Соответственные изменения в отправлениях и формах продолжались и в течение цивилизации человеческой расы. Противопоставляя европейца папуасу, мы видим, что один режет пищу с помощью ножа и вилки, а другой разрывает ее с помощью челюстей; что один варит и таким образом смягчает, то другой ест в грубом, сыром состоянии; один, чтобы извлечь пользу из костей, вываривает их, другой грызет их; что же касается до различных механических манипуляций, то один имеет для них орудия, а другой употребляет свои зубы. Начиная с бушмена, мы видим постепенное усложнение наших средств. Мы не только употребляем руки для того, чтобы сберечь свои челюсти, но устраиваем снаряды, чтобы сберечь наши руки; а в наших механических заведениях употребляются снаряды для делания снарядов. Этому прогрессу в житейский искусствах необходимо соответствовал умственный прогресс. Всякое новое усложнение предполагает новое возрастание умственных способностей для того, чтобы произвести это усложнение; а ежедневное употребление новых средств подвигает вперед наш разум. Таким образом, одновременное движение мозга вперед и отступление челюстей назад, которое у низших животных сопровождалось увеличением ловкости и понятливости, постоянно продолжалось и при движении человечества от варварского состояния к цивилизованному и везде имело своим результатом возрастание умственных способностей. Таким образом, становится ясным, что существует органическая связь между выдающимися челюстями, которые мы считаем безобразными, и известной степенью несовершенства природы.
Далее, выпуклость скуловых костей, которая также характеризует низшие человеческие расы и которая также считается за отклонение от красоты, находится точно так же в связи с более низким уровнем привычек и более низким умственным развитием. Челюсти смыкаются при помощи височных мышц, и, следовательно, последние служат главными деятелями при кусании и жевании. Сообразно работе челюстей и их размерам должна развиваться и массивность височных мышц. Но височные мышцы проходят между черепом и скуловыми дугами, или между боковыми частями скуловых костей. Следовательно, где височные мышцы массивны, там и пространство между скуловыми дугами и черепом должно быть велико, а также и боковая выпуклость скуловых дуг должна быть велика, как мы видим это в нецивилизованных и отчасти в цивилизованных расах. Поэтому как большие челюсти, так и состоящая в зависимости от них чрезмерная величина скуловых костей в одно и то же время составляют и безобразие, и признак несовершенства.
Не так легко показать связь между некоторыми другими недостатками в складе лица и умственными недостатками; однако мы вправе предположить такую связь по причине постоянного совпадения этих недостатков как в нецивилизованных расах, так и в детях рас цивилизованных. Относительно особенностей лица, которые постоянно совпадают с только что поименованными его недостатками, характеризующими низшую степень умственного развития и исчезающими, когда состояние варварства, прогрессируясь, переходит в цивилизацию, - мы имеем также основания заключить, что они имеют физиологическое значение. Опущенное переносье, например, которое, составляя характеристическую черту варваров и наших детей, составляет в то же время особенность высших четвероруких. Выдающееся вперед отверстие ноздрей одинаково резко бросается в глаза, при взгляде с передней стороны лица, у детей, дикарей и обезьян. То же самое можно сказать о значительности размеров носовых крыльев, о большом расстоянии между глазами, о размерах рта - словом, обо всех особенностях в складе лица, которые, по общему мнению, считаются безобразными.
С другой стороны, тип лица, который обыкновенно принимается наиболее красивым, не только свободен от этих особенностей, но обладает противоположными. В идеальной голове грека лоб выдается так много вперед, а челюсти отступают так много назад, что лицевой угол является гораздо большим, нежели в действительности. Скуловые кости так малы, что едва заметны. Переносье так высоко, что находится почти на одной линии со лбом. Носовые крылья стоят к лицу почти под прямым углом. С передней стороны ноздри почти не видны. Рот мал, верхняя губа коротка и глубоко вдалась. Наружные углы глаз лежат не на горизонтальной линии, как обыкновенно, и не направляются вверх, как в монгольском типе, а слегка склоняются вниз. А форма бровной дуги показывает необыкновенно широкую лобную пазуху, характеристическая черта, которая вполне отсутствует в детях, в низших человеческих расах и близких им родах.
Итак, если отступивший лоб, выдающиеся челюсти и значительный размер скуловых костей - эти три главные элемента безобразия - положительно говорят о низшей степени умственного развития; если другие подобные недостатки, как большое расстояние между глазами, сплющенность носа, расширение его крыльев, выдающееся отверстие ноздрей, большой рот, широкие губы, обыкновенно сочетаются с этими главными элементами безобразия и исчезают вместе с ними, когда умственные способности возрастают; если притом это одинаково справедливо и по отношению к целой расе, и по отношению к индивиду, - то не очевидно ли следует, что все эти черты, составляющие недостаток в складе лица, указывают на присутствие умственных недостатков? Кроме того, если наш идеал человеческой красоты характеризуется не только отсутствием этих черт, но присутствием противоположных; если этот идеал, который мы находим в изваяниях греческих богов, был взят для изображения высшей силы и ума; и если раса, выбравшая этот идеал, сама отличалась превосходством ума, деяния которого должны показаться несравненными, если принять во внимание невыгодные условия, в которых он находился, - то не имеем ли мы еще больших оснований заключить, что главные составные части красоты и безобразия находятся в связи с совершенством и несовершенством умственной природы? И наконец, если мы припоминаем, что изменения внешности, составляющие выражение, принимаются за признаки характера; если мы припоминаем, что путем повторений они стремятся к тому, чтобы отпечатлеть себя, влияют не только на кожу и мышцы, но даже и на кости лица и передаются в потомство; если мы таким образом открываем психологическое значение в каждой из преходящих группировок черт лица, в отпечатках, которые обычные группировки оставляют после себя, в отпечатках, наследованных от предков, так же как и в главных очертаниях лицевых костей и их покровов, характеризующих тип или расу, - то не принуждены ли мы заключить, что все формы внешности имеют отношение к складу ума и что они привлекают нас к себе или отталкивают, смотря по тому, привлекают или отталкивают нас черты природных свойств, которые они обозначают? В крайних случаях существование этой связи можно доказать. Что преходящие выражения лица сопровождают преходящие умственные состояния и что мы считаем эти выражения безобразными или красивыми, смотря по тому, безобразны или прекрасны соответственные умственные состояния, - в этом никто не сомневается. Известно также, что постоянные и наиболее характерные черты лица, зависящие от склада костей, сопровождают постоянные и наиболее характерные умственные состояния, которые обнаруживаются в диких и цивилизованных народах. Что мы считаем прекрасными такие черты лица, которые сопровождают известное умственное совершенство, и безобразными - такие, которые совпадают с низким умственным состоянием, - это также верно. А если такая связь несомненно сохраняется в крайних случаях и если, вообще говоря и руководствуясь нашим полуинстинктивным убеждением, мы можем предположить, что она сохраняется более или менее явно и в посредствующих случаях, - то возникает почти непреодолимое стремление к индуктивному заключению, что черты лица, которые нравятся нам, суть внешние соответствия внутренних совершенств, между тем как черты лица, которые не нравятся нам, суть внешние соответствия внутренних несовершенств.
Я вполне сознаю, что эта индукция окажется невыдерживающей критики, если мы станем проверять ее в частностях. Я знаю, что часто великие натуры скрываются за простыми лицами и что прекрасные наружности часто скрывают мелкие души. Но эти аномалии не больше нарушают общую истинность закона, нежели возмущения планет нарушают общую эллиптичность их орбит. Некоторые из этих аномалий могут тотчас же найти себе объяснение. Другие обезображиваются непропорциональностью черт лица, которые сами по себе хороши; иные недостатками кожи, которые, свидетельствуя о недостатках в устройстве внутренних органов, не имеют отношения к высшим сторонам природы. Сверх того, приведенные факты дают основание предполагать, что главные элементы красоты лица сочетаются непосредственно не с нравственными характеристическими чертами, а с умственными, что они суть результаты долгого существования цивилизованных обычаев, давнишнего прекращения варварства в частной жизни, продолжительного развития манипулятивных способностей и, следовательно, могут существовать рядом с душевными свойствами, вовсе не привлекательными. Справедливо, что высшие умственные проявления предполагают существование и высших чувств; но также справедливо и то, что замечательная проницательность в обыкновенных делах, замечательное практическое искусство могут существовать и без этих высших чувств.
Красота итальянцев, существующая рядом с низким нравственным состоянием, становится, при этой гипотезе, совместимой с общей индукцией; точно то же можно сказать и об аномалиях, которые мы видим вокруг нас.
Но здесь можно представить более удовлетворительное объяснение, нежели все приведенные, - объяснение, которое, по моему мнению, дает возможность допустить кажущиеся противоречия, представляемые частными фактами, и между тем поддерживает теорию.
Все цивилизованные расы, а, вероятно, также и все нецивилизованные расы имеют смешанное происхождение и, следовательно, имеют физическую и умственную организацию, в которой смешаны отдельные первобытные организации, более или менее отличающиеся одна от другой. Эта разнородность организации кажется мне главной причиной тех несообразностей между наружностью и свойствами людей, которые мы ежедневно встречаем. Представим себе чистую расу, находящуюся при постоянных условиях климата, пищи и привычек жизни, и мы будем иметь полное основание предполагать, что в ней между наружным видом и внутренним складом будет постоянная связь. Совокупите эту расу с другой, также чистой, но которая привыкла к условиям, отличным от первых, и имеет, соответственно этому, физическое устройство, лицо и нравственность, также отличные от первых: потомство будет представлять не однородное среднее двух организаций, а, по-видимому, неправильное сочетание характеристических черт одной организации с характеристическими чертами другой, - одно лицо придется отнести к этой расе, другое к той, а третье будет соединять в себе признаки обеих; в склонностях и умственных свойствах новой расы будет представляться подобная же смесь двух первоначальных рас.
Факт, что формы и качества потомства составляют не середину между формами и качествами родичей, а смесь этих форм и качеств, подтверждается в каждом семействе. Черты лица и особенности в свойствах дитяти относятся наблюдателями особо к отцу или к матери: нос и рот относят к одной стороне, цвет волос и глаз к другой; эту нравственную особенность - к первому, ту умственную - к последней; точно то же бывает и с очертаниями тела и телесными предрасположениями. Очевидно, что если бы каждый орган или способность дитяти были средними из двух развитии такого органа или способности в родителях, то все братья и сестры должны бы быть безусловно сходны или, по крайней мере, отличаться друг от друга не более, нежели родители их разнились год от года в своей наружности и свойствах. Однако мы этого нигде не встречаем и замечаем не только большие неправильности в смешении унаследованных черт, но находим еще, что нет никакого постоянства в способе смешения или в размерах изменений, производимых им.
Это несовершенное сочетание организаций родичей в организациях потомства еще более подтверждается возобновлением особенностей предшествующих поколений. Формы, склонности и болезни, которыми отличались отдаленные предки, обыкновенно появляются время от времени в потомстве. Какая-нибудь отдельная черта или какое-нибудь стремление снова проявляются после того, как, по-видимому, совершенно утратились. Так это бывает, как известно, с подагрой, золотухой и сумасшествием. На некоторых памятниках в наших старых церквах отгравированы головы, которые представляют черты, еще доселе сохранившиеся в потомстве умерших. Тот же самый факт подтверждается более или менее в портретных галереях. Упорство, с которым воспроизводятся отдельные характеристические черты, имеет хороший пример в Америке, где следы негритянской крови могут быть открыты в ногтях пальцев, когда не остается никаких следов ее в общих чертах организма. Между скотоводами хорошо известно, что после многих поколений, в которых нельзя было заметить никаких видимых изменений, влияние скрещивания обнаруживалось совершенно внезапно. Во всех этих фактах мы видим тот общий закон, что организм, происшедший от двух, по организации отличных между собою, организмов, не представляет однородного среднего между этими двумя организмами, но составляется из отдельных элементов, входящих в новый организм в разнообразных сочетаниях, и в пропорциях, отличных от первоначальных.
В Quarterly Journal of the Agricultural Society были недавно опубликованы некоторые факты касательно смешения французской и английской пород овец, относящиеся к этому вопросу. Для улучшения дурных французских овец нашими прекрасными английскими овцами делались разные попытки. Долгое время попытки эти не имели успеха. Помеси не представляли никаких следов своих английских предков, оставались столь же малорослы и жалки, как их французские матки. Случайно было найдено, что причина неудачи лежала в относительной разнородности и однородности двух организаций. Лучшие английские овцы были смешанной породы, а французские, хотя и худшие, были чистой породы. И сложная, несовершенно установившаяся организация одной не могла удержаться против простой и вполне установившейся организации другой. Это мнение, сначала высказанное как гипотеза, в скором времени было доказано. Когда были получены французские овцы смешанной организации, вследствие совокупления двух овец чистых французских пород, оказалось, что при совокуплении такой помеси французских овец с английскими являлась особь, в которой характеристические признаки английских овец выражены были как следует. Эта неспособность смешанной организации устоять против несмешанной организации совершенно согласна с вышеприведенной индукцией. Несмешанная организация есть такая, в которой все органы точно приспособлены один к другому, вполне уравновешены; система, как целое, находится в устойчивом равновесии. Смешанная же организация, напротив, слагаясь из органов, принадлежащих двум различным системам, не может обладать таким точным приспособлением этих органов, не может сохранять их в совершенном равновесии; вследствие этого вся система находится в сравнительно неустойчивом равновесии. Но пропорционально устойчивости равновесия развивается и способность сопротивляться возмущающим силам. Поэтому, когда две организации - одна устойчивого, другая неустойчивого равновесия становятся возмущающими силами во взаимных своих действиях одна на другую, неустойчивая должна быть побеждена, а устойчивая останется неизменной.
Это несовершенное расположение частей в смешанной организации и происходящая вследствие того неустойчивость ее равновесия тесно связаны с затруднительным вопросом о родах, видах и разновидностях; но, имея в виду отчасти самостоятельный интерес этого вопроса, а отчасти дальнейшее выяснение настоящего предмета, я должен снова сделать отступление.
Общепринятый физиологический признак различия видов есть произведение неплодородных ублюдков. Способность потомков воспроизводить себя показывает, что родичи их принадлежат к одному и тому же виду, хотя мы значительно отличались друг от друга по наружности; а неплодородность потомства принимается за доказательство того, что, как бы близкородственными между собой ни казались родичи, они отличны друг от друга в сущности. Впрочем, недавно собраны были факты, которые более или менее подают повод сомневаться в этом обобщении. Скотоводы установили, как общий факт, что потомство от двух различных пород овец или коров угасает в течение нескольких поколений, если полученные особи совокупляются между собой; и что можно получать хорошие результаты только через смешение их с той или другой из первоначальных пород, этот факт показывает, что то, что справедливо для так называемых видов, в измененной форме справедливо также и для разновидностей. Те же самые явления можно наблюдать и в смешении различных человеческих рас. Известно, что они также не могут поддерживать себя как отдельные разновидности, но вымирают, если не происходит бракосочетаний с первоначальными расами. Одним словом, кажется, что помеси, происшедшие от организмов, относящихся к двум различным расам, вымирают в первом, втором, третьем, четвертом, пятом и т д. поколениях, смотря по большей или меньшей степени различия организаций рас. Но вышеприведенный опыт французских овцеводов подтверждает основательность этих различных результатов. Если справедливо, что организм, произведенный двумя несхожими организмами, составляет не середину между ними, а смесь частей одного с частями другого, - если справедливо, что эти части, принадлежащие к двум различным системам, по необходимости сопоставляются несовершенно, - то становится очевидным, что пропорционально большей или меньшей степени различия между организмами родичей будут более или менее значительны недостатки в сопоставлении частей в потомках. Отсюда следует, что соразмерно степени органического несходства между родителями мы можем иметь различные постепенности в потомках, начиная от сочетания частей столь несовместимых, что потомство это окажется совершенно бесплодным, до такого совершенного сочетания, которое даст ему возможность самостоятельного существования как расы Это мы находим и в действительности. Между организмами, весьма сильно разнящимися между собой в характере, невозможен никакой посредствующий организм. Когда разница меньше, производится бесплодная помесь, т е. столь дурно устроенный организм, что он оказывается способным только к неполной жизни. Когда разница еще меньше, появляется организм, способный воспроизводить себя, но не способный дать потомкам совершенной организации. А если степени разницы уменьшаются еще более, то и несовершенство организации сглаживается все более и более, пока наконец не явятся разновидности тех же самых видов, до того мало между собой разнящиеся, что потомство их оказывается способным к столь же постоянному существованию, как и сами родичи. Однако и в последнем случае органическое равновесие кажется еще малосовершенным, как это подтверждается приведенным мною случаем. В связи с этим выводом интересно было бы исследовать, не стоят ли чистые организации выше смешанных по своей способности поддерживать равновесие жизненных отправлений при влиянии возмущающих условий. Чистые породы не крепче ли смешанных? Смешанные породы, превосходя чистые породы своими размерами, не менее ли способны сопротивляться неблагоприятным влияниям - крайностям температуры, дурной пище и пр.? И не справедливо ли то же самое и относительно человеческого рода?
Возвращаясь к рассматриваемому нами предмету, мы видим, что эти факты и рассуждения еще более подтверждают общую истину, что потомки от двух организмов, нетождественных по организации, представляют разнородную смесь их, а не однородное среднее между ними.
Если, приняв все это за истину, мы станем рассматривать сложный характер цивилизованных рас - например, в англичанах: смесь кельтов, саксов, норманнов, датчан с различными оттенками других племен; если мы примем во внимание те усложнения организации, которые происходили от совершенно неправильных и запутанных сочетаний этих элементов, и если припомним, что несообразности, таким образом порождаемые, проникают всю природу, умственную и телесную, всякие ткани, как нервные, так и другие, - то мы увидим, что в каждом из нас должно существовать несовершенное соответствие между частями организма, что и представляет действительность и что, как одно из проявлений этого, должно возникать большее или меньшее разногласие между чертами лица и теми отделами нервной системы, с которыми они имеют физиологическую связь.
А если так, то препятствия к принятию убеждения, что красота характера имеет связь с красотой лица, значительно уменьшаются. Нам становится возможным разом допустить, что простое лицо может совмещаться с благородной природой, а прекрасные черты лица - с низкой природой, и в то же время признавать, что умственное и лицевое совершенства фундаментально связаны между собой и всегда будут соединены, если путем вековой работы устранятся настоящие причины встречающихся несообразностей.
XIII
ПРОИСХОЖДЕНИЕ И ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ МУЗЫКИ
Когда барбоска, стоя на цепи у своей конуры, видит издали своего хозяина, легкое движение хвоста барбоски означает слабую надежду быть скоро спущенным. Более определенные взмахи хвоста, переходящие постепенно в извилистые боковые движения всего тела, сопровождают приближение хозяина. Когда барбоску берут за ошейник и он знает, что его действительно сейчас спустят с цепи, прыжки и скачки его становятся столь сильными, что расстегнуть ошейник бывает не совсем легко. И когда, наконец, он чувствует себя совершенно свободным, радость его изливается в скачках, пируэтах и беганье взад и вперед во весь опор. Кошка, выпрямляя хвост и вгибая спину под ласкающей рукой своей госпожи, тоже выражает удовольствие свое известным мускульным действием, точно также как и попугай, неуклюже танцуя на своем шесте, и канарейка, с особенной быстротой прыгая и порхая в клетке. Под влиянием противоположного чувства животные также проявляют мускульное возбуждение. Разъяренный лев бьет себя хвостом по бокам, сдвигает брови, показывает когти. Кошка ощетинивается; собака оскаливает зубы; лошадь закидывает назад уши. Когда животное борется с болью, мы видим, что между возбуждением мускулов и возбуждением чувствительных нервов является то же отношение.
Мы, отличающиеся от низших созданий более сильными и вместе с тем более разнообразными чувствами, являем также параллельные факты, еще более заметные и еще более многочисленные. Нам удобнее будет рассмотреть их по группам. Мы найдем, что приятные ощущения и болезненные ощущения, приятные эмоции и тягостные эмоции - все стремятся произвести деятельные проявления, сообразно своей силе.
Дети и даже взрослые, не стесняющиеся уважением к приличиям, выражают приятный вкус чмоканьем. Младенец смеется и прыгает на руках няни при виде чего-нибудь блестящего или слыша новый звук. Многие любят означать такт головой или отбивать его ногами, слушая музыку, особенно нравящуюся им. У впечатлительного человека приятный запах вызывает улыбку; улыбки же видны и на лицах толпы, смотрящей на блистательный фейерверк. Даже приятное ощущение тепла, чувствуемое при приближении к огню после выдержанной зимней бури, точно так же выразится на лице.
Болезненные ощущения, будучи по большей части гораздо сильнее, нежели приятные, причиняют мускульные действия, гораздо более определенные. Внезапная острая боль заставляет судорожно вздрогнуть все тело. Менее сильная, но постоянная боль сопровождается нахмуренными бровями, стиснутыми зубами, кусанием губ и вообще искривленными чертами лица. Под влиянием постоянной и более сильной боли присоединяются еще другие мускульные действия; тело качается взад и вперед; руки стискивают все, что им попадется; и, если страдания еще более усиливаются, страждущий судорожно катается по полу.
Естественный язык приятных эмоций, хотя и более разнообразный, подходит под то же самое обобщение. Улыбка, самое обыкновенное изъявление удовлетворенного чувства, есть сокращение известных лицевых мускулов; и, когда улыбка разрастается до смеха, мы видим более сильное и более общее мускульное возбуждение, произведенное более глубоким удовольствием. Потирание руками и то движение, которое Гуд называет где-то "мытьем рук неосязаемым мылом в невидимой воде", имеют подобное же значение. Мы часто видим детей, "прыгающих от радости". Подобное движение встречается иногда и у взрослых людей впечатлительного темперамента. А танцы всюду считаются свойственными возбужденному состоянию духа. Многие специальные эмоции проявляются специальными мускульными действиями. Удовольствие, доставленное успехом, заставляет поднимать голову и придает твердость походке. Сердечное пожатие руки обыкновенно считается выражением дружбы. В порыве любви мать прижимает дитя свое к груди, как будто хочет задушить его до смерти. Такие же специальные проявления замечаются и во многих других случаях. Даже в сияющем взгляде, с каким получается хорошее известие, мы можем проследить туже истину; ибо это явление увеличившегося блеска зависит от особенного сокращения мускула, поднимающего веки, сокращения, допускающего, таким образом, падение большего количества света и сильнейшее отражение его от влажной поверхности глазного яблока.
Телесные проявления тягостной эмоции столь же многочисленны и еще более порывисты. Неудовольствие выражается поднятыми бровями и сморщенным лбом; отвращение - вздернутой губой; обида - надутыми губами. Нетерпеливый человек барабанит пальцами по столу, трясет все быстрее и быстрее ногой, без всякой нужды мешает кочергой в печке или быстрыми шагами начинает ходить по комнате. В сильном горе человек ломает руки и даже рвет на себе волосы. Капризное дитя топает ногами или бросается на пол и, лежа на спине, махает ногами в воздухе; во взрослом человеке гнев, проявляясь сначала в нахмуренных взглядах, расширенных ноздрях, сжатых губах, вызывает далее скрежет зубов, сжатие кулака, удары им по столу и заканчивает иногда нападением на обидчика или опрокидыванием и поломкой мебели. Мы видим, что нравственное раздражение (начиная от слегка надутых губ, выражающих небольшое неудовольствие, до бешеных порывов сумасшедшего) стремится излиться в телесную деятельность.
Итак, всякие чувства - ощущения или эмоции, приятные или тягостные, имеют ту общую характеристическую черту, что все они суть стимулы мускулов. Не забывая те немногие, по-видимому исключительные, случаи, когда эмоция, превосходящая известную степень силы, вызывает изнеможение, мы можем поставить общим законом, что как в человеке, так и в животных есть прямая связь между чувством и движением и что притом последнее становится порывистее по мере того, как первое становится сильнее.
Если б здесь можно было развить вопрос научным образом, мы могли бы проследить этот общий закон до начала, известного физиологам за начало отраженного действия (рефлекс) { Желающие ближе ознакомиться с этим предметом найдут его в интересном рассуждении м-ра Александра Бэна (Bain) Animal Instinct and Intelligence.}. Но и оставляя это в стороне, мы видим, что приведенные выше примеры оправдывают то обобщение, что умственное возбуждение какого бы то ни было рода кончается возбуждением мускулов, и что между тем и другим всегда сохраняется более или менее постоянное отношение.
"Но какую связь имеет все это с происхождением и деятельностью музыки?" - спрашивает читатель. Очень большую, как мы это сейчас увидим. Вся музыка была первоначально вокальной. Все вокальные звуки производятся действием известных мускулов. Эти мускулы, вместе с мускулами тела вообще, побуждаются к сокращению приятными или тягостными чувствами. И поэтому-то чувства выражаются звуками так же, как и движениями. Поэтому и барбоска одновременно лает и прыгает, когда его спускают с цепи; поэтому и кошка мурлычит и выпрямляет хвост, а канарейка чирикает и порхает. Поэтому и разъяренный лев ревет, ударяя себя хвостом, а собака ворчит, оскаливая зубы. Поэтому и изувеченное животное не только мечется, но и воет. По той же причине и в человеке телесное страдание выражается не только судорожными движениями, но криками и стонами, - оттого-то в гневе, страхе, горе телодвижения сопровождаются вскрикиваниями и воплями, за сладкими ощущениями следуют восклицания: мы слышим крики радости и восторженные возгласы.
Итак, мы имеем здесь принцип, лежащий в основе всех вокальных явлений, включая сюда и явления вокальной музыки, а следовательно, и музыки вообще. Так как мускулы, двигающие грудь, горло и голосовые связки, сокращаются, подобно другим мускулам, пропорционально силе чувства; так как всякое различное сокращение этих мускулов ведет за собой различное приноровление голосовых органов, а каждое различное приноровление голосовых органов производит перемену в издаваемом звуке, - то из этого следует, что изменения голоса суть физиологические результаты изменения чувств; и следовательно, всякая инфлекция или модуляция есть естественный исход какого-нибудь преходящего чувства или ощущения; и следовательно, объяснения всех родов вокального выражения должно искать в этом общем соотношении между умственным и мускульным возбуждением. Посмотрим, нельзя ли этим объяснить главные особенности -выражения чувств голосом, - сгруппируем эти особенности под рубриками звука, качества или тембра, диапазона, интервалов и быстроты переходов. Между легкими и органами голоса существует почти такое же отношение, как между мехами органа и его трубами. И как сила звука, издаваемого органной трубой, увеличивается сообразно силе действия мехов, так при одинаковых данных сила голосового звука увеличивается сообразно силе действия легких. Но выдыхание воздуха из легких производится посредством известных грудных и брюшных мускулов. Сила, с которой эти мускулы стягиваются, пропорциональна силе ощущаемого чувства. Отсюда громкие звуки окажутся a priori обыкновенными результатами сильных чувств. Мы имеем ежедневные доказательства этого. Боль, которую мы можем перенести молча, если она умеренна, вызывает крики, становясь слишком сильной. Если легкая досада заставляет дитя хныкать, то припадок гнева вызывает плач, беспокоящий всех окружающих. Если голоса в соседней комнате становятся необыкновенно громки, мы предполагаем или гнев, или удивление, или радость. Громкие аплодисменты означают большое одобрение, и с шумным весельем мы соединяем идею о сильном удовольствии. Начиная с апатического молчания, мы всюду находим, что произношение становится громче по мере того, как ощущения и волнения, приятные или тягостные, становятся сильнее.
Что различные качества голоса соответствуют различным состояниям духа и что при возбужденном состоянии тоны бывают звучнее обыкновенного, - это другой общий факт, допускающий подобное же толкование. Звуки обыкновенного разговора не бывают очень звонки; звуки сильного чувства гораздо звонче. При возрастании дурного настроения голос приобретает что-то металлическое. Обыкновенная речь раздражительной женщины имеет, сообразно с ее характером, пронзительное свойство, совершенно противоположное мягкости голоса обычному признаку кротости. Звонкий смех означает особенно веселый темперамент. Изливающаяся скорбь употребляет звуки, подходящие по тембру к пению, и в наиболее патетических местах своей речи красноречивый оратор также впадает в тоны, более вибрирующие, нежели обыкновенно. Каждый может легко убедиться в том, что звонкость голосовых звуков может быть достигнута только посредством некоторого особенного мускульного усилия. Если, произнеся какое-нибудь слово обыкновенным голосом, читатель захочет, не изменяя диапазона или степени звучности, спеть это слово, он увидит, что прежде, нежели он будет в состоянии сделать это, он должен изменить приноровление голосовых органов, для чего потребуется известное усилие; и если он приложит пальцы к наружной выпуклости, обозначающей верх гортани, то получит дальнейшее доказательство того, что для издания звучного тона обыкновенное положение органов должно быть изменено. Таким образом, в факте, что тоны возбужденного чувства более звучны, нежели тоны обыкновенного разговора, мы видим другой пример связи, существующей между умственным и мускульным возбуждением. Различный звук голоса в разговоре, в речитативе и в пении, каждый отдельно, подтверждает один общий принцип.
Что диапазон голоса изменяется сообразно действию голосовых мускулов, об этом едва ли нужно говорить. Всякий знает, что средние ноты, которыми все говорят, берутся без малейшего усилия и что для очень высоких или очень низких нот требуется значительное усилие. Возвышая или понижая голос против диапазона обыкновенной речи, мы чувствуем увеличенное напряжение мускулов, которое у обоих пределов регистра становится положительно болезненным. Из этого следует, по нашему общему принципу, что если равнодушие или спокойствие употребляют средние тоны, то тоны, употребляемые в возбужденном состоянии, будут или выше, или ниже средних и будут подниматься все выше и выше или падать все ниже и ниже, по мере того как чувство будет становиться сильнее. Мы видим, что эта физиологическая дедукция совершенно согласна с действительными явлениями. Страждущий человек произносит жалобы своим голосом значительно более высокого тона, нежели обыкновенный, а страдания агонии переходят в крики или стоны, т. е. в очень высокие или очень низкие ноты. Вопль рассерженного шалуна, начинаясь в обыкновенном разговорном диапазоне, становится все пронзительнее по мере того, как становится громче. Восклицание радости или удивления "о!" начинается несколькими тонами ниже среднего голоса и спускается все ниже. Гнев выражается в высоких тонах или "злобствованиях, негромких, но низких". Низкими же тонами выражаются и сильные упреки. Восклицание, подобное "берегись!", если оно драматично, т. е. если в нем выражается чувство, должно быть издаваемо несколькими тонами ниже обыкновенных. Далее, есть стоны порицания, стоны ужаса, стоны раскаяния. Чрезвычайная радость и чрезвычайный страх тоже сопровождаются пронзительными вскрикиваниями.
В тесной связи с диапазоном состоят и интервалы; объяснение их ведет аргументацию нашу на шаг вперед. Если спокойная речь сравнительно монотонна, то душевное волнение употребляет квинты, октавы и еще большие интервалы. Прислушаемся, как кто-нибудь рассказывает или повторяет вещь, не имеющую для него интереса; мы найдем, что голос его не переходит далее двух или трех нот выше или ниже средней ноты, да и этот переход совершается с большой постепенностью; дойдя же до какого-нибудь происшествия, возбуждающего интерес, рассказчик употребляет не только высшие или низшие ноты своего регистра, но переходит от одной к другой большими скачками. По невозможности передать печатно эти черты чувства, мы находимся в некотором затруднении относительно верного представления их читателю. Но мы можем вызвать некоторые воспоминания, которые, в свою очередь, могут привести на память и другие. Когда два человека, живущие в одном месте и часто видящиеся между собой, встретятся, положим, в публичном собрании, всякая фраза, с которой один подойдет к другому, как например: "А-а! вы здесь?" - будет произнесена с обыкновенной интонацией. Но если один из них неожиданно возвратится после долгого отсутствия, то выражение удивления, с каким приветствует его друг: "А-а! как вы сюда попали?" - будет произнесено в значительно отличном тоне. Два слога слова "А-а!" (по-английски hallo!) будут один гораздо выше, другой гораздо ниже, чем прежде; остальная часть фразы будет также подниматься и опускаться большими ступенями. Если, например, хозяйка дома, предполагая, что служанка ее находится в соседней комнате, зовет ее: "Мери!" - то два слога этого имени будут произнесены в интервале восходящей терции. Если Мери не отвечает, то зов повторится, вероятно, в нисходящей квинте, заключая в себе легкое неудовольствие на невнимание Мери. Если Мери все еще не отвечает, то возрастающее неудовольствие выскажется, при повторении зова, в употреблении нисходящей октавы. Предположим, что молчание продолжается; тогда госпожа, если она не очень ровного характера, выразит раздражение свое на кажущееся ей преднамеренным невнимание Мери тем, что станет звать ее, наконец, в тонах еще более противоположных, - произнося первый слог все выше, а последний все ниже против прежнего. Эти и подобные им факты, которые читатель легко подберет, очевидно подчиняются указанному закону: ибо для произведения больших интервалов требуется больше мускульного действия, нежели для произведения малых. Но не только размер голосовых интервалов является тут в зависимости от отношения между нервным и мускульным возбуждением, но и направление интервалов - восходящее или нисходящее является в той же зависимости. Так как средние ноты не требуют почти никакого усиленного мускульного приспособления и так как усилие возрастает по мере того, как поднимается или опускается голос; то из этого следует, что уклонение от средних нот в каком-либо направлении будет означать возрастающее душевное волнение; между тем как возвращение к средним тонам будет обозначать уменьшающееся душевное волнение. Вот поэтому-то, когда кто-либо от восхищения воскликнет: "It was the most splendid sight I ever saw!" {"Это наиболее красивый вид, который мне случалось когда-либо видеть!"}, - первый слог, слова "splendid" будет им произнесен более высоким голосом, и затем постепенно голос era понизится; слово "splendid" выражает приращение чувства, вызванного воспоминанием. Равным образом, по той же причине, раздражительный человек, сильно раздосадованный глупостью другого, восклицая: "What a confounded fool the fellow is!" {"Какой же он ужасный дурак!"}, - начнет свое восклицание голосом несколько ниже своих средних нот, будет понижать голос до слова "fool", которое он произнесет наиболее низким голосом, и затем снова начнет его повышать. Кроме того, следует отметить, что слово "fool" будет не только произнесено низким и громким голосом, но будет также отличаться произношением и ударением - другими способами выражения мускульного возбуждения.
Приводить тут примеры из целых фраз было бы не совсем безопасно, так как способ выражения изменяется сообразно силе чувства, которое читатель представляет себе. Относительно же отдельных слов встречается меньше затруднений. Так, например, слово "неужели!", с которым принимается какой-нибудь изумительный факт, по большей части начинается со средней ноты голоса и возвышается со вторым слогом; или если с удивлением смешано и неодобрение, то первый слог будет ниже средней ноты, а второй еще ниже. Напротив, слово "увы!", означающее не возрастание, а ослабление пароксизма горести, произносится голосом нисходящим к средней ноте; или если первый слог взят в нижней части регистра, то второй восходит к средней ноте. В "о-ох!", выражающем нравственное и мускульное изнеможение, мы можем заметить ту же истину, и, если ударение, свойственное этому восклицанию, будет переставлено в обратном порядке, нелепость эффекта ясно покажет, в какой степени значение интервалов зависит от правила, поясненного нами.
Нам остается упомянуть еще об одной характеристической черте речи волнения: об изменчивости диапазона. Здесь почти невозможно представить надлежащие идеи об этом более сложном явлении. Мы должны удовольствоваться простым обозначением некоторых случаев, в которых его можно заметить. В дружеском обществе, например, при появлении желанных гостей во всех голосах происходят изменения диапазона, не только более значительные, но и более многочисленные против обыкновенного. Если на публичном митинге оратора прервет какая-нибудь ссора между теми, к кому он обращается, то его сравнительно ровные тоны станут в резкую противоположность с быстро изменяющимися тонами спорящих. Эта особенность выступает еще определеннее у детей, чувства которых менее стеснены, нежели чувства взрослых. При ссоре или перебранке двух вспыльчивых девочек голоса их пробегают гамму с одного конца до другого по нескольку раз в каждой фразе. В подобных случаях мы опять встречаем тот же закон: потому что мускульное возбуждение высказывается тут не только в силе сокращения мускулов, на и в быстроте, с какой мускульные приспособления следуют одно за другим.
Таким образом, мы находим, что все главные голосовые явления имеют физиологическое основание. Все они - выражения того общего закона, что чувство есть возбудитель мускульного действия, - закона, с которым соображается всякая экономия, не только в человеке, но и во всяком чувствующем создании, и, следовательно, закона, глубоко лежащего в природе животной организации. Поэтому выразительность различных изменений голоса есть явление врожденное. Каждый из нас начиная с младенчества самопроизвольно являл эту выразительность, находясь под влиянием различных ощущений и душевных волнений, порождающих перемены голоса! Сознавая известные чувства и слыша в то же время нами же самими издаваемые звуки, сопровождающие эти чувства, мы усваиваем себе определенную связь между известным звуком и чувством, вызвавшим его. Когда подобный же звук издан кем-либо другим, мы приписываем этому лицу подобное же чувство и путем дальнейшего развития следствий возбуждаем его в некоторой степени и в себе; ибо сознать чувство, испытываемое кем-либо другим, значит вызвать это чувство в нашем собственном сознании, а это - то же, что испытывать это чувство. Таким образом, различные изменения голоса становятся не только языком, посредством которого мы понимаем эмоции других, но вместе с тем и средством к возбуждению нашего сочувствия к подобным эмоциям.
Не имеем ли мы здесь достаточных данных для теории музыки? Эти особенности голоса, означающие возбужденное чувство, суть те самые, которые главным образом отличают пение от обыкновенной речи. Каждое из изменений голоса, признанное нами физиологическим результатом боли или удовольствия, доведено до крайнего своего предела в вокальной музыке. Мы видели, например, что в силу общего отношения между умственным и мускульным возбуждением одной из характеристических черт страстного выражения является сила звука. Сравнительно большая сила звука есть один из отличительных признаков пения, противопоставленного обыкновенной речи. Кроме того, пение характеризуется присутствием тихими (piano) пассажами, отличными от громких (forte) пассажей; наконец, в среднем звонкость голоса при пении несравненно большая, нежели звонкость разговорного языка и, наконец, громкие (fort) пассажи арии суть те, которые должны выражать подъем душевного волнения. Далее, мы видели, что тоны, в которых выражается это волнение, имеют сообразно с тем же законом более звучный тембр, нежели тоны спокойного разговора. Высшая степень этой особенности проявляется также в пении, потому что спетый тон есть самый звучный, какой только мы можем издавать. Еще далее, мы показали, что умственное возбуждение изливается в высших или низших нотах регистра, только изредка употребляя средние ноты. И едва ли нужно говорить, что вокальная музыка отличается именно сравнительным отсутствием тех нот, которыми мы говорим, и обычным употреблением более высоких или более низких нот и что, сверх того, самые страстные ее эффекты обыкновенно вызываются у двух концов гаммы, особенно же у верхнего. Новая черта сильного чувства, объясняемая тем же, состояла в употреблении больших интервалов, чем в обыкновенном разговоре. Эту черту каждая ария или баллада выводит даже за пределы естественного выражения душевного волнения; прибавим еще, что направление этих интервалов, которое относительно удаления или приближения его к средним тонам представило нам физиологическое выражение возрастающего или уменьшающегося волнения, имеет подобное же значение и в музыке. Мы указали еще, что не только крайние, но и быстрые изменения диапазона характеризуют умственное возбуждение, и в быстрых изменениях мелодии мы видим, что пение доводит и эту черту так же далеко, если не дальше. Таким образом, по отношению к силе звука, к тембру, диапазону, интервалам и быстроте переходов пение употребляет и преувеличивает естественный язык эмоций: оно возникает из систематического сочетания тех особенностей голоса, которые суть физиологические последствия живой радости или живых страданий.
Кроме этих главных характеристических черт пения, отличающих его от обыкновенной речи, есть еще некоторые другие, не столь важные, но которые одинаково объясняются как зависящие от соотношения между умственным и мускульным возбуждением; и прежде, чем идти далее, мы должны упомянуть о них вкратце. Так, например, известные страсти, а может быть, и всякие страсти, доведенные до крайности, производят (вероятно, путем влияния их на деятельность сердца) действие, противоположное тому, которое мы описали: они причиняют физическое изнеможение, один из симптомов которого - расслабление мускулов и зависящее от него дрожание тела. Бывает дрожание гнева, страха, надежды, радости; и так как это равно отражается и на голосовых мускулах, то и голос становится дрожащим. В пении это дрожание голоса с большим эффектом употребляется некоторыми вокалистами в очень патетических пассажах; иногда даже, ради этого эффекта, оно употребляется неуместно часто, как, например, Тамберликом. Далее, есть один способ музыкального исполнения, известный под названием stoccato, свойственный энергическим пассажам, - пассажам, выражающим веселость, решительность, уверенность. Действие голосовых мускулов, производящих этот отрывистый стиль, тождественно с мускульным действием, производящим резкие, решительные, энергические телодвижения, означающие соответственное состояние духа; поэтому-то стиль stoccato и имеет тот смысл, который мы обыкновенно ему приписываем. Связные интервалы выражают, напротив того, более мягкие и менее деятельные чувства; и это потому, что они предполагают меньшую мускульную живость, зависящую от более слабой умственной энергии. Различие эффектов, происходящее от различия темпа в музыке, также может быть приписано тому же закону. Мы уже указывали, что учащенные изменения диапазона, обыкновенно вызываемые действием страсти, подражаются и развиваются в пении; здесь надо еще прибавить, что различные степени быстроты этих изменений, свойственные различным музыкальным стилям, суть дальнейшие черты, имеющие то же происхождение. Самые медленные движения, largo и adajio, употребляются там, где нужно изобразить такую унылую эмоцию, как, например, скорбь, или такое спокойное, как, например, почтение; между тем как более быстрые движения, adante, allegro, presto, представляют постепенно возрастающие степени умственной живости, - и это потому, что они предполагают мускульную деятельность, проистекающую от этой умственной живости. Даже к ритм, составляющий последнее различие между пением и речью, вероятно, происходит от сродной же причины. Почему именно действия, возбужденные сильным чувством, стремятся к ритмичности, это не совсем ясно, но что оно действительно так, на это мы имеем различные доказательства, например: качание тела взад и вперед под влиянием боли и горя, трясение ноги в нетерпении или беспокойстве. Танцы представляют также ритмическое действие, свойственное возбужденному чувству. Что речь под влиянием возбуждения приобретает известную размеренность, это мы можем иногда заметить в высших усилиях оратора. В поэзии, той форме речи, которая употребляется для лучшего выражения идей волнения, мы видим развитие этого ритмического стремления. Поскольку танцы, поэзия и музыка сродни между собой и были первоначально составными частями одной и той же вещи, нам ясно, что размеренное движение, общее всем им, предполагает ритмическое действие целой системы, включая сюда и голосовой снаряд, и что таким образом ритм в музыке есть более утонченный и сложный результат этого отношения между умственным и мускульным возбуждением.
Но пора кончить этот анализ, доведенный нами, быть может, уже слишком далеко. Не должно ожидать, чтобы еще более специальные особенности музыкального выражения могли быть положительно объяснены. Хотя, вероятно, все они в известной степени сообразуются с началом, проведенным здесь, очевидно все-таки, что проследить этот принцип в его более разветвленных применениях невозможно. Притом же это и излишне для нашей аргументации. Предыдущие факты достаточно показали, что то, что мы считаем отличительными чертами пения, представляет просто свойства взволнованной речи, усиленные и приведенные в систему. Относительно общей характеристики мы, надеемся, ясно показали, что вокальная музыка, а следовательно, и всякая музыка есть идеализация естественного языка страсти.
Скудные доказательства, представляемые историей, подтверждают до известной степени это заключение. Обратим прежде всего внимание на тот (хотя, собственно, не исторический, но состоящий в близкой связи с историческими) факт, что плясовое пение диких племен весьма монотонно, и в силу этой монотонности оно гораздо ближе стоит к обыкновенной речи, нежели песни образованных рас. Прибавим к этому факт, что между лодочниками и некоторыми другими сословными группами на Востоке доселе существуют старинные напевы подобного же монотонного характера. Это дает нам возможность заключить, что вокальная музыка первоначально уклонялась от эмоциональной речи весьма постепенным, незаметным образом; а на такой вывод указывает и наша аргументация. Точно такое же заключение можно сделать из рассмотрения свойств интервалов.
"Песни дикарей на низших ступенях цивилизации обыкновенно ограничиваются немногими нотами, изредка выходя за пределы квинты. Иногда, однако, внезапный переход на октаву имеет место главным образом при внезапных восклицаниях или в тех случаях, когда естественно необходимо выразительное повышение голоса. Квинта играет выдающуюся роль в первобытной вокальной музыке... Не следует, однако, предполагать, что каждый интервал совершенно явствен; напротив, при переходе от одного интервала к другому слегка задеты и все промежуточные интервалы, подобно тому как это делает виолончелист, когда он быстро проводит пальцем по струне от одной ноты до другой, чтобы их соединить; а так как сами интервалы редко могут быть сами отличены, можно легко понять, почему почти совершенно невозможно записать на наши ноты песни дикарей; равным образом не представляется возможным получить точное представление о естественном исполнении этих песен { The Music of the Most Ancient Nations, etc. by Carl Engel. Эта выписка отсутствует в первоначальном издании моего опыта, ее также нет и в измененной редакции того же опыта, впервые опубликованного в 1858 г. Труд г-на Энгеля вышел в 1864 г. - семь лет после моего опыта.}."
Дальнейшие доказательства того же самого представляет греческая история. Древнейшие поэмы греков (состоявшие - надо помнить - из священных легенд, излагавшихся тем ритмическим метафорическим языком, который возбуждается сильным чувством) не повествовались, а пелись: тоны и ударения становились музыкальными вследствие тех же явлений, которые делали и речь поэтической. Люди, подробно исследовавшие этот вопрос, полагают, что это пение было не тем, что мы теперь называем пением, а чем-то близким к нашему речитативу, но проще его. Многие факты подтверждают это. Наиболее древний струнный инструмент состоял то из четырех, то из пяти струн: на египетских фресках изображены несколько самых простейших арф; на тех же фресках изображены почти в одинаковом виде лиры и подобные инструменты ассирийцев, евреев, греков и римлян. Древнейшая греческая лира состояла только из четырех струн; речитатив поэтов распевался в унисон со звуками этих инструментов, Нейман нашел тому доказательства в одном стихе, посвященном Терпандеру и прославляющем его за изобретение семиструнной лиры:
Оставив теперь четырехтонные гимны
и стремясь к новым и мелодичным песням,
мы приветствуем семиструнную лиру,
издающую нежные звуки.
Отсюда следует, что первобытный речитатив был проще современного речитатива и что, следовательно, это пение было менее удалено от обыкновенной речи, нежели нынешнее пение: потому что речитатив, или музыкальное повествование, представляет во всех отношениях переход от речи к пению. Общие его эффекты не так громки, как эффекты пения. Его тоны не так звучны в тембре, как тоны пения. Обыкновенно он не отклоняется так далеко от средних нот - не употребляет таких высоких или таких низких нот в диапазоне. Свойственные ему интервалы не бывают ни так велики, ни так разнообразны. Быстрота переходов не так значительна. И в то же время как главный ритм его менее определен, в нем нет второстепенного ритма, производимого повторением тех же самых или параллельных музыкальных фраз, что составляет одну из характеристических черт песни. Таким образом, мы не только можем заключить основываясь на доказательствах, представляемых доселе существующими дикими племенами, - что вокальная музыка доисторических времен была речью эмоций, слегка только усиленной; но мы еще видим, что древнейшая вокальная музыка, о которой мы имеем какое-либо известие, отличалась от речи эмоций гораздо менее, чем музыка наших времен.
Что речитатив, далее которого, между прочим, китайцы и индусы, кажется, никогда не заходили, естественно возник из модуляций и ударений (cadence) при возбуждении сильного чувства - этому мы имеем очевидные доказательства. Доказательства эти встречаются и в настоящее время в тех случаях, где сильное чувство изливается в эту форму. Всякий, кто присутствовал когда-нибудь на митинге квакеров и слышал воззвание к ним какого-либо из их проповедников (которые имеют обыкновение говорить не иначе как под влиянием религиозного возбуждения), тот, вероятно, был поражен совершенно необыкновенными тонами, подобными тонам сдержанного пения, в которых воззвание это было произнесено. Если вы зайдете в Валисе в церковь во время службы, вас поразит звучность и певучесть голоса проповедника. Ясно также, что интонация, принятая в некоторых церквах, должна выражать подобное же состояние духа и усвоена вследствие инстинктивно чувствуемой сообразности ее с сокрушением, мольбой или почитанием, выражающимися в словах.
Если же, как мы имеем основание полагать, речитатив постепенно возник из эмоциональной речи, то становится очевидным, что путем дальнейшего развития этого процесса пение возникло из речитатива. Подобно тому как из рассказов и легенд диких, выраженных в свойственном им метафорическом, аллегорическом стиле, возникла эпическая поэзия, из которой впоследствии развилась лирическая, так из эмоциональных тонов и ударений голоса, какими произносились эти рассказы и легенды, произошло пение или речитативная музыка, из которой выросла позднее лирическая музыка. И не только генезис их был, таким образом, одновременен и параллелен, но и результаты таковы же, ибо лирическая поэзия отличается от эпической точно так же, как лирическая музыка отличается от речитатива: и та и другая придают большую силу естественному языку душевных эмоций. Лирическая поэзия более метафорична, более гиперболична, более эллиптична и к ритму стоп прибавляет еще ритм строк; точно так и лирическая музыка громче, звучнее, допускает большие интервалы и к ритму тактов прибавляет ритм фраз. Притом известный факт, что сильные страсти развили из эпической поэзии лирическую, как свойственный им проводник, подтверждает заключение, что они подобным же образом развили и лирическую музыку из речитатива.
Мы не лишены, впрочем, и доказательств этого перехода. Нужно только прислушаться к какой-нибудь опере, чтобы уловить главнейшие его градации. Между сравнительно ровным речитативом обыкновенного разговора, более разнообразным речитативом, с большими интервалами и высшими тонами, употребляемым в патетических сценах, еще более музыкальным речитативом, служащим прелюдией арии и самой арией, степени последовательности велики; и факт, что и между ариями можно проследить градации подобного же рода, еще более подтверждает заключение, что высшая форма вокальной музыки была достигнута не вдруг, а постепенно.
Кроме того, мы имеем некоторый ключ к тем влияниям, которые породили это развитие, и можем в общих чертах понять и процесс этого развития. Так как тоны, интервалы и ударения сильного душевного волнения составляли те элементы, из которых выработалось пение, то мы можем думать, что еще более сильное волнение произвело и разработку их: и мы имеем свидетельства, доказывающие это. Музыкальные композиторы были люди чрезвычайно сильной впечатлительности. Жизнеописание Моцарта представляет его человеком с глубокими и деятельными страстями и темпераментом в высшей степени впечатлительным. Различные анекдоты описывают Бетховена весьма раздражительным и весьма страстным. Знавшие Мендельсона говорят о нем как о человеке, полном возвышенного чувства. А почти невероятная чувствительность Шопена рассказана в записках Жорж Санд. Итак, если обыкновенно впечатлительная натура составляет общую характеристическую черту музыкальных композиторов, то мы имеем в ней именно того деятеля, который необходим для развития речитатива и пения. Так как более глубокое чувство производит и более глубокие проявления, то всякая причина возбуждения вызовет из подобной натуры более резкие тона и изменения голоса, нежели из обыкновенной натуры, - породит именно те преувеличения, которые, как мы видели, отличают низшую вокальную музыку от эмоциональной речи и высшую вокальную музыку - от низшей. Поэтому можно предположить, что четырехтонный речитатив древних греческих поэтов (подобно всем поэтам, близко стоящим к музыкальным композиторам относительно сравнительно большей силы чувства) был действительно не чем иным, как слегка преувеличенной речью эмоций, свойственной им и путем частого употребления достигнувшей организованной формы. И легко можно понять, как накопившейся деятельности целого ряда поэтов-музыкантов, наследовавших произведения своих предшественников и добавлявших их, достаточно было для развития, как это нам известно, в течение десяти столетий, четырехтонного речитатива до вокальной музыки, имеющей регистр в две октавы.
Таким образом, мы можем понять не только постепенное введение более звучных тонов, более пространного диапазона и больших интервалов, но также и возникновение большего разнообразия и большей сложности музыкального выражения. Тот самый страстный, полный энтузиазма темперамент, который естественно заставляет музыкального композитора выражать чувства, общие ему со всеми людьми, в больших интервалах и более резких ударениях, нежели те, которые употребили бы другие, - заставляет его в то же время выражать музыкой и такие чувства, каких другие или вовсе не испытывают, или испытывают только в слабой степени. И таким образом мы можем в некоторой мере понять, почему музыка не только возбуждает так сильно наши обычные чувства, но и производит чувства, которых мы прежде никогда не знали, пробуждает дремавшие ощущения, о возможности и значении которых мы никогда не имели понятия, или, как говорит Рихтер, повествует нам о вещах, которых мы не видели и которых никогда не увидим.
Нам остается еще указать вкратце на косвенные свидетельства различных родов. Одно из них - это трудность, чтобы не сказать невозможность, иначе объяснить выразительность музыки. Отчего происходит, что особенные сочетания нот имеют особенное действие на наши ощущения? что одно производит чувство веселья, другое - чувство меланхолии? что одно возбуждает чувство любви, другое - чувство благоговения? Разве эти особенные сочетания имеют какие-либо внутренние значения, независимые от человеческой природы? Или разве известное число воздушных колебаний в секунду, за которыми следует другое известное число их, выражает в природе вещей скорбь, между тем как обратный порядок этих колебаний выражает радость, разве такое же точно значение получают и все сочетания интервалов, фраз и ударений? Не многие будут так неосновательны, чтобы подумать это. Или значение этих особенных сочетаний только условно? Может быть, мы познаем смысл их подобно тому, как познаем смысл слов, - замечая, как другие понимают их? Эта гипотеза не только ничем не доказывается, но и совершенно противоположна опыту каждого из нас. Каким же образом объясняются музыкальные эффекты? Принятие вышеизложенной теории уничтожает всякое затруднение. Если музыка принимает как сырой материал различные изменения голоса, составляющие физиологические результаты возбужденного чувства, придает им большую силу, сочетает их и усложняет; если она увеличивает звучность, тембр, диапазон, интервалы и быстроту переходов, которые, в силу органического закона, составляют характеристические черты страстной речи; если, развивая далее эти черты с большей силой, большим единством и большой выдержанностью, она производит идеализированный язык эмоций, - тогда могущество ее над нами понятно. Но без этой теории выразительность музыки кажется необъяснимой.
Далее, предпочтение, чувствуемое нами к известным качествам звука, представляет подобное же затруднение, если отвергнем это объяснение. Приняв, что музыка берет свое начало в модуляциях человеческого голоса, под влиянием эмоции, - естественным последствием явится то, что тоны этого голоса затрагивают наши чувства сильнее, чем какие-либо другие, и что таким образом мы находим их прекраснее всех других. Но попробуйте отрицать, что музыка имеет именно это происхождение, - и вам останется только несостоятельное предположение, что вибрации, исходящие из горла какого-нибудь певца, рассматриваемые объективно, суть вибрации высшего разряда, чем производимые рожком или скрипкой.
Кроме того, вопрос: как иначе объяснить выразительность музыки? - может быть дополнен вопросом: как иначе объяснить генезис музыки? Что музыка есть продукт цивилизации, это очевидно: ибо хотя дикие и имеют свои плясовые пения, но они такого рода, что едва ли заслуживают названия музыкальных; большая часть их представляет лишь весьма неопределенные зачатки того, что мы называем музыкой. И если музыка медленными шагами развивалась с течением цивилизации, то должна же она была развиваться из чего-нибудь. И если происхождение ее не то, которое мы указали, то какое же ее происхождение?
Таким образом, мы находим, что отрицательное свидетельство подтверждает положительное и что, взятые вместе, они представляют сильные доказательства. Мы видели, что между чувством и мускульным действием существует физиологическое отношение, общее человеку со всеми животными; что так как голосовые звуки производятся мускульным действием, то есть, следовательно, физиологическое отношение между чувством и голосовыми звуками; что все изменения голоса, выражающие чувство, суть прямые результаты этого физиологического отношения; что музыка, усваивая себе все эти изменения, придает им все больше и больше силы, по мере восхождения своего к высшим формам, и становится музыкой просто вследствие этого усиления; что, начиная от древнего эпического поэта, певшего свои стихи, до новейшего музыкального композитора, люди, обладавшие необыкновенно сильными чувствами и способные выражать их в крайних формах, естественно были агентами этих последовательных усилений; и что, таким образом, мало-помалу возникло значительное различие между идеализированным языком эмоций и их естественным языком: к этому прямому доказательству мы сейчас прибавили непрямое - что никакой другой, выдерживающей критику, гипотезой нельзя объяснить ни выразительность, ни генезис музыки.
Взглянем теперь, в чем состоит деятельность музыки? Имеет ли музыка какое-либо другое действие, кроме непосредственного удовольствия, доставляемого ею? По аналогии мы можем отвечать утвердительно. Удовольствие хорошо пообедать не кончается только удовольствием, но способствует и телесному благосостоянию. Хотя люди женятся не в видах сохранения рода, однако страсти, заставляющие их жениться, обеспечивают это сохранение. Родительская любовь есть чувство, удовлетворение которого, доставляя наслаждение родителям, охраняет вместе с тем и существование детей. Люди любят приобретать собственность, часто вовсе не думая о выгодах, доставляемых ею; но, преследуя удовольствие приобретения, они косвенным образом открывают себе путь к другим удовольствиям. Желание общественного одобрения побуждает нас часто делать вещи, которых мы не сделали бы без этого, - предпринимать великие труды, подвергаться большим опасностям и обыкновенно управлять собой таким образом, чтобы общественные отношения наши уравнивались возможно более; так что, удовлетворяя своей любви к одобрению, мы содействуем вместе с тем достижению различных последующих целей. Вообще наша натура такова, что, исполняя одно какое-нибудь желание свое, мы некоторым образом облегчаем и исполнение остальных. Но любовь к музыке существует, кажется, только ради нее самой. Наслаждение мелодией и гармонией не способствует очевидным образом благоденствию отдельной личности или целого общества. Но не можем ли мы предположить, что эта исключительность есть только кажущаяся? Не основательно ли будет сделать вопрос: каковы косвенные выгоды, доставляемые музыкой, сверх удовольствия, которое бывает ее непосредственным результатом?
Если бы это не слишком отвлекало нас от нити нашего изложения, мы предпослали бы вопросу этому несколько пространное пояснение известного общего закона прогресса, того закона, что - во всяких занятиях, науках, искусствах - разделения, имевшие общий корень, но ставшие отличными, вследствие беспрерывного расхождения, и развивавшиеся каждое отдельно, - не совершенно независимы одно от других, что каждое из них порознь действует и воздействует одно на другое, ко взаимному их развитию. Упоминая об этом только вскользь и отсылая читателя к различным аналогиям, подтверждающим наше положение, мы переходим к выражению мнения, что между музыкой и речью существует связь подобного рода.
Всякая речь состоит из двух элементов - из слов и из тонов, в которых произнесены слова, т. е. из знаков идей и из знаков чувств. Между тем как известные слоги выражают мысль, известные голосовые звуки выражают большую или меньшую степень удовольствия или неприятности, доставляемых мыслью. Употребляя слово ударение (cadence) в самом пространнейшем его значении, обнимающем все изменения голоса, мы можем сказать, что оно служит комментарием эмоций к предложениям разума. Эта двойственность разговорного языка, хотя и не признанная формально, тем не менее сознается на практике каждым из нас; каждый знает, что часто тон имеет гораздо более веса, нежели слова. Ежедневный опыт представляет случай, когда одна и та же фраза неодобрения принимается различно, смотря по инфлекции голоса, сопровождающей ее; тот же ежедневный опыт представляет еще более поразительные случаи, когда слова и тоны находятся в совершенном разладе друг с другом: первые выражают, например, согласие, между тем как в последних выражается отрицание, - и последним верят более, чем первым.
Эти два различных, но сплетенных между собой элемента речи подвергались одновременно развитию. Мы знаем, что с течением цивилизации слова умножились, новые части речи были введены, фразы стали более разнообразны и более сложны; и из этого мы легко можем заключить, что в то же самое время вошли в употребление и новые изменения голоса, были усвоены новые интервалы и ударения стали более выработаны. Если, с одной стороны, нелепо утверждать, что рядом с неразвитыми словесными формами времен варварства существовала развитая система голосовых инфлекций, то, с другой стороны, необходимо предположить, что рядом с высшими и многочисленнейшими словесными формами, потребными для передачи умножившихся и усложнившихся идей цивилизованной жизни, возникли и те более сложные изменения голоса, которые выражают чувства, свойственные этим идеям. Если интеллектуальный язык представляет собою процесс возрастания, то, без сомнения, и язык эмоций представляет тот же процесс.
Здесь гипотеза, о которой мы упомянули выше, получает тот смысл, что музыка, сверх удовольствия, доставляемого ею, имеет еще косвенные последствия в развитии языка эмоций. Имея корень свой, как мы старались показать, в тех тонах, интервалах и ударениях речи, которые выражают чувства; возрастая путем усложнения и усиления их и достигнув, наконец, самостоятельного существования, - музыка в течение всего этого времени, имела реактивное влияние на речь и увеличивала могущество ее в передаче эмоций. Употребление в речитативе и пении более выразительных инфлекций должно было с самого начала стремиться к развитию обыкновенных инфлекций речи. Близкое знакомство с разнообразными сочетаниями тонов, встречающимися в вокальной музыке, не могло не придать большего разнообразия сочетаниям тонов, которыми мы обыкновенно выражаем наши впечатления и желания. Можно основательно предположить, что сложные музыкальные фразы, которыми композиторы передавали сложные эмоции, имели влияние на образование тех смешанных ударений в разговоре, путем которых мы передаем наши более утонченные мысли и чувства. Не многие будут так тупы, чтобы отвергать действие музыки на ум. Если же она имеет действие, то какое действие может быть более естественным, как не развитие способности нашей распознавать значение инфлекций, качеств и модуляций голоса и соответственное увеличение возможности их употребления? Подобно тому как математика, получив начало свое из физических и астрономических явлений и сделавшись затем отдельной наукой, способствовала, дальнейшим воздействием своим на физику и астрономию, неизмеримому их усовершенствованию; как химия, возникнув сперва из процессов металлургии и промышленных искусств и возрастая постепенно до степени независимой науки, стала теперь содействовать всякого рода промышленным производствам; как физиология, порожденная медициной и некогда подчиненная ей, но теперь изучаемая совершенно самостоятельно, является в наше время наукой, от которой зависит прогресс медицины, - так и музыка, имея корень свой в языке эмоций и постепенно развиваясь из него, сама постоянно воздействовала на него и развивала его. Всякий, кто рассмотрит подробнее факты, найдет, что эта гипотеза вполне согласуется с законами развития цивилизации, проявляющимися повсюду.
Едва ли можно ожидать, чтобы нашлось много прямых свидетельств в подтверждение этого вывода. Факты этой области имеют такой характер, что измерить их трудно, и никаких памятников мы не имеем. Однако можно привести некоторые черты, подтверждающие наш вывод. Не правы ли мы будем, говоря, например, что итальянцы, у которых новейшая музыка стала развиваться ранее, чем где-либо, и которые преимущественно занимались мелодией (тот отдел музыки, которого главным образом касается наша аргументация), - что итальянцы говорят с более разнообразными и более выразительными инфлекциями и ударениями, нежели другие народы? С другой стороны, не можем ли мы сказать, что шотландцы, ограничиваясь доселе почти исключительно своими национальными песнями, которые все имеют фамильное сходство между собой, и вращаясь поэтому в ограниченной сфере музыкального выражения, - что шотландцы необыкновенно монотонны в интервалах и модуляциях своей речи? Далее, не встречаем ли мы даже между различными классами одной и той же нации различий, ведущих к одинаковым выводам? Джентльмена клоун резко отличаются между собой относительно разнообразия интонации. Прислушайтесь к разговору служанки и к разговору изящной, образованной дамы, и вы сейчас различите гораздо более тонкие и более сложные изменения голоса, употребляемые последней. Поэтому, не отваживаясь утверждать, что из всех различий в образовании высших и низших классов различие в музыкальном образовании было то, которому единственно следует приписать это различие языка, мы все-таки справедливо можем сказать, что здесь заметна более ясная связь между причиной и следствиями, нежели в других каких-либо случаях. Таким образом, хотя индуктивное свидетельство, которое представляется нам, скудно и неопределенно, однако то, что есть, благоприятствует нашему предположению.
Вероятно, многие подумают, что указанная здесь деятельность музыки имеет очень мало важности. Но дальнейшее размышление может привести их к противоположному убеждению. Относительно влияния музыки на человеческое благосостояние мы думаем, что этот язык эмоций, который музыкальное образование развивает и утончает, по значению своему уступает только языку разума, а может быть, даже и ему не уступает. Изменения голоса, производимые чувством, служат средством возбуждения подобных же чувств и в других. В соединении с телодвижениями и выражением лица они придают жизнь мертвым словам, в которых разум выражает свои идеи; и таким образом дают слушателю возможность не только понимать то состояние духа, которое они сопровождают, но и принимать участие в нем; короче, они суть главнейшие проводники симпатии (сочувствия). А если мы рассмотрим, как много наше общее благосостояние, равно как и наши непосредственные удовольствия, зависит от симпатии, мы поймем важность всего, что делает эту симпатию сильнее. Если мы вспомним, что сочувствие заставляет людей поступать друг с другом справедливо, с лаской и уважением, что различие между жестокостью диких и человеколюбием цивилизованных людей происходит от усиления сочувствия; если мы вспомним, что эта способность, делающая нас участниками радостей и горя нашего ближнего, есть основание всех высших привязанностей, что в дружбе, любви и всех домашних радостях оно составляет существенный элемент, если вспомнить, в какой значительной мере непосредственные удовольствия наши увеличиваются через симпатию, как в театре, концерте, картинной галерее мы теряем половину удовольствия, если нам не с кем разделить его; словом, если мы вспомним, что всей той долей удовлетворенности, которая недоступна узнику, лишенному друзей, мы обязаны этой же симпатии, - то мы увидим, что едва ли можно преувеличить значение деятельности, которая развивает эту симпатию. Стремление цивилизации состоит в том, чтобы все более и более подавить эгоистические элементы нашего характера и развить социальные, чтобы ограничить наши чисто себялюбивые желания и расширить бескорыстные, - чтобы заменить частные удовольствия удовольствием, влекущим за собой счастье других или происходящим из него. И между тем как путем этого приноровления к общественному состоянию развивается сочувственная сторона натуры нашей, одновременно вырастает и язык сочувственного обмена мыслей, язык, посредством которого мы сообщаем другим испытываемое нами счастье и сами делаемся участниками их счастья. Этот двойной процесс, последствия которого уже довольно ясны, должен распространиться до таких пределов, о которых мы еще не можем иметь определенной идеи. Так как обычная скрытность наших чувств должна будет уменьшаться по мере того, как эти чувства будут становиться такими, что не потребуют скрытности, то мы можем заключить, что выражение их будет становиться гораздо живее, нежели мы можем вообразить себе теперь; а это предполагает более выразительный язык эмоций. В то же самое время чувства высшего и более сложного рода, испытываемые ныне только образованным меньшинством, станут общими для всех, и тогда произойдет соответственное развитие языка эмоций в более смешанные формы. Подобно тому как тихо рос язык идей, который - как он ни груб был вначале - дает нам теперь возможность с точностью передавать самые утонченные и сложные мысли, так возрастает тихо и язык чувства, который, несмотря на настоящее свое несовершенство, даст людям, в окончательном результате, возможность живо и совершенно передавать друг другу все волнения, испытываемые ими ежеминутно.
Итак, если, как мы старались показать, деятельность музыки состоит в облегчении развития этого языка эмоций, то мы можем смотреть на музыку как на пособие к достижению того высшего счастья, которое она смутно рисует. Эти смутные чувства неизведанного блаженства, пробуждаемые музыкой, эти неопределенные впечатления неведомой, идеальной жизни, вызываемые ею, могут быть приняты за пророчества, орудием выполнения которых музыка сама отчасти служит. Странную способность нашу так сильно поддаваться впечатлениям мелодии и гармонии можно считать указанием как на то, что возможность достижения тех глубоких наслаждений, которые они смутно внушают, лежит в пределах нашей природы, так и на то, что мелодия и гармония сами некоторым образом содействуют достижению этих наслаждений. При этом предположении становятся понятны могущество и значение музыки; вне его - они тайна.
Нам остается только прибавить, что если вероятие этих заключений будет допущено, то музыка должна занять высшее место в ряду изящных искусств, как наиболее содействующее человеческому благоденствию. Поэтому, опуская даже из виду непосредственные наслаждения, доставляемые музыкой ежечасно, мы не можем достаточно приветствовать тот прогресс музыкального образования, который становится одной из характеристических черт нашего времени.
Дополнение
Здесь необходимо ответить одному из наших оппонентов, лицу с чрезвычайно высоким авторитетом, взгляды которого были опубликованы 14 лет позже моего опыта. Я подразумеваю Дарвина. Мнение этого весьма усердного и внимательного наблюдателя среди натуралистов и тем более среди лиц, не привыкших к наблюдениям, - мнение его по вопросу, решаемому при посредстве индукции, должно быть принято с особым уважением. Я думаю, однако, что анализ покажет в данном случае недостаточность наблюдений Дарвина и недоказательность его рассуждений. Под влиянием своего учения о половом подборе он свел свои взгляды к тому, что музыка имеет свое происхождение в выражении чувств любви. Доказательствам, которые, по его мнению, подтверждают его гипотезу, он придает слишком большое значение и в то же время упускает из виду многие другие свидетельства, подтверждающие противоположное мнение. Прежде чем рассматривать причины нашего разногласия с его гипотезой в частностях, обратимся к более общим причинам разногласия.
Объяснение, которое дает Дарвин музыке, сходится с моим объяснением в том, что мы оба считаем музыку происшедшею от голосовых звуков, отличие же его взгляда от моего заключается в предположении, что музыка происходит от особого рода звуков - именно звуков любви. Я стремился показать, что музыка имеет свою основу в звуках, которые производит голос при возбуждении; звуки эти приобретают тот или другой характер в зависимости от рода возбуждения. Напротив, мнение Дарвина состоит в том, что музыка происходит от звуков, издаваемых от возбуждения самцом специально для приманивания самки во время ухаживания, и что от комбинации этих звуков произошла не только музыка любви, но и вообще музыка. Несомненно, что известные звуки голоса и различные размеры, сходные между собой, служат самопроизвольно - одни для выражения горя, другие для выражения радости, триумфа или военного увлечения. Соглашаясь с этим, я говорил, что все эти звуковые выражения ощущения являются первоисточником музыки. По Дарвину же, все музыкальные оттенки, выражающие всякого рода чувства, произошли исключительно от выражения чувства любви. Я думаю, однако, что это посредственное происхождение музыки менее вероятно, нежели непосредственное.
Эти различные мнения и выводы из них будут, быть может, более понятны, если рассматривать примеры с физиологической точки зрения. Сам Дарвин признает истинность изложенной в предыдущем моем опыте доктрины о том, что чувства выражаются известными проявлениями; вот что он говорит о позвоночных, дышащих атмосферным воздухом:
"Когда первобытные члены этого класса были очень возбуждены и их мускулы сильно сокращались, - весьма вероятно, они издавали звуки помимо их воли; если эти звуки были для них в каком-либо отношении полезны, то они, вероятно, постепенно видоизменялись и усиливались вследствие сохранения усвоенных приемов" ("Происхождение человека", т. 2, стр. 331).
Несмотря на то что в этом отрывке признается общее отношение между чувством и мускульными сокращениями, служащими для испускания звуков, этого еще недостаточно; именно Дарвин, с одной стороны, упускает из виду сильные звуки, сопровождающие сильное чувство, например: крик от ужаса или стон при агонии; с другой стороны, он не обращает внимания на различные звуки, не происшедшие "в порыве любви, злобы или ревности", но обыкновенно сопровождающие разного рода чувства. Дарвин полагает возможным считать установленным, что первоначально голосовые органы употреблялись и совершенствовались на пользу размножения видов (стр. 330).
Несомненно, однако, что животные, окружающие нас, дают нам мало примеров, подтверждающих такой взгляд. Пожалуй, можно было бы считать подтверждением курлыканья голубя, можно счесть, что и мяуканье кошки является доказательством того же, хотя я лично и сомневаюсь в том, чтобы звуки эти издавались самцом для привлечения самки. Вой собаки, однако, не имеет никакого отношения к половому возбуждению, то же можно сказать и по отношению к лаю, которым собака выражает всякого рода ощущения. Свинья хрюкает иногда в приятном ожидании чего-нибудь, иногда от удовольствия при еде, иногда от общего удовольствия при отыскивании пищи. Овцы же блеют при самых разнообразных ощущениях и обыкновенно не очень сильных; скорее от ощущений социальных и материнских, чем от половых. То же можно сказать о мычании коров. Не иначе обстоит дело и по отношению к домашней птице Кряканье уток выражает чувство общего удовольствия, и крик, издаваемый иногда целым стадом гусей, выражает скорее социальное возбуждение, нежели какое-либо другое чувство. Кудахтанье курицы выражает удовольствие, исключая разве момента после кладки яйца, когда ее голос выражает триумф. Пение петуха, по-видимому, выражает только доброе настроение духа. Во всех этих случаях мы видим выражение избытка нервной энергии, и если в одних случаях этот избыток выражается маханием хвоста, то в других он выражается в сокращении голосовых мышц. Что это отношение имеет место не при одном каком-либо чувстве, а при различных - есть истина, стоящая, как мне кажется, в противоречии со взглядом, что "голосовые органы первоначально употреблялись и совершенствовались на пользу размножения видов".
Гипотеза о происхождении музыки от любовных звуков, издаваемых самцом для привлечения самки, основана на популярном мнении, что пение птиц есть известного рода ухаживание; это мнение принимает и Дарвин, утверждая, что "самец, состязаясь с другими самцами, проявляет все свое искусство, чтобы заслужить любовь самки". Обыкновенно Дарвин не принимает без критики и проверки обыденные истины; в данном же случае он поступает именно таким образом. Между тем совершенно достаточно поверхностного наблюдения, чтобы разбить это мнение, пущенное в обращение, как мне кажется, поэтами. Подготовляясь заняться этим вопросом, я начиная с 1883 года делал наблюдения над певчими птицами.
7 февраля 1883 года мне случилось услышать пение жаворонков; но, что еще замечательнее, в течение теплой зимы 1884 года, именно 10 января, я видел жаворонка, высоко поднявшегося в воздухе, и слышал его пение. А между тем жаворонки скрещиваются лишь в марте. Услышав пение реполова около конца августа 1888 года, я стал отмечать себе дни, в которые он пел осенью и зимой: мною был отмечены сочельник, день Рождества Христова и даже в рождественские дни до 29 декабря; он начал снова петь с 18 января 1889 года. Насколько обычно у нас пение дрозда в теплые зимы - известно всем. Вблизи моего дома поселилось несколько дроздов; это обстоятельство дало мне возможность сделать несколько наблюдений. Самец пел в ноябре 1889 года. Я сделал отметки о его пении накануне Рождества, затем снова 13 января 1890 года и время от времени в остальные дни того же месяца. В феврале, в период скрещивания, я слышал его пение изредка, и совсем не слышал пения, кроме разве нескольких нот рано по утрам, - в период вывода птенцов. А теперь, в середине мая, когда выведенные в моем саду птенцы уже вылетели из гнезда, дрозды снова начали громко петь и продолжали пение в течение всего дня, с некоторыми перерывами. Как я уже и раньше наблюдал, пение это продолжается до июля. Насколько ясна прямая связь между пением и теми условиями, которые возбуждают веселое расположение духа, прекрасно иллюстрируется обстоятельством, которое я наблюдал 4 декабря 1888 года: в ясный и теплый день в кустарниках парка Holmwood Common, точно весной, слышалось пение самых разнообразных птиц: реполовов, дроздов, зябликов, коноплянок и многих других, названия которых я не знаю. Сочинения по орнитологии дают подтверждение того же. Вуд удостоверяет, что травянка продолжает "петь в течение целого года, прекращая пение лишь во время линяния". Пение монаха (sylvia), говорит он, "продолжается в течение всего года", и из птиц, содержащихся в клетках и поющих без перерыва весь год (за исключением времени линяния), он называет щура, коноплянку, щегла и чечетку.
Я думаю, что эти примеры доказывают несостоятельность заимствованной Дарвином обыденной истины. Каково же истинное толкование? Как пение и насвистывание мальчиков и взрослых, так и пение птиц есть результат избытка энергии; при благоприятных обстоятельствах этот избыток сил уменьшается. Ухаживание и пение, настолько уже это можно считать доказанным, относятся друг к другу не как причина к действию, а как сопутствующие обстоятельства они оба являются результатом одной и той же причины. Во всем царстве животных начало воспроизводства связано с избытком поглощаемого материала, необходимого для самосохранения, а также необходимого и для сохранения вида. Избыток энергии проявляется в необычайной живости и веселых песнях. Мы слышали пение птиц и во время скрещивания, и во время кормления, и просто при благоприятной погоде. Почему, например, в некоторых случаях птицы, как дрозды и реполовы, гораздо больше поют после времени вывода птенцов, нежели до этого времени? Мы показали также, что птицы, особенно дрозды и монахи, поют часто и зимой; те и другие потребляют большое количество червей на лужайках и в парках; дрозды же имеют еще то преимущество, что они достаточно сильны, чтобы раздавить скорлупку улиток, находящихся еще в зимней спячке; эти обстоятельства обыкновенно и ставятся в связь с тем, что первыми между певчими птицами поют именно дрозды и монахи. Нам остается еще сказать, что ссылка на пение самцов с целью привлечения самок можно легко оспаривать. Насколько часто имеет место такое соперничество в период скрещивания, я не имел случая наблюдать, но, по всем вероятиям, оно случается и в другое время. Мне случилось несколько раз слышать в июне, как пели попеременно монахи. Но еще более замечательным примером служат реполовы: в осенние месяцы они обыкновенно поют один после другого. Вопросы и ответы их продолжаются обыкновенно минут по пять.
Даже если эти обстоятельства подтверждают популярное мнение, перенятое Дарвином, о том, что пение птиц есть некоторого рода ухаживание; даже если удовлетворительны доказательства, заменяющие собой массу опровержений того, что пение птиц есть развившаяся форма звуков, издаваемых при половом возбуждении самцом для привлечения самки, - заключения эти, я думаю, мало подтвердят ту мысль, что и человеческая музыка имела точное такое же происхождение. Во-первых, птичий тип, вообще развившийся в типе пресмыкающихся, в весьма малой степени родствен типу позвоночных, который восходит до своего высшего представителя - человека; во-вторых, к певчим птицам, за малыми исключениями, принадлежит единственный отряд Incessores (ходящие). Так что если бы изобразить тип позвоночных в виде дерева, высшей веткой которого есть человек, то на таком дереве ветвь, от которой идут ветки, образующие тип птицы, расположились бы гораздо ниже, а группа певчих птиц образовала бы собой только конечное подразделение этой ветви. Чтобы дать взгляду Дарвина ценное подтверждение, мы должны были бы найти, что, чем выше мы будем подниматься от низших форм позвоночных, от которых произошел человек, тем яснее становится звуковое выражение полового чувства. По отношению к другим особенностям прародителей человека дело обстоит именно так, что, чем ближе подвигаемся мы к человеку, тем яснее становятся эти особенности (например, приспособление рук и ног для лазания). Так, мы могли бы найти, что употребление голоса с целью удовлетворения полового возбуждения становится все более определенным и переходит в человеческое пение. Но этого-то мы и не находим. Южноамериканские обезьяны (иногда называемые ревунами) оглашают леса "ужасающим концертом": Ренджер (Rengger) объясняет эти концерты не чем иным, как просто желанием производить шум. Дарвин соглашается, что то же самое происходит и с гиббонами; единственное исключение, на которое указывает он, - это Hylobates agilis, который, по свидетельству Уотергауза, поет хроматическую гамму вверх и вниз { Более чем вероятно, что хроматическая гамма, распеваемая гиббоном, представляет собой непрерывающийся звук. Предположение, что их гамма состоит их определенных полутонов, есть, по моему мнению, большое преувеличение, принимая во внимание, что даже большинство людей, имеющих прекрасный слух, не могут безошибочно пропеть хроматическую гамму; успех возможен лишь после долгой практики, и совершенно невероятно, чтобы это могло удаваться обезьянам.}. Он думает, что такой сравнительно музыкальный подбор звуков служит для привлечения самки; однако нет никакого доказательства, что это действительно так. Если мы вспомним, что у форм, ближе всего стоящих к человеку, как у гориллы и шимпанзе, нисколько не выделяется их музыкальная способность, то увидим, что сама эта гипотеза должна отказаться от такого доказательства, которое само нуждается еще в подтверждении. И действительно, сам Дарвин говорит в своем труде о происхождении человека (т. 2, стр. 332): "Удивительно, что мы все-таки не имеем достаточно пригодного доказательства, что органы эти у самцов млекопитающих служат для привлечения самок", - такое допущение почти равносильно отказу от своего мнения.
Еще более заметно отсутствие доказательств, когда мы коснемся самой человеческой расы, - можно сказать лучше - не отсутствие доказательств, а присутствие опровержений. Я привожу здесь из моей Описательной социологии несколько показаний путешественников о первобытной музыке (найти эти ссылки можно в соответствующих главах). Начнем с описания самых низших рас.
"Песни туземцев (в Австралии)... чаще всего создаются под влиянием минуты и выражают то, что привлекает внимание поющих в данный момент." "Ватшандии, увидя, что я очень заинтересовался эвкалиптами, тотчас же сложили на эту тему песню." Огнеземельцы (Fuegians) страстно любят музыку и обыкновенно поют в лодках и, конечно, отбивают такт, как то делают многие первобытные народы. "Главный сюжет песен арауканцев есть прославление их героев", "песня, которую они пели за работой, была проста и касалась главным образом труда", она была таковой же "в каждом отдельном случае; только напев песни был то веселый, то грустный". Гренландцы поют "о своих подвигах на охоте" и "песни о деяниях своих предков". "Индейцы на верхнем течении Миссисипи изображали в песне, как они преподнесли нам жирную собаку", и затем хор повторяет это. О других североамериканских индейцах мы читаем, что "песня, которую пели женщины, была приятна... люди сначала произносили слова, восхваляющие самих себя". У карриеров (в Северной Америке) имеются профессиональные композиторы, "изощряющиеся в складывании песен на случаи празднеств, когда новые напевы слушаются с охотой". О новозеландцах мы читаем: "Пение этих произведений (рыдания) похоже на церковное пение". "Каждое событие изображается соответствующими песнями, которые повторяются, если понравятся." "Люди, работая, поют соответствующие песни." Предлагая путешественникам еду, женщины поют следующее: "Что будет вашей пищей? Моллюски и корень папоротника, вырытый из земли". У туземцев Сандвичевых островов "наиболее замечательные события их истории сохранились в песнях". Когда они учатся читать, "они не могут повторять урока иначе как на распев". Кук видел у таитян странствующих музыкантов, поющих только что сложенные ими сказания. "Житель о-ва Самоа не может сильно грести без того, чтобы не запеть." Вождь кийанов (Kyans) "Тамаван вдруг вскочил, и из его уст вырвалась импровизированная им песнь, в которой воспевались мистер Джемс Брук и я; в заключение был осыпан теплыми похвалами восхитивший его пароход". В Восточной Африке "рыбак гребет с песнями, носильщик тащится и поет, хозяйка дома также с песнями растирает зерна". Восточный африканец в пении "удовлетворяется импровизацией нескольких слов без смысла и без ритма и повторяет их до тошноты". У дагомейцев каждое событие "от приезда иностранца до землетрясения" перекладывается в песню. Когда береговые негры гребут, они поют "то о какой-нибудь любовной интриге, то восхваляют какую-нибудь женщину, известную своей красотой".
В Лоанго "женщины, обрабатывая землю, оглашают поля своими деревенскими песнями". Парк рассказывает, что бамбарры "облегчают песнями свою работу; одну из таких песен они импровизировали при мне, и я сам был сюжетом этой песни". "В некоторых частях Африки ничего не делается без песен." "Они весьма искусно приспособляют сюжет песни к текущим событиям." Малайцы "увеселяют свои свободные часы... повторением песен, которые по большей части комментируют разные поговорки... Нередко то, что они пересказывают на своих празднествах (bimbangs), есть рассказы о любовных похождениях". На Суматре девушки часто затягивают чувствительную песню, которой вторят молодые люди.
Баллады камчадалов, "по-видимому, навеяны горем, любовью или семейным чувством", и музыка их несет "отпечаток горя и смутной, беспомощной печали". Говорят, что у них "обыкновенно женщины слагают любовные песни". Киргиз "певец сидит на одном колене и поет неестественным голосом; его песнь носит обыкновенно любовный характер". Нам рассказывали, что у якутов "напевы монотонны... песни их воспевают красоту пейзажа в таких выражениях, что мне кажется она преувеличенной" .
В этих выдержках, которые (за исключением повторений) составляют все, что содержится по этому вопросу в Описательной социологии, обнаруживаются несколько удивительных явлений. У самых низших рас то, что называлось музыкальным произношением, было лишь сообщение о только что прошедших событиях и, по-видимому, сообщение, сделанное под впечатлением о них.
В предыдущих статьях есть общий намек на происхождение напевов и песни от возбужденной речи, на то же намекают и некоторые свойства более развитых рас. Но они показывают нам также, что выраженные в форме музыки чувства, относящиеся к текущим или прошедшим событиям, суть чувства различных родов; то чувство приятного расположения духа, то чувство радости или триумфа, то удивление, восхваление или восхищение или, наконец, горе, меланхолия, упрек. Только у некоторых более развитых рас, как, например, у полуцивилизованных малайцев и народов Северной Азии, мы находим песни о любви, и то, к удивлению нашему, рассказывают, что песни эти поются не мужчинами, а женщинами. Ни одно из всех этих свидетельств не удостоверяет нас, что песнь о любви когда-либо была самопроизвольно спета для прельщения женщины. Выражение любви в музыке совершенно отсутствует у более первобытных и у многих более развитых народов; мы находим его, наперекор предположениям гипотезы Дарвина, совершенно в ином виде. Нам надо еще сделать исследования по этому вопросу среди цивилизованных народов, прежде чем принять, согласно его взглядам, что первой музыкой были серенады и тому подобное { После того как эта статья была отослана в типографию, я получил от одного американского антрополога, Овэна Дорсей, несколько статей, содержащих в себе подобные свидетельства Более чем из трех дюжин напевов и песен у омахов, понка и других индейцев, частью исполненных с музыкой или без нее, он сосчитал лишь пять, которые имели какое-либо отношение к чувству любви. В то время как выражение чувства любви исходило от женщин, мужчины только зубоскалили.}.
Даже в том случае, если бы этот взгляд был подтвержден фактами, то остался бы необъясненным самый процесс, при помощи которого звуки от возбужденного полового чувства превратились в музыку. В предыдущем опыте я указал, как различные качества, отношения и сочетания тонов, вызванные самопроизвольно всякого рода ощущениями, представляют собой в неразвитом виде характер речитатива и мелодии. Сведя свою гипотезу к такой форме, которая допускает сравнения, Дарвин должен был бы показать, что звуки, вызванные половым возбуждением, обладают теми же чертами, и, доказав, что его гипотеза наиболее устойчива, он должен был бы показать, что эти звуки обладают такими свойствами в наивысшей степени. Но он не попытался сделать это.
Вместо того чтобы сказать, что корни музыки находятся в голосовых звуках, вызванных различного рода эмоциями, он просто утверждает, что корни музыки заключаются в голосовых звуках, вызванных только чувством любви; он не приводит, однако, оснований, почему нужно оставить без внимания влияние эмоций в широком смысле и признавать лишь влияние специальных эмоций.
Девятнадцать лет после издания моего опыта "Происхождение и деятельность музыки" мистер Эдмунд Герней (Guerney) критиковал его в своей статье, напечатанной в июльской книжке "Fortnightly Review" в 1876 г. Занятия более важным трудом меня удержали от возражения. Однако лет десять назад я думал защищать свои взгляды против возражения Дарвина и Гернея, но смерть Дарвина заставила меня отложить на некоторое время разбор его взглядов; затем еще более неожиданная смерть Гернея снова заставила меня отложить работу. Теперь, однако, я должен сказать все, что мне кажется необходимым, несмотря на то что нет никакой возможности услышать от них возражения. Я, однако, отвечал по поводу некоторых возражений Гернея; например, по поводу того, что он принимает гипотезу о происхождении музыки из звукового выражения половых ощущений. К доказательствам, приведенным в другом месте для опровержения этой гипотезы, я хочу здесь прибавить, что я мог бы прибавить и раньше - именно, что это обстоятельство стоит в противоречии с одним из основных законов эволюции. Всюду развитие идет от общего к частному. Ранее всего обозначаются черты, общие большому числу вещей, затем те черты, которые общи меньшему кругу вещей, и только тогда возникают те черты, которые отличают ее от других вещей. Генезис, который я описал, подтверждает этот основной закон. Он основан на том обстоятельстве, что эмоции, как общее правило, влекут за собой мускульные сокращения вообще. Как менее общее правило, эмоция влечет за собой обыкновенно, наряду с сокращением других мышц, также и мышц, управляющих дыхательным и голосовым органами. Сюда же относится еще менее общее правило, что звуки указывают на изменение эмоций относительно их напряженности; наконец, наименее общее правило, устанавливающее родство между звуковым выражением эмоций и характером вокальной музыки; вывод из этого тот, что здесь происходила прогрессивная специализация. Взгляд, который м-р Герней заимствовал от Дарвина, заключается в том, что от специальных действий, производящих специальные звуки, сопровождающие половое возбуждение, произошли разнообразные действия, производящие разнообразные звуки, сопровождающие уже все остальные чувствования. Сначала явилось выражение какой-нибудь специальной эмоции, и от этого произошли звуковые выражения эмоций вообще, т. е. порядок развития был обратный.
Многие возражения м-ра Гернея проистекают от недостаточного его знакомства с законами развития. Он делает коренную ошибку, предполагая, что более развитой организм отличается от организма менее развитого всеми разнообразнейшими признаками; между тем гораздо чаще бывает, что организмы, более развитые в одном отношении, являются одинаковыми или в меньшей степени развитыми в других отношениях; в общем, способность организма к передвижению увеличивается вместе с ростом его развития, а между тем многие млекопитающие более легки на бегу, нежели человек. Высота развития весьма часто обозначается степенью умственного развития, а между тем наиболее развитой в умственном отношении попугай несравненно менее развит в отношении зрения, быстроты движений и способности разрушения, чем несравненно нижестоящий по умственному развитию сокол. Контраст между птицами и млекопитающими очень хорошо иллюстрирует общую истину. Скелет птицы несравненно больше разнится в отношении разнородности от скелета низших позвоночных, нежели скелет млекопитающих; мало того, у птицы несравненно более развиты дыхательные органы, у них также и температура крови выше и способность передвижения гораздо больше; несмотря на это, многие млекопитающие более развиты, чем птицы, в отношении размеров и приспособленности к различным действиям (особенно к хватанию), а равно и в умственном развитии. Так что, очевидно, ошибочно утверждать, что всякий, стоящий выше по развитию, в общем, равным образом развит выше во всех частностях.
Вот пример одного необычных заключений м-ра Гернея, основанных на такой ошибке. "Звонкость звука, - говорит он, - как часто она ни сопровождает песню или разговорную речь, не является ни в каком отношении ни единственной, ни необходимой" (стр. 107). Это возражение само себя разбивает, если рассматривать его с его же точки зрения; так, если песнь и возбужденная речь, вообще звонкие, в известных случаях характеризуются глухими звуками, то это обстоятельство опять выражает сродство между ими обеими - сродство, которое м-р Герней пытается опровергнуть. С другой стороны, с его же точки зрения, это возражение заключает в себе описанное выше ошибочное представление. Если в песне или, лучше, в некоторой ее части отсутствует характер звонкости, в то время как другие черты развитого выражения чувства имеются налицо, - то это подтверждает лишь ту истину, что не всегда все черты более развитого явления находятся в наличности. У нас теперь под рукой нечто вроде ответа на его нижеследующее возражение. Он продолжает так:
"В речитативе, который он (Спенсер) рассматривает как естественную и историческую ступень между речью и песней, быстрое изменение диапазона невозможно, и этот речитатив отличается от тонов даже обыкновенной речи именно большей монотонностью" (стр. 108).
Герней не обращает внимания на то обстоятельство, что, в то время как в речитативе отсутствуют многие черты развитого выражения возбуждения, все-таки две из них имеют место. Во-первых, более сильный резонанс звука, в зависимости от более сильного сокращения голосовых связок, чем именно и отличается речитатив от обыкновенной речи. Во-вторых, некоторое повышение диапазона или отступление от средних тонов голоса, - черта, равным образом предполагающая более сильное напряжение известных голосовых мускулов в зависимости от более сильной эмоции.
Другое затруднение, создаваемое м-ром Гернеем, не имело бы, вероятно, места, если бы он имел сведения о музыкальном темпе, который он явно считает характерной принадлежностью всех явлений, куда, как фактор, входят душевные явления. Так, он говорит: "В настоящее время уже нельзя предположить, что ритмичное выражение чувства могло произойти от возбужденной речи" (стр. 110). Если бы он познакомился с главой о ритмичности чувствований в моих Основных началах; он бы увидел, что наряду с неорганическими все органические явления - от аппетита и сна до дыхания и биения сердца, от мигания глаз до перистальтики кишок, от сокращения ноги до иннервации, - все эти явления или совершенно, или частью ритмичны.
Приняв во внимание все эти факты, он бы увидел, что тенденция ритмичности очень хорошо выражена в музыкальном выражении и весьма несовершенно в возбужденной речи. Точно так же, как при известных эмоциях люди вздрагивают телом и ломают себе руки, сокращения голосовых органов становятся то сильнее, то слабее. Без сомнения, это указывает на то, что выражение страсти, далеко не однообразное, характеризуется часто повторяемыми усилениями и ослаблениями звука, равно как и часто повторяемыми ударениями. Тут мы имеем дело с ритмом, хотя и неправильным.
Нуждаясь в познаниях об основных принципах эволюции, м-р Герней в другом месте выставляет как опровержение то, что на самом деле является доказательством. Так, он говорит:
"Музыка отличается от возбужденной речи тем, что она выражается не только определенными размерами темпа, но также и определенными тонами в гамме. Это обстоятельство является постоянной отличительной чертой всевозможных как зачаточных, так и вполне развитых музыкальных рядов, когда-либо примененных; между тем переход к диапазону, выражающему эмоциональное возбуждение речи, как то показал Гельмгольц, тенен и совершенно не заметен" (стр. 130).
Если бы м-р Герней знал, что во всех случаях эволюция идет от неопределенного к определенному, то он, без сомнения, увидел бы, что темп эмоциональной речи должен быть неопределенным по сравнению с темпом развитой музыки. Прогресс развития одного в другое зависит частью от увеличения определенности темпа, равно как от увеличения определенности музыкальных интервалов.
На его ссылку, что не только "развитой музыкальный ряд", но и "зачаточный" вполне определенны, можно с очевидностью ответить, что самое существование такого музыкального ряда, который можно предполагает, что первая ступень прогресса чтобы произвести музыкальный ряд, необходимо произвести нечто определенное, и до тех пор, пока не достигли музыкальных рядов, невозможно было записать музыкальной фразы. Мало того, если бы мистер Герней вспомнил, что существует очень много людей со столь несовершенным музыкальным слухом, что если бы только он мог проверить их попытки насвистеть или пропеть сквозь зубы какие-нибудь мелодии, то увидел бы, насколько неопределенны их музыкальные восприятия, и нашел бы основания усомниться в том, что музыкальные ряды были всегда определенными. То, что мы называем дурным слухом, есть несовершенство различных степеней, и если оно не очень велико, то его еще можно устранить путем упражнения; все это нас достаточно убеждает в том, что музыкальный такт усваивается нами постепенно. Некоторые возражения м-ра Гернея поразительно несущественны. Вот пример:
"Известно, что при пении, составляющем в наше время лишь маленькую ветвь музыки, постоянно делают сознательные усилия. Так, например, самая несложная мелодия потребовала бы значительных усилий голоса soprano, если бы пропеть ее в высоком регистре; между тем разговорная речь естественно подчиняется физиологическим законам эмоции" (стр. 117).
Действительно, совершенно естественно, что певец, желая сделать ударение или отметить какие-либо черты в возбужденной речи, должен сделать "сознательно усилия". Но что бы м-р Герней сказал о танцах? Едва ли бы он отрицал, что часто прыжки самопроизвольно зависят от возникшего чувства. И он с трудом мог бы усомниться в том, что первобытные танцы возникли как систематизированная форма таких прыжков. Или, рассматривая мнение, что эквилибристика развилась из самопроизвольных движений, стал бы он опровергать его, противопоставляя другое - именно, что прыжки и вращательные движения канатного плясуна совершаются с "сознательными усилиями"?
В своем разработанном труде о Силе звука м-р Герней, повторяя в иной форме те возражения, с которыми я имел дело выше, прибавляет к ним еще несколько других. Мне необходимо коснуться одного из них, которое с первого взгляда кажется наиболее высоким. Он выражается таким образом:
"Каждый может убедиться в том, что он очень широко пользуется интервалами при возбужденной речи (так, обыкновенно в регистре насчитывается до 12 диатонических нот); он убедится также и в том, что в обыкновенном разговорном языке пользуется высоким и низким диапазоном; если бы он задержал который-нибудь из крайних звуков, то заметил бы, что звук этот находится вне регистра его голоса при пении".
Та часть моей гипотезы, против которой м-р Герней здесь возражает, заключается в том, что в возбужденной речи, равно как и в пении, чувство, вызывая мускульные сокращения, причиняет отклонения от средних тонов голоса, увеличивающиеся при усилении сокращения, и затем в том, что это обстоятельство служит подтверждением происхождения музыки от возбужденной речи. На это м-р Герней полагает совершенно достаточным возразить; что при разговорном языке употребляются более высшие ноты, нежели при пении. Но если, как подразумевается в его словах, есть какое-то физиологическое препятствие для издавания в одном случае более высоких нот, нежели в другом, то мои аргументы подтверждаются, если в том или другом случае более сильная эмоция выражается более высоким диапазоном. Если, например, известное грудное do (ut de poitrine), с которым Тамберлик выходит из дома в одной из сцен в опере "Вильгельм Телль", считается за выражение высшей степени воинственного патриотизма, то мое положение можно считать справедливым даже и в том случае, если бы он мог в своем разговорном языке произнести еще более высокую ноту. Из моих ответов на возражение м-ра Гернея нижеследующие два, наиболее существенные, вызваны нижеследующим отзывом, в котором он сводит свои заключения. Вот его слова:
"Достаточно вспомнить, что сколько ни размышляй, а придешь к тому же заключению, что дуб происходит от желудя; так музыкальное дарование, равно как удовольствия, которые имеют общее с музыкой и ни с чем иным, является прямым потомком чисто музыкального и не иного какого дарования и удовольствия; и как бы это ни было грубо и искусительно применить то же к разговорной речи, можно утверждать, что музыка относится к совершенно особому порядку" (стр. 492).
Таким образом, предполагается, что настоящий зародыш музыки относится к вполне развитой музыке так же, как желудь к дубу. Мы попробуем теперь спросить: много ли признаков дуба мы можем найти в желуде? Почти ни одного; затем попробуем предложить еще вопрос-, много ли признаков музыки мы находим в звуках возбужденной речи? Весьма много. Несмотря на это, м-р Герней думает, что музыка имеет свое происхождение в чем-то таком, что могло бы быть настолько непохоже на музыку, насколько желудь непохож на дуб, и в то время отвергает теорию, по которой музыка происходит каданс от чего-то, что не менее похоже на музыку, нежели каданс возбужденной речи; и делает он это потому, что велико различие между характером каданса речи и характером музыки. В одном случае он молча допускает громадное различие между зародышем и организмом, в другом - он возражает потому, что зародыш и организм не во всех отношениях сходны.