4

На втором этаже в коридоре была полная тишина: кто в утренней смене — давно ушел, кто с ночной — давно спит уже, третий сон видит, — вот почему я сразу услыхала из-за Алькиной двери голос нашего коменданта Таисии Петровны, а голос у нее такой, что от него, строго говоря, за версту несет железной дисциплиной.

— Малышева! — говорит за дверью Таисия Петровна. — Есть порядок, правила общежития в коридоре вывешены, читала? Посторонним находиться воспрещено.

— Какой же он посторонний, Таисия Петровна? — слышу я Алькин голос, до удивления непохожий: не твердый и уверенный, как обычно, а даже приниженный какой-то и беззащитный. — Какой же он мне посторонний, Таисия Петровна?..

— Свой он ей, — еще один голос различаю, незнакомый, женский, хоть и немолодой. — Свой он ей, родной.

— Кому свой, а кому — нарушение правил, — отрубила Таисия Петровна. — Раньше надо было думать. Моральный кодекс почитала бы на досуге. — И я вполне конкретно себе представила, как Таиска при этом поджала свои тонкие губы.

— Куда же мне его, Таисия Петровна?.. — еще жальче спросила Алька. — Куда же мне теперь с ним?

— Ну, это уж твоя забота… а мое слово, сама знаешь, окончательное — чтоб к обеду его тут не было. Общежитие коммунистического быта, вывеску на дверях читала?..

Ну, тут у меня уже никаких сил не стало от жгучего любопытства, и я открыла дверь и вошла в комнату.

А там такой вариант: стоит посреди комнаты во всей своей комендантской неумолимой строгости Таисия Петровна, а первая наша красавица и солистка ансамбля «Дружба» Алька наша Малышева сидит на коечке в невообразимой по модности укладке своей свежей, растерянная какая-то и удрученная до полной неузнаваемости, и гладит — нет, представляете! — и гладит рукой по волосикам мальчонку лет трех, как минимум, который спит себе раскрасневшись, и ручки раскинув во сне, и глаза ресницами длиннющими прикрыв, на Алькиной белой подушке с кружевной накидкой, и так он на Альку, строго говоря, внешне похож, что тут и спрашивать не о чем, хоть я и поразилась до полного беспамятства.

А на другой, на Вальки Цветковой койке сидит чужая, в летах уже, тетка — явно, по платку и кофте ситцевой в горошек, деревенская.

Я вошла, стою, слова от необычности ситуации не выговорю, а Алька смотрит на меня, не видя.

— Она не виноватая, — говорит эта тетка незнакомая в кофте в горошек Таисии Петровне. — Ей и семнадцати не было, когда он заявился в отпуск, Геннадий этот соседский… в новешенькой форме, брючки навыпуск, с галстучком, и нашивка у него на рукаве с зонтиком парашютным, да сверх всего еще берет голубой парадный — это кто ж против него устоит?

— Задний ум — им все крепки, — поджимает губы Таисия, — а наперед девке загадывать — ума не хватает…

А Алька смотрит на меня, и две слезинки громаднейшие из глаз у нее выкатываются, висят на ресницах, точь-в-точь такие же, как у мальчонки спящего, никак не выкатятся.

— Я-то его пацаненком голозадым по соседству помню, — продолжает незнакомая тетка, — коз вместе с ребятами пас, а тут девки, полдеревни, прямо с ума спятили, ночей не спят, под его окошком дежурят — как же, десантник, вся грудь в значках! — а он изо всех ее, Алевтину, на горе, заприметил…

Оказывается, Алька-то, строго говоря, не Алина вовсе — ее еще так красиво на концертах объявляют! «Солистка Алина Малышева!..» — а вовсе обыкновенная Алевтина деревенская!..

— И ведь жениться, ирод, обещал! — всплеснула руками от возмущения тетка. — Воротиться, как службу отслужит! Она его и жди, а тут от него письмо: еду, мол, по велению сердца на север, в Сибирь, в дальние края…

— Ну, не знаю, — говорит, не сдаваясь, Таисия. — Не знаю. В мое время за одно за это и его бы, и ее с песочком так протерли, мое почтение!

— То-то и оно, что время-то идет, уже рожать не сегодня-завтра! — гнет та свою линию. — Она и уехала к тетке своей дальней, в Петушки… а тетка одинокая, муж на фронте убитый, ни детей у нее, ни внуков. Вот Алевтинин сыночек ей заместо родного-то и стал, у себя оставила, когда Алька в город уехала, на завод… А тут она, тетка-то, и заболей на прошлой неделе, в больницу положили. Куда парня-то девать? К матери, не миновать, больше некуда…

Алька ничего не говорит, а мальчишка знай себе спит, сопелкой своей сладенько посапывает, и я от него глаз не могу оторвать, до того симпатичненький.

— Не знаю, — говорит Таисия, но уже не так категорично. — Только порядок — дело святое, никому нарушать не дадено… — И Альке, глядя мимо нее: — Так что решай этот вопрос сама, а я не имею права его тут держать… мое дело маленькое. — И пошла, не попрощавшись, из комнаты.

И тут у Альки из глаз наконец выкатились те две слезищи запоздалые и текут по ее лицу, которого, строго говоря, нет красивее на всем комбинате, и — сквозь слезы эти:

— Куда я с ним теперь? У меня концерт вечером! И в ночную идти! И вообще крест на себе поставить — на работе, на самодеятельности? Точку?!

И с такой это она болью недоброй выкрикнула, что я даже возмутилась.

— Что ты, Алька? — говорю я ей. — Как ты можешь такие слова! Он же твой кровный, родной, как ты можешь!

— Мой… — тише, но опять с болью сказала она. — То-то и оно, что мой… то-то и оно, что теперь все для меня кончено…

А эта тетка, от греха подальше, подбирает с пола свою корзину плетеную и говорит:

— Что ж, Алевтина… пойду я, пожалуй, а то как бы машины колхозные с рынка не ушли без меня, а до рынка до вашего опять же когда еще доберусь?..

И пошла к дверям, обернулась на пороге:

— Он мальчишка смирный, покойный, он к тебе быстро привыкнет, родная кровь как-никак… — и ушла.

А мы с Алькой долго молчали.

— Как его зовут-то, строго говоря? — не удержалась я наконец.

— Роберт… — говорит Алька. — Робик. — И тут она поднимает в упор на меня глаза и спрашивает: — Осуждаешь, да?..

— Что ты, Алька! — замахала я на нее руками. — Что ты!..

— Куда я с ним теперь?.. — задает она неизвестно кому вопрос.

— В садик, — говорю я, — куда же еще? Ему сколько?

— Три с половиной, — отвечает Алька и вдруг заторопилась, будто боится, что ее перебьют и не дадут досказать до конца: — В садик-то очереди надо дожидаться, да и то по личному распоряжению директора… И позор! На доске Почета вишу, с ансамблем за границу ездила, в анкете писала: детей нет, а тут… стыдно-то, стыдно!..

И тут будто сила какая-то, строго говоря, неостановимая сорвала меня с места, я только и успела ей крикнуть на бегу:

— Не смей! Стыдиться не смей! Сын же!.. Я скоро! Ты меня жди! Я мигом!

И рванула за дверь, чуть не столкнулась нос к носу с Таисией Петровной, только и прошипела ей на лету: — У-у!.. Бюрократка казенная!.. — и вниз по лестнице, на улицу, и все бегом, бегом, той же дорогой, что утром с комбината, только в обратном направлении.

Пробегаю мимо Дома культуры, успела увидеть, как сама себе подмигиваю с фото на газетной витрине, а ведь за Алькиной бедой я про свою начисто забыла! И только мелькнуло в голове, как пожарная лампочка красная мигающая: опровержение! опровержение! опровержение! — и уже совсем до первого производственного корпуса добежала, как навстречу мне с той же газетой проклятой в руке и с улыбочкой своей полунасмешливой во все лицо — Гошка; конечно же, кому еще мне на пути в самой неподходящей ситуации попадаться!

— Семен! — кричит еще издали и газетой над головой размахивает. — Тоня!

А я — ноль внимания, несусь мимо на третьей космической скорости.

Только настырнее его человека нет во всем мире, припустился следом на своих ходулях семимильных, я — пять шагов, он — один.

— Ты куда? Ты газету сегодняшнюю видела?..

Я молчу, сдерживаюсь. Только наперед знаю: надолго моей железной выдержки не хватит.

— Да ты хоть прочитала статью-то? Куда ты бежишь?

Тут она и лопнула, моя выдержка.

— Уйди! — кричу и еще кулаком размахиваю перед его носом. — Все ты! Кто тебя просил? Кто дал право?! Уйди, я за себя не ручаюсь!..

Он даже опешил, даже шаг назад сделал, а я наступаю на него, машу кулаком, хоть мне ему и до груди не дотянуться, такой он длинный и нескладный, жердь полосатая!

— У-у!.. Ненавижу! — кричу ему снизу вверх, задрав голову. — И не смей больше ко мне подходить! Я тебя не знаю, ты меня не знаешь! Еще раз подкатишься — пеняй на себя! — И уже вслух его обругала от всего сердца: — Верста коломенская!

Изловчилась, прыгнула вверх, схватила газету, которую он держал над головой, и — бегом, бегом от него к административному.

А он, чувствую спиной, стоит окаменело и смотрит мне вслед, ничего не соображая. И вдруг мне его даже стало жалко, хоть он вполне свое заслужил!

Но эти мысли я продумать до конца не успела, взлетая одним духом на третий этаж, в директорскую приемную, а там очередища дожидается, по стульям вдоль всех стенок товарищи сидят и молчат.

Я — прямо к двери кабинета, берусь за ручку, но тут наперерез мне бросается секретарша, Валя Цветкова — я уже упоминала про нее, — Алькина соседка по койке, наманикюренная вся и в мини-юбке в обтяжку, а ведь, что характерно, из ткачих вышла из обыкновенных, как все наши девочки, — Валька мне наперерез кидается, расставленными руками дверь защищает.

— Приема нет! — говорит своим служебным голосом. — Запишитесь на понедельник.

— Валька! — говорю. — Валька, это же я!

— По какому вопросу? — спрашивает она по привычке, как автомат, что на вокзале справки дает, но потом все-таки узнала меня, и глаза у нее ожили, потеряли официальную строгость. — А, Семен… Тебе чего?

— Я к Макарычу, — говорю и киваю на дверь. — Мне позарез нужно!

— А что? — спрашивает она с любопытством. — Видишь, очередь какая!

И тут я на секретность перехожу, шепчемся с ней, сойдясь лбами:

— У Альки ребенок!

— У Альки! — И глаза у нее до невообразимости на лоб полезли. — У моей Альки?! — И скороговоркой, прямо как на пишущей машинке своей отстукала: — Чей? Когда? Откуда ты знаешь? От кого? Ты видела?

— Покрыто мраком, — говорю. — Садик нужен. Немедленно. Один Макарыч может.

— Шум будет… — шепчет в неуверенности Валентина, оглядываясь на очередь, но потом решается: — Ладно, иди, только сначала покричи на меня понахальнее. — И сама опять на официальность перешла: — Я вам говорю, товарищ, приема нет. Ждите до понедельника.

И я тоже голос меняю на визгливый:

— А мне срочно, может быть! У меня время не казенное! Кому делать нечего, пусть дожидается, а я от станка! — И дверь на себя, влетаю в кабинет.

И уже из-за двери слышу, как очередь загудела с возмущением, а Валентина ее к порядку призывает:

— Спокойно, товарищи! Соблюдайте тишину!..

А в кабинете, огромном до необъятности, кремовые, нашего производства, шелковые шторы приспущенные создают уют и прохладу, и табаком «Золотое руно» сладко пахнет: Иван Макарович, наш директор, трубку курит и, когда по цехам проходит, еще долго вслед ему медовым дымком попахивает.

— В чем дело, товарищ? — говорит он от дальнего стола, а на столе перед ним рука протезная в черной перчатке лежит — руку ему миной на фронте оторвало. — В чем дело?

А я вдруг всю свою смелость разом, строго говоря, потеряла.

— Долго молчать будем? — говорит директор с нетерпеливостью. — И покороче, у меня дела. — А что света яркого не переносит — опять же после фронта: контузия.

А перед ним, по эту сторону стола, в кожаных пузатых креслах сидят двое — главный наш инженер, женщина, Татьяна Алексеевна, и предзавкома, опять женщина, со смешной фамилией Неходько, Муза Андреевна.

— Да ты что, воды в рот набрал? — уже сердится директор. — Подойди поближе.

А в кабинете и вправду от штор темновато, вот он меня и не узнал, за парня принял, мой стиль «гамен» сработал, надо же!

— Он стесняется, — подлила масла в огонь Неходько. — Молодой парень, стесняется.

Тут меня прорвало, наконец.

— Я не он! — говорю твердо, хоть и с обидой. — Я — она.

— Чего? — удивился директор. — В каком смысле?

— Да это же Семен! — узнала меня, спасибо, Татьяна Алексеевна и ужасно обрадовалась. — Семенова Тоня из осново-вязального. Это у нее только вид такой, под мальчика. — И мне с укором шутливым: — Что ж это ты, Семенова, начальство вводишь в заблуждение?

— Про нее еще статья в сегодняшней «Молодежке» напечатана, — говорит Неходько. — Не читали еще, Иван Макарович?

— Читал, — как бы небрежно говорит он, а сам упорно на меня глядит, изучает, хоть мы с ним и знакомы отдаленно. — Читал, как же… Человек будущего, так?..

— Да, да, именно! — подхватила Муза Андреевна с гордостью нескрываемой. — И на производстве, и в быту, и в личной жизни…

— А ведь такая махонькая, — удивилась с искренностью Татьяна Алексеевна, — а поди ж ты… Тебе сколько точно лет, Тоня?..

— Ну и как самочувствие после статьи-то? — вдруг спрашивает насмешливо, но при этом приветливо и даже с сочувствием Иван Макарович. — Не по себе небось? Не в своей тарелке? Примером-то для подражания не просто быть, а?.. — И с улыбкой, пустив в потолок облачко душистого дыма, Татьяне Алексеевне с Неходькой: — Напишут иногда такое!..

— Она работник хороший, — заступилась за меня Муза Андреевна. — Активная комсомолка.

— Вся бригада у них на хорошем уровне, — добавила Татьяна Алексеевна. — Да и Семенова от похвалы нос не задерет, верно, Тоня?

— Не сомневаюсь, — выпустил опять дым из трубки Иван Макарович. — Я не о том… преувеличений не терплю. Хороший человек, хороший работник — норма, а не исключение. Верно я говорю, Антонина? — спрашивает он меня с требовательностью.

— А я опровержение уже дала, — соврала я нахально, хоть и против сознания. — В редакцию.

— Опровержение?.. — удивилась донельзя Неходько. — На что?

— На статью, — отвечаю я дерзко. — Я тоже за норму.

— Не понимаю, — сказала Татьяна Алексеевна. — Зачем?

— А пусть других неправдоподобно хвалят, — гордо отрезала я, — лично я не нуждаюсь.

— Опровержение! — вдруг на весь свой кабинет, пропахший «Золотым руном», расхохотался Иван Макарович. — Опровержение! Ну, Антонина! Ну, Семен! Ну, и тип же ты! — И никак не может смех свой, совершенно неуместный, унять.

Ну, а за ним следом заулыбались и Татьяна Алексеевна с Неходькой.

Потом он вдруг умолк, сунул трубку обратно в рот и спросил опять директорским голосом:

— Давай покороче, Семенова, конкретнее. Что у тебя?

Я и ответила конкретно:

— Ребенок.

— Кто? — вскинул он на меня непонимающие глаза.

— Роберт, — отвечаю. — Робик. Мальчик, строго говоря, ребеночек.

— Где ребеночек?.. — не поняла Неходько.

— В общежитии, — отвечаю опять конкретно.

— Давно он?.. — неуверенно спросила совсем огорошенная Татьяна Алексеевна.

— С утра, — говорю. — Часов с десяти.

— Что с утра? — заволновалась Муза Андреевна.

— Появился, — говорю, — утром. Совершенно неожиданно.

— Неожиданно? — растерялся и Иван Макарович. — Что значит — неожиданно?

— Ну, никто, строго говоря, не ожидал, — говорю. — Как снег на голову. Никто даже не предполагал.

— Что значит — никто не предполагал?! — даже стукнул от возмущения искусственной своей рукой о стол Иван Макарович. — Дети так не рождаются, без предположения!

А Муза Андреевна просто в ужасных догадках, как в дремучем лесу, плутает:

— Как же так? Я же тебя чуть не каждый день видела, Семенова… Нет! Ничего не могу понять!..

— Он что же… ну, ребеночек… он что — утром родился? — осторожно спрашивает Татьяна Алексеевна.

— Что вы! — говорю я, удивляясь их совместной непонятливости. — Что вы! Он уже три годика как родился!

— Три года?! — совсем теряется Муза Андреевна. — Как же так — три года? Где же он был все это время?

— В деревне, — объясняю терпеливо. — У тетки в деревне. А теперь тетка заболела, в больницу положили. Теперь садик обязательно нужен (последнее я уже непосредственно Ивану Макаровичу адресую, директору). Одно спасение — садик.

— Слушай, Семенова! — строго говорит Иван Макарович. — Тебе сколько лет?

— Семнадцать, — говорю, — восемнадцатый. А при чем этот вариант — сколько мне лет? — спрашиваю.

А у Неходько уже брови на переносице сошлись от завкомовского гнева:

— Семенова! Утром статья с портретом во всю газету, а в обед… Хорошо-о!..

— При чем здесь статья? — теперь уже я теряюсь в догадках. — При чем статья — и Робик?

— А при том, что ты обманула общественность, обманула печать, обманула товарищей, нас обманула! — как с трибуны, рубанула она без права обжалования. — Всех обманула!

— Почему обманула? — растерялась я. — Это все Гошка, он один виноватый!

— Какой еще Гошка? — допытывается Иван Макарович.

— Да Латынин же, кто же еще!

— Латынин? — удивился директор. — Это что же — поммастера твой, что ли?

— Ты в своем уме! — всплеснула пухленькими ручками Муза Андреевна. — Он же секретарь цехового бюро!..

— Передовик, заочник, на доске Почета бессменно… — не может прийти в себя Татьяна Алексеевна. — И на тебе…

— При чем тут Гошка? — удивляюсь я.

— Как при чем? — недоумевает Татьяна Алексеевна. — Он же отец как-никак!..

— Чей отец? — даже испугалась я.

— Как чей? Ребеночка!

— Какого еще ребеночка?!

— Робика вашего!

— При чем тут Гошка? — повторяю я, уже ничего не соображая. — И при чем тут Робик?

— Хорошо, — берет себя в руки Иван Макарович. — Давай по порядку. Три года назад родился мальчик Роберт. Робик. Так?

— Так.

— Теперь он здесь, в общежитии, поскольку тетка в деревне заболела, так?

— Точно, — отвечаю я и начинаю понемногу успокаиваться.

— И его отец — Латынин, так? Поммастера из осново-вязального?

— Латынин? Да какой из Латынина отец! Смешно! — И сама даже внутренне рассмеялась, представив себе Гошку на месте Робикиного отца.

— Такой же, какая из тебя мать! — заорал на меня Иван Макарович. — Два сапога пара!

— А мы с ним не пара! — все еще ничего не понимаю я. — Это чистые сплетни, если вам кто-нибудь что-нибудь наговорил!..

— Хорошо!.. — уже в полном изнеможении говорит директор. — Вы не пара, Латынин — не отец, но хоть ты-то ему мать, Робику этому, непорочно зачатому?!

— Нет, — тут я даже растерялась до полной немоты, — какая я ему мать?

— Как то есть не мать?! — просто-таки обомлел Иван Макарович. — Кто же тогда — мать?

Тут я только и сообразила, что они подумали, и какой вариант подозревают, и какие выводы выводят. И с такой обидной злостью, что даже слов нет, а о слезах и речи быть не может, не надейтесь, бросаю им в лицо:

— Ха!.. Какая разница, кто мать? Какое имеет значение? Ну, случилось это, ну, родился Робик, ну, отец неизвестен, сбежал или еще чего… Какая разница?! Ведь он все равно родился уже, Робик, уже ничего не поделаешь, уже в общежитии он, и Таиска его выселяет, и одно спасение — садик!.. Какая разница, кто мать?

Тут Иван Макарович ко мне подходит и виноватым неожиданно и совсем не директорским голосом говорит и в глаза мне избегает смотреть:

— Ну, перепутали малость, Семенова, маху дали… никто не хотел тебя обидеть, наоборот даже…

— Материнство у нас охраняется законом, — без уверенности говорит, ни на кого не глядя, предзавкома. — Невзирая на личность отца…

— Пойми, Тонечка, — ласковым голоском просит Татьяна Алексеевна, — мы же просто должны быть в курсе…

— А направление дадите? — спрашиваю я Ивана Макаровича.

— Какое направление? — не понимает он.

— В детсадик. — И совсем уже осмелев: — С завтрашнего числа. Завтра двадцать девятое, — уточняю для верности.

— Что у нас в детском саду делается, Муза Андреевна? — оборачивается он к Неходько, но, не дождавшись ответа, махнул рукой: — A-а… одним Робертом больше, одним меньше… — И, нахмурившись, пошел к столу.

— Как все-таки фамилия матери? — как бы извиняясь, спрашивает Муза Андреевна. — В направлении надо же фамилию указать.

— Не надо! — бросает ей Иван Макарович, а сам уже строчит на фирменном бланке направление.

— Не бойтесь, — говорю я ей смело, — не бойтесь, Муза Андреевна. Хороший человек и на производстве, и в личной жизни. И даже на доске Почета висит… а если вам так уж надо — кто, могу сказать, не секрет…

Но тут Иван Макарович меня перебивает, протягивает через стол бумажку:

— Бери. И коменданту скажи: пусть сколько надо живет твой Робик в общежитии. Все. Иди.

Я бумажку схватила, кинулась вон, даже поблагодарить не догадалась.

Вот такой вариант.

Вылетела я опрометью из кабинета, бегу со всех ног домой, той же дорогой, только опять, строго говоря, в обратном направлении. Бумажку с директорской подписью я догадалась в техасы спрятать: сбоку, над самой коленкой, тайный кармашек имеется.

Бегу, вспоминаю, что я со вчерашнего вечера не евши, но голод радостью за Альку и ее Робика заглушаю. И тут — не в первый уже раз за этот день! — на бегу, на всем лету опять сон полнометражный вижу: будто не бегу я, а той же дорогой, медленно и чинно, в платье солидном — в смысле расцветки и фасона — шагаю и качу перед собой колясочку, а колясочка двухместная и в ней близняшек двое, и у обоих мой нос неправильной формы, точно к стеклу приплюснутый, и мои веснушки во всю рожицу, а двое других — надо же, четверых, как минимум, народила и не заметила! — а двое других, побольше, величиною с Алькиного Робика, идут рядышком и ручками за мамкин подол держатся, а сами в матросках синеньких и в белых, без пятнышка, гольфиках с помпончиками сбоку, а пятого — нет, надо же, не четверо — пятеро их уже у меня!.. а пятого держит на руках бережно так и аккуратненько муж мой, супруг, а ихний, строго говоря, отец, только я лица его не вижу пока, оно от меня закрыто головкой младшенького моего. И тут я свободной рукой беру своего законного под локоть — ну, сон, я уже упоминала, какие могут быть подозрения? — и поворачиваюсь к нему с улыбкой, и он тоже ко мне оборачивается, и он — Гошка.

— Семен, — говорит он тихо и ласково, — Семен…

Тут сон мой как рукой сняло, а Гошка-то и на самом деле рядом вышагивает.

— Семен, а Семен… — говорит он мне негромко.

Но я вдруг вспоминаю, что он только что мне во сне являлся в образе моего якобы супруга, да еще, сверх всего, что его там, в директорском кабинете, за отца нашего Робика приняли, да так его неожиданно шугану:

— Чтоб ты мне больше не попадался! Чтоб не смел! У-у!.. Небоскреб американский!.. — и бегу от него, хотя в чем он передо мной, строго говоря, виноват?

А он рядом со мной молча идет, и мне опять его жалко стало, но я не поддаюсь своему чувству, напротив даже — еще больше на него, на Гошку, негодую.

А мы как раз уже у автобусной остановки находимся.

— Семен… — говорит он мягко, — ты что, из-за этой статьи? Мне девочки только что рассказали… Так я ведь по правде все корреспонденту рассказал… А если что не так…

И тут я опять про статью эту разнесчастную вспомнила и про то, что опровержение собиралась в редакцию давать.

— Подумаешь — статья! — отвечаю ему упрямо. — Тем более, я опровержение даю!..

— Какое опровержение? — не понимает он.

И тут, как на зло, к остановке подкатывает автобус, «двойка», и прямо передо мной дверки открывает.

Я и вскочила внутрь. А чего мне в этой ситуации оставалось делать?

И автобус трогается.

— Семен!.. — кричит Гошка в испуге. — Семен, ты куда?

А я успела ему ответить в разбитое окошко в дверях:

— Где тебя не видали… Каланча пожарная!.. — и уехала вместе с автобусом в неизвестном направлении.

Загрузка...