Я копаю отцовскую могилу. Вообще-то я не должен этого делать, но зять переоценил свои силы и не справился, хотя обещал. Первенцу положено копнуть первый раз и последний. Остальное делает зять, а если не может, нанимает рабочих. Я-то думал, Генри позовет могильщика; сейчас все так поступают.
Помнишь, Йеджиде, много лет назад я говорил, что эта традиция скоро отомрет? После смерти твоего отца, когда твои близкие готовились к похоронам, ты сказала, что я должен копать могилу, хотя тогда мы еще не были женаты. Твои мачехи не позволили, а ты плакала, пока белки твоих глаз не покраснели. Я пытался тебя утешить, говорил, что это неважно, ведь через несколько лет все станут нанимать рабочих и никто уже не будет копать сам. Не знаю, слышала ли ты меня тогда: ты плакала, пока не уснула.
Тогда мне было стыдно признаваться, но я вовсе не хотел копать могилу твоему отцу. Я верил в призраков и боялся кладбищ. Но если бы твои мачехи согласились и позволили мне копать, я бы это сделал, лишь бы ты была довольна. Что бы ты ни думала обо мне сейчас, знай: я готов на все, лишь бы ты была довольна. Теперь я уже не верю в призраков, ведь если бы они существовали, я не знал бы покоя. Теперь я стою по пояс в вырытой яме и помогаю Генри, чтобы успеть до поминок.
Генри, кажется, согласился копать могилу, чтобы выслужиться перед моими родителями. Три года они не соглашались отдать ему в жены единственную дочь, потому что он не йоруба. Они были непреклонны, пока сестра не забеременела от Генри, положив конец спорам. Родители, клявшиеся, что скорее умрут, чем разрешат ему жениться на их дочери, сами предложили выбрать любую дату свадьбы, и как можно скорее, до того, как живот станет заметен. Генри выучил язык йоруба и знает о наших традициях больше, чем я. И вот мы молча обливаемся потом под палящим солнцем, потому что Генри хочет доказать моим родителям, что достоин их дочери. Он заявил, что «сделает все как положено», но, судя по его тяжелому дыханию, задумал прыгнуть выше головы.
Солнце палит так нещадно, будто за спиной у меня печь. Руки болят всякий раз, когда я поднимаю лопату, но я продолжаю. Работая, я думаю о Дотуне и впервые за эти годы скучаю по нему. Будь он рядом, нарушил бы наше молчание и развеселил нас с Генри. Он звонил мне утром около семи. Не представился, да в этом и не было необходимости. «Доброе утро, брат Акин», — сказал он, и я сразу узнал его голос. Он звонил из отеля возле аэропорта; он получил мое письмо с сообщением о похоронах и в полдень должен был выехать из Лагоса, чтобы успеть в Илешу к бдению. Наш первый разговор за десять лет длился меньше минуты. Повесив трубку, я не разозлился, хотя думал, что разозлюсь. Вместо этого у меня возникло внезапное желание лечь спать и проспать целый день. Звонок Дотуна заставил меня засомневаться, приедешь ли ты. Придешь ли на бдение? Согласишься ли сидеть рядом со мной и петь псалмы?
Чем глубже, тем тверже земля. Продолговатая яма в земле не похожа на могилу. Я покашливаю.
— Думаю, надо позвать рабочих, чтобы закончили.
Генри улыбается и садится в яме, привалившись спиной к земляной стенке. Кажется, он с утра ждал, чтобы я это предложил. Он хмурится.
— Аринола…
Я жду, что он договорит, но он молчит. Я смотрю в его хмурое лицо и пытаюсь понять, что значит его молчание.
— Не хочешь, чтобы я рассказал ей, как мы все бросили?
— Она так расчувствовалась, когда я сказал, что буду рыть могилу.
— Ладно, скажем, что ты сам ее вырыл. — Это в некотором роде действительно так. С натяжкой, но так. А без этих натяжек от любви бы ничего не осталось. Кто полюбил бы нас, если бы мы не притворялись лучшей версией себя и не делали вид, что другой, худшей версии не существует?
Тими говорит, что муми отказалась спускаться на бдение. Я не понимаю почему, а потом до меня доходит, что мать, вообще-то, может горевать из-за смерти отца. Но это смешно. Поднимаясь по лестнице и перепрыгивая через две ступеньки, я осознаю, что причина в другом. Кажется, они никогда даже не любили друг друга. Терпели до тех пор, пока мы с братьями и сестрами не уехали из дома. Потом у муми кончилось терпение, и она начала вымещать на отце давно копившийся гнев и обиды. Отец не сопротивлялся: у него было еще четыре молодых жены, а после них не оставалось сил. Думаю, сейчас, после его смерти, муми должно быть немного грустно, но вместе с тем она наверняка торжествует, ведь она его пережила. Наверху я сворачиваю налево и оказываюсь в гостиной муми. Дверь в ее спальню распахнута. Она сидит на кровати, скрестив руки на груди, вся в белом, как положено вдове.
— Муми, Тими говорит, ты не хочешь спускаться, почему?
Она вздыхает:
— Акинйеле.
Раз она назвала меня полным именем, хорошего не жди. Я подхожу к ней, сажусь в кресло и жду, что она скажет.
— Правда всегда нагонит ложь, даже через двадцать лет, даже через сто. — Она поднимает правую руку, вытягивает указательный палец и тычет им в потолок. — Сегодня правда настигла тебя, Акин. Я знаю, что ты наврал насчет Дотуна. Разве ты не говорил, что он звонил утром? Он должен был уже приехать. И где он? Где мой сын, Акинйеле?
Я тянусь к карману брюк, достаю телефон и набираю номер, с которого Дотун утром звонил. Прикладываю телефон к уху: «Номер недоступен. Пожалуйста, перезвоните позже».
— Вот видишь, мама, я ему звоню. Номер недоступен.
— Хватит меня обманывать. Думаешь, у меня нервный срыв случится, если я узнаю правду? Даже если правда меня убьет, я уже старая, мне не жалко умереть.
— Мама, ты должна мне верить. — Мне надоело убеждать ее, что я не вру, мне просто хочется, чтобы Дотун наконец приехал, а она перестала тревожиться.
— Хотя меня скорее убьет осознание, что вы с братом так и не помирились после той ссоры и Дотун умрет, так тебя и не простив! — вздохнула она. — Надо было вас вразумить, но нет, вы так и не сказали, из-за чего поссорились.
— Мы уже давно помирились. Еще до его отъезда.
На самом деле это Дотун должен просить у меня прощения, а не наоборот. Но он, кажется, до сих пор придерживается противоположного мнения. Если я перед кем и виноват, так это перед тобой, Йеджиде. Впрочем, увидев первые слезы, выступившие на глазах матери после смерти мужа, я забываю о наших с Дотуном разногласиях и перестаю думать, кто из нас должен кого простить. Эти слезы не имеют отношения к моему отцу — мама плачет из-за Дотуна, своего ненаглядного сына.
— Как можно утверждать, что мой сын жив, раз он даже не приехал на похороны родного отца? Акин, ты меня обманываешь; теперь я уверена, что ты обманывал меня все это время. — Голос муми дрожит, но она не всхлипывает, просто слезы льются из глаз.
— Прошу, муми, вытри слезы. Давай спустимся, все ждут тебя, чтобы начать бдение. Уже четыре часа, все сидят внизу. Дотун скоро приедет.
— Если ты не приведешь его ко мне, я не спущусь. — Она снимает шарф, складывает его квадратиком и кладет на прикроватный столик.
— Муми, ты зря расстраиваешься. Он скоро приедет.
Она ложится на кровать и отворачивается к стене.
Опоздание Дотуна наводит меня на мысль, что он ничуть не изменился с тех пор, как уехал из страны, ничего никому не сказав. Мой брат вполне мог явиться уже после поминок, не извиниться, а пошутить, ожидая, что всем будет смешно.
— Муми, пожалуйста, не плачь. Дотун не умер. — Я смотрю на часы. Без пяти четыре. — Муми, надеюсь, ты меня слышишь. Если к пяти Дотун не приедет, начнем бдение без него.
— И без меня?
— Я попрошу священника отложить церемонию на час. Больше часа он ждать не станет, ма.
— Без меня он не начнет.
— Я попрошу Тими зайти и позвать тебя без пяти пять. — Я встаю. — Не тревожься, муми.
Я спускаюсь и выхожу во двор, где расставили навесы. Кланяюсь, приветствуя знакомых, проталкиваясь сквозь шумную толпу в первый ряд и повсюду высматриваю тебя.
Добравшись до первого ряда, говорю со священником, затем шепотом сообщаю мачехам, что бдение начнется в пять. Ухожу, не объяснив, почему муми не спускается. Мне нужна тишина, я собираюсь позвонить могильщику и подтвердить, что могила готова.
Я выхожу из-под навеса и вижу, что позади него останавливается желто-черное лагосское такси. На заднем сиденье Дотун; он приехал один. Он выходит из машины, осматривается и замечает меня. У него тоже лысина, лицо постарело с нашей последней встречи.
Я стою и смотрю на него, сунув руки в карманы брюк. Он немного постоял у машины, а теперь идет мне навстречу, и впервые за десять с лишним лет мы с братом оказываемся лицом к лицу.
Я думаю, что делать и что сказать. Но он меня опережает, встает на колени и касается лбом красного песка. А поднявшись, произносит два слова:
— Брат мой.
Не знаю, кто первый протягивает руки, но это неважно; вскоре мы обнимаемся и смеемся. Кажется, он плачет.
Йеджиде, надеюсь, когда ты приедешь, мы так же будем обниматься и смеяться. Если приедешь.
Однажды я вернулся из Лагоса и обнаружил за обеденным столом Фуми. Та сидела и ела рис вилкой. Когда я вошел, она перестала есть и с улыбкой подошла ко мне, обняла за шею и поцеловала в подбородок. От нее пахло чесноком.
— Добро пожаловать, мой муж. — Она взяла мой портфель. — Как съездил?
— Хорошо, — ответил я. Тогда я не насторожился. Решил, что она просто зашла в гости. — Йеджиде наверху? — спросил я.
Фуми налила мне стакан холодной воды, надула губы, вздохнула и потянула меня в гостиную.
— В Лагосе, наверно, пробки, как обычно, аби?
— Да нет.
Мы сидели молча. Я пил воду.
Фуми часто пыталась со мной разговаривать, но с этим были проблемы. У нас с ней не было ничего общего, кроме того, что мы были мужем и женой. Оставаясь с ней, я почти всегда молчал.
— Принести тебе поесть? — спросила она.
— Нет, спасибо.
— Я приготовила жареный рис, но, если хочешь что-то другое, я могу сделать… Хочешь толченого ямса?
Ей, видно, сказали, что, если как следует меня кормить, мои чувства к ней изменятся. Она постоянно предлагала мне то еду, то воду.
— Перед отъездом из Лагоса я обедал у Дотуна. Еще не успел проголодаться.
— О. Ну хорошо. Тогда потом, аби?
Я кивнул, поставил пустую чашку на табурет и хотел встать. Фуми положила мне ладонь на колено.
— Хочу тебя кое о чем попросить, — сказала она.
— В чем дело?
— Дорогой, я хочу, чтобы ты провел со мной ночь.
Когда она называла меня «дорогой», это всегда звучало как-то странно. Она не хотела так меня называть и сама не верила, что я ее «дорогой». Но повторяла, будто думала, что, если много раз что-то сказать, это сбудется. Я даже думал попросить ее не называть меня так, но не хотел, чтобы она обиделась.
— Фуми, ты знаешь, что я могу приходить к тебе в квартиру только по выходным.
— Нет, дорогой. Теперь я живу здесь.
— Что?
— Я переехала. Два дня назад. Тетя Йеджиде показала мне мою комнату. Она совсем не против; она даже обрадовалась.
Моим первым побуждением было сказать Фуми, чтобы собирала вещи и немедленно уезжала. Я знал, что у меня не получится найти компромисс в отношениях, если Йеджиде и Фуми станут жить под одной крышей, что напряжение окажется слишком сильным и что-то обязательно случится. Но я отбросил это побуждение, потому что знал, что Фуми догадывается о моих намерениях, и, если бы я попросил ее уехать, начался бы скандал. Теперь надо было дождаться нужного момента, чтобы выставить ее из дома.
— Мой дорогой, — сказала Фуми, взяв меня за подбородок, — ты злишься, что я не спросила твоего разрешения, прежде чем переехать? — Она опустилась на колени. — Прошу, не сердись.
— Я не сержусь. Все в порядке, встань. Это ни к чему.
Она улыбнулась и прижалась головой к моим коленям. Я решил поймать нужный момент и выставить ее. И не только из дома, но и из своей жизни. Я совершил ужасную ошибку, женившись на ней. Она принялась снимать с меня туфли, и тогда я понял, что должен как можно скорее решить это уравнение.
Я не сомневался, что идеальный момент для развода с Фуми не заставит себя ждать. Однажды мне уже выпал идеальный момент — когда я женился на Йеджиде. В 1981 году убили студента Университета Ифе Буколу Арогундаде. Тогда протесты в университетах еще не были обязательными и «парни из профсоюза» — так их называли — не приходили и не гнали первокурсников на демонстрации. Протест 1981 года с требованием справедливости для Арогундаде был стихийным: его вызвала коллективная ярость, кипевшая в нашей крови, безмолвная уверенность, что, если мы пойдем ко дворцу и будем громко кричать, кто-нибудь да обратит на нас внимание.
Тогда я ухаживал за Йеджиде и каждый день после работы ездил в Ифе, просто чтобы надышаться ее запахом. В тот день ее слова меня околдовали и заразили горячечным гневом. Прежде я никогда не видел, чтобы она вела себя так, как в тот день. Я завороженно смотрел на взбухшие вены у нее на шее, когда она говорила. Я соглашался с каждым словом; она будто читала мои мысли. Ни одна девушка прежде не разделяла моей страсти и грез о лучшем будущем для нашей страны, и это было странно, ново и волнующе. Я окончательно убедился, что нашел вторую половину. Я взял на работе отгул и присоединился к протестующим, которые требовали тщательного и прозрачного расследования убийства.
Мы с Йеджиде маршировали рядом, пели и выкрикивали лозунги. В небе сгущались тучи, но это не умерило наш пыл. Когда процессия вышла за университетские ворота, мы даже не устали, даже дыхание не сбилось. Распевая во все горло, мы шагали по улицам города. Когда пошел дождь, я решил, что это благословение свыше, знак Божьего одобрения. Я промок насквозь, но верил, что протест принесет результаты и всколыхнет всенародный бунт. Смахивая дождевые капли, застилавшие глаза, я представлял, как страну охватит восстание и начнется оно с университетов. Студенты и преподаватели выйдут на улицы и станут требовать перемен, бесперебойного электричества, новых дорог, антикоррупционных мер. Я представлял это как наяву. Хотя мы шли в другую сторону, я вообразил, что процессия докатится до Ибадана, подхватит жителей этого города, как наводнение, и мы вместе дойдем до Лагоса, до здания правительства. Это казалось реальным, как капли дождя на моих губах и лозунги, которые мы скандировали:
СО-О-О-О-лидарность НА-А-А-АВ-сегда
СО-О-О-О-лидарность НА-А-А-АВ-сегда
СО-О-О-О-лидарность НА-А-А-АВ-сегда
МЫ БУДЕМ ВСЕГДА БОРОТЬСЯ ЗА НАШИ ПРАВА
СОЛИ СОЛИ СОЛИ
СО-О-О-О-лидарность НА-А-А-АВ-сегда
Полицейские ждали нас в Мэйфере. Послышались выстрелы. Демонстранты стали разбегаться в разные стороны и с криком скрывались в буше, прокладывая тропинки сквозь бурелом. Поначалу я растерялся. Бесцельно бегал взад-вперед, как курица с отрубленной головой. Потом тоже бросился в буш и словно очутился в аду. Люди вокруг кричали, молились, сыпали проклятиями, спотыкались и падали. Поднимались и снова бросались бежать. Передо мной упала девушка в узких джинсах и затихла. Я перепрыгнул через нее, как через канаву, и побежал дальше. Мне казалось, что я бежал несколько лет, а буш тянулся бесконечно. В глаза и в рот лезли ветки.
Потом я снова выбежал на улицу. Только ступил на асфальт, как мне захотелось вернуться в буш. На улице было негде укрыться, я был у всех на виду. Но все выбегали из буша на дорогу; я не мог стоять и не шевелиться — меня бы растоптали. И я побежал дальше. Вскоре я понял, что каким-то образом добрался до кампуса, и бросился к парковке общежития Мореми, где оставил машину под миндалем.
Только в машине я подумал о Йеджиде. Горло судорожно сжалось от страха. Где она? В толпе она стояла рядом и держала над головой мокрый картонный транспарант. Я попытался вспомнить, были ли на ней джинсы. Не через нее ли я перепрыгнул в буше? В тот момент я осознал, что не могу даже вспомнить, носила ли она кудри. На парковке царил хаос, студенты бегали взад-вперед, скрывались в дверях общежития или бежали дальше. Я не знал, где ее искать.
А потом она постучала по стеклу. Я в жизни никому так не радовался; мне захотелось пристегнуть ее ремнем безопасности и поселиться в этой машине, никогда не выпуская из виду мою Йеджиде. Я обнял ее. Ее сердце билось быстро, как мое собственное. Мы не произнесли ни слова. Я не мог говорить, слова и чувства застряли в горле и обездвижили мои голосовые связки. Даже сейчас мне кажется, что надо было что-то сказать — например, что мне невыносима мысль, что я мог ее потерять; и за несколько секунд до ее появления я чуть с ума не сошел от этой мысли, а теперь мне хотелось привязать себя к ней, чтобы она всегда была в безопасности, а я рядом, куда бы она ни пошла.
Но я ничего не сказал до следующего дня, когда мы узнали, что в протестах погибли трое студентов.
— Выходи за меня, — выпалил я. — Жизнь может оборваться в любой момент; зачем ждать окончания университета? Я отдам тебе свою машину, сможешь ездить в Ифе из Илеши и даже ночевать в общежитии, если захочешь. Но только давай скажем твоему отцу, что готовы.
Я знал, что она согласится, потому что момент был выбран правильно. В других обстоятельствах она бы ответила, что не хочет быть замужней студенткой. Но в тот июньский день она взяла меня за руку и кивнула.
В первый год брака мне часто снились погибшие студенты. Они лежали на асфальте бесконечным рядом, и на всех были узкие синие джинсы. Вдали, за вереницей тел, стояла Йеджиде. Я пытался до нее докричаться, но нас разделяло слишком много трупов.
За две недели до того, как нам написали бандиты, возле моего салона открылся новый. Он принадлежал Ийе Болу, неграмотной толстухе, страдавшей отрыжкой. Когда Ийя Болу говорила «доброе утро», сразу становилось ясно, что она ела на завтрак, а еще она плевалась слюной. Дети сплошным потоком выплескивались из дверей ее салона, как вода из фонтана, и заполоняли переулок, разделявший нас. Ползали, сидели, лежали на земле. Все ее дети были девочками с грязными волосами. Старшей было около десяти, младшей — примерно четыре. Шесть дочерей-погодок. Уже за первую неделю после ее появления на нашей улице я прониклась к ней такой неприязнью, что даже думала переехать в другое место.
Ийя Болу вечно орала на дочерей. Ее несчастные клиентки — а их было немного — уходили домой все оплеванные. В день к ней приходили две клиентки, а иногда и ни одной. Она пыталась переманить моих своей неутихающей болтовней и широкими улыбками, но их отпугивал фонтан слюны, брызжущий у нее изо рта. Вскоре она начала приходить ко мне и проводить у меня много времени. Появлялась около полудня, чтобы послушать новости на моем радиоприемнике. Приемник был не просто старый — он начал капризничать. Иногда, чтобы добиться внятного звука, Ийя Болу вставала рядом и придерживала антенну. После окончания выпуска новостей садилась в кресло, скрипевшее под ее весом, и раздавала непрошеные советы по уходу за волосами.
Она-то и принесла мне письмо от бандитов, которое прислали ее семье. Ийя Болу тоже жила в нашем квартале; мы все тогда получили письма от воров. Когда клиентки и мои сотрудницы ушли, она попросила меня прочитать ей письмо.
Оно было таким же, как то, которое прислали нам, отличались только обращение и адрес.
Дорогие мистер и миссис Адио!
Привет от нас и наших пистолетов.
Спешим сообщить, что навестим вашу семью до конца этого года.
Приготовьте для нас посылку — минимум тысячу найр[18]. Мы даем вам время собрать деньги. Мы напишем снова и сообщим точную дату визита.
— И это все? — спросила Ийя Болу.
— Да.
Она нахмурилась:
— Надо подумать. А откуда мы возьмем такие деньги? Сумма большая. Хватит на машину.
— Думаю, это шутка. Дурацкий розыгрыш, джаре[19], — ответила я.
Вскоре эти письма стали обычным делом. Но тогда я еще не представляла, что в один прекрасный день нигерийские грабители обнаглеют настолько, что станут писать письма своим жертвам, чтобы те успели подготовиться к нападению, или сидеть в гостиной и требовать, чтобы их накормили толченым ямсом и супом с семенами эгуси после того, как они изнасиловали женщин и детей. При этом они смотрели видео, а затем отключали видеомагнитофон и уносили его с собой.
Йия Болу была одной из немногих, кто верил, что письмо — не шутка. Я тогда решила, что она поверила в силу своей наивности, потому что была неграмотной. Сама я не придала письму значения и даже не показала его Акину. В то время моя голова была занята другим. Когда Фуми начала жить с нами, я стала по средам ходить к психиатру. Я никогда не слышала о ложной беременности, и, хотя мне казалось, что такого быть не может, я каждую неделю посещала врача, и постепенно мое тело начало обретать прежние очертания.
Психиатр порекомендовала больше двигаться, и я начала ходить на работу и с работы пешком. Вскоре я поняла, что меня успокаивают эти короткие прогулки, путь от Фуми и обратно к ней. Я пыталась думать о салоне, но было трудно не замечать перестановки в моей собственной гостиной. Она передвинула кресла и поставила на кофейный столик вазу с пластиковыми цветами. Я старалась не встречаться с ней и почти все время проводила наверху. Акин много работал и обычно возвращался, когда я уже крепко спала, но по выходным ему хотелось обсудить со мной лечение. Чтобы его успокоить, я отвечала, что больше не считаю себя беременной, нет ни дня, ни даже минуты, когда я бы верила в это.
Ийя Болу поселилась в моем салоне. В рабочие часы она спала и храпела с открытым ртом, пока ее дочери шныряли вокруг. Она вставала, лишь чтобы послушать выпуск новостей по радио.
Каждому в районе пришло второе письмо от бандитов, и дни ускорились, как видеокассета на перемотке. Вторые письма отличались от первых. Они были разными и не выглядели розыгрышем скучающего подростка. В этих письмах упоминались личные подробности; становилось ясно, что написавшие их люди следили за нами, изучали нашу жизнь и, возможно, жили среди нас.
Так, воры поздравили семью Агунбиаде с рождением двойняшек, а Оджо — с приобретением универсала «Пежо 504». Выразили сожаление семейству Фатола, которое утратило титул вождей[20], и посоветовали Адио (семье Йия Болу) начать предохраняться. Пообещали прийти через три недели и посоветовали не уезжать из квартала; пригрозили выследить тех, кто посмеет уехать. Они так много о нас знали, что мы действительно поверили: если попытаемся сбежать, нас найдут. Наши сердца перестали биться ровно и заколотились громко, как набат. Мы вздрагивали, завидев пробегающую крысу, и перестали гулять по вечерам. Притихли даже дети.
Местный комитет нанял охотников для охраны. До писем с угрозами у нас не было даже комитета. В квартале, застроенном дуплексами с двумя отдельными входами, жили образованные современные люди. Мы приветствовали друг друга клаксонами, встречаясь на дороге. Ходили в гости только в случае крайней необходимости — на церемонии имянаречения, дни рождения и редкие похороны. Но мы не посылали друг другу толченый ямс и суп с эгуси в эмалевых лотках на Рождество и не раздавали жареную баранину на Илейю[21]. Мы желали друг другу счастливого Рождества и Рамадана с крыльца своего дома и махали, садясь в машину или заходя в дом.
Но когда пришли вторые письма от бандитов, жители сформировали местный комитет. В него вошли все. На первом собрании было шумно, но мы договорились нанять пятерых полицейских и группу охотников вдобавок к имеющейся охране. Мы также согласились внести по три найры с семьи в охранный фонд. Акин и мистер Адио поехали в полицейский участок Айесо и потребовали, чтобы к нам прислали полицейских.
На следующий день комитет получил от грабителей письмо. Те писали, что полиция у них в кармане. Мы посмеялись над этим и на следующем собрании согласились с мистером Фатолой (бывшим вождем Фатолой), который заявил, что мы перехитрили грабителей и последнее письмо это подтверждает. На следующей неделе полицейские вышли на смену. При виде полицейских с автоматическими пистолетами и охотников с винтовками мы успокоились и вскоре забыли про письма.
А потом Ийя Болу созвала «женское собрание».
Тогда я впервые побывала у нее дома. Там оказалось на удивление чисто и опрятно. Прежде я видела Йию Болу только в салоне и не удивилась бы, если бы ее дом оказался завален грязными подгузниками и пропах мочой. Но в нем витал аромат чего-то свежего и пряного, чего-то вроде лайма. Другие женщины удивленно озирались, и я поняла, что они тоже не надеялись увидеть в доме порядок. Во время собрания ее дети ни разу нам не помешали. Я все время думала, что она с ними сделала: заперла в комнате? В чулане?
Ийя Болу дождалась, пока все сядут, и начала собрание.
— Нам надо подготовиться к встрече с бандитами. Эти люди насилуют, в том числе детей. Надо вооружиться прокладками. — С каждым словом она все больше таращила глаза, и наконец я испугалась, что они выскочат и закатятся под стул.
— Вооружиться прокладками? Из них теперь стреляют? — спросила миссис Фатола и покачала головой.
Одна женщина рассмеялась, потом другая, и вскоре мы все начали смеяться — все, кроме Ийи Болу, которая выглядела так, будто вот-вот заплачет.
— Да заткнитесь вы! — выкрикнула она. — У меня шесть дочерей, вы понимаете, что это значит? И у старшей уже грудь растет! У вас тоже дочери, и у многих начались месячные. С этими бандитами надо быть готовыми ко всему, да и вы сами скажите — кто из ваших мужей согласится защитить вас от насильников и словить пулю? Ваши мужья сейчас наверняка ищут укромное место, где спрятаться.
— Не будет никаких бандитов, нас охраняют полицейские, — сказала миссис Оджо. Она год училась в Англии и всегда говорила с притворным британским акцентом даже на йоруба.
— Ни к чему пугаться без причины, — поддержала я.
Миссис Фатола захлопала в ладоши. Больше никто не хлопал.
Ийя Болу прошипела:
— Дайте договорить. Замочите прокладки в красном вине или в зобо — отваре из листьев гибискуса. И надевайте на ночь на случай прихода бандитов. Если они придут, то решат, что у вас месячные.
— Она спятила? Даже если она права, как могут быть месячные одновременно у всех жительниц квартала? Никто в это не поверит, — сказала миссис Оджо на английском с напускным британским акцентом.
Миссис Фатола покачала головой и встала.
— Она необразованна, вот и несет всякие глупости, — продолжала миссис Оджо.
— Мне некогда слушать эти бредни. Мне надо на работу, — присоединилась к ней миссис Фатола.
— О чем они говорят? — спросила меня Ийя Болу.
— Не о чем волноваться, расслабьтесь, — ответила я на йоруба. — Нас охраняет полиция.
— Разве полиция помогла Деле Гиве[22]? — спросила Ийя Болу.
Миссис Фатола рухнула в кресло, будто слова Ийи Болу толкнули ее в грудь. В гостиной повисла тишина; миссис Оджо огляделась, словно боясь, что нас подслушивают спецслужбы.
После убийства Деле Гивы его имя боялись произносить еще несколько месяцев. Никто из присутствовавших в гостиной Ийи Болу женщин не работал главным редактором новостного журнала, но нам все равно казалось, что каждая из нас может повторить судьбу Гивы, потому что убившую его бомбу доставили к нему домой посылкой. Мы все получали посылки; было легко представить, как мы сидим дома за столом и вскрываем картонную коробку. Хотя я не думала, что кто-то пришлет мне коробку с наклейкой, на которой будет красоваться нигерийский герб и надпись «Из штаб-квартиры главнокомандующего», как и сын Гивы, в прошлом я получала посылки от главы государства для отца и всякий раз не колеблясь относила их в его кабинет. Когда Гива, возле которого находился его коллега, получил посылку, он сказал: «Должно быть, это от президента» — и распечатал посылку сразу после того, как его сын вышел из кабинета. Позже в тот день он умер в больнице, хотя его раненый коллега выжил.
— Честно скажу, — сказала миссис Фатола, — я теперь прошу служанку распечатывать письма даже от так называемых бандитов.
Я не принимала никаких мер предосторожности в отношении полученных писем. Когда убили Деле Гиву, я сидела дома и берегла силы для родов. Я не обращала внимания на новости. Вернувшись на работу, я узнала, что после смерти Гивы Нигерия стала бояться своих руководителей. Но, вероятно, потому, что я узнала обо всем задним числом, я не боялась сама распечатывать письма.
В салоне Ийя Болу допытывалась, что написано в моем письме. Она всех расспрашивала, что написано в их письмах, а потом сидела у меня в салоне и гадала, что бандитам нужно от каждой семьи. Она как будто взяла на себя задачу уберечь нас всех от неминуемой судьбы. Это дело ее очень занимало.
Я рассказала, что было написано в письме, которое прислали нам с Акином. Грабители предупреждали, чтобы мы не думали поехать в квартиру Фуми и отсидеться там.
— Откуда они знают, что у твоей соперницы есть квартира? Говорю же, это не шутка, они придут.
Ийя Болу так боялась, что иногда меня трогала ее тревога, а иногда ее страхи раздражали. Неужели она не видела полицейских, охранявших квартал?
Брат моего мужа мог переспорить кого угодно, потому что громче и дольше всех орал, даже если выкрикивал полные глупости. В пылу ссоры он поворачивал голову почти на сто восемьдесят градусов, как будто готов был сломать себе шею, если оппоненты с ним не согласятся. Большинство соглашались. Мне всегда казалось, что они позволяли ему сказать последнее слово, потому что не хотели отвечать за его смерть.
Деверь мне не нравился, но раз я вышла за Акина, приходилось мириться с Дотуном. Когда тот приезжал в гости, я радовалась, что он живет в Лагосе и наведывается к нам редко, давая мне возможность отдохнуть от его общества. Он рассказывал странные анекдоты, ни капли не смешные. И сам над ними смеялся, хохотал во весь голос. Общаться с ним было утомительно; приходилось смеяться, хотя мне совсем не было смешно. Я сидела и выгадывала момент, когда лучше рассмеяться: у его шуток не было логичной кульминации. Его нельзя было воспринимать всерьез: в промежутке между анекдотами он много чего обещал, но никогда не держал слово.
Так, Дотун однажды пообещал нам ребенка: сказал, что пришлет одного из своих сыновей жить с нами, пока я не смогу зачать. Я тогда встала на колени и поблагодарила его. Муми уже давно предлагала мне найти ребенка, малыша лет двух, который пожил бы с нами, чтобы я быстрее смогла зачать. Сказала, что дети призывают других детей в мир и что, если в моем доме будет постоянно звучать голос подопечного ребенка, мои собственные дети его услышат и поторопятся прийти. Единственная проблема заключалась в том, что у меня не было родных братьев или сестер, а со своими сводными я не разговаривала уже много лет. У меня не было родственников, которые согласились бы доверить мне ребенка. И я забыла об этой идее, пока о ней не услышал Дотун. Он пообещал отправить к нам своего младшего сына.
Мальчика звали Лайи; ему было два года. Я подготовила ему комнату наверху. Купила игрушки, книжки с картинками, раскраски и карандаши. И стала ждать. Игрушки запылились. Я терпеливо ждала и протирала пыль с игрушек и книжек мягкой тряпочкой. Попросила Акина позвонить брату и напомнить о данном обещании. Пыль накапливалась. Акин сказал, что Дотун передумал. Я собрала игрушки и раздала их знакомым.
И все же я обрадовалась, когда однажды утром в субботу, едва солнце выглянуло из-за туч после ливня, Дотун появился у нас на пороге. Фуми уехала к родственникам, а Акин по пятам ходил за мной и расспрашивал, как идет лечение. Он, кажется, подозревал, что в глубине души я все еще считала, что врачи ошибались. Тем утром он так донимал меня расспросами, что я в итоге закричала на него и ответила, что да, вполне возможно, что я одна права, а остальные ошибаются.
— Ты должна говорить врачу, что на самом деле у тебя на уме, — сказал он. — Не говори то, что он хочет услышать.
Я обрадовалась, что Дотун приехал, потому что он мог отвлечь внимание Акина на себя. Им нравилось общаться; они часами могли говорить по телефону и спорить о спорте, политике и погоде. Бывало, когда Акин думал, что я не слышу, они принимались обсуждать, какие женщины лучше — с большой грудью или круглым задом. Я решила, что при Дотуне Акин перестанет меня донимать.
— Я здесь, — крикнул Дотун, когда я открыла дверь. Он оттолкнул меня в сторону и бросился к брату. Они обнялись, а потом Дотун отошел и поклонился. — Брат мой.
Акин был очень высокого роста, и ему всегда приходилось нагибаться, когда он проходил в дверной проем. Его бронзово-коричневая кожа на солнце становилась глянцевой. Дотун был такого же высокого роста, но светлокожий, поджарый, с впалыми щеками, которые точно выскребли ложкой. Я села на колени в знак приветствия. Мы были ровесниками, но к родственникам мужа надо было относиться как к старшим. Я считала его полнейшим онирану[23], совершенно безответственным человеком, но, когда он приходил, относилась к нему с уважением.
— Добро пожаловать, сэр. Надеюсь, ты хорошо доехал, — сказала я.
Дотун сел в кресло и положил ноги на кофейный столик красного дерева.
— Жена передает привет: в выходные у нее ночная смена. Один я с мальчишками не справлюсь, они так дерутся, что если бы я взял их с собой, то въехал бы в дерево. Они остались в Лагосе. И как только мать с нами справлялась? Это расплата за все мое детство. Мальчики остались с теткой, моей свояченицей. Йеджиде, слышал, вас теперь двое и ты проглотила младенца! Подойди, я как следует тебя рассмотрю.
Я встала перед деверем и повернулась вокруг своей оси. Улыбка, что не сходила с лица Акина с тех пор, как приехал Дотун, моментально стерлась.
— Она не беременна, — сказал Акин. — Она болеет и ходит к врачу.
— Но муми сказала… — начал было Дотун.
— Я беременна, — ответила я и схватилась за живот, моля, чтобы ребенок толкнулся и доказал мне и всем в этой комнате, что он существует. Чтобы Акин наконец мне поверил.
— Брат мой, поверь, женщине лучше знать, беременна она или нет, — ответил Дотун.
— А ты спроси ее, давно она беременна, — сказал Акин.
Дотун уставился на мой живот и прищурился, словно я вдруг уменьшилась и ему стало трудно меня разглядеть.
— Акин, ты не можешь приказать мне не чувствовать того, что я чувствую.
Он встал и схватил меня за плечи.
— Тебя прогнали с курсов по подготовке к родам, Йеджиде. Ты делала УЗИ пять раз у пятерых разных врачей в Илеше, Ифе и Ибадане. Ты не беременна, ты бредишь! — В углах его рта скопилась слюна. — Йеджиде, ты должна прекратить. Пожалуйста, умоляю. Дотун, прошу, поговори с ней. У меня уже язык скоро отвалится с ней говорить. — Он больно вцепился мне в плечи.
Дотун открывал и закрывал рот. Прежде он никогда не терял дар речи.
— Да что они знают, эти врачи? — сказал он наконец, когда к нему вернулся голос. — Женщине лучше знать, беременна она или нет.
Он мне верил. В его взгляде не было издевки и сомнения. Он смотрел мне прямо в глаза. В его взгляде читалось то, чего я уже очень давно не замечала в глазах Акина. Вера в меня, в мои слова, в то, что я не безумна. Мне хотелось обнять Дотуна и прижимать его к себе, пока его вера не восстановит мою меркнущую надежду и не прогонит разъедавшее меня привычное отчаяние.
— У тебя мозги расплавились, Йеджиде, — сказал Акин. — Совсем расплавились! Дотун, мне надоело пытаться вразумить эту безумную женщину. Я пошел в клуб, ты пойдешь со мной?
Он никогда раньше так со мной не разговаривал. Потом я несколько недель проигрывала в голове его слова и съеживалась всякий раз. «У тебя мозги расплавились, Йеджиде. Совсем расплавились!» Дотун начал говорить что-то в мою защиту, но я не слушала. Я схватилась за живот и пошла наверх. Глаза застилали слезы. На пороге спальни я услышала, как отъезжает от дома машина Акина.
Порой мне кажется, что из-за тех обидных слов я и позволила деверю себя утешить. Они ослабили меня, и, став слабой, я прижалась к нему и заплакала у него на плече, а он стал целовать мочки моих ушей и снял с меня одежду. Не успела я моргнуть, как все кончилось; он полил меня семенем и оставил с сухой болью между ног. Мне стало жаль свою невестку — неужели он всегда делал это так быстро? Неужели это все, что она получала от Дотуна? Я рассчитывала на большее, думала ощутить хотя бы покалывание — вопреки себе, ведь это противоречило всему, во что я верила до этих выходных.
— В следующий раз будет лучше; я могу лучше. Ты слишком красива… ты… я всегда думал… — Дотун поспешно надел штаны. И хотя тогда я не хотела себе в этом признаваться, я знала, что следующий раз будет. С Дотуном все было как-то иначе, ярче. Мне хотелось попробовать снова. Первым побуждением было рассказать все Акину, но как сказать мужу «хочу, чтобы ты трахался как твой брат»?
Оставшиеся выходные я пряталась в комнате. Я оставила дверь открытой и слышала, как Акин с Дотуном смеялись или спорили на повышенных тонах. Потом они замолчали, и наступила тишина. Тишина поднялась по лестнице и ударила меня в живот; я захлебнулась виноватыми слезами, и моего чудо-ребенка смыло их потоком.
В воскресенье вечером Акин зашел в спальню и обнаружил, что я лежу на кровати, свернувшись калачиком. «Мой малыш, мой малыш», — причитала я.
Он замер на пороге. Я не сомневалась, что он не станет подходить и выйдет из комнаты. Мне казалось, что руки его брата оставили на моей коже следы; сколько бы раз я ни мылась под горячим душем, их было не смыть, и во флуоресцентном свете лампы они светились, муж их видел.
Акин закрыл дверь, снял рубашку и майку, аккуратно свернул их, положил в изножье кровати и лег рядом со мной. Он распрямил мне руки и ноги, проводя по ним кончиками пальцев.
— Мне очень жаль, — прошептал он, — мне очень жаль.
Он шептал мое имя: «Йеджиде, Йеджиде». Он произносил его очень нежно; сочетание звуков ласкало слух. Я хотела, чтобы он узнал о том, в чем я не могла признаться: моего ребенка больше не было, моя беременность прервалась. Моя утроба снова была пуста.
Он покрывал поцелуями мое лицо, и я начала постанывать и шептать его имя.
Мне захотелось броситься вниз, к Дотуну, и крикнуть: «Вот видишь! Видишь, что я чувствую с Акином, а ведь он всего лишь целует мое лицо!»
Он шептал мое имя, обжигая кожу горячим дыханием. Я поежилась и прильнула губами к его губам. Он скользнул губами ниже и начал целовать мою шею; я закрыла глаза. В этот раз я не смогла утонуть в покалывающих ощущениях, возникавших, когда он касался меня пальцами и языком. Удовольствию мешала отчаянная надежда, что сейчас идеальный момент, что сейчас я наконец смогу зачать.
В понедельник утром Дотун уехал. Прощаясь, он положил руку мне на плечо и держал ее дольше обычного. Мы стояли и махали вслед его удаляющейся машине, и мне показалось, что Акин скрипит зубами.
Когда бандиты наконец явились, они вели себя как группа заблудившихся людей, которые пришли к нам спросить дорогу. Их английский был безупречен; они сели в кресла, как гости, и попросили принести им попить («никакого алкоголя, пожалуйста, мы же на работе»). Потом они наставили на нас пистолеты и попросили принести все электронные приборы.
Сначала это действительно напоминало визит, а не нападение. Один грабитель даже сказал «спасибо», допив бутылку лимонада. Мы погрузили электронику в фургон, вернулись в дом и через несколько минут услышали выстрел, а потом крик, прорезавший ночную тишину. Раздались еще выстрелы и гулкое эхо, которое запомнится жителям нашего квартала надолго и еще несколько месяцев будет преследовать их в кошмарах, заставляя просыпаться в холодном поту и с пересохшим горлом.
После первого выстрела Акин толкнул меня на пол и накрыл собой. Так мы и лежали, стараясь дышать как можно тише. Фуми тоже была где-то в гостиной; она скулила, пока Акин на нее не шикнул. Мы лежали на полу до рассвета; Акин ни разу не шевельнулся, даже когда Фуми спросила, не собирается ли он и ее закрыть от пуль.
Утром мы встали, и Фуми заплакала.
— Ты меня не любишь, — сказала она Акину. — Тебе совсем на меня плевать.
Акин не ответил. Он спросил меня, цела ли я, и пошел проверить, как там наши соседи. Я поднялась в комнату, а Фуми осталась в гостиной одна.
Оказалось, стреляли в мебель, стены и окна автомобилей. Никто не пострадал, хотя мистер Фатола упал в обморок, увидев бандитов на пороге. Он пришел в себя, когда они уже ушли: жена плеснула ему в лицо ледяной воды. Местный комитет направил петицию в полицейский участок Айесо: охотники, которых мы наняли, сообщили, что в день ограбления никто из полицейских не вышел на дежурство. Услышав об этом, миссис Оджо сказала, что среди грабителей ее дома был один из полицейских. Она, как всегда, говорила с британским акцентом. Но никто не обратил на нее внимания. Полиция явно была причастна к ограблению, но не станут же они в нас стрелять? Мы не верили, что все настолько плохо.
Пока Ийя Болу волновалась из-за грабителей, мои мысли были заняты другим. В моем животе рос ребенок, и в этот раз даже УЗИ-аппараты со мной соглашались. Я заткнула глянцевый снимок УЗИ за зеркало в деревянной рамке в верхнем углу, чтобы видеть его по утрам, когда причесывалась. Я ела фрукты, а по вечерам Акин готовил мне тушеные овощи. В его рагу часто попадались камушки, но я не жаловалась. Я отказалась менять гардероб: хотела, чтобы моя добеременная одежда обтягивала живот. Я ходила в старой одежде, пока одно мое платье не порвалось от подмышки до колена, когда я встала на воскресной службе помолиться вместе со всеми.
С тех пор меня прозвали «беременной в лопнувшем платье» и продолжали звать так даже после родов. Но мне было все равно, что в церкви на меня показывали пальцем и смеялись, прикрывая ладонью рот, когда все исполняли псалмы или читали Никейский символ веры. Я обрела бессмертие и стала частью бесконечной жизненной цепи. Во мне шевелилась новая жизнь, и вскоре должен был появиться ребенок, которого я назову своим. У меня наконец будет что-то свое — не мачеха, не сводный брат, не отец, один на двенадцать детей, не муж, которого мне приходилось делить с Фуми, а только мой ребенок.
Эти мысли приносили столько счастья, что мне становилось страшно. Не верилось, что человек может быть таким счастливым и везучим. На ранних сроках беременности я не раз выпускала руль и клала обе руки на живот, расставив пальцы и пытаясь обхватить его целиком. Мне казалось, что живот может лопнуть, а ребенок — просто выпасть на пол «фольксвагена», так как за бесконечной радостью прошедших месяцев должна прийти волна неудач.
Другие автомобилисты принимались сигналить и кричать, и я понимала, что если буду и дальше держаться за живот, то скорее потеряю ребенка в аварии. Но, к моему удивлению, в аварию я ни разу не попала. Это окончательно убедило меня, что несчастье скоро постучится в дверь. Что нельзя быть такой счастливой и скоро меня ждет расплата. Тогда я стала пытаться предусмотреть все, что может пойти не так. Я стала ласковой с Фуми, рассказывала ей, что любит Акин: от его любимого цвета помады, ярко-красного, который на ней выглядел бы вульгарно, до способа приготовления бобов — побольше воды и перца. Я была готова с ней делиться. Мужчина не вещь, его нельзя забрать себе целиком; у мужчины может быть много жен, но мать у ребенка всегда одна. Одна.
Беременность протекала хорошо, хотя я ждала худшего. Врачи радовались, когда я приходила на прием. К третьему триместру я перестала тревожиться и начала наслаждаться беременностью. Я наслаждалась болью в пояснице. Хвасталась тем, как у меня раздулись стопы, и бесконечно жаловалась на невозможность найти нормальное положение для сна. Это было лучшее время в моей жизни.
Мы назвали дочь Оламидой, но у нее было еще двадцать имен. Ее кожа при рождении была светло-желтой, но становилась ярко-розовой, когда она плакала, а плакала она почти всегда, когда не сосала грудь. Ее уши были того же оттенка коричневого, что кисти Акина. Муми сказала, что Акин тоже родился таким и скоро наша девочка потемнеет и вся станет такого же оттенка, что и уши.
Церемония имянаречения собрала толпу. Оламида родилась в субботу — самый удобный день недели. Через семь дней состоялась церемония имянаречения, на которую явились сотни людей, так как она не совпадала с рабочими часами и воскресной службой. Мои мачехи приехали в пятницу; их улыбки скрывали затаившееся во взгляде разочарование. Они заглядывали в колыбель, где лежала Оламида, будто рассчитывая увидеть не младенца, а подушку, завернутую в шаль. При этом, как положено, повторяли, что счастливы, и вспоминали пасторов и жрецов, к которым ходили молиться и просить, чтобы я скорее зачала. Я с благодарной улыбкой выслушивала их ложь и выпроваживала из своей спальни, чтобы они, не дай бог, не дотронулись до моего ребенка.
Приехал Дотун из Лагоса с женой и детьми. Они прибыли накануне церемонии, когда диджей шептал в микрофон «раз, два, раз, два, проверка, проверка». Я была в спальне, сидела над ведром с горячей водой, квасцами и антисептиком и думала, почему все распорядители церемоний всегда говорят именно «раз, два». Муми стояла у двери и следила, чтобы я досидела до конца и моя вагина впитала достаточно пара и сузилась.
— Скоро Акин снова полезет тебе под юбку в темноте, — сказала она и рассмеялась.
Мне бы этого очень хотелось, но я не стала делиться этим со свекровью, чьи непрозрачные намеки на секс меня смущали.
Раньше я бы обрадовалась, что зашла жена Дотуна и избавила меня от гипотез муми о сексуальной прыти ее сына, а также от пара, который жег вагину так, будто туда сунули стручок острого перца. Но сейчас все внутри меня загорелось пуще прежнего, когда я встала и обняла свою плачущую невестку. Аджоке заплакала, уткнувшись в мое голое плечо, и я взяла ее за руку, испугавшись, что она слетит с катушек и выльет мне на голову кипяток с квасцами. Я не сомневалась, что она в курсе, и боялась опозориться в счастливейший день своей жизни.
Но Аджоке отпрянула и рассмеялась утробным смехом, который, казалось, зарождался в глубине ее существа и, сотрясая все тело от кончиков пальцев ног, наконец вырывался изо рта.
— Как милостив наш Господь! Как милостив наш Господь, — улыбалась она, и беспримесная радость и облегчение в ее глазах напомнили мне то, что я сама испытала, впервые взяв на руки свою дочь. На семейных сборищах Аджоке никогда не говорила со мной о детях; она вообще мало разговаривала, что со мной, что с остальными. При виде столь несвойственного ей проявления эмоций я удивилась. Мне стало стыдно. Я снова обняла ее, чтобы она не видела мои глаза. Муми присоединилась к нашему объятию. Меня окружил смех, их и мой собственный. Радостные возгласы Аджоке вонзались мне в сердце, будто его кололи вилкой.
Всю церемонию имянаречения Оламида орала, и, если бы не микрофон, никто не услышал бы викария, называвшего ее двадцать одно имя. Я поднялась в комнату, покормила ее, и она уснула. Праздник внизу продолжался до раннего утра. Сначала играла живая группа, но и когда они ушли, продолжили подавать угощения, а пиво текло рекой, пока большинство гостей не уснули прямо на синих металлических стульях. Я не участвовала в торжествах, даже когда пришел пьяный Акин, начал распевать любовные песни и попытался утащить меня вниз. Я не была готова оставлять ребенка с кем-то еще, даже со свекровью. Я думала о матери. Будь она жива, я оставила бы Оламиду с ней, а сама пошла вниз танцевать.
На следующее утро Оламида проснулась первой. Меня разбудил ее плач. Я искупала ее и покормила грудью. Вскоре она опять уснула на груди. Я подождала, пока ее ротик перестанет крепко цепляться за сосок, и примотала ее к спине покрывалом. Потом спустилась вниз завтракать.
Ступив на верхнюю ступеньку лестницы, я закричала. Спотыкаясь, побежала вниз, продолжая кричать и держась за перила. У подножия нашей лестницы лежало безжизненное тело Фуми. На ней была розовая ночнушка, подобных которой я никогда не видела: она держалась на одной бретельке, левой, и обнажала правую грудь. Вот, значит, как легко переманивать мужчину из супружеской постели, подумала я, продолжая кричать и приподнимая голову Фуми, лежавшую в луже крови. Всего-то нужна розовая ночнушка да голая желтая сиська.
Тело Фуми уже остыло. Я затрясла головой и выкрикнула ее имя. Свекровь сбежала вниз по лестнице, кое-как завязывая покрывало на груди. Акин и Аджоке бежали следом.
— Что случилось? — воскликнула муми, хотя стояла рядом со мной и видела все то же, что и я.
— Фуми? — Акин, прищурившись, смотрел на жену, будто не узнавая ее. Он дохнул на меня чесноком и перегаром.
Муми села на колени рядом со мной, взяла руку Фуми, отпустила ее, и та безжизненно упала на пол. Она попыталась просунуть палец сквозь стиснутые зубы Фуми, окликая ее по имени, но безуспешно.
— Ах, какая незадача, какая незадача! — проговорила муми и встала. Всплеснула руками и начала приплясывать. Потом ударила себя по голове, прошлась влево и вправо, согнула колени и несколько раз вскрикнула. — Я никогда за это не расплачусь; ах, горе мне, горе! Фуми, что мне сказать твоей бедной матери? Какая незадача!
Аджоке догадалась проверить пульс и сердцебиение. Она склонилась над Фуми, а я прильнула к Акину и впилась ногтями в его руку. Муми продолжала бить себя по голове, но затихла, когда Аджоке подняла голову и посмотрела на нас.
— Она умерла, — тихо произнесла Аджоке.
— Ах! Мне конец! Фуми! Ах! Теперь мне никогда не расплатиться! Я в вечном долгу, — закричала муми и снова начала приплясывать.
— Что происходит?
Мы повернулись к лестнице. Наверху стоял Дотун в одних трусах.
Я зажмурилась. Почему она выбрала именно сегодняшний день, чтобы умереть? Почему не сделала этого в другой день, не связанный с моей Оламидой и ее церемонией имянаречения? Я понимала, что так думать нехорошо и мне должно быть грустно. Но мне не было грустно. Я чувствовала лишь досаду от причиненного мне неудобства и злость оттого, что Фуми перетянула на себя внимание.
Кровь Фуми не отмывалась, и в итоге мы переложили плитку в гостиной. Иногда я вставала под лестницей, где нашла ее тело, и смотрела вверх. Ждала, что она появится на лестничной площадке и продефилирует вниз по ступенькам в туфлях на каблуках, которые носила дома. Когда она цокала по плитке, казалось, будто кто-то забивает гвозди в бетон. Я все ждала, что она появится на пороге и вытянет руку, чтобы я полюбовалась ее новым маникюром. Бывало, я терла окру в миску с водой и чувствовала ее взгляд на своем затылке, но, когда оборачивалась, позади никого не было, лишь дверь кухни раскачивалась взад-вперед. Не было ее и в комнате, где она спала с моим мужем. Даже ее одежда пропала из шкафа: остались лишь пустые вешалки, которые ее сестра не забрала с собой, когда приезжала за ее вещами.
Сестра Фуми оказалась ее точной копией, разве что на полголовы выше. Я трижды взглянула на ее шлепанцы и лишь тогда убедилась, что передо мной не Фуми на каблуках. Она ни с кем не разговаривала, молча собрала вещи и затащила их в машину. Я испытала облегчение, когда она уехала. Я ждала скандала и даже пощечин за то, что пережила соперницу. Думала, меня наверняка заподозрят в скоропостижной смерти Фуми. Я боялась, что кто-нибудь предположит, что это я спустила бедную девушку с лестницы, но, кажется, никто так не думал. Все сошлись во мнении, что ночью после церемонии имянаречения Оламиды Фуми, сонная и, вероятно, пьяная, споткнулась на лестнице и разбила голову.
На похороны я не пошла; муми считала, что родственников Фуми это разозлит. Акин ходил один и, не считая одного угрюмого вечера и нескольких выпитых бутылок пива, кажется, совсем не горевал о ее смерти. Не сидел, глядя в одну точку, не срывался на дикторов телевидения или табуретку на проходе, не напивался в барах и не блевал в коридоре, ввалившись домой под утро.
Вечерами он пел Оламиде песенки, которые придумал сам, и читал вслух газеты. Дочери не исполнилось три месяца, а она уже знала все о работе комитета по конституционным изменениям и учредительном собрании. Я обожала смотреть, как муж рассказывал дочери то, чего она совсем не понимала. Эта картина казалась такой идеальной и сюрреалистичной, что мне хотелось нажать паузу и остаться в этом моменте навсегда.
Постепенно я забыла о Фуми как о кошмарном сне.
Вскоре Акин полез мне под юбку ночью, как и предсказывала муми. Потянувшись ко мне через спящую Оламиду, он сжимал мою грудь и шептал, что нам надо завести еще ребенка. Но хотя муми вставила три пальца в мою вагину и заявила, что та сузилась достаточно и можно перестать сидеть над квасцами, я была не готова возобновить сексуальные отношения. Я сказала об этом Акину, но тот проигнорировал мои слова и соблазнил меня грезами о прекрасной жизни с еще одним ребенком.
Как всегда, я не устояла перед его хриплым голосом.
Оламида вырастет, и кожа ее потемнеет и станет не коричневой, как у Акина, а черной, как у меня и моей матери. Ее кожа будет черной как ночь, а под жгучими солнечными лучами будет казаться, что она излучает неземное сияние. Она получит все награды, и в школе во время церемоний награждения я буду вставать и аплодировать, чтобы все вокруг сразу понимали: это мой ребенок. Естественно, она поступит в университет, станет врачом или инженером, изобретателем, лауреатом Нобелевской премии по медицине, химии или физике.
Я видела все это в ее глазах, когда кормила ее грудью, и гордилась ею заранее.
Примерно через месяц после рождения Оламиды я пошел в церковь впервые со дня женитьбы на Йеджиде. Я перестал ходить на воскресные службы еще в университете, но до свадьбы старался не пропускать пасхальные и рождественские богослужения. Потом я решил, что не могу позволить себе тратить час в неделю на слушание проповедей, и с тех пор не был в церкви ни разу. Но через две недели после рождения дочери у меня снова начались кошмары. Мне снились трупы студентов, как после протестов 1981 года. Я снова видел девушку в узких джинсах под дождем, но теперь это была Фуми. И я пошел в церковь.
Я не стал садиться в заднем ряду, где обычно сидели мужчины, которых жены упреками затащили на службу. Эти мужчины спали с открытым ртом или читали газеты. Я сел как можно ближе к кафедре. Нашел место в первых рядах, откуда ясно просматривались витражные окна позади алтаря. Витраж изображал Тайную вечерю, Христа и двенадцать апостолов. Одиннадцать сидели за столом; двенадцатый, Иуда, шел к выходу, повернувшись к Христу спиной.
Когда викарий поднялся на кафедру, сидевшая рядом со мной старушка склонила голову как для молитвы. Вскоре она принялась похрапывать. Викарий начал проповедь, зачитав «Отче наш» из толстой Библии, которая всегда лежала на мраморной кафедре. На словах «но избави нас от лукавого» он остановился и тяжело задышал в микрофон. Он заговорил шепотом и повторил эту строчку несколько раз, делая паузу после каждого слова и повышая голос с каждым повторением, пока не выкрикнул в микрофон: «НО ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВОГО!»
Задремавшая старушка вздрогнула, огляделась и снова уронила голову на грудь.
— Мы часто обращаемся к Господу с просьбой избавить нас от лукавого, — сказал викарий. — И правильно делаем. Но мы также должны понимать, что часто сами навлекаем на себя невообразимое зло. Что делает сам человек, чтобы избавить себя от ужасного зла? Почему он всегда рассчитывает на Господа, а сам творит зло своими же руками? Почему мы перестали думать о зле, что сами приносим в этот мир? Этот список бесконечен, но позвольте напомнить хотя бы несколько пунктов: супружеская измена, лень, зависть, ревность, обида, гнев, пьянство…
Викарий скользил взглядом по рядам. На слове «пьянство» его глаза остановились на мне, будто он знал что-то обо мне и разгадал мой секрет. Он пристально посмотрел на меня; наверно, хотел, чтобы мое сердце дрогнуло. Я медленно покачал головой, как, по моему разумению, должны были делать праведники, услышав о грехах человечества.
Дело в том, что я не пьяница. Я пью совсем немного. Бывает, по несколько месяцев не беру в рот ни капли алкоголя, даже одного бокала вина. Чтобы сосчитать, сколько раз в жизни я бывал по-настоящему пьян, хватит пальцев одной руки. Впервые напился еще подростком. Отец каждый вечер посылал меня за свежим пальмовым вином в тыквенной бутыли. Дотун часто ходил со мной. По пути домой мы отпивали немного вина, а потом жевали сырые листья джута, чтобы избавиться от запаха. Однажды мы решили выпить всю бутылку и наврать отцу, что на нас напали бродяги и отняли вино. Больше отец нас за вином не посылал.
Муми рассказывала, что мы с Дотуном шли по улице пьяные, били в тыкву-горлянку, как в барабан, и распевали церковные псалмы. Мы прошли мимо нашего дома и отправились в соседний квартал, призывая заблудшие души покаяться. Муми во всем винила отца, сказала, мол, нечего посылать детей за вином. Отец винил мать — мол, вырастила слабаков, которые даже пить не умеют. Они спорили об этом целый год, то забывали, то снова вспоминали в самый неожиданный момент, и муми начинала кричать, а Баба — угрюмо молчать.
Каждый день в течение недели муми била нас палкой и с каждым ударом заставляла поклясться, что до самой смерти мы не притронемся к спиртному. Мне досталось вдвое больше ударов, чем Дотуну, потому что я первенец, ее опора и от меня ждали большего. На следующей неделе я впервые попробовал пиво. Тогда отец пиво не пил, и муми не знала, как оно пахнет. Мы с Дотуном наливали пиво в пластиковые стаканчики и пили прямо у муми под носом, притворяясь, что пьем солод.
В то воскресенье на службе я записал в блокнот, что надо купить ящик пива к следующему приезду Дотуна. Через пару недель он должен был поехать в Абуджу[24] и по пути планировал остановиться в Илеше на несколько дней. Я сделал запись, поднял голову и посмотрел не на викария, а на витраж. Впервые заметив опущенные уголки губ Иуды, подумал, жалел ли он о том, что собирался сделать. Тем утром я жалел, что напился после церемонии имянаречения Оламиды. Я начал пить еще до церемонии, часов в десять, когда Дотун с семьей приехали из Лагоса. Зашел в кладовку возле кухни, где никому не пришло бы в голову меня искать, и выпил подряд три бутылки теплого пива. Теперь мне было проще улыбаться, выйдя навстречу толпе гостей, собравшихся, чтобы отпраздновать имянаречение нашей дочери. Несмотря на выпитое, я ни разу не сбился, повторяя двадцать одно имя Оламиды.
Каждый член семьи придумал имя. Даже мачехи Йеджиде поучаствовали в имянаречении. Имя «Оламида» выбрала Йеджиде, но все решили, что я, потому что это было первое имя, которое я назвал. Но я не дал этому ребенку ни одного имени. От выпитого пива мои слова звучали так, будто я, отец девочки, долго думал над значением этих имен, прежде чем включить их в список, который теперь зачитывал вслух. Три бутылки пива существенно облегчили отцовскую задачу.
Все бросились меня поздравлять. Меня называли Бабой Абуро, Бабой Икоко, Бабой Бэйби, повторяя все данные ребенку имена, и, наконец, Бабой Оламиды. Коллеги хлопали меня по спине и говорили, что следующий ребенок должен быть мальчиком. Друзья твердили, что я позволил Йеджиде начать с простого, с девочки, значит, в следующий раз должен быть мальчик. А лучше два, три или четыре мальчика — на сколько хватит сил. Потом кто-то вспомнил о Фуми и добавил, что я теперь выполняю двойные обязанности.
Коллеги и друзья решили, что мне нужно подкрепление. Всякий, кому предстоит задача наделать много сыновей с двумя красивыми женщинами, нуждается в подкреплении. Пора готовиться, сказал кто-то из друзей. Мы сидели за большим металлическим столом под брезентовым навесом, где проходила церемония. Пили пиво, ели жареное мясо и разговаривали. Мои друзья были пьянее меня, но потом Дотун предложил мне выпить несколько бутылок «Одеку»[25], готовясь к предстоящему испытанию.
Дотун принес ящик стаута и протянул мне бутылку из коричневого стекла. Другие мужчины за столом принялись скандировать: «Одеку, Одеку, Одеку!» Они вставали и протягивали мне бутылки, как дар, как вклад в укрепление моей мужской силы, благодаря которой дом наконец наполнится детьми в компенсацию за годы, когда жена никак не могла забеременеть. Одна бутылка, потом другая — друзья подбадривали меня всякий раз, когда я ставил на стол пустую бутыль из коричневого стекла, будто я был вождем, вернувшимся с битвы с головой соперника.
Я уже не помню, как Фуми оказалась за этим столом и тоже начала участвовать в пьяном дебоше, устроенном якобы с целью населить наш дом дюжиной детишек. Но вскоре мы с ней уже пили вместе и хохотали как идиоты. Прежде я никогда не видел, чтобы Фуми пила пиво. Пьянство никогда не было проблемой, ни моей, ни моих женщин. В то воскресенье, через месяц после смерти Фуми, когда викарий закончил проповедь, я решил, что бороться с пьянством мне ни к чему.
— Когда мы просим Господа избавить нас от лукавого, мы на самом деле просим его избавить нас от самих себя. — Викарий вытер лоб белым платком. — Сегодня я призываю вас избавить себя от всякого зла, которое вы сами приносите в свою жизнь своими же руками. Склоним же головы и помолимся.
Я зажмурился и пытался молиться, но не мог перестать думать о Фуми. Разглядывая витраж, я видел ее лицо как наяву, слышал ее последний крик и смотрел, как она пыталась ухватиться за перила после того, как я столкнул ее с лестницы.
В детстве мои мачехи укладывали спать своих детей и перед сном рассказывали им сказки. Но это всегда происходило за закрытыми дверями. Меня никогда не приглашали; я стояла в коридоре и переходила от двери к двери или от окна к окну, пытаясь определить, чей голос лучше слышно.
Я утешала себя тем, что ребенок без матери может сам выбирать сказку. Если мне не нравилась одна история, я переходила к другой двери. В отличие от сводных братьев и сестер, мне не приходилось сидеть за запертой дверью и дослушивать сказку до конца. Я была свободна. Иногда я забывала посмотреть под ноги, прежде чем усесться под дверью или окном, и садилась в куриное или козье дерьмо. Не все мои мачехи были чистюлями; некоторые даже не убирались в своей части коридора перед сном.
Больше всего мне нравились загадки, так как я знала все ответы. Тонкая нить между небом и землей? Дождь. Кто ест с царями, но не убирает за собой тарелки? Муха. Сидя в коридоре, я беззвучно проговаривала ответы задолго до того, как мои братья и сестры произносили их вслух. Когда других детей просили похлопать в ладоши тому, кто первым ответил, я улыбалась и чувствовала, как краснею, будто хлопали мне.
В некоторых сказках были песенки, и я подпевала, но всегда очень тихо. Если бы мой голос услышали, если бы кто-то из мачех вышел и обнаружил меня в коридоре, мне бы досталось. Меня схватили бы за ухо и оттаскали как следует. В нашей полигамной семье считалось, что подслушивающие — не просто невежливые люди, а злостные нарушители. У всех были секреты, и эти секреты берегли как зеницу ока. Я научилась ступать неслышно и слушать шаги, приближающиеся к двери с другой стороны. Слушать сказку и при первых признаках опасности убегать в свою комнату, как мышка.
Больше всего мне нравилась сказка про Олуронби и дерево ироко. Мои мачехи рассказывали эту сказку иначе, и поначалу я им не верила. В их версии Олуронби была рыночной торговкой, пообещавшей отдать дереву ироко свою дочь, если оно поможет ей продать больше товара. В конце сказки дерево забирало девочку. Я ненавидела эту версию, потому что не верила, что мать способна обменять своего ребенка на что-то другое. Сказка казалась бессмысленной, поэтому я придумала для нее другой конец. Всякий раз, когда кто-то из мачех принимался ее рассказывать, я потихоньку добавляла что-то от себя и в конце уже не слушала, а сама себе сочиняла эту сказку.
Оламида узнала мою, переделанную версию истории про Олуронби. Я начала рассказывать ей сказки после отъезда муми. Та сочла бы это странным, ведь младенец даже не понимает смысла слов. Но я всю жизнь ждала ребенка, моего собственного ребенка, чтобы рассказывать ему сказки, и не собиралась больше ждать ни минуты. Я рассказывала сказки днем, когда мы с Оламидой оставались дома одни, и придумывала новые вдобавок к тем, которые слышала в детстве. Но чаще всего в нашем доме звучала моя версия сказки про Олуронби. Думаю, Оламида любила ее не меньше моего.
В моем варианте Олуронби родилась очень давно, когда люди еще понимали язык деревьев и животных. Семья ее любила; она была всеобщей любимицей. Олуронби была как вода, в семье у нее не было врагов. Мать так сильно ее любила, что каждый день брала с собой на рынок. Так Олуронби научилась торговле и уже в детстве умела управлять лавкой. Она была послушной и очень красивой девочкой, никогда не лгала, не воровала и не убегала по ночам болтать с мальчишками за забором.
Олуронби жила не тужила, а потом однажды ее отец собрал много ямса на своей ферме. Ферма находилась возле леса. Отец попросил мать Олуронби и всех детей пойти с ним на ферму и ему помочь. Но Олуронби захотела остаться и поработать на рынке. Вечером, вернувшись с рынка, она приготовила большой обед для семьи, которая весь день провела на ферме. Она ждала их возвращения; солнце закатилось, но они не вернулись с фермы. Наутро солнце взошло, и Олуронби опять пошла на рынок. Она решила, что ее родные остались переночевать на ферме. Но когда она пришла домой, там по-прежнему никого не было. Было еще светло; Олуронби поспешила в лес и пошла на отцовскую ферму. Там никого не оказалось. Она все обошла вдоль и поперек, выкрикивала имена своих родных, но ей никто не ответил.
Когда Олуронби наконец вернулась в деревню, уже стемнело. Она отправилась домой и, никого там не обнаружив, начала ходить от дома к дому и спрашивать, не видел ли кто-нибудь ее родных. Солнце ушло на покой, а Олуронби обошла все дома в деревне и повсюду спрашивала, не видел ли кто-нибудь ее семью. Но никто не знал, где ее родные.
Солнце взошло и поднялось на небосклоне. Олуронби решила пойти в царский дворец и доложить царю о странном происшествии. Тот направил в лес отряд на поиски пропавших. Олуронби пробыла в царском дворце два дня до возвращения поискового отряда. Поиски ни к чему не привели.
— Может, твоя семья решила уехать из деревни? — предположил царь.
Олуронби стала умолять, чтобы он отправил в лесную чащу самых храбрых охотников. Царь согласился, но через пять дней охотники вернулись с пустыми руками. Они так и не нашли семью Олуронби. Царь посоветовал девочке жить дальше, ведь делать было нечего.
— Может, твоя семья решила уехать из деревни? — повторил он.
Олуронби ему не поверила. Она знала, что семья никогда ее не бросит, и решила снова отправиться искать их в деревню. Каждый день она заходила глубже в лес и спрашивала у деревьев, видели ли те ее родных. Но деревья не отвечали.
Потом однажды она пришла к лесному царю — дереву ироко.
— Я знаю, где твоя семья, — ответило дерево.
— Они живы? Скажи, они еще живы? — взмолилась Олуронби.
— Да, живы, — ответило дерево. — Но я не знаю, долго ли они еще продержатся.
Олуронби закричала:
— Ироко, скажи, где они, и я их спасу!
— Нет, — ответило дерево.
— Прошу, ироко, скажи, и я сделаю все, что захочешь. Все, о чем попросишь.
— Нет уж, — ответило дерево.
— Пожалуйста, ироко, я отдам тебе все, что захочешь, все, о чем попросишь. Просто скажи, где они.
— Все, что захочу? — спросило дерево.
— Да. — Олуронби опустилась на колени.
— Отдай мне своего первенца, — сказало дерево.
— Но у меня нет детей, ироко, — ответила Олуронби. — Попроси что-то другое. Хочешь корову?
— Нет, — сказало дерево, — мне нужен твой первенец.
— Может, лучше козу? Могу привести тебе очень большую козу.
— Да нет же, — ответило дерево. — Принеси мне своего первого ребенка.
— Но у меня нет детей, — повторила Олуронби, — я даже не замужем.
— Можешь выполнить обещание, когда у тебя появятся дети, — сказало дерево.
Олуронби долго молчала. Она стояла на коленях перед Ироко и думала о своей семье: отце, матери, братьях и сестрах, которые все исчезли.
— Ладно, — согласилась Олуронби. — Так и быть, отдам тебе первенца.
— Поклянись, — сказало дерево ироко.
— Клянусь отдать тебе своего первенца.
— Иди и поклянись в присутствии царя своей деревни, — сказало дерево. — А когда вернешься, я скажу, где твоя семья.
Олуронби побежала в деревню и в присутствии царя поклялась, что отдаст ироко своего первенца, если дерево расскажет, где ее пропавшая семья.
Вернувшись в лес, Олуронби обнаружила под деревом свою семью.
Она обрадовалась и обняла всех по очереди.
— Где вы были? — спрашивала она. — Что случилось?
— Мы не помним, — отвечали они.
— Как ты их нашел? — спросила она у дерева.
— Это лесной секрет, — сказало дерево. — Ты не должна его знать.
— Спасибо, — поблагодарила Олуронби дерево.
— Не забудь о своем обещании.
— Никогда не забуду.
Олуронби с семьей вернулась в деревню. Вспоминая о данном обещании, она очень боялась. Даже перестала ходить в лес и собирать хворост для приготовления еды и травы, чтобы продать их на рынке.
Прошло много лет; Олуронби не заходила в лес и не видела дерево ироко.
Но всякий раз, когда кто-то из ее земляков шел в лес, дерево справлялось о ней.
— Как дела у Олуронби? — спрашивало оно.
— Завтра она переезжает в дом мужа. Я как раз пришла за хворостом, чтобы разжечь огонь и приготовить угощение на свадьбу, — отвечала соседка.
— Как там Олуронби? — спрашивало дерево. — Ей нравится в доме мужа?
— Ей очень повезло: она вышла за самого замечательного человека на свете. И уже беременна. Она очень счастлива. Вот бы мне такого мужа, как у нее! И зачем я вышла за своего дурака?
— Как там Олуронби? — спрашивало дерево.
— А ты не знаешь? Она на днях родила девочку. Ее назвали Апонбьепо.
— И какая она, Апонбьепо?
— О, это самый красивый ребенок во всей деревне. У девочки светлая кожа без единого пятнышка. В жизни не видела ничего подобного. И сразу ясно, кто ее мать: они с Олуронби похожи как две капли воды. Ах, если бы моя дочь была такой хорошенькой, я была бы так счастлива!
Апонбьепо росла, и мать предупреждала ее никогда не заходить в лес. По утрам Олуронби наказывала ей не приближаться к лесу.
Но однажды Апонбьепо играла с друзьями, и те решили пойти в лес.
— Пойдем с нами, — сказали они.
— Мама не разрешает мне заходить в лес, — ответила Апонбьепо.
— Но там столько красивых деревьев со сладкими плодами!
— Мама мне запрещает.
— Почему?
— Не знаю.
Дети стали над ней смеяться.
— Ты что же, ни разу не была в лесу?
— Нет.
— Ни разу в жизни?
— Нет.
Дети покатились со смеху.
— Она никогда не видела леса!
— Не видела.
— И оленей не видела?
— Нет.
— И ироко, царя деревьев?
— Нет.
— Значит, ты ничего в жизни не видела и ничего не знаешь, — сказали дети. — Пока, мы уходим в лес. Сначала мы пособираем хворост и наедимся сладких плодов, а потом пойдем на встречу с ироко, царем деревьев.
— Погодите, я тоже пойду, — передумала Апонбьепо. — Позвольте мне пойти с вами. Хочу посмотреть на царя деревьев.
Дети пошли в лес, и больше Апонбьепо никто не видел. Другие дети вернулись в деревню с хворостом. Они даже не заметили, что Апонбьепо среди них нет, пока Олуронби не вышла и не спросила: «Где моя дочь?» Обыскали всю деревню, но девочки нигде не было. Тогда Олуронби пошла на поиски в лес.
В лесу дерево ироко отказалось с ней разговаривать. Олуронби умоляла, но дерево молчало. Олуронби больше никогда не видела свою дочь, и с тех пор деревья с людьми не разговаривали.
Причины, которыми мы руководствуемся, не всегда совпадают с оценкой окружающих. Иногда мне кажется, детей рожают для того, чтобы оставить после себя кого-то, кто мог бы объяснить, кем мы были при жизни. Если Олуронби жила на самом деле, не думаю, что после исчезновения Апонбьепо у нее были другие дети. Будь у нее дети, они бы проследили, чтобы она не предстала такой жестокой в сказке, которую я слышала от мачех, чтобы ее запомнили иначе. Рассказывая сказки Оламиде, я надеялась, что однажды она поведает миру и мою историю.
Мать должна быть бдительной. Иметь желание и возможность просыпаться десять раз за ночь и кормить младенца. Несмотря на прерывистый сон, просыпаться наутро и сохранять ясность разума, чтобы сразу подметить неладное. Сознание матери не должно быть спутанным. Она должна слышать, что ребенок плачет громче или тише обычного, чувствовать, не поднялась ли у него температура. Мать не должна пропускать важные сигналы.
Я до сих пор убеждена, что пропустила важные сигналы.
После рождения Оламиды я решила, что буду кормить ее грудью минимум год. В утро, когда я пропустила важные сигналы, до года оставалось еще много времени; ей было пять месяцев. Тем утром я плохо выспалась: накануне ночью я просыпалась пять раз и кормила Оламиду. На рассвете приняла душ, искупала дочь, укачала и уложила в кроватку. Потом снова легла в кровать, надеясь проспать пару часов. Я не сомневалась, что скоро меня разбудит ее плач.
Я проснулась примерно в полпервого и с облегчением увидела, что Оламида все еще спит в кроватке. Я спустилась позавтракать и провела на кухне около получаса, а затем поднялась в комнату. Я думала, что к тому времени Оламида уже проснется; она не всегда плакала, когда просыпалась, иногда просто лежала в кроватке, агукала и сама себя развлекала.
Склонившись над кроваткой, я заметила, что Оламида как-то странно притихла. И лишь через минуту поняла, что она не дышит. Я подхватила ее и стала звать по имени. Встряхнула, потом попыталась послушать сердце. Продолжая кричать, я побежала вниз с ребенком на руках и принялась носиться по гостиной как ошпаренная в поисках ключей от машины. Я искала их несколько минут, но эти минуты казались годом. Проверив все столики и комоды и скинув с кресел подушки, я ненадолго замерла в центре комнаты, прижимая к груди обмякшее тельце ребенка.
Помню, как сняла трубку и позвонила в офис Акина. Я точно с ним говорила, но что сказала, не помню до сих пор. Я бросила трубку, вышла из дома, выбежала на улицу и поймала такси, которое и отвезло меня в больницу.
Когда я приехал, Йеджиде сидела в коридоре. Не на скамейке, а прямо на цементном полу. Я увидел ее еще с парковки. Сначала не узнал: она была босиком. По одному только этому признаку надо было сразу понять: случилось что-то очень плохое.
Я подошел к ней, сел на корточки, положил руку ей на плечо и помахал знакомой медсестре.
— Вставай, — сказал я. — С ней все будет в порядке. Что сказал врач?
Я решил, что Оламиду положили в больницу, что врачи уже выяснили, что с ней, и доложили об этом Йеджиде еще до моего приезда.
— Мы должны что-то заплатить? Йеджиде, прошу, встань. Не надо сидеть на полу. Расслабься, с ней все будет в порядке. Младенцы очень крепкие, так говорят. Ойя, вставай.
Она таращилась на меня широко раскрытыми глазами. Рот тоже был открыт.
— Йеджиде?
Она заморгала и сглотнула.
Я схватил ее за плечи и встряхнул; она явно была не в себе. Волосы растрепались; я положил руку ей на голову и пригладил ее кудри.
— А что случилось? Ты говорила с врачами?
— Оламиду увезли в морг.
Моя рука соскользнула с ее плеча, и я рухнул на колени.
— Что значит в морг? — выдохнул я.
— Прости меня, — проговорила Йеджиде и уронила голову на руки, словно боясь, что тоненькая шея не выдержит ее вес. — Прости меня, Акин. Это случилось быстро. Я проголодалась. Решила приготовить завтрак. Не знаю, как это произошло. Прости.
— Нет, — я был уверен, что просто неправильно ее понял. Оламида и морг в одном предложении — такого просто быть не могло. — Погоди, погоди. Успокойся. Оламида… где Оламида?
Она провела рукой по волосам, хлопнула себя по голове и развела руками.
— Ее унесли в морг, Акин. Сказали, что она умерла. Врачи сказали, что моя дочь умерла. Оламида умерла. Они сказали…
Я встал и протер глаза тыльной стороной ладони, потому что все вдруг поплыло. Отошел в сторону и остановился там, где уже не мог слышать ее голос, потом повернулся и посмотрел на нее. Она била себя по голове, но не плакала. Не кричала, просто била себя по груди, бедрам, лицу.
Не знаю, долго ли я стоял в том коридоре и смотрел на нее, пытаясь осмыслить, что после всего, что нам с Йеджиде пришлось пережить, пытаясь завести ребенка, мы вот так внезапно потеряли Оламиду. Я не думал, что мир может измениться так внезапно. По коридору ходили люди, стучали каблуки, кто-то разговаривал и проталкивался мимо меня. Но я чувствовал себя таким одиноким, будто за те десять секунд, что Йеджиде произнесла «Оламиду увезли в морг», перенесся на необитаемую планету.
В конце концов я вернулся к Йеджиде, взял ее за руки, проводил до машины и посадил на пассажирское место.
До сих пор не понимаю, как мне хватило сил зайти в отделение скорой помощи. Помню, как подошел к дежурной медсестре.
— Я мистер Аджайи, — представился я. — Несколько часов назад привезли мою дочь, Оламиду.
Сестра увела меня из приемной в отдельный кабинет, предложила сесть и выдвинула ящик с картотекой. Положила передо мной документы и спросила, хочу ли я увидеть тело, прежде чем подписать заключение. Я не сразу понял, что под «телом» она имеет в виду Оламиду. Я покачал головой, потому что говорить не мог, и начал подписывать документы. Я их не читал, просто искал место для подписи на каждой странице и ставил подпись.
Когда я встал, медсестра выразила соболезнования и заверила меня, что врачи сделали все возможное, но ребенок был уже мертв по приезде в больницу. Я пожал ей руку и поблагодарил за работу.
В машине Йеджиде сидела неподвижно, как камень; лишь когда она моргнула, я понял, что она жива. Надо было сказать что-то, чтобы облегчить ее боль, произнести слова утешения. Мне раньше приходилось выражать соболезнования и разговаривать с коллегами, потерявшими супругов и родственников. Мне всегда удавалось найти нужные слова, сказать, что все будет в порядке.
Я сунул ключ в зажигание, вцепился в руль и посмотрел прямо перед собой в лобовое стекло. За окном на залитой солнцем парковке ходили люди, как в любой другой день. Я все пытался придумать, что сказать жене, даже мысленно составил пару фраз. И поскольку хотел, чтобы мои слова возымели действие и утешили ее в горе, которое я пока сам не мог до конца осмыслить, я повернулся и посмотрел ей в глаза.
Тогда я заметил пятно от грудного молока на ее зеленой блузке. На ней не было бюстгальтера, и пятно расползалось вокруг правого соска. Оно было свежее, маленькое, размером примерно с ладошку младенца. С ладошку Оламиды. И я забыл, что хотел сказать. Глядя, как расползается пятно, я понял, что почву только что выдернули у нас из-под ног и мы повисли в воздухе. Под нами разверзлась бездна, и что бы я ни сказал, предотвратить падение было уже невозможно.
Муми сказала, что Оламида была плохим ребенком, злой девочкой, которая предпочла умереть. Я чуть не влепила ей пощечину за эти слова.
Так она пыталась меня успокоить, внушить мне, что Оламида на самом деле хотела умереть и никакая мать не смогла бы это предотвратить. Ее методы утешения не действовали, и она это знала. Я постоянно думала об Оламиде; казалось ужасно несправедливым, что она теперь навсегда останется светлокожей, ее лицо никогда не потемнеет и не будет коричневым, как ушки.
Мне были безразличны опущенные лица скорбящих, заполнивших мою гостиную. Но меня убивало их молчание, почти абсолютное и нарушаемое лишь тихими словами, призванными утешить и ободрить. Мое сердце сжималось от этого молчания. Если бы моя Оламида выжила, вышла замуж и перед смертью успела родить, если бы умерли мы с Акином, скорбящие не стеснялись бы и причитали в голос. Никто бы не закусывал губу и не просил меня забыть, потому что у меня будут еще дети.
Мое нутро сжималось оттого, что я не слышала криков и причитаний. Все было так организованно. Ни хаоса, ни падающих стульев и вилок; никто не катался по полу, не рвал волосы на голове. Даже муми не приплясывала. Никто не подыскивал слова. Все знали, что сказать: «Не переживай, скоро родишь еще».
На столике с журналом соболезнований не было даже фотографии.
Казалось, никто по ней скучать не будет. Никто не жалел, что Оламида умерла. Они жалели меня, ведь я потеряла ребенка, но до нее им не было дела. Как будто, раз она прожила так мало, ее смерть была неважна — Оламида была неважна. Все вели себя так, будто умерла наша любимая собачка. Я в ужасе сжималась оттого, что люди вели себя так спокойно, будто никакой существенной утраты мы не понесли. Эти чересчур спокойные люди твердили, что, если бы Оламида умерла позже, например накануне выпускного или свадьбы, это было бы намного хуже. Слушая эти рассуждения, я жалела, что не могу закричать, завыть и покататься по полу — одним словом, скорбеть по ней так, как она того заслуживала. Но я не могла. Часть меня, которая могла, осталась в холодильнике морга с Оламидой, чтобы составить ей компанию и умолять простить меня за то, что пропустила сигналы.
Через пять дней состоялись похороны. Нам с Акином прийти не разрешили; мы так и не узнали, где ее похоронили. Свекровь твердила, чтобы я не смела выведывать, где она похоронена, и шептала, что я никогда не должна видеть ее могилу, потому что тогда мои глаза увидят зло и я испытаю худшее, что может испытать родитель, — узнаю, где похоронен мой ребенок. Я ничего на это не отвечала. Все утро похорон я пролежала на диване в гостиной абсолютно неподвижно в ожидании момента, когда ее маленький гробик опустят в землю. Думала, если замру, то почувствую, когда это произойдет. Я лежала и смотрела на часы, пока циферблат не начал расплываться перед глазами. Время тянулось как в тумане. Смутно помню, как Акин взял ключи от машины и что-то мне сказал. Я осталась лежать, а потом поняла, что уже два часа. Похороны должны были закончиться в полдень. А я за весь день ничего не почувствовала. Лежала неподвижно, как камень, и все равно оказалась недостаточно бдительна. Тогда у меня вырвался крик, короткий и пронзительный, сменившийся кашлем. Я хотела бы кричать дольше, да не смогла. И не смогла пролить ни одной слезинки.
Муми тут же подскочила и погладила меня по голове.
— Ты скоро опять забеременеешь, вот увидишь. Тебе станет лучше, — сказала она, как будто я заболела простудой и мне надо было лишь немного отдохнуть, чтобы поправиться. Я тогда подумала: вот бы она умерла вместо Оламиды. Я отвернулась и не стала говорить, что уже беременна. Стены боли смыкались со всех сторон; я пыталась оттолкнуть их, но они были сделаны из стали и бетона. От меня остались лишь плоть и несчастные кости.
Акин намекал, советовал, уговаривал и наконец настоял, чтобы я вернулась в салон на полный день. Я еще не говорила ему, что беременна.
На самом деле я так ему и не сказала. Когда живот вырос и на него стало невозможно не обращать внимания, он однажды прислонился к дверному косяку на кухне и спросил:
— Ты беременна?
Я достала нож из сушилки.
— Опять? — добавил он, будто вспомнил, что я уже бывала беременна раньше.
Я резала листья талинума[26], крепко вцепившись в нож и напрягая все мышцы, будто разрезала клубень ямса.
— Йеджиде?
Я воткнула нож в деревянную разделочную доску и повернулась лицом к этому человеку, который был моим мужем. Сцепила руки на животе.
— А ты как думаешь, Акин? Скажи, почему, по-твоему, у меня такой живот.
— Почему ты просто не ответишь на вопрос?
— Думаешь, я прячу под платьем тыкву? Поэтому у меня такой живот?
Он почесал бровь и отвернулся, устремив взгляд куда-то поверх моей головы. Я отвернулась.
Он откашлялся.
— Значит, ты беременна?
Он все еще сомневался. Он, видимо, считал, что я совсем повредилась в уме, настолько, что вполне могла спрятать тыкву под платье. Потому он и повторял вопрос: он мне не верил. Было очень жарко, и на мне была длинная футболка до середины бедер. Может, показать ему живот? Даже чуть-чуть разрезать кожу, чтобы он точно удостоверился, что я не вру? Я выдернула нож из доски и опустила руки. Кивнула.
— Да, — сказала я.
У него вырвался звук, смысл которого я не совсем поняла. Он как будто подавился или пытался сдержать рыдания и вместе с тем был рад. Я посмотрела в окно. Бедра касалось холодное лезвие ножа.
— Мне жаль, что ребенок умер, — сказал он через некоторое время.
— Ее звали Оламида, — выкрикнула я и повернулась, готовая произнести и остальные двадцать имен, что мы дали дочери. Но он уже ушел. На пороге никого не было.
Выйдя на работу, я попросила одну из девушек меня постричь. Та отказалась и посмотрела на меня так, будто я попросила ее отрезать мне голову. Все категорично отказались браться за ножницы, даже Ийя Болу.
— Ты же беременна, — сказала она.
Тогда я сама себя постригла — неровно, кусками. Клиентки в ужасе смотрели на меня. Если бы умер Акин, никто не удивился бы, что я отрезала волосы. Так почему сейчас все разглядывали меня так, будто я сошла с ума?
Мою машину в тот день отдали в сервис, и, закрыв салон, я пошла домой пешком. Я еле волочилась, ноги казались налитыми свинцом. Я не хотела возвращаться к пустой кроватке, что все еще стояла возле нашей с Акином кровати.
Когда я пришла, Акин был дома. Он работал за обеденным столом. Разложил перед собой листы с белыми таблицами и вносил цифры в калькулятор.
— Что с твоими волосами? — спросил он и отодвинул калькулятор.
— Птица отгрызла, пока я шла домой. А почему еще у женщины могут стать волосы короче?
Он снова взялся за калькулятор.
Я села в кресло, повернувшись спиной к столу.
— Как ты хочешь постричься? — спросил Акин.
— Под ежик, — ответила я, пытаясь отковырять свечной воск с ковра большим пальцем ноги. Ковер был весь в пятнах; я не подметала несколько недель.
Внезапно Акин положил руку мне на голову. Он запустил пальцы в мои неровно подстриженные волосы, и я услышала, как щелкают острые ножницы. Обрезанные волоски падали мне на лицо и прилипали к мокрым от слез щекам. Они щекотали кожу, но я их не смахивала. Я так и легла спать с прилипшими к лицу волосками и терпела, хотя кожа чесалась и саднила, будто я натерла ее кусочком сырого ямса.
— Иди прими душ, — сказал Акин, когда закончил стричь.
Я не могла встать. Рыдания застряли в груди, и мне стало трудно дышать.
Акин сел рядом со мной на колени и положил голову мне на живот, одной рукой вцепился мне в платье, а другую, в которой все еще сжимал ножницы, свесил с подлокотника кресла. Он никогда бы не признался, что плакал, но в тот день я чувствовала его слезы; они вторили моему горю, пропитали платье, и оно прилипло к животу. Я откинула голову и зарыдала в голос. Я изрыгала проклятия. Кричала. И плакала. Я просила у дочери прощения за свою неосторожность, молилась, чтобы она меня услышала, где бы она ни была. Я рыдала всю ночь и выплакала все глаза. Зато следующую ночь проспала как младенец. Мне не снились тела, разлагавшиеся под землей. Мне вообще не снились сны. Проспав шесть часов, я проснулась, и мне показалось, что слезы смыли мою боль и вину. Тогда я еще не знала, что это невозможно.
Сесан родился в среду. Я была на работе, когда отошли воды, и в больницу меня везла Ийя Болу. Ее муж только что купил себе новую подержанную машину и отдал ей свою старую «мазду». Она училась водить и пока знала только дорогу от дома до салона и обратно, но отказывалась вешать табличку «Ученик» на номерные знаки или в другое место. Я села на переднее сиденье и в перерывах между схватками подсказывала, как вести машину. Можно было взять такси, но я разрешила ей себя отвезти. Думаю, подсознательно я считала, что заслуживаю наказания за то, что случилось с моей дочерью.
На имянаречении Сесана людей было мало. Всего несколько гостей собрались в нашей гостиной. Они сидели на стульях, которые мы одолжили у соседей, ели рис с овощами и ушли домой через час после церемонии. Муми даже не пришла. Ее дочь Аринола переехала в Энугу и примерно в то же время родила; за неделю до рождения Сесана муми отправилась в Энугу. Из Лагоса и Ифе не приехал никто. Не было ни живой группы, ни брезентового навеса, ни микрофона, ни ведущего. Никто не танцевал.
Сесану дали второе имя Иге[27], потому что он родился ножками вперед. Ножки у него были что надо; через несколько недель после его рождения никто не сомневался, что с ножками у моего сына все в порядке. Как всегда бывает, когда в семье появляется ребенок с сильными ногами, с рождением Сесана нашей семье привалила удача. Акин купил четыре участка земли за половину рыночной цены, потому что прежний хозяин оказался весь в долгах и распродавал имущество. Бедному хозяину, конечно, не повезло, но, как часто бывает в жизни, крах для одного оборачивается удачей для другого.
С Сесаном я никогда не теряла бдительности. Акин даже решил, что у меня паранойя. Предупредил, что мой сын никогда не повзрослеет и не женится, так как будет слишком ко мне привязан. Я же недоумевала, как можно быть не привязанным к той, кто кормит тебя грудью, ведь от этого зависит твоя жизнь. Мне казалось, что главная опасность для ребенка — быть недостаточно привязанным к матери или совсем не привязанным. Я была готова пристегнуть Сесана замком к завязкам своего передника и везде таскать его за собой, если понадобится, до скончания дней.
Сесан был спокойным ребенком. Плакал, только когда был голодным, и даже тогда его крики перемежались вежливыми паузами. Иногда я вставала проверить его среди ночи и видела, что он не спит и хохочет, играя ручками и ножками и вполне довольствуясь обществом самого себя. Он никогда не требовал внимания.
Мы купили дом на улице Имо, недалеко от прежнего квартала. При покупке вокруг дома не было забора, но перед переездом мы его построили. Забор был выше крыши; по верху тянулась колючая проволока. Вооруженные ограбления стали частой проблемой в стране, и все в городе возводили заборы. Некоторые были выше тюремных стен. Во всех кварталах теперь улицы по ночам патрулировали дозорные и время от времени палили в воздух из пистолета, чтобы жителям было спокойнее спать. Но грабители пробирались в дома днем и уносили все, что могли, пока их жертвы были на работе. Уходя, я начала оставлять включенным радио, чтобы грабители решили, что дома кто-то есть. Потом заметила, что большинство наших соседей стали делать то же самое, и во всех домах с утра до вечера радио гудело безостановочно, пока ночью не прекращалось вещание.
Еще до того, как в нашем новом доме выветрился запах краски, я расширила салон и докупила пять сушильных колпаков к имеющимся пяти. Вскоре мы с Акином накопили денег и выкупили двухэтажное здание, где находился салон. И хотя Сесан принес нам удачу, по ночам, засыпая, я думала об Оламиде. А просыпаясь по утрам, прежде чем открыть глаза, видела ее. Она была жива и смотрела мне в глаза, а я кормила ее грудью, и, казалось, она знала меня еще до начала времен.
Вскоре после того, как мы переехали в новый дом, Дотун потерял работу в Лагосе и переехал к нам. Точнее, не то чтобы переехал: женатый мужчина с четырьмя детьми не переезжает в другую семью, если только не разводится с женой. Просто однажды он приехал и не вернулся в Лагос. Заявил, что ему нужно время разобраться в себе, прежде чем искать новую работу.
А на самом деле он потерял работу еще год назад и потратил все сбережения на пекарню, которая разорилась через несколько месяцев. После этого он попытался снова устроиться на работу, но требовались только охранники и курьеры, а у Дотуна имелась степень магистра делового администрирования, и он не хотел быть охранником и курьером. Когда последняя пара ботинок протерлась до дыр, он продал свою машину и машину жены, взял деньги в долг и попытался реанимировать пекарню. Но в этот раз его обманули мошенники при обстоятельствах, в которых ему было стыдно признаваться. Все это он сначала рассказал мне и только потом Акину.
В Илешу он приехал, скрываясь от кредиторов. Но даже когда Акин отдал ему часть своих сбережений, чтобы он расплатился с кредиторами, Дотун не уехал. В первые недели он выпил три ящика местного пива. Он ничего не делал, только выуживал куски мяса из кастрюли с рагу и ни с того ни с сего заявлял, какая я сексуальная, пока я стояла у плиты и готовила ужин мужу, который должен был вернуться с работы.
Целыми днями он пел мне хвалы, подтачивая мое терпение и постепенно обрушивая защиты, пока я не поняла, что мои стальные стены на самом деле — тонкая фанерка. Если бы он просто сказал, что я красивая, я бы удержалась. Акин постоянно это повторял, и, несмотря на годы, в его голосе по-прежнему звучали восхищенные нотки. Но Дотун восторгался идеальным контуром моей груди, круглыми ягодицами и соблазнительным взглядом.
— Ты такая сексуальная, когда у тебя подгорает рагу, — сказал он однажды, сидя с бутылкой пива и глядя на меня.
Я выходила из кухни. Я только что сожгла кастрюлю овощного рагу, которое собиралась подать с рисом на ужин.
Дотун поставил бутылку на пол.
— Особенно когда ты наверху. Ты бежишь вниз, и грудь колышется вверх-вниз. А я все время вспоминаю те выходные, когда заехал к вам по дороге в Абуджу.
Я не любила вспоминать эти выходные. Это случилось примерно через два месяца после рождения Оламиды. Акину пришлось срочно уехать в командировку в Лагос. Мы с Дотуном остались одни с Оламидой на два дня. Дом был большим, мы редко сталкивались. В субботу мы завтракали, он потянулся и убрал растрепавшиеся волосы с моего лица, потом коснулся моего уха и уже не отпускал. В этот раз все случилось иначе, чем в первый, не украдкой, и он не кончил слишком быстро. Остаток выходных я промучилась от вины и держалась от него подальше, пообещав себе, что это не повторится.
— Я постоянно вспоминаю эти выходные, — сказал он.
Мое сердце забилось быстрее, а соски напряглись. Я порадовалась, что на мне был лифчик с толстым поролоном.
— Послушай, этого больше не повторится.
— Не борись с собой, — ответил он. — Иметь желания нормально.
Я попятилась, хотя знала, что Дотун никогда не осмелится коснуться меня первым. Я должна была сделать первый шаг; он никогда не станет меня домогаться.
— О чем ты говоришь?
— Когда будешь готова, скажи. Я всегда готов, — ответил он и снова взял бутылку.
Я тогда сказала себе, что он осмелел от выпивки. Он был уже пьян, язык заплетался.
Хорошо, что он говорил об этом спокойно, как о сделке; это помогло мне разобраться, потушило огонь, тлевший в низу живота, и высушило влагу, растекавшуюся между ног.
Надо было сказать, чтобы перестал так со мной разговаривать. Перестал замечать, что грудь у меня осталась упругой, хотя я выкормила двоих детей. Он бы перестал, а если бы я пригрозила обо всем рассказать Акину, точно прекратил бы. Но я не хотела, чтобы он прекращал. Мне нравилось слушать его слова; от них тепло растекалось по телу. Я не доносила Акину о его похотливых речах и не требовала выгнать его из нашего дома; я просто притворялась, что не обращаю на него внимания. А по ночам, пока Акин лежал рядом на животе и храпел с открытым ртом, проигрывала в голове эти слова и вспоминала хриплый голос Дотуна. Я отвозила Сесана в садик и спешила домой.
Голова налилась тяжестью. С каждым шагом, приближавшим меня к комнате Дотуна, тяжесть усиливалась. Он жил в комнате моего нерожденного ребенка, которую я когда-то отдала Фуми. Когда я вошла, он сидел на полу спиной к двери и заполнял анкету о приеме на работу. На полу валялись конверты, почти все были запечатаны и подписаны. Я и не догадывалась, что он пытался устроиться на работу. Думала, он целыми днями только и делает, что пьет пиво и ест мясо из моей кастрюли. Акин сказал, что Дотун останется с нами, пока снова не встанет на ноги.
Почему же он рассказывал Акину о своих грандиозных планах и ничего не говорил об анкетах, которые заполнял каждый день? Я пожалела, что зашла. Мне казалось, что я застала его за очень личным делом; я не хотела такой близости. Он поднял голову. Теперь я уже не смогла бы уйти незаметно. Он смел конверты в кучу, не сводя с меня глаз.
— В чем дело? Се ко си? — спросил он.
— Я… ни в чем… ни в чем.
Он встал.
— Что-то случилось? Ты в моей комнате.
— Я пришла… я пришла… Как с работой? Никто еще не ответил?
Он сел на кровать и уронил голову на руки, глядя на кучу конвертов. Он молчал. Наверно, ждал, пока я сниму блузку или сделаю что-то еще, показав, что готова заняться с ним сексом. Я чувствовала себя глупо. Зачем я пришла? Я не умела соблазнять мужчин. Даже тех, которые меня хотели. До замужества я была девственницей.
— На прежней работе меня втянули в мошенническую схему, поэтому уволили. Обо мне пошла дурная слава, теперь никто не возьмет меня на работу. Никто. — Он тараторил, слова будто жгли ему язык.
Я пожалела, что невольно стала свидетелем его терзаний, и ничего не ответила. Я не хотела ничего знать о его тайных муках и боли. Мне было все равно. Я хотела от него только одного.
— Брату я ничего не сказал. И ты не говори. Пожалуйста, — ответил он.
Я кивнула.
— Я ничего не сделал. Просто по глупости поставил свою подпись на документах. А мошенничество организовала женщина, с которой я спал. — Он посмотрел на меня печальным умоляющим взглядом.
Я кивнула. Меня не удивило, что он спал с кем-то с работы: его жена рассказывала, что он переспал со всеми соседками.
Он вздохнул.
— Жена мне не верит. Считает, что я где-то спрятал деньги и только и жду, чтобы потратить их с какой-нибудь красоткой. — Он рассмеялся. — Хотел бы я, чтобы это было так. Не говори брату Акину, прошу. Ничего ему не рассказывай. Может, мне стоит во всем ему признаться… — Он лег на кровать и закрыл лицо руками. — Мне конец. Мой бизнес разорился. Никто не берет меня на работу. Мне конец.
— Все будет хорошо, — сказала я. Мне хотелось, чтобы он замолчал, хотелось скорее уйти и не слушать, как он изливает душу.
Я села рядом с ним на кровать.
— Ты с отличием окончил университет. Ты что-нибудь придумаешь.
Он рассмеялся. Потом перестал. В тишине раздавались лишь его тяжелые вздохи.
— Спасибо, — сказал он.
Когда я выходила из комнаты, у меня дрожали ноги.
Мы с Сесаном собирались пойти на причастие, когда я узнала о перевороте Оркара[28]. Сесан недавно начал ходить, но уверенно стоял на ногах и хотел сам спуститься по лестнице. Я вела его за руку и услышала новость по радио, которое мы никогда не выключали. Голос диктора сообщил о свержении режима Бабангиды; я подхватила Сесана на руки, шикнула на него, когда он начал вырываться, и бросилась в гостиную.
Дело было ранним утром, около восьми. Акин спал наверху, а Дотун — в своей комнате, скорее всего, крепким похмельным сном. Мы с Сесаном послушали повтор выпуска новостей, в котором диктор зачитывал сообщение о свержении правительства. Он перечислял обвинения в адрес Бабангиды, и я согласно кивала, но, когда он объявил об отделении от государства пяти северных штатов, я испытала такой сильный шок, что стала ждать повторного объявления, чтобы убедиться, что не ослышалась.
Заиграл военный марш; я развязала платок на голове. Идти в церковь уже не было смысла. Не успела я сложить платок, как вырубили электричество. Я вздохнула: отключение могло продлиться несколько часов и дней, предсказать, когда электричество снова появится, было невозможно.
Я отнесла Сесана наверх и попыталась снять его бабочку. Он недовольно закричал, и Акин проснулся.
— Что с ним?
Я отпустила Сесана. Тот подбежал к отцу и встал с его стороны кровати.
— Ты разве не пошла в церковь? — Он прищурился и посмотрел на часы. — Уже почти девять.
— Бабангиду свергли, — сказала я. — Военный переворот.
Акин вскочил и сел на кровати.
— Серьезно?
— По радио передавали, а потом отрубилось электричество.
— Говорил же я Дотуну, что его свергнут! Мутное это дело, с Деле Гивой. — Он опустил стопы на пол. — Невозможно доказать, что это Бабангида, но все это понимают. И разве он не обещал в этом году устроить выборы и восстановить демократию? И где эта демократия?
— Новые говорят то же самое: мол, если бы они его не свергли, он до конца жизни был бы президентом.
— В Нигерии это невозможно. — Акин встал, а Сесан обнял его за ногу. — Это не какая-то там банановая республика.
— Но кое-что показалось мне странным. — Я подошла к Акину и взяла Сесана за руку; малыш хныкал, пока я снимала с него рубашку. — Что несколько северных штатов выходят из федерации. Сокото, Борно, Кано — других не помню, но их было больше.
— Серьезно?
— Я не поняла. Это же невозможно, так?
Зазвонил телефон. Мы подскочили. После переворота телефон обычно отключался на весь день, мы это уже проходили. Акин снял трубку. Я прислушивалась к его словам и пыталась додумать, что говорила его сестра. Они общались недолго; Акин заверил ее, что в городе нет беспорядков и у нас все хорошо. Как только он опустил трубку, телефон снова зазвонил. Это была Аджоке, жена Дотуна.
— Просит нас помолиться, — сказал Акин, закончив разговор. — В Лагосе стычки. С улицы слышны выстрелы.
— Господи, у нее же дети. Они целы?
— Да, но она боится. Стреляют громко. — Акин прижал ладонь ко лбу. — Думаю, с ними все будет в порядке. Вряд ли они станут стрелять в гражданских.
Я села на кровать, представив Аджоке с детьми, в страхе забившихся в угол.
— Да поможет им Бог.
— Если они все еще сопротивляются, Бабангида никуда не уйдет.
— Скажи Дотуну, что Аджоке звонила.
— Да, сейчас. — Он усадил Сесана на спину, и они вышли из спальни.
— На кухне завтрак, — крикнула я вслед. — Я сделала мойн-мойн[29].
Я осталась в спальне, тревожась о том, что ждет нас в ближайшие несколько дней. Чем больше я об этом думала, тем сильнее надеялась, что Бабангида удержит власть: не потому, что мне нравилось, как он правил страной, а потому, что свой черт ближе. Если к власти придут очередные военные и отделят северные штаты, не пройдет и нескольких недель, как опять начнется гражданская война.
Акин что-то крикнул, и я вышла на лестницу.
— Что ты сказал?
— Дотун привез с собой радиоприемник, — сказал он. — Он не может его найти. — Акин стоял в центре гостиной; Сесан сидел у него на плечах и пытался дотянуться до потолка.
Я спустилась. Дотун, как обычно, копался и никак не мог найти приемник и батарейки нужного размера. Когда он наконец его включил, на всех каналах играла инструментальная музыка, то есть ничего еще не выяснилось и никто не решался возобновить обычное вещание. Дотун выбрал радиостанцию с классической музыкой. Мы сидели молча, слушали музыку и ждали новостей. Внезапно музыка затихла, и я решила, что сели батарейки, но потом раздалось потрескивание, и мы услышали обращение:
Говорит генерал-лейтенант Ганди Тола Зидон. Сообщаю, что восстание подавлено. Сохраняйте спокойствие и ждите дальнейших объявлений. Спасибо.
Дотун позвонил Аджоке и детям и поговорил с ними. Потом мы продолжили слушать радио, пока не сели батарейки. Последовали новые объявления, речи и передачи, и мы узнали, что пролилась кровь, но в стране ничего не изменилось.
Ийя Болу теперь платила мне за аренду. Когда я выкупила здание, она решила не закрывать салон, и в первый день месяца ее муж исправно вносил плату. У нее почти не было клиенток, и без помощи мужа она не смогла бы позволить себе аренду. Но закрывать салон она не хотела.
— Не могу же я просто сидеть дома, — говорила она, когда я предлагала ей расстаться с убыточным предприятием. — Позволь мне просыпаться и приходить сюда, пока я не найду другую работу.
Она по-прежнему все время просиживала у меня, и я даже стала запрещать клиенткам садиться в ее кресло, а про себя называла его «креслом Ийи Болу». Днем ее дочки приходили из школы, обедали в ее салоне и там же делали уроки. Если заходили ко мне, она всякий раз прогоняла их одними и теми же словами: «Идите читайте книжки».
— Эта Болу станет врачом с Божьей помощью, — говорила Ийя Болу, когда ее дети недовольно выходили в коридор.
Мои клиенты обычно говорили «аминь», когда Болу с сестрами скрывались за дверью. Но однажды моя постоянная клиентка тетя Садия вместо «аминь» рассмеялась, когда Ийя Болу в очередной раз выпроводила дочь и заявила, что та станет врачом.
— Чего смеешься? — нахохлилась Ийя Болу. — Что смешного?
Я снимала тете Садии наращенные локоны и острым лезвием отрезала нити, на которых держались длинные искусственные кудри. Глядя в зеркало, она ответила:
— Твоя желтокожая дочь? Ты что, не видишь? Скоро она станет красоткой. Думаешь, парни оставят ее в покое?
Она произнесла слово «красотка», будто речь шла о дурной привычке Болу, о чем-то, граничившем с преступным поведением, за что однажды девочка должна была понести наказание по справедливости.
Ийя Болу подошла и встала рядом со мной, раскинув руки.
— И что же теперь, если Болу красива, ей и читать нельзя? Нельзя пойти в университет?
Тетя Садия улыбнулась, глядя в зеркало.
— Скоро ее груди нальются, как сладкие апельсины, и у всех мужчин при виде нее будет стоять солдатиком. Вот увидишь, скоро она забеременеет. Тогда поймешь, о чем я говорю.
— Боже упаси, только не моя дочь. — Ийя Болу наклонилась к тете Садии и повысила голос: — Моя дочь пойдет в университет.
Я смотрела на тетю Садию и ждала, что та извинится или скажет что-нибудь, чтобы успокоить Ийю Болу. Но та молчала.
— Ничто не мешает девушке быть красивой и учиться, — наконец проговорила я и похлопала Ийю Болу по плечу. Я закончила снимать кудри и подозвала стилистку, чтобы та расплела тете Садии косички.
Я подошла к углу салона, где Сесан спал в колыбельке, взяла его ручку и несколько секунд ее подержала, ощущая успокаивающий ритм его пульса.
— Я просто говорю, что никто не устоит перед солдатиками. Вот даже ты, ее мать, не родила бы ее, если бы устояла. — Тетя Садия развернулась вместе с креслом и улыбнулась Ийе Болу. Других извинений от нее было не дождаться.
Ийя Болу покачала головой:
— Моя дочь станет врачом. После этого может развлекаться с солдатиками сколько душе угодно.
— Что ж, тогда пусть становится врачом прежде, чем солдатики до нее доберутся. Впрочем, если они доберутся до нее сначала, а потом она станет врачом, мир не рухнет. — Тетя Садия рассмеялась и хлопнула Ийю Болу по руке. — Слава богу, эти солдатики не убивают.
Ийя Болу расхохоталась.
— Если бы эти солдатики убивали, кое-кто из нас давно бы умер. Слава богу, что пестик не убивает ступку. Иначе как мы смогли бы наслаждаться чудесным толченым ямсом?
— Наш Господь велик, Ийя Болу. Знаешь, когда солдатик спит, весь такой мягкий, он совсем не вызывает уважения. Но когда он встает, — тетя Садия встала и вытянулась по швам, показывая, как он встает, — и твердеет — вот так, — я благодарю Господа, что сделал его таким.
Ийя Болу захлопала в ладоши.
— За эту твердость мы ценим его и уважаем, о джаре.
— Ну не правда ли? — Тетя Садия села. — Что делать с мягким пестиком? Он даже ямс толочь не может.
От этих разговоров мне стало не по себе. Я вспомнила прошлый раз, когда мы с Акином занимались сексом, и захотела расспросить об этом тетю Садию. Мне казалось, что она похлопает меня по руке и ответит прямо. Но я закусила губу; я была не из тех, кто обсуждает свою личную жизнь с женщинами в парикмахерской.
Стилистка расплела тете Садии косы. Я подошла и расчесала ей волосы.
— Что вам сегодня сделать? — спросила я.
— Мадам, почему у вас такое лицо? Вас не кормили ночным толченым ямсом?
— Не обращай на нее внимания — вечно она строит из себя невинность. Но все она умеет, и вот доказательство. — Ийя Болу кивнула на колыбельку Сесана.
— Мадам, какую прическу вам сделать? — повторила я.
Тетя Садия пристально на меня посмотрела, по-прежнему улыбаясь краешком губ. Я занервничала под ее взглядом и испугалась, что она и дальше будет говорить о сексе.
— Ладно, — сказала она, — сделай локоны и зачеши все назад.
Я начала намазывать ее волосы помадой, радуясь, что она сменила тему. Перебирая мягкие пряди ее волос, постаралась не думать о вопросах, которые хотела задать.
Я разделяла волосы на пряди, а она улыбалась мне в зеркале.
— Знаю я таких, как ты. Строят из себя Деву Марию, а за закрытой дверью спальни вспыхивают огнем.
Я закусила нижнюю губу и ничего не ответила.
Примерно через месяц после того, как Сесан начал ходить в начальную школу, Акин повез его в больницу на плановые анализы. Таким уж Акин был человеком: на каждый день рождения Сесана покупал ему несколько сотен акций, завел детский сберегательный счет и каждый месяц со дня нашей свадьбы вносил на него деньги на образование, а раз в год ходил на диспансеризацию и к зубному. Поэтому я ничуть не удивилась, когда сын пришел домой и с гордостью продемонстрировал невидимое пятнышко на пальце, откуда у него брали анализ крови. Было больно, но он не плакал. Я поцеловала палец и сказала, что он самый храбрый мальчик на свете. Сесан побежал в комнату Дотуна, чтобы похвастаться и перед ним.
Когда пришли результаты анализов, Акин как раз уехал в Лагос провести несколько встреч и должен был вернуться через две недели. Я сама отправилась в больницу за результатами. Больницы я ненавидела уже тогда. Запах антисептика въедался в ноздри и потом долго не давал мне покоя. Жуткие белые халаты и платья напоминали похоронные саваны. Повсюду можно было наткнуться на кровь, даже там, где не ждешь. Крики боли и горя разносились по коридорам. Хотелось скорее уйти.
— Мадам, где ваш муж? — спросил доктор Белло, не успела я сесть.
— Уехал. Он в Лагосе, — ответила я.
В крошечном кабинете пахло йодом.
— Думаю, лучше обсудить это с ним.
— Что?
— Я сказал, лучше обсу…
— Я слышала. Это мой сын — и вы не отдадите мне результаты его анализов? Почему?
— Хорошо, мадам, сядьте, пожалуйста, — сказал он и подвинул свое кресло. — Но вы должны сказать мужу, чтобы он потом пришел ко мне.
— Хорошо, — ответила я и в тот момент поняла, что он не собирается рассказывать мне все.
— Итак, мадам, по поводу анализов вашего сына… Вы знаете, что такое красные кровяные клетки?
Я поискала в закромах памяти и попыталась вспомнить школьные уроки биологии. На ум пришел только мистер Олаийю, учитель биологии; штаны были ему велики и несколько раз падали, внося разнообразие в скучные уроки. Но про кровяные клетки я ничего не помнила — ни про красные, ни про зеленые, ни про синие. Я покачала головой.
— Красные кровяные клетки доставляют кислород к…
— Ога[30], доктор, просто скажите: что-то не так? Что-то не так с моим сыном? — Я не собиралась выслушивать урок биологии. Да и сердце билось так быстро, что, казалось, я умру, прежде чем врач доберется до сути проблемы; ему стоило поторопиться.
— Вы слышали о серповидноклеточной анемии?
Сердце замерло. Мысли замерли. Все органы в моем теле замерли. В кабинете стало нечем дышать.
— Да.
— У вашего сына серповидноклеточная анемия.
— Нет, — выдохнула я, — боже, нет. — Следующие сутки я повторяла эту фразу — то сквозь зубы, то шепотом.
— Мне очень жаль. Но заболевание не смертельное. Однако вы должны кое-что знать. Во-первых, нужно привести его на полное обследование…
Губы врача продолжали шевелиться и произносить слова, но те огибали уши и не проскальзывали внутрь. Когда он замолчал, я встала и вышла из кабинета. Несколько раз роняла ключ, прежде чем отперла машину. Было два часа дня. Я поехала за сыном во францисканскую начальную школу, находившуюся тут рядом, через дорогу.
Я вывела его из класса. Он хотел сам дойти до машины, но я понесла его на руках, крепко прижимая к груди, пока он не вскрикнул. Тогда я прижала его еще крепче. Всю дорогу домой я оглядывалась на него, надолго отрывая глаза от дороги, хотя это было опасно. Он рассказывал что-то про школу; он все еще путал слова. Школа ему нравилась. Он улыбался, размахивал руками, рисовал круги в воздухе. Подпрыгивал в креслице и болтал. Я пыталась его слушать, пыталась понять, о чем он так увлеченно говорит, но ничего не слышала. Я могла только смотреть на него. На его грязные ноготки, коричневые щечки с ямочками, желтые шортики и рубашку с пятнами от травы. Он был самым прекрасным в мире малышом. Мне хотелось спрятать его обратно в живот и беречь от жизни, больниц, накрахмаленных белых шапочек и медицинских халатов.
— Мама, что случилось? — спросил Сесан и протянул мне связку ключей. Он выглядел недовольным.
— Ничего, — ответила я, когда мы зашли в дом.
Я покормила его обедом, помогла сделать уроки. Он стал смотреть телевизор, а я — на него. Потом я покормила его ужином и искупала. Села на ковер и смотрела, как он сидит перед телевизором, пока он не уснул на диване в гостиной. Тем вечером я не заставляла его лечь спать пораньше.
— Почему ты плачешь? — спросил Дотун. Он только что вернулся домой.
Я дотронулась до щек. Они были мокрые. Долго ли я плакала?
— Он тоже умрет. Сесан умирает. — У меня чуть не вырвался нервный смешок. Я сжала губы, чтобы этого не случилось. Начав смеяться, я бы уже не смогла остановиться.
Дотун подбежал ко мне, приложил ухо к груди Сесана, сел возле меня и нахмурился.
— С ним все в порядке. — От него пахло алкоголем и сигаретами.
— У него серповидноклеточная анемия. — Меня прорвало. Я не засмеялась, а заплакала. Слезы застилали глаза и забивали нос. Я слышала лишь свои всхлипы. Они заглушали мягкое посапывание Сесана. А я должна была слышать это посапывание. В этих звуках была вся моя жизнь. Я подползла к дивану и прислушалась. Но мои всхлипы оказались громче, а из-за слез я ничего не видела. Я почти не видела сына. Всхлипы заглушали посапывание Сесана, поглотив меня целиком.
— Все в порядке. С ним все в порядке. — Дотун погладил меня по шее. Его прикосновения успокаивали.
Потом он обнял меня за талию. Я падала, тонула в своих рыданиях.
Он обнял меня, его губы шептали, что все будет в порядке.
Я поцеловала его и проглотила это «в порядке». Успокаивающие слова слетели с его губ, а я их подхватила, проглотила и сохранила внутри себя, в том месте, где после смерти Оламиды осталась зияющая пустота. Я нуждалась в этих словах. Я получила их. А потом мне захотелось большего, я поняла, что нуждаюсь в большем, лихорадочно жажду большего. Еще. Еще. Еще.
Я жаждала его языка, его рук, жаждала снова ощутить в себе его твердость.
Когда он обмяк, мне все еще было мало. Жажда только усилилась.
Он скатился с меня. Я подползла к дивану, опустила щеку рядом с головкой сына. Тот лежал с закрытыми глазами.
Видел ли он нас? Как я могла сделать это у него на глазах? Видел ли он нас? Если видел, пусть решит, что это сон, взмолилась я. Боже, прошу, пусть он так решит. Пожалуйста. Умоляю.
Я сидела с ним до рассвета, так и не одевшись, слушала его сопение и ненавидела себя за то, кем стала.
Меня всегда учили: главное, что я могу дать сыну, — лучшее образование, которое можно купить за деньги. Я свято в это верила и была готова ущемлять себя во всем, лишь бы дать Сесану хорошее образование. Я благоговела перед учеными степенями и их обладателями. Мне казалось, что образования не может быть слишком много. Как только я почувствовала, что Сесан готов учиться, я записала его в лучшую начальную школу в городе — католическую, где ему, помимо всего прочего, привили бы страх перед Богом.
На следующий день после того, как мне сообщили о его диагнозе, мне захотелось оставить Сесана дома в кровати, кормить его, обмахивать веером и всячески за ним присматривать. Мне вдруг стало плевать, что мой сын не будет знать, сколько будет дважды два, что он никогда не заговорит по-английски без сильного иджешского[31] акцента, от которого так и не сумели избавиться некоторые его тети и дяди. Мне стало все равно, что он не выучится на инженера, адвоката или бухгалтера, как его отец. Теперь меня интересовало лишь одно: чтобы он выжил; решила, что, даже если до скончания дней он будет сидеть без работы, меня это вполне устроит.
Ночью Дотун укрыл меня покрывалом. Потом ушел из дома, не сказав куда. Я и не спрашивала. Когда в щель между шторами просочился солнечный свет, я завязала покрывало на груди и разбудила сына. Пора было готовиться к школе. В тот день я его отпустила, хотя не хотела терять из виду, потому что мать поступает не так, как хочет, а так, как лучше для ребенка.
По дороге в школу я держала руль трясущимися руками. Стоя на парковке, смотрела, как он бежит в класс. Сын даже не обернулся.
Я выехала на окружную, припарковалась у здания суда возле королевского дворца и пошла в публичную библиотеку. Там не было ни одной книги по серповидноклеточной анемии. Я стала читать учебники по биологии. Прочла о составе крови, красных кровяных клетках и гемоглобине. Я читала учебники почти до двух часов, когда настало время забирать Сесана из школы. Вечером я переселила его из его комнаты в нашу с Акином спальню. Решила, что он будет спать рядом со мной и находиться под моим постоянным присмотром.
Дотун пришел в субботу вечером, хотя обычно по субботам выпивал в спортивном клубе, пользуясь членской карточкой Акина. Он не постучал, просто вошел, будто сквозь дверь разглядел, что я сижу на кровати, прислонившись спиной к стене. Я не видела его с того вечера, когда он несколько раз довел меня до оргазма, пока сын спал на диване. До возвращения Акина оставалось несколько дней.
Глаза Дотуна налились кровью, радужку окружали красные белки.
— Давай поговорим, — сказал он, стоя у полуоткрытой двери.
— Уйди, пожалуйста. — Мне не хотелось с ним разговаривать.
Он сел у моих ног. Вид у него был виноватый, извиняющийся и немного напуганный. Он даже не мог смотреть мне в глаза. Он смотрел на мой лоб, будто там показывали кино. Я и не думала, что бессовестный Дотун способен испытывать вину. Я надеялась, что он хотя бы немного раскаивается, ведь я была женой его брата. Но по опущенным уголкам его рта я догадалась, что ему стыдно. Он не производил впечатления человека, который может испытывать стыд; казалось, это чувство было ему незнакомо, ведь он на все отвечал задорной улыбкой, вечно отпускал неуместные шуточки, при всех ковырял в носу и чесал яйца.
— То, что мы сделали…
— Больше не повторится, — ответила я.
— Я просто… не знаю, что на меня нашло… бес попутал… Акин…
Кажется, он впервые назвал брата по имени без добавления слова «брат» или почетного титула, как полагается при обращении младшего брата к старшему. Не «брат мой», не «эгбон ми»[32], не «брат Акин», а просто по имени. Как будто в какой-то момент на этой неделе муж стал ему ровесником; возможно, когда Дотун лежал со мной в гостиной на ковре.
Я наклонилась вперед и взяла его за подбородок.
— Твой брат никогда не должен об этом узнать.
Его губы с опущенными уголками задрожали; он выглядел так, будто вот-вот заплачет. Я зашипела на него, сильнее схватила за подбородок, пока ногти не врезались в кожу, и произнесла:
— Хватит трястись, как юбка из бус, о джаре.
Возможно, он заговорил из чувства вины или из необходимости оправдать желание, вспыхнувшее в его глазах, как только моя рука коснулась его подбородка; острую потребность, которую он пытался сдержать. Или решил, что я знаю все, что он собирается сказать, все тайны, что Акин прятал от меня, старательно подпитывая мою неуверенность в себе.
Мне не хотелось верить Дотуну, но я не могла отрицать правду, не могла ничего противопоставить его словам и не выглядеть дурой. Дотун не переставал извиняться; я улыбалась и твердила, что все в порядке. Наконец он закрыл рот и вышел из комнаты, повесив голову, как осужденный преступник.
Его слова подействовали на меня как удар по голове — перед глазами поплыло, я перестала понимать, где нахожусь. Я бормотала их про себя, пытаясь сложить обрывки фраз во что-то осмысленное. Пыталась сопоставить то, что узнала, с моим собственным представлением о нашем браке и отношениях с Акином с тех пор, как его увидела. Прошлое пролистывалось перед глазами, как старый семейный альбом; мелькали знакомые картинки и подсвечивали то, что всегда было на виду, просто я никогда этого не замечала. Или не желала замечать.
Мы с Акином познакомились, когда я училась на предпоследнем курсе в Университете Ифе. Тем вечером я пошла в кинотеатр «Одудува Холл» смотреть кино с парнем, который купил мне билет и мясо на палочке перекусить во время сеанса. Тогда мы с этим парнем встречались почти каждый день.
Я заметила Акина в очереди за билетами. Он стоял перед нами. С ним была девушка; она что-то сказала, и он улыбнулся. Его темно-розовая нижняя губа контрастировала с коричневой кожей. Мне захотелось коснуться его губ и выяснить, не накрашены ли они. Это желание зародилось где-то глубоко внутри, в месте, о существовании которого я до того дня даже не подозревала.
В кинотеатре мы оказались через кресло друг от друга. Между нами сидела девушка, с которой он пришел, но тем вечером ее словно не существовало, она была как воздух; не существовало даже ее кресла. Я чувствовала присутствие Акина, будто он сидел рядом. Я ела мясо, прожевывая острые кусочки говядины и не запивая их напитком, который захватил мой заботливый кавалер.
— Как ты можешь есть, не запивая, там же столько перца? У меня бы весь рот загорелся, — сказал мой спутник.
Я взглянула на него перед тем, как выключили свет и началось кино, и попыталась вспомнить, кто он и почему со мной разговаривает. Я старалась сосредоточиться на экране, но это было невозможно. Меня тянуло взглянуть на Акина, будто он был металлом, а мои глаза — магнитами; сопротивляться притяжению было невозможно. Он тоже смотрел на меня в тусклом свете киноэкрана. Я всякий раз отводила взгляд, боясь утонуть в его глазах, нацеленных прямо на меня. Скоро кино кончилось; я встала и потащилась за своим спутником, так и не вспомнив, как его зовут; я шла опустив голову и украдкой поглядывала на Акина.
Мой спутник собирался в лекторий и планировал заниматься весь вечер; я сказала, что провожать меня до комнаты необязательно. Он направился к зданию факультета гуманитарных наук, а я — в общежитие Мореми.
Акин пошел за мной. Только ступив на тротуар, я почувствовала, как он коснулся моей руки.
— Тебя подвезти? — спросил он.
— На спине меня понесешь?
Он рассмеялся.
— Не откажусь. Но моя машина припаркована у кинотеатра. Могу подъехать, а можем вместе дойти. Но если предпочитаешь на спине, я не против.
— Нет, спасибо. — Я весь вечер на него заглядывалась, но мозги у меня имелись. Уже перевалило за полночь, он мог быть похитителем.
— Меня зовут Акинйеле, но все называют меня Акин, — сказал он.
Мои ноги почему-то приросли к тротуару.
— Меня зовут Йеджиде.
Он почесал бровь.
— Йе-джи-де. Красивое имя.
Внезапно я утратила способность говорить сложными фразами.
— Спасибо.
— Ты, наверно, заметила, что из-за тебя я не мог смотреть фильм.
— Хочешь, чтобы я вернула тебе деньги за билет? — А! Ко мне вернулся дар речи.
Он улыбнулся:
— Я не против компенсации, но мне нужны не деньги, а номер твоей комнаты. Хочу снова тебя увидеть. Навестить.
— А твоя подружка тоже придет?
— Моя… А, Бисаде. Она была моей подружкой, но между нами все кончено.
Я склонила голову, пряча улыбку.
— И давно?
— С тех пор, как я тебя увидел. С сегодняшнего вечера.
— А Бисаде в курсе?
Он почесал кончик носа.
— Скоро узнает.
— Ф-101, корпус Мореми. Это номер моей комнаты. — Слова сами слетели с языка.
Он потер ладони и улыбнулся.
— Пойдем, я тебя подвезу, — сказал он.
Я пошла с ним к машине — у него был «Фольксваген-Жук», тот самый, что стал моим после свадьбы. Он придержал дверь, а я села.
— Знаешь анекдот про мужчину йоруба, который открывает для жены дверцу машины? — спросил он, когда мы сели.
— Что?
— Говорят, если мужчина йоруба открывает для жены дверцу машины, значит, или машина новая, или жена.
— О, — ответила я как дура.
Мы подъехали к парковке общежития.
— Ф-101, — повторил он и выключил мотор.
Я кивнула, пытаясь не пялиться на его губы. Ничего не вышло. Мои губы разомкнулись. В машине стало тихо. Я шумно дышала ртом. Когда он коснулся моего подбородка и повернул к себе мое лицо, вопросительно посмотрев мне в глаза и прося разрешения, я могла бы убрать его руку. Но я не убрала. Меня затянуло его силовое поле. Его губы коснулись моих.
Это был мой первый поцелуй.
Нет, я и прежде глотала слюну мальчишек, беспощадно впивавшихся в меня губами, и недоумевала, почему под каждым деревом в кампусе по вечерам студенты подвергают друг друга губной пытке. Но только теперь, когда губы Акина коснулись моих, я поняла, зачем они это делали. Его губы остановили время. Его язык поддразнивал мой, пока они не сплелись в танце. Когда он отпрянул, я забыла свое имя; я забыла обо всем на свете.
— Завтра тебя навещу, — пообещал он.
Пошатываясь, я вышла из машины и поднялась по крыльцу общежития Мореми.
Назавтра он приехал, сел на мою кровать, отклонился назад и уперся затылком в деревянную панель вдоль стены. Он выглядел как у себя дома, будто каждый день приходил сюда и садился на мою кровать. Мне стало неловко. Он молчал и смотрел на меня, на его губах играла улыбка. Мне хотелось заполнить молчание словами. Молчание казалось бездной, способной всех нас проглотить. Я считала своей задачей заткнуть эту смертельную бездну словами и спасти мир. Я рассказала ему о себе, хотя он не спрашивал. Он выпрямился и наклонился вперед, впитывая каждое слово. Он слушал меня так, будто я произносила вечные истины.
Акин умел слушать и концентрировать взгляд и слух на говорящем так, что тому казалось, будто он произносит что-то очень важное, даже жизненно важное. В десять вечера — слишком скоро — ему пришлось покинуть общежитие вместе с другими гостями мужского пола. Я проводила его до машины и поняла, что он провел в моей комнате четыре часа, а я так о нем ничего и не узнала, кроме его имени. Но мне почему-то казалось, что я знаю его хорошо.
Позже я поняла, что Акин умел прятаться, выуживая из окружающих всю подноготную. Многие считали его лучшим другом. Люди, называвшие его лучшим другом, зачастую даже не знали его, но сами об этом не догадывались. Я понимала, что Акин никому не позволял себя узнать, и поэтому чувствовала себя особенной.
Мы сблизились, и теперь уже он говорил по четыре часа без остановки. Мне казалось, что меня пригласили в эксклюзивный клуб, куда лишь мы с Дотуном имели доступ. Лишь потом, много позже, я поняла, что Акин умеет разговаривать часами, толком ничего о себе не рассказывая, и таким образом внушает человеку убеждение, что тот принадлежит к его близкому кругу.
Я рассказала Акину о своем плане. Этот план возник у меня в первый день обучения в средней школе. Ийя Абике, на тот момент самая молодая и любимая жена отца, взглянула на меня в новой школьной форме и сказала, что ходить в школу мне смысла нет, так как я стану шлюхой, как моя мать, и залечу от мужчины, который никогда на мне не женится. Другие жены молчали, и я понимала, что Ийя Абике, имевшая статус любимой жены, выражала всеобщее мнение и была уверена, что, если я нажалуюсь отцу, ей все сойдет с рук. До того дня я хотела стать парикмахером и после окончания средней школы пойти в ученицы к местной хозяйке салона. Но в тот момент решила, что пойду в университет, останусь девственницей до брака и после брачной ночи отправлю отцу простыню с пятнами крови в подтверждение своей невинности. Даже тогда этой традиции мало кто придерживался, но я решила поступить именно так и утереть мачехам нос этой простыней, когда время придет. Этот план стал моим манифестом, условием, о котором я говорила всякому, кто хотел быть со мной, и отступать от этого условия я не собиралась. Но с Акином мне самой пришлось просить пощады. Хотя мы поцеловались всего пару раз до того, как он предложил мне стать его девушкой, я уже тогда поняла, что не устою перед его розовыми губами.
Он согласился подождать.
Но оказалось, все было зря. Незадолго до нашей свадьбы мой отец умер. Мачехи под каким-то предлогом в церковь не пришли, хотя от традиционной свадебной церемонии отвертеться не получилось: она проходила на семейном участке. Когда я вернулась домой после свадебного приема и стала ждать гостей со стороны Акина, которые должны были за мной прийти, я обнаружила, что в доме пусто. Никто из родственниц не сопроводил меня в Илешу, никто из сводных сестер не составил компанию в первый вечер супружеской жизни. Я как будто была сиротой; как будто у меня не было никого.
Вечером, когда Дотун зашел ко мне в спальню, не постучавшись, и сказал то, что всегда было на виду, но я этого не замечала, а потом ушел, повесив голову, как осужденный преступник, я снова ощутила полное одиночество, как в день своей свадьбы.
Я разбудила Сесана.
— Расскажи мне про школу, — сказала я.
— Уже пора в школу, мама? — сонно спросил он.
— Нет, я просто хочу поговорить. — Мне надо было услышать его голос — голос сына, единственного человека, который был всецело моим. Наше родство было неизменным и непоколебимым. Я — его мать; я знаю его, он не сможет предать меня, как Акин. Не сможет обмануть меня, а даже если обманет, я всегда останусь его матерью.
— Я спать хочу.
— Садись. — Я усадила его на колени и крепко обняла. — Скажи, с кем ты больше всех дружишь в классе?
— Мама, не хочу, — закапризничал он и вырвался с удивительной силой. Перекатился на бок и уснул.
Одиночество накрыло меня покрывалом.
Когда Йеджиде сообщила, что у Сесана серповидноклеточная анемия, я был в номере отеля в Лагосе где-то в районе Икеджа. Если бы я мог, я уехал бы в Илешу в ту же минуту, но на следующие дни у меня были назначены деловые встречи. Когда Йеджиде сказала, что доктор Белло хочет со мной поговорить, я решил, что он хочет обсудить варианты лечения. Тогда я мало знал об этой болезни и не испугался, как Йеджиде: по телефону ее голос казался очень встревоженным. Я верил в медицину и думал, что за деньги все можно вылечить. Я готов был заплатить сколько угодно, все, что у меня было.
Вернувшись в Илешу, я в тот же день пошел на встречу с доктором Белло. Даже домой не заехал, а сразу отправился в больницу. Доктор только что вернулся с обхода; я ждал его у кабинета.
— Вы меня не помните? — спросил он, отпирая дверь.
Я попытался вспомнить, где мы могли видеться, но не смог.
— Нет, — ответил я, зашел вслед за ним в кабинет и сел на предложенный стул.
Он снял больничный халат и накинул его на спинку стула.
— В прошлом году я приходил в ваш банк за кредитом; вы очень мне помогли, — ответил он. — Точно не помните?
— Простите, нет, — ответил я.
Он закатал рукава.
— Ну ничего. Ваша жена сказала, что вы были в Лагосе. Как съездили?
— Отлично, очень хорошо. Спасибо, что спросили.
Он глубоко вздохнул.
— Полагаю, жена сообщила, что у Сесана серповидноклеточная анемия?
Я кивнул и решил, что он сейчас расскажет, что можно сделать, вооружит меня знаниями о болезни и выдаст список правил, которым нужно следовать.
— Не буду ходить вокруг да около, сэр. Думаю, вам надо поговорить с женой. — Он снял очки и начал протирать носовым платком стекла. — В тесте на генотип, который мы провели вашему сыну, обнаружились некоторые… расхождения.
Я подвинулся на край стула и приготовился слушать; на миг даже понадеялся, что доктор нашел ошибку в результатах анализов с тех пор, как Йеджиде у него побывала, и сейчас скажет, что наш сын здоров.
— Позвольте сначала объяснить, что такое серповидноклеточная анемия. Это наследственное заболевание, которое проявляется у ребенка, если у обоих родителей присутствует хотя бы один ген серповидных клеток. Например, у вашей супруги так называемый AS-генотип, то есть у нее присутствует ген серповидных клеток, но всего один, поэтому у нее самой нет этого заболевания, но она является носителем гена. Она может передать его детям, но ребенок заболеет лишь в том случае, если второй родитель — отец — тоже является носителем. Другими словами, нужны два родителя с AS-генотипом или один с AS-генотипом и второй с SS-генотипом, чтобы родился ребенок с SS-генотипом. Вы что-нибудь поняли?
Я кивнул.
— Тут-то я и обнаружил расхождение. Я посмотрел вашу карточку, когда анализы Сесана пришли из лаборатории, и выяснил, что только у вашей супруги AS-генотип. Ваш генотип — АА, то есть ваш ребенок не может заболеть серповидноклеточной анемией. Сэр, я говорю вам это как мужчина мужчине, потому что вы очень помогли мне, когда я пришел к вам за кредитом. Понимаете, что я имею в виду? Сесан — не ваш сын. Это совершенно точно.
У меня подкосились колени. Я закрыл лицо руками и придал ему приличествующее выражение, чтобы встретиться с сочувственным взглядом доктора.
— Это правда? — спросил я. — Вы не сомневаетесь? Значит, она мне изменяла? Вы серьезно? Ошибки быть не может? О боже! Я ее убью. Богом клянусь, — я повысил голос и стукнул кулаком по столу.
— Успокойтесь, сэр, будьте мужчиной. Успокойтесь, прошу. Будьте мужчиной. Вам надо быть сильным.
Я изобразил ярость, чтобы не вызвать подозрений у доктора Белло. Вел себя так, как и положено вести себя мужчине, узнавшему, что ребенок не его. Ударил кулаком в стену, закричал и вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Но я знал, что Сесан — мой сын. Я любил его. Планировал его будущее, приобрел акции на его имя. Я даже представлял день, когда куплю ему первую бутылку пива. Мечтал, как научу его играть в настольный теннис в спортклубе. Я знал, что это должен делать именно я и никто другой. Никто, кроме меня, не стал бы этого делать. Некоторые вещи не видно на анализах, а отцовство не просто донорство спермы. Сесан был моим сыном, и никакие результаты анализов никогда бы этого не изменили.
Кроме того, я и так знал, что донором спермы выступил Дотун. Я именно так его и воспринимал — как донора спермы. Дотун никогда не стал бы претендовать на отцовство; именно поэтому я обратился к нему, когда наконец понял, что мне нужен кто-то, кто поможет моей жене забеременеть.
— Брат, что ты такое говоришь? — воскликнул Дотун, когда я изложил ему свой план.
— Всего два дня, брат. В следующие выходные у нее овуляция.
— А Йеджиде? Она согласилась? — У него было такое лицо, будто его сейчас стошнит на зеленый ковер в гостиной его дома.
— Да. — На самом деле я не говорил об этом с Йеджиде, но хотел, чтобы он согласился на мой план; тогда я мог бы спокойно лечь спать и забыть об этом разговоре.
Он встал, подошел к окну и уставился в темную ночь, не освещенную ни звездами, ни фонарями. Его лица я не видел; свеча на столе быстро прогорала.
— Брат Акин… при всем уважении, ты говоришь чепуху. А что, если… Нет. Нет. Я не могу. И не сделаю этого. Это неправильно. — Говоря это, он повернулся ко мне лицом и принялся размахивать руками, как делал всегда, когда волновался.
Я чуть не рассмеялся. Надо же, Дотун рассуждает о том, что правильно и неправильно. Какого черта. Однажды он одновременно встречался с матерью и дочерью, он изменял своей бедной жене направо и налево, в том числе с ее коллегой. И этот человек говорит мне, что правильно и неправильно?
— Я же не прошу ее изнасиловать. Просто переспи с ней один раз, чтобы она забеременела, и дело с концом. Я объяснил, в чем моя проблема. Хочешь, чтобы я умолял?
— Это мерзость. Она твоя жена. Черт, она твоя жена, ты правда хочешь, чтобы я переспал с женой брата? С женой старшего брата? Нет, не могу, должен быть другой выход.
— Дотун, кроме тебя, я не знаю, к кому обратиться. У меня больше нет братьев. Хочешь, чтобы я пошел с этой просьбой к постороннему человеку?
Он ударил кулаком по бедру, стене и выключенному телеэкрану. Его внезапная совестливость меня удивила. Я не рассчитывал, что он сразу согласится, но никогда бы не подумал, что он будет так терзаться и бояться. А чего он, собственно, боялся? Я не узнавал своего брата.
— Допустим, она забеременеет. А ты разве не захочешь еще детей?
— Если все получится, одних выходных будет достаточно, чтобы сделать одного ребенка. По-хорошему, трех детей мне хватит.
Он заглянул мне в глаза, вгляделся в мое лицо и рухнул в кресло.
— Ты все продумал. Ты уже давно это задумал, да? — в его голосе слышалось обвинение.
— Это ради нее.
— Даже если и так, я не могу. Может, правда лучше обратиться к кому-то постороннему.
Не знаю, зачем я ему все рассказал. Возможно, в глубине души предвидел, что страдания Йеджиде тронут его, а по их объятиям и взглядам — всегда чуть дольше положенного — догадался, что, если бы она сначала познакомилась с Дотуном, а не со мной, все могло бы сложиться иначе. Наверно, я даже тогда подозревал о том, чего так боялся Дотун и в чем он не желал признаваться даже себе самому: что секс с Йеджиде для него будет значить нечто большее, чем секс, потому что он всегда хотел ею обладать.
Я рассказал ему о чудо-ребенке, о звонке из больницы, о том, как акушерка с курсов подготовки к родам умоляла меня забрать жену. Рассказал о том дне, когда приехал за Йеджиде на курсы, описал ее обиженный взгляд, когда я пытался вывести ее с занятия. Я тащил ее прочь, а она схватилась за металлический шест в больничном коридоре и не отпускала, даже когда ее покрывало развязалось и упало на пол. Она стояла там в одной блузке и кружевной нижней юбке, а покрывало лежало на полу, как сброшенная змеиная шкура. Я описывал все Дотуну, пока он не представил это как наяву. Она не сдвинулась с места, даже когда занятие закончилось и остальные беременные женщины пошли домой. Проходя мимо нее, некоторые ускоряли шаг, а другие и вовсе поворачивались и шли к выходу другим путем, чтобы обойти ее стороной.
— Она сошла с ума? — спросил Дотун.
— Начала ходить к психиатру. Сейчас с ней все в порядке, но, как знать, может, завтра утром она проснется и заявит, что у нее утренняя тошнота.
— Я не могу. — Он встал и снова подошел к окну.
— Дотун, я уговариваю тебя заняться сексом с Йеджиде, моей красавицей женой. — Я судорожно сглотнул. В горле будто застрял железный кулак.
Брат переминался с ноги на ногу. Его бедра непроизвольно качнулись, и я понял, что мыслями он уже в Илеше, в нашей спальне, трахает мою жену.
— Это отвратительно.
— И что мне делать?
— Брат мой, Йеджиде знает, что ты сейчас здесь?
— Она знает, что я в Лагосе. Дотун, чего ты тянешь? В чем разница между этой просьбой и другими твоими интрижками? Переспи с ней раз пять, и дело с концом. Это просто секс.
— Это просто секс, — медленно повторил он, будто проверяя, правдиво ли звучат эти слова.
Акин был недоволен тем, что Сесан теперь спит в нашей кровати, несмотря на поставленный диагноз.
— Я хочу прикасаться к тебе, когда захочу и как захочу. А ребенок уже взрослый, он запомнит, чем мы занимались, — сказал он.
Мне хотелось рассмеяться ему в лицо. А чем мы, собственно, занимались?
— Здоровье Сесана сейчас важнее прикосновений, — ответила я.
Он обиделся, но мне было все равно. Я вообще не хотела, чтобы он впредь ко мне прикасался. Его предательство оставило открытую рану, но мне было недосуг разбираться с этим или конфликтовать. Сесан нуждался во мне, я должна была сделать все возможное, чтобы он жил. Я только зря потратила бы силы, ссорясь с Акином из-за признания Дотуна.
После постановки диагноза я жила на адреналине. Целыми днями читала копии медицинских журналов, которые дал мне врач Сесана. Перед глазами стояли картинки: клетки гемоглобина и серповидные клетки. Я научилась пользоваться термометром, чтобы мерить Сесану температуру, думала даже выучиться на медсестру. Меня останавливало лишь одно: если бы я пошла учиться, у меня совсем бы не осталось времени заботиться о сыне. Я не раз просыпалась ночью в холодном поту и не могла вспомнить приснившийся кошмар. Я смогла выдохнуть лишь через несколько месяцев: Сесан был здоров, висел на перилах вниз головой и носился по дому без причины. В школе у него все было хорошо, был вторым по успеваемости в классе.
Но первое же обострение лишило меня почвы под ногами. Как-то раз, вернувшись из школы, Сесан пожаловался на головную боль. Я дала ему сироп парацетамола и уложила спать на диване в гостиной. Когда я попыталась разбудить его к ужину, он не отреагировал.
Акин повез нас в больницу. По пути я молилась. «Прошу, прошу, пожалуйста», — умоляла я. Ничего более осмысленного в голову не шло. Машина мчалась по дороге. Мне почему-то казалось, что мы едем не в больницу, а в противоположную сторону.
— Быстрее, быстрее! Давай! Ты хоть знаешь, куда мы едем? — кричала я на Акина.
Я пригрозила Сесану:
— Не вздумай умирать, сын; если умрешь, я тебя убью.
Я выбежала из машины еще на ходу и бросилась к ближайшему корпусу.
Медсестра пыталась забрать у меня Сесана. Я вцепилась в него и кричала.
— Отпусти его, — сказал Акин.
Я позволила сестре его забрать. А когда попыталась пойти за ней, санитар преградил мне путь. Я начала выкрикивать угрозы вслед бедной женщине, кричала, что ей не поздоровится, если с моим сыном что-то случится. Шагала взад-вперед по коридору. Я осталась одна; Акин ушел заполнять бланки для госпитализации. Я снова стала молиться Богу, потом стала угрожать ему: если ты… если мой ребенок… да я… я такое сделаю, обещаю! В тот момент я ненавидела Бога. Жалела, что не могу увидеть его и вцепиться ему в горло. Что я ему сделала? Неужели не заслужила счастья? Он лишил меня матери, Оламиды, а теперь грозится отнять Сесана.
Шли дни, я ни на минуту не теряла надежды и каждый миг дрожала от дурного предчувствия. Приехала муми и всю ночь просидела со мной в больнице. Наутро, прежде чем уйти, напомнила, что я должна быть сильной, потому что я мать. Я сидела у кровати Сесана и ждала, выискивала малейшие признаки того, что он решил ко мне вернуться. Признаков не было. Я боялась к нему прикоснуться, боялась, что мое прикосновение нарушит его равновесие и он навсегда уйдет от меня в небытие. К третьему дню я стояла на коленях и бормотала слова молитвы, которые не слышал никто, кроме меня: «Саану ми, мало, Омо ми, джоо нитори Олорун. Саану ми. Дуро тими» — «Сжалься надо мной, прошу, не уходи. Останься со мной». Я убегала в туалет и быстро возвращалась обратно. Не ела и не мылась.
Он очнулся на шестой день. Я криком подозвала врача, хотя та совершала обход и стояла у соседней койки.
— Мама, ты плохо пахнешь, — сказал сын, очнувшись. Я до сих пор помню эти слова.
Примерно через неделю после выписки Сесана приехала свекровь. Отмахнулась от приветствий Акина и покачала головой, когда я предложила ей воды.
— Это Абику[33], — сказала она, усевшись в кресло. — Я думала о болезни ребенка с тех пор, как навестила его в больнице.
— Это просто болезнь, муми, у нее есть название и метод лечения. Это не Абику, — ответил Акин.
Муми фыркнула:
— Метод лечения? То есть его можно вылечить?
— Не полностью вылечить, но лечение есть, — сказал Акин.
— Но вылечить не смогут? Нет! Видишь? Ты качаешь головой. Значит, это Абику. Я в свое время много их повидала. Так устроен мир. Эти дети заключают договор с миром духов; они обещают, что умрут детьми. Знайте, этот договор с миром духов прочнее стали. Думаете, ваши больницы помогут? Надо что-то делать!
Акин схватился за лоб, будто у него начиналась мигрень.
— Это просто болезнь, муми. У болезни есть лечение. Духи тут ни при чем.
— Ты ходил в школу для белых, а я нет. Но я повидала немало вас, ученых, и знаю, что образование не дало вам ума; вы стали только глупее, вы выбираете лечение, хотя есть лекарство, которое решит вашу проблему раз и навсегда!
— Муми, хочешь сказать, что я дурак? — Я чувствовала, что раздражение Акина сменяется гневом.
Муми красноречиво уставилась на него, говоря «да», и повернулась ко мне.
— Поговори со мной, джаре, дочь моя. Что скажешь? Предлагаешь сидеть сложа руки и ждать, пока врачи будут лечить мальчика, хотя у них нет лекарства? А ведь есть другой путь. Другой путь, дочь моя! Весь мир знает, что к любому месту можно прийти несколькими дорогами. Но белый человек вас обманул и внушил, что есть только одна дорога. — Она замолчала и гневно взглянула на Акина. Тот смотрел в потолок. — Некоторые дураки поверили белому человеку и даже не потрудились проверить, есть ли другая дорога! Да поможет им Бог.
— Говори что хочешь, муми, — ответил Акин, — но мы не поведем сына к твоим шарлатанам.
— Да вы только посмотрите на этого Акина! Так говорит человек, который не знает, что такое носить ребенка в чреве. Не слушай его, дочь. Ты будешь решать; ты знаешь, каково это — в муках рожать, стоя на коленях! У нашего народа есть поговорка: мать сильнее всех богов. Думаешь, это просто слова? Конечно, ты так думаешь! Никто не знает окончания этой поговорки. Ийя Сесан, напряги уши и дослушай поговорку до конца: мать сильнее всех богов, потому что никто, кроме матери, не сможет поддержать ребенка в беде! Ты должна решать за сына, ты, не Акин, который хочет уколами вылечить ребенка от Абику!
Зашел Дотун; от него разило алкоголем.
— Муми! Ты здесь!
Сесан высвободился и соскочил с бабушкиных колен. Потянул за подол моего платья.
— Что такое Абику? — спросил он.
— Такая игра, — ответила я.
— Можем поиграть в Абику?
— Нет, это плохая игра.
Дотун вился вокруг муми и напевал детские песенки:
— Черная овечка, есть у тебя шерсть? Черная овечка, есть у тебя шерсть?
— Почему мой сын блеет, как овца? — спросила муми.
— Он поет песенку. Английскую детскую песенку, — ответил Акин.
Муми вздохнула и покачала головой.
— Лягушонок скок-поскок! Лягушонок скок-поскок! — Дотун запел на йоруба, и в этот раз муми не понадобился переводчик.
— Акин, не смотри на меня так. Вели своему брату прекратить.
Муж встрепенулся и принялся отчитывать Дотуна, что тот сидит без работы, и спрашивать, как он планирует это исправить, хотя этот разговор велся уже много раз.
Дотун скакал по нашей гостиной, как ребенок, и продолжал петь песенки. Сесан скакал вместе с ним и подпевал.
— Кто играет в садике? Девочка трех лет. Можно выйти к ней? Нет, нет, нет!
Дотун встал передо мной и в пьяном тумане дернул меня за руку, притянул к себе и схватил меня за грудь свободной рукой. Я пыталась отстраниться, но он не отпускал.
Акин оттолкнул его, и Дотун упал на кресло и рассмеялся.
— Ах, мерзость! — воскликнула муми и схватилась за сердце, словно боясь, что оно выскочит из груди.
— Он пьян, — ответил Акин.
— Моя жена, не злись, — сказала муми.
— Она не злится. Он просто пьян, верно? — Акин повернулся ко мне. Он стиснул челюсти, под кожей перекатывались желваки, будто он скрежетал зубами. Руки сжались в кулаки, вены набухли. Он неотрывно смотрел на меня, хотя свекровь продолжала ему что-то говорить. Он ждал моего ответа, ждал, что я подтвержу: Дотун пьян, он не сделал ничего плохого. Я села в кресло и подумала, что, если Дотун сказал мне правду, Акин не имеет права злиться. Но у меня не осталось сил; мне было уже все равно, что чувствует Акин. Меня заботило только одно: Сесан. Сын — вот все, что у меня осталось.
Я забрала его из школьного медкабинета. Дежурная медсестра была монахиней. Она поехала со мной в больницу. Она держала сына на руках и шептала незнакомые молитвы. Я узнала лишь строки из «Отче наш»: «Отче наш, который на небесах! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…»
Вскоре ее слова утонули в стонах Сесана. Он извивался, будто пытался вырваться из собственного тела. Для такого малыша в этих стонах было слишком много боли. Когда мы наконец доехали до больницы Уэсли Гилд, он охрип. Я бросилась в приемную, а сестра-монашка спешила за мной с Сесаном на руках. Дежурная медсестра узнала, тут же проводила нас в палату и уложила Сесана на койку. Монашка осталась с нами и продолжала молиться у изножья кровати: «Да приидет Царствие Твое; да будет воля Твоя и на земле, как на небе; хлеб наш насущный дай нам на сей день…»
Я встала так близко к койке, как только могла. Хотела слышать голос сына и внимать таившейся в нем невыразимой боли. Я слышала эти стоны уже много раз. Они звенели в моей голове и преследовали меня во снах. Его глаза были закрыты, он свернулся плотным комочком, а врачи и медсестры пытались заставить его вытянуться. Он хныкал и звал меня: «Мама, мама, мама». Сдавленные стоны гвоздями вонзались в сердце. Мне отчаянно хотелось прекратить его боль любым возможным способом. Но я не могла.
«И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим…»
— Миссис Аджайи… миссис Аджайи, пожалуйста, возьмите его за руку.
Я подвинулась ближе к кровати. Сесан вцепился мне в руку; боль придала ему сил, он стиснул руку так, что у меня хрустнули костяшки. Боль в руке — малая толика той, что испытывал он, — была мне только приятна. Я надеялась, что часть его муки передастся через рукопожатие и он от нее освободится.
Я запомнила этот случай, потому что монахиня поехала с нами в больницу. Но в последнее время Сесана клали в больницу так часто, что я уже не считала, сколько раз это было, и не отличала один раз от другого. Но этот остался в памяти благодаря монахине в бежевом капюшоне. Вскоре врачи попросили нас подождать снаружи, и мы присоединились к прочим обеспокоенным родственникам, сидевшим в приемной или мерящим шагами коридоры, — наши спутники в долине смертной тени, застывшие в ожидании человека в белом, который придет и поведает нам нашу судьбу.
Монахиня взяла меня за руку, отвела на деревянную скамью и села рядом. Мы стали ждать; монахиня молилась, а я размышляла, до какой степени виновата во всем случившемся. Я даже не пыталась избежать чувства вины из-за болезни Сесана: это было невозможно. Я считала, что по меньшей мере наполовину несу ответственность за его боль. Он заболел из-за меня, в этом я не сомневалась. Я передала ему ген серповидноклеточной анемии; мой организм виновен в том, что его система дала сбой. Я не скрывалась от отчаяния и не пряталась от его боли: мне казалось справедливым, что я должна разделить то, чему стала причиной.
Я отказывалась даже думать, что он может умереть. Я верила в Сесана и всем сердцем уповала на него. Убедила себя, что он все переживет: боль, из-за которой он кричал до хрипоты, уколы и обезболивающие, которыми его накачивали. Я ни разу не пожелала, чтобы смерть избавила его от страданий. Я молилась лишь о том, чтобы он выжил и жил. Врачи сказали, что с серповидноклеточной анемией можно прожить долгую и полноценную жизнь, и я не видела ни одной причины, почему мой сын не сможет это сделать.
Я убедила себя, что он будет жить, потому что он жаждал этого и заслуживал. Мой храбрый мальчик, жизнелюбивый вопреки всему. Но я также знала, что не смогу потерять еще одного ребенка. Даже мысль об этом казалась невыносимой. Я знала, что не переживу потерю.
Монахиня приходила к Сесану каждый день все две недели, что он пролежал в больнице. В день, когда его наконец выписали, Акин решил нести его на руках, но он вырвался и поскакал к машине. Он смеялся, тянул свои маленькие ручки и пытался поймать порхавшую впереди красную бабочку.
— Мистер Аджайи. Мистер Аджайи, верно? Очень приятно, — поприветствовал меня врач. — Он реагирует на терапию, вас пустят к нему примерно через час. Я вам сообщу. С вашего позволения.
Я вернулся в коридор, где мы с Йеджиде сидели на скамейке. Она ходила взад-вперед по этажу, сцепив ладони на выпуклом животе.
— Ойя, подойди, присядь. С ним все в порядке. — Я обнял ее за плечи и подвел к скамейке. — По пути из туалета я встретил одного из врачей Сесана. Сесан реагирует на терапию — так он сказал. Скоро мы сможем его увидеть. Расслабься, ладно?
— Слава богу, — вздохнула она и обмякла, привалившись ко мне. — Ребенок опять толкался, когда ты ушел.
Я положил ладони ей на живот.
Она усмехнулась:
— Больше не толкается. Извини.
— Так нечестно. — Я подвинулся ближе к Йеджиде, уступая место старику. — Иди домой, позавтракай. Я тут подожду.
— Лай лай[34]. Нет уж, я никуда не уеду без сына.
— С ним все будет в порядке, не переживай. Тебе надо поесть, Йеджиде. — Я встал. — Давай принесу что-нибудь из лотков за воротами. Что хочешь?
— Может, хлеба.
— Я мигом.
Проснувшись накануне ночью, мы обнаружили, что Сесан корчится от боли. Приехали в больницу в три часа. Когда я вышел за ворота больницы, еще только рассветало. Большинство деревянных лотков у входа были еще закрыты, и мне пришлось дойти аж до улицы Иджофи, прежде чем я нашел женщину, продававшую свежий хлеб. Йеджиде ела хлеб, когда к нам подошел врач, которого я видел ранее. Мы встали.
— Пойдемте со мной. Надо поговорить, — сказал он.
Йеджиде выронила хлеб, и мы проследовали по коридору за врачом.
Тот остановился и взглянул на ее живот.
— Нет, нет. Только муж, ма. Вы пока сядьте, мне надо поговорить с ним. Наедине.
— Наедине? Я вам не нужна?
— Нет, мадам. Мне нужно кое о чем спросить вашего мужа. Я его не задержу.
Йеджиде повернулась и зашагала обратно к скамейке, а мы с врачом пошли дальше по коридору и остановились в самом конце. Я все еще слышал ее шаркающие шаги.
— Мистер Аджайи, как бы это сказать. — Он потупился и смотрел в пол, казалось, целую минуту. А когда поднял глаза, они были красные. — Это мой первый педиатрический вызов. Я окончил медицинский только в прошлом году. Старший ординатор тоже была в палате, когда мы бились за жизнь Сесана. Но она ушла в туалет. Ее зовут доктор Булус; кажется, у нее расстройство кишечника. Возможно, стоит ее дождаться. Мне очень жаль.
— Что вы хотите сказать?
Он потер глаза тыльной стороной кисти и вздохнул.
— Мы его потеряли. Мне очень жаль, мы его потеряли.
До сих пор вспоминаю, как он сказал «мы его потеряли», как будто оставался еще шанс его вернуть. Как будто он спрятался в шкафу и мы могли его найти.
Я вернулся к Йеджиде.
— Ему лучше, — сказал я.
— Когда можно к нему?
— Пока нельзя. Они… они хотят понаблюдать за ним еще два часа. Потом будет можно.
Она нахмурилась:
— Два часа? А почему он хотел поговорить наедине?
— У тебя дома есть эведу[35]?
— Эведу? — Она почесала затылок. — Да. А что?
— Он хочет, чтобы ты принесла ему рагу из эведу, потому что… потому что когда… оно питательное, и врач считает, что Сесану будет полезно. Ойя, поехали домой.
— Зачем?
— Йеджиде, нам нужно сделать рагу. Все равно в ближайшие два часа мы с ним не увидимся. Поехали скорее, и, когда нас к нему пустят, рагу будет готово.
Она надула губы. Мы пошли на парковку, а она все оглядывалась на отделение неотложной помощи.
По пути домой я размышлял, как сообщить Йеджиде о смерти сына. Мы еще не выехали за больничные ворота, а я уже знал, что это будет самый сложный разговор в моей жизни.
Когда я припарковался у дома, Йеджиде положила руку мне на колено.
— Ты не сказал ни слова с тех пор, как мы уехали. Что случилось? Что сказал врач?
Должно быть, она прочла это в моем взгляде, когда я посмотрел на нее, пытаясь подобрать подходящие слова.
— Что-то с Сесаном, аби? Рагу из эведу… ты соврал, да? Хотел, чтобы я уехала из больницы? Что случилось? — Она вцепилась мне в колено. — Аби, мой сын умер?
Я не мог соврать и не мог сказать правду; силы покинули меня вместе со способностью говорить. Я просто смотрел на нее.
— Акин? Сесан умер? Аби?
Я даже кивнуть не мог. Навалилась страшная слабость и усталость. Я даже не пытался ее обнять, когда она прижалась лбом к приборной доске и заплакала.
На следующий день приехала муми с просьбой. Принесла краткие соболезнования и села возле Йеджиде на нашу кровать.
— Всего несколько отметин, — вполголоса произнесла она, — всего пара ударов кнутом.
— Муми, я же сказал — не надо. — Я не верил своим ушам и был готов выгнать ее из дома.
— Тогда в следующий раз мы будем уверены; когда у Йеджиде родится новый ребенок, мы будем знать.
— Я сказал — нет. Ты глухая? — Я знал обычаи. Мне не надо было объяснять. Тело Абику надо было выпороть кнутом, и, когда он в следующий раз переродится, отметины на теле новорожденного сообщат, что мертвый ребенок вернулся и будет снова мучить мать. Я не хотел, чтобы моего сына пороли; я не верил, что в детей вселяются злые духи. Я вообще никогда не верил в Абику.
— Абику, Абику. Я же говорила, твердила, пока язык не отсох. А ты отвечал — мол, что может знать старуха? Ты мужчина, Акин. Всего лишь мужчина. Что ты можешь знать? Скажи. Ты носил ребенка в утробе? Прижимал его к груди, смотрел, как он умирает? Ты только и знаешь, что свой дурацкий английский. Ничего ты не знаешь. Йеджиде, поговори со мной, о джаре. Мне нужно твое разрешение. Ты позволишь провести ритуал? Всего несколько ударов кнутом, всего несколько отметин, и в следующий раз мы будем знать наверняка.
— Да, — ответила Йеджиде и укрылась одеялом с головой.
— Йеджиде, что за бред? Нельзя ей разрешать.
— Оставьте меня, я спать хочу, — пробормотала она. — Уйдите оба. Прошу, уйдите.
На тельце дочери не было порезов, отметин и шрамов — никаких следов прошлой жизни. И все равно ее назвали Ротими. Это имя давали детям Абику, пришедшим в этот мир, чтобы скоро умереть. Ротими — «останься со мной». Имя выбрала свекровь. Раньше я думала, что так называют только мальчиков. Наверное, она выбрала его потому, что это имя можно было поменять, добавив нужную приставку; тогда оно стало бы нормальным и утратило свой несчастливый смысл. Ротими могла стать Оларотими — «богатство остается со мной». Другие имена Абику сложно было изменить подобным образом: Маку — «не умирай»; Кукойи — «смерть, не забирай его». Я проверила каждый дюйм ее тела, даже ладошки и подошвы. Ни пятнышка. Глядя на ее гладкие щечки без единой отметины, я представляла избитое тело Сесана, на котором навсегда остались шрамы. Жаль, что я не могла стереть эти шрамы, как когда-то стирала слезы с его лица. Сначала мне пришлось бы выяснить, где его похоронили и похоронили ли вообще. Ведь его тело могли просто бросить в буше подальше от города и обитаемых мест.
Теперь я уже никак не могла это узнать. Муми не отвечала на вопросы. Она вообще отказывалась говорить о Сесане, как будто для нее он был дурным сном, о котором следовало скорее забыть и не упоминать. Акину тоже не позволили увидеть его тело и не пустили на похороны, а поскольку муж не согласился на ритуал, он не ездил в Айесо в день, когда Сесана выпороли кнутом.
В день имянаречения Ротими состоялась скромная церемония, на которой присутствовали всего десять человек. Перед обрядом я сняла свою золотую цепочку и трижды обернула вокруг шеи дочери; получилось многослойное ожерелье. Крестик я спрятала под ее белым платьицем. Больше в тот день я ничего для нее не делала. Свекровь искупала и одела Ротими и даже поддерживала ей шейку, пока я кормила ее грудью. Муми старалась быть вежливой, но я чувствовала ее раздраженное нетерпение, хотя мыслями была далеко и представляла, что кормлю моего Сесана. Я все еще пыталась оживить его и отогнать туманные образы, мешавшие мне его увидеть. Муми тоже была таким образом, нелепым призраком; она прижала ладони к моим щекам и вытерла мне слезы, хотя я не плакала. Я просто хотела спать, свернуться калачиком и видеть сны об Оламиде и Сесане.
— Ради этого ребенка ты должна быть сильной, — повторяла муми, и в конце концов я не выдержала и зажала уши.
В тот же день она уехала, хотя больше маленьких внуков, о которых нужно заботиться, у нее не было.
— Она твоя дочь. Заботься о ней, ты живая, не мертвая, — сказала она и направилась к машине, где ждал ее Акин.
Она не все сказала; в ее глазах читались гнев и презрение. Взгляд осуждал меня за то, что слишком долго горевала, что была слишком слабой матерью для новорожденной дочери и увязла в мире мертвых. Но мне было все равно, что она думала обо мне, ее слезящиеся глаза меня не трогали. Она казалась очередной туманной фотографией, мешавшей мне видеть. Я обрадовалась, когда она уехала, но Ротими начала орать, и мне пришлось брать ее на руки. А если бы муми осталась, она бы ее укачала. Малышка бы замолчала, а я спокойно бы спала и смотрела свои сны.
Я не знала, как мне быть с этой беспрестанно орущей девочкой, которую мы и так каждый день умоляли остаться с нами, всякий раз называя ее по имени — Ротими, «останься со мной». Пока она сосала мою грудь, я закрывала глаза, чтобы не смотреть на нее. Через день приходила домработница и стирала детские вещи. Мне не хватало сил любить дочь, зная, что я могу ее потерять, поэтому я даже не прижимала ее крепко и даже не надеялась, так как не сомневалась, что и она от меня ускользнет. Я отдала ей свою золотую цепочку и перед выходом из дома оборачивала ее вокруг детской шеи и прятала крестик под одежками, как талисман.
Это случилось утром в понедельник, пока Ротими спала. Она часто спала и во сне почти не шевелилась.
Тем утром температура у нее была не высокая и не низкая; она тихо дышала и иногда покашливала во сне. Может, из-за нее все и случилось? Потому что я хотела быть возле нее и не могла спуститься вниз, к Дотуну? Иногда мне кажется, что если бы я была внизу, у Дотуна, то услышала бы, как к дому подъехала машина. Я бы поспешно оделась и вышла из его комнаты. Но я всегда хотела, чтобы все произошло именно так. В глубине души я всегда добивалась, чтобы Акин нас застал. Мне хотелось заглянуть ему в глаза и увидеть в них взрыв страстей, и в тот понедельник я наконец получила желаемое.
Когда Акин застал нас с Дотуном, я испытала одновременно удовлетворение и разочарование. Разочарование, потому что сердце все равно кольнуло, когда я увидела боль в его глазах. Я зажмурилась, собралась с силами и подняла колени, впуская Дотуна глубже, а сама думала лишь о муже и о том, что он видел: изогнутую спину Дотуна, исступленные движения его бедер и то, как он вздрогнул и обмяк.
Акин стоял на пороге молча и не шевелясь. Дотун скатился с меня и вскрикнул, заметив брата. Потом Акин повернулся, запер дверь и сунул ключ в карман.
Снял пиджак, сложил его и бросил на кровать.
А потом адское пламя вышло из берегов и затопило нашу спальню.