Часть III

31

Илеша,
декабрь 2008 года

Я приезжаю в Илешу незадолго до полуночи. Мы с водителем ездим по отелям и мотелям, но в ту пятницу будто вся страна решила приехать в Илешу. Места находятся только в Айесо, где мне меньше всего хочется останавливаться: слишком близко к дому твоего отца. Но мне надо где-то переночевать, и я снимаю единственный свободный номер в гестхаусе «Бьютифул гейт». Умоляю портье разрешить Мусе переночевать на диване в комнате, которая раньше была общей гостиной, а теперь выполняет роль лобби.

Я устала, но уснуть не могу. Выхожу на балкон и вижу дом твоего отца: он прямо напротив, там, где асфальтированная дорога спускается в долину. Его хорошо видно, потому что, помимо пансиона, это единственный дом, где есть генератор и окна освещены. Возле дома припарковано несколько машин и повсюду полно людей. Хотя с балкона не видно задний двор, я вижу, как оттуда идет дым. Я должна быть там, следить за кипящим рагу, руководить нанятыми поварами, чтобы те успевали переворачивать жарящееся мясо, пока оно не сгорело. Рис с овощами надо начинать готовить в пять утра, ямс и рагу — в шесть, чтобы все успели поесть до ухода в церковь на погребальную службу. Это задача жены; я выполняла ее много раз, помнишь? Ты хотя бы замечал, как я старалась?

Зачем ты позвал меня на эти похороны? И как узнал, где я? Я-то думала, ты стер меня из жизни, как учитель стирает написанное с классной доски. А потом я получила приглашение по почте: напечатанные буквы просили меня приехать в дом Акинйеле Аджайи. Я смотрю на дом твоей семьи, который когда-то называла своим, и пытаюсь узнать хоть кого-то, хотя бы одного из тех, кого считала родственниками. Но дом слишком далеко. Я вижу людей, но не различаю их лица; любой из этих мужчин может оказаться тобой. На улице натянуты навесы: видимо, остались с поминок, состоявшихся сегодня вечером. Я не планировала являться на поминки и слушать, как вы с братьями поете псалмы, а в промежутках рассказываете о своем отце заготовленную ложь.

Представляю, какие бессмысленные речи ты сегодня произносил: все обычные банальности, которых ждут от старшего сына. Ты наверняка произносил их с выражением, некоторые гости даже прослезились, тебя слушая. Те, кто не знал твоего отца, должно быть, выплакали все глаза оттого, что мир лишился такого сокровища в нежном возрасте девяноста лет. Мать наверняка тобой гордилась. Как и всегда. Поскольку ты выступал первым, братьям и сестрам уже было не превзойти твое красноречие, даже если бы они готовились год. Я стою на балконе, пока свет в доме твоего отца не гаснет, а потом возвращаюсь в комнату и сразу засыпаю.

Просыпаюсь незадолго до шести. В комнате холодный пол; я успеваю замерзнуть, пока иду на балкон. В твоем доме будто никто и не ложился. Может, ты уехал из Имо и ночевал сегодня здесь? Сажусь на пластиковый стул и жду. Я никуда не спешу; мне не надо собираться, ведь я не пойду на службу.

Около семи приезжает исполнитель орики[36] с маленьким мегафоном. Он встает перед домом и начинает петь хвалу народу Илеши, к которому принадлежит твой отец. Я выучила эту орики незадолго до свадьбы. Меня учила твоя мать, а я с энтузиазмом запоминала строчки. Она велела разбудить тебя утром и, стоя на коленях, пропеть хвалу твоим предкам. Я же прижалась к тебе и прошептала хвалу на ухо, но ты не любил орики ни по утрам, ни в другое время, и только Сесан с удовольствием их слушал. Певец возносит хвалу семье твоей бабушки со стороны отца. У меня до сих пор сердце щемит от этих слов о людях, которые умерли задолго до нашего рождения.

Когда певец наконец начинает восхвалять твоего отца, на глаза наворачиваются слезы. О ком я плачу — о себе, о тебе, о твоем отце, о минувших годах? А может, просто исполнитель настолько хорош, что не плакать невозможно? Рядом с ним стоит женщина, воздев руки вверх. Я вижу, что она плачет и трясется; покрывало соскальзывает с плеч и падает ей под ноги. Она его не поднимает. Я вытираю слезы, касаясь щек замерзшими пальцами.

Когда выносят гроб твоего отца — с балкона он кажется белым, — раздается громкий плач. Он нарастает, когда носильщики водружают гроб на плечи. Люди стоят по двое-трое и держатся друг за друга, будто боятся, как бы от горя у них не подкосились колени. Я слышу женский голос, возносящийся над гомоном: «Мой отец, неужели тебя не стало? Неужели ты нас покинул? Ты уже не проснешься? Не попрощаешься? Отец! Отец!»

Носильщики идут к катафалку; впереди шагает одинокий трубач и играет «Встретимся ли мы с тобою?». Исполнитель орики продолжает распевать:

Ма дж’окун ма дж’еколо

Охун ти вон ба н дже л’орун ни о маа ба вон дже[37].

Небольшая толпа, собравшаяся перед твоим домом, расходится; люди рассаживаются по припаркованным автомобилям. Те медленно трогаются с места, выстраиваясь в конвой за катафалком. Первым идет пикап, из окна которого высовывается мужчина с видеокамерой на плече. За ним следует катафалк; сирена возвещает, что твой отец покидает квартал, где прожил большую часть сознательной жизни. Он уже не вернется: после службы его похоронят на церковном кладбище в Иджофи. За катафалком следует процессия из автомобилей: блестящие джипы и внедорожники, принадлежащие детям и близким родственникам. Я жду, пока последняя машина скроется за поворотом, и ухожу в комнату.

Я одеваюсь, а ты, наверно, в это время стоишь у свежевырытой отцовской могилы в окружении семьи и священнослужителей. Ты первым из детей бросишь ком земли на крышку гроба. Снова начнутся причитания, и, когда могильщики начнут засыпать могилу землей, даже мужчины пустят слезу. Супружеские пары, что не разговаривали друг с другом несколько недель, возьмутся за руки. Я была слишком потрясена и на похоронах не проронила ни слезинки, но в твоих глазах были слезы, хоть ты и не позволил им упасть. Я держала тебя за руку. Ты шмыгал носом и часто моргал.

Акин, кто будет держать тебя за руку сегодня, пока ты будешь беззвучно плакать?

32

После 1992 года

Когда Дотун впервые переспал с моей женой, я стоял за дверью спальни и плакал. Это произошло в субботу. Фуми уехала к родственникам или куда-то еще, уже не помню. Я должен был пойти в спортклуб. Сначала я решил, что смогу играть в теннис или пить пиво, пока мой брат будет пытаться осеменить Йеджиде. Я все спланировал: к моему возвращению Дотун должен был уже уйти, Йеджиде — одеться, а я бы делал вид, что ничего не знаю.

Но на полпути в клуб я развернул машину и поехал домой. Надеялся, что найду их в гостиной, что они будут сидеть по противоположным углам комнаты и смотреть телевизор. Думал, что Йеджиде может и не оказаться настолько податливой, а Дотун — настолько неотразимым и у меня еще будет шанс сказать брату, что я передумал. Я начал сомневаться в своем плане. Мне было невыносимо представлять, как он касается моей жены.

В гостиной никого не оказалось.

Я мог бы развернуться и уйти, когда под дверью спальни стало ясно, что уже поздно останавливать то, что произошло по моей же воле. Я мог бы спуститься и выйти из дома, но я будто прирос к месту. Размякли кости, и мне казалось, я вот-вот упаду. Я обеими руками схватился за металлическую дверную ручку и прижался лбом к косяку. Слезы покатились по щекам, стоило лишь представить, что происходит за дверью.

Став взрослым мужчиной, я плакал несколько раз, и каждый — из-за Йеджиде. В первый раз — когда она сказала, что считает себя виноватой в смерти матери. «Если бы мать не забеременела мной, она была бы жива», — сказала она, наматывая косичку на указательный палец. Я не знал, что ответить; ее взгляд был полон отчаяния, и слезы обожгли мои глаза. Она моргнула, и отчаявшегося взгляда будто не бывало. Потом она улыбнулась и попросила меня забыть о том, что сказала. «Естественно, я не виновата; дети не решают, рождаться им или нет», — сказала она и выпустила косичку. Она заговорила о чем-то другом, а я утер рукой слезы. Йеджиде притворилась, что их не заметила, а я почувствовал себя свидетелем ее внутреннего конфликта и понял, что она посмотрела мне в глаза вовсе не потому, что хотела, чтобы я ее успокоил: ее взгляд просто случайно упал на меня.

Через две недели после этого умер ее отец. На похоронах я опешил, увидев, что ее мачехи нарочито встали отдельно от нее, чтобы она стояла у могилы одна, без родственников. Они все перешли на противоположную сторону могилы, и мы с Йеджиде остались вдвоем, как изгои. Я толкнул ее под локоть и спросил, не надо ли пойти за ними и встать рядом, но она улыбнулась и ответила, что они ушли из-за нее и, если мы встанем рядом, они опять уйдут и встанут от нее подальше.

Раньше Йеджиде уже говорила, что мачехи всегда ее травили, но до похорон я никогда всерьез не задумывался, каково ей было расти в семье, где только отец был на ее стороне. Отец, человек, который многократно твердил, что любовь всей его жизни осталась бы жива, если бы голова Йеджиде оказалась меньше и мать смогла вытолкнуть ее и не потерять столько крови. Слезы, которые я чуть не пролил на похоронах, были вызваны не тоской по отцу Йеджиде: я видел его лишь один раз в жизни. Это были слезы сочувствия к одинокой маленькой девочке, которая выросла и теперь, держа меня за руку, бросала горсть песка на гроб отца.

Я знал, что Дотун согласится заняться сексом с моей женой, еще до того, как пришел к нему с этим предложением. Я готовился заранее и полагал, что, когда все случится, у меня не останется эмоций, кроме жалости к Йеджиде. В присутствии брата та пыталась играть роль хорошей снохи, но я знал, что она презирает его и считает его жену несчастной женщиной. Однажды она сказала, что ей не верится, что мы братья. Она не объяснила, что имела в виду, но я и так все понял. Она считала меня Джекилом, а Дотуна — Хайдом. Мне казалось, я буду жалеть ее за вину, которую ей теперь приходилось испытывать. Я-то думал, она сама не рада, что ей пришлось искать утешения в объятиях мужчины, которого она презирала. Я не предполагал, что ей понравятся прикосновения Дотуна. Но в ту субботу вместо того, чтобы испытывать жалость к жене, я плакал от унижения, гнева и безысходности. И Йеджиде была тут ни при чем. Мне было все равно, что она чувствовала в тот день. Ярость сдавила мое горло, как удав; слезы брызнули из глаз, и всякий раз, когда я делал вдох, грудь пронзала резкая боль.

Когда Дотун вышел из спальни, слезы высохли и осталась лишь удушающая ярость. На нем не было рубашки, на ключицах растаявшими льдинками блестели капли пота.

— Она в ванной, — сказал он, закрывая за собой дверь. — Ты же вроде говорил, что поедешь в клуб. Брат мой, ты в порядке?

Я развернулся, сбежал вниз по лестнице и уехал, пока Йеджиде не догадалась, что я дома. Весь день я колесил по городу и вернулся почти в полночь.

Когда я вошел в спальню, Йеджиде еще не спала. Она подошла и обняла меня, и в тот момент мне впервые захотелось причинить ей боль, сделать так, чтобы она страдала. Дрожащими руками я коснулся ее волос. Я всегда считал, что не заслуживаю Йеджиде, и в тот день, открывая окна, чтобы впустить в спальню свежий воздух, я понял, что никогда не стану мужчиной, который ее достоин.

Следующим вечером Дотун опять поднялся к Йеджиде в спальню, как мы и планировали. Я поехал в спортклуб и попытался съесть острый рыбный суп. Когда я вернулся, Йеджиде лежала в кровати, свернувшись клубком, и бормотала что-то невнятное. Я снял рубашку и майку и обнял ее; она заплакала и стала говорить о той, ложной беременности, о том, как она ни капли не сомневалась, что носила ребенка. «Он толкался», — говорила она. Покрывая ее лицо поцелуями, я думал лишь о том, что сегодня Дотун спал с ней в этой постели, но все равно успокоил ее и сказал, что она обязательно забеременеет, просто нужно время.

Чтобы зачать Оламиду, понадобилось всего два дня. Согласно моему изначальному замыслу, детей должно было быть четверо: двое мальчиков и две девочки. Раз в два года Дотун должен был приезжать к нам на выходные, спать с моей женой и возвращаться в Лагос. Я всегда считал себя режиссером этого спектакля, думал, что только я решаю, когда им пора удаляться в спальню и делать детей. После Ротими я подумал, что жестоко приводить в этот мир еще одного ребенка, если ему, как Сесану, уготованы страдания. Сказал Дотуну, что сделка завершена. Я никак не мог предположить, что однажды вернусь домой и увижу, что он развлекается с моей женой без моего разрешения.

Когда я их застал, ярость, что сдавливала мне горло с той первой субботы, всколыхнулась и усилила хватку. Я взглянул на Йеджиде, и мне стало стыдно. В ее глазах, когда-то смотревших на меня так, будто я был для нее всем в этом мире, теперь читалось презрение. Она смотрела на меня как на насекомое, которое ей хотелось раздавить. Она даже не попыталась остановить Дотуна, просто отвернулась. Тогда я понял, что с той первой субботы мой брат занял в ее сердце место, о котором я даже не догадывался. А я-то думал, что мы лишь иногда будем меняться местами.

Я подождал, пока Дотун скатится с нее и увидит меня. Он соскочил с кровати. Я снял пиджак, не спеша сложил его и бросил на кровать. Под рукой не оказалось оружия — ни биты, ни острого ножа. Я подошел к Дотуну, вооруженный лишь бушующим гневом и сжатыми кулаками.

— Брат Акин, погоди… погоди, брат Акин… не впускай дьявола, эгбон ми… прошу, не будь… орудием дьявола… погоди! — вскрикнул Дотун, оборачиваясь простыней.

Я рассмеялся; смех вырывался наружу и царапал горло.

— Орудие дьявола? Я? Ах ты ублюдок. — Я ударил его по губам, носу и глазам. Кожа лопнула под костяшками, хрустнули кости, из носа хлынула кровь. Пульсация в голове усиливалась всякий раз, когда мой кулак врезался в его лицо. Он пятился и наконец споткнулся о простыню, которой обернулся. Упал, ударился головой о прикроватный столик Йеджиде и опрокинул ее лампу. Приземлился на спину; простыня соскользнула.

Я встал возле него на колени и начал бить. Я бил его по шее, груди, рукам, которые он выставил перед собой, пытаясь меня оттолкнуть. Мои руки покрылись кровью, его и моей. Кровь капала на ковер и растекалась пятном в форме географической карты. Это пятно потом так и не отмылось.

— Я тебе верил! — Я встал и начал бить его ногой в грудь, пока под соском не раскрылась кровоточащая рана. Он закашлялся и выплюнул на ковер кровь и зуб. Зуб белел в маленькой алой лужице. Он попытался что-то сказать, снова закашлялся и сплюнул кровавую слюну.

Меня взбесил все еще мокрый обмякший пенис, болтавшийся у него между ног. Я представил, где побывал этот пенис, и голова закипела от ярости. Годами я пытался не воображать их с Йеджиде, отгонял эти картины, являвшиеся мне во снах всякий раз, когда голова касалась подушки. Теперь они вырвались из клетки, куда я их загнал.

Я опустился на колени между ног Дотуна, схватил его вялый пенис и начал его выкручивать. Его крик оглушил бы меня, если бы я его слышал, но кровь шумела в ушах, и я не слышал ничего.

Чьи-то руки мягко коснулись моих плеч и потянули назад. Я продолжал выкручивать.

— Ради бога, Акин. Не убивай его, пожалуйста. — Голая Йеджиде стояла возле меня на коленях.

Я отпустил Дотуна.

— Заткнись, шлюха, — выпалил я.

— Я? Ты называешь меня шлюхой, Акин? Пусть собаки съедят твой язык за такие слова, — в ее голосе слышался гнев, а не мольба.

Я потянулся за опрокинувшейся лампой и выдернул ее из розетки.

— Что ты делаешь? — в панике воскликнула Йеджиде. — Акин! Акин!

Я поднял лампу обеими руками.

Йеджиде обхватила меня сзади и попыталась оттащить.

— Акин! Акинйеле, именем Господа заклинаю, не поддавайся дьяволу!

Дотун попытался сесть и закрыл глаза ладонями. Я ударил его лампой по подбородку, и он упал навзничь. Йеджиде что-то говорила, но я слышал лишь шум крови в ушах и звук бьющегося стекла. Я разбил о его голову стеклянный абажур; разноцветные стеклышки и низковольтные лампочки разлетелись на осколки, и он затих.

Я встал, прижимая к груди то, что осталось от лампы.

— Ты убил брата, — прошептала Йеджиде за моей спиной. — Ты убил сына своей матери.

Я надеялся, что она права.

33

В последующие недели Йеджиде каждое утро уезжала в больницу к брату. Со мной она не разговаривала, просто оставляла завтрак на столе, как еду для собаки, привязывала Ротими к спине и ехала в больницу.

Я желал Дотуну смерти. Жалел, что он вообще родился.

Но я лгал себе. На самом деле я желал смерти себе и жалел, что появился на свет. Я сам привел Дотуна в наш дом; я приглашал его, уговаривал, угрожал, сделал все возможное, чтобы его убедить. Я просто никогда не думал, что увижу, как брат трахает мою жену, кончает и похрюкивает, как боров. Просчитывая все непредвиденные обстоятельства, я многое упустил: серповидные клетки, то, что Дотун останется без работы, и прочие любовные и жизненные осложнения, которые предсказать невозможно.

На следующий день после нашей с Дотуном драки муми пришла ко мне в офис перед обедом. На мои приветствия не отреагировала, не села, обошла стол и наклонилась над моим креслом.

— Я вас обоих выносила, — воскликнула она, хлопнув себя по животу. — Обоих выкормила грудью. Мое молоко горчило? Потому у тебя такое злое сердце? Мое молоко прокисло? Ответь мне, Акин. Ты меня не слышишь? Ты оглох?

Она не сомневалась, что произошедшему должна быть причина, думала, сейчас я все ей расскажу и она поймет, что случилось. Я чувствовал, что она готова принять любое оправдание и поверить чему угодно, домыслить мои слова, чтобы те все объяснили. Ей нужен был ответ, любой ответ.

Я промолчал.

— Ты хочешь моей смерти, — проговорила она и схватила меня за воротник обеими руками. — Объясни, почему мои сыновья пытались друг друга убить? Скажи прямо сейчас, пока я стою здесь!

Я видел, что ее сердце разрывается, но что я мог ответить? Правду? Правда бы ее убила.

Она ушла, поклявшись не разговаривать со мной, пока я не объясню, почему пытался убить ее драгоценного сына. Я знал, что она сдержит обещание. Мать умела ненавидеть так же самозабвенно, как любить.

Я работал до изнеможения; сил едва хватило доехать до дома. Я ввалился домой, когда свет уже не горел, а Йеджиде спала. Но Ротими не спала, и, когда я зашел в тускло освещенную спальню, ее взгляд метнулся ко мне. Я встал у ее кроватки, прислушался к ее тихому воркованию, дал ухватиться за большой палец. Для Ротими я был новым человеком, безгрешным, незапятнанным. Я подождал, пока она уснет, и лег в постель.

Несмотря на усталость, я не мог уснуть. Смотрел на жену и думал: а что, если ярость, пульсирующая в моей голове, однажды станет такой сильной, что я разобью лампу и о ее голову? Я ненавидел себя, потому что разглядывал ее тонкое лицо, пока меня не сморил сон, и старался запомнить каждую черточку на случай, если проснусь, а ее уже не будет рядом.

В последующие недели я ждал, что она уйдет. Это казалось единственным логичным окончанием нашей истории. Иногда по ночам я проводил пальцем по ее губам и шептал «прости» в беззвучное пространство между нами.

За это я тоже себя ненавидел.

В день выписки Дотуна Йеджиде впервые за месяц со мной заговорила. Она протянула мне счет из больницы. Я выписал чек. Тем вечером она перенесла свои вещи в другую комнату.

— Я остаюсь из-за ребенка. Если бы не она, если бы не она… — Она не договорила, и угроза повисла между нами темной тучей.

— Ты, проклятая… проклятая… ты спала с моим братом за моей спиной. Ты — неверная жена. — Я дрожал, произнося эти слова, и держал кулаки в карманах, борясь с желанием ударить ее по самодовольному лицу, ведь стоило начать, и я уже не смог бы остановиться.

— А ты бы предпочел, чтобы мы делали это на твоих глазах? Под твоим тщательным присмотром? Ты обманщик, предатель и самый презренный лжец на земле, небе и в аду. — Она плюнула мне под ноги, зашла в свою новую комнату и с треском хлопнула дверью.

Я не стал сдерживать ярость и ударил по закрытой двери. Я бил, пока не содрал кожу и не разбил костяшки в кровь. И даже тогда не остановился. Не смог.

Йеджиде не заперлась. Я не слышал, как щелкнул замок и повернулся ключ. Я мог просто повернуть дверную ручку, войти и обо всем ее расспросить. Что она знала, что Дотун рассказал ей обо мне, пока они совокуплялись. Я мог бы поговорить с ней, а не стоять и говорить кулаками с безмолвной деревянной дверью, приподнимая плечи, чтобы утереть пот с лица рукавом. Не слезы. Пот.

34

Когда свекор пригласил нас с Акином на семейный совет, я сразу поняла, что это муми заставила его созвать так называемое экстренное собрание. Я догадалась об этом еще до того, как мы приехали в Айесо. Мы зашли в гостиную и сели рядом на коричневый диван. Я держала перед собой Ротими как щит. На диване было тесно, и впервые с тех пор, как Акин застал нас с Дотуном, мы оказались рядом, так близко, что я слышала его дыхание. Дотун уже пришел и сидел возле отца. Я не видела его со дня выписки.

Первой заговорила муми:

— Мои сыновья должны объяснить, почему подрались и почему их разногласия нельзя было решить на семейном совете. Объясните, почему вы опозорили нашу семью и теперь весь рынок о нас судачит.

— Нет уж, говори за себя. Они опозорили тебя, Амопе. Все знают, что моя репутация в Илеше чиста, — ответил отец Акина.

— Да что ты говоришь, Баба! Значит, они мои сыновья, а не твои? Никчемный человек, ну конечно, они мои, ведь ты не потратил на них ни кобо[38]! Я платила за школу, я покупала форму, а когда они окончили университет, ты просто пришел на фотосессию! Значит, как фотографироваться — они твои сыновья, а чуть что — опять мои?

— А разве они не твои сыновья? Ты их украла из роддома? — Отец Акина погрозил муми пальцем. — Ха! Ты это хочешь сказать? Ты украла их из больницы, аби? — Он рассмеялся над своей шуткой.

Муми зашипела:

— Конечно, не твои сыновья. Это из-за детей апельсинового дерева меня закидали камнями и палками. Глупые дети, объяснитесь! Что в рот воды набрали? — Она гневно взглянула на Акина, потом на меня и принялась размахивать искалеченными артритом пальцами, как гигантскими клешнями.

Дотун откашлялся. Его левая рука по-прежнему висела на перевязи, голова была забинтована, а половина лица покрыта крошечными швами.

— Мы поссорились из-за денег, — сказал Дотун.

Я почувствовала, как сидевший рядом Акин расслабился, и приняла это за знак облегчения. Надо было слушать историю, придуманную Дотуном, слушать и запоминать во всех подробностях, чтобы пересказать ее родственникам, которые наверняка будут расспрашивать меня со встревоженными лицами, чтобы потом сплетничать на семейных обедах за толченым ямсом. Но к тому моменту мне было уже плевать, что подумают родственники Акина. Я уже отпустила их, хотя сама того не осознавала. Я укачивала Ротими и теребила ее цепочку, нащупывая твердые края крестика под распашонкой. Когда заговорил Акин, я прислушалась и поразилась, с какой легкостью он заполнил все пробелы в истории брата. Они будто репетировали эту ложь много раз.

— Деньги принадлежали не мне. Я взял кредит в банке. После всего, что я для него сделал, после всех моих жертв как мог Дотун их проиграть? — Акин хлопнул себя по колену.

— Брат мой, я не проигрывал деньги. Я вложил их в неудачный бизнес. Я рассчитывал заработать и отдать долг, но все пошло не так. — Дотун говорил, не глядя в нашу сторону; он склонил голову и рассматривал узор из крестиков на синем линолеуме.

— Никакой это был не бизнес; будь ты умнее, сразу бы догадался, что имеешь дело с мошенниками. Если бы схемы по удвоению дохода реально существовали, мы все были бы миллионерами!

— Деньги — это ерунда, — сказал отец Акина и похлопал Дотуна по плечу.

Акин и Дотун продолжали плести свою ложь, пока та не стала крепкой, как канат.

— Не позволяйте деньгам встать между вами. В ваших жилах течет одна кровь. Какой пример вы подадите детям, если позволите деньгам вас поссорить? — спросил свекор, когда Акин с Дотуном замолчали.

Муми фыркнула и покачала головой, но свекор не обратил на нее внимания и продолжал:

— Вы должны помириться и попросить друг у друга прощения. — Старик наклонился вперед и сделал примирительный жест. — Единство — в семье должно быть единство. Вы разве забыли? Прутик бесполезен, но, если связать много прутиков, что получается?

— Метла, которая подметает дом и наводит чистоту, — сказал Акин.

— Понимаете, о чем я? — обратился к братьям свекор.

Дотун коснулся щеки, покрытой швами.

— Прости, брат мой, не сердись на меня. Я верну деньги, обещаю.

Акин кашлянул.

— Бес меня попутал, Дотун. Не знаю, откуда взялась эта злость.

— Теперь все в прошлом. — Свекор повернулся к муми: — Ийя Акин, теперь ты успокоилась? Я же говорил, Йеджиде тут ни при чем. Она не может встать между ними. Как тебе только в голову такое пришло?

— Я знаю лишь одно, — муми встала и подошла к нам с Акином, — все, что делается под покровом тьмы, на следующий день будут обсуждать на рынке.

Я посмотрела на Ротими и увидела, что та достала крестик из-под распашонки и сунула его в рот. Я аккуратно его вытащила, стараясь не оцарапать ей десны.

Муми наклонилась ко мне:

— Правду не скроешь. Как солнце не закроешь руками, так и правду никогда не скроешь.


Приходя в салон, я первым делом отдавала Ротими Ийе Болу. Если Ротими плакала, Ийя Болу привязывала ее к спине; когда Ротими начала ползать — ходила за ней по коридору. Ийя Болу первой заметила, что у нее прорезался зубик, и больше всех радовалась, когда Ротими впервые встала, ухватившись за ножку табурета.

— Почему ты так себя ведешь? — спросила она однажды, подхватив плачущую Ротими.

— Как? — Я сполоснула бигуди и положила их в дуршлаг.

— Ты даже не взглянула на нее, когда я сказала, что она научилась вставать. Как будто это тебя не касается. — Она похлопала Ротими по спинке и принялась укачивать.

Я протянула ей бутылочку, куда утром сцедила грудное молоко.

— Может, она проголодалась?

— Женщина! Сколько раз я говорила, что эта девочка уже выросла из грудного молока. Почему ты ведешь себя так, будто ничего не слышишь? Прости, Ротими, о джаре, потерпи немножко, выпей это молоко, не обращай внимания на свою мать, просто потерпи еще разок.

Ротими присосалась к бутылочке, и я порадовалась, что она затихла. Солнце клонилось к закату, а у меня после целого дня на ногах разболелись колени и лодыжки. Я взяла сумочку и отсчитала несколько монет для двух девушек, которые помогали убираться после закрытия. Те закинули сумки на плечи и ушли, а я села под сушильным колпаком и опустила его на голову. Йия Болу по-прежнему что-то мне говорила, но из-под колпака ее голос доносился словно издалека, из другой комнаты, а может, и из другого мира. Пока я сидела под колпаком, ее слова не имели значения; я могла не обдумывать их и никак на них не реагировать. Я закрыла глаза, усиливая ощущение, что я далеко и совсем одна.

— Ты собираешься начать давать ей свежую рыбу и пюре? Или хотя бы смесь пополам с молоком?

— Я занята, — буркнула я, положила ногу на ногу и принялась массировать колено.

— Ийя Ротими, побойся Бога! Так занята, что не можешь купить ребенку смесь? Если тебя что-то беспокоит, давай обсудим. Сними груз с души, и станет легче заботиться о дочери.

— Она допила? Надо успеть домой до темноты.

— Иди и забери у нее бутылку. Ты меня даже не слушаешь. — Она повернулась к Ротими: — Не волнуйся, Ротими. Я сама куплю тебе смесь. Не обращай внимания на свою маму, скоро она придет в себя, точно говорю.

Я зевнула.

На следующий день в салон зашел Дотун. Я заплетала косички девочке и попросила его сесть и подождать, так как никогда не доверяла стажеркам детские волосы. У детей слишком нежная кожа головы, ее нельзя отдавать в неопытные руки. Закончив плести косички, я не спеша промазала проборы маслом, и лишь когда девочка вприпрыжку выбежала из салона, подсела к Дотуну.

— Хочешь пить? Колу? Фанту?

— Нет, — со вздохом ответил он. — Я пришел попрощаться. Завтра мой последний день в Илеше. Я еду в Лагос.

— О. Ясно. Нашел работу?

— Можно и так сказать.

Я не стала просить его уточнить, потому что мне было все равно. После того как Акин напал на Дотуна, меня интересовало лишь одно — чтобы он выжил. Я не понимала, зачем он пришел прощаться.

— Я буду по тебе скучать, — сказал он.

Тогда я посмотрела на него — по-настоящему внимательно. Бинты сняли, и на голове у него блестел большой шрам, скрепленный глянцевитыми швами. Этот шрам никогда не зарастет волосами. Дотун, кажется, еще похудел, а на губах играла оптимистичная улыбка. Может, он рассчитывал услышать, что я тоже буду по нему скучать?

— Хорошей дороги. Передай привет жене и детям, — проговорила я.

Он отвел взгляд и коснулся шрама на голове.

— Утром я ходил в офис Акина. Он велел секретарше меня прогнать.

Брата Акина, — уточнила я. — Ты не имеешь права называть его по имени. Он не твой приятель.

— Погоди, Йеджиде. Ты что, злишься на меня? — Он ткнул себя пальцем в грудь. — На меня?

— Не повышай голос.

Он покачал головой:

— Знаешь, Йеджиде, ведь я не виноват. Это он все придумал.

— Дотун, вы с братом сговорились против меня.

— Послушай, Йеджиде, я думал, ты в курсе! — Он положил руку мне на колено. — Он обещал все тебе рассказать.

— Ступай, Дотун. Я на работе, мне не до этих разговоров.

— Я буду по тебе скучать. — В этот раз он произнес эти слова шепотом, словно пытаясь заменить ими другие, которые произнести не мог.

Я сбросила его руку и встала.

— Хорошо тебе добраться.

Я направилась к пожилой женщине, которая зашла в салон, но так и не присела.

— Здравствуйте, ма. Вас никто не пригласил?

— Пригласили, дорогая. Но я сказала, что подожду тебя. Не хочу, чтобы мне выдрали оставшиеся волосы, их и так мало.

Я улыбнулась и проводила ее в кресло. Краем глаза увидела Дотуна; тот задержался у выхода и подошел поздороваться с Ийей Болу и Ротими. Пожилая женщина размотала шарф, а я задумалась, что хотел сказать Дотун своими словами. Неужели действительно будет скучать? Волос у женщины осталось не так уж мало, скорее наоборот; они были длинные, густые, с белыми прядями на лбу и висках. Запустив пальцы ей в волосы, я ее вспомнила. Бывшая директор школы; она приходила раз в месяц и всегда настаивала, чтобы ей заплетали косы с маслом ши, которое приносила с собой в пластиковом контейнере.

Подошла Ийя Болу.

— А я тебе рассказывала про свадьбу племянницы?

— Нет, — ответила я, расчесывая волосы бывшей директрисы.

— Свадьбу назначили на следующий год; это старшая дочь брата. А еще недавно пешком под стол ходила! Ну надо же! — Я видела ее отражение в зеркале. Она держала на руках Ротими и улыбалась ей. — Скоро и на свадьбе Ротими будем танцевать, а?

Кажется, она говорила то же самое про свадьбу Оламиды и Сесана, но я отказывалась заглядывать так далеко. Надежда стала роскошью, которую я больше не могла себе позволить.

— Вот так всегда, дети быстро растут, — сказала бывшая директриса. — Моя младшая вышла замуж в прошлом году. До сих пор помню, как узнала, что беременна. А теперь и она станет матерью.

— Поздравляю, мадам, — ответила я и взяла деревянный гребешок.

— Спасибо.

— И когда свадьба? — спросила я Ийю Болу.

— Наверно, в июне, точную дату еще не назначили.

— Надеюсь, выборы не повлияют на подготовку, — заметила клиентка и наклонила голову, чтобы я разделила волосы на проборы.

— Потому и не назначают точную дату. Брат хочет сначала узнать день выборов.

Я фыркнула:

— Думаете, будут выборы? Бабангида уже столько раз их откладывал.

— Переходный период, — сказала клиентка. — Мы живем в переходный период. Это процесс. Ничего не делается сразу. Цинизм ни к чему. Да, в чем-то он потерпел неудачу, но это можно понять.

— Мне кажется, он топчется на месте. И эта история с выборами — очередной обман. Военные просто водят нас за нос.

— В этот раз он точно уйдет в отставку, попомните мое слово. По крайней мере, теперь у нас гражданские губернаторы, а в декабре приступит к работе новое законодательное собрание. Это постепенный переход, дорогая, шаг за шагом. Только так можно добиться длительных изменений.

Я отделила гребешком половину волос и принялась заплетать другую. Я не верила в постепенные переходы. Моя клиентка, видимо, интересовалась политикой. Оперировала датами и статистикой как человек, читающий газеты целыми днями. Она объясняла, почему федеральное военное правительство имело полное право создать и финансировать две политические партии, существовавшие в нашей стране. Правительство само написало конституцию обеих партий и придумало им гербы, но у нее и этому нашлось оправдание.

— Слушайте, — сказала она, — ситуация не идеальная, но после перехода к демократии все будет иначе. Сначала в стране должна наступить полная демократия. А остальные процессы подтянутся.

Я не стала спорить; мне было все равно. Что бы ни случилось, 1993 год кончится, и тогда мы узнаем, сдержит ли правительство свое обещание. Голосовать я не планировала.

— К концу года нам скажут день выборов, и тогда мой брат назначит дату. А ты, Ийя Ротими, езжай со мной в Баучи, — сказала Ийя Болу. — На какой бы день ни назначили свадьбу, ты должна поехать со мной.

— В Баучи, ке? Там живет твой брат? Далековато.

— Потому и говорю заранее. Начинай готовиться.

— Я подумаю, — ответила я. — Пока не соглашаюсь, Ийя Болу. Но буду иметь в виду.

— Если поедешь со мной, в Баучи можно купить золото и продать здесь. Помнишь, моя клиентка спрашивала, продаешь ли ты украшения? Ага, смотри, как оживилась, аби? Так и знала, что ты заинтересуешься. Стоит заговорить о бизнесе, и у тебя ушки на макушке. Моя невестка занимается ювелиркой. Покажет тебе все места, где можно делать закупки. Как знать, может, золото из Баучи будет пользоваться здесь спросом.

— Интересно, — ответила я, втирая в голову клиентки масло ши.

35

Утром в понедельник ко мне в кабинет зашла Линда, моя секретарша, и протянула мне письмо. Обычно я прочитывал почту по утрам после газетных заголовков и до ежедневного брифинга с главой операционного отдела.

— Его только что принесли, сэр, — сказала Линда, не успел я спросить, почему она не положила письмо в папку с почтой, которая каждое утро ждала меня на столе.

Я взглянул на конверт и тут же узнал наклонный почерк. На конверте было несколько марок с изображением крысы с длинным хвостом и ценой: сорок пять австралийских центов. Я разорвал конверт, достал листок бумаги и разгладил его на столе.

Брат мой,

Как твои дела? Как ты, наверно, догадался по маркам, я сейчас в Австралии. Приехал на прошлой неделе. Пожалуйста, скажи муми, что со мной все в порядке.

Во-первых, хочу поблагодарить тебя за все, что ты сделал для меня, когда я остался без работы. Возможности поблагодарить тебя накануне отъезда у меня не было. Знай, я очень ценю, что ты помогал мне искать работу и снова встать на ноги. Ты дал мне крышу над головой, когда я потерял все, что имел.

Я хочу, чтобы мы забыли обо всем, что случилось до моего отъезда из Нигерии. Мы не можем из-за этого ссориться. Мы братья, у нас одна кровь. Женщина может с тобой развестись, а с семьей не разведешься. Я по-прежнему удивлен, что ты даже не пустил меня на порог, когда я приходил к тебе в офис. Я могу простить тебя за то, что случилось у тебя дома, я понимаю, что ты разозлился и побил меня. Я могу забыть об этом; мы оба можем оставить все позади и жить дальше. Но, судя по твоему поведению, ты хочешь враждовать из-за этого дела. Брат мой, давай начистоту. Ты не можешь враждовать со мной. Нельзя враждовать с семьей.

Вы с Йеджиде еще вместе? Если она ушла, мне очень жаль, я ведь знаю, что ты ее любил. По крайней мере, мне так казалось. Не обвиняй меня в ее уходе. В твоем браке изначально были проблемы. Она очень понимающая женщина. Уверен, она бы выслушала тебя и поняла. Я не нарочно выболтал секрет, поверь. Думал, ты ей все рассказал и между нами нет недомолвок. Ты же обещал рассказать.

С ней так легко говорить. И любить ее легко.

В общем, главное, что я хочу сказать, — нам надо простить друг друга и жить дальше. Что до меня, я тебя уже простил.

Надеюсь скоро получить от тебя весточку.

С глубоким уважением,

Дотун

Сначала я хотел пропустить письмо через шредер, но потом просто разорвал его на мелкие кусочки. Сказал ли он Йеджиде, что уезжает из страны? Может, она и дала ему денег на билет? У Дотуна, которого я знал, не было денег на такие перемещения. Мне было невдомек, как он сумел куда-то улететь без моей помощи.

Его письмо выбило меня из колеи, но ответило на единственный вопрос, который я хотел ему задать после того, как застал их с женой. Я понял, что Дотун по глупости проболтался Йеджиде. Я много думал о том, что именно ей известно, и почти не сомневался, что Дотун раскрыл ей все мои тайны. Ее дерзкая манера, переезд в отдельную комнату, то, как она посмотрела на меня, когда я их застал, — каждая деталь свидетельствовала о том, что ей все известно. Но я до конца надеялся, что Дотун держал рот на замке. Считал, что после всего, что мы пережили, Йеджиде имеет право злиться, и убеждал себя, что именно этим объясняется ее молчание и непреходящее презрение во взгляде.

До того как я получил письмо от Дотуна, я сумел убедить себя, что если бы она все знала, то непременно сообщила бы мне об этом и дала возможность объясниться. Мне нечего было сказать в свою защиту; я, скорее всего, начал бы плести очередную ложь. Но до этого письма я продолжал надеяться и ни на миг не терял надежды, что все изменится и ложь больше не будет иметь значения. Я по-прежнему ходил к специалисту из больницы Университета Лагоса, и тот был настроен оптимистично. Я цеплялся за каждый его осторожный комментарий и внушал себе, что со дня на день все будет в порядке, что врачи из университетской больницы сотворят чудо. Найдется нужная смесь лекарств, и я вылечусь. Надежда всегда была моим наркотиком, я никак не мог с нее соскочить. Даже когда все стало совсем плохо, я продолжал верить, что поражение — не что иное, как признак скорой победы.

В недели, последовавшие за письмом Дотуна, наш дом будто уменьшился. Он казался крошечным; не натыкаться на Йеджиде было попросту невозможно. Впервые с тех пор, как она переехала в другую комнату, я обрадовался, что сплю один в кровати. Я перестал есть еду, которую она мне оставляла, так как у меня возникло подозрение, что она решила меня отравить и таким образом наказать, не вступая со мной в прямой конфликт.

Мне было слишком стыдно провоцировать разговор, мысль о котором приводила меня в ужас. Я боялся думать о нем с тех пор, как впервые ее увидел и решил, что ничто не помешает мне прожить с ней остаток дней. Я передвигался по дому на цыпочках, уходил на работу рано и поздно возвращался; по выходным запирался в комнате и обдумывал каждый поступок, размышлял, как можно было поступить иначе, был ли у меня выбор и можно ли было что-то сделать по-другому. Я не успел толком оправиться от первого письма Дотуна, как пришло второе.

Брат мой,

Как твои дела? Как муми? Есть новости от Аринолы и ее мужа?

Я устроился на работу. Зарабатываю деньги. Небольшие, но прожить можно.

Я знаю, что ты получил мое предыдущее письмо. Почему не отвечаешь? Как заставить тебя ответить?

Брат мой, позволь объяснить все со своей точки зрения. В первый раз я занялся сексом с твоей женой, чтобы спасти твой брак. Кстати, ты, святоша, даже не сказал мне «спасибо». Я даже зажмурился, когда она раздевалась. В первый раз я решил поцеловать ее не потому, что хотел, а потому, что мне казалось, что это правильно. Так это было меньше похоже на изнасилование. Мы занимались целомудренным сексом, какой показывают в кино, укрывшись простыней, будто боялись, что кто-то подсматривает за нами со стороны. Я правда думал, что ты все ей рассказал, как обещал. Я затронул этот вопрос, потому что тебя не было в городе, а ей только что сообщили, что у Сесана серповидноклеточная анемия. Я решил, что ей нужно с кем-то поговорить. Хотел ли я ей обладать? Не стану лгать тебе и Создателю: да. Но я рассказал ей обо всем не для того, чтобы предать тебя. Я думал, она и так все знала. Брат мой, что еще я могу сказать?

Аджоке нашла нового мужа. Генерал-майора. Его зовут Гаруба; будет четвертой женой. Это ж какой дурой надо быть, чтобы выйти за военного, когда они вот-вот лишатся власти? Говорит, пришлет мне детей на каникулы. Видимо, генерал оплатит расходы.

НАПИШИ МНЕ. Буду ждать твоего письма.

С глубоким уважением,

Дотун

P. S. Когда напишешь, расскажи о президентских выборах. Иначе как я узнаю, что на самом деле происходит в Нигерии. Я хочу знать, что происходит.

Пропуская второе письмо через шредер, я уже не испытывал гнева. Стыд не оставил места другим чувствам, даже надежде. Я больше не злился на брата; понял, что ярость была напускной. С ее помощью я прикрывался от стыда. Испытывать гнев проще, чем стыд.


Ротими спасла меня от отчаяния и помогла вновь обрести надежду. Однажды я вернулся с работы уже поздно — или рано; как посмотреть — было почти два часа ночи. Зашел в спальню и обнаружил там Ротими; она спала в своей кроватке. Сначала я решил, что Йеджиде вернулась в нашу спальню; постучал в ванную и, не дождавшись ответа, медленно открыл дверь, но ее там не оказалось.

Я вышел в коридор, приоткрыл дверь в новую комнату Йеджиде и с некоторым облегчением обнаружил, что она там, спит в своей постели. Я вернулся в спальню и задумался, что именно хотела сказать мне Йеджиде, поставив кроватку Ротими обратно в нашу комнату. Но у меня не осталось сил на размышления. Я разделся до трусов, лег в кровать и уснул.

В пять утра меня разбудила Ротими. Я не стал вставать; я привык к плачу ребенка и ждал, что он прекратится без моего вмешательства, как было всегда. Но плач не прекращался и становился все громче и настойчивее. Вскоре стало трудно поверить, что такое маленькое существо может издавать такие громкие звуки. Я встал и задумался, что делать после того, как я возьму ее на руки. Первым побуждением было отнести ее к Йеджиде, но оказалось, в этом не было необходимости: у меня на руках Ротими сразу затихла.

Она перестала плакать, но была напряжена, дышала ртом, била кулачками по воздуху и часто моргала. Потом она успокоилась, закрыла рот и привалилась головой к моей груди. Я решил положить ее в кроватку. Но как только выпустил из рук, она опять закричала. Я снова взял ее на руки, и она замолкла. Стоило положить ее на кровать, сесть или лечь на спину, уложив ее на грудь, как она поднимала вой; лишь через некоторое время я понял, что ей нужно: она хотела, чтобы я держал ее на руках и ходил. Она уснула лишь через час. До этого она ничего особо не делала, лишь зевала, прижавшись к моей груди, и смотрела на меня. Я не выпустил ее, даже когда она уснула; ее вес и теплое дыхание на моей груди действовали успокаивающе. Меня давно никто не обнимал. Я прислонился к стене и прижимал ее к груди, пока около семи не пришла Йеджиде. Она молча забрала у меня дочь и вышла из спальни.

В тот день я вернулся с работы около девяти вечера — а обычно приходил не раньше полуночи с тех пор, как получил письмо Дотуна. Йеджиде сидела с Ротими в нашей спальне. Когда я вошел, она встала и вручила мне Ротими.

— Если начнет плакать до одиннадцати, дай ей воды. — Она указала на прикроватный столик, где стояли две вакуумные фляжки и несколько бутылочек с сосками. — Или кашку, она любит кашку с молоком. На полу в пакете подгузники.

Я поставил портфель и взял Ротими на руки. Я удивился, что ее мать со мной разговаривает.

— Не заходи ко мне и не беспокой. Я хочу поспать. Заберу ее утром, — сказала Йеджиде и вышла.

С того дня я стал приходить домой с радостью. Йеджиде не объясняла, почему все больше и больше детских вещей перекочевывает из ее комнаты в нашу старую спальню. Как только я приходил, она отдавала мне Ротими.

По утрам Ротими всегда просыпалась в пять. Пунктуальная как часы, она поднимала плач. Я вставал и около часа качал ее на руках, прислонившись к стене. Каждый день я подолгу всматривался в ее личико, заглядывал в глаза и чувствовал что-то вроде веры. Даже тогда я знал, что эта девочка выживет, что она останется со мной. Она не была игривым ребенком, всегда сурово выпячивала подбородок, с самого детства. Редко болтала сама с собой. Поначалу мы проводили утренние часы в тишине; если я не садился и не пытался уложить ее в кроватку, она молчала. А потом однажды взглянула на меня, подперла подбородок кулачком, будто раздумывая, что сказать, и произнесла: «Баба». Она сказала «Баба» еще дважды, а потом уснула, будто знала, что я хочу снова услышать это слово. И всякий раз, когда она называла меня Бабой, я чувствовал искупление. Одно лишь это слово облегчило сокрушительный вес писем Дотуна и всех моих ошибок.

Она будто преподнесла мне дар, почти божественный, потому что момент был выбран идеально. Она назвала меня папой. Да, она была ребенком, не ведавшим, как устроен мир, но все же назвала меня папой. Мне захотелось подарить ей что-то взамен, наладить связь, которая продлится до самой нашей смерти. Я стал шепотом рассказывать ей сказки — те, что когда-то рассказывала муми нам с Дотуном и Аринолой.

У меня не было любимых сказок, но одну я рассказывал особенно часто. На каждую сказку у муми была поговорка. Эта сказка всегда начиналась с поговорки «Оломо ло л’айе» — «Рука, качающая колыбель, правит миром».

В стародавние времена, когда звери ходили на двух ногах, а у людей на коленях были глаза, у Иджапы-черепахи была жена по имени Ийяннибо.

Они любили друг друга и жили счастливо. У них не было никого, кроме друг друга: они не смогли завести даже одного ребенка. Много лет они просили Олодумаре[39] послать им детей, но безуспешно. Каждый день Ийяннибо плакала. Куда бы она ни пошла, люди над ней насмехались, показывали пальцем и смеялись ей в спину на рынке.

Больше всего на свете Ийяннибо хотела иметь ребенка; даже больше самой жизни. Однажды Иджапе надоело, что жена все время плачет, и он отправился в далекий край, где жил могущественный Бабалаво[40]. Ему пришлось пересечь семь гор и семь рек, чтобы добраться до этого края. Дорога была долгая, но Иджапа не роптал. Этот Бабалаво был самым могущественным колдуном в мире. Иджапа не сомневался, что, если его проблему можно решить, Бабалаво поможет это сделать.

Иджапа пришел к Бабалаво и стал молить его о помощи. Бабалаво приготовил угощение. Он положил его в тыкву-горлянку и попросил Иджапу отнести угощение жене. Бабалаво заверил Иджапу, что, как только его жена съест это блюдо, она забеременеет, но предупредил, чтобы тот не пробовал его сам и не открывал сосуд, пока не доберется до дома. Иджапа поблагодарил Бабалаво и ушел.

По пути домой ему снова пришлось пересечь семь гор и семь рек. От угощения исходил очень приятный запах, солнце палило, а Иджапа устал. Спустившись с третьей горы, он сел на берегу третьей реки отдохнуть и выпить воды. Еды у него не было, вокруг не росли плодовые деревья, даже трава не росла. Иджапа очень проголодался.

Он решил взглянуть на угощение одним глазком. Он не собирался его есть; хотел просто взглянуть. Открыл сосуд из тыквы-горлянки и увидел асаро — густую кашу из батата с толченым ямсом и пальмовым маслом, а еще рыбу, мясо, овощи и раков.

Искушение было велико. Живот черепахи громко урчал. Но он подумал о пустых руках жены и закрыл сосуд. Он пошел дальше. Солнце разгорелось еще сильнее, он проголодался пуще прежнего и совсем выбился из сил. Спустившись с пятой горы, он сел отдохнуть на берегу пятой реки.

Иджапа подумал: вот бы дотронуться до угощения пальчиком и почувствовать вязкость пальмового масла. Тогда я пойму, использовал ли Бабалаво хорошее масло. Не хочу, чтобы от его угощения у Ийяннибо разболелся живот.

Иджапа дотронулся до асаро одним пальчиком, чтобы определить качество пальмового масла. Растер масло между кончиками пальцев. Хорошее масло, подумал он, но вдруг оно невкусное? Он зачерпнул немного асаро и попробовал. Живот тут же зарокотал, как гром, и не успел Иджапа оглянуться, как умял все содержимое горлянки. Попробовав один кусочек, он уже не смог остановиться и удержаться. Поев, он причмокнул губами, вымыл руки в ручье…

И тут же уснул.

Он проснулся через три дня, но тогда еще этого не знал. Ему показалось, что прошел всего час. Он решил снова пойти к Бабалаво и соврать, что тыква упала, разбилась, а асаро пролилось. Добрый Бабалаво приготовит новое угощение, подумал он.

Иджапа попытался встать и понял, что это не так-то просто. Опустив голову, он посмотрел на свой живот и увидел, что тот раздулся, как у беременной женщины на девятом месяце.

Сломя голову он побежал через пять гор и пять рек и, очутившись у дома Бабалаво, пропел:

Бабалаво мо ва бебе

Алугбирин

Бабалаво мо ва бебе

Алугбирин

Они н мама ф’ово б’ену

Алугбирин

Они н мама ф’ово б’ену

Алугбирин

Огун то се фун ми л’екан

Алугбирин

Мо ф’ово мо фи б’ену

Алугбирин

Мо ва б’оджу в’окун

О ри танди

Алугбирин

Клятву я нарушил, Бабалаво.

Слово не сдержал я, Бабалаво.

Угощенье сбереги, велел ты.

Угощенье не трожь, велел ты.

Не послушался я Бабалаво.

Угощение съел я, Бабалаво.

Ты велел мне не тянуть руки в рот.

А теперь взгляни на мой живот.

Ротими всегда засыпала, не дождавшись конца песенки, и на этом моя сказка заканчивалась. В отличие от муми, я никогда не начинал ее с поговорки. Раньше я ей верил и, как черепаха и его жена, считал, что в этом мире без потомства обойтись нельзя. Мне казалось, что, если у меня будут дети, которые станут называть меня Бабой, это изменит весь мой мир, очистит меня и даже сотрет воспоминание о том, как я столкнул Фуми с лестницы. Но хотя я много раз рассказывал Ротими эту историю, я уже не верил, что рука, качающая колыбель, правит миром.

36

Хотя молния дважды ударила в одно дерево, я почему-то надеялся, что во второй раз она не повлечет столь страшных разрушений. Вскоре после того, как Ротими исполнился год, я отвел ее в больницу сдавать тест на генотип и через несколько дней заехал за результатами по пути с работы. Мои страхи подтвердились, но к моменту возвращения домой я был спокоен и почему-то уверен, что дочь не умрет, хотя в ее тесте значились красные буквы SS. Я до сих пор не могу объяснить, откуда взялась эта уверенность, но я ощущал ее, как твердую почву под ногами. Узнав о результатах, Йеджиде закрыла лицо ладонями, но больше никак не отреагировала. А когда Ротими впервые попала в больницу с приступом, отказалась ее сопровождать.

— Я? Ночевать в больнице? Акин, я так устала, сил нет никаких, — сказала Йеджиде, выйдя из палаты после того, как Ротими приняли на госпитализацию. — Мне надо отдохнуть.

Я винил во всем себя: это из-за меня Йеджиде, казалось, утратила способность радоваться. Я смотрел ей вслед; она плелась к выходу, а я думал, пройдет ли ее усталость, если она хорошенько выспится, или усталость уже стала хронической и ей никогда не станет легче.

Через два часа меня пустили к Ротими. Она казалась такой маленькой; ей было не место на больничной койке. Ее положили под капельницу. Хватит ли одной капельницы? — думал я. Знают ли врачи, что делают, достаточно ли одной капельницы, чтобы побороть болезнь, которая уже забрала у нас сына? Я сел на стул возле ее койки и опустил ладони на матрас. Я боялся к ней прикоснуться.

— Мама, — позвала она, подняв свободную руку. — Мама ми?

Я откашлялся и взглянул на столбик кровати.

— Твоя мама устала. Она спит.

Я лгал, не в силах смотреть в ее большие карие глаза. Хотя я смотрел на столбик, мне было очень стыдно; хотелось попросить прощения за свою ложь, молить о прощении эту девочку, чье лицо так напоминало лицо ее матери. Они были так похожи: я будто смотрел на Йеджиде через уменьшающую лупу. Все черты лица Ротими в точности повторяли черты Йеджиде, кроме носа. Нос у нее был плоский и широкий, как у меня. Мне было приятно, когда люди обращали на это внимание и говорили: «У нее нос отца». Нос отца.

Позже вечером зашел врач с толпой студентов-медиков, вооруженных тетрадками. Я хотел быть врачом в детстве, давным-давно, еще когда не дотягивался правой рукой до левого уха, еще когда не ходил в школу. Тогда я даже не знал о существовании других профессий; мне казалось, что все, кто окончил школу, становятся врачами.

Все перешли к пациенту на соседней койке, но один студент задержался и заговорил со мной вполголоса:

— Сэр, я провожу исследование о серповидноклеточной анемии. Мои разработки можно будет использовать для брачных консультаций. Не могли бы вы заполнить…

Я закивал, как спятившая агама, и выхватил у него из рук анкету, лишь бы он скорее ушел. Интересно, сколько таких анкет заполнила Йеджиде, пока лежала в больнице с Сесаном? Опросник занимал одну страницу, напечатанную мелким шрифтом; студент, наверно, пытался сэкономить на бумаге, но у меня от попыток разобрать мелкие буквы разболелась голова.

— Баба ми.

— Да, дорогая. Что? — Я был рад отвлечься и отложил анкету.

— Мама ми? — снова спросила она еле слышно. Она тяжело дышала, будто одно это слово лишило ее сил.

Я взял ее за руку и в этот раз посмотрел ей в глаза.

— Мама очень скоро придет, обещаю, а пока мы ждем, давай я расскажу тебе сказку. Сказку про Иджапу-черепаху и его жену Ийяннибо.

Я повторил начало сказки о бездетной паре и безуспешных попытках зачать. Рассказал, как Иджапа пошел к Бабалаво и тот приготовил ему горлянку с вкусным рагу; как Иджапа не удержался и съел рагу, а после в унижении вернулся к Бабалаво, собственноручно уничтожив единственное лекарство, которое имел. Я допел песенку. Ротими не уснула, и я стал рассказывать дальше.

Когда Иджапа вернулся к Бабалаво, он стал умолять его, кататься по земле и просить прощения. Он заклинал колдуна дать ему второй шанс.

— Нет, я не могу тебе помочь, — сказал Бабалаво.

— Я прошу помощи не для себя. Подумай об Ийяннибо, моей жене. Помоги не мне, а моей несчастной жене.

Бабалаво подумал о бедной Ийяннибо. И хотя Иджапа совершил ужасное деяние и не послушал его наказ, ради бедной Ийяннибо Бабалаво сжалился над ним. Он дал ему зелье. Иджапа выпил зелье, и его живот снова стал плоским.

Сказка муми на этом не заканчивалась. Мистер и миссис Черепаха не могли просто остаться бездетными, этого было недостаточно. Разумеется, у миссис Черепахи родился ребенок и они жили долго и счастливо. Но я никогда не рассказывал дочери эту часть. Ведь это была та самая ложь, на которую я сам когда-то повелся. Я думал, что у Йеджиде будет ребенок и мы заживем долго и счастливо. Цена меня не волновала. Даже если бы нам пришлось пересечь семь рек, меня это не волновало. Я думал лишь о счастье, которое должно было наступить в тот самый момент, когда у нас появятся дети, и ни минутой раньше.

После первого приступа Ротими провела в больнице неделю. Я смог отпроситься с работы всего на два дня, но по ночам всегда был рядом с ней и спал на деревянном стуле у входа в палату. Впервые за много лет мне снилась Фуми.

С тех пор как Ротими поставили диагноз, я часто вспоминал Фуми. Иногда мне казалось, что Оламида и Сесан умерли в наказание за мое преступление. Пришел в действие вселенский закон справедливости, жестокая карма, есан[41], и за мои грехи пришлось платить детям. Просыпаясь от кошмаров о Фуми, я невольно думал, не являются ли они предвестниками судьбы Ротими; не трех ли детей надо отдать за взрослого, чтобы вселенские весы справедливости наконец уравнялись?

Я размышлял об этом в темные предрассветные часы, но, когда вставало солнце и я шел в палату к дочери, тягостные мысли развеивались. Я верил, что этот ребенок переживет все кризисы и станет исключением из правил. Этот ребенок будет жить. Если вселенская рука справедливости действительно орудует в мире, она должна забрать меня, а не невинных детей.

Кроме того, я же убил ее ненамеренно.

В ночь смерти Фуми после праздника имянаречения Оламиды я хотел лишь одного — добраться до спальни, не споткнувшись на лестнице. Я выпил столько пива, что ступеньки плыли перед глазами. Я поднимался, хватаясь за перила. Вдруг передо мной выросла Фуми. У нее заплетался язык.

— Как же Йеджиде забеременела?

Я ответил не подумав:

— Так же, как все.

Фуми рассмеялась:

— Думаешь, я дура? Твое вранье и жалкая возня, которой ты занимаешься в постели, — по-твоему, я ничего не знаю? Думаешь, раз я решила не раскрывать твой секрет, я ничего не понимаю?

Я продолжал подниматься. Уже не помню, почему я не ответил — то ли был слишком пьян, то ли решил, что она истолкует мое молчание так, как удобно мне.

Помню, как Фуми схватила меня за штанину сзади, но мне было все равно.

— Скажи, — проговорила она, — как можно обрюхатить женщину членом, который никогда в жизни не стоял? И не надо врать, что так бывает только со мной. Я тебе не верю.

Не помню, говорила ли она шепотом или выкрикивала эти слова. Но мне показалось, что она кричит на весь дом, что во всех комнатах слышны ее обвинения. Она выпустила мои брюки; я обернулся, моя рука коснулась ее лица и на миг зажала ей рот, а потом Фуми споткнулась, потеряла равновесие и скатилась вниз по лестнице.


Муми наконец захотела со мной поговорить, но не позвала меня домой. Она велела зайти к ней на рынок. Это было просчитанное оскорбление, манипуляция, призванная напомнить, что она так и не переступила порог магазина, который я ей купил, когда Дотун уехал из страны.

Муми вечно жаловалась на рынок. Ей не нравилось работать на земле: в сезон дождей землю размывало, становилось скользко и грязно, а в сухое время года земля покрывалась коркой и повсюду оседала пыль. Она презирала рыночных торговок, бросавших мусор прямо на улице, ненавидела постоянный шум, невыносимую жару, потных людей, толкавшихся в узких проходах. Каждый день чьи-то руки, сумки и огромные зады опрокидывали ее товар, спешащие ноги давили ее помидоры и перцы, не успевала она их поднять и положить обратно на лоток. Но больше всего она ненавидела вонь и так к ней и не привыкла. Ее обоняние так и не смогло адаптироваться к отвратительному запаху разлагающейся органики.

Всю свою жизнь, даже будучи юной невестой, которой муж не давал денег даже на деревянный лоток, муми всегда верила, что ей уготовано нечто большее, чем рыночный прилавок. В глубине души она знала, что ее место среди тех женщин, кто мог себе позволить торговать в магазине, вдали от безжалостного рыночного солнца. Поэтому я купил ей самый большой магазин в самой дорогой части рынка. Но когда приехал к ней в Айесо и отдал ей ключи от магазина, она швырнула ими в меня.

Когда я подошел к ее лотку, она сделала вид, что меня не знает, и не ответила на мое приветствие. Я сел на деревянную скамью и сидел там полчаса, пока она обслуживала покупателей.

Я понял, что муми готова говорить, когда она накрыла помидоры и перец прозрачным нейлоном. Она села на скамейку, отодвинувшись на самый край: еще чуть-чуть — и под ней оказался бы воздух. Она произнесла те же слова, которыми приветствовала меня всякий раз с тех пор, как заявила, что скорее отрежет себе ноги, чем еще раз переступит порог моего дома.

— Где мой сын? Когда Дотун вернется домой?

Хотя я рассказал, что Дотун уехал в Австралию и с ним все хорошо, а судя по письмам, он даже преуспевает, муми вела себя так, будто я запер брата в подвале нарочно, чтобы причинить ей страдания. Я на собственном болезненном опыте узнал, что на ее вопросы невозможно ответить правильно. Все мои варианты лишь раздували пламя ее гнева. Лучше всего и проще всего было не отвечать.

— Почему ты не позвала меня домой? Как можно говорить на рынке?

— Почему? Акин еще спрашивает — почему. Я скажу тебе почему. Мне приходится ходить сюда и продавать товар, потому что я не хочу питаться травой и песком. Ты знаешь, что едят те, у кого нет денег? Слава богу, что у тебя есть сестра. — Она подняла лицо к небу. — Создатель, благодарю тебя за Аринолу, она никогда не забывает свою бедную мать. Если бы я родила только Дотуна и этого, что сидит рядом, варила бы кашу из песка на завтрак.

Я вздохнул:

— Муми, ты за этим меня позвала?

— И что, если так? Если я за этим тебя позвала, что ты сделаешь? Уйдешь? Я не удивлюсь. Мои слова теперь ничего для тебя не значат.

— Муми, что тебе нужно?

Она сложила руки на груди.

— Можешь продолжать меня обманывать и применять свои фокусы. Ты — сын своего отца, тот тоже умеет врать так, что сам дьявол не заметит.

— Зачем ты меня позвала?

— Почему ты кричишь? Разве так говорят с матерью? Как невоспитанный ребенок?

Я глубоко вздохнул:

— Прости, ма. Не сердись, пожалуйста.

— Как твоя жена?

— Нормально.

— Она даже не передала мне привет? Вот, значит, как теперь будет? Ты знаешь, что она ко мне уже год не приезжала? А мы живем в одном городе. В одном городе!

— У нее много работы. Она тоже не хочет есть траву и варить кашу из песка.

— По-твоему, это смешно, аби? Аринола сказала, что Ротими положили в больницу. Как она?

— Ее выписали.

— Хм. Да поможет ей Бог. — Она произнесла эти слова без всяких эмоций, будто речь шла о ком-то незнакомом, до кого ей не было дела.

Я смотрел на прохожих, чтобы не смотреть на нее.

— Аминь, — ответил я.

Она шмыгнула носом и вздохнула. Я знал, что мне не понравится то, что она собиралась сказать. Я знал ее старую тактику — она шмыгала носом, вздыхала, а потом излагала требования, с которыми я не хотел соглашаться.

— Ты чего отворачиваешься? — спросила она. — Смотри на меня. Смотри мне в лицо. Я позвала тебя, хотя ты, возможно, убил моего сына…. — Она снова шмыгнула. — И все же. Если люди увидят, в какой бедлам превратилась твоя жизнь, они скажут: глядите, это сын Амопе, и его жизнь рвется в клочья, как старая тряпка. Поэтому я не буду молчать, даже если ты скажешь, что я говорю гадости. Я скажу то, что должна. Ты меня слышишь?

— Слышу, ма.

— Похоже, у твоей жены рождаются только дети Абику, и так будет всегда. Не закатывай глаза, мальчик, — думаешь, я тебя не вижу? Думаешь, я слепая? — Она хлопнула меня по руке. — Даже если ты проживешь тысячу лет, нельзя так смотреть на мать! Все, что я говорю, для твоего блага! Все, что я для тебя делала с самого твоего рождения, было для твоего блага!

— Муми, что ты от меня хочешь? Прошу, просто договори до конца.

— Есть одна девушка; возможно, ты ее даже знаешь. — Она покачала головой. — Хотя нет, она совсем не твоего круга, вряд ли ты ее знаешь. Она только что окончила школу. Хорошая девушка, еще не повидала всякого, как эти нынешние девицы.

— И? — Лоб запульсировал, как перед мигренью.

— Господь делает все, что ему угодно; как знать, может, эта девушка родит тебе детей, детей, которые будут жить? Я не хочу сказать, что Йеджиде — плохой человек, но против судьбы не пойдешь. А с тех пор как ты женился на этой Йеджиде, все идет наперекосяк. Думаю, ей не суждено быть матерью. Она пыталась, слепцу ясно — она пыталась. Но побороть судьбу мало кому удается. Я-то знаю, я довольно прожила на этом свете.

— Хочешь, чтобы я женился на девушке, которую ты мне нашла? — Я отвернулся и посмотрел в другую сторону. На противоположной стороне улицы мужчина приклеивал к фонарному столбу листовки с призывами голосовать за кандидатов на выборах.

— Ты не хочешь иметь детей? Что ты будешь делать, если эта ваша Ротими умрет?

— Ротими не умрет. — Я не пытался ее убедить, я верил в это, как в свершившийся факт. Солнце встает на востоке, четыре плюс четыре равно восемь, Ротими не умрет.

— И даже если она не умрет, это всего один ребенок. Ты хочешь, чтобы у тебя всю жизнь был всего один ребенок?

— Ты хочешь, чтобы я опять взял другую жену? — Мужчина отошел от фонарного столба, оглядел зеленую листовку, кивнул и перешел к следующему фонарю. Издалека я различил на бело-зеленой листовке надпись: «Надежда-93».

— Я же тебя не принуждаю. Не захочешь жениться, что-нибудь придумаем. Можно просто сделать так, чтобы она забеременела. — Она хлопнула по тыльной стороне ладони. — Не может быть, чтобы мудрость так оскудела, что нам придется искать ее на небесах.

Лай лай, муми. Никогда.

— Не спеши отказываться. Знаю, ты сейчас подумал о том, что случилось с Фуми, но…

Стоило ей упомянуть Фуми, и я перестал ее слышать. Только видел, как шевелятся ее губы.

Она похлопала меня по плечу.

— Акин? Ты слушаешь? Почему не отвечаешь?

Я схватился за лоб, постукивая ногой в такт пульсации в голове.

— Муми, ты и так уже разрушила мою жизнь.

Она раскрыла рот.

— Акинйеле, что ты такое говоришь?

— Хватит лезть в мою жизнь, ема да соро ми мо[42], слышишь?

— Ты заболел? Что я такого сказала?

Я встал.

— Никогда больше не заводи разговор на эту тему. Никогда. Лай лай.

— Я? Акин, ты как с матерью разговариваешь? Акин? Акинйеле? Аби, ты что, уходишь, Акин? А ну вернись! Акин, я с тобой разговариваю! Не слышишь, что я тебя зову? Вы только на него посмотрите. Акинйеле!

Я не обернулся.

37

Когда отец вспоминал мою мать и говорил о своей любви к ней — а это случалось редко, — он всегда добавлял: «Йеджиде, оро ифе би аданво ми»[43]. Он делал акцент на этой поговорке, будто хотел, чтобы я ее запомнила, даже если бы забыла все остальное. Он, видимо, считал, что извлек этот урок из отношений с матерью и ее смерти и должен был передать мне эту мудрость. «Йеджиде, любовь — это испытание». Я никогда не понимала, что это значит, и не спрашивала, догадываясь, что он снова пустится в описания страданий матери, которые та понесла по моей вине. К подростковому возрасту я перестала слушать его ужасающие рассказы о том, сколько крови она потеряла, но так никогда и не смогла забыть его взгляд, когда он говорил о ее смерти. Он будто оценивал меня, пытался определить, стоила ли я всего, что он потерял.

За годы я слышала эту поговорку много раз от разных людей, но до сих пор не понимаю, о чем она. В каком смысле любовь — это испытания? Какова цель испытания? Кто его проводит? Я верила, что любовь проявляет в человеке все хорошее, облагораживает его и подсвечивает лучшие качества. Даже узнав, что Акин держал меня за дурочку, я некоторое время продолжала верить, что он меня любит и поэтому непременно поступит правильно и благородно. Я верила, что он посмотрит мне в глаза и извинится.

И я ждала, когда это произойдет.

Когда Дотун зашел в нашу спальню после того, как Сесану поставили диагноз, и сказал, что ему жаль, что Акин так и не вылечился от импотенции, я сразу догадалась, что он думал, будто я знала, что Акин ездил в Лагос не в командировки, а к урологу в университетскую больницу. Я же не знала ничего про уролога, прописанные лекарства и пройденные процедуры. Но в тот вечер, решив, что, когда жизнь над тобой смеется, надо посмеяться в ответ и притвориться, что поняла юмор, я кивала и притворялась умной — мол, да, я давно сама обо всем догадалась. И все же я думаю, что Дотун все равно понял, что мой брак построен на лжи.

Вопреки всему я не сомневалась, что Акин меня любил. А поскольку любовь — испытание, выявляющее в людях лучшее, убеждала себя, что муж скоро придет ко мне и объяснится. Я направляла все силы на лечение сына, но в то же время продолжала ждать, когда Акин во всем признается.

После того как он застал меня в постели с Дотуном, я думала, он поговорит со мной прямо, извинится, признается, что у него проблемы, которые умудрялся от меня скрывать, и будет умолять меня остаться. Но он, кажется, решил продолжать притворяться всю жизнь. Мне было трудно с этим смириться. Даже когда я переехала в другую комнату и перестала с ним разговаривать, я все еще верила, что знаю, кто он на самом деле, что под маской обмана и предательства скрывается знакомый мне человек. Тот, кто никогда не позволил бы мне умереть, не сказав мне правду.

За несколько недель до первого приступа серповидноклеточной анемии у Ротими я наконец поняла, что Акин готов врать мне всю оставшуюся жизнь, если будет думать, что это сойдет ему с рук. Когда Ротими положили в больницу и я поехала домой, не оставшись с ней на ночь, я понять не могла, как он мог просить меня остаться. Неужели он не понимал, что я устала от вердиктов врачей, плохих новостей, хороших новостей, мрачного молчания, заверений, похлопываний по плечу, призванных облегчить плохие новости и подкрепить хорошие? Оламида, Сесан, теперь Ротими: все это время мне казалось, будто я зависла над краем пропасти, и сейчас мне это так надоело, что я хотела лишь одного — наконец упасть.

Когда Ротими выписали и они с Акином вернулись домой, я посмотрела на него другими глазами. Он не изменился, нет; я просто поняла, что никогда толком его не знала. Я усомнилась в любви, в которой когда-то была так уверена, и пришла к выводу, что он женился на мне, потому что считал меня наивной.

За неделю до президентских выборов я решила, что настало время для откровенного разговора. Акин сидел в гостиной с Ротими и смотрел по телевизору дебаты двух кандидатов. Я не видела смысла дожидаться конца дебатов: я и так ждала три года, пока он придет и объяснится. Мне даже казалось, что я должна нанести удар, когда он будет ждать его меньше всего, чтобы не дать ему возможности вывернуться. Я села в кресло напротив, заняв выгодную позицию. Хотела увидеть эмоции на его лице и оценить, как он отреагирует на мою засаду.

— Скажи, Акин, правда ли, что ты не можешь… что ты не можешь… Акин, ты импотент?

Как же мне хотелось, чтобы из уважения ко мне он прямо ответил на мой вопрос, когда я наконец спросила его об этом в лоб. Но он улыбнулся, откинулся в кресле и посмотрел в потолок. Он долго молчал.

Я ждала, глядя, как Ротими забирается к нему на колени. Ведущий дебатов говорил о влиянии программ структурной адаптации Международного валютного фонда на нигерийское общество.

— Когда Дотун тебе рассказал? — наконец спросил Акин и подтянул Ротими к себе.

— Перед тем как рассказал, что ты попросил его меня соблазнить.

Мы говорили спокойно; в наших словах не было ни страсти, ни накала. Мы словно обсуждали дождь, который шел все утро. Акин закинул ногу на ногу, затем переложил ноги по-другому, а я думала о том, какой путь нам пришлось пройти до этого момента, когда мы наконец сели друг напротив друга в гостиной и впервые спокойно обсудили его импотенцию.

Я подумала о Фуми. Вспомнила, с какой уверенностью Акин утверждал, что я не беременна, еще до того, как врачи диагностировали у меня ложную беременность.

Акин сморщил нос.

— Что будешь делать? — спросил он.

Я чуть не улыбнулась. Он совсем не изменился. По-прежнему избегал правды, отвечая вопросом на вопрос. Я почти обрадовалась его типичной реакции.

— Ты не ответил на мой вопрос, — сказала я. — Акин, это правда?

Он закрыл лицо руками, словно не в силах был вынести мой взгляд. Меня ничуть это не тронуло; я хотела только одного — услышать его признание.

— Акинйеле, зачем ты прячешь лицо? Посмотри на меня и ответь на вопрос.

Он убрал руки и схватился за горло, будто хотел сам себя удушить. Мне было его совсем не жалко. Да и как я могла его жалеть? Этот человек весь первый год нашего брака смотрел мне в глаза и лгал, что все пенисы разные: некоторые твердеют во время секса, а некоторые нет. Он говорил об этом так спокойно, так непринужденно вплетал это в разговор, и я поверила, что все мужчины рассказывают об этом своим женам-девственницам. Ему даже не пришлось врать, чтобы меня обмануть. Теперь я поражалась своей наивности.

— Йеджиде, зачем ты вынуждаешь меня говорить то, что и так знаешь?

А что я знала? Я знала, что раньше так же усердно поддерживала его ложь, как он сам, пожалуй, даже усерднее, ведь Акин сам себе признавался, что врет, а я — нет. Я не могла себе в этом признаться, пока Дотун не сказал правду вслух. Ведь Акин был любовью всей моей жизни. До того как у меня появились дети, он был моим спасением от одиночества; я не могла допустить, что он не идеален. Поэтому я прикусывала язык, когда клиентки говорили о сексе, и разрешала ему взять себя за руку, когда он говорил врачу, что с нашей сексуальной жизнью все в полном порядке. Я убеждала себя, что делаю это из уважения к мужу. Что мое молчание значит, что я хорошая жена. Но больше всего мы врем себе. Я прикусывала язык, потому что не хотела задавать вопросы. Мне было удобно считать мужа достойным доверия; верить порой проще, чем сомневаться.

— Прости меня, — сказал он, поглаживая Ротими по головке.

В тот момент я поняла, что не добьюсь от него прямого ответа, даже если приставлю нож ему к горлу.

— Фуми ты тоже одурачил? — спросила я.

Он покачал головой:

— Она была не такая, как ты.

Я вздохнула:

— То есть не дура?

— Не девственница.

Мне больше было нечего сказать; я встала и вышла из гостиной. А он даже не попросил меня хранить его тайну: знал, что я никому не расскажу.


Страну охватило предвыборное волнение, и вопреки себе я тоже ему поддалась. В дни накануне выборов ходила и напевала агитационные песенки. Ийя Болу все-таки уговорила меня зарегистрироваться на голосование. С приближением выборов у меня возникло непривычное ощущение, будто я на что-то влияю.

В субботу Ийя Болу приехала к нам домой в семь утра. Она была очень взбудоражена и просила меня поторопиться, чтобы успеть на участок к восьми. Акин зарегистрировался на ближнем к офису участке на круговом перекрестке и уже уехал голосовать. Примерно в половине девятого я привязала Ротими к спине, и мы вышли из дома.

На участке собралось уже несколько сотен человек. Мы проголосовали, сели в тени мангового дерева и в ожидании подсчета голосов начали обсуждать скорую свадьбу племянницы Ийи Болу. Свадьба должна была состояться через две недели, но мы планировали приехать в Баучи за несколько дней: Ийя Болу хотела помочь семье брата с праздничными приготовлениями.

Когда начальник избирательного участка в очках, закрывавших пол-лица, наконец объявил результаты, раздались аплодисменты и кто-то закричал: «Ура, Нигерия!» Я поддалась эйфории и бросилась пожимать руки незнакомым людям. Казалось, будто мы вместе пережили долгое и утомительное путешествие.


В день своего отъезда в Баучи я нарядила Ротими в фиолетовое платье без рукавов. Акин внизу возился с машиной. Он взял отпуск и решил на пару дней поехать в Лагос. Я не спрашивала, зачем ему в Лагос: не хотела знать. Акин купил Ротими нарядное платье, потому что думал, что на ее день рождения я приглашу гостей. Никаких гостей я приглашать не собиралась, но платье Ротими понравилось. Она надевала его, проводила ручками по кружевному лифу и улыбалась.

Тем утром я одевала ее дольше обычного: она раскапризничалась, потому что я рано ее разбудила, чтобы выехать из дома до шести. Я уговорила ее надеть туфли, усадила на туалетный столик и стала пудриться. Закончив, слегка припудрила ей лобик тальком. Она не шевелилась, когда я втирала тальк в кожу. Я села на табуретку и накрасила губы розовой помадой, заглянула в зеркало убедиться, что не запачкала зубы, а Ротими наклонилась и прижала пальчик к моей верхней губе. Затем потянула руку к своим губам; я думала, она станет сосать палец, но она провела им по нижней губе, притворяясь, что красит губы.

— Какая умная девочка, — сказала я.

Она снова коснулась моих губ, чтобы взять еще помады. Ее мягкий пальчик скользнул по моей нижней губе, прикосновение было легким как перышко. Когда она закончила красить губы, я усадила ее на колено, чтобы она посмотрела в зеркало, но Ротими даже не взглянула. Она повернулась ко мне и принялась крутить головой, пытаясь поймать мой взгляд, будто я была единственным зеркалом, куда ей хотелось смотреться.

— Ты на свете всех милее, — сказала я дочери, которой никогда не рассказывала сказки. Рассказывать сказки и петь песенки больному ребенку казалось бессмысленным, поэтому я даже не начинала. Мне не нужны были сказки; я хотела, чтобы она была здорова. Хотела вылечить ее, спасти. А когда она растерла помаду губами, как я за несколько секунд до этого, мне захотелось прижать ее к себе крепко-крепко и сделать так, чтобы она снова очутилась у меня в животе и вышла оттуда с новым генотипом, освободившись от страданий и боли, висевших над ней постоянной угрозой.

Лишь когда Ротими вскрикнула, я поняла, что слишком сильно стиснула ее плечи, и услышала свое тяжелое дыхание. Я ее отпустила. Вот почему я не позволяла себе часто оставаться с ней наедине — из-за мыслей, что толкали меня с обрыва в бездонную яму, куда я проваливалась, отчаянно размахивая руками и ногами. Вдруг возникло желание опустить голову на столик и заплакать. Я глубоко вздохнула и поправила золотую цепочку на шее дочери.

Я усадила Ротими на колени, и мы поехали в наш старый район за Ийей Болу. Та ждала на крыльце с дорожной сумкой.

— Видишь свой старый дом? — спросила она, устроившись в машине. — Туда переехала новая семья, и теперь там полный бардак. Смотри, вся краска облупилась. И они даже не думают его перекрашивать. Мужик там живет — псина похотливая.

Акин поехал в Оми Асоро за своей секретаршей Линдой. Тем утром она тоже ехала в Лагос, и Акин предложил ее подвезти. Мы подъехали к дому Линды; та высунулась в окно и сказала, что выйдет через пять минут. Пока мы ждали, Акин крутил приемник в машине и пытался найти станцию, где передавали новости. Выборы состоялись девять дней назад, но мы так и не знали, кто победил.

— Хочешь послушать про выборы? — спросила Ийя Болу. — Шутка ли, прошло уже почти две недели. Вот и опять понедельник. Разве может суд запретить обнародовать результаты выборов? Да и зачем?

— Не думайте об этом, тетя. Суд не может вмешиваться в это дело, и судья об этом знал; юрисдикция есть только у президентского трибунала.

Аби, военные хотят остаться у власти, ни?

— Но они должны передать власть, — ответил Акин. — Столько денег вложено в этот переход. Не можем же мы все спустить на ветер.

— Когда же Господь над нами сжалится? — вздохнула Ийя Болу. — Аби, неужели наши дети будут расти при военном правительстве?

Когда Линда села в машину, я чихнула. Она словно вылила на себя два флакона с духами. Акин включил кондиционер и опустил окно.

Мы подъехали к автостанции. Я отдала Ротими Линде.

— Ты не возьмешь с собой Ротими? — спросила Ийя Болу, захлопывая дверцу машины и поправляя юбку.

Я покачала головой и подождала, пока Акин откроет багажник. Он достал мою дорожную сумку и проводил нас к деревянному навесу, где стояли автобусы. В автобусе до Баучи сидели семь пассажиров.

Акин отдал мою сумку водителю и обошел автобус кругом. Осмотрел шины, проверил руль, педали и рычаг переключения передач. Он всегда так делал, когда провожал меня на автобус. Когда мы встречались, это казалось забавным, но в то утро я впервые задумалась, зачем он это делал. Теперь я относилась с подозрением к любому его действию и во всем видела грандиозный обман.

— Мы с Линдой поедем, — сказал он, когда я села в автобус.

— Хорошей дороги, — ответила и я подвинулась, освобождая место для Ийи Болу. В присутствии посторонних мы с Акином держались подчеркнуто вежливо, иногда даже изображали дружелюбие.

— Я тебе позвоню, — сказал он. — Ийя Болу, ничего, если я позвоню в дом вашего брата после семи вечера?

— Звони, звони. Только скажи служанке, кого позвать к телефону.

— Ладно. Хорошей дороги.

38

— Ваша жена приедет позже, сэр? — Портье, видимо, счел меня неспособным позаботиться о Ротими самостоятельно.

— Можно заказать в номер бутылку вина? — попросил я. Приехав в Лагос около полудня, я простоял в пробке несколько часов, но все же успел на прием к урологу в университетскую больницу. Впрочем, мне сообщили, что мой врач заболел и выйдет на работу только в четверг. Теперь у меня не было настроения подыгрывать портье.

Он кивнул и снял трубку.

В номере я сменил Ротими подгузник и замочил грязный в раковине, а сам подумал, что надо бы спросить Йеджиде, не пора ли приучать ее к горшку.

Я не спустился на ужин в ресторан и заказал в номер рис. Ротими хотела есть сама и вырывала у меня ложку. В конце концов я сдался, но прежде она в ярости кинула на пол кусок мяса. Горничная пришла и убрала бардак, а я включил телевизор, стал ходить по комнате взад-вперед и спорить с передачей по поводу происходящего в стране. Ротими сидела на кровати, смеялась и хлопала в ладоши: наверно, думала, что я разыгрываю для нее спектакль. Час я переключал каналы, надеясь услышать от военного правительства какие-то новости о выборах, а затем раздраженно выключил телевизор.

Пока Дотун не потерял работу, приезжая в Лагос, я всякий раз останавливался у него дома в Сурулере. Сейчас, сидя в гостиничном номере и глядя, как Ротими отрывает руку своей кукле, я пожалел, что не могу поехать к нему и поспорить о текущей политической ситуации. Я знал, что он бы принялся оправдывать военное правительство, отказавшееся обнародовать результаты выборов; он принадлежал к числу идиотов, которые всем твердили, что военные — лучшее, что случилось с нашей страной. Мне его не хватало.

В Лагосе я думал о Дотуне постоянно. Мы вместе ходили в местный университет, а когда я учился на последнем курсе, снимали квартиру в городе. Тогда я впервые рассказал ему, что у меня никогда не было эрекции. Сперва он рассмеялся, потом понял, что я не шутил, почесал в затылке и велел не волноваться: мол, все будет нормально, я просто не встретил подходящую девушку. Дотун есть Дотун: пока мы ждали эту подходящую девушку, он приводил домой девчонок десятками днем, а по вечерам тащил меня в квартал красных фонарей на Аллен-авеню. Когда в последнем семестре я начал лечиться от импотенции в частной клинике в Икедже, Дотун приносил мне травы и чудо-снадобья. От них меня рвало и слабило, но член не становился тверже. Дотун показал мне все порнографические фильмы, которые можно было достать в Нигерии. Я посмотрел их все. Ничего не помогало.

Вспомнив о брате, я подумал, не позвонить ли его жене Аджоке и попроситься навестить племянников, пока я в городе. Я не собирался отвечать на письма Дотуна, но рядом с Ротими, которая щипала меня за нос и смеялась, когда я вскрикивал от боли, не мог отрицать, что обязан ему, несмотря на их с Йеджиде роман.

Но я не позвонил Аджоке; я позвонил в Баучи, и горничная ответила, что Ийя Болу и моя жена уже легли спать.


Во вторник утром я купил газету и стал искать новости об оглашении результатов выборов. Хотя страницы пестрили безумными слухами, теориями и гневными заметками, никакой конкретной информации я не нашел. Федеральное военное правительство так и не выступило с официальным сообщением. Становилось ясно, что незаконное судебное постановление, препятствующее обнародованию результатов выборов, служит целям военных. Верховные суды в Ибадане и Лагосе уже вынесли решение, опровергающее этот запрет, и приказали Национальному избирательному комитету огласить результаты. Я не верил, что этот странный спектакль разыгрывается для того, чтобы военные остались у власти; мне почему-то казалось, что они просто пытались оттянуть день передачи власти на несколько месяцев, потому и не оглашали результаты.

Помню, как, сворачивая газету, я думал, что ситуация разрешится в течение нескольких недель. Мне казалось, военные понимали, что утратили популярность, и до конца года должны были уйти в свои бараки. Если бы в то утро мне сказали, что военная диктатура в Нигерии продлится еще шесть лет, я бы рассмеялся.

После завтрака я снова позвонил в Баучи и поговорил с Ийей Болу. Та повысила голос, сказав, что Йеджиде в ванной, и я решил, что жена с ней рядом, просто не хочет со мной разговаривать. Я, напротив, очень хотел с ней поговорить и думал, раз она уехала, она тоже этого захочет, что ей будет хотя бы интересно узнать, как дела у Ротими. Я планировал вскользь упомянуть, зачем на самом деле приехал в Лагос. Я был готов обсудить с ней свое состояние и решил, что это будет проще сделать, не глядя ей в глаза; тогда она не смогла бы выйти из комнаты. В худшем случае бросила бы трубку. Я сказал Ийе Болу, что перезвоню вечером, чувствуя, что готов признаться Йеджиде во всем, даже рассказать, как ходил к знахарю.

В один из худших периодов своей жизни — я до сих пор считаю его одним из худших — я поехал в Илара-Мокин к Бабе Суке. Это случилось, когда Йеджиде заявляла всему миру, что беременна, хотя все анализы и исследования указывали на обратное.

Я-то думал, что все знахари должны быть стариками, но Баба Суке оказался молодым парнем; ему не было еще и тридцати. Он велел мне выпить черную вязкую жижу и взял за нее пять найр.

На обратном пути в Илешу у меня над пахом что-то забурлило. Я припарковался на обочине и прислушался к своему животу: неужели это тихое урчание и спазмы означали, что жижа подействовала?

Все случилось внезапно. Пока вонь не разнеслась по машине, я и не поверил, что это произошло. Я не излечился — меня просто пронесло, да так, как никогда раньше не проносило. Я сидел и ошеломленно смотрел перед собой; водянистая жижа пропитывала джинсы, а мимо летели автомобили. В следующем месяце я поехал в Лагос встретиться с Дотуном и ничего не рассказал о Бабе Суке, а стал умолять приехать в Илешу и помочь Йеджиде забеременеть.

Вечером я снова позвонил в Баучи, но горничная сказала, что Ийя Болу и Йеджиде ушли. Даже когда я перезвонил и Ийя Болу опять сказала, что Йеджиде в ванной, я продолжил уговаривать себя, что раз она не ушла от меня после того разговора, это что-то да значит. Хотя она по-прежнему со мной не общалась и часто выходила из комнаты, когда я пытался с ней заговорить, я радовался, что она по-прежнему живет в нашем доме. Она раскрыла мою тайну, но мы все еще жили под одной крышей. Это что-то да значило. По возвращении в Илешу я планировал усадить ее и спросить, можем ли мы начать сначала.


В среду утром я услышал, что президентские выборы аннулировали. Кажется, до этого я слышал слово «аннулировать» лишь в связи с аннуляцией брака. Я определенно никогда не слышал, чтобы это слово произносил официант в гостинице. К вечеру об этом передали в новостях, и на улице собралась небольшая толпа. Устроили протест без транспарантов, жгли шины. На проезжей части стоял мужчина, раскинув руки, как крылья; кто-то строил баррикады, вытаскивая на дорогу большие ветки и куски металлолома и рассыпая гвозди и битые бутылки.

Я отвернулся от окна и посмотрел на дочь.

— Невозможно, — сказал я, — это просто невозможно! Они это несерьезно. Кем себя возомнили эти военные?

Она повторила слово «невозможно» и подбросила вверх погремушку.

Вечером я заявил, что подожду, пока Йеджиде выйдет из ванной, где она, похоже, поселилась с тех пор, как приехала в Баучи.

— Что? — сказала она, взяв трубку.

— У тебя все в порядке? В Лагосе протесты из-за аннуляции. У вас все спокойно?

— Да.

— Просто хотел убедиться, что ты в порядке. В Икедже сегодня строили баррикады, думаю, завтра протестующие вернутся. Вряд ли получится завтра попасть к урологу.

Я постукивал по телефонному диску, надеясь, что она обратила внимание на мое упоминание уролога. Я ждал, что она как-то отметит это: вздохнет, начнет расспрашивать или фыркнет. Меня бы устроила любая реакция.

— Ты слушаешь? — спросил я, не дождавшись ответа.

— Что-то еще? — спросила она.

— У Ротими все хорошо. Только что уснула.

— Спокойной ночи.

Утром я проснулся чуть раньше восьми и с удивлением обнаружил, что Ротими все еще крепко спит. Со дня приезда в Лагос она всегда будила меня, целовала в подбородок и постукивала по щекам. На улице собралась толпа; люди выкрикивали лозунги и размахивали транспарантами. К полудню там собралось, наверно, несколько тысяч человек; подожгли шины, воздух пропитался гарью. Ехать в больницу было бессмысленно.

За обедом Ротими не стала есть бобы, и я заказал рис. Но она и от риса отказалась. Сползла с моих колен и легла на пол. Я встал рядом с ней на колени и пообещал мороженого, если она поест. Но она не попыталась даже сесть, не улыбнулась и не стала спорить. Она закрыла глаза и положила сверху левую руку. Я потрогал ее лоб — он был теплым, кажется, у нее поднималась температура. Я поднял ее и уложил на кровать. Я взял с собой сироп парацетамола и другие лекарства, но, когда выпустил ее, она задрожала, и я решил, что лучше немедленно ехать в больницу.

Я подошел к окну и посмотрел на улицу. Пропустит ли меня толпа, если я объясню, что дочь больна? Тогда-то я и увидел солдат. Я все еще стоял у окна, когда раздался первый выстрел. Я упал на пол, забрался под кровать и утянул дочь за собой. Ротими зажмурилась и закричала. Сначала я решил, что ее напугали выстрелы, но потом коснулся ее лба — тот раскалился как печь.

39

В первый вечер в Баучи перед сном Ийя Болу прочла мне лекцию: мол, я должна взять себя в руки и начать заботиться о Ротими как полагается. Она сидела перед зеркалом, втирала в шею лосьон и разглядывала прыщик на носу.

— Если я не скажу тебе правду, Ийя Ротими, то никто не скажет. Ты поступаешь неправильно. Что тебе сделала эта девочка? Я никогда не видела, чтобы ты с ней играла, ни разу. Подумай о ее Создателе и прекрати так себя вести. Я видела, как ты сажала ее на колени и отодвигала подальше от себя. Нехорошо это. Это все из-за ее болезни? Что ж, никто не умеет предсказывать будущее. Ты мать, ты должна о ней заботиться; это твоя задача. А будет ли она жить или умрет, решать Господу. Не думай о ней как о мертвом ребенке. Не поступай так.

— Прежде чем назвать улитку слабой, попробуй привязать к спине свой дом и таскать его неделю, — ответила я. Мне казалось странным, что Ийя Болу, чьи дети никогда не умирали, считает нормальным указывать мне, как жить. — Да и вспомни, когда твои дочери были такого же возраста, как Ротими сейчас, они у тебя ползали без присмотра в коридоре.

Ийя Болу нахмурилась и натерла лицо ночным кремом.

— Хочешь оскорбить меня и заставить замолчать? Я знаю одно: ты должна перестать наказывать Ротими за смерть… тех, других.

— «Тех других» звали Оламида и Сесан. И я тебя не оскорбляю. Аби, ты же сама разрешала им ползать в том коридоре.

Ийя Болу встала, подошла к своей кровати и села.

— Но я кормила их, когда они хотели есть, и обнимала, когда они плакали. Ийя Ротими, я не хочу ковырять свежую рану. Я просто говорю, что другой матери у нее не будет, а у тебя пока тоже других детей нет.

Я ни за что не наказывала Ротими. Я просто считала, что она долго не проживет и все равно не запомнит, что я делала или не делала. Я верила, что рано или поздно она умрет, как другие мои дети, и готовилась к этому моменту, заранее привыкала к роли бездетной. Думая о ее смерти, я лишь надеялась, что она не будет мучиться. Я не обнимала ее, потому что оберегала себя. Со смертью Сесана и Оламиды часть меня всякий раз умирала, а поскольку я не хотела умереть совсем, когда Ротими не станет, я держалась от нее на расстоянии.

— Ты велела горничной солгать мужу и сказать, что мы уже уснули. Вы поссорились?

— Даже зубы во рту иногда нет-нет да прикусят язык.

— Ийя Ротими, сколько же ты знаешь поговорок. Спокойной ночи, о джаре.

Она отвернулась и натянула на голову одеяло.


В четверг я осталась одна дома с горничной. Брат Ийи Болу с женой ушли на работу, Ийя Болу отправилась на рынок за подарками детям. Вечером должна была приехать будущая невеста; она работала преподавателем в Университете Джоса. Я читала старую газету, когда вошла горничная и сообщила, что мне звонят из Лагоса.

— Я же велела тебе сказать ему, что занята.

— Мадам, он говорит, это срочно. Ваш ребенок заболел.

Я отложила газету и пошла в гостиную.

— Йеджиде, — сказал Акин, когда я взяла трубку, — Ротими потеряла сознание.

Я рухнула в кресло. Все это время мне казалось, что я готова услышать новости о смерти Ротими или узнать, что она умирает, ведь я была далеко и отдалилась от нее физически и эмоционально. Но много ли мы знаем о себе? Можем ли предсказать, как поступим в той или иной ситуации, пока ситуация не наступит? С самого ее рождения я готовилась к худшему, но за всю жизнь не смогла бы подготовиться к удару, который обрушился на меня в тот день, когда весь мир поплыл перед глазами.

— Ей надо в больницу, — сказала я.

— На улицах стрельба, Йеджиде. Тут везде военные. Они стреляют в толпу. Она кричала, а потом вдруг перестала. А потом я… я пытался ее растормошить, но она не реагирует. Но она дышит. Она все еще дышит.

— Ей надо в больницу.

— Что еще можно сделать? Что можно сделать прямо сейчас? Йеджиде? Йеджиде? Ты меня слышишь? Что мне сейчас делать?

— Ей надо в больницу.

— Ты можешь что-то другое сказать? Нас могут подстрелить; там кого-то уже убили. Что еще можно сделать? Йеджиде? Ты знаешь, что еще можно сделать? Тебя обучали экстренной помощи, когда ты была в больнице с Сесаном? Йеджиде?

Остаток жизни Ротими пронесся у меня перед глазами.

— Я не вернусь.

— Что ты такое говоришь?

— Я не вернусь в Илешу. Я не вернусь к тебе.

— Что ты такое говоришь? Слушай, мне надо идти. Я позвоню вечером и скажу… и скажу.

После того как он отключился, я еще долго сидела в чужой гостиной и прижимала к уху телефонную трубку. Хорошая мать дождалась бы неизбежного звонка, вернулась в Илешу, приняла гостей и соболезнования, как и положено скорбящей хозяйке дома. Хорошая мать исполнила бы свою роль, хотя ее дочь уже умерла, и лишь после этого ушла бы от мужа. Но я устала, и в Илеше меня больше ничего не держало. У меня оставался салон, но из-за одного лишь салона я не стала бы возвращаться в город, где жил Акин. Мне претила сама мысль, что придется еще раз проехать мимо больницы Уэсли Гилд, увидеть детей, одетых в такую же школьную форму, что носил Сесан, когда был жив. И я поступила по-своему.

Я выпила два стакана воды и пошла в комнату, где поселили нас с Ийей Болу. Взяла только сумочку. В ней было все необходимое: чековая книжка, ручка, блокнот, наличные деньги, которые я привезла с собой в Баучи, и единственная фотография матери, которая у меня сохранилась. Я оставила записку на кровати Ийи Болу. Ее невестка наверняка прочтет первой и объяснит, что я уже не вернусь.

Я вышла на улицу и поймала такси, ехавшее в сторону автобусной станции. Слезы застилали глаза, и, садясь в такси, я чуть не споткнулась. В тот момент мне пришлось признаться, что я потерпела неудачу. Ротими тоже забрала с собой часть меня. Я вышла из такси и вытерла слезы, чтобы прочитать таблички с направлениями автобусов. Я знала, что никогда не забуду Ротими и не смогу стереть ее из памяти, как мне того хотелось.

Я села на автобус в Джос. Я слышала, что это самый красивый город в Нигерии, и всегда мечтала там побывать. Со временем я пойму, что мои дети не только забрали часть меня, но и оставили мне часть себя. Мои воспоминания о них, щемящие и постоянные, ощущались как физическое присутствие. Поэтому, сидя в автобусе, который вез меня в незнакомый город, пока мой последний ребенок умирал в Лагосе, а страна погружалась в хаос, я не боялась. Ведь я была не одна.

Загрузка...