Исторические портреты

Толстой Американец

Граф Федор Иванович Толстой — «Американец» — русский аристократ первой половины XIX века, происходил на графской ветви рода Толстых. Основатель этого рода Петр Андреевич Толстой с собачьим усердием служил Петру Первому и не раз выполнял его деликатные поручения. Это он уговорил вернуться в Петербург на свою погибель бежавшего от отцовского деспотизма несчастного царевича Алексея Петровича. Петр, ценивший услуги Толстого, пожаловал ему титул графа и осыпал милостями, позволившими этому царедворцу нажить крупное состояние. Но после смерти Петра интриги Толстого против Меньшикова привели к тому, что его, лишив имений и титула, отправили в Соловки, где он и умер на 84-м году жизни. Императрица Елизавета Петровна вернула потомков Петра Андреевича из ссылки и даже возвратила им титулы и часть состояния.

Отец Федора Толстого Иван Андреевич, человек спокойный и уравновешенный, поступил на военную службу, где дослужился до звания генерал-майора. Он пользовался всеобщим уважением и до конца жизни был предводителем дворянства в Кологривском уезде — там находилось его имение.

Мать Анна Федоровна происходила из почтенного, но небогатого рода Майковых. У супругов было семеро детей: три сына и четыре дочери. Федор — первенец этой многодетной семьи — уже в раннем детстве отличался строптивостью и упрямством. С его буйным характером мог справиться только отец и то лишь потому, что у него, человека военной закалки, была тяжелая рука. Федор его побаивался и уважал.

«Был он человеком необыкновенным, преступным и привлекательным», — так исчерпывающе точно охарактеризовал Федора Ивановича его двоюродный племянник Лев Толстой. И действительно, в жизни этого странного человека много загадочного и необъяснимого. Он бывал жесток, имел своеобразные понятия о чести, но не принадлежал к тем порочным натурам, для которых злоба и жестокость так же естественны, как яд для гремучих змей. Обладая холодным рассудком и силой воли, он мог контролировать свои пороки, когда этого хотел.

Эгоцентрик и дуэлянт, мот и профессиональный картежник, блестящий собеседник и полемист, Федор Толстой жизнь воспринимал чисто интуитивно и обо всем имел своеобразное суждение. Его жизненная философия отличалась полным отсутствием иллюзий. В нравственные принципы он не верил и полагал, что в мире царит хаос, не оставляющий места для гармонии. Высокомерный в удаче, спокойный в несчастье, он при всех обстоятельствах жизни сохранял свирепое мужество и уверенность в себе.

По натуре Федор Толстой был азартным игроком, поэтому судьба благоволила ему — ведь игра ее стихия, и она любит тех, кто бросает ей вызов. Одаривает наглых больше, чем скромных, и нахрапистых чаще, чем робких. Она долго и усердно служит тому, кто ни в чем не знает меры, наделяет своего избранника неотразимым обаянием, покровительствует ему за игорным столом, избавляет от монотонности бытия. Жизнь такого баловня фортуны становится многообразной, расцвеченной приключениями. Правда, жизнь, столь раскинувшаяся в ширину, обычно лишена глубины, без которой подлинное творчество невозможно. Творческое бесплодие и было, по-видимому, причиной скрытого комплекса неполноценности Федора Толстого и яростным стимулом его воинствующего индивидуализма. Впрочем, при случае и он мог написать острую, приправленную злостью эпиграмму. И хотя Федор Толстой не оставил нам литературного наследия, зато сумел превратить свою жизнь в великолепный авантюрный роман.

Внешность его была чарующей: широкоплечий, прекрасно сложенный, с живописной копной черных волос, роскошными бакенбардами и выразительными темными глазами, гневного взгляда которых не мог выдержать никто, он как бы самой природой был создан для военной карьеры. Отец хотел, чтобы Федор стал моряком, и отдал его в Морской корпус, но завершив там учебу, он почему-то решил служить на суше и поступил в Преображенский полк, где быстро проявился его своеобразный нрав. Остроумный, темпераментный, страстный, он пользовался успехом у женщин. Тех, кто ему нравились, он очаровывал, а к людям ему несимпатичным относился с надменностью и ледяным холодом. Они его не любили и боялись. Самолюбивый и заносчивый, он не только не прощал обид, но сам мог обидеть любого, просто так, из чистого каприза. Результатом этого были дуэли. Толстой не только не избегал их, но даже искал, ибо чувствовал особое удовольствие, ставя на кон свою жизнь.

Фаддей Булгарин, служивший с ним в одном полку, вспоминает: «Толстой был опасный соперник, потому что стрелял превосходно из пистолета, великолепно фехтовал и рубился мастерски на саблях. При этом он был точно храбр и, невзирая на пылкость характера, хладнокровен и в сражении, и в поединке».

То была эпоха, когда удаль ценилась превыше всего. Удальцом считался человек не только храбрый в поединках, но и вообще пренебрегающий любой опасностью. Самые дикие поступки совершались ради выигрыша нелепого пари или же просто для эпатажа. Это вполне соответствовало характеру Федора Толстого. «Человек эксцентрический, — писал Булгарин, — он имел особый характер, выходящий из обычных светских норм, и во всем любил одни крайности. Все, что делали другие, он делал вдесятеро сильнее. Тогда было в моде молодечество, а Толстой довел его до отчаянности».

Весной 1803 года Толстой узнал, что естествоиспытатель Алексей Гартнер сконструировал воздушный шар и намерен совершить полет над Петербургом. Федор явился к нему в мастерскую и сказал тоном, нетерпящим возражений:

— Я лечу вместе с вами.

— Мне не нужны пассажиры, — ответил Гартнер, которому не понравилась столь развязная самоуверенность.

— Не полечу я, не полетите и вы, — пожал плечами Толстой и, обнажив кортик, направился к шару, привязанному во дворе.

— Да вы сумасшедший, — воскликнул Гартнер, но поняв, что этот офицер намерен выполнить свою угрозу, поспешно добавил: — черт с вами, согласен.

Воздушный шар медленно оторвался от земли и очутился в небесном просторе. У Толстого замерло сердце. Еще никто в России не видел панорамы такой изумительной красоты. Весь Петербург, волшебно уменьшившийся в размерах, проплывал внизу в голубоватой дымке: Екатерининский дворец, Чесменская колонна, Царскосельский дворцово-парковый ансамбль, величественное течение Невы. Толстой был в полном восторге.

— Спасибо, голубчик, — сказал он Гартнеру. — Я у вас в долгу.

К несчастью, в этот день был полковой смотр, а Толстой на нем не присутствовал. Командир полка полковник Дризен, педант из обрусевших немцев, при всех отчитал его как мальчишку. Толстой вскипел и плюнул в него. Все оцепенели. Полковник спокойно достал платок, вытер плевок с рукава своего мундира и, не сказав ни слова, удалился. Через несколько минут Толстой был арестован и доставлен в его кабинет.

— Я могу предать вас военному суду, — сказал полковник, — но такое оскорбление смывается только кровью. Я убью вас.

Дуэль состоялась в тот же день. Полковник был ранен в плечо. И хотя дело постарались замять, ибо полковник нарушил закон, вызвав на поединок своего подчиненного, было ясно, что добром для Федора эта история не кончится. Ему нужно было на время исчезнуть из Петербурга.

Как раз тогда его двоюродный брат и тезка Федор Петрович Толстой — художник-медальер — должен был отправиться в кругосветное плавание с экспедицией Крузенштерна. Художник, подверженный морской болезни, хотел избежать этого путешествия. Вот родственникам и пришла в голову идея заменить одного Федора на другого. И они осуществили это так ловко, что Крузенштерн ничего не узнал. В судовых документах Федор Толстой (разумеется, художник), характеризовался как «молодая благовоспитанная особа», состоящая при посланнике Резанове, которому было поручено заключение торгового соглашения с Японией. Неизвестно, чем бы закончилась провалившаяся миссия Резанова, если бы в ней принял участие такой «дипломат», как Толстой, но увидеть японские берега ему было не суждено. Эта «молодая благовоспитанная особа», незаконно проникшая на судно, всего лишь за несколько недель умудрилась споить и перессорить всех матросов и офицеров. Да как перессорить! Впору за ножи было хвататься.

Экспедиция Ивана Крузенштерна вышла из Кронштадта в начале августа 1803 года на двух парусных шлюпах — «Надежда», где находились сам Крузенштерн, дипломатическая миссия Резанова и такой «подарочек судьбы», как Федор Толстой, и «Нева», которой командовал однокашник и друг Крузенштерна капитан Лисянский. Это было первое кругосветное плавание кораблей российского флота. Продолжалось оно с 7 августа 1803 года по 19 августа 1806 года, т. е. более трех лет. Поскольку у Федора Толстого на корабле не было никаких обязанностей, он скучал и развлекался, как мог. Его темперамент требовал деятельности, что нашло выражение в зловредных шалостях. Старенький корабельный священник Гидеон, обладатель роскошной бороды, пытался урезонить шалопая нравоучительными беседами. Федор Иванович напоил его до утраты пульса, и когда батюшка, впав в нирвану, лежал на палубе, припечатал его бороду к полу казенной печатью, украденной у Крузенштерна. Когда же тот протрезвел и хотел подняться, Толстой приказал:

— Лежи! Не дай бог, печать сорвешь, а она казенная.

Священник заплакал.

— Хорошо, — сказал Толстой, — я тебя освобожу, но для этого придется обрезать твою бороду.

— Согласен, — жалобно простонал старичок, которому в тот момент больше всего на свете хотелось опохмелиться.

Когда «Надежда» встала на якорь у острова Нукагива, жители которого так обожали татуировки, что были похожи на павлинов, Толстой обратился к местному мастеру, и тот расписал все его тело полинезийскими тотемами, изображающими фантастических змей и птиц. Нетронутыми остались только лицо и шея. По тем временам для русского аристократа это был дикий поступок, но Толстой остался доволен. Впоследствии, уже в Петербурге, он с удовольствием демонстрировал друзьям свои наколки. Это происходило обычно после званых обедов. Федор Иванович оголялся перед гостями по пояс, после чего, к неудовольствию дам, в сопровождении одних лишь мужчин удалялся в отдельную комнату, где раздевался уже догола, позволяя лицезреть все остальное.

Но это было потом. А пока Толстой продолжал испытывать терпение капитана Крузенштерна и сумел довести этого добрейшего человека до белого каления. Еще будучи на Нукагиве, он сумел подружиться с королем острова Танегой, наивным бесхитростным аборигеном. Федор сумел уговорить его величество стать своей собакой, и вскоре вся команда с удовольствием наблюдала, как Толстой берет небольшую палку, швыряет ее за борт и командует: «Пиль, апорт!» И вот уже король бросается в воду, прихватывает «добычу» зубами и приносит «хозяину».

Наконец, терпение Крузенштерна лопнуло. На корабле прижился забавный и смышленый орангутанг, подобранный на одном из тропических островов и ставший всеобщим любимцем. Толстой привел обезьяну в каюту капитана, угостил бананом, показал животному, как нужно заливать бумаги чернилами, и ушел. Когда Крузенштерн вернулся в каюту, то обнаружил, что его дневники и научные записи непоправимо испорчены. Обезьяна постаралась на славу. Это и была последняя капля. Суровое, но справедливое наказание последовало немедленно. Федор Толстой вместе с соучастником преступления орангутангом был высажен на один из Алеутских островов. В судовом журнале появилась запись: «На Камчатке оставил корабль и отправился в Петербург сухим путем граф Толстой». Этот сухой путь оказался для него весьма продолжительным.

Крузенштерн высадил Толстого на остров, снабдив его провизией на первое время. Когда корабль тронулся, Толстой снял шляпу и поклонился командиру, стоявшему на капитанском мостике.

— Простите меня, Иван Федорович, — сказал он.

— Бог простит, — ответил Крузенштерн и отвернулся.

Среди алеутов Толстой освоился быстро и даже сумел стать кем-то вроде их племенного вождя. Ему охотно повиновались. Все его желания и прихоти выполнялись. Дело, по-видимому, не только в крутом нраве Федора Ивановича, но и в его татуировках, которые на всех островах Тихого океана считались символом власти и знатного происхождения. Впрочем, его пребывание у алеутов не особенно затянулось. Через несколько месяцев на остров случайно зашло российское торговое судно, на котором Толстой переправился на Аляску, принадлежавшую тогда России. Там он обошел почти всю Русскую Америку, за что и был прозван Американцем. Когда же ему наскучила такая жизнь, он на попутных судах пересек Берингов пролив, добрался до Камчатки, а оттуда через тайгу и всю Сибирь продолжил путь в Санкт-Петербург.

Уже на петербургской заставе он узнал, что именным указом ему запрещено появляться в столице. Император Александр был уже наслышан о бесчинствах этого офицера. Поручик Толстой был препровожден под конвоем в гарнизон захудалой Найшлотской крепости для дальнейшего прохождения службы — жестокое наказание для храбреца, мечтающего о военной славе.

А в Европе тем временем уже бушевала война. Два года Толстой слал из своего глухого местечка прошения во все инстанции, умоляя отправить его в действующую армию. Наконец за него поручился его старый товарищ князь Михаил Петрович Долгоруков. По его просьбе Толстого назначили к нему адъютантом. Князь любил слушать рассказы Американца о его приключениях, был с ним на ты, наслаждался его кулинарным искусством и приберегал его для самых отчаянных операций.

В 1808 году началась Русско-шведская война. Полк князя Долгорукова разбил шведов в сражении под Иденсальмом. Чтобы не дать отступающим шведским драгунам перейти на другой берег реки, князь приказал Толстому прорваться с казаками к мосту и захватить его. Толстой блестяще выполнил задачу. День был прекрасный, осенний. Князь в сопровождении Толстого и полковника Липранди шел к мосту вслед за своим полком, уже переправившимся на тот берег. Вдруг неизвестно откуда прилетело трехфунтовое ядро и ударило его в левый бок. Липранди, Толстой и несколько казаков положили бездыханное тело князя на доску и понесли. Толстой был весь в крови своего друга и покровителя. «Я не буду смывать эту кровь, пока она сама не исчезнет», — сказал он Липранди.

В дальнейшем, командуя батальоном Преображенского полка, Толстой провел разведку пролива Иваркен и, убедившись, что шведских войск там почти нет, доложил об этом командующему корпусом Барклаю де Толли. Тот с трехтысячным отрядом прошел по льду Ботнического залива и оказался в тылу у шведов, что и решило исход войны. За эти заслуги Толстой был полностью прощен и удостоен почетных наград.

Вернувшись в Петербург, Американец принялся за старое. Свое искусство карточной игры он довел до совершенства. У столика, покрытого зеленым сукном, проявлялись все стороны его сложной натуры: и хладнокровие, и азарт, и знание человеческих слабостей, и математический расчет. С незнакомым человеком он некоторое время играл просто так, изучая его характер. Поняв, как нужно действовать, чтобы очистить его карманы, принимался за дело. Он выигрывал огромные суммы. Деньги приходили к нему легко и так же легко уходили, ибо он привык жить на широкую ногу и часто устраивал роскошные кутежи.

«О нем можно бы написать целую книгу, — считал Булгарин, — если бы собрать все, что о нем рассказывали, хотя в этих рассказах много несправедливого, особенно в том, что относится к его порицанию. Он был прекрасно образован, говорил на нескольких языках, любил музыку и литературу, много читал и охотно сближался с артистами, литераторами и любителями словесности и искусства. Умен он был, как демон, и удивительно красноречив. Он любил софизмы и парадоксы, и с ним трудно было спорить. Впрочем, был он, как говорится, добрый малый, для друга готов был на все, охотно помогал приятелям, но и друзьям, и приятелям не советовал играть с ним в карты, говоря откровенно, что в игре, как в сраженье, он не знает ни друга, ни брата, и кто хочет перевести его деньги в свой карман, у того он имеет право выигрывать».

Американец даже не скрывал, что его игра не всегда бывает честна. «Дураки полагаются на фортуну, я же предпочитаю играть наверняка», — говорил он без малейшей неловкости. Как-то раз князь Сергей Волконский — тот самый знаменитый декабрист — предложил ему метать банк, но Федор Иванович сказал: «Нет, мой милый, я вас слишком люблю для этого. Если мы будем играть, я непременно увлекусь привычкой исправлять ошибки фортуны».

Не удивительно, что стихией такого человека стали дуэли, причинившие невосполнимый ущерб российской словесности. За свою жизнь Толстой убил на поединках одиннадцать человек. Федор Иванович аккуратно записывал имена убиенных в свой синодик. Двенадцать детей было у него, и все они, кроме двух дочерей, умерли еще в раннем детстве. По мере того как они умирали, он вычеркивал из своего синодика по одному имени и писал сбоку слово «квит». Когда же умер его одиннадцатый ребенок, прелестная умная девочка, он вычеркнул последнее имя убитого им человека и сказал с облегчением: «Ну, слава богу, хоть мой курчавый цыганеночек будет жить». Этим «цыганеночком» была Прасковья Федоровна — единственный ребенок, переживший своего отца.

Из-за дуэлей военная карьера Толстого снова оказалась под угрозой, но фортуна, на которую он не полагался за карточным столом, вновь оказалась милостивой к нему. Началось с того, что Толстой убил на дуэли капитана Генерального штаба Брунова, вступившегося за честь своей сестры. Толстой неловко пошутил на счет этой девицы, не имея, впрочем, желания ее оскорбить. Но в те времена каждая вполне невинная шутка могла стать поводом для дуэли. Объяснение Толстого не было принято.

Каждая дуэль похожа на зловещий спектакль, начавшись, он должен быть доигран до конца. Толстой и Брунов выстрелили одновременно. Пуля задела волосы Американца у виска, обожгла кожу. Он покачнулся, но остался стоять. Брунов же был убит на месте. Его друг, поручик лейб-егерского полка Александр Нарышкин, сын тайного советника, фаворита самого императора, поклялся за него отомстить.

Прошло несколько дней. Играли в карты у полковника Алексеева. В избе было жарко, и гвардейцы сняли мундиры. Толстой держал банк. Нарышкин, прикупая карту, сказал: «Дай туза». Толстой, засучив рукава и выставив кулаки, произнес с улыбкой: «Изволь». Шутка, конечно, была грубоватая. «Дать туза, оттузить» означало отлупить. Нарышкин вспыхнул и, бросив карты, сказал: «Я дам тебе такого туза — до конца жизни хватит». И вышел. Гвардейцы сделали все, чтобы их помирить. Им даже удалось убедить Толстого написать Нарышкину извинительное письмо, но на все уговоры Нарышкин отвечал: «Брунов ждет его. Пора ему кончить свои штучки». У барьера Нарышкин сказал Толстому:

— Если ты промахнешься, я убью тебя, приставив пистолет к твоему лбу.

— Раз так, то получай, — ответил Толстой и, щеголяя бретерской повадкой, выстрелил навскидку, не целясь. Нарышкин, смертельно раненый в живот, умер через три дня в жутких мучениях.

Две дуэли со смертельным исходом с интервалом всего в несколько дней — это уж явный перебор. Американец был разжалован в рядовые, уволен со службы и отправлен в свое имение в Калуге. Спасла Толстого от прозябания в глуши война с Наполеоном. Друг князя Долгорукова генерал Милорадович добился для него прощения и взял его в свой штаб. Милорадовича называли Баярдом российской армии. О его рыцарстве ходили легенды.

Известно, что XIX век был если и не совсем рыцарским, то вполне вегетарианским. Две армии обычно сходились где-то во чистом поле и колошматили друг друга в свое удовольствие, в то время как мирные обыватели продолжали спокойно заниматься своими делами. Тогда никому и в кошмарном сне не могло привидеться, что следующее столетие окажется кровавой мясорубкой. Какое уж там рыцарство. Коммунисты и нацисты окрыли цепь невиданных в истории злодеяний. Разве можно было в патриархальном XIX веке вообразить истребительные мировые войны, коллективизацию, сталинские чистки, Колыму, Освенцим, газовые камеры? Мир оказался таким, что можно только удивляться, как это он еще не опротивел своему Создателю.

7 сентября 1812 года на Бородинском поле состоялось одно из последних рыцарских сражений в истории. В канун битвы Милорадович, объезжая передовые позиции в сопровождении Федора Толстого и нескольких офицеров, увидел неаполитанского короля Мюрата, находившегося со своими адъютантами на французских аванпостах. Сближаясь понемногу, обе группы всадников съехались.

— Уступите мне вашу позицию, — сказал Мюрат.

— Ваше Величество, — начал Милорадович…

— Я здесь не король, — прервал Мюрат, — а простой генерал, такой же, как вы.

— Хорошо, генерал, — продолжил Милорадович, — буду рад за вас, если вы сумеете отнять ее у меня. У вас славная кавалерия, но думаю, что моя не хуже. Только советую вам не атаковать с левой стороны: там болота.

Милорадович проводил Марата на левое крыло и показал все топкие места. В более поздние времена Милорадовича за подобное рыцарство наверняка бы расстреляли, но тогда это было в порядке вещей.

В «великий день Бородина» Толстой находился в самом эпицентре сражения, на батарее Раевского, прозванной французами «адской пастью». Сражался он отчаянно и был ранен в левую ногу пулею навылет. В дальнейшем участвовал в европейском походе победоносной российской армии, был произведен в полковники и удостоен вожделенного для любого русского офицера ордена Святого Георгия Победоносца 4-й степени.

* * *

После войны с Наполеоном Толстой поселился в Москве, в Староконюшенном переулке, изредка наезжая в Петербург. Человек странный и загадочный, герой Отечественной войны, он занял видное место в московском светском обществе. Дамы были от него без ума. Однако в своей жизни он ничего менять не стал. Еще с большим размахом вел карточную игру. Опять пошли дуэли. Все уже знали, что с этим человеком лучше не связываться, ибо поединок с ним равнозначен самоубийству.

Однажды он вел игру с одним господином, и тот сказал ему:

— Граф, вы передергиваете. Я с вами больше не играю!

Федор Иванович спокойно ответил:

— Да, я передергиваю, но не люблю, когда мне на это указывают. Продолжайте играть, или я размозжу вам голову вот этим шандалом.

И перепуганный партнер продолжал играть и проигрывать.

Рассказывают, что какой-то князь задолжал ему по векселю несколько тысяч рублей. Неоднократные письменные напоминания он проигнорировал. Наконец Толстой ему написал: «Если вы к такому-то числу не выплатите долг свой весь сполна, то я не пойду искать правосудия в судебных инстанциях, а отнесусь прямо к лицу вашего сиятельства». Стоит ли говорить, что вексель был немедленно погашен.

Как-то раз шла крупная игра в Английском клубе. Уже под утро все разошлись, и Американец остался один на один с графом Василием Гагариным. Он подвел итог и сказал:

— Вы должны мне 2000 рублей, извольте заплатить.

— Это неправда, — возразил Гагарин. — Вы их записали, но я их не проигрывал.

— Я верю своим записям, а не вашим словам, — ответил Толстой. Он встал, запер дверь и, положив перед собой пистолет, произнес: — Эта штука, между прочим, заряжена, так что заплатить вам все равно придется. Даю на размышление десять минут.

Гагарин откинулся на спинку кресла, смерил Толстого презрительным взглядом, положил на стол часы и бумажник и сказал:

— Вот все мое имущество. За часы ты сможешь получить 500 рублей. В бумажнике 25. Только это тебе и достанется, если меня убьешь. К тому же убийство — не дуэль. Тебе придется заплатить не одну тысячу, чтобы скрыть преступление. Ну, будешь ты в меня стрелять после этого? Даю на размышление десять минут.

— Молодец! — воскликнул Толстой и бросился его обнимать.

С этого дня они стали неразлучны. Однажды Гагарин нашел Толстого, как всегда, в клубе за карточным столом. На Гагарине лица не было.

— Что с тобой, мой милый, — спросил Американец. — Уж не влюбился ли ты?

— У меня завтра в 11 утра дуэль с драгунским офицером поручиком Никольским. Он меня оскорбил, и я его вызвал. Прошу тебя быть моим секундантом, — сказал Гагарин.

— Хорошо, — ответил Толстой, — заезжай за мной завтра утром.

Когда Гагарин приехал к нему в условленное время, то увидел, что Толстой преспокойно спит. Разбудив его, сказал с упреком:

— Федор, ты разве забыл, что через час дуэль. Когда дело касается чести — не опаздывают.

— Ничего этого уже не нужно, — зевая, ответил Толстой. — Вчера вечером я нашел твоего офицера и, придравшись к какому-то пустяку, дал ему по физиономии. Он, разумеется, потребовал сатисфакции. Дуэль состоялась в шесть утра, и я его убил. Вот и все. А сейчас дай мне поспать.

В 1821 году Толстой неожиданно для себя самого женился. Случилось это так. В разгульной жизни русской аристократии той поры большую роль играли цыгане. Тогда они еще не пели в ресторанах, «Яра» еще и в помине не было. Центром жгучего цыганского веселья был цыганский табор. Туда уж если ездили, то на несколько дней, — гулять, так гулять. Завсегдатаями табора были обычно вельможи, офицеры, помещики, купцы, «золотая молодежь». Всех привлекали цыганские песни, имевшие странную силу вызывать у слушателей целые вереницы образов. Эти песни пробуждали древние инстинкты, мирно дремавшие под легким налетом цивилизации, будили тайно хранимую в недрах души любовь к вольности и бродячей жизни. Цыганская музыка действовала даже на самых прозаических обывателей, погрязших в рутине жизни. Федор Толстой обожал всё цыганское, наслаждался напевами, полными ностальгии и экзотики. В таборе он, случалось, проводил целые недели и оставил там не одну тысячу рублей. Цыгане считали его своим.

Однажды в цыганском хоре появилась новая солистка, шестнадцатилетняя Авдотья Тугаева. Толстой был потрясен, когда хор, медленно нараставший, постепенно стих, и остался лишь одинокий звенящий голос, продолжающий воспевать счастье свободы и радость одиночества. Это пела Тугаева. Забыть такой чарующий голос было невозможно, как гордость или честь. Кончилось тем, что Толстой потерял голову и увез цыганку к себе. Целых пять лет она была его возлюбленной. Как ни странно, они никогда не ссорились. Авдотья умела смирять этот буйный характер.

А потом произошло невероятное. Федор Толстой нарвался на профессионального шулера, более искусного, чем он сам. Поручик лейб-гвардии Огонь-Драгановский оказался ему не по зубам. Первый проигрыш ему он посчитал случайностью и стал увеличивать ставки. Драгановский, желая усыпить бдительность партнера, несколько раз проиграл, а потом обчистил Толстого до нитки. Более того, он остался должен крупную сумму и не мог ее уплатить. Попытка раздобыть деньги не удалась. Карточный долг — это долг чести, и тот, кто не может его покрыть, считается бесчестным человеком. Его имя вносится в черный список, двери всех клубов перед ним закрываются. Такого Американец перенести не мог и решил уйти из жизни.

Его цыганка сразу почувствовала неладное. Ластилась к нему как котенок, не отходила от него ни на шаг. Толстому же было тогда так плохо, что ее самоотверженная преданность казалась ему совершенно неуместной, и он велел Авдотье убираться на все четыре стороны.

— Да что с тобой, Федя, — спросила она с таким искренним участием, что он невольно ответил:

— Жить не хочется, Авдотья.

— А что случилось?

— Проигрался в пух и прах. Мою фамилию занесут в черный список, а я такого вынести не могу.

— И много ты должен?

— Да какая разница?

— Назови сумму. Может, я смогу тебе помочь.

Федор скептически усмехнулся, но сумму назвал.

— Я сейчас уйду. Обещай мне ничего не предпринимать до моего возвращения.

— Обещаю, — устало сказал Американец.

Следующие двое суток он много пил, чтобы забыться. Когда цыганка наконец пришла и вручила ему толстую пачку денег, он подумал, что бредит.

— Здесь весь твой долг, — сказала Авдотья. — Можешь не считать.

— Где ты взяла? — спросил он, когда к нему вернулся дар речи.

— У тебя, — ответила она просто. — Ведь мы с тобой вместе уже пять лет. За это время я получила от тебя много дорогих подарков. Я их бережно хранила, а теперь вот продала. Так что эти деньги твои.

Он впервые жизни был так растроган, что бросился к ее ногам. Был только один способ отблагодарить ее. Через неделю они обвенчались. Но злой рок преследовал семью Американца и когда его не стало. Спустя пятнадцать лет после смерти графа его жену Авдотью Михайловну Тугаеву-Толстую зарезал собственный повар, допившийся до белой горячки.

Несмотря на скандальную репутацию, среди друзей Толстого числились такие знаменитости, как Вяземский, Давыдов, Александр Тургенев, Батюшков, Жуковский, а позднее и Гоголь с Пушкиным. Особенно близок он был с Вяземским. В бесценных записных книжках Петра Андреевича, в этой жемчужной россыпи статеек, набросков, заметок, всяких мелочей и безделок, впитавших всю закулисную историю русской литературы более чем за полвека, часто встречаются записи о Федоре Толстом. Вот несколько из них.

«Неизвестно почему, — пишет Вяземский, — Толстой одно время наложил на себя епитимью и месяцев шесть вообще не брал в рот хмельного. Во время одних пьяных проводов, когда его приятели две недели пьянствовали, он один ничего не пил. Только уже уезжая в санях с Денисом Давыдовым, попросил: „Голубчик, дыхни на меня“. Ему захотелось хоть понюхать винца».

Но воздержание, конечно, было только временным. Через полгода Американец наверстал упущенное. Тот же Вяземский вспоминает: «У кого-то в конце обеда подали закуску. Толстой от нее отказался. Хозяин стал настаивать:

— Возьми, Американец, весь хмель как рукой снимет.

— Ах, боже мой, — воскликнул Толстой, перекрестившись. — Зачем же я два часа трудился? Нет уж, слуга покорный, хочу остаться при своем.

А однажды в Английском клубе сидел перед ним барин с красно-сизым цветущим носом. Толстой смотрел на него с сочувствием и почтением, но увидев, что во время обеда этот господин пьет только воду, вознегодовал и воскликнул: „Да это самозванец! Как он смеет выдавать себя за одного из нас!“»

* * *

С Пушкиным Толстой был знаком с 1819 года. Отношения у них были вполне приятельские. Толстой несколько раз приглашал его на свои званые обеды, что считалось большой удачей, потому что граф был изумительным кулинаром. «Обжор властитель, друг и бог», — называл его Вяземский. «Не знаю, есть ли подобный гастроном в Европе!» — вторил. ему Булгарин.

А юный Пушкин играл с огнем. Его убийственные эпиграммы на высших сановников и на самого царя распространялись в многочисленных списках. И доигрался. В апреле 1820 года к нему явился квартальный и повел его в Главное полицейское управление. Там его продержали четыре часа, после чего препроводили в кабинет генерал-губернатора Петербурга графа Милорадовича — того самого, русского Баярда.

Милорадович отечески пожурил Пушкина за легкомыслие и сообщил, что государь повелел учинить обыск в его квартире, дабы изъять все крамольные сочинения.

— Не извольте беспокоиться, граф, — сказал Пушкин, — прикажите подать перо и бумагу, и я их вам запишу — все до единого.

И он тут же на месте исписал целую тетрадь.

— Молодец, — сказал Милорадович, — это по-рыцарски. Думаю, что государь вас простит, если вы пообещаете исправиться.

На следующее утро Милорадович явился к императору с докладом. Выслушав его, Александр спросил:

— Ну и как же с ним следует поступить?

— Я, Ваше Величество, пообещал ему от Вашего имени полное прощение, — сказал Милорадович.

Александр поморщился:

— Не рано ли? — Но вспомнив, что он первый либерал страны, улыбнулся уголками губ. — За него просил Карамзин, — произнес император. — Он предложил отправить его служить на юг, к Инзову. Ну и быть по сему.

Инзов, побочный сын великого князя Константина Павловича, был главным попечителем южных губерний. Это была ссылка, но почетная, похожая на перевод по службе.

Тем временем популярность Федора Толстого все росла. Грибоедов сделал его персонажем своей великой комедии:

Ночной разбойник, дуэлист,

В Камчатку сослан был, вернулся алеутом,

И крепко на руку нечист.

Да умный человек не может быть не плутом.

Когда ж о честности высокой говорит,

Каким-то демоном внушаем:

Глаза в крови, лицо горит,

Сам плачет, и мы все рыдаем.

Толстой был польщен, но, встретив Грибоедова, сказал:

— Ты что же это написал, будто я на руку нечист?

— Так ведь всем известно, что ты в карты передергиваешь.

— И только-то, — искренне удивился Федор. — Так бы и написал, а то подумают, что я серебряные ложки со стола ворую.

* * *

Пушкин все больше занимал воображение Толстого. Везде только о нем и говорили. Узнав, что он был отведен в полицейское управление и пробыл там до вечера и что всех занимает вопрос, что с ним там сделали, Толстой сказал убежденно:

— Высекли!

И светским сплетницам все стало ясно. И как это они сами не догадались. Вскоре весь Петербург только об этом и судачил.

Пушкину о выходке Толстого стало известно лишь несколько месяцев спустя, уже в Екатеринославе. Он был взбешен и, несмотря на именное предписание, хотел немедленно вернуться в Петербург, чтобы стреляться. С большим трудом друзья его удержали, и пришлось ему излить свою желчь в эпиграмме:

В жизни мрачной и презренной

Был он долго погружен.

Долго все концы вселенной

Осквернял развратом он.

Но, исправясь понемногу,

Он загладил свой позор

И теперь он, слава богу,

Только что картежный вор.

Эта эпиграмма походила на пощечину. Во всяком случае, так ее воспринял Толстой, когда она дошла до него, и, не пожелав остаться в долгу, сочинил ответ:

Сатиры нравственной язвительное жало

С пасквильной клеветой не сходствует нимало.

В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл,

Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.

Примером ты рази, а не стихом пороки,

И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки.

Конечно, эпиграмма тяжеловата, строчки режут слух, но Пушкину она наносила тяжелое оскорбление, чего Толстой и добивался. И действительно, Пушкин был задет настолько, что все долгие шесть лет ссылки готовился к дуэли со своим обидчиком. В Одессе он ходил гулять с железной тростью. Подбрасывал ее в воздух и ловил, а когда кто-то спросил, зачем он это делает, ответил: «Чтобы рука была тверже, когда придется стреляться».

В Михайловском он часами тренировался в стрельбе, всаживая пулю за пулей в звезду, нарисованную на воротах.

«Пушкин, — пишет Вяземский, — в жизни ежедневной в сношениях житейских был непомерно добросердечен и простосердечен, но при некоторых обстоятельствах бывал он злопамятен не только в отношении к недоброжелателям, но и к посторонним, и даже к приятелям своим. Он, так сказать, строго держал в памяти своей бухгалтерскую книгу, в которую вносил царапины, нанесенные ему с умыслом, и материально записывал имена своих должников на лоскутках бумаги, которые я сам видел у него. Это его тешило. Рано или поздно, иногда совершенно случайно, взыскивал он долг, и взыскивал с лихвою. В сочинениях его найдешь много следов и свидетельств подобных взысканий. Царапины, нанесенные ему с умыслом или без умысла, не скоро заживали у него».

Когда в сентябре 1826 года Николай вернул Пушкина из ссылки, появилась возможность закончить дуэлью ссору с Толстым. Пушкин приехал в Москву и поручил своему другу Сергею Соболевскому передать Американцу вызов.

К счастью, его тогда в Москве не было, а впоследствии Соболевский и Вяземский сумели их помирить. Событие это отмечали шампанским целый день, а вечером Толстой повез Пушкина к цыганам.

Была веселая и утомительная ночь в таборе. Выступал изумительный цыганский хор. Толстой, знавший наизусть все романсы, негромко подпевал. Пушкин был рассеян и задумчив. Цыганка, звеня монистами, подошла к нему:

— Миленький, позолоти ручку, и я предскажу тебе твою судьбу.

Пушкин сунул ей несколько рублей и сказал:

— Не надо. Мне уже гадали. Однажды цыганка предрекла мне смерть от руки светловолосого человека. А у тебя, Толстой, волосы чернее ваксы. Поэтому я и не боялся дуэли с тобой. Кстати, а почему ты согласился помириться? Мне говорили, что ты никогда не идешь на примирение.

— У меня не было выхода, — усмехнулся Толстой. — Кем бы я был в глазах своих друзей, если бы убил лучшего нашего поэта. Нет уж. Благодарю покорно. Меня геростратова слава не прельщает. К тому же у нас с тобой уже была дуэль, хоть и необычная. Мы ведь обменялись эпиграммами, как пистолетными выстрелами. Разве этого недостаточно?

— Достаточно, — согласился Пушкин.

С тех пор уже ничто не омрачало их дружеских отношений. В 1829 году Пушкин поручил Толстому сватать за него Наталью Николаевну Гончарову. Сватовство было не совсем успешным, ибо в то время будущая теща Пушкина не решилась принять предложение человека, подозреваемого в вольнодумстве и неблагонадежности. Ее ответ, однако, был уклончивым и оставлял какую-то надежду. Для Пушкина и это было счастьем. Он тут же написал Н. И. Гончаровой письмо:

«Теперь, когда гр. Толстой передал мне Ваш ответ, я должен бы писать Вам коленопреклоненный и проливая слезы благодарности. Ваш ответ не отказ. Вы даете мне надежду. Если Вы имеете мне что-либо приказать, соблаговолите адресоваться к гр. Толстому, он мне передаст Ваши приказания».

* * *

Благодаря своему характеру и необычной жизни Толстой стал прототипом ряда персонажей у разных авторов, самым известным из которых был Пушкин. В «Евгении Онегине» Толстой Американец выведен, как бретер Зарецкий, секундант Ленского в его дуэли с Онегиным:

В пяти верстах от Красногорья,

Деревни Ленского, живет

И здравствует еще доныне

В философической пустыне

Зарецкий, некогда буян,

Картежной шайки атаман,

Глава повес, трибун трактирный,

Теперь же добрый и простой

Отец семейства холостой,

Надежный друг, помещик мирный

И даже честный человек:

Так исправляется наш век.

Из этих строк видно, что Пушкин уже помирился с Толстым.

Самого знаменитого родственника Американца, его двоюродного племянника Льва Толстого удивительная жизнь и характер Федора Ивановича также вдохновили на создание нескольких ярких образов. Граф Турбин в повести «Два гусара», Долохов в «Войне и мире» весьма напоминают хладнокровием и беспринципностью Федора Толстого. Лев Толстой, родившийся в 1828 году, еще застал своего дядю и общался с ним, о чем много лет спустя написал в своих мемуарах: «Помню, он подъехал на почтовых в коляске, вошел к отцу в кабинет и потребовал, чтобы ему принесли особенный сухой французский хлеб, он другого не ел. В это время у брата Сергея болели зубы. Он спросил, что у него, и узнав, сказал, что может прекратить боль магнетизмом. Он вошел в кабинет и запер за собой дверь. Через несколько минут вышел оттуда с двумя батистовыми платками. Помню, на них была лиловая кайма узоров. Он дал тетушке платки и сказал: „Этот, когда он наденет, пройдет боль, а этот, чтобы он спал“. Помню его прекрасное лицо: бронзовое, бритое, с густыми белыми бакенбардами до углов рта и такие же белые курчавые волосы. Много бы хотелось рассказать про этого необыкновенного, преступного и привлекательного человека».

24 декабря 1846 года Толстой скончался в своем московском особняке в присутствии своей жены Авдотьи и единственной пережившей его дочери Прасковьи. Перед смертью он несколько часов исповедовался священнику. Ему было что вспомнить в свой смертный час.

Фридрих Великий

Фридрих II, нареченный Великим, обладал глубоким и ясным умом, музыкальной одаренностью, литературным дарованием, характером алмазной твердости и непоколебимой волей. Но имел он и менее привлекательные качества, причем так и осталось невыясненным, наследственные или приобретенные еще в юности из-за обстоятельств жизни.

Детские годы Фридриха были такими, что перед ними бледнеют даже страдания Оливера Твиста в сиротском приюте. Он был старшим ребенком в многодетной семье Бранденбургского королевского дома. Его отец, король Пруссии Фридрих-Вильгельм I, обладал невыносимым характером: был груб, упрям, вспыльчив, гневлив и скор на расправу. Никто — ни министры, ни судьи, ни придворная знать, ни простые горожане — не были защищены от его трости.

Этот король не терпел бездельников. После утреннего смотра своих войск Фридрих-Вильгельм любил пройтись по берлинским улицам и если встречал праздного гуляку, то немедленно отправлял его заниматься делом, не позабыв при этом поучить уму-разуму ударами трости. Однажды государь задержал нескольких прогуливавшихся на бульваре дам, вручил им метлы и заставил подметать улицу.

Стоит ли удивляться, что когда его величество изволили прогуливаться, то все живое спасалось бегством как от взбесившейся собаки. Раз на берлинской площади какой-то прохожий, заметив короля, бросился наутек что было сил. Фридрих-Вильгельм приказал поймать этого человека и привести.

— Зачем ты бежал от меня, бездельник? — грозно спросил он беглеца, дрожавшего от ужаса. Тот честно ответил:

— Я испугался, ваше величество.

Король принялся обхаживать его тростью, приговаривая:

— Ты должен любить меня. Любить, а не бояться.

Однако, несмотря на все это, Фридрих-Вильгельм оставался честным и трудолюбивым монархом, содержавшим свое государство в образцовом порядке. Некоторым оправданием ему может служить то, что большую часть жизни он страдал от наследственной болезни порфирии, не только физически, но и психически разрушавшей его здоровье. Незадолго до смерти он не без горечи признал: «Я злой человек. Я очень вспыльчивый. Огонь в один миг разрастается во мне. Раньше, чем я это почувствую. Но мне сразу становится жаль. Я старый мучитель людей».

Фридрих-Вильгельм был патологически скуп. Ненавидел роскошь и расточительство. Свои мундиры донашивал до дыр. Питал сильнейшее пристрастие к пиву и охоте. Лучшее развлечение, по его представлению, заключалось в том, чтобы утопать в клубах табачного дыма, потягивая шведское пиво, или же травить кабанов и стрелять куропаток. Ну и заниматься муштрой, разумеется.

Подлинной страстью его жизни была армия. Фридрих-Вильгельм хотел посредством сильной военной организации обеспечить Пруссии место среди великих держав, не соответствующее ни ее территории, ни количеству населения, и в этом явно преуспел. Своему наследнику он оставил шестьдесят тысяч солдат, вымуштрованных до такого совершенства, что рядом с ними английские и французские гвардейцы выглядели неуклюжими увальнями.

Самое интересное то, что хотя правление Фридриха-Вильгельма считается целой эпохой в военном деле, сам он оказался одним из наиболее миролюбивых государей. Дело в том, что Фридрих-Вильгельм настолько дорожил своими солдатами, что не желал терять их на войне. Так Скупой рыцарь не мог заставить себя тратить свое золото. Зато когда созданный Фридрихом-Вильгельмом идеальный военный инструмент попал в руки его несравненно более одаренного наследника, тот знал, что с ним делать.

Сильнее всего свирепость натуры Фридриха-Вильгельма проявлялась в собственной семье, жизнь которой он превратил в сущий ад. Особенно страдали от его выходок сын Фридрих и дочь Вильгельмина. Фридрих-Вильгельм презирал их за пристрастие к занятиям музыкой и литературой. Сам он ненавидел и то и другое, а из музыкальных инструментов признавал только барабан.

Короля раздражало, что кронпринц не проявлял никакого интереса к его занятиям, не терпел табачного дыма, не увлекался охотой и был равнодушен к муштре и парадам. Зато он имел абсолютный слух и великолепно играл на флейте.

Фридрих-Вильгельм был верующим человеком, а наследник престола ничего не желал принимать на веру и задавал каверзные вопросы, ставившие под сомнение догматы лютеранства. Король даже стал подозревать, что его сын склоняется к ереси, но к какой именно — его величество понять не мог. Ситуация усугублялась тем, что проявление строгости к наследнику он считал своим не только отцовским, но и монаршим долгом.

И совсем уж Фридрих-Вильгельм озверел, когда ему донесли о выявившихся у принца порочных наклонностях. Кто-то увидел, как принц поцеловал своего школьного приятеля, и донес об этом королю. У Фридриха-Вильгельма это известие вызвало припадок бешеной ярости. Это сегодня мужеложство считается чуть ли не достоинством, о чем свидетельствуют проводимые повсюду парады гордости. А в те времена оно воспринималось как один из самых постыдных пороков.

«Только этого нам не хватало», — сказал король и принял меры. Флейта была разломана, французские книги выброшены на помойку, а самого принца государь пинал ногами, плевал ему в лицо, таскал за волосы и бил палкой. Однажды он даже возжелал удавить сына шнурком от шторы. Королеве, бросившейся спасать своего ребенка, досталось так, что она целые сутки не могла встать с постели.

Подозрения Фридриха-Вильгельма относительно противоестественных наклонностей наследника престола впоследствии подтвердились. Женщин Фридрих не жаловал и не вступал с ними в интимные отношения. Исключением и, по всей вероятности, единственным, была блистательная танцовщица Барбарина Кампанини. Об этом рассказал в своих мемуарах Казанова, который, впрочем, отметил, что связь с этой дивой балета длилась недолго и лишь травмировала короля. Чтобы привлечь эту суперзвезду в Берлин, Фридрих заключил с ней особый контракт. Барбарина должна была получать семь тысяч талеров в год — сумма баснословная по тем временам. А когда танцовщица контракт разорвала, король приказал «принять надлежащие меры, чтобы доставить эту тварь на место». «Эту тварь» (Барбарину) выкрали из Вены и доставили «на место», то есть в Берлин. Вольтер, бывший длительное время близким другом короля, отметил в своих мемуарах: «Фридрих был немного влюблен в Барбарину, потому что у нее ноги были мужские».

Приведем еще один отрывок из мемуаров Вольтера: «Встав ото сна и одевшись, Фридрих вызывал к себе двух-трех любимцев — то ли лейтенантов своего полка, то ли пажей, то ли гайдуков. Пили кофе. Тот, кому кидали носовой платок, оставался еще на несколько минут с королем. До последних крайностей не доходило, ибо Фридрих еще при жизни отца тяжело пострадал от своих мимолетных связей и дурное лечение не поправило дела. Играть первую роль он не мог: приходилось довольствоваться вторыми ролями. Женщины доступа во дворец вообще не имели». У нас нет оснований не доверять свидетельству Вольтера.

Правда, покорившись отцовской воле, Фридрих женился на миловидной блондинке из старинного дворянского рода Элизабет-Кристине и мирно сосуществовал с ней несколько лет, изображая примерного семьянина. Но продолжалось это лишь до смерти родителя, после чего Фридрих запретил супруге появляться в королевской резиденции, а случайно увидев ее после шестилетней разлуки, заметил со свойственной ему прямотой: «Как же безобразно вы, мадам, растолстели». Король не любил полных женщин. Впрочем, худых он тоже не очень жаловал…

* * *

В 1730 году, доведенный до отчаяния деспотизмом отца, юный принц решил бежать из Пруссии, толком сам не зная куда. О его замысле были осведомлены лишь двое ближайших друзей: лейтенант Ганс Герман фон Катте и шестнадцатилетняя фрейлина Дорис Риттер, с которой принц в то время часто общался. Со стороны могло показаться, что Фридрих за этой девицей ухаживает, хотя на самом деле он всего лишь ценил ее острый ум. Лакей, подслушавший разговор Фридриха с фон Катте, донес королю о планах наследника. Фридриха арестовали в сарае, где он уже успел переодеться в приготовленную для побега одежду.

Король был вне себя. Принц ведь служил офицером в армии, и поэтому его бегство можно было расценивать как дезертирство. А по нравственным понятиям Фридриха-Вильгельма дезертирство являлось чудовищным преступлением, за которое полагалось лишь одно наказание: смертная казнь.

Августейший родитель сам допрашивал взбунтовавшегося сына. Фридрих стоял перед отцом с сокрушенным видом, бледный, но спокойный. Хорошо зная отцовский нрав, он был готов ко всему. Король поразил его тем, что не впал в раж, не взялся за трость и не повысил голоса. Фридриху даже показалось, что отцовский взгляд исполнен печали, но надежда, пробудившаяся в его сердце, быстро угасла.

— Ты запятнал честь нашего королевского дома своим дезертирством, — произнес Фридрих-Вильгельм спокойным голосом — один Господь ведает, чего это ему стоило. — А дезертирство есть исчадие ада, порожденное детьми дьявола. Никто из сыновей божьих не может быть повинен в таком преступлении. Поэтому с тобой поступят в соответствии с законом.

«Дело плохо, — подумал Фридрих, — он бы не разговаривал со мной так, если бы не решил меня казнить».

— Я заслуживаю наказания, государь, и подчинюсь вашей воле, какой бы она ни была, — произнес Фридрих. — Могу сказать лишь то, что я глубоко раскаиваюсь в своем опрометчивом поступке.

— Раньше надо был раскаиваться. Сейчас уже поздно. Но если ты добровольно откажешься от своих наследственных прав, то тебе сохранят жизнь.

— Я не нарушил долга чести и не стану сам себя наказывать, — с достоинством ответил Фридрих. — Жизнью я не дорожу, хоть и надеюсь, что ваше величество не дойдет до крайних пределов строгости. Я действительно глубоко обо всем сожалею и надеюсь лишь на ваше отцовское милосердие.

— Твое дело будет рассматривать военный суд, — сказал король.


Военный суд, рассмотрев дело, постановил вручить судьбу кронпринца высочайшему и отеческому милосердию короля. Сообщники кронпринца Ганс Герман фон Катте и Дорис Риттер приговаривались к пожизненному заключению. Королю такой либерализм не понравился, и он изменил в приговоре то, что счел нужным. Фон Катте он приказал казнить, а над Дорис Риттер поиздевались всласть. По королевскому приказу ее подвергли унизительному осмотру на предмет девственности. Надо же было выяснить, не шлюха ли подруга его сына. Затем в позорном одеянии ее провели через весь город, где перед ратушей и перед родительским домом высекли. После этого она была навечно отправлена в работный дом, а заведение это считалось хуже тюрьмы. Благодаря хлопотам родителей и влиятельных друзей король ее вскоре помиловал, но она уже заболела психическим расстройством, от которого так и не оправилась. Ну а фон Катте король приказал казнить под окнами камеры кронпринца в тюрьме крепости Кюстрин.

Была поздняя осень. Всю ночь шел дождь. Утро в день казни тоже было дождливое и пасмурное. Казалось, сама природа оплакивает участь несчастного юноши. Фон Катте подвели к плахе. Он снял камзол и остался в белой рубахе с расстегнутым воротом. Огляделся. Рядом никого кроме нескольких солдат и палача. В одиночестве нелегко умирать. Может быть, фон Катте было бы легче, если бы он знал, что принц видит его в эти последние минуты жизни. Зазвучала барабанная дробь, и он положил голову на плаху.

Кронпринц стоял у окна своей камеры. Присланный королем офицер сказал:

— Ваше высочество, мне приказано проследить, чтобы вы все видели, но ведь я стою сзади вас, и если вы закроете глаза, то я этого не замечу.

— Благодарю вас Генрих, — ответил кронпринц. — Но я хочу, чтобы вы стояли рядом со мной и проследили, чтобы воля короля была выполнена.

Фридрих смотрел на казнь своего друга, и его окаменевшее лицо не выражало никаких чувств. Когда все кончилось, Фридрих сказал офицеру:

— Передайте, пожалуйста, его величеству, что я усвоил преподанный мне урок.

* * *

Фридрих-Вильгельм скончался в начале 1740 года после мучительной болезни. Королем Пруссии стал Фридрих, которому как раз исполнилось двадцать восемь лет. Все знали, что молодой король обладает незаурядными способностями, но никто не понимал его истинной сущности. В бытность кронпринцем Фридрих жил весело, считался гурманом, отличался изысканным вкусом, увлекался изящной словесностью, серьезно занимался музыкой. Он ценил остроумные беседы, переписывался с Вольтером, которого в то время обожал. В застольных разговорах принц часто говорил об умеренности, миролюбии, добродетели и о том, каким благом для души являются добрые дела. Даже самые близкие друзья Фридриха не подозревали, что на престол взошел человек железной воли, обладающий выдающимися военными и политическими талантами, сочетающимися с редкостной целеустремленностью, бесстрашием, вероломством и беспощадностью.

Что же касается молодых повес, разделявших с Фридрихом юношеские забавы, то их постигло не меньшее разочарование, чем Фальстафа после того, как его добрый приятель, повеса и собутыльник, стал английским королем Генрихом V. «Хватит этих глупостей», — решительно заявил новый король Пруссии, похоронив их надежды на веселую жизнь.

Фридрих получил не просто корону Пруссии, но также сильную, хорошо обученную армию и не растраченную на пустые забавы казну. Хотя скупой Фридрих-Вильгельм распорядился похоронить себя без всякой помпы, сын не выполнил этого отцовского пожелания. Погребение Фридриха-Вильгельма было пышным и достойным короля.

Фридриха-Вильгельма называли королем-солдатом. Его сын в первый же год своего правления удостоился прозвища короля-философа. Для этого имелись основания. С первых же дней своего царствования Фридрих стал реформировать Пруссию на основах Просвещения, пригласив в Берлин в качестве советника самого Вольтера, с которым вступил в переписку еще будучи кронпринцем. У Фридриха и Вольтера имелось немало общего. Оба были не только великими честолюбцами, но и людьми большого ума, господствовавшего над всеми другими душевными свойствами. Оба живо интересовались важнейшими проблемами мироздания, оставаясь при этом скептиками и мизантропами, лучше всего подмечавшими отрицательные стороны жизни. Оба не желали коренной ломки существующего порядка во имя каких-либо утопических идеалов. Эта общность и была основой их дружбы, продолжавшейся довольно долго, но завершившейся полным разрывом.

Одним из первых нововведений молодого короля стала отмена цензуры — вещь неслыханная по тем временам.

— Пусть газеты пишут свободно обо всем, — сказал король своим министрам. — Не будем им мешать выполнять свою работу.

— Но, ваше величество, — заметил один из них, — что будет, если они начнут печатать материалы, подрывающие государственные устои?

— В таком случае мы найдем способ их приструнить и без цензуры, — усмехнулся Фридрих.

Следующим шагом короля-философа стала судебная реформа. Орданансом от 3 июля 1740 года были отменены пытки. Затем Фридрих гарантировал имущественные права своих подданных, централизовал судопроизводство и отделил его от исполнительной власти в духе идей Монтескье. Судебная система Пруссии стала самой гибкой и прогрессивной в Европе.

Реформировал Фридрих и прусскую экономику, но не отменил при этом крепостного права. Разумеется, король — мог бы заставить земельных собственников освободить крестьян, но он не хотел таким самодержавным актом оттолкнуть дворянство, в котором нуждался для своей армии. Впрочем, новая судебная система предоставляла крестьянам определенную степень защиты от произвола помещиков.

Пруссия была лютеранским государством, но уже отец Фридриха придерживался по религиозным вопросам либеральных взглядов и охотно принимал в своей стране и гугенотов, и евреев. Однако веротерпимость его сына перешла все мыслимые границы. Взойдя на престол, Фридрих заявил: «Все религии равны и хороши, когда их приверженцы являются честными людьми. И если бы турки и язычники прибыли и захотели бы жить в нашей стране, то мы бы им построили и мечети, и молельни».

Да, этот король умел удивлять мир. Вот несколько историй, свидетельствующих о его характере.


Однажды в Потсдаме на дворцовой площади собралась толпа как раз под окнами королевского кабинета. Шум мешал королю работать, и он послал адъютанта выяснить в чем дело.

— Ваше величество, — доложил вернувшийся адъютант, — какой-то негодяй сочинил про вас пасквиль и повесил его так высоко, что до него невозможно дотянуться. Вот люди и шумят, стараясь его прочесть. Но я уже распорядился, чтобы эту гадость убрали, а толпу разогнали.

— Ничего этого не нужно, — сказал Фридрих. — Велите перевесить этот опус пониже, чтобы каждый желающий мог его без труда прочитать.

Берлинский суд приговорил какого-то бюргера к смертной казни за сожительство с собственной дочерью. «Нужно сначала доказать, что это его дочь», — сказал Фридрих и не утвердил приговора. Поскольку доказать это было невозможно, бюргер отделался лишь испугом и штрафом.

По распоряжению Фридриха офицерам королевской гвардии было запрещено появляться в публичных местах в штатской одежде. Как-то раз гвардейский офицер, всеобщий любимец, кутила и дуэлянт, прогуливался в дворцовом саду в штатском костюме и вдруг увидел шедшего навстречу короля. Фридрих, обладавший великолепной памятью на лица, узнал своего офицера, но не подал вида.

— Ты кто такой? — спросил король.

Терять было нечего. Офицер сделал вид, что тоже не узнал короля.

— Офицер королевской гвардии, — произнес он с доверительной интонацией, — но понимаете, сударь, я здесь инкогнито.

Королю это понравилось, он рассмеялся и сказал:

— Ладно, хорошей прогулки, но смотри, не попадайся на глаза королю.

Часы в те времена были вещью дорогой, беднякам они были не по карману. И вот один из капралов королевской гвардии, лихой и храбрый вояка, королевский любимец и к тому же большой щеголь, решил носить серебряную цепочку, чтобы все думали, что у него завелись часы. Чтобы цепочка не выпадала из кармана, капрал на конце ее повесил тяжелую мушкетную пулю. Увидев на своем капрале эту цепочку, Фридрих заметил:

— Ого, капрал, да ты, видно, скопил деньжонок, коль часами обзавелся. Ну-ка, взгляни, который час на твоих. На моих ровно шесть.

Капрал, ничуть не смутившись, вынул свою пулю и произнес:

— Ваше величество, мои часы времени не показывают, а лишь напоминают мне о том, что я каждую минуту должен быть готов отдать за Вас свою жизнь.

— Хорошо сказано, мой друг, — сказал растроганный король, — ну так возьми же себе эти часы, чтобы ты мог знать и тот час, когда придется лечь костьми за меня.

И Фридрих отдал ему свои усыпанные бриллиантами часы.

* * *

Вступив на престол, Фридрих сразу же развил кипучую деятельность, причем не только реформаторскую. Он стал энергично готовить Пруссию к войне. За долгие годы своего царствования этот король вел две войны: сначала за австрийское наследство, а затем знаменитую Семилетнюю. Они прославили его как самого выдающегося полководца своей эпохи, завершились присоединением Силезии и возвели Пруссию в ранг первоклассной державы, опасной соперницы Габсбургской монархии. Хотя в этих войнах участвовали в разных комбинациях почти все главные государства Европы, инициатором их был Фридрих, и наибольшее значение они имели для Пруссии.

А началось с того, что спустя несколько месяцев после восшествия Фридриха на престол скончался император Карл VI, последний из династии габсбургского дома. За несколько лет до смерти Карл, понявший тщетность своих надежд на появление наследника, сосредоточился на том, чтобы обеспечить старшей дочери эрцгерцогине Марии-Терезии все короны, которыми издавна владели Габсбурги. С этой целью он издал новый закон о престолонаследии, — так называемый Прагматический эдикт, — согласно которому его дочь становилась наследницей всех владений своих предков.

Новый закон получил единодушное одобрение всего тогдашнего цивилизованного мира. Англия, Франция, Испания, Россия, Польша, Пруссия и немецкие княжества заключили особый договор, обязавший их соблюдать все положения Прагматического эдикта. Таким образом европейские монархи взяли на себя обязательства не только уважать, но и защищать права Марии-Терезии.

Личные качества эрцгерцогини были достойны не только уважения, но и рыцарского преклонения. Последующие испытания прольют более яркий свет на ее формирующийся характер. Но величественная осанка, горделивая поступь, прекрасное лицо, выразительные глаза и мелодичный голос наследницы Карла VI вызывали всеобщее восхищение. К тому же Мария-Терезия отличалась простотой и сердечностью в обращении, без тени надменности. Мало кто догадывался, что за всем этим скрывалась непоколебимая вера в свое великое предназначение. Эта женщина умела забывать личные обиды, но никогда не прощала посягательств на свои королевские права. Замуж она вышла по любви за герцога Лотарингии Франца и, когда умер отец, находилась на восьмом месяце беременности. Кончина отца и неведомое ей прежде бремя власти подорвали силы молодой женщины. Мария-Терезия с трудом преодолевала депрессию, тяжело переносила беременность, с ее лица пропал румянец.

Впрочем, поводов для беспокойства вроде бы не было. Англия и Россия, Польша и Голландия торжественно подтвердили намерение соблюдать взятые на себя обязательства. Однако никто так не распинался в дружеских чувствах по отношению к молодой королеве, как Фридрих.

А между тем новоявленный Макиавелли уже решился пойти на великое клятвопреступление и ограбить молодую женщину, свою союзницу, которую обязался защищать. Король Пруссии не остановился перед тем, чтобы ввергнуть почти всю Европу в длительную кровавую и опустошительную войну. Дело в том, что он любой ценой хотел заполучить Силезию, самую богатую область Австрии. Сослался Фридрих на то, что еще в прошлом столетии Силезия принадлежала Пруссии, которая была вынуждена отречься от своих прав на эту землю под жестким давлением венского двора. Разумеется, никто в Европе не счел претензии Фридриха законными, но, надо отдать ему должное, он и не претендовал на высокую моральную репутацию.

Решившись на войну, король действовал стремительно. Прусская армия пришла в движение. Без объявления войны и каких-либо дипломатических шагов Фридрих обрушил всю мощь своей армии на дружеское соседнее государство. Хорошо вымуштрованные прусские батальоны заняли Силезию прежде, чем Мария-Терезия узнала о претензиях Пруссии на свои владения. Наконец Фридрих соизволил отправить королеве послание, которое можно было расценить как оскорбление. Король писал, что если Мария-Терезия согласится уступить ему Силезию, которая и так уже в его руках, то он будет защищать Австрию от любой державы, которая покусится на другие ее земли.

Стояла суровая зима. Замерзали и падали замертво даже птицы. Солдатам Фридриха не хватало теплого обмундирования, но они продолжали наступать. Несколько разрозненных австрийских гарнизонов еще держались, но было ясно, что дни их сочтены. В начале 1741 года вся Силезия была уже в прусских руках.

Сначала агрессия прусского короля вызвала всеобщее негодование. Все державы поспешили выразить свое сочувствие молодой королеве, ставшей жертвой неслыханного вероломства. Но когда Силезия упала в алчные руки Фридриха, как спелое яблоко, всеми овладела зависть, заглушившая чувство стыда. А мы что, хуже? — решили соседи и схватились за оружие. Расчленение австрийской монархии казалось делом легким и выгодным. Правда, Англия осталась верна своему слову и поддержала Австрию. Но это мало что изменило. Французы, баварцы и саксонцы вторглись в Богемию. Пала Прага. На императорский трон избрали электора Баварского, хотя многовековая традиция узаконила наследование имперской короны особами габсбургского дома.

А что же Фридрих? Он в первых своих сражениях еще не проявил того полководческого искусства, которое позднее восхищало всю Европу. Ему еще не доводилось водить войска. У него не было необходимого опыта в военном деле. Не удивительно поэтому, что первые военные кампании Фридриха не снискали ему славы. Ему часто везло, и к тому же генералы противника оказались на удивление бездарными. И все же успехи в первых баталиях были достигнуты прежде всего благодаря отличной выучке прусской пехоты, не имевшей себе равных.

Первое серьезное сражение Фридриха произошло у деревни Мольвица. Прусскими войсками командовал фельдмаршал Шверин, блистательный авантюрист из Померании, продававший свою шпагу тем, кто хорошо платит. Он сражался под знаменами герцога Мальборо при Бленхейме, служил шведскому королю Карлу XII и вместе с ним выдерживал осаду в Бендерах. Уже в преклонном возрасте этот конкистадор поступил на службу к прусскому королю.

Никогда еще карьера великого полководца не начиналась столь плачевным образом. Правда, армия Фридриха победила, но сам он не только не проявил минимальных поенных способностей, но и дал повод солдатам усомниться в своей личной храбрости. Кавалерия, которой командовал Фридрих, была разбита и обращена в бегство. Казалось, все потеряно. «Спасайтесь, государь», — умоляли офицеры. И Фридрих дал себя уговорить. Английский лихой скакун унес короля с поля битвы. А тем временем дважды раненый старый фельдмаршал с удвоенной энергией продолжал сражение. Его искусное маневрирование и стойкость прусского солдата принесли победу. Австрийцы отступили, потеряв восемь тысяч солдат.

Фридрих, грязный и усталый, нашел приют на каком-то постоялом дворе. «Все кончено, — сказал он адъютанту, — как теперь жить дальше?» Король рухнул на кровать и забылся тяжелым сном без сновидений. Ночью его разбудил присланный Шверином гонец.

— Мы разбиты? — спросил Фридрих.

— Кто может разбить такого великого короля? — ответил гонец. — Фельдмаршал поздравляет ваше величество с блистательной победой..

У Фридриха болезненно дрогнуло сердце. Да, победа, но победили те, кто сражался, пока он малодушно спасал свою жизнь. И он дал себе клятву, что подобное никогда не повторится.

* * *

Несчастья не оставляли Марию-Терезию. Селезия и Моравия были потеряны. Враги терзали ее наследственные земли как стаи волков. Но сломить дух высокородной дщери германских цезарей никому не удалось. Под неоспоримой властью Марии-Терезии оставалась еще Венгрия. И хотя эта страна не раз доставляла неприятности ее предкам своей строптивостью, королева решила довериться народу, пусть мятежному и своевольному, но храброму, благородному и простодушному. Как только Мария-Терезия родила сына, будущего императора Иосифа II, она поспешила в Пресбург, где при громадном стечении народа венчалась на царство короною св. Стефана. Еще не оправившаяся после родов юная мать по обычаю предков въехала на белоснежной лошади на Замковую гору, обнажила державный меч и, потрясая им, прекрасная и гордая, как Валькирия, бросила вызов всем, кто осмелится оспаривать ее права на наследие предков.

На первом заседании сейма Мария-Терезия, одетая в черное платье в знак траура по отцу, призвала свой народ подняться на борьбу за правое дело. Магнаты повскакали с мест, обнажили сабли и поклялись отдать за нее все, что имеют, включая и свои жизни. В эту минуту самообладание впервые оставило королеву, и ее глаза наполнились слезами. Через несколько дней она появилась перед народом с малюткой эрцгерцогом на руках, и всеобщий восторг излился в кличе, прозвучавшем на всю Европу: «Умрем за нашу королеву».

Тем временем Фридрих уже замышлял новый политический кульбит. Он отнюдь не желал способствовать усилению Франции за счет дома Габсбургов. Да, он ограбил Марию-Терезию, но в его планы не входило подпускать к добыче других хищников. А посему он и решил, сохранив все награбленное, предать своих сообщников. Мария-Терезия и слышать не желала о постыдном соглашении с вероломным королем Пруссии, но английское правительство настоятельно рекомендовало ей купить Фридриха. И все-таки гордая королева не пошла бы на такое унижение, если бы Фридрих не одержал победу над австрийцами при Хотуанце. И на сей раз победа была достигнута лишь благодаря стойкости прусских солдат. Фридрих еще только учился военному искусству. Зато своей личной храбростью и энергией он смыл с себя пятно Мольвицкой битвы.

Австрия и Пруссия заключили мир. Марии-Терезии пришлось уступить Силезию, а Фридрих оставил на произвол судьбы своих партнеров. Лишь теперь королева смогла обратить все силы против Франции и Баварии. И наконец-то фортуна повернулась к ней лицом. Ее войска повсюду одерживали победы. Французы были разбиты и едва унесли ноги из Богемии. Дело было лютой зимой, и весь путь их панического отступления был усеян трупами солдат, умерших от истощения и холода. Честолюбивый Карл Баварский, разбитый Австрией и преданный Фридрихом, был изгнан из своих наследственных владений и вскоре умер от горя и стыда.

Но король Пруссии не желал и чрезмерного усиления Австрии. В этих обстоятельствах он совершил очередное предательство. Фридрих объединился с Францией и вновь всеми силами обрушился на королеву. В центре Европы с удвоенной силой вспыхнуло пламя войны. Фридрих одержал несколько побед, но силы Пруссии были уже истощены, и осенью 1745 года он заключил мир с Англией, а затем и с Австрией. Король Пруссии не выпустил Саксонию из своих цепких рук, а императорская корона досталась при общем согласии всей Германии супругу Марии-Терезии Францу Лотарингскому.

Пруссия вышла из войны значительно усилившейся и превратилась в первоклассную европейскую державу. Стало ясно, что в дальнейшем Европе придется иметь дело с политиком, лишенным моральных принципов, беспредельно циничным, ненасытно жадным и бесстыдно фальшивым. Одновременно пришлось признать, что король Пруссии обладает незаурядным умом и выдающимися дипломатическими, военными и организаторскими способностями. Но те качества, которые сделали его великим, были пока неведомы даже ему самому, ибо проявиться они могли лишь на фоне мрака и отчаяния.

Добившись мира на своих условиях, Фридрих всецело посвятил себя государственным делам и занимался ими так, как ни один из монархов. У него не было канцлера, не было даже министров. Были лишь писцы и исполнители. Болезненная жажда деятельности, феноменальное трудолюбие, неутолимое желание во все вмешиваться, презрительное отношение к людям, не позволяли ему пользоваться чьими-либо советами. Он все решал сам, занимаясь даже такими мелочами, которые в других странах входили в обязанности заурядных чиновников. Недостатки его управления объяснялись мелочной настырностью, военными привычками и неустанной работой ума, никогда не знавшего покоя. Главная забота Фридриха свелась к тому, чтобы иметь большую первоклассную армию. Ни по размерам территории, ни по количеству населения Пруссия не входила в число перворазрядных европейских государств. Но благодаря военным успехам Фридриха сумела подняться на один уровень с Францией, Австрией и Англией. Расходы на такую армию были тяжким бременем для страны. Чтобы не обанкротиться, приходилось сводить к минимуму все остальные траты.

Из-за дороговизны Фридрих так и не обзавелся флотом, хотя Пруссия имела выход к морю. Он не стремился владеть колониями, ибо это было бы слишком накладно. Его судьи и чиновники получали такую плату, что еле-еле сводили концы с концами. Хозяйство самого короля велось с неслыханной для королевских дворцов экономией.

Гардероб Фридриха состоял из одного парадного костюма, прослужившего ему всю жизнь, трех старых плащей, нескольких потертых кафтанов, золотистого камзола с табачными пятнами и пары стоптанных ботфортов. Его можно было бы принять за скрягу, если не знать, что средства, которые он получал от своего народа, безмерно отягощенного налогами, всецело тратились на армию. На содержание приличного двора средств уже не было.

Но кроме Фридриха-правителя существовал еще и другой Фридрих: скрипач и флейтист, метафизик и поэт, сохранявший страсть к музыке, книгам и научным занятиям даже в вихре тягчайших испытаний. И, может быть, именно это проливает более яркий свет на его характер, чем все выигранные им сражения.

* * *

Время шло, но Мария-Терезия ни на минуту не забывала о нанесенной ей обиде. Кровоточила гордость, неутоленная жажда мести не давала покоя. Могла ли она забыть, как ее, рано осиротевшую, на пороге материнства вынудили бежать из древней столицы, исконной вотчины предков, а на богатые владения наследницы Габсбургов набросились как шакалы те, кто поклялся ее защищать. И первым среди этих разбойников был Фридрих. Он овладел Силезией, как насильник овладевает беспомощной женщиной, отторгнув эту богатую землю не только от австрийского дома, но и от католической церкви. Безбожный король позволял всем своим подданным молиться любым богам как им заблагорассудится. Марии-Терезии, фанатичной католичке, была непереносима сама мысль о равенстве религий. К тому же богохульные речи и сочинения короля Пруссии, как и ужасные слухи о его безнравственной жизни, глубоко возмущали женщину, которая в расцвете молодости и красоты сумела преодолеть все искушения и сохранила незапятнанным свое имя.

Вернуть Силезию и уничтожить не только Фридриха, но и всю династию Гогенцоллернов стало целью ее жизни. Эта австрийская Юнона потратила годы, чтобы сколотить против заклятого врага еще не виданную в Европе коалицию. Благодаря искусной дипломатии Мария-Терезия добилась союза с Россией, Польшей и Швецией. Труднее всего было склонить на свою сторону Францию. Эти две великие континентальные державы разделяла трехвековая вражда, время от времени переходившая в ожесточенные войны. Тем не менее Мария-Терезия своего добилась. Она ловко воспользовалась тем, что Фридрих, обладавший несносным характером, сумел оскорбить всех своих соседей. Его едкий саркастический язык жалил всех без разбора. Его остроты в адрес сильных мира сего наносили болезненные раны. Его сатирические стихи и эпиграммы задевали честь и достоинство чуть ли не всех европейских монархов. О женщинах же Фридрих отзывался настолько гнусно, что этого не могла ему простить даже самая снисходительная из них. К его несчастью, почти весь Европейский континент управлялся в то время дамами с железным характером. Темой его ядовитых сарказмов не раз были альковные дела российской императрицы Елизаветы. Но больше всего доставалось мадам де Помпадур, фаворитке безвольного и тупого Людовика XV, фактически управлявшей Францией. Каждый раз, когда Помпадур сообщали очередную непристойную эпиграмму Фридриха в ее адрес, она испытывала пароксизм ярости. Этим и воспользовалась Мария-Терезия. Высокородная королева, гордая дщерь габсбургского дома, добродетельнейшая из матрон, написала собственноручное письмо «своей дорогой кузине», низкорожденой и вульгарной наложнице, известной своей продажностью, поставлявшей в молодости детей в гарем старого развратного откупщика. Мария-Терезия изъявила «дорогой кузине» свое уважение, предложила дружбу и попросила помочь в одном деликатном деле. Покоренная и очарованная фаворитка без труда добилась от Людовика XV того, что было нужно. Мощная антипрусская коалиция стала свершившимся фактом.

От своих агентов в Вене и Париже Фридрих получал обстоятельные донесения и был прекрасно осведомлен о том, какая опасность грозит ему и его королевству. Созданная против него коалиция в десятки раз превышала ресурсы и возможности Пруссии. Население выступивших против Фридриха стран превышало сто миллионов человек, в то время как население Пруссии едва насчитывало пять миллионов. Разница в богатстве была столь же велика. Такого неравенства в силах еще не бывало в истории войн.

Все это Фридрих прекрасно понимал. Но все же имелся мизерный шанс на спасение. Прусская армия хоть и казалась карликовой по сравнению с силами противников, была прекрасно обучена, имела превосходных офицеров, привыкла побеждать и слепо верила в звезду своего вождя. Быстрота маневрирования и мобильность отчасти компенсировали ее малочисленность. Гений вождя, стойкость солдат и удачное стечение обстоятельств могли дать Пруссии необходимый выигрыш во времени — а там видно будет. Принимая все это во внимание, Фридрих решился нанести упреждающий удар.

Семилетняя война началась в августе 1756 года с того, что шестьдесят тысяч прусских солдат мгновенно наводнили всю Саксонию. Саксонский курфюрст Август был осажден со своим войском в Пирне. Шедший ему на выручку австрийский корпус маршала Брауна Фридрих разбил, после чего гарнизон Пирны сдался на милость победителя. Август бежал в Польшу. Наступившая зима прервала военные действия. Первая кампания этой изнурительной войны была Фридрихом выиграна вчистую всего за несколько недель.

Вторая кампания началась с вторжения прусских войск в Богемию. Основной удар был нацелен на Прагу, после взятия которой неизбежно настала бы очередь Вены. 6 мая 1757 года под стенами богемской столицы произошла битва — самая кровавая из всех, в которых Фридрих до сих пор участвовал. Он искусно командовал флангом, но победой был обязан старому фельдмаршалу Шверину. Когда дрогнула прусская пехота, отважный старик схватил знамя и с криком: «Кто любит меня — за мной», повел солдат в решающую атаку.

Фридрих опять победил, но победа стоила дорого. Полегли восемнадцать тысяч солдат. Лучшие из лучших. Цвет его войска. Маршал Браун с остатками разбитой армии заперся в Праге. Ему на помощь поспешил самый способный из австрийских военачальников фельдмаршал Даун. Фридрих мгновенно оценил опасность. Нельзя было допустить, чтобы эти два его противника объединились. Оставив крупные силы осаждать Прагу, он двинулся навстречу Дауну. Осторожный фельдмаршал имел почти двойной перевес в силах, но, не желая рисковать, занял почти неприступные позиции у деревни Колин и спокойно ждал наступления прусаков.

Битва началась рано утром и длилась до захода солнца. Прусские атаки отбивались раз за разом с ужасными потерями. Король вновь и вновь бросал солдат на верную смерть. Пятнадцать тысяч из них так и остались на поле боя. Впав в раж, Фридрих был готов сражаться до последнего своего солдата и опомнился, лишь когда один из офицеров спросил его: «Неужели Ваше величество в одиночку хочет штурмовать эти батареи?»

Осаду Праги пришлось снять, и Фридрих вывел свою армию из Богемии с отчаянием в сердце. Удача отвернулась от него. Крупные французские силы вторглись в Германию и угрожали самому Берлину. В довершение всего умерла его мать, по-видимому, единственный в мире человек, к которому он был по-настоящему привязан. Пробил час, и этой неукротимой натуре довелось испить чашу горести. Обмороженное его лицо покрылось красными пятнами, нос заострился, на теле появились язвы, шелушилась кожа. Он настолько отощал, что подданные с трудом узнавали своего короля. С начала этой войны Фридрих всегда имел при себе склянку с ядом, ибо твердо решил, что скорее умрет, чем заключит с врагами постыдный мир.

Казалось, петля вокруг него окончательно затянулась. В Германию вторглась русская армия Елизаветы Петровны. Австрийцы отняли у него ту самую Силезию, из-за которой весь сыр-бор разгорелся. С запада в Пруссию двинулась сильная французская армия маршала Субиза. В довершение всего Берлин был захвачен и разграблен. Но лишь тридцать дней понадобилось Фридриху, чтобы, покрыв себя неувядаемой славой, выпутаться из безнадежного положения.

Прежде всего он двинулся навстречу Субизу и разбил его у Росбаха. Затем повернул в Силезию, где его уже ждала армия Карла Лотарингского. Решающее сражение произошло у Лейтена вблизи Бреслау. Принц Карл располагал шестидесятитысячной армией, Фридрих же не имел и сорока тысяч солдат. Перед боем он обратился к своим солдатам с лапидарно-выразительной речью: «Мы победим, или я умру вместе с вами», — пообещал король. Глаза солдат зажглись восторгом. Небывалое воодушевление овладело ими. Никогда еще они не сражались с таким мужеством, и никогда прежде гений их вождя не являл себя с такой яркостью. Пехота Фридриха, состоявшая из одних ветеранов, пошла в атаку под звуки барабанов и флейт, распевая старинный саксонский гимн. Фридрих на гнедом жеребце под ураганным огнем сам повел на штурм ударную колонну. Когда до неприятельского редута осталось совсем немного, Фридрих осадил коня, пропуская солдат вперед. Потеряв из виду короля, они на секунду дрогнули. Чуткий его слух тотчас уловил разнобой в мерной поступи солдат. Пришпорив коня, он вновь вырвался вперед со словами: «Я здесь! Я с вами!»

Победа Фридриха была полной.

«Эта битва, — говорил Наполеон, — стала истинным шедевром. Она одна дала Фридриху право на место в первом ряду полководцев». Слава прусского короля распространилась по всей Европе. За один год он разгромил три державы, дал четыре сражения гораздо более сильному противнику и три из них выиграл.

* * *

Зиму Фридрих провел в Бреслау, занимаясь изящной словесностью и готовясь к следующей кампании. Весной 1758 года его армия выступила в очередной поход. На сей раз острие удара прусский король направил против русских, которые уже хозяйничали в самом сердце его королевства. Первое сражение с российской армией произошло под Цорндорфом у Франкфурта. Битва была долгой и ожесточенной, чаша весов склонялась то в одну, то в другую сторону. Наконец Фридрих своевременно провел кавалерийскую атаку, что позволило ему одержать еще одну победу.

Это был пик успехов прусского короля, но закалка столь незаурядного характера еще должна была пройти проверку гибельными катастрофами. Разгромив русских, Фридрих поспешил в Саксонию, где встретился с армией, руководимой двумя самыми способными австрийскими генералами — Леопольдом Дауном и Эрнстом Лаудоном. Пока король обдумывал план предстоящего сражения, они подготовили ему сюрприз. Глубокой ночью австрийцы внезапно напали на прусский военный лагерь у Хохенкирхена, и лишь хладнокровие и мужество Фридриха спасло его войско от полного разгрома.

Даун и Лаудон не смогли, однако, надлежащим образом воспользоваться плодами своей победы. Фридрих быстро восстановил силы и с удвоенной энергией продолжил борьбу. Военные действия прервала зима, которую король опять провел в Бреслау в размышлениях и поэтических занятиях.

Время шло. Наступила самая ужасная для него кампания четвертого года войны. Австрийцы захватили всю Силезию и угрожали Берлину. Русская армия под командованием генерал-аншефа Петра Салтыкова соединилась с силами фельдмаршала Лаудона и заняла сильные позиции у Кунерсдорфа.

Салтыков был старым служакой. Звезд с неба не хватал. Усердно тянул военную лямку и медленно поднимался вверх по служебной лестнице. После поражения под Цорндорфом Елизавета Петровна сместила командующего русскими войсками генерала Фермера и неожиданно для всех назначила на его место шестидесятилетнего Салтыкова. Закаленные в боях солдаты и офицеры, ничего не знавшие о новом командующем, с изумлением смотрели на седенького, маленького старичка, отличавшегося простотой общения, никогда не повышавшего голоса. В нем не было ничего героического, в этом старичке. Никто не верил, что он сможет противостоять такому противнику, как прусский король, поражавший всю Европу своим мужеством, энергией и полководческим талантом.

Салтыков был скромным и простым человеком. Несмотря на заурядную внешность, был энергичен и не глуп, любил находиться в гуще событий и во все вникать. Здравый смысл и осторожность заменяли ему отсутствие военного таланта, а незнание рутинных правил тогдашнего военного искусства помогало принимать непонятные и неожиданные для неприятеля решения.

Знаменитое сражение при Кунерсдорфе стало апофеозом напряжения и драматизма, примером истинной трагедии. Битва началась неудержимым натиском прусской пехоты. Боевые порядки русских и на левом и на правом фланге были смяты. Фридрих даже послал в Берлин курьера с оповещением о полной победе, но явно поторопился. Центр русской армии находился на возвышенности, где было расположено старинное еврейское кладбище. Там русские гренадеры во главе с Салтыковым удержали свои позиции. Измотанная шестичасовым боем при почти тропической жаре, прусская пехота продолжала отчаянно атаковать, но раз за разом откатывалась назад, оставляя позади убитых и раненых. Фридрих трижды водил своих солдат на штурм. Под ним убило трех лошадей, его камзол был прострелен в нескольких местах. Пулей с него сбило шляпу, которую и сегодня можно увидеть в петербургском музее. Ничего не помогало. А когда ряды наступавших дрогнули, на них обрушилась свежая конница Дауна. Все было кончено.

Вечером рокового дня, потрясенный до глубины души, грязный и усталый король укрылся в сожженной казаками деревне. Из уцелевшего сарая послал он вторую за этот день депешу в Берлин, но совсем иного содержания: «Пусть королевская семья уезжает из Берлина. Все архивы отправить в Потсдам. Город может сдаться на капитуляцию».

Своему другу графу Фанкенштейну король написал:

«У меня совершенно ничего не осталось. Все потеряно, и я не переживу поражения своей страны. Прощайте».

Но Фридрих недолго предавался отчаянию. Уже на следующий день после битвы ему удалось собрать восемнадцать тысяч солдат. Прошла всего неделя, и их число возросло до тридцати тысяч. Это уже была армия, и Фридрих знал, как ею распорядиться. С удвоенной энергией он продолжал войну.

Пятый год отчаянной борьбы. Шестой год. Фридрих жил и действовал как в лихорадке. Свое королевство он превратил в осажденный военный лагерь, не обращая внимания на всеобщее разорение и всякое прекращение нормальной жизни. Его единственная цель заключалась в противостоянии ненавистному врагу. Он готов был сражаться до последнего пруссака, способного носить оружие, и до последней лошади, которая могла еще тащить пушку. В Пруссии уже никому не платили жалованья, но еще были овес и картофель, свинец и порох. Фридрих продолжал сражаться. Сердце его вконец ожесточилось. Ненависть к врагам жгла душу. «Человеку трудно переносить то, — писал он в одном из писем, — что приходится переносить мне. Я начинаю понимать итальянцев, которые называют месть наслаждением богов. Вся моя философия уже износилась от страданий. Ведь я не святой и, должен признаться, смогу умереть спокойно лишь после того как заставлю врага испытать хотя бы часть перенесенных мной страданий». А неудачам все не надоедало преследовать его. Его армия напоминала загнанного тигра, которого уже не могли спасти отчаянные прыжки. Фридриха могло спасти только чудо, и оно произошло.

25 декабря 1761 года скончалась императрица Елизавета Петровна. На российский престол взошел Петр III, давний поклонник прусского короля. Он сразу вывел Россию из Семилетней войны и вернул Пруссии все захваченные российскими войсками территории. Более того, он заключил с Фридрихом союзный договор, испросил себе чин в прусской армии и послал на помощь своему кумиру пятнадцать тысяч отборных солдат.

Ситуация резко изменилась в пользу Пруссии, что позволило Фридриху заключить с врагами почетный мир. Он так и не выпустил Силезию из своей мертвой хватки.

* * *

Осталось досказать немногое. Фридрих царствовал долго, до конца жизни пожиная плоды своих военных и политических успехов. С тем же упорством, с каким водил войска в сражения, взялся он за восстановление государства. Вскоре Пруссия опять расцвела, но сам Фридрих так полностью и не оправился от перенесенных страданий. В зрелые свои годы он выглядел почти стариком, страдал от подагры, болей в спине и других недугов, вызванных тяжкими условиями походной жизни. Король ведь всегда считал своим долгом разделять с солдатами все тяготы и опасности военной жизни.

В Европе Фридрих до конца своей жизни пользовался уважением и почетом. При нем Пруссия больше не воевала. Его внешняя политика достигла наивысшего успеха за год до его смерти, когда под эгидой Пруссии был создан Союз князей для защиты германских государств.

Умер Фридрих 17 августа 1786 года, простудившись на военном смотре, проходившем в Берлине под проливным дождем.

Плата за страсть

Михаилу Левину

Жизнь Поля Верлена до сих пор воспринимается в нимбе романтического ореола. В нем видят ярчайшего представителя парижской богемы, — «проклятого» поэта, презирающего буржуазную мораль и культуру, неукротимого мятежника.

На самом же деле Верлен никогда бунтарем не был. Его трагическая, но совершенно не героическая жизнь описана им самим в нескольких прозаических произведениях. Он рассказал о себе честно и открыто, ничего не утаив. Впрочем, исповедальная его проза большого художественного значения не имеет. Зато она убедительно свидетельствует о его бесхарактерности, слабости и безволии. Он был абсолютно лишен жизнестойкости, главная особенность которой умение держать удары и все начинать сначала.

В своих скитаниях Верлен, вырванный из привычной мещанской среды, потерявший все, что только можно потерять, не переставал тосковать по утраченному миру, ибо только в нем был он счастлив. Тосковал он даже по тюрьме, ставшей чем-то вроде дома для него, вынужденного бродяги. В одном из своих автобиографических очерков он писал: «Когда человек счастлив, он не сознает этого, ибо счастье — естественное состояние души. Лишь обрушившись в бездны несчастья, он начинает понимать, что потерял».

Люди обычно стыдятся быть собой. Они и лгут и играют роли, им не предназначенные. Возможно, потому что в глубинах души человека таится укутанная неподвижным мраком полная противоположность его личности. Чаще всего эта вторая ипостась не реализуется и остается в недрах подсознания. Так случилось бы и с Верленом, если бы не Рембо.

Двух великих поэтов связало странное притяжение, похожее на гибельную страсть или, точнее, на смертельную болезнь. Рембо довольно быстро освободился от этой зависимости, а Верлен не смог. После разрыва с Рембо он жил в тоске и печали, с горестным сознанием, что сам навлек на себя позор и разрушил свою счастливую упорядоченную жизнь ради призрака, которому почему-то удалось материализоваться и обречь его на муки. Но ведь у сердца есть свои доводы, не подвластные рассудку.

Жизнь Верлена поражает моральным и духовным бессилием при неиссякаемом творческом потенциале. Так уж случилось, что на жизненном его пути не было драматических взлетов, героических событий, величественной борьбы. Один лишь распад, сползание в трясину и медленная деградация. Ничего возвышенного, ничего достойного подражания. Он и сам это отлично понимал и много раз пытался избавиться от зеленого ужаса абсента, чтобы вернуться к спокойному буржуазному существованию. Не хватило лишь силы воли, чтобы это его сокровенное желание осуществилось.

* * *

Поль Мари Верлен родился 30 марта 1844 года в семье капитана инженерных войск. Отец поэта был «славным малым», обожавшим хорошую выпивку и смазливых женщин, склонным к авантюрам и легкомысленным поступкам. Женившись на богатой наследнице и получив хорошую ренту, он оставил службу, переехал в Париж, где и умер в 1865 году, успев прокутить значительную часть состояния. Впрочем, и того, что осталось, хватало вдове и ребенку, чтобы не знать нужды.

Поль, мальчик чувствительный и нервный, рос в тепличной атмосфере, созданной для него матерью и кузиной. Его изнеженно-женственный характер формировался под их влиянием. Писать стихи начал еще на школьной скамье. Первый сборник Верлена «Сатурналии» вышел в 1866 году. Публика встретила его прохладно, но критики не скупились на похвалы. После школы в жизни Поля долго не происходило ничего заслуживающего внимания. С согласия родителей он поступил на государственную службу, и все долго шло по накатанной колее. Не очень обременительный канцелярский труд, контора с большими окнами, уютное кресло, болтовня с симпатичными секретаршами, сортировка каких-то бумаг. Такая работа оставляла много свободного времени, чтобы бездельничать и заниматься поэтическим творчеством. А впереди маячили блестящие перспективы. Выпустив за три десятка лет несколько поэтических сборников, можно получить орден Почетного легиона и баллотироваться в академики. Этот лишенный терний путь добросовестно проделали многие его современники: Анатоль Франс, Франсуа Коппе, Катюль Мендес.

На первых порах все шло прекрасно. Крупнейшие газеты в журналы Франции охотно печатали его стихи, так не похожие на произведения других поэтов.

К нему пришел успех. Он полюбил осень, осторожно и ненавязчиво готовящую мир к холодам. Полюбил прогуливаться в парке среди багряных деревьев, предаваясь легкой приятной меланхолии и на ходу сочиняя завораживающие строки. Это он сделал достоянием поэзии приемы импрессионистской живописи с ее дождями, туманами и романтическими пейзажами, озаряемыми внутренним свечением. В его стихах все явственнее проявляется смутная грусть и неуловимая зыбкая мелодия, вырывающаяся за пределы слов. Верлен считал главным в поэзии не слова, а музыку стиха.

Лучший его поэтический сборник «Романсы без слов» (1874) содержит стихотворения, не связанные единой тематикой. Природа утрачивает свои традиционные формы и становится частью внутреннего мира поэта, пейзажем его души. Каждая травинка, дождевая капля, цветок, дерево, куст словно напевают едва уловимую мелодию, сливающуюся в музыку поэтического мира Верлена. Вне этой музыки не существует его поэзии. Отсюда громадные, порой непреодолимые сложности перевода его стихов. Очень непросто передать средствами иного языка поразительные переливы света и тени в его стихотворных этюдах. Вот характерное для Верлена стихотворение о женщине и кошке, виртуозно переведенное Валерием Брюсовым:

Она играла с кошкой. Странно

В тени, сгущавшейся вокруг,

Вдруг очерк проступал нежданно

То белых лап, то белых рук.

Одна из них, сердясь украдкой,

Ласкалась к госпоже своей,

Тая под шелковой перчаткой

Агат безжалостных когтей.

Другая тоже злость таила

И зверю улыбалась мило…

Но Дьявол здесь был, их храня.

И в спальне темной, на постели,

Под звонкий женский смех горели

Четыре фосфорных огня.

Имя молодого поэта становится известным в кругах парижской литературной богемы, его принимают как своего в фешенебельных светских салонах. Лишь одна опасность грозит его спокойной безоблачной жизни. Верлен рано пристрастился к алкоголю. Изнеженный, слабый по натуре, он не в состоянии пройти мимо ни одного кафе, ни одного бара, чтобы не опрокинуть для поднятия жизненного тонуса пару стаканчиков абсента, джина или кюрасо. Беда, однако, в том, что организм его плохо переносит спиртное. Выпивка превращает Верлена из мистера Джекела в мистера Хайда. Исчезает мягкий добродушный человек, и на его месте возникает хам, забияка и грубиян, невыносимый даже для ближайшего окружения. Страсть к спиртному постепенно выбивала почву у него из-под ног. Начались неприятности на службе. Казалось, что Верлен неумолимо идет ко дну, но судьба, как бы сжалившись, бросила ему спасательный круг.

В доме одного из своих друзей он познакомился с пятнадцатилетней Матильдой Моте де Флервиль, олицетворением целомудрия и невинности. Белокурые волосы, сияющие глаза и восхитительная прелесть юности никого не оставляли равнодушным. Покоренный и очарованный Верлен поверил, что это «чистое святое создание» вернет его на путь добродетели и спасет от всех бед. Он ненавидел свою неказистую внешность, свою застенчивость, нерешительность и склонность к разврату. Романтик, несмотря на весь свой напускной цинизм, Верлен презирал себя за привычку утолять похоть в объятиях продажных женщин, за непреодолимое желание напиваться в любой забегаловке. Ему захотелось чистой любви и уютного семейного гнездышка.

Наверно, впервые в жизни он действовал решительно. Изгнал из своей души мистера Хайда, бросил пить, нежно ухаживал за девушкой и писал великолепные любовные стихи, вошедшие в посвященный Матильде сборник «Добрая песня». Такой напор преодолел все препятствия. Отец Матильды не выносил Верлена, но слезы дочери, очарованной его богемной славой и желающей замужества, смягчили отцовское сердце.

Свадебный месяц Поля и Матильды совпал с Франко-прусской войной 1870 года. Немецкие войска дошли до Парижа. Франция была разгромлена и унижена. В столице власть захватило революционное правительство, и Верлен, следуя примеру некоторых своих друзей, пошел к нему на службу, что после подавления Коммуны осложнило его и без того нелегкую жизнь.

Тем временем семейные узы стали тяготить Верлена, и его семейная идиллия подошла к концу. Матильда была уверена в том, что этот мир устроен пусть даже и не идеально, но правильно, и что все должно происходить так, как происходит. Она полагала, что главное в жизни семья, а потом уже все остальное. Верлен долго разделял этот ее взгляд на семейную жизнь. К тому же была в Матильде какая-то особого рода чувственная привлекательность, что ему очень нравилось. Был дом, жена, работа и нормальная буржуазная семья. Верлен принадлежал к этому миру, искренне считал его своим и не желал для себя иной судьбы.

Внезапно все изменилось. Ему опротивели и работа и семейный уют, он затосковал и вновь начал пить. Мистер Хайд опять поселился в его душе. Он стал угрюмым и раздражительным. Множились семейные ссоры из тех, в которых нет ни правил, ни законов, похожие на незаживающие язвы. Верлен стал мечтать об уходе из дома — все равно куда, хоть Матильда и ждала ребенка. Но где ему, безвольному человеку, взять силы для решающего шага. Сам он не мог освободиться ни для добра, ни для зла. Нужно, чтобы появился кто-то и вызволил его из темницы, куда он сам себя заточил.

И освободитель пришел. Правда, оказался он не только освободителем, но и губителем. Звали его Артюр Рембо.

* * *

Все началось с того, что всего лишь через год после женитьбы Верлен получил из провинциального городка Шарлевиля письмо. Какой-то восемнадцатилетний юноша просил оценить его стихотворные опыты. Письмо было подписано никому не известным именем Артюр Рембо. Стихи прилагались. Верлен прочел их — и задрожал. Вот она родственная душа. Присланных стихотворений было немного, но они сконцентрировали в себе громадную взрывную силу слова, его первобытную неодолимую мощь. Дикие, лишенные даже намека на эстетичность, похожие на разбушевавшуюся стихию, они открывали в поэзии совершенно неосвоенный мир новых возможностей.

Среди них был «Пьяный корабль» — фантасмагорическое видение, пиршество причудливых красок, симфония трепетных, сменяющих друг друга лихорадящих слов.

Верлен бросается с этими стихами к друзьям, и они разделяют его восторги. Не откладывая дела в долгий ящик, он пишет загадочному незнакомцу восторженное письмо, в котором зовет его в Париж. «Приезжайте же, любимая, великая душа, Вас ждут, Вас зовут».

И Рембо приехал. Все ожидали увидеть зрелого мужа, а увидели угловатого подростка с капризным ртом, грубыми руками и лохматыми, не знавшими расчески волосами. У Рембо было удлиненное, как на рисунках Модильяни, лицо, и глаза, напоминавшие венецианское стекло. Угрюмый, молчаливый, недружелюбный, он никогда не поддерживал беседы ни в обществе, ни за обеденным столом. Ел быстро и неопрятно, как свирепый воин. Мир, в каком люди рождаются, живут и умирают, находя в нем какой-то смысл, был совершенно чужд этому дикарю.

Для Верлена же ворвавшаяся в его жизнь комета стала огромным счастьем. Он сразу признал духовное превосходство нового друга, и хоть и был старше Рембо на десять лет, охотно подчинился его властной натуре. Рембо, великий магистр «ордена аморальности», учит Верлена запредельной свободе мысли. Учит презирать все, чему Верлен прежде поклонялся: семью, законы, литературу, искусство, религию. Его резкие, лапидарные фразы, обладающие какой-то первозданной силой, вырывают Верлена из почвы, в которую он врос, лишают корней. Это именно то, о чем Верлен неосознанно тосковал. Под влиянием Рембо его личность заиграла не свойственными ей прежде безумными красками. Возненавидевшая Рембо Матильда выгнала его из дома за грубость и нечистоплотность. Рембо также не скрывал своей неприязни к этой женщине и всеми силами пытался вытащить друга из мелкобуржуазного обывательского болота, в котором тот, по его мнению, погряз.

Тем временем у Верлена родился сын, но и это не привело к миру в семье. Наоборот, только ухудшило и без того непростую ситуацию. Ссоры участились. Верлен в пьяном угаре то похищал сына и увозил к матери, то угрожал убить и его, и жену. Протрезвев, Верлен валялся у Матильды в ногах, умоляя о прощении, но через день-два кошмар возвращался. Наконец, отчаявшаяся женщина подала на развод. Верлен этого не хотел, но он уже ничего не в силах был решить. Рембо успел приобрести над ним демоническую власть и стал, как говорят французы, infernal epoux, «сатанинским супругом», поработившим Верлена, как порабощают женщину.

Настал день, когда Верлен уже не смог выносить ставшую темницей семейную жизнь и, бросив жену и ребенка, отправился со своим другом в скитания по Европе. Они бродяжничали по Бельгии и Голландии, несколько раз пересекали Лондон вдоль и поперек. Всё, что Верлен любил, все те, без которых он раньше не мог представить своего существования, медленно исчезали из его памяти, как уходящая во сне любимая женщина. Но это отнюдь не воспринималось им как непоправимое несчастье. Его душа и тело были полностью порабощены юношей-тираном, который, как собаку, держал Верлена на поводке своей воли.

И все же настал день, когда очнувшийся от дурмана Верлен решил, что так дальше продолжаться не может. Его внезапно обуяла жгучая тоска по теплому семейному очагу, по жене и ребенку, по спокойной обеспеченной жизни. Ночью украдкой, словно вор, бежит он от своего обожаемого мучителя в Брюссель, оставив Рембо совсем без денег. А там блудного сына уже ждет мать, но она привезла плохие вести. Его жена, не желающая более связывать свою жизнь с алкоголиком и бродягой, требует развода. Верлен потрясен, раздавлен, но где-то в глубине души чувствует смутное удовлетворение.

— У меня никого не осталось в этом мире, кроме тебя и Рембо. Я должен быть с ним до самого конца, каким бы он не был, — говорит он матери и отправляет телеграмму своему беспутному товарищу, господину его души. Зовет его в Брюссель.

И Рембо приезжает. Верлен встречает его пьяный, взбудораженный, почти обезумевший от обрушившихся на него бедствий. С распростертыми объятиями бросается он к своему единственному другу, но Рембо его резко отталкивает:

— Свинья, как ты мог бросить меня в Лондоне без денег? — кричит он и бьет кулаком по столу. — Деньги! Давай деньги, и я сразу же вернусь в Лондон. Знать тебя больше не хочу. Вот уж не предполагал, что ты окажешься таким ничтожеством.

Впавший в исступление Верлен бросился к ящику письменного стола и достал пистолет, который недавно купил, сам не понимая зачем. Дважды выстрелил. Первая пуля вонзилась в дверь, а вторая пробила Рембо запястье. Рембо иыскочил на улицу. Мгновенно протрезвевший Верлен кинулся вслед за ним.

— Ремб, — кричал он, — я не хотел, Ремб. Прости меня!

Но Рембо, решивший, что Верлен гонится за ним, чтобы его прикончить, стал звать на помощь. Отовсюду сбежались люди. Верлен бросил пистолет на землю и заплакал.

Дальше — провал в памяти. Очнулся Верлен в тюремной камере с маленьким, похожим на бойницу решетчатым окнам, высоким потолком и серыми стенами. Лихорадочное возбуждение спало, и он с ужасающей отчетливостью вспомнил все.

А кошмар только начинался. В Бельгии в то время мужеложство было уголовно наказуемым деянием. Посему Верлен, невзирая на его протесты, был подвергнут оскорбительному медицинскому осмотру, который провели два судебно-медицинских эксперта. Их вывод был однозначен: у величайшего поэта Франции была гомосексуальная связь.

Настал день суда, которого Верлен ждал в лихорадочном нетерпении. Находясь в плену собственных иллюзий, он верил, что суд примет во внимание его невменяемое состояние в момент трагического инцидента. Ему удалось убедить себя, что больше двух недель, ну, в крайнем случае, месяца ему не дадут. Ведь это Рембо во всем виноват. «Мир — это наше представление о нем, — записал Верлен в своей тетради, — и мы по своему желанию можем сделать его или очень большим, или очень маленьким. Только не нужно себя ощущать жалким. А я ощущаю, потому что позволил Рембо превратить себя в марионетку».

8 августа в сопровождении тюремщиков его доставили в зал заседаний исправительного суда во Дворце правосудия. Судебный приговор: два года тюрьмы — оглушил Верлена. Его, едва живого от ужаса, тюремщики почти вынесли в коридор, где он не смог сдержать душивших его рыданий. А потом за ним захлопнулась тяжелая дверь тюремной камеры. Более семисот дней позора и одиночества — вот чем обернулась для него опасная дружба с гениальным юношей, мечтавшим стать «сыном солнца».

Как ни странно, но тюрьма оказалась для него благом. Благотворно отразился на его состоянии запрет пить. Мозг, освобожденный от алкогольного сумеречного дурмана, заработал в полную силу. К тому же в заключении произошла с ним духовная метаморфоза, избавившая его от тяжелого невроза. Несчастный, покинутый всеми страдалец находит утешение в религии. В убогой тюремной церквушке Верлен впервые за многие годы исповедуется, принимает причастие и становится ревностным католиком. Это приводит к такому взрыву творческой энергии, какого он давно уже не испытывал. Религиозный экстаз благодатно влияет и на его музу. Былая эротика вытесняется религиозным пылом, богемность — любовью к Творцу всего сущего. В неволе Верлен переживает самые высокие творческие мгновения жизни. Недаром потом он будет с тоской называть тюрьму «волшебным замком», где была сформирована заново его погрязшая в пороках душа.

16 января 1875 года Верлен выходит на свободу. Никто из друзей не встречает его у тюремных ворот. Только бесконечно преданная своему единственному сыну старая мать.

* * *

Несмотря на то что Верлен считал Рембо единственным виновником своих бед, он, как ни пытался, не мог его забыть. Однажды к нему в камеру вошел директор тюрьмы, относившийся к своему знаменитому узнику с большим пиететом. Еще бы! Ведь Верлен состоял в переписке с самим Виктором Гюго — кумиром всей читающей Европы.

«Друг мой, — сказал директор, — вчера в тюремную приемную вошел молодой человек, который просил передать вам это». И он протянул Верлену тоненькую книжечку. Это была последняя работа Рембо «Одно лето в аду». На титульном листе значилось: «П. Верлену — А. Рембо». Эту драгоценную книжечку Верлен хранил всю оставшуюся жизнь и завещал ее своему сыну. С тех пор он стал писать Рембо письма, Рембо отвечал редко и сдержанно.

Выйдя из тюрьмы, Верлен не знал, чем заняться. Жена развелась с ним. Друзья его забыли. Он никому не нужен и чувствует себя в мире свободных людей, как в пустыне. Он хотел возобновить отношения с демоном своей жизни, грезил о том, как приобщит Рембо к истинной вере.

И бывшие друзья встретились в Штутгарте, в какой-то пивной — месте, отнюдь не приспособленном для религиозных диспутов. Пили до поздней ночи. Верлен излагал свои доводы с рвением неофита, а Рембо над ними издевался. Возвращаясь домой, пьяные поэты поссорились, и дело дошло до дуэли. Шпаг у них не было, и два величайших поэта Франции дрались палками при мерцающем свете звезд.

Поединок продлился недолго. Мускулистый, атлетического сложения Рембо легко справился с отощавшим в тюрьме Верленом. Сильным ударом палки он разбил Верлену голову, оставил его окровавленного лежать на песке, и ушел.

Это была их последняя встреча.

Затем началась безумная одиссея Рембо — его стремительный бег от цивилизации и своей судьбы. Замкнутость, мрачное, безотрадное одиночество, непроницаемый холод которого навсегда отделяет его от мира, в котором он жил и творил. Ему невыносимо оставаться во Франции, в своем жалком городишке. Ему не нужна поэзия салонов, неспособная преобразовать жизнь. Уже готовясь покинуть родину, он пишет: «Я вернусь с железными мускулами, с темной кожей и яростными глазами. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. Женщины заботятся о свирепых калеках, возвратившихся из тропических стран. Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен. Теперь я проклят, родина внушает мне отвращение. Лучше всего пьяный сон на прибрежном песке».

Чтобы уехать, нужны деньги, и Рембо несколько лет скитается по Европе в поисках средств. Однако любые попытки вечного неудачника вырваться из нужды лишь оставляют его без гроша в кармане. Но у этого человека железная воля. Ничто не может остановить его на пути к намеченной цели.

Он пробирается в Египет, затем в Абиссинию. Ведет торговлю кофе, слоновой костью, кожей. Партнеры ценят его за два основных достоинства: Рембо с необыкновенной легкостью осваивает туземные языки и не ведает страха. Годами этот конкистадор живет среди туземцев, и они подчиняются его воле, причем в таких местах, где многие из его предшественников были убиты.

А из Парижа доходят вести о его неожиданной славе. Верлен с огромным усилием, частично по памяти, восстановил и издал стихи своего бывшего друга. Всего несколько десятков стихотворений написал когда-то он, совсем еще мальчик, но они вошли в золотой фонд мировой поэзии и сделали его предтечей почти всех значимых направлений ее развития. Явление уникальное во всей мировой истории. Однако Рембо, написавшего свое последнее стихотворение в девятнадцать лет, этот ажиотаж вокруг его имени совершенно не интересует.

Зимой 1891 года, после десятилетней жизни в Африке, у Рембо возникла опухоль правого колена, и он был вынужден отправиться в Марсель, где ему ампутировали ногу. Это оказался не просто рак, а саркома. Никакой надежды. Сестра Изабелла не отходила от койки брата до его смертного часа.

* * *

После окончательного разрыва с Рембо Верлен отчаянно пытается найти свою нишу в жизни. Но мир отторгает его. Он никому не нужен, кроме старой матери. Ни он сам, ни его книги больше никого не интересуют. Верлен совсем опустился и все больше времени проводит в кабаках. Трезвым он почти не бывает, и однажды в хмельном угаре совершает свой самый позорный поступок. Набрасывается с кулаками на свою семидесятипятилетнюю мать. Дело дошло до суда, и Верлена отправляют на месяц в тюрьму. Когда же он выходит на волю, мать его уже не ждет. И она устала от него. И она…

Через год мать умирает, и Верлен теряет последнюю опору. Жизнь его все стремительнее катится под откос.

Латинский квартал. Особый ритм, придающий странное очарование и нечто карнавально-искусственное его муравьиной жизни. Атмосфера таинственности исходит от его крыш и мансард, от платьев женщин, гуляющих по улицам и паркам. Старый опустившийся человек в шляпе, косо сидящей на лысом черепе, давно стал здесь культовой фигурой. Он бредет из пивной в пивную, волоча парализованную ногу, всегда окруженный прихлебателями, проститутками, бомжами, студентами. Каждому готов он тут же на месте сочинить стихи за рюмку абсента, но это плохие стихи. Да и все его последние сборники свидетельствуют об упадке великого таланта.

Ночи он проводит в притонах, где свечи бросают колеблющиеся отблески на стаканы с вином и грубые бородатые лица. Его глаза давно обрели тот мутновато-серый цвет, который бывает у алкоголиков и младенцев.

Алкоголь давно смыл с его души остатки религии. «Мне не нужен Бог, которого надо просить. Мне нужен Бог, которого хотелось бы благодарить, но такого Бога не существует», — сказал он как-то одному из своих почитателей.

Бывшие коллеги и друзья, изредка встречающиеся Верлену в его блужданиях по городу, заметив его, поспешно перебегают на другую сторону улицы. Живет он теперь с проститутками, и у одной из них, Эжени Кранс, находит свое последнее пристанище.

Однажды он увидел во сне Рембо и, проснувшись в слезах, попросил его не снится ему больше, потому что после такого сна не хочется просыпаться.

Ему становится все хуже и хуже. Все труднее дышать. Комната потеряла свои очертания и медленно поплыла в небытие, растворяясь в розовато-сером тумане. Верлен впал в тяжелое забытье, мало напоминающее сон. Поздно ночью он очнулся оттого, что его позвал голос, которого он никогда не забывал. «Ремб, — с трудом выдохнул он, — я иду к тебе…»

Он с трудом встал с кровати, сделал два шага и упал. На звук падения прибежала Эжени, но не смогла поднять и положить на кровать слишком тяжелое тело. И он остался лежать на ледяном полу, в комнате, пропитанной затхлостью и дрянными духами, до тех пор пока не отошла душа его.

Когда его хоронили, шел сильный дождь. Крыши-мансарды — старые, красноватые, черепичные, сланцевые и цинковые, определившие неповторимый облик Парижа, умытые дождем, блестели, словно покрытые лаком.

И вдруг все они оказались здесь, на кладбище, его старые друзья, лучшие писатели и поэты Франции, которые, встречая на бульваре пьяного Верлена, трусливо спешили прочь, чтобы избежать общения с ним. Были пламенные речи, венки и так много цветов, что они скрыли могилу несчастного исстрадавшегося человека.

Слепой, ведущий зрячих

Моему сыну Рафаэлю

Упомянуть великого аргентинца Хорхе Луиса Борхеса или процитировать его считается признаком высокой культуры в любом обществе.

Что касается меня, то Борхес уже давно мой самый любимый автор. А ведь до 1983 года я даже не слышал этого имени, но хорошо помню, как на книжном разломе в Тель-Авиве мне попался сборник рассказов аргентинских писателей. Один из них — «Сад расходящихся тропок» Хорхе Луиса Борхеса — поразил меня своей несомненной гениальностью. С тех пор Борхес навсегда вошел в мою жизнь.

Рассказ лапидарен, живописен и своеобразен, как, впрочем, и все вещи Борхеса. В начале автор отмечает, что историк Лиддел Гарт ошибся, разъясняя в своей книге «История Первой мировой войны» причины задержки наступления британских войск в Сен-Монтобане 24 июля 1916 года. В качестве доказательства приводится письмо некоего Ю Цуна, которое, собственно, и является рассказом. Ю Цун, резидент немецкой разведки, пишет о своей попытке передать в Германию название места, где сконцентрированы позиции британской артиллерии. По телефонному справочнику он находит имя нужного человека, ученого-синолога Стивена Альбера. По дороге к нему Ю Цун вспоминает своего прадеда Цюй Пэна, который хотел написать роман, превосходящий сложностью замысла классический китайский эпос «Сон в красном тереме», и создать такой лабиринт, из которого никто не смог бы выбраться. Однако роман оказался бессмыслицей, а лабиринта так и не нашли. Но когда Ю Цун встретился с Альбером, то узнал, что его предок все-таки написал роман, в котором сад и лабиринт одно и то же. Этот сад-лабиринт называется «Сад расходящихся тропок». В нем сплетаются, ветвятся и расходятся реальные пути жизни.

После того как Альбер показал своему гостю роман-лабиринт, Ю Цун его убивает. В этот момент убийцу арестовывает британская разведка. На следующий день газеты сообщают о загадочном убийстве Стивена Альбера и о том, что немецкая авиация бомбит город Альбер, где расположена британская артиллерия.

Сад-лабиринт Цюй Пэна — это, по сути, глубинный метафорический пласт-загадка, в которой зашифровано время. «Во все века и во всех великих стилях сады были идеальным образом природы, вселенной. Упорядоченная же природа — это прежде всего природа, которая может быть прочтена как Библия, книга, библиотека». Именно таков смысл сада-лабиринта, задуманного китайским мудрецом и разгаданного английским синологом. Сад-лабиринт имеет множество значений. Одно из них — это изменчивая, капризная, непредсказуемая судьба. Его тропинки, сходясь и расходясь, ведут человека или к новой жизни, или к случайной смерти.

Герой использует не одну, а все открывающиеся перед ним возможности. В одной главе романа он погибает. В другой опять возникает. В конце рассказа Альбер разъясняет Ю Цуну, что в каком-то из неисчислимых вариантов будущего — он его враг, а в каком-то — друг. Выпал тот вариант, где он и то и другое. Реальность становится похожей на игру в кости. Альбер раскрыл Ю Цуну сущность великого творения его предка, но Ю Цун вынужден убить его, чтобы выполнить задание.

В рассказе нет единого времени, а есть бесчисленные временные комбинации. Борхес допускает возможность переплетения, перекрещивания временных линий, и таким образом мир предстает огромным лабиринтом без конца и без начала. Рассказ «Сад расходящихся тропок» можно считать ключевым для творчества Борхеса.

Следует отметить одну важную вещь: Борхес был и остался поэтом-ультраистом. Это литературное направление, распространенное в двадцатые годы в латиноамериканской и испанской поэтических школах, провозгласило метафору основной целью поэзии. Ультраисты считали метафору не только краеугольным камнем всего поэтического процесса, по даже видели в ней самодовлеющую поэтическую ценность. Борхес никогда не отрекался от ультраистских экспериментов своей юности. Истинным поэтом оставался он и в своих прозаических вещах. Для «тотального поэтического эффекта» своих прозаических произведений, которого он добивался, подходила лишь малая форма объемом в две-три странички.

Писатель был убежден, что чем лаконичнее вещь, тем она совершенней. Магическому лаконизму Борхес научился, как ни странно, у Данте, автора «Божественной комедии», величайшего поэтического шедевра всех времен. Об этом нам поведал сам писатель в книге «Семь вечеров».

Борхес отмечает, что Данте нужно лишь мгновение, чтобы познакомить читателя со своим героем, которых у него великое множество. Персонаж оживает у Данте в одном слове, в одном действии. Его неповторимая, полная счастливых и трагических событий жизнь укладывается в несколько терцин. Главное же в том, что самый важный эпизод судьбы героя должен быть представлен как итог всей его жизни. Это открытие великого флорентийца Борхес использовал, создавая свои прозаические миниатюры.

Появлению Борхеса-прозаика сопутствовал трагический инцидент. В 1938 году, поднимаясь вверх по темной лестнице, уже тогда плохо видевший Борхес, разбил голову, ударившись об угол раскрытого окна и чуть было не умер от сепсиса. Проведенные в лихорадочном бреду три недели завершились сложной операцией. У Борхеса даже возникло опасение, что им вообще утрачена способность писать, и он решил проверить свои возможности в новом для него жанре рассказа. Правда, прозу, наряду со стихами, он писал и до этого трагического случая, но его первый прозаический сборник «История вечности», вышедший в 1936 году, купили всего 37 человек. Борхес даже хотел обойти их всех, чтобы поблагодарить. До всемирной славы было еще очень далеко.

Стихи Борхес писал всю жизнь, однако со временем прекратил их публиковать, хотя у знатоков и любителей поэзии они пользовались успехом. Борхес считал, что поэзия — очень ограниченная сфера деятельности. Аргентина — страна прозы. Поэзия там не особенно в чести. Не то, что Россия, где любители поэзии заполняли стадионы. В Аргентине стихи — это что-то личное, интимное, рассчитанное на узкий круг читателей. Борхес, наряду с эссе и рассказами неповторимого борхесовского колорита, продолжал писать стихи до конца жизни, но — в стол. Поэзия сливалась в его творчестве с прозой, как линия горизонта с землей.

Я, кстати, его поэзию плохо воспринимаю — возможно, из-за недоброкачественных переводов. Нравятся мне лишь его ранние стихи, написанные верлибром. Именно они запечатлели грустную красоту Буэнос-Айреса, неповторимую прелесть его древних переулков и старинных двориков с инкрустированными решетками и каменными колодцами, в которых устоялась зеленая вода.

Борхес не написал ни одного романа, зато виртуозно умел создавать мифы, превращавшиеся под его пером в реалии. Этот метод позволяет «малым» формам превзойти «большие». К тому же он мастерски использовал мистификации, создавая эссе, которые на самом деле были новеллами, и новеллы, обладавшие всеми атрибутами эссе.

Особое место в творчестве Борхеса занимают цитаты. В его произведениях цитата не только проверяет текст на прочность, но и ставит его под сомнение. Он цитировал, чтобы не писать, и писал, чтобы не цитировать. Изумительное мастерство позволяло ему с легкостью выходить за рамки своего времени и своей культуры. Он был интеллектуальным Дон Кихотом, странствующим по разным временам и эпохам. С особой остротой чувствовал Борхес время и считал, что каждый миг необыкновенно важен, ибо фиксирует переход из прошлого в будущее.

В произведениях Борхеса главными предметами изображения являются не конкретные события, а само искусство, не поэтический мир, а сама поэзия. Его мир — это гениальная квинтэссенция всегда новых и таинственных сочетаний, которые, слитые воедино, создают новые реалии в необъятном саду духовной жизни. Его феноменальные эрудиция и дар восприятия позволяли ему, слепому, видеть то, что скрыто от куцых взоров зрячих. Внутренние силы его души стремились к универсальности. Борхес видел мир как художник, воспринимал, как поэт, препарировал, как аналитик, анализировал, как историк. Этот светлый, ясный, вдумчивый дух, не подверженный страстям и влияниям, впитывал самое важное из того, что было близко его душе, но также из того, что, казалось бы, чуждо ему. Да, Борхес много брал из книг и священных текстов, но в горниле его духа все заимствованное преображалось и приобретало образность и краски, свойственные лишь Борхесу.

Он не только создавал мифы. Он сам был живым мифом. Великий слепой мудрец, получивший от Ариадны нить, позволяющую этому Гомеру свободно ориентироваться в книжном лабиринте огромной Национальной библиотеки, которой он заведовал. Именно Борхес — прототип образа слепого монастырского библиотекаря Хорхе из Бургоса в знаменитом романе Умберто Эко «Имя розы». Правда, Эко лишь пожимал плечами. Мол, ничего такого он не имел в виду. Просто для сюжета ему нужен был слепой хранитель библиотеки, «а слепой плюс библиотека — это Борхес».

Особого внимания заслуживает двойственность творчества Борхеса. С одной стороны, универсальное художественное сознание писателя, утонченный интеллектуализм, культурологические фантазии. С другой — апология действия, бесстрашия, безрассудной отваги. У Борхеса эти два начала не антагонистичны, а дополняют друг друга, ибо рассказы и эссе писателя объединяет стремление к познанию души человека, его воображения и воли, способности мыслить и потребности действовать. Наиболее ярко эта нераздельная двойственность выражена в двух программных рассказах: «Юг» и «Тайное чудо», где Борхес использовал одну и ту же литературную реминисценцию. Речь идет об идее представить как реальность галлюцинацию перед смертью.

В рассказе «Юг» некто Дальман, обычный интеллигент, библиотекарь, как сам Борхес, часто вспоминающий семейные предания о битвах прошлого века, коротающий время в затхлом кабинете, в жизни которого нет ничего, кроме обыденности, после тяжелой болезни едет отдыхать в пампу. На самом же деле, он, похоже, никуда не едет, а лишь грезит на операционном столе о поездке. Не то наяву, не то во сне Дальман оказывается втянут в конфликт с буйными гаучо. Один из них бросает ему нож. Дальман может уклониться от схватки, но он поднимает нож, твердо зная, что его убьют. И радостно идет на смерть, потому что гибель под открытым небом, в честном бою, с сохранением своей мужской гордости, будет для него освобождением, счастьем и праздником.

В рассказе «Тайное чудо» ситуация иная. В захваченной нацистами Праге гестапо арестовывает писателя Яромира Хладика, автора неоконченной драмы «Враги». Как еврея и либерала его приговаривают к расстрелу. За ночь до привидения приговора в исполнение, в кромешной тьме камеры, Хладик обратился к Богу: «Если я не одна из Твоих ошибок и повторений, если я существую на самом деле, то существую лишь, как автор „Врагов“. Чтобы окончить драму, которая будет оправданием мне и Тебе, прошу еще год. Ты, что владеешь временем и вечностью, дай мне этот год!»

Под утро той, последней в его жизни ночи Хладик заснул, и ему приснилось, что он блуждает в коридорах библиотеки Клементинума. «Библиотекарь в черных очках спросил его: „Что вы ищете?“ — „Бога“, — ответил Хладик. Библиотекарь сказал: „Бог находится в одной из букв, одной из страниц, одной из четырехсот тысяч книг библиотеки. Мои отцы и отцы моих отцов искали эту книгу; и я сам ослеп в поисках ее“. Он снял очки и Хладик увидел мертвые глаза. Какой-то читатель вошел, чтобы вернуть атлас. „Этот атлас бесполезен“, — сказал он и отдал книгу Хладику. Тот раскрыл наугад и увидел карту Индии. И, с неожиданной уверенностью, чувствуя, что земля уходит из-под ног, коснулся одной из маленьких букв. Раздался голос: „Время для твоей работы дано“». Здесь Хладик проснулся.

Когда его поставили к стенке — время остановилось. Солдаты замерли с пальцами на курках. Даже тень пчелы застыла в воздухе. Хладик получил возможность ровно год дописывать свою пьесу. Когда же он закончил работу — грянул залп. В реальном времени этот год длился одно мгновение.

То, что произошло с Дальманом, умирающим на операционном столе, и с Хладиком, ожидающим расстрела, не вызвано физическими страданиями. Их видения воплотили всего лишь тайную мечту героев, их выбор, осуществить который в реальной жизни им было не дано. Один, Хуан Дальман, выбирает мужественный поступок, отважное действие. Другой, Яромир Хладик, — творчество, фантазию, искусство.

Свою работу «Пьер Монар, автор „Дон Кихота“» сам Борхес расценивал как нечто среднее между эссе и рассказом. Однако мир Борхеса запечатлен в этом сочинении во всем блеске. Вымышленный персонаж Пьер Монар, художественно изображенный как реальная личность, пытается сочинить «Дон Кихота». Не второго «Дон Кихота», а именно «Дон Кихота». Разумеется, он не имел в виду механическое переписывание романа. Это никому не нужно. Его дерзкий замысел заключался в том, чтобы сочинить несколько страниц, которые слово в слово, строка к строке совпадали бы с текстом Сервантеса. Нет, он не намеревался стать вторым Сервантесом. Суть была в том, чтобы остаться Пьером Монаром и все же написать «Дон Кихота». И у Монара это получилось. Его текст и текст Сервантеса совпали полностью, но смысл, который выразили оба текста, оказался совершенно разным. Вокруг этого парадокса и построено все повествование.

Для Борхеса это была игра ума, и не более того, но именно из этого текста, сочиненного в подвале библиотеки в 1938 году, возникло впоследствии целое литературное направление.

В постмодернистском понимании этот рассказ доказывает, что новые тексты в принципе невозможны, поскольку все уже давно написано. Книг такое великое множество, что сочинять новые — бессмысленно. К тому же «Дон Кихот» реальнее Пьера Монара, которого вообще не существует. Это значит, что литература реальнее самого писателя. Поэтому не писатель пишет книги, а уже готовые книги из Универсальной библиотеки Клементинума подыскивают себе автора.

Представляя читателю нечто фантастическое и странное, Борхес обычно предлагает на выбор сразу несколько толкований («Сон Колдриджа», «Задача», «Лотерея в Вавилоне»), среди которых есть как рациональные, так и иррациональные. Приводит Борхес также мистические толкования текста, поскольку они эффектны и удивительно красивы.

В прозе Борхеса фантазия и реальность отражаются друг в друге, как в зеркалах, и незаметно сливаются, как ходы в лабиринте. Этот мастер — больше чем писатель. Он сам и есть литература. Его мир, неповторимо разнообразный, с гипнотизирующей стилистикой, учит не только понимать тексты, но еще и мыслить.

* * *

Хорхе Франсиско Исидоро Луис Борхес Асеведо — таково подлинное имя великого аргентинца, которым он никогда не пользовался в силу своего пристрастия к краткости, родился 24 августа 1899 года в Буэнос-Айресе, на родине знойного танго.

Его отец — адвокат и профессор психологии, мечтавший о литературной славе, имел испанские и ирландские корни. По линии матери — Леоноры Асеведо Суарес — он связан со знатным английским родом Хэзлем из графства Стаффордшир. Отец страдал тяжелой глазной болезнью, и сын надеялся, что хорошее зрение, как и голубой цвет глаз, он унаследовал от матери. Эта надежда, увы, не оправдалась.

Мать Хорхе Луиса происходила из семьи португальских маранов. Сам Борхес утверждал, что в нем течет баскская, андалузская, английская, еврейская, португальская и норманнская кровь. Смесь, что и говорить, взрывоопасная. В семье разговаривали на двух языках: испанском и английском. Читать и писать по-английски Джорджи — так его называли домашние — научился раньше, чем по-испански, — уже в четыре года, благодаря бабушке Фанни Хэзлем и английской гувернантке. Отец его собрал великолепную англоязычную библиотеку, где Джорджи провел большую часть детства. «Мне кажется, что я так из нее и не вышел», — писал он впоследствии. В девять лет Хорхе Луис перевел на испанский сказку Оскара Уайльда «Счастливый принц», причем перевод был настолько хорош, что его опубликовали в ведущей столичной газете «Еl Pais».

Сам Борхес так описал свое вступление в литературу: «С самого раннего детства, когда отца поразила слепота, в семье молча подразумевалось, что мне предстоит осуществить в литературе то, чего не сумел он». Находясь на смертном одре, отец попросил сына, тогда уже известного писателя, отредактировать и завершить его неоконченный роман. Борхес обещал, но сделать этого не смог. Ведь самая большая из написанных им вещей, рассказ «Конгресс», состояла всего из четырнадцати страниц.

Кто-то сказал, что детство поэта бывает или очень счастливым, или очень несчастным. Борхес не раз отмечал, что он был счастлив в родительском доме с ухоженным садом и книгами отца и предков. Семья Борхесов собирала книги из поколения в поколение.

Решив стать писателем, Борхес долго не знал, какому языку отдать предпочтение. Многие фразы в своих рассказах он сначала писал по-английски и уже потом переводил их на испанский. Решающим фактором стало то, что он видел испанские сны, а литература, по его убеждению, «управляется сновидениями».

Своего любимого «Дон Кихота» Борхес впервые прочел на английском. Позднее, когда он ознакомился с творением Сервантеса в подлиннике, то был разочарован. Перевод показался ему лучше оригинала.

В детстве Джорджи обожал бывать в зоопарке. Мальчик надолго замирал у клетки с тиграми. Его гипнотизировали их черно-желтые полосы. В старости слепой писатель мог различать только эти два цвета: черный и желтый.

В 1923 году отец дал сыну 300 песо на издание первой книги. Издателю удалось продать всего лишь двадцать семь экземпляров. Мать поэта восприняла эту новость с огромным воодушевлением: «Двадцать семь экземпляров! Джорджи, ты становишься знаменитым!»

В 1914 году семья Борхесов отправляется в Швейцарию, где Хорхе Луис сочиняет свои первые стихи и получает образование, в основном экстерном. Война надолго задержала семейство в Европе, и в Буэнос-Айрес Борхесы возвратились лишь в 1921 году. Вскоре Хорхе Луис выпускает две книги стихов и два сборника эссе, но они не приносят ему ни денег, ни славы. Все же один из критиков отметил, что этот автор блещет эрудицией, знанием философии и мастерски владеет словом. К тому же Борхес был полиглотом. Кроме испанского и английского, он прекрасно знал латынь, французский, итальянский, португальский и немецкий.

1930 год стал для писателя очень тяжелым. Он похоронил бабушку и отца. Теперь обеспечение семьи легло на его плечи, и он поступил сотрудником в столичную библиотеку имени Мигеля Кане, где проводил много времени в подвале книгохранилища, сочиняя свои тексты. С коллегами по работе, молодыми ребятами, интересовавшимися в основном футболом и женщинами, у него не было ничего общего. Впрочем, они добродушно относились к подслеповатому чудаку. Борхес и писатель были для них вещами несовместимыми. Однажды один из библиотекарей обнаружил в каком-то литературном журнале рассказ некоего Хорхе Луиса Борхеса. Его удивило полное совпадение имени, фамилии и года рождения автора с биографическими данными неприметного полуслепого человека, с которым он работал.

— Это ведь не ты, Хорхе, — спросил он удивленно.

— Ну, разумеется, не я, — ответил Борхес.

— Я так и думал, — сказал коллега и поспешил на футбольный матч.

Впоследствии годы своей работы в библиотеке (1937–1946) Борхес назвал «9 глубоко несчастных лет», хотя именно в это время появились его первые шедевры.

Как ни странно, этот человек-текст, всю жизнь занимавшийся необъятным миром литературы, был не чужд политике. Он был одним из самых непримиримых противников диктатуры Хуана Перона и открыто презирал его знаменитую супругу Эвиту, актрису второразрядных кабаре, возведенную диктатором в ранг «духовной матери нации».

После прихода к власти Хуана Перона в 1948 году Борхес был уволен из библиотеки, поскольку новому режиму не нравились его политические взгляды. Таким образом, Борхес оказался безработным и в этом статусе прожил до 1955 года, когда диктатура Перона была свергнута.

Тем не менее Борхес был в хороших отношениях с диктатором Чили генералом Аугусто Пиночетом, которого считал истинным джентльменом и уважал как энергичного противника коммунистической идеологии. Он без колебаний принял степень почетного доктора Чилийского университета в 1976 году, был принят в Лиме Пиночетом, вручившим ему орден Большого Креста, и пожал протянутую руку диктатора. Увы, это рукопожатие лишило Борхеса шансов на Нобелевскую премию. Всё готовы были либеральные шведские академики простить замечательному писателю, но только не злополучное рукопожатие. Борхес утверждал впоследствии, что он ничего не знал о кровавых расправах Пиночета с левой оппозицией. Не исключено. Ведь слепой писатель не читал газет, и у него не было ни радио, ни телевизора. Пиночет импонировал Борхесу прежде всего потому, что был противником Перона.

Впрочем, читателю все равно, каких политических взглядов придерживался Борхес, сколько у него было женщин и на каком языке он писал и говорил. С первых же страниц его книг испытываешь состояние какого-то гибельного восторга, как от скольжения в пропасть. Ощущение нереальности вызывает головокружение и желание продвигаться вперед на ощупь, как по неосвещенным ступенькам. В двадцатом веке я знаю лишь одного писателя, которого можно сравнить с Борхесом. Это Кафка.

Что же касается личной жизни Борхеса, то она во многом остается загадкой. Всю жизнь его окружали женщины: подруги, секретарши, приятельницы, поклонницы. Он был влюбчив, подруг у него было гораздо больше, чем друзей. Биографы насчитали у Борхеса свыше двадцати серьезных любовных увлечений.

Одна из его избранниц, 23-летняя красавица Эстель Канто, с которой у него начался роман в 1944 году, была девушкой не только красивой, но и всесторонне образованной, писала стихи. Ей Борхес посвятил один из лучших своих рассказов «Алеф». Борхес влюбился, как говорят гаучо, «по рукоять кинжала» и сделал своей избраннице официальное предложение. Эстель не ответила отказом, но предложила ему некоторое время пожить гражданским браком. Это было разумно, потому что в католической Аргентине запрещены разводы. Но Борхес пришел от этого предложения в ужас, в результате чего в 1952 году Эстель его оставила, а он попал в кабинет психоаналитика.

Следует упомянуть, что в Женеве, когда Хорхе Луису было 19 лет, отец, озаботившись сексуальным воспитанием сына, послал его к проституткам, услугами которых, по всей вероятности, пользовался сам. Парень так переволновался, что у него ничего не вышло, но вот рубец от этого эпизода остался на всю жизнь. Возможно, сказались также пуританское воспитание и холодная английская кровь. Во всяком случае, судя по его произведениям, женщины не играли важной роли в его жизни. Главной и самой любимой из них была его мать Донья Элеонора, с которой он жил до самой ее смерти в 1975 году. В последние годы ее жизни их принимали за брата и сестру. Старость стирает различия.

После смерти матери ее место заняла Мария Кодама. Еще девушкой во время учебы в университете она восторженно слушала лекции Борхеса, потом была его секретарем. Мария Кодама, которая была почти на сорок лет младше писателя, стала его глазами, писала под его диктовку письма, читала ему книги, вела хозяйство. С этой женщиной в жизни Борхеса появились серьезные и глубокие отношения. С Марией писатель узнал, по-видимому, впервые, что такое настоящее счастье.

Мировая слава пришла к Борхесу поздно, в 60-е годы, когда его стали переводить на иностранные языки. К концу жизни он был увешан наградами, как рождественская елка игрушками. Ему присудили целый ряд международных премий. Он удостоился высших орденов Италии, Франции, Перу, Чили, Исландии, ФРГ, в том числе ордена Британской империи и ордена Почетного легиона. Кроме того, его избирают почетным доктором ведущие университеты мира. Но вся эта мишура была дарована ему слишком поздно. Что ему в ней, если к 55 годам он совсем ослеп.

Упреком и слезой не опорочу

Тот высший смысл и тот сарказм глубокий,

С каким неподражаемые боги

Доверили мне книги вместе с ночью.

(Х. Л. Борхес)

И что ему все награды, если самой главной он так и не получил. Никому не показывая своего разочарования, он последние двадцать лет жизни с замиранием сердца встречал в октябре известие о том, что ему опять не присудили Нобелевскую премию. Но, как и Набоков, он делал все, чтобы выглядеть опытным игроком, которого не волнует проигрыш.

Когда в конце 1985 года у Борхеса обнаружили рак печени, он решил умереть в Женеве — городе, где прошла его юность. 14 июня 1986 года писатель скончался на руках Марии Кодамы и удостоился вечного упокоения на древнем женевском кладбище Королей.

Загрузка...