Очевидно, что везде, если только не вмешивается никакое другое обстоятельство, порядок, в котором познаются и устанавливаются законы, изменяется со сложностью явлений. В геометрии свойства прямых линий были поняты раньше свойств линий кривых; свойства круга были поняты раньше свойств эллипса, параболы и гиперболы; а равенства простых кривых были определены раньше равенства двойных кривых. Тригонометрия на плоскости, в силу своей простоты, предшествовала сферической тригонометрии, а измерение плоских поверхностей и тел предшествовало измерению кривых поверхностей и тел. То же самое было и в механике; законы простого движения были узнаны раньше законов движения сложного, а законы прямолинейного движения раньше законов кругового движения. Свойства рычага с равными плечами были поняты раньше свойств рычагов с неравными плечами, а закон наклонной плоскости был формулирован раньше закона винта, к которому он применяется. В химии прогресс шел от тел простых к телам сложным, от неорганических сложных тел к сложным органическим. И везде, где, как в науках более высоких, условия наблюдения более сложны, мы можем еще яснее увидеть, что относительная сложность при равенстве всех прочих вещей определяет порядок открытий.

Также очевидно, что ум идет от конкретных отношений к абстрактным отношениям и от менее абстрактных к более абстрактным. Счисление, которое в своей первобытной форме прилагалось единственно к конкретным единицам, предшествовало простой арифметике, правила которой прилагаются к абстрактным числам. Арифметика, сфера которой ограничена конкретными численными отношениями, также более стара и менее абстрактна, чем алгебра, которая занимается отношениями между этими же отношениями. И точно таким же образом операционное вычисление идет позади алгебры как по порядку эволюции, так и по порядку абстракции. В механике более конкретные отношения сил, как, например, сил, обнаруживающихся в рычаге, в наклонной плоскости и т. д., были открыты раньше более абстрактных отношений, сформулированных в законы анализа и сложения сил, а три абстрактных закона движения, сформулированные Ньютоном, были открыты раньше еще более абстрактного закона инерции. То же самое происходило и в физике, и в химии. Там также переходили от истин, смешанных со всякими обстоятельствами, от частных фактов и от частных классов фактов к истинам, освобожденным от всех сопровождающих их и изменяющих их обстоятельств, т. е. к истинам более высокой степени абстракции.

Как бы краток и груб ни был этот очерк интеллектуального развития, подкрепленный многими сложными фактами, я осмеливаюсь настаивать a priori, что порядок, в котором познавались и устанавливались различные группы законов, зависит не от одного единого обстоятельства, но от многих обстоятельств. Мы последовательно обобщаем различные классы отношений не только потому, что между ними существует определенное различие по природе, но также и потому, что они различно помещены во времени и пространстве, в различной степени доступны наблюдению, и потому еще, что они различным образом влияют на наш организм; - вот различные обстоятельства, бесконечные сочетания которых влияют на то, каким образом мы приобретаем знание законов. Различные степени важности, видимости, абсолютного постоянства, относительного постоянства, простоты, конкретного существования должны рассматриваться как факторы; из их действия и из их сочетания, в постоянно меняющихся пропорциях, вытекает очень сложный процесс умственного развития. Но если очевидно, что ближайшие причины этого последовательного порядка, в котором отношения сводятся к законам, - многочисленны и сложны, то также очевидно, что существует единая последняя причина, которой подчинены эти ближайшие причины. Так как различные обстоятельства, определяющие более скорое или позднее открытие законов или однообразных отношений, суть именно те обстоятельства, которые обусловливают число и силу впечатлений, производимых этими отношениями на наш ум, то из этого следует, что прогрессивный ход обобщения подчинен основному принципу психологии. Метод a posteriori так же, как и метод a priori, приводит нас к заключению, что порядок, в котором мы обобщаем отношения, зависит от большего или меньшего постоянства и от более или менее живого впечатления, какое оказывают данные отношения на наши чувства и наше сознание.

После такого беглого взгляда на развитие человеческого ума в прошлом воспользуемся тем светом, которым озарилось таким образом настоящее, чтобы постараться увидеть, что может управлять этим развитием в будущем.

Прежде всего заметим, что стремление к убеждению во всеобщность закона становилось из века в век все более и более сильным. Из бесконечного множества последовательных или одновременных явлений люди постоянно переводили некоторые явления из групп, закон которых не был еще известен, в группы, закон которых был уже известен. И следовательно, по мере того как уменьшается число отношений, еще не соподчиненных закону, все более увеличивается возможность, что среди них нет ни одного отношения, которое не подчинялось бы закону. Если прибегнуть здесь к помощи чисел, ясно, что если из числа окружающих нас явлений сто различных родов совершаются в постоянном порядке, то в нас образуется легкое предубеждение, что все явления совершаются в равно постоянном порядке. Когда постоянство и единообразие были подмечены в тысяче явлений, более разнообразных в их родах, то предубеждение становится больше. А когда явления, признаваемые как единообразные, возрастут до бесчисленного множества, то обыкновенно приходится заключить, что единообразие существует повсюду.

Опыт вел людей к этому заключению тихо и незаметно. К этому убеждению в постоянстве явлений, одновременных или последовательных, ум был приведен не той ясной интуицией доказательств, какие мы только что изложили, но той привычкой думать, какую доказательства эти формулируют и подтверждают. Осваиваясь с конкретными единообразиями, поняли и абстрактную идею закона, а с течением времени идея эта достигла мало-помалу прочности и ясности. То же самое можно сказать и о тех, кто имеет самое широкое знание естественных явлений, т. е. о людях науки. Математик, физик, астроном, химик, наследуя каждый запас знаний, собранных их предшественниками, и сами делая новые открытия или подтверждения старые, начинают верить в закон крепче, чем остальные люди. Вера эта у них перестает быть чисто пассивной, но становится могучим двигателем, влекущим их к новым исследованиям. Везде, где есть явления, причина которых еще неизвестна, эти развитые умы, толкаемые убеждением, что там, как и везде, царит неизменный порядок, принимаются наблюдать, сравнивать, делать опыты. И когда им удается открыть закон, управляющий этими явлениями, их общее убеждение во всеобщности закона приобретает новую силу, - такова власть очевидности, таково могущество науки, что для того, кто уже шагнул далеко в изучении природы, становится невозможным, я не скажу верить, но даже понимать, чтобы могли быть явления, не подлежащие закону.

Эта привычка признавать во всем закон, привычка, отличающая современных мыслителей от мыслителей древних, не замедлит распространиться среди людей вообще. Исполнение предсказаний, какие можно делать при каждом новом открытии, и все возрастающая власть, приобретаемая над силами природы, доказывают всем непосвященным ценность научных обобщений и заключающихся в них знаний. Образование, расширяясь, распространяет постоянно в массах это знание законов, которое прежде было достоянием лишь небольшого числа людей; и по мере того, как возрастает распространение знаний, убеждения ученых становятся убеждениями всего человеческого рода.

Заключение, что закон всеобщ, станет непреодолимой очевидностью, когда будет понято, что сам прогресс в открытии законов подчинен закону, и когда вследствие этого будет также понятно, почему определенные группы явлений были уже отнесены к своим законам, тогда как другие группы еще не были; когда увидят, что порядок, в котором познаются законы, должен зависеть от постоянства явлений, происходящих перед нами, и от более или менее сильного впечатления, какое они производят на наши чувства и на наше сознание; когда увидят, что действительно явления самые общие, самые важные, самые замечательные, самые конкретные и самые простые - суть те, законы которых познаются прежде всего, потому что они чаще и яснее представляются наблюдению, - то из этого можно вывести то заключение, что и долго спустя после того, как главная масса явлений будет соподчинена законам, всегда еще останутся явления, закон которых не будет известен, потому что явления эти редки, или малозамечательны, или маловажны, или сложны, или абстрактны. Таким образом будет найдено решение одного затруднения, иногда возникающего. Когда спросят, почему всеобщность закона еще не вполне установилась, то можно будет ответить, что явления, относительно которых эта всеобщность еще не признана, суть именно те явления, которые могут подойти под закономерность после всех. Состояние вещей, возвращение которых мы можем предсказать, есть именно то состояние вещей, какое мы видим существующим ныне. Если одновременные или последовательные явления биологии и социологии не подведены еще под их законы, то из этого надо заключить не то, что этих законов не существует, но что до настоящего времени законы эти ускользали от наших средств анализа. Обнаружив уже давно единообразие, царящее в низших группах явлений, и затем обнаружив то же единообразие и в высших группах, мы если не смогли еще открыть законов явлений самого высокого порядка, то все же не имеем права отрицать существования этих законов; но мы можем заключить, что только одна слабость наших способностей помешала нам их открыть; и, если только не дойти до нелепости, утверждая, что процесс обобщения, делающийся все более и более быстрым, достиг теперь своих границ и должен сразу остановиться, мы должны прийти к заключению, что человеческий род придет наконец к открытию постоянного порядка даже в явлениях самых сложных и темных.

V

ЗНАЧЕНИЕ ОЧЕВИДНОСТИ

При существовании страсти к стучащим духам, столовращениям и веры в самовозгорание желательно сказать несколько слов в оправдание того общего скептицизма, с которым смотрит философ на эти мнимые чудеса, периодически вскруживающие головы народов. Потребовалась бы препорядочная книжка для того, чтобы поместить все, что можно было бы написать об этом предмете; и, к несчастью, если б такая книжка была написана, ее мало читали бы те, кому она всего нужнее. Но одна или две заметки могут выслушаться некоторыми из них.

"Я говорю вам, что я сам видел это" - есть то мнимо-убедительное уверение, которым неожиданно кончаются многие споры. Личности, которые приводят это уверение, обыкновенно думают, что после него уже не остается места никакому возражению, и удивляются безрассудности тех, которые все-таки остаются при своем убеждении. Несмотря на то что они отвергают многие сказки о колдовстве, многие рассказы о привидениях, чудеса которых были засвидетельствованы очевидцами; несмотря на то что они неоднократно видели фокусников, совершающих такие вещи, в возможность которых они не верят; несмотря на то что они слышали об автомате, играющем в шахматы, и о невидимой деве и, может быть, видели объяснение способов, посредством которых публика обманывалась ими; несмотря на то что они знают, что во всех этих случаях факты были не те, какие представлялись зрителям, - однако они не могут представить себе, чтобы их собственные понятия были извращены влияниями, подобными тем, которые извращают понятия других. Или - представим дело более снисходительно и, может быть, более точно - они забывают, что подобные извращения постоянно случаются.

Хотя, по народному понятию, точное наблюдение есть дело очень легкое, однако каждый ученый знает, что это дело крайне трудное. Наши способности могут передавать факты ложно от двух противоположных причин: присутствия гипотезы и отсутствия гипотезы. Каждое производимое нами наблюдение необходимо подвергается опасностям от той или другой из этих причин; а обойдя и ту и другую, едва ли есть возможность видеть какой-либо факт совершенно верно. Несколько примеров крайне неправильных истолкований, происходящих от одной причины, и крайней неточности, зависящей от другой, оправдают этот кажущийся парадокс.

Почти каждый знаком с мифом, господствующим на наших приморских берегах относительно уточки-гуся (Barnacle-Goose). Народное верование, доселе еще существующее в некоторых местах, говорит, что плод дерев, наклонившихся своими ветвями в море, изменяется в некоторые существа, покрытые раковинами, и называется уточками; существа эти усаживаются на погруженных в море ветвях; кроме того, верили, что эти уточки с течением времени преобразовываются в птиц, известных под именем уточки-гуся. Это верование не ограничивалось только простым народом; оно было принято натуралистами, и было принято не просто как молва. Оно было основано на наблюдениях, которые были переданы и одобрены величайшими учеными авторитетами и опубликованы с их распоряжения. В статье, помещенной в Philosophical Transactions, сэр Роберт Морей, описывая этих уточек, говорит: "В каждой раковине, которую я вскрывал, я находил совершенную морскую птицу; маленький нос, подобный носу гуся, обозначенные глаза, голову, шею, грудь, крылья, хвост и сформировавшиеся ноги, перья, везде совершенно образовавшиеся и темноватого цвета, и ноги, подобные ногам прочих морских водяных птиц". Этот миф относительно уточки-гуся отвергнут уже около полутора столетий тому назад. Для зоолога новейшего времени, который исследует одного из этих усоногих животных (cirripedia) - как называют теперь уточек, - трудно верится, чтобы когда-нибудь можно было счесть его за птенца; и что сэр Роберт Морей мог принять за "голову, шею, грудь, крылья, хвост, ноги и перья" - представить себе нельзя. Под влиянием предвзятого мнения образованный человек описывает тут как "совершенную морскую птицу" то, в чем/мы видим теперь измененное ракообразное, относящееся к низшим разрядам животного царства.

Еще более замечательный пример извращенного наблюдения находится в старой книге, озаглавленной Metamorphosis Naturalis, изданной в Мидльбурге в 1662 г. Это сочинение, в котором в первый раз сделана была попытка представить подробное описание превращения насекомых, содержит в себе для пояснения многочисленные таблицы, которые представляют различные степени развития - личинку, куколку и полное насекомое. Читатель, сколько-нибудь знакомый с энтомологией, вспомнит, что куколки всех наших обыкновенных бабочек представляют на переднем конце несколько острых возвышений, образующих неправильное очертание. Замечал ли он когда-нибудь в этом очертании сходство с человеческим лицом? Что касается меня, то я могу сказать, что, хотя в прежние годы сохранял личинки бабочек поколение за поколением во всех их измененных формах, я никогда не замечал никакого подобного сходства, - точно так же как и теперь не вижу его. Несмотря на то, в таблицах этого Metamorphosis Naturalis, каждая куколка имеет столь измененные возвышения, что представляется смешная человеческая голова и каждому виду приданы различные профили. Верил ли художник в метемпсихозу и думал найти в куколках преобразившееся человечество; или был увлечен ложной аналогией, которую так усиленно проводил Ботлер между переходом от куколки к бабочке и от смертности в бессмертию, и поэтому замечал в куколке тип человека, - неизвестно. Но мы видим здесь факт, что под влиянием того или другого предвзятого мнения он сделал свои рисунки совершенно отличными от действительных форм. Он не только думает, что это сходство существует, не только говорит, что может видеть его: предвзятое мнение так овладевает им, что руководит его кистью и заставляет воспроизводить изображения, до крайней степени не похожие на действительные.

Эти крайние случаи извращенного восприятия разнятся только в степени от извращенных восприятий обиходной жизни; и извращающее влияние так сильно, что даже ученые, самые далекие от увлечений, не ускользают от него. Каждый микроскопист знает, что если два наблюдателя держатся противоположных теорий, то оба будут смотреть в один и тот же инструмент и на один и тот же предмет - и дадут совершенно различные описания этого предмета.

От опасностей, происходящих вследствие существования гипотезы, мы теперь обратимся к опасностям, порождаемым отсутствием всякой гипотезы. Не многие признают, что мы не можем сделать самого обыкновенного наблюдения, не имея никакого предварительного понятия о том, что мы должны наблюдать, однако это совершенно справедливо. Вас просят прислушаться к слабому звуку, и оказывается, что, не имея предварительного понятия о роде звука, вы не можете слышать его. Несколько особенный запах в вашей пище будет оставаться совершенно незамеченным до тех пор, пока кто-нибудь не обратит вашего внимания на это, - и тогда вы ясно отличаете этот запах. Зная своего друга в течение нескольких лет, вы вдруг замечаете, что нос его несколько крив, и будете удивляться, что никогда не замечали этого прежде. Эта неспособность наша к наблюдениям становится еще более поразительной, когда факты, которые мы должны наблюдать, сложны. Из ста человек, которые слышат замирающие звуки церковного колокола, может быть, ни один не заметит их сложности, и все будут уверять, что звук был простой. Человек, который не упражнялся в рисовании, идя по улице, едва ли замечает, что все горизонтальные линии стен, окон, ворот, крыш кажутся сходящимися на известном расстоянии в одну точку, - факт, который после нескольких уроков о перспективе становится довольно ясным.

Может быть, мне удастся яснее всего доказать эту необходимость гипотез, как условия для лучшего понимания, если расскажу отчасти то, что я сам испытал относительно цвета теней.

Китайская тушь была краска, которую я постоянно употреблял в детстве для наведения тени. Спросите всякого, не посвященного в теорию искусства или не успевшего подумать о нем, какого цвета бывает тень, и тотчас же вам ответят - черного. Так думают все непосвященные; так думал и я, ни разу не усомнившись до восемнадцати лет. В эти годы мне нередко приходилось сталкиваться с одним артистом-дилетантом, и, к величайшему моему удивлению, я услышал от него, что тень бывает не черного, а нейтрального цвета. Я весьма сильно сопротивлялся этому новому для меня учению. Отлично помню, что я отрицал его и, в подтверждение справедливости отрицания, приводил всю свою опытность. Помню также, что спор этот продолжался долго; и только после того, как мой друг неоднократно обращал мое внимание на различные примеры в природе, я наконец сдался. Несмотря на то что я прежде видел мириады теней, однако по той причине, что в большей части случаев цвет тени приближается в черному, я" был неспособен, при отсутствии гипотезы, заметить, что в других случаях он является заметно отличным от черного.

Этого преобразованного учения я держался в течение нескольких лет. Правда, временами я замечал, что тон нейтрального цвета весьма значительно изменялся в различных тенях-, но эти оттенки не могли еще ниспровергнуть моей веры в догмат. Между тем случайно в популярном сочинении по части оптики я встретился с положением, что цвет тени есть всегда дополнительный цвет света, бросающего ее. Не зная причины приведенного закона, который, кроме того, казался противным моему установившемуся убеждению, я должен был заняться изучением этого предмета со стороны причинности. Отчего бывают тени цветные? и что обусловливает их цвет? - были вопросы, которые явились сами собой. Приискивая на них ответы, я тотчас уяснил себе, что так как пространство, находящееся в тени, есть то пространство, в которое не достигает прямой свет и в которое падает косвенный свет (отражаемый окружающими предметами, облаками и небом), то в цвет тени должен входить цвет каждой вещи, которая может или испускать лучи, или отражать свет в нее. Следовательно, цвет тени должен быть средним цветом рассеянного света и должен изменяться, как это и бывает, вместе с цветами всех окружающих вещей. Таким образом объяснилось непостоянство, которое я замечал; и я тотчас признал в природе то, что предполагает теория, - именно, что тень, смотря по обстоятельствам, может быть всякого цвета. При ясном небе и в местах, где нет дерев, заборов, домов и т. п. предметов, тень бывает чисто-голубого цвета. Во время красного захода солнца смесь желтого света, падающего от верхней части западного неба, с голубым светом от восточного неба производит зеленые тени. Подойдите поближе к газовому фонарю в лунную ночь, и окажется, что карандаш, помещенный перпендикулярно к листу бумаги, будет отбрасывать пурпурно-голубую тень и желто-серую тень, производимые газом и луной отдельно. Существуют условия, которые описывать здесь было бы слишком долго, но при которых две части одной и той же тени окрашиваются различно. Все подобные факты стали очевидными для меня тотчас, как я узнал, что они должны существовать.

Таким образом, относительно известного простого явления, которое встречается ежечасно, представляются тут три последовательных убеждения; каждое из них основывалось на целых годах наблюдений; каждое из них было принимаемо с полным доверием и между тем только одно из них - как я полагаю теперь - верно. Без помощи первой гипотезы я, вероятно, оставался бы при общем убеждении, что тени черны. Без помощи другой я, вероятно, оставался бы при убеждении наполовину истинном - что они нейтрального цвета.

Не ясно ли становится после этого, что наблюдение есть дело отнюдь не легкое? С одной стороны, если мы имеем предвзятое мнение, то становимся расположенными видеть вещи не совершенно так, как они есть, а как мы думаем о них. С другой стороны, без предвзятого мнения мы делаемся расположенными не замечать многого, что должны были бы видеть. А между тем мы должны или иметь предвзятое мнение, или не иметь никакого мнения. Поэтому очевидно, что все наши наблюдения, исключая тех, которые производятся под влиянием уже установленных и истинных теорий, рискуют оказаться извращенными или неполными.

Остается только заметить, что если наши наблюдения несовершенны в случаях, подобных предыдущим, где вещи постоянны и где мы можем неоднократно и даже постоянно смотреть на них, то до какой степени более несовершенны должны быть наши наблюдения в тех случаях, когда вещи состоят из сложных процессов, изменений или действий и когда каждый из них представляет последовательные фазисы, которые, если не были точно наблюдаемы в момент их отдельного проявления, вовсе никогда не могут быть наблюдены. Здесь шансы к ошибкам неизмеримо увеличиваются. А когда вдобавок существует еще некоторое нравственное возбуждение, когда, как в опытах над стучащими духами и столовращениями, ум как-то особенно парализуется страхом или чудом, - тогда точное наблюдение становится почти невозможным.

VI

ЧТО ТАКОЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВО?

(Впервые напечатано в "The Reader"

19 ноября 1864 г.). Перевод Л. Б. Хавкиной

Под редакцией проф. А. П. Шимкова

За последние годы вряд ли кто-нибудь из компетентных физиков употреблял термин "электрическая жидкость" иначе как в условном смысле. Различая два рода электричества: "положительное" и "отрицательное" или "стеклянное" и "смоляное", они пользовались этими названиями только как подходящими символами, а не как определениями особых сущностей. Теперь же, когда доказано, что тепло и свет - виды движения, стало ясно, что все подобные проявления силы должны быть особыми видами движения. Вопрос, значит, сводится к тому, каким видом движения обусловливается электричество? Что здесь дело идет о каких-то колебаниях частиц, не сходных с колебаниями частиц в светящихся телах, с этим согласится, вероятно, всякий, кто знаком с новейшими открытиями. Не можем ли мы предположить, что, помимо простых колебаний молекул, от которых происходит свет и тепло, бывают иногда еще и сложные? Посмотрим, не способны ли условия, при которых появляется электричество, вызвать сложных колебаний и не представляет ли само явление электричества того, что должно происходить при сложных колебаниях.

Появлению электричества всегда предшествует непосредственное или посредственное соприкосновение веществ, разнородных или по составу или по состоянию частиц. Итак, если электричество есть какой-то вид молекулярного движения и ему всегда предшествует соприкосновение веществ с неодинаковыми молекулами или с молекулами в неодинаковых состояниях, то мы должны заключить, что электричество происходит от какого-то взаимодействия молекул, имеющих неодинаковые движения. В чем же должно состоять взаимодействие молекул с неодинаковыми движениями, которое, как мы видели, всегда предшествует электрической дистурбации, Ответ на этот вопрос не трудно найти, если рассмотреть простейший случай происхождения электричества через соприкосновение разнородных тел.

Когда накладывают одну на другую две однородные металлические пластинки, имеющие одинаковую температуру, то электрического возбуждения не получается, но если наложенные пластинки разнородны по веществам или по температуре, то электричество развивается.

Это прежде считалось странным явлением, настолько странным, что его даже сильно оспаривали, так как оно противоречило всем существовавшим тогда представлениям. Однако оно сразу объясняется той гипотезой, что электричество происходит от взаимной дистурбации неодинаковых молекулярных движений. И в самом деле, при соприкосновении однородных металлов их соответственные частицы, колеблясь равномерно, действуют взаимно одни на другие, но не вызывают этим колебаний нового порядка; если же колебания частиц одного тела отличаются по своей продолжительности от колебаний другого тела, то взаимные столкновения или встречи частиц будут происходить не в те периоды, как колебания частиц того или другого тела. Это порождает совершенно новый ритм, который гораздо длиннее, чем каждый из периодов двух отдельно взятых тел. Наилучшей иллюстрацией того, что происходит при этом, может служить образование так называемых "ударений" звука. Известно, что две струны, колеблющиеся в различные периоды, время от времени образуют воздушные волны в одном и том направлении и в один и тот же момент; затем совпадение колебаний мало-помалу изменяется, они расходятся и совершаются зараз по противоположным направлениям, вызывая воздушные волны противоположного состояния, которые ослабляют друг друга; далее, снова приходя к согласованию, они опять дают совпадающие и складывающиеся волны. Если периоды этих колебаний хотя бы немного различны, то потребуется заметный промежуток времени для того, чтобы последовало чередование их совпадений и несовпадений; в звуке же слышатся чередования то усиленного, то ослабленного звука Другими словами, кроме первоначальных простых волн с коротким периодом, образующих два первоначальных звука, получается еще ряд медленных сложных волн, обусловленных повторными столкновениями и совпадениями первых. Вместо двух струн, передающих свои колебания в воздух, можно рассматривать эти же струны, как сообщающие свои колебания друг другу, и тогда получится такое же чередование совпадающих и несовпадающих сотрясений струн.

Если бы каждая из двух струн была соединена с группой ей подобных и могла бы сообщать соседним струнам как собственные, первоначальные, так и измененные колебания, то, очевидно, каждая из струнных групп, помимо своих простых быстрых колебаний, производила бы еще ту или другую сложную колебательную волну. Этот пример, думается мне, показывает, что если массу молекул, имеющих известный период колебаний, привести в соприкосновение с другой массой молекул, имеющих другой период колебаний, то совпадение и несовпадение их движений должно чередоваться и частицы должны попеременно то увеличивать, то уменьшать размахи своих колебаний. По временам колебательные движения совершаются в одном направлении, а в промежуточные моменты они совершаются в противоположных направлениях; вследствие этого будут наступать попеременно периоды наибольшего и наименьшего отклонения от обычного положения частиц. Эти наибольшие и наименьшие отклонения, передаваясь соседним частицам, а от них следующим, порождают пертурбационные волны, которые распространяются по каждому телу. Теперь посмотрим, каково взаимное отношение этих волн. Так как действие и противодействие равны между собой и противоположны по своим направлениям, то всякое влияние, которое частицы тела А оказывают на ближайшую частицу тела В, должно сопровождаться соответственным обратным влиянием второй на первую. Если частицы тела А движутся так, что сообщают частицам тела В увеличенную скорость в известном направлении, то скорость частицы А в этом же направлении уменьшится в такой же мере. Другими словами, для каждой волны ускоренного движения, распространяющейся по частицам тела В, должна образоваться волна противодействия (реакции), в виде замедленного движения, распространяющаяся в противоположном направлении по частицам А. Следует заметить два важных вывода, вытекающих из этого. Всякое прибавление движения, которое в один из очередных периодов сообщается от частиц А частицам В, должно распространяться через В в направлении от А; в то же время должно произойти уменьшение движения в частицах А которое распространяется через А, в направлении от В. Каждой растущей волне, проходящей через одно тело, должна соответствовать убывающая волна, проходящая через другое; эти положительные и отрицательные волны точно совпадают по времени и совершенно равны по величине. Отсюда же следует, что если эти волны, распространяющиеся по противоположным направлениям от поверхностей соприкосновения двух масс, будут приведены в соединение между собою, то они взаимно уничтожатся. А так как действие и противодействие равны и противоположны, то, если сложить движения частиц плюс и минус, они взаимно уничтожатся, и равновесие будет восстановлено. Положительные и отрицательные пертурбационные волны легко проходят по обоим телам от частицы к частице. Доказано, что частицы тел поглощают те колебания или волны, которые имеют одинаковые с ними периоды, и при этом их собственные колебания усиливаются, но они не могут поглощать колебаний, имеющих неодинаковые с ними периоды. Поэтому сложные колебания, которые гораздо продолжительнее, чем собственные колебания частиц, легко проходят через массу тел, или тело проводит их. Далее, если два тела остаются в соприкосновении, то положительные и отрицательные волны, образующиеся от взаимодействия частиц двух тел, распространяются от поверхности их соприкосновения по противоположным направлениям и, достигая внешних поверхностей обеих масс, отражаются оттуда; возвращаясь обратно к поверхности соприкосновения, они встречаются и взаимно уничтожаются. На проволоке, соединяющей внешние поверхности двух тел, не получается электрического тока, потому что взаимное уничтожение волн совершается легко в самых телах при возвращении волн через сами тела. Однако, несмотря на отсутствие тока в таком наружном проводнике, тела будут находиться в так называемых противоположных электрических состояниях, и чувствительный электрометр покажет это. Если их разъединить, то положительные и отрицательные волны, которые перед тем распространялись по ним, не будут взаимно уничтожаться, и тела проявят свое противоположное электрическое состояние в более наглядной форме. Остающиеся положительные и отрицательные волны будут взаимно уничтожаться на помещенном между ними проводнике, причем плюс волн, сообщенных проводнику от одного тела, и минус волн, сообщенных ему от другого, при встрече будут уничтожаться; проводник же представит путь наименьшего сопротивления для волн, распространяющихся от каждого тела.

Перейдем теперь к явлению термоэлектричества. Предположим, что две металлические массы нагреты на поверхностях соприкосновения, причем форма их такова, что поверхности соприкосновения можно нагреть сильно, в то время как более отдаленные части не нагреются заметно. Что выйдет? Тиндаль показал на различных газах и жидкостях, что если, при равенстве остальных условий, частицы сообщают телам большее количество того нечувствительного движения, которое мы называем теплом, то периоды колебаний не изменяются, а только возрастает амплитуда колебаний, частицы совершают больший путь в те же самые промежутки времени. Допустим, что это имеет место и для твердых тел; тогда окажется, что при нагревании двух металлов на поверхностях соприкосновения получится такой же результат, как и прежде, относительно свойств и промежутков сложных, дифференциальных волн; перемена, однако, произойдет в направлении этих волн: два рода частиц, каждый порознь, приобретают ускоренное движение, через это и их взаимные пертурбации также возрастут. Усиленные положительные и отрицательные волны дифференциального движения, как и прежде, будут проходить через каждое тело по направлению от поверхностей соприкосновения, т. е. к холодным краям тел. От холодных краев они по-прежнему, будут стремиться к взаимному уравновешиванию. Но они встретят сопротивление на обратном пути. Доказано, что с повышением температуры уменьшается проводимость металла для электричества. Итак, если холодные края двух масс соединить посредством третьей массы, частицы которой могут свободно передавать эти дифференциальные колебания, т е. если эти края соединить проводником, то положительные и отрицательные волны будут встречаться и взаимно уничтожаться на проводнике, вместо того чтобы отражаться обратно к поверхностям соприкосновения. Другими словами, установится ток на проволоке, соединяющей холодные края наших металлических тел. Для дальнейшего рассуждения нам необходимо объяснить, что такое термоэлектрический столбик. Если спаять концами ряд пластинок из различных металлов, например сурьмы и висмута, в последовательном порядке: АВ, АВ, АВ и т. д., - то, пока они холодны, электрического тока не будет. Если одинаково нагреть все спайки, то также не появится признаков электрического тока, помимо того, который может быть вызван относительно низкой температурой обоих краев сложной пластинки. Но если нагреть спайки через одну, то на проволоке, соединяющей оба края сложной пластинки, появится электрический ток, и довольно сильный, соответственно числу пар. Какая же тут причина? Очевидно, пока спайки сохраняли одинаковую температуру, дифференциальные волны, распространяющиеся от каждой спайки к двум ближайшим, были равны и противоположны тем, которые исходили от ближайших спаек обратно, и поэтому дистурбации не было. Но если нагревать спайки через одну, то положительные и отрицательные волны, исходящие от них, будут сильнее, чем волны, исходящие от других ненагретых спаек. Поэтому, если нагреть спайку пластинки А с пластинкой В, то другой, не нагретый, край пластинки В, спаянный с А, воспримет более сильную дифференциальную волну, чем та, которую он отошлет назад. К волне, которую ее молекулы в противном случае ввели бы в молекулы А2, присоединяется еще эффект, который она несет от А1. Этот особенный импульс, распространяющийся до другого края В2, присоединяется к импульсу, который нагретые молекулы иначе передали бы А3, и т. д. по всему ряду. Сложенные вместе, волны становятся сильнее и ток на проволоке, соединяющей концы ряда, напряженнее. Такое объяснение явлений термоэлектричества вызовет, вероятно, возражение, что иногда бывает термоэлектрический ток между массами однородного металла и даже между отдельными частями одной и той же массы. На это можно сказать, что если различие периодов колебаний в соприкасающихся частицах есть причина электрической дистурбации, то тепло не должно было бы вызывать электрической дистурбации при соприкосновении однородных частиц, так как тепло не изменяет периодов молекулярных колебаний. Это возражение, которое с первого взгляда кажется серьезным, приводит нас к одному выводу. Если массы молекул во всех отношениях однородны, то различие температуры не вызывает термоэлектрического тока. Соединение горячей и холодной ртути не дает электрического возбуждения. Во всех случаях, когда термоэлектричество возбуждается между однородными металлами, несомненно существует разнородность в их молекулярном строении: один был кован, а другой не был, или один был прокален, а другой не был. Если ток появляется между отдельными частями одной и той же массы, то существует разница в кристаллическом состоянии частиц или в способе их охлаждения после отливки или накаливания. Другими словами, это доказывает, что частицы в двух телах или в различных частях одного и того же тела находятся в неодинаковых отношениях к смежным частицам - в неодинаковом состоянии напряжения. Как бы справедливо ни было, что однородные частицы колеблются в одинаковые периоды при всякой температуре, но это справедливо только до тех пор, пока их движения не подвергаются влиянию каких-нибудь сдерживающих сил. Если однородные частицы в одном теле расположены так, как это бывает при кристаллическом состоянии, а в другом они иначе сцеплены между собою или если в одном теле соотношения частиц изменены ковкой, а в другой такого изменения не произведено, то различие препятствий, при которых они колеблются, отразится на времени их колебаний. А раз времена колебаний станут неравными, то указанная причина электрической дистурбации станет оказывать свое действие. Сводя все сказанное выше, нельзя ли, спрашивается, сказать, что явление электричества может быть объяснено только такого рода действием и что такого рода действие должно неминуемо возникнуть при данных условиях? С одной стороны, рассматривая электричество как вид движения, этим самым признают изменение какого-то ранее существовавшего движения, т. е. предполагают такое изменение, которое одновременно дает два новых рода движения, равных и противоположных по направлению, и одно из них положительное, а другое отрицательное; поэтому они могут взаимно уничтожаться. С другой стороны, в вышеупомянутых случаях молекулярное движение есть единственный источник движения, на который можно указать; и это молекулярное движение при известных обстоятельствах как будто рассчитано на то, чтобы производить эффект, подобный рассмотренному нами. Частицы, совершающие колебания в различные времена при взаимодействии, не могут не оказать влияния на движение каждой из них. Они должны влиять взаимно, периодически, то ускоряя, то замедляя движение друг другу а всякий избыток движения, который сообщается одним, вызовет соответствующий недостаток движения в других. Если такие частицы образуют сложные молекулы, приведенные в соприкосновение, то они должны передавать эти пертурбации смежным молекулам. Итак, от поверхности соприкосновения должны исходить волны усиленного и уменьшенного молекулярного движения, равные по величине и противоположные по направлению, волны, которые должны компенсировать друг друга, когда их приведут в соприкосновение. Я говорил здесь только о простейшем виде явлений электричества. Впоследствии я, быть может, попытаюсь показать, как объясняет эта гипотеза другие формы проявления электричества.

Примечание (1873 г.). В течение девяти лет со времени напечатания вышеупомянутого очерка я не брался за подобное объяснение других форм проявления электричества. Хотя время от времени я и возвращался к этому предмету в надежде исполнить обещание, данное мною в заключительных строках, но никакие указания не поощряли меня к развитию моих рассуждений. Теперь же перепечатывание моей статьи в окончательной форме вновь наводит меня на этот вопрос-, у меня является мысль, которую, кажется, стоит изложить. Эта мысль возникла от сопоставления двух различных идей. В первом выпуске Оснований биологии, вышедшем в январе 1863 г., говоря в числе других "данных биологии" об органической материи и о влиянии сил на нее, я пытался рассуждать о частичных действиях, обусловливающих органические изменения, и, между прочим, о том, как свет помогает растениям извлекать углерод из углекислоты (п. 13). Указывая на то, что способность теплоты разлагать сложные молекулы обыкновенно бывает пропорциональна разности между атомными весами их составных элементов, я выводил из этого, что составные элементы, имеющие весьма различные атомные веса, имеют весьма различные движения и поэтому подвержены весьма различным колебаниям, я заключал, что пропорционально различию ритма составных элементов сложная молекула становится неустойчивой при действии на нее эфирных колебаний значительного напряжения, которые влияют на один из ее составных элементов больше, чем на другой или вообще на другие: их движения настолько теряют соответствие, что они уже больше не могут держаться вместе. Далее, я говорил, что довольно устойчивая сложная молекула под влиянием сильных эфирных колебаний, производящих особенно сильное действие на один из ее составных элементов, может быть разложена в присутствии другой, не похожей на первую, молекулы, у которой составные элементы по времени колебания менее отличаются от этого подвергшегося дистурбации элемента. Затем я проводил параллель между раскислением металлов посредством углерода, когда они подвергаются колебаниям длинных периодов в печи, и выделением углерода из углекислоты и других тел при помощи водорода под влиянием колебаний коротких периодов (световых) в листьях растений. Я напоминаю эти идеи главным образом для того, чтобы дать ясное понятие о сложной молекуле, содержащей составные элементы с различным движением, составные элементы, имеющие самостоятельные и неодинаковые колебания, помимо колебания, свойственного всей молекуле. Я думаю, что это понятие можно признать правильным. Прекрасные опыты, посредством которых Тиндаль доказал, что свет разлагает поры некоторых составов, поясняют свойство элементов сложной молекулы воспринимать эфирные колебания, соответствующие свойственным им колебаниям, вследствие чего их индивидуальные движения настолько возрастают, что производят разрыв сложной молекулы. Так, по крайней мере, Тиндаль объясняет этот факт. Я полагаю, что это его объяснение, применимое для фактов, свидетельствующих об удивительном свойстве паров со сложной частицей поглощать тепло, сходно с моим, и именно, что тепловые колебания в таких парах воспринимаются составными частями для возрастания движений внутри каждой молекулы, а не для возрастания движения в целой молекуле. Допустим, что это представление о влиянии эфирных колебаний на сложные молекулы правильно; тогда возникает вопрос, каково же взаимодействие сложных молекул? Как отражается на ритмических движениях составных элементов какой-нибудь сложной молекулы соседство элементов другой, не сходной с нею, а также сложной молекулы? Не можем ли мы предположить, что взаимное влияние производится не только неодинаковыми молекулами, как целыми, но что также в известной мере существует независимое взаимное влияние их составных элементов, и не имеет ли здесь место какая-нибудь особая форма молекулярного движения? В рассуждениях предыдущей статьи в расчет принимаются молекулы соприкасающихся металлов, молекулы, если не безусловно, то, во всяком случае, сравнительно простые; предполагается, что они производят во взаимных движениях сравнительно простые пертурбации, которые могут передаваться в каждой массе от одной молекулы к другой. Стараясь провести дальше это объяснение, я до сих пор еще не рассматривал пертурбаций, производимых взаимодействием сложных молекул, принимая во внимание не только способность каждой молекулы влиять на другую, как на нечто целое, но и способность отдельных составных частиц каждой из них влиять на отдельные составные частицы другой. Если в отдельном составном элементе сложной молекулы, под напором эфирных волн, амплитуда колебаний возрастет настолько, что выделит этот элемент из молекулы, то едва ли подлежит сомнению, что отдельный составной элемент сложной молекулы может повлиять на известную составную часть смежной, неодинаковой с первой сложной молекулы; колебания этих элементов будут влиять друг на друга, помимо общих пертурбаций, производимых сложными молекулами, как целыми. Мы заключаем, что вызванная таким образом вторичная пертурбация, подобно первой, дает равное и противоположное действие и противодействие и равные и противоположные изменения в молекулярных движениях. Из этого можно получить несколько следствий. Если сложная молекула с медленным ритмом в целом и более быстрыми ритмами ее составных частиц обладает свойством сильно воспринимать движение, называемое нами теплом, при ускорении ее внутренних частичных колебаний и, наоборот, меньше воспринимать его при ускорении колебаний всей молекулы, как целой, то не можем ли мы заключить, что подобное же явление произойдет при действии на частицу другого рода сил?

Не можем ли мы предсказать, что при воздействии массы сложных молекул одного рода на массу сложных молекул другого рода (например, при трении) взаимные влияния молекул, производимые как колебаниями целых молекул, так и колебаниями их составных частиц, будут меньше от первой и больше от второй причины, по мере того как молекулы становятся сложнее? Далее является новое заключение. В то время как значительная часть взаимного влияния сложных молекул будет направлена на ускорение движения внутри каждой из них, то из этого внутреннего движения, нужно думать, лишь сравнительно малая часть передается другим молекулам. Избыток колебаний отдельных частиц большой группы не так легко переходит на соответственные частицы прилежащих больших групп, так как они отстоят сравнительно далеко друг от друга. Всякое движение передается и должно передаваться волнами промежуточной эфирной среды, сила же их должна быстро убывать с увеличением расстояния. Очевидно, по той причине, что с увеличением сложности молекул трудность передачи частичных движений сильно увеличивается.

Не явствует ли в то же время, что такое увеличение колебаний в отдельных частицах группы, не легко передаваемое соответственным частицам прилежащих групп, будет легко накопляться? Чем сложнее становятся молекулы, чем доступнее их отдельные составные элементы сильному влиянию отдельных составных элементов из ближайших сложных молекул, тем возможнее прогрессивное возрастание их взаимных пертурбаций.

Теперь посмотрим, насколько эти выводы приложимы к статическому электричеству, совершенно не сходному с той формой электричества, о которой мы говорили выше. Вещества, особенно заметно вызывающие явление статического электричества, отличаются то химической сложностью молекул, то сложностью, обусловленной аллотропическим или изомерным строением молекул, то тем и другим вместе. Простые вещества, в которых электричество возбуждается трением, как углерод или сера, имеют несколько аллотропических состояний и могут образовать разнообразные сложные молекулы. Конхоидальный (улиткообразный) излом в алмазе или в литой сере свидетельствует о какой-то комоидальной форме сцепления, при которой, по мнению Грэма, молекулы соединены в сравнительно большие группы { Хотя улиткообразная трещина еще не есть доказательство коллоидального состояния, но она всегда обнаруживается на коллоидальных веществах, достаточно твердых для излома. Относительно серы в палочках можно сказать, что через несколько дней после ее приготовления она переходит из первоначального состояния в ряд мелких кристаллов другого рода, неправильно расположенных, но есть основание предполагать в них ядро аморфной серы. От Франкленда я узнал, что после возгонки сера дает частью мелкие кристаллы, частью аморфный нерастворимый порошок.}.

В таких сложных неорганических веществах, как стекло, помимо химического состава, мы имеем тот же конхоидальный (улиткообразный) излом, который вместе с другими условиями показывает, что стекло есть коллоид коллоидальная форма молекулы может также считаться характерной для смолы, янтаря и т. д. Мы имеем ясное доказательство того, что сухие животные вещества, как-то шелк или волосы, состоят из чрезвычайно больших молекул и в этих молекулах, химически очень сложных, составные частицы соединены в большие группы. Достаточно припомнить, что неэлектризующиеся и проводящие вещества, как-то: металлы, кислоты, вода и т. д. - имеют сравнительно простые молекулы, и тогда станет ясным, что способность к развитию статического электричества до некоторой степени зависит от присутствия в высокой степени сложных молекул. Еще более, чем контраст между этими группами, нас убеждает тот факт, что одно и то же вещество может быть проводником или непроводником, смотря по форме молекулярного сцепления. Так, кристаллический селен есть проводник, а в аллотропическом состоянии, которое называется аморфным или некристаллическим, он непроводник. Как это объясняет Грэм, селен есть проводник, когда его молекулы соединены просто; но если они составляют большие группы, то он непроводник, откуда следует, что он способен к электризованию. Итак, сделанное a priori допущение, что особая форма молекулярной пертурбации произойдет от взаимодействия двух неодинаковых веществ, из которых одно или же и оба состоят из очень сложных молекул, оправдывается и a posteriori. Теперь, вместо рассмотрения общего вопроса, что произойдет, мы спросим себя, что можно предположить в отдельных случаях. Кусок стекла натирают шелком. Большие коллоидальные молекулы, образующие поверхность того и другого тела, производят взаимные пертурбации. Этот вывод, мне кажется, не должен вызывать возражений, так как он согласуется с ныне принятыми воззрениями на соотношение между теплотой и движением. Помимо взаимного влияния целых молекул существует еще взаимное влияние некоторых из их составных частиц. Те из них, в которых время колебаний различается, но не очень сильно, производят равные и противоположные взаимные пертурбации. Если бы эти пертурбации быстро распространялись от поверхности соприкосновения по каждой массе, то эффект их быстро рассеивался бы, как на металлах; но по вышеуказанной причине эти пертурбации не могут легко передаваться между соответственными частицами сложных молекул. Механическая сила трения, превращенная в молекулярное движение этих поверхностных частиц, существует в них в виде взаимных пертурбаций с большим напряжением, а так как эти движения не способны к распространению, то они сосредоточиваются исключительно на поверхностях или, точнее, на тех частях поверхностей, которые оказывали взаимодействие. Другими словами, две поверхности испытывают две равные и противоположные молекулярные пертурбации, которые взаимно уничтожаются при соприкосновении поверхностей и не могут уничтожаться, если поверхности разъединены; в последнем случае они могут взаимно уничтожаться, только если между поверхностями помещен проводник.

Я в немногих словах укажу на очевидное совпадение выводов этой гипотезы с наблюдаемыми явлениями.

Прежде всего мы имеем здесь объяснение факта, казавшегося странным, что эта форма электрического возбуждения поверхностна. Без подобного представления трудно уяснить себе, что может существовать деятельность, которая ограничивается поверхностью вещества.

Мы имеем также объяснение истины, высказанной Фарадеем, что заряд одного рода электричества не бывает без соответственного заряда противоположного электричества. Из приведенной гипотезы естественно вытекает вывод, что всякая молекулярная пертурбация описанного порядка вызывает в то же время совершенно равную ей контрпертурбацию.

Не можем ли мы сказать, что явление индукции также получает объяснение на том же основании? В рассмотренных выше случаях обе поверхности, наэлектризованные взаимными пертурбациями молекул, предполагались в соприкосновении. Так как видимое соприкосновение не есть еще действительное, то мы должны даже в этом случае допустить, что взаимная пертурбация передается через промежуточный слой эфира. Чтобы объяснить индукцию, мы должны прежде всего предположить, что толщина этого эфирного слоя сильно увеличена. Затем мы должны спросить себя, что случится, если молекулы одной поверхности, будучи в состоянии чрезвычайной внутренней пертурбации, станут действовать на молекулы ближайшей поверхности. Будет ли слой эфира очень тонким и недоступным для наших чувств или же довольно толстым и видимым, но если взаимные пертурбации передаются через него в одном случае, то они должны передаваться и в другом. Поэтому поверхность, на которой происходят молекулярные пертурбации одного порядка, будет вызывать пертурбации противоположного порядка в молекулах смежной поверхности.

В дополнение и оправдание этой гипотезы я укажу только, что вольтоэлектричество, по-видимому, допускает такое же объяснение. Всякая перестановка молекул, которая происходит при химическом разложении и соединении, связана с взаимной пертурбацией в движениях молекул. Их пертурбации должны подчиняться вышеуказанному общему закону: молекулы должны нарушать взаимное движение в равной и противоположной степени и производить положительные и отрицательные нарушения, которые при соединении взаимно уничтожаются.

Разумеется, я высказываю эти воззрения, как они сложились у неспециалиста; не подлежит сомнению, что проведение их представляет некоторые трудности, так, например, они не объясняют электрического притяжения и отталкивания Лица, ближе знакомые с делом, вероятно, найдут возражения, которые мне не пришли в голову. Эту гипотезу нужно рассматривать как умозрительное построение, предлагаемое здесь в том соображении, что оно, быть может, достойно внимания.

После того как предыдущее примечание было сдано в печать, я получил от нескольких известных физиков и электротехников устные и письменные замечания на него и воспользовался ими, чтобы переделать изложение в некоторых частях. Но основной гипотезы я не изменил, так как возражения не доказали ее несостоятельности.

Во избежание превратных толкований необходимо сделать добавление в одном пункте. Рассмотрение взаимных молекулярных пертурбаций, противоположных по существу, так как они вызываются волнами, исходящими от места дистурбации и взаимно уничтожающимися при соприкосновении, вызвало такое возражение, волны, идущие с противоположных сторон и встречающиеся, не уничтожаются взаимно, а, переходя одна другую, продолжают свой путь. Однако есть два соображения, в силу которых нельзя проводить параллели между упомянутыми волнами и теми, которые описаны мною. Упомянутая волна, как, например, та, которая образуется на поверхности жидкости, состоит из двух противоположных отклонений от среднего положения. В каждой волне есть прибыль и убыль. Ряд их представляет ряд положительных и отрицательных расхождений; два таких ряда, встречаясь, не могут уничтожаться. Однако нет никакой аналогии между этим случаем и тем, когда весь эффект в одном направлении есть прибавление, плюс движения, а в противоположном отрицательное, минус движения, т. е. положительные и отрицательные ^изменения наблюдаются в различных движениях. Такие волны, если равны по количеству, будут взаимно уничтожаться при встрече. Если одна представляет непрерывное наращение движения в известном направлении, а другая соответствующее уменьшение движения в том же направлении, то при сложении они дадут нуль. С другой точки зрения также видно отсутствие параллели между этими двумя случаями Волны упомянутого порядка, не уничтожающиеся взаимно, бывают вызваны какой-нибудь силой, чуждой их среде, - внешней силой. Поэтому, считая от места их возникновения в любом направлении, их нужно рассматривать как положительные. На этом же основании, если мы обведем их кругом и они встретятся, произойдет усиленная пертурбация. Но в простейшем из рассмотренных случаев (электричество через соприкосновение) пертурбация не внешнего, а внутреннего происхождения. Здесь нет внешней деятельности, за счет которой количество движения в дистурбированном веществе положительно возрастало бы. Внутренняя деятельность может произвести не больше движения, чем уже существует, поэтому всякий прирост движения в молекулах должен совершаться за счет такой же убыли в другом месте. Пертурбация здесь не может быть плюсом движения во всех направлениях от исходного места, но всякий непрестанно производимый плюс движения может быть только результатом равного и противоположного, непрестанно производимого минуса движения, и взаимное уничтожение является следствием взаимного происхождения.

После всех прений и суждений по этому предмету я остановился на следующем виде изложения моей гипотезы:

1. От трения двух одинаковых тел происходит теплота; объясняется это тем, что массовое движение превращается в молекулярное. Итак, движение порождает движение - изменяется только форма.

2. Заменим одно из тел другим, не однородным с ним, и опять подвергнем их трению. Снова выделится некоторое количество теплоты: известная доля массового движения, как и прежде, превратится в молекулярное. В то же время другая часть массового движения превратится - но во что же? Конечно, не в жидкость, не в вещество, не в предмет. То, что в первом случае произвело перемену состояния, во втором случае не может изменить сущности. И во втором случае не может быть, чтобы первоначальное движение превратилось частью в иной вид движения, а частью в некоторый вид вещества.

3. Не должны ли мы после этого сказать, что если при трении двух однородных тел видимое движение переходит в невидимое, то и при трении разнородных тел видимое движение должно переходить в невидимое и, следовательно, различие свойств этого невидимого движения вытекает из различия свойств двух видов взаимодействующих молекул?

4. Если при однородных массах молекулы, образующие две трущиеся поверхности, производят взаимные дистурбации и взаимно ускоряют свои колебания, то и при разнородности двух масс те же самые молекулы должны оказывать другое взаимное влияние, увеличивать взаимные перемещения.

5. Если при двух однородных собраниях молекул взаимные нарушения выражаются только в том, что они взаимно увеличивают амплитуды колебаний, так как периоды их колебаний совпадают; то при разнородности их не должно ли взаимное нарушение повлечь за собою дифференциального действия, вытекающего из несходства их движения? Не должно ли различие в периодах колебаний дать результат, который невозможен при совпадении периодов колебаний, и не получится ли при этом сложная форма молекулярного движения?

6. Если массы сравнительно простых молекул, сопоставленных и взаимодействующих, вызывают подобный эффект, то не должны ли мы заключить, что такие же следствия, только другого вида, произойдут от взаимодействия не целых молекул, а их составных частиц? Если поверхности трения порознь состоят из очень сложных молекул, из которых каждая содержит, быть может, сотни меньших частиц, соединенных в определенно составленную группу, то, по аналогии с взаимным влиянием целых молекул на движение, не должны ли мы заключить, что составные части молекул одного порядка влияют на движение составных другого порядка? В то время как целые молекулы взаимно увеличивают или уменьшают колебания, или взаимно нарушают колебания, или то и другое вместе, составные элементы их не могут быть такими устойчивыми, чтобы частицы одной группы нисколько не влияли на частицы другой. Если же они влияют, то должна быть сложная форма молекулярного движения, которая возникает, когда массы очень сложных разнородных молекул оказывают взаимодействие.

Я предоставляю этот ряд предложений и вопросов их судьбе; замечу только, что, исходя из принятых физиками оснований молекулярной теории, трудно не прийти к заключению, что известные описанные нами действия имеют место и что они происходят от известного рода явлений, которые если и не совпадают, то, во всяком случае, могут быть отождествлены с электрическими.

VII

МИЛЛЬ ПРОТИВ ГАМИЛЬТОНА. КРИТЕРИЙ ИСТИНЫ

(Впервые напечатано в "The Fortnightly Review", июль, 1865 г.). Перевод

Л. Б. Хавкиной

Британская мысль, которой современная философия обязана своими начальными идеями и признанными истинами, не дремлет; своей Системой логики Милль больше всех других писателей способствовал ее пробуждению. К этой великой заслуге, оказанной им лет двадцать тому назад, он теперь присоединяет Исследование философии сэра Вильяма Гамильтона, где взгляды сэра Вильяма Гамильтона берутся за положения, и различные конечные вопросы, до сих пор не решенные, вновь подвергаются обсуждению.

В числе этих вопросов есть один весьма важный, который вызвал полемику между Миллем и другими; этот-то вопрос я и намерен здесь рассмотреть. Но предварительно считаю уместным бросить взгляд на две основные доктрины философии Гамильтона, с которыми Милль расходится, так как комментарии к ним пояснят дальнейшие рассуждения.

В пятой главе Милль говорит: "То, что Гамильтон отвергает как познание, он все-таки принимает под именем веры". Цитаты подтверждают такой взгляд на положение Гамильтона и удостоверяют, что он признает относительность знания только номинально. Я думаю, что его несостоятельность сводится к употреблению слова верование в двух совершенно различных значениях. Обыкновенно мы говорим верить о том, чему можем приписать перевес очевидности или относительно чего мы получили впечатление, которое не поддается определению. Мы верим, что следующая Палата общин не уничтожит церковных налогов, или, при взгляде на какого-нибудь человека, мы верим, что он добр. Другими словами, если мы не можем дать никаких доказательств или можем привести лишь недостаточные доказательства того, о чем мы думаем, то мы называем это верованиями. Особенность верований, в противоположность убеждениям, та, что в первом случае легко отделить связь с предыдущими состояниями сознания, а во втором трудно. Но к несчастью, слово верование применяется также к каждой из временно или постоянно неразрывных связей в сознании, и единственным основанием для принятия их служит то, что от них нельзя отрешиться. Говоря, что я чувствую боль, или что слышу звук, или что одна строка мне кажется длиннее другой, я признаю, что в моем состоянии произошла какая-то перемена, но этого факта я не могу доказать иначе как тем, что он представляется моему уму. Каждое доказательство, в свою очередь, разлагается на последовательные впечатления сознания, которые говорят только сами за себя. Если меня спросят, почему я отстаиваю какую-нибудь выведенную истину, например что сумма углов треугольника равна двум прямым, то я отвечу, что доказательство может быть разложено на ступени. Каждая ступень есть непосредственное сознание, что какие-то два количества или отношения равны или неравны между собой, и это сознание можно объяснить только тем, что оно существует во мне. Доходя, наконец, до какой-нибудь аксиомы, лежащей в основе целой системы доказательств, я тоже могу лишь сказать, что это истина, которую я непосредственно сознаю. Но тут выходит путаница. Огромное большинство истин, которые мы принимаем как не подлежащие сомнению и из которых мы составляем отвлеченное понятие о непреложной истине, имеют ту общую черту, что они были порознь выведены из более глубоких истин.

Эти два признака так тесно слиты, что один как будто обусловливает присутствие другого. Для каждой геометрической истины мы можем указать какую-нибудь дальнейшую истину, из которой она вытекает; для этой дальнейшей истины мы можем опять-таки указать другую, еще более отдаленную, и т. д. Так как точное знание устанавливается обыкновенно этого рода доказательствами, то выработался ошибочный взгляд, будто бы такое знание действительнее, чем непосредственное познание, которое не имеет более глубокой опоры. Привычка во всех случаях требовать доказательств и давать доказательства породила заключение, что можно требовать доказательств и для конечных положений сознания, на которые разлагается всякое доказательство. Затем, ввиду невозможности доказать их, появляется смутное чувство, что они связаны с другими вещами, которых нельзя доказать, - что они подлежат сомнению, - что у них неудовлетворительные основы. Это чувство еще усиливается от попутного неправильного употребления слов. Слово "верование", как указано выше, стало вызывать впечатление, для которого мы можем привести лишь явно недостаточное доказательство или вовсе никакого. Если требуется, чтобы мы объяснили конечное положение сознания, то при отсутствии какого-нибудь неопровержимого довода мы иногда говорим, что верим ему. Итак, два противоположных полюса знания известны под одним и тем же именем. Вследствие противоположных значений этого имени, вызывающего самые последовательные и самые непоследовательные соотношения мысли, происходят ошибочные представления. В этом, как мне кажется, и кроется ошибка Гамильтона. Относя к верованиям прямые неразлагаемые положения сознания, которые не требуют доказательств, он уверяет, что по значению они стоят выше знания (подразумевая под знанием то, что можно доказать), и в этом он вполне прав. Но когда он отводит такое же место впечатлениям сознания, которые известны под тем же именем верований, но в отличие от последних являются лишь косвенными или совсем неопределенными впечатлениями сознания, то с ним нельзя согласиться. Он сам признает, что нет положительного знания, соответствующего слову "бесконечный", и, наоборот, знания, которые он справедливо считает непреложными, не только положительны, но еще обладают той особенностью, что их нельзя отвергнуть. Как же в таком случае ставить их на одну доску, словно они имеют одинаковое значение?

С этим приблизительно сходна и другая доктрина Гамильтона, которую Милль разбивает по существу. Я говорю о выводе относительно нуменального существования, который Гамильтон делает из закона об исключенном третьем или, выражаясь точнее, из закона противоположных необходимостей (Alternative Necessity).

Вещь должна или существовать, или не существовать, - должна иметь известное свойство или не иметь его: третьей возможности не существует, до тех пор пока этот закон излагают нам как закон мысли, в отношениях к феноменальному существованию, никто не может подвергнуть его сомнению. Но сэр Гамильтон распространяет этот закон за пределы мысли и выводит положительные заключения касательно нуменального существования. Он говорит, например, что хотя мы можем представлять себе пространство бесконечным или конечным, но по принципу исключенного третьего нужно допустить или то, или другое. Этот вывод Милля следует отвергнуть. Его доказательство можно дополнить другим, которое само напрашивается, если от слов Гамильтона мы перейдем к идеям, которые они должны выражать. Если мы вспоминаем известный предмет как находящийся в известном месте, то мы умственно воспроизводим сразу и место, и вещь; между тем когда мы думаем о несуществовании этой вещи в данном месте, то в нашем сознании воспроизводится только данное место, но не вещь. Подобным же образом, если вместо того, чтобы думать о каком-либо предмете как о бесцветном, мы думаем о нем как об обладающем известным цветом, то вся перемена состоит в прибавлении к нашему представлению некоторого элемента, который прежде отсутствовал в нем: предмет не может быть мыслим сначала как красный, а потом как не красный, без того чтобы один из составных элементов мысли не был совершенно вытеснен из души каким-либо другим элементом. Следовательно, учение об исключенном третьем есть просто обобщение того всеобщего опыта, что некоторые душевные состояния прямо разрушают другие состояния. Это учение формулирует некоторый абсолютно постоянный закон, в силу которого никакая положительная форма сознания не может иметь места без исключения соотносительной ей отрицательной формы, и сама антитеза положительного и отрицательного есть в действительности не что иное, как выражение этого опыта. Отсюда следует, что если сознание не находится в одной из этих двух форм, то оно должно находиться в другой из них. Но при каких условиях может иметь место этот закон сознания? Он может иметь место лишь до тех пор, пока существуют некоторые положительные состояния сознания, которые могут исключать и быть сами исключаемыми. Если у нас нет вовсе никаких положительных состояний сознания, то не может быть и никакого взаимного исключения, а потому и закон противоположных необходимостей не прилагается. Следовательно, здесь лежит слабое место предложения сэра В. Гамильтона. Поставленные лицом к лицу с его двумя альтернативами - что пространство должно быть или бесконечным, или конечным, - мы вовсе не обязаны смотреть на одну из них как на необходимую, так как мы не имеем никакого состояния сознания, которое соответствовало бы какому-либо из этих слов, в их приложении к пространству, взятому в его целом, а следовательно, у нас не существует никакого взаимного исключения между двумя антагонистическими состояниями сознания. Так как обе альтернативы немыслимы, то это предложение следовало бы написать так пространство есть или --, или оно есть --; причем ни один из этих случаев не может быть представлен себе, но один из них может быть истинным. В этом случае, как и в других, сэр В. Гамильтон продолжает развивать формы мысли даже тогда, когда они не содержат никакой субстанции, а потому, конечно, он не достигает ни до чего, кроме подобия заключений.

Заканчивая на этом комментарий доктрин Гамильтона, опровергнутых Миллем, по причинам, которые, в общем, должны быть признаны основательными, я позволяю себе перейти к доктрине, которая поддерживается частью Гамильтоном, частью другими, в различной обработке и оценке, и которую, как мне кажется, можно успешно защищать от нападок Милля.

В четвертом и пятом изданиях Логики Милль пространно трактует вопрос: служит ли непостижимость доказательством ложности? - и возражает критике, предварительно высказавшейся в отрицательном смысле. Ответ его здесь главным образом сводится к объяснению слова немыслимый. Милль находит, что это слово употребляется в одинаковом значении со словом невероятный; и, переводя его таким образом, он свободно распоряжается различными выставленными против него аргументами. Быть может, другие лица, употреблявшие эти слова в философских рассуждениях, сделали их синонимами, - этого я не знаю; но чтобы они употреблялись в таком смысле в моих доводах, которые оспаривает Милль, этого я не предполагал и потому крайне удивился его ссылке на меня. Очевидно, я недостаточно остерегался ложных толкований, могущих вытекать из двоякого значения слова верование, которое, как мы видели, обозначает самые связные и самые несвязные отношения в сознании, так как, по общему признанию, ни для тех, ни для других не имеется доказательств. В рассуждении, на которое возражает Милль, это слово везде употребляется мною только в первом смысле.

"Неизменные верования", нерушимые верования - это неразрывные понятия в сознании, никогда не подлежащие разграничению. Но слово невероятный свидетельствует о разграничимости понятий. По ассоциации с другим, более общим, значением слова верование слово невероятный относится к случаям, где предложение, хотя и с трудом, можно построить в мысли и где, следовательно, противоположение может быть разложено. Для большей верности определим и поясним значение слов немыслимый и невероятный. Немыслимым называется такое предложение, члены которого никакими силами не могут войти в сознание при установленном между ними отношении. В этом предложении подлежащее и сказуемое представляют непреодолимое препятствие для соединения их в мысли. Невероятным называется такое предложение, которое может быть создано в мысли, но оно настолько расходится с опытом, что без усилия нельзя привести его термины в утверждаемое предложением соотношение. Так, например, невероятно, чтобы пушечное ядро от выстрела, сделанного в Англии, могло достигнуть Америки; но это не есть немыслимое. Наоборот, не только невероятно, но и немыслимо, чтобы одна сторона треугольника равнялась сумме двух других сторон. В сознании нельзя представить себе, что сумма двух сторон равняется третьей, не нарушая этим представления о треугольнике. Представление о треугольнике также не может составиться без того, чтобы не нарушилось представление о равенстве этих величин. Другими словами, подлежащее и сказуемое не могут соединиться в одной и той же интуиции т. е. предложение немыслимо. Только в таком смысле я и употреблял слово немыслимый, и только при таком строгом ограничении этого слова я смотрю на испытание немыслимостью, как на имеющее какую-либо цену.

Я думал, что этим объяснением я устраню разногласие с доводами Милля. Однако только что вышедшее его произведение показывает, что, даже ограничивая слово непостижимый указанным здесь значением, он все-таки отрицает, чтобы правильность предложения доказывалась непостижимостью его отрицания. Трудно в умеренных границах возразить на все полемические нападки. Однако, прежде чем перейти к главному вопросу, я попытаюсь очистить поле от нескольких второстепенных.

Разбирая доктрину сэра Вильяма Гамильтона относительно конечных фактов сознания или таких фактов, которые не подлежат доказательствам, Милль пишет: "Он ставит единственным условием, чтобы мы не могли свести его (факт этого рода) к обобщению из опыта. Это условие осуществляется, если факт обладает характером необходимости. Должно быть невозможным не мыслить его. Действительно, только в силу одной этой необходимости мы можем признать его за подлинное данное разума и отличить от простого результата обобщения и привычки. В этом сэр Вильям Гамильтон стоит заодно со своими единомышленниками философами: Рейдом, Стюартом, Кузеном, Уэвеллем и, можем мы еще добавить, Кантом и даже Гербертом Спенсером. Критерий, по которому все они решают, что верование составляет часть нашего первобытного сознания - первоначальную интуицию ума, - это необходимость мыслить его. Их доказательство того, что мы должны были всегда, с самого начала, иметь веру, сводится к невозможности отрешиться от нее теперь. Такой аргумент в приложении к каким-нибудь спорным философским вопросам вдвойне неправилен. Нельзя допустить здесь ни большей, ни меньшей посылки. Самый факт, что вопрос подлежит спору, опровергает указанную невозможность. Все те, против кого нужно защищать веру, считаемую необходимой, сами наглядно показывают, что она не необходима. Итак, эти философы, и в их числе сэр Вильям Гамильтон, заблуждаются на счет истинных условий психологического исследования, когда доказывают, что вера есть самобытный факт сознания не потому, что она не могла быть приобретена, а на основании ложного и не всегда достаточно мотивированного довода, что наше сознание теперь не может отрешиться от нее" (гл. IX).

Такое изложение моих собственных взглядов несколько удивило меня. Ввиду того что я признал свою солидарность с Миллем в той доктрине, что всякое знание вытекает из опыта, и защищал критерий непостижимости, так как он выражает "чистый результат нашего опыта до нынешнего времени" (Основания психологии, 430); ввиду того что я не только не утверждал различия, приведенного со слов сэра Вильяма Гамильтона, а стремился уничтожить такое различие; ввиду того что я старался показать, насколько наши понятия, даже такие, как о пространстве и времени, приобретены; ввиду того что я пытался объяснить формы мышления (а следовательно, и все интуиции) как продукт организованного и унаследованного опыта (Основания психологии, п. 208), ввиду всего этого я с удивлением встретил свое имя в вышеупомянутом перечне. Однако, оставляя личности, я позволю себе перейти в тому утверждению, будто различие мнений относительно критерия необходимости само опровергает пригодность этого критерия. Здесь может быть двоякий выход. Во-первых, если какое-нибудь предложение некоторыми принимается как необходимое верование, а одним или несколькими лицами не принимается, то разве этим опровергается пригодность критерия необходимости по отношению к упомянутому предложению?

Во-вторых, если пригодность критерия опровергнута для данного предложения, то разве из этого следует, что критерий не может зависеть от других условий? Разве следует, что не существует верований, которые всемирно приняты как необходимые и для которых критерий необходимости пригоден? На каждый из этих вопросов, я думаю, можно с полным правом ответить отрицательно.

Говоря, что если одни считают какую-нибудь уверенность необходимой, а другие считают эту уверенность не необходимой, то это самое показывает, что критерий необходимости вовсе не есть критерий, - Милль безмолвно предполагает, что все люди обладают одинаковой способностью внутреннего самонаблюдения; между тем как многие из них совершенно не способны к правильному истолкованию своего сознания, за исключением самых простейших его форм; да даже и остальные люди склонны ошибочно принимать за показания сознания то, что, при более внимательном исследовании, вовсе не оказывается показаниями сознания. Возьмем случай арифметической ошибки. Школьник складывает длинный столбец цифр и получает неверную сумму. Он переделывает сложение сначала и вновь ошибается. Учитель приказывает ему проделать весь процесс вслух; и тогда слышит, как он говорит: "35 да 9 - сорок шесть", ошибка, которую он повторял каждый раз. Но, не вступая в исследование того умственного акта, посредством которого мы знаем, что 35 и 9 составляют 44, можно видеть ясно, что неправильное истолкование школьником своего собственного сознания, заставляющее его безмолвно отрицать эту необходимую истину, утверждая, что "35 и 9 составляют 46", не может считаться доказательством, что данное отношение (35 + 9 44) не необходимо. Неправильные суждения этого рода, совершаемые часто даже опытными счетчиками, показывают только, что у нас есть склонность недосматривать необходимые связи в наших мыслях и принимать за необходимые другие связи, которые вовсе не суть необходимые. То, что изредка случается в вычислении, очень часто случается в более сложном мышлении: люди неясно переводят употребляемые ими слова в эквивалентные этим словам состояния сознания. Эта небрежность так привычна для многих, что они совсем не сознают, что они неясно представили себе те предложения, которые они утверждают; а потому они способны совершенно искренно, хотя и ошибочно, уверять, будто бы они могут мыслить вещи, которые на самом деле совершенно невозможно мыслить.

Но предположим даже, что если какая-нибудь уверенность считается необходимой, то существование лиц, подтверждающих собою возможность верить иначе, уже доказывает не необходимость его; но разве из этого вытекает, что критерий необходимости недействителен? Я думаю, что нет. Люди могут по ошибке считать за необходимые некоторые не необходимые верования, и все-таки справедливо будет, что существуют необходимые верования и что необходимость таких верований служит нам за них ручательством. Если бы проверенные таким образом заключения в ста случаях оказались неправильными, то из этого еще не следовало бы, что критерий недействителен; скорее это указало бы на сто ошибок в пользовании логической формулой, чем на ее непригодность. Если из посылки: все рогатые животные жуют жвачку - заключать, что носорог, как рогатое животное, жует жвачку, то ошибка не послужит доказательством против какого бы то ни было значения силлогизмов вообще. Сплошь да рядом бывают тысячи ошибочных дедукций, и лица, совершающие их, считают гарантией те данные, из которых они их выводят. Однако никакое количество ошибочных дедукций не считается доказательством того, что не бывает дедукций правильных и что прием дедукции не основателен. В этих случаях, как и в предыдущем, с которым они здесь сравниваются, необходимой является только проверка данных и критика актов сознания.

"Это доказательство", - говорит Милль о доказательстве необходимости, в применении к спорным философским вопросам вдвойне неправильно... Самый факт, что вопрос подлежит спору, опровергает указанную невозможность." На это кроме упомянутых возражений можно привести и еще одно. Допустим, что к этому критерию прибегали неправильно; допустим, что есть много вопросов чересчур сложных, чтобы их решить с его помощью, но люди делали такие попытки и, естественно, входили в полемику; и все-таки можно, по справедливости, утверждать, что по сравнению со всеми, или почти со всеми, вопросами, правильно обсужденными на основании этого критерия, ответ не подлежит спору. С древнейших времен и до наших дней люди не изменили убеждений относительно числовых истин. Аксиома, что если прибавить равные величины к неравным, то суммы будут неравны, у греков так же, как и у нас, считалась прямым приговором сознания, неизбежным и безапелляционным. Каждая из теорем Евклида для нас так же безусловна и несомненна, какими были и для них. Мы соглашаемся с каждой ступенью любого их доказательства, так как мы непосредственно видим, что утверждаемое отношение действительно таково, как оно утверждается, и что невозможно мыслить его иначе.

Но как же решить, что есть правильное приложение критерия? Ответ не трудно найти. Милль указывает на верование в антиподов, отвергнутое греками, ввиду его непостижимости, но принятое нами, как постижимое и правильное. Он приводил этот пример и раньше, и я в свою очередь возражал ему (Основания психологии, п. 428) по той причине, что состояния сознания, связанные с суждением, слишком сложны, чтобы допустить какой-нибудь надежный вердикт. Следующий пример покажет разницу между правильным и неправильным применением критерия. Даны две линии А и В (см. Основания психологии, т. II, стр. 252): как решить, равны они или неравны между собою? Нет другого способа, как только сравнить оба впечатления, произведенные ими на сознание. Я узнаю их неравенство с помощью непосредственного акта, когда разница между ними велика или если, даже при умеренной разнице, они лежат близко одна от другой. При совсем маленькой разнице я решаю вопрос наложением линий в том случае, когда они подвижны, или перенесением некоторой подвижной линии от одной из них на другую, если они неподвижны. Но во всяком случае, я получаю в сознании свидетельство того, что впечатление от одной линии отличается от впечатления от другой. Доказать эту разницу я могу только тем, что сознаю ее и, пока созерцаю эти линии, нахожу невозможным освободиться от этого сознания. Предположение, что эти линии неравны, есть предположение, отрицание которого непостижимо. Теперь допустим, что нас спрашивают, равны ли между собою линии В и С или же С и D?

На это невозможно дать никакого положительного ответа. Мы не можем сказать, что для нас немыслимо, чтобы В была длиннее, чем С, или равна ей, или короче ее; напротив того, мы можем мыслить одинаково каждое из этих трех утверждений. Здесь обращение к прямому приговору сознания неправильно, незаконно; потому что при перенесении внимания от В к С или от С к D перемены в других элементах впечатлений так запутывают и затемняют сравниваемые элементы, что мешают поставить их в сознании рядом друг с другом. Если вопрос об относительной длине все-таки должен быть решен, то это может быть сделано только посредством выпрямления кривой линии; а это может быть произведено лишь путем целого ряда приемов, из которых каждый требует непосредственного суждения, сродного тому, с помощью которого сравнивались А с В. Но как здесь, так точно и во всех других случаях только простые усмотрения (percepts) и представления (concepts) таковы, что их отношения могут быть удостоверяемы непосредственным сознанием; и как здесь, так точно и во всех других случаях только посредством разложения на такие простые усмотрения и представления может быть достигнуто истинное суждение касательно сложных усмотрений и представлений. Что вещи, равные порознь той же самой вещи, равны между собою - есть факт, который может быть узнан посредством прямого сравнения действительных или идеальных отношений и который не может быть узнан никаким другим путем; а само предположение таково, что отрицание его немыслимо, и оно совершенно законно утверждается на основании этого ручательства. Но тот факт, что квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника равняется сумме квадратов остальных его двух сторон, - есть факт, который не может быть узнан непосредственно, с помощью прямого сравнения двух состояний сознания. Здесь истина может быть достигнута лишь посредственно, не прямым путем, а именно через посредство целого ряда простых суждений касательно сходств и несходств некоторых отношений; причем каждое из этих суждений обладает, в сущности, той же самой природой, как и то, посредством которого узнается предыдущая аксиома, и имеет за себя то же самое ручательство. Таким образом, становится очевидным, что тот ошибочный результат, к которому привело испытание с помощью нашего критерия в примере, приведенном Миллем, зависел просто от неправильного приложения этого критерия.

Эти предварительные объяснения нужны были для того, чтобы разъяснить вопрос в корне. Теперь перейдем к его сущности.

Метафизическому рассуждению обыкновенно вредит какой-нибудь скрытый petitio principii. При любом доказательстве за или против подразумевается, что верно то или другое: вещь либо доказана, либо опровергнута. Так, например, с доказательством идеализма. Хотя и выводится заключение, что разум и идеи - единственные существования, но ступени, по которым оно проходит, допускают, что внешние предметы имеют именно то независимое существование, которое решительно отвергается. Если протяженность, бытие которой идеалисты оспаривают, есть только впечатление сознания и в сознании ничто ей не соответствует, то в каждом из предложений о протяженности всегда должно подразумеваться впечатление сознания и больше ничего. Но если там, где они говорят о расстояниях и размерах, мы понимаем идеи расстояний и размеров, то их предложения сводятся к бессмыслице. То же относится и к скептицизму. Разложение всякого знания на впечатления и идеи совершается посредством анализа, который подразумевает на каждом шагу объективную действительность, производящую впечатление, и субъективную действительность, воспринимающую их. Рассуждение становится невозможным, если с самого начала не допустить существования объекта и субъекта. Согласимся с сомнениями скептика и затем попробуем проверить его доказательства так, чтобы они гармонировали с его сомнениями. Из двух альтернатив, между которыми он колеблется, допустим сначала существование объекта и субъекта. Действительно ли его доказательство или недействительно, но оно возможно. Теперь допустим, что объект и субъект не существуют. Скептик не может подвинуться ни на шаг к своему заключению, - он даже не может его предлагать, так как слово впечатление нельзя перевести на мысль, не допустив, что есть предмет, производящий впечатление, и предмет, воспринимающий впечатление.

Хотя эмпиризм, как его понимают в настоящее время, не в такой степени побивает себя, но в своем методе он подлежит аналогичной критике, которая также свидетельствует о несостоятельности его выводов. Он предлагает признавать так называемые необходимые верования наряду с другими и при этом не считать никакого верования необходимым. Он выдвигает многочисленные доказательства того, что связь между состояниями нашего сознания определяется опытом: часто два опыта вместе отпечатлеваются в сознании и так тесно ассоциируются, что один неминуемо влечет за собою другой, а если их совместное возвращение постоянно и неизменно, то связь между ними становится неразрывной; из этого он заключает, что произведенная таким образом неразрывность есть все, что мы подразумеваем под необходимостью. Затем он старается объяснить таким происхождением каждое из так называемых необходимых верований. Если бы чистый эмпиризм мог достигнуть этого анализа и последующего синтеза, не делая никаких допущений, то его аргументы были бы неоспоримы. Но он не может сделать этого. Всмотритесь в его фразеологию, и у вас явится вопрос: опыты чего? Переведите слово на мысль: ясно, что требуется нечто большее, чем состояния ума и связь между ними. В противном случае гипотеза гласила бы, что состояния ума порождаются опытами состояний ума; и если продолжить исследование, то в конце концов мы пришли бы к начальным состояниям ума, которые не признаются, - и гипотеза рушилась бы. Очевидно, здесь подразумевается что-то помимо ума, производящего "опыты", что-то такое, где существуют объективные отношения, которым соответствуют субъективные - внешний мир. Откажитесь от такого объяснения слова опыт, и гипотеза не будет иметь смысла. Но, считая внешнюю действительность необходимой основой своих рассуждений, чистый эмпиризм дальше не может ни доказать, ни опровергнуть своего постулата. Всякая попытка опровергнуть его или придать ему другое значение разбивает его; а попытка установить его путем заключения вводит в заколдованный круг. Что же мы должны сказать о предположении, на котором основывается эмпиризм? Есть ли это необходимое верование или нет? Если оно необходимо, то гипотеза в своей чистой форме отвергается. Если оно не необходимо, если оно не установлено заранее как абсолютно достоверное, то гипотеза основывается на неопределенности и вся система доказательств неустойчива. Мало того, помимо ненадежности, обусловленной построением на фундаменте, который явно подлежит сомнению, еще ненадежнее строить предположение на предположениях, из которых каждое явно подлежит сомнению. Сказать, что нет необходимых истин, - это равносильно признанию, будто каждый последующий вывод не вытекает в силу необходимости из посылок, - таково эмпирическое суждение, суждение не вполне достоверное. Отсюда, строго разбирая доктрину чистого эмпиризма, мы видим, что он исходит из неопределенности, затем следует через ряд неопределенностей и потому не может похвалиться большой определенностью своих заключений.

Конечно, можно возразить, что никакая теория человеческого знания не может обойтись без постоянных или временных предположений, и состоятельность их определяется достигнутыми с их помощью результатами. Чтобы такие предположения сделаны были правильно, требуются два условия. Во-первых, они не должны повторяться из ступени в ступень, иначе заключение также выйдет предположением. Во-вторых, не нужно упускать из виду того факта, что это предположения: заключениям нельзя приписывать достоверности, которой не отличались посылки. Итак, чистый эмпиризм, как и другие теории знания, подлежит критике за то, что он не называет своих первоначальных предположений временно действительными, если отрицает, что они могут быть обязательно действительными. Он подлежит критике и за то, что на каждом шагу в доказательствах делает предположения, которые забывает признать временными и которые также не могут быть признаны необходимыми. Пока он не представит какой-нибудь гарантии для первых данных и для каждого последовательного вывода или же не признает их всех гипотетическими, его можно остановить в начале или на любой ступени доказательств. Оппонент может оспаривать каждое "потому что" и "следовательно", пока ему не скажут, отчего же это так утверждается? Он может возражать, что если вывод не необходим, то он не обязан принять его, а если необходим, то требует открыто признать его необходимость и определить известный критерий, чтобы отличать его от не необходимых предположений.

Эти соображения покажут, думается мне, что правильно проведенная первая ступень метафизического доказательства должна состоять в исследовании предположений, для того чтобы удостовериться, какой общий признак есть у тех, которые мы называем бесспорными, и на чем основывается определение их бесспорности. Далее, для правильного исследования мы должны строго ограничить анализ, рассматривая только состояния сознания в их взаимных отношениях и совершенно игнорируя все остальное. Если раньше чем мы удостоверились путем сравнения, какое свойство предположений заставляет нас относить иные из них к бесспорным, мы так или иначе признаем существование чего-то за пределами сознания, то данное предположение будет считаться бесспорным прежде, чем мы убедимся, в чем состоит отличительная черта бесспорных предположений, и анализ будет недействительным. Если мы не можем выйти за пределы сознания и, следовательно, все то, что мы знаем как истину, должно быть некоторым умственным состоянием или комбинацией умственных состояний, то мы должны выяснить, как мы различаем то или другое состояние. Определение истины должно выражаться в терминах сознания; и действительно, его и нельзя выразить иначе, если нельзя выйти за пределы сознания. Итак, метафизик первым делом должен устранить из своего исследования все, что несубъективно, и не допускать существования чего-либо объективного, соответствующего его идеям, пока он не убедился, каким свойством отличаются его идеи, когда он называет их истинными. Посмотрим, что из этого выходит.

Когда мышление ведется с должной точностью, когда душевные состояния, называемые нами словами, переводятся в те душевные состояния, которые они символизируют собою (что часто вовсе не делается), - то мышление предположения состоит в совместном появлении в сознании его подлежащего и сказуемого. "Птица была бурая" есть утверждение, предполагающее соединение в мысли некоторого особенного свойства, или атрибута, с некоторой группой других свойств.

Если исследователь будет сравнивать между собою различные предложения, переведенные таким образом в состояния сознания, то он найдет, что эти предложения различаются между собою по той легкости, с которой состояния сознания вступают во взаимную связь и разъединяются друг от друга. Душевное состояние, означаемое словом бурый, может соединяться с теми душевными состояниями, которые составляют фигуру, означаемую словом птица, без всякого заметного усилия, или может быть без всякого заметного усилия, т. е. птица легко может быть мыслима черной, зеленой или желтой. Наоборот, рассматривая такое утверждение, как "лед был горяч", наш исследователь найдет очень трудным привести свой ум в соответствии с этим предложением. Элементы этого предложения не могут быть поставлены рядом в мысли без большого сопротивления. Между разными состояниями сознания, означаемым словом холод, существует крепкая связь, - связь, крепость которой измеряется тем сопротивлением, которое нужно преодолеть, чтобы мыслить себе лед как горячий. Затем, наш исследователь найдет, что во многих случаях сгруппированные вместе состояния сознания вовсе не могут быть разъединены одно от другого. Идея о давлении не может быть разъединена от идеи о чем-либо, занимающем пространство. Движение не может быть мыслимо без того, чтобы мы не мыслили в то же самое время о каком-либо движущемся предмете. Эти связи в сознании остаются абсолютными при всех обстоятельствах.

Замкнувшись в предписанных себе пределах, пусть наш исследователь спросит себя теперь, что он думает об этих различных степенях связи между его состояниями сознания и как он ведет себя по отношению к ним. Если ему представляется, откуда бы то ни было, предложение: "птица была бурая", подлежащее и сказуемое, соответствующее этим словам, мгновенно вырастают вместе в его мысли; и если тут не существует никакого противоположного предложения, то он соединяет между собою специфицированные и подразумеваемые свойства без всякого усилия и принимает предложение. Но если предложение будет таково: "птица необходимо была бурая", - то он делает один из числа описанных выше опытов и, находя, что может легко отделить свойство бурости и думать о птице как о зеленой или о желтой, не принимает, чтобы птица была необходимым образом бурою. Когда в нем возникает такое предложение, как "лед был холоден", - элементы его мысли ведут себя, как и в первом случае; и до тех пор, пока это предложение не подвергается проверке, союз сознания о холоде с теми состояниями сознания, которые означаются словом лед, кажется союзом той же самой природы, как и союз между состояниями сознания, соответствующими словам бурый и птица. Но если это предложение изменится в такое-, "лед необходимо был холоден", - то мы получим результат, отличный от того, который получился в предыдущем случае. Идеи, соответствующие подлежащему и сказуемому, так связаны, что они почти могли бы сойти за неразделимые, и это новое предложение почти могло бы быть принято. Но предположим, что это предложение подвергается намеренному испытанию и что он старается испробовать, не может ли лед быть мыслим как нехолодный. Всякая такая попытка встречает в сознании сильное сопротивление. Однако же с помощью некоторого усилия он может вообразить себе, что вода переходит в твердое состояние при температуре высшей, чем теплота крови, а потому он может думать о застывшей воде, как о теплой, а не о холодной. Еще один пример. Соответственно предложению: "вместе с движением существует нечто движущееся" - он представляет себе движущееся тело; и пока он не проверит этого представления путем опыта, он может предполагать, что элементы этого представления соединены между собою тем же самым способом, как и элементы тех представлений, о которых шла речь перед этим. Но предположим, что наше предложение будет видоизменено таким образом: "вместе с движением необходимо существует нечто движущееся"; ответ, вызываемый в мысли этими словами, покажет, что состояния сознания, являющиеся в этом случае, неразрывно связаны между собою указанным в предложении образом Он пробует думать о движении, как об имеющем место, без чего-либо движущегося, и его неспособность думать таким образом показывает его неспособность разорвать одно от другого те состояния сознания, которые составляют проверяемую им мысль.

Эти предложения, противостоящие всем таким усилиям, суть предложения, отличаемые им как необходимые. Подразумевает ли он под этим словом еще что-либо другое или нет, но он, очевидно, хочет сказать им, что в его сознании утверждаемые этими предложениями связи оказываются неизменными постольку, поскольку он может удостовериться в этом. Голый факт состоит в том, что он подчиняется этим связям просто потому, что не имеет никакого другого выбора. Они управляют его мыслями, желает ли он того или нет. Оставляя в стороне все вопросы касательно происхождения этих связей, все теории касательно их значений, наш исследователь открывает, что некоторые из его состояний сознания так сплавлены между собою, что все другие звенья в цепи сознания могут разорваться, прежде чем эти раздадутся хотя немного.

Продолжая игнорировать все существования, предполагаемые вне области сознания, пусть наш исследователь спросит себя теперь, что он разумеет под рассуждением? Анализ показывает ему, что рассуждение есть образование связного ряда состояний сознания. Он нашел, что мысли, выражаемые предложениями, различаются между собою по степени сцепления между подлежащим и сказуемым в каждой из них; и он находит, что при каждом шаге вперед его аргументации, если она ведется тщательно, он подвергает испытанию силу всех связей, утверждаемых и подразумеваемых. Он смотрит, действительно ли названный предмет принадлежит к тому классу, в который его включили, а для этого он пробует, не может ли он думать о нем, как о несходном с теми вещами, с которыми он считается сходным. Он смотрит, действительно ли названное свойство принадлежит всем членам данного класса; а для этого пробует думать о каком-либо члене этого класса, как о не обладающем этим свойством. И он принимает предложение только после того, как найдет, что между его элементами существует в мысли гораздо более сильная связь, чем между элементами противоположного предложения. Подвергая такому испытанию каждый член аргументации, он достигает наконец заключения, которое опять подвергает такому же испытанию. Если он принимает его, то делает это потому, что аргументация установила в нем непрямую связь между такими состояниями сознания, которые не были прямо связаны между собою или если и были связаны прямо, то не так сильно, как связывает их аргументация этим непрямым путем. Но он принимает его только в силу того предположения, что связь между двумя состояниями сознания, которые составляют его, не встречает сопротивления в какой-либо более сильной противоположной связи. Если тут окажется случайно противоположная аргументация и если он почувствует, что составляющие ее мысли, при их испытании, представляются более связными; или если, даже при отсутствии противоположной аргументации, тут существует некоторое противоположное заключение, элементы которого соединены между собою более сильной прямой связью, чем та непрямая связь, которая соединяет между собою элементы заключения, добытого им путем аргументации, - то это добытое им заключение не принимается им.

Таким образом, рассуждение, имеющее место в сознании, оказывается просто испытанием сравнительной силы различных связей в сознании, систематической борьбой, служащей для определения того, какие из состояния сознания суть наименее связные. Результат же этой борьбы тот, что наименее связные состояния сознания отделяются друг от друга, а наиболее связные остаются вместе, образуя предложение, сказуемое которого постоянно присутствует (persistes) в душе вместе со своим подлежащим, и составляют одну из связей мысли, которая, смотря по силе, называется "знать что-нибудь", "быть уверенным в чем-нибудь".

К какому же выводу может прийти или, лучше сказать, должен прийти наш исследователь, если он доведет свой анализ до его последних границ? Если существуют какие-либо неразрывные связи, то он принужден принимать их. Если некоторые состояния сознания абсолютно связаны между собою известным образом, то он обязан думать о них именно таким образом. Впрочем, это предложение представляет простое тождество. Сказать, что существуют некоторые мысли, значит просто сказать, только в другой форме, что есть мысли, элементы которых не могут быть разорваны. Никакое рассуждение не может дать для этих безусловных связей в мысли никакой более солидной гарантии, потому что всякое рассуждение, будучи процессом испытания силы связей, ведется само в силу принятия некоторых абсолютных связей и не может, в самой последней своей инстанции, сделать ничего более, как только представить некоторые безусловные (абсолютные) связи в подтверждение других, а такой акт признает, без всяких других гарантий, большую ценность в тех безусловных связях, которые он предлагает, сравнительно с той ценностью, какую он допускает в других безусловных связях, подтверждаемых первыми. Итак, здесь наш исследователь приходит к основному (ultimate) умственному единообразию - к всеобщему закону своего мышления. Как совершенно подчинена его мысль этому закону, можно видеть из того факта, что он не может даже представить себе возможности какого-либо другого закона. Предположить, что связи между его состояниями сознания определяются каким-либо другим образом, значило бы предположить, что меньшая сила преодолевает большую, а такое предложение может быть выражено словами, но не может быть переведено в идеи.

Наш исследователь приходит к этим результатам, не предполагая никакого другого существования, кроме того, которое он называет состоянием сознания. Эти результаты не предполагают никакой посылки относительно духа или вещества, субъекта или объекта. Они оставляют совершенно незатронутыми вопросы о том, что подразумевает собою сознание и каким образом рождается мысль. Этот анализ не заключает в себе никакой гипотезы насчет того, каким образом являются слабые связи, сильные связи и абсолютные связи. Что бы ни соозначали, по-видимому, употребленные здесь термины, но, изучая каждый шаг этого анализа, мы найдем, что он не требует, в сущности, ничего, кроме душевных состояний и связей между ними. Итак, доказательство до сих пор не нарушено никаким petitio principii.

Если бы наш исследователь захотел объяснить себе эти факты, то ему следовало бы рассмотреть прежде всего, каким образом должно вестись всякое дальнейшее исследование и какова степень состоятельности заключений, которые он тут получит. Так как всякая гипотеза, которую он примет, в своей попытке объяснить себе самого же себя может быть выражена только в терминах его душевных состояний, то из этого следует, что сам этот процесс объяснения себе себя должен быть выполняем посредством испытания силы различных связей между душевными состояниями и посредством принятия тех из этих связей, которые при такой пробе окажутся абсолютными. Следовательно, его заключение, достигнутое посредством многократно повторенных признаний этого критерия абсолютной связности, никогда не может иметь более высокой состоятельности, чем сам этот критерий. Для сущности дела нисколько не важно, какое имя дает он своему заключению, - называет ли он его уверенностью, теорией, фактом или истиной. Все эти слова сами не могут быть ничем иным, как только различными названиями некоторых отношений между его состояниями сознания. Все вторичные значения, которые он приписывает им, также должны быть значениями, выражаемыми в терминах сознания, а следовательно, подчиненными законам сознания. А потому для него не существует апелляции на этот окончательный приговор (ultimate dictum); он видит, что единственный способ примирить данные сознания между собою состоит в приведении всех других данных сознания к конечным данным.

В этом критерии исследователь имеет вполне достаточную гарантию в пользу утверждения объективного существования. Сколь ни таинственным может показаться нашему исследователю сознание чего-то, что находится, однако, вне сознания, тем не менее он находит, что утверждает реальность этого нечто в силу основного закона мысли, т. е. что он принужден думать таким образом. Существует неразрывная связь между каждым из тех живых и определенных состояний сознания, которые известны как ощущения, и некоторым неопределенным сознанием, которое представляет собою некоторую форму бытия, существующего вне сознания и отдельного от него самого. Когда он берет вилку и кладет ею в рот кусок пищи, он бывает совершенно не способен изгнать из своей души понятие о чем-то, что сопротивляется употребляемой им силе. И он не может подавить рождающейся в нем мысли о некотором независимом существовании, разделяющем его язык от неба, и доставляющем ему то ощущение вкуса, которое он не способен породить в сознании посредством своей собственной деятельности, хотя сама критика показывает ему, что он не может знать, что это такое, что лежит вне его, и хотя он не может сделать заключения, что все, о чем он не способен сказать, что оно такое, есть факт, тем не менее он открывает, что такой самокритике совершенно не удается уничтожить его сознания об этом "нечто", как о действительно существующем вне его, т. е. как о реальности.

Заключение, к которому он приходит, что с субъективным существованием не связано объективного существования, оказывается простым словоизлиянием, которому мысли не соответствуют. Это отношение не поддается никакому усилию разрушить его. Опытом множество раз доказывалось, что при этом отрицание непостижимо; следовательно, оно в высшей степени авторитетно. Напрасно он стремится придать ему больший авторитет рассуждением, что какую из двух альтернатив он ни выставит, но в конце концов останется на том месте, откуда начал. Если, не зная ничего, кроме собственных состояний сознания, он отказывается признать что-либо помимо сознания, пока это не доказано, то он может продолжать рассуждение, не подвигаясь вперед; постоянная выработка одних состояний сознания из других не может дать ничего, кроме состояния сознания. Если же, наоборот, он заключение о чем-то внешнем выводит и считает его только выведенным, то вся система доказательств, основанная на постулате, имеет не больше значения, чем дает сам постулат, минус возможная недействительность самого доказательства. Этот случай не нужно смешивать с тем, когда гипотеза или временное предположение, благодаря совпадению с фактами, считается решительно доказанной. Ведь факты, с которыми она совпадает, добыты не путем гипотезы: вычисленное затмение Луны служит проверкой для гипотезы тяготения, так как оно наблюдается, хотя бы эта гипотеза и не была принята. Но если допущено существование внешнего мира и предположено, что действительность постулата может быть показана объяснением представляемых им умственных явлений, то ошибка заключается в том, что самый процесс проверки возможен только тогда, когда вещь считается доказанной.

Признавая неразрывную связь между сознанием я и неизвестным не-я, образующую положение сознания, которое он вынужден принять и которое подтверждается анализом, наблюдатель, исходя из такого положения, в состоянии решить, может ли он на этой основе построить удовлетворительное объяснение того, что он называет знанием. Он находит такое объяснение возможным. Гипотеза, что более или менее связные соотношения в состояниях сознания порождаются опытом более или менее постоянных соотношений где-то вне сознания, дает ему разъяснение многих фактов сознания, но, однако, не всех, если он допустит, что такое сличение внутренних и внешних соотношений произошло только на основании его опыта. Тем не менее если он позволяет себе предположить, что образование мыслей соответственно предметам происходило в бесчисленных предыдущих поколениях и что результаты опытов были унаследованы в виде изменений организации, то он может объяснить себе все явления. Он начинает понимать, что постоянная связь между состояниями сознания сама есть продукт повторного опыта и даже то, что известно как "формы мысли", есть абсолютное внутреннее единообразие, вызванное бесконечными повторениями абсолютного внешнего единообразия. Он начинает также понимать, как во время организации этого широкого и сложного опыта могут развиться и неверные ассоциации идей, мало соответствующие предметам. Эти ассоциации идей, временно принятые за нераздельные, впоследствии могут быть разделены, если представить себе, что внешние отношения идут вразрез с ними. Но даже и в этом случае нет причины сомневаться в критерии нераздельности. Процесс, при помощи которого разбивается какая-нибудь ассоциация, прежде считавшаяся нераздельной, есть простое установление ассоциации противоположной; сильнее оказывается та из них, которая при сопоставлении остается неразрывной, в то время как другая рушится. Вследствие этого критерий остается в прежнем виде и, как видно, ошибке подлежит только то, что составляет ассоциацию неразрывную. От самого начала и до конца объяснения, с критикой выводов и нахождением ошибок включительно, пригодность этого критерия не требует доказательств. Отсюда ясно, как было сказано выше, что само объяснение есть не что иное, как приведение всех положений сознания в гармонию с конечным положением.

Загрузка...