладится. Попадья постарается. А ты садись и рассказывай за чаркой, откуда и зачем. — Потом словно бы притворно возмутился, что Зазыба не торопится проявить послушание. — Да не гляди ты на меня подозрительно! Все мы тут свои, революционеры. Так что садись и выкладывай. А хочешь, так и председателя волисполкома покличем». Наконец Зазыба понял, что отсюда ему пока не выйти, поэтому с якобы довольным видом сел туда, куда уже показывал атаман, на венский стул между двух атамановых адъютантов. Кутузов подождал, покуда усядется ершистый приезжий, налил из большой бутылки в стаканы и крикнул на другой конец стола хозяину: «Отче, принеси еще пойла, на одного гостя по-боле у нас». Поп, словно вол из-под ярма, глянул на него — действительно, трудно быть радушным, если в доме твоем за столом сидит рядом и большевистский комиссар, и разбойный атаман, который выдает себя за революционера, — но не посмел ослушаться. Покуда поп ходил за самогонкой, Кутузов успел пошутить, почему-то обращаясь больше к Зазыбе: «Я у него тут спрашивал: „Отче, знаешь ли ты, чем отличается костельный звон от церковного?“ «Не знаю», — говорит. А я ему: «В церкви звонят — блины-блины-клецки, блины-блины-клецки, а в костеле иначе — трём-блин-пополам, трём-блин-пополам!» Вижу, нравится, но молчит отче, только глазами хитро моргает. Казалось бы, одна религия, христианская, и тоже нет мира — православные на католиков, католики на православных. А тут хотят, чтобы мы, революционеры!…» Говоря это, атаман перевел взгляд на комиссара и, может, как раз потому и не кончил фразу, видно, они уже успели выяснить свои идейные разногласия. Чтобы не накликать на себя худших подозрений, Зазыба выпивал сразу, как только атаман отнимал от стакана бутыль, надеялся, что в пьяной сумятице выберется из этой западни. Но напрасно. Сам атаман хоть и пил тоже немало, однако не хмелел. Оружие бандиты не отобрали ни у Зазыбы, ни у комиссара, и можно было догадаться, что на жизнь их атаман не покусится, зато собирается держать в изоляции до тех пор, пока его бандиты не перетрясут местечко. Атаман был уверен, что тут, в поповом доме, где не только за столом, а в каждом углу сидит кто-нибудь из его подручных, ни комиссар, ни приезжий не посмеют оказать сопротивления. Поэтому он был спокоен и вроде только одним озабочен — чтобы угодить своим вынужденным пленникам. «Кутузов не замарает напрасной кровью своего великого имени!» — восклицал он время от времени. И действительно, утром, когда кутузовцы с полными мешками награбленного покидали местечко, Зазыба даже отцовского коня нашел на том самом месте, где привязал вчера, а попадья привела к телеге заспанного Масея, который, пожалуй, мало чего понял из того, что происходило всю ночь. Больше всех был сбит с толку комиссар Олейников. Будто оглушенный, он долго поглядывал в конец местечковой улицы, где медленно, как редкий туман, оседала пыль, поднятая атамановой конницей, и машинально почесывал давно не стриженный затылок. Потом сплюнул подальше от себя, словно вдогонку атаману, и спросил: «Чего приехал?» А как услышал от Зазыбы, с каким делом явился к нему таращанец, заматюкался, затопал ногами: «Не мог сказать раньше! Тайну хранил! Вот кого надо было агитировать бандюков этих и ихнего идейного атамана! Готовый эскадрон имел бы сразу же!» — «Нам не треба таких, — улыбнулся Зазыба. — Нам в бригаду нужны сознательные бойцы пролетарского или крестьянского происхождения». От этого комиссар прямо взвился: «А думаешь, нам тут сознательные не нужны? Кто будет сражаться с такими вот идейными атаманами, как этот Кутузов, несознательные? — Потом поуспокоился, затих и с надеждой в глазах посмотрел на Зазыбу. — Слухай, возьми меня с собой, а? К чертовой матери всех этих атаманов! Пойду на войну как человек и буду воевать за Советскую власть с настоящим врагом! Вот зараз примчится из Климовичей с отрядом Сурта, и буду я просить, чтобы отпустил. Возьмешь?»

К этому вот Артему Олейникову Зазыба теперь и собирался мысленно в Держинье. Во всяком случае, если Артем и не знает ничего про августовское совещание, которое созывал в Мошевой Крутогорский райком партии и на которое не попал Чубарь, то беседа с ним будет все равно на пользу — обычно лесники, даже глухие, слышат и видят больше, чем это иной раз кажется.

— Ну вот, — с укором сказал Чубарю Зазыба, — оказывается, и для меня работа нашлась, а ты уж хотел, чтобы…

— Работы теперь для всех хватит, — с затаенным неудовольствием откликнулся Чубарь. — В конце концов, твое дело, когда ехать в Мошевую, завтра или на день-два позже. Но чтобы долго не тянул. И перед тем, как поедешь, вызови ко мне Драницу.

— Ты что, не знаешь, с кем теперь Драница твой дружбу водит? — оторопел Зазыба. — Он же завтра продаст тебя Браво-Животовскому!

— Ничего, — нарочно не обратил внимания на растерянность Зазыбы Чубарь. — Ты ему только скажи, что я здесь, а потом уж моя забота будет снова в свою веру переманить его.

Загрузка...