Оранжевое солнце медленно садилось на западе, утопая в кроваво-алой дымке. Золотистые сонные лучи отражались бликами на черепичных крышах домов вдалеке и зажигались в их окнах. Небо за холмами порозовело, потом стало лиловым, и сумерки окрасили воздух. Габриэле задернул шторы и отошел от окна.
Осторожно переступив через большую белую собаку, растянувшуюся на полу, он сел за письменный стол и включил настольную лампу. Направив ее так, чтобы свет падал прямо на стопку девственно-белой бумаги перед ним, он потянулся за ручкой. История со счастливым концом — таково было задание, полученное им от продюсера. История любви, разумеется. Любовные сюжеты для кинематографа были его специальностью. Он написал их за свою жизнь более семи десятков. Он уже двадцать с лишним лет только тем и занимался, что писал любовные киносценарии… А подумать, что когда-то он мечтал стать писателем!
Ну и что, что из него не вышло писателя? Кино прославило его имя. Кино было его хлебом, его личным самолетом, его роскошным римским домом и его мраморным бассейном; кино было его виллами в Риччоне, Таормине, Кортине, на острове Линоза и на Мальте, машинами в его гаражах, которым он уже давно потерял счет, его наимоднейшим гардеробом, разработанным специально для него известнейшими стилистами мира. Кино позволяло ему содержать целый батальон прислуги, иметь дома свой собственный офис с секретарями, машинистками и суперменеджером, а также личного парикмахера и массажиста. Мог ли он сожалеть о литературной славе, имея все это? Какой писатель жил в такой роскоши, в какой жил он? И вообще, его ли это вина, если ему не дали стать писателем?
Его рассказы не публиковали, его роман отвергли. Это было очень давно, он был тогда совсем мальчишкой. Мальчишкой-неудачником. Но мальчишка перехитрил свою неудачу. Он продал свою душу кино и из неудавшегося писателя превратился в известнейшего сценариста, в самого настоящего Короля Кинематографа. Король Кинематографа! Он так свыкся с этим титулом, что иногда его удивляло, что люди, обращаясь к нему, не говорят «Ваше Величество».
Душа у мальчишки была, наверное, дорогостоящая. Деньги непрерывным потоком текли в королевскую казну, заказам от киностудий не было конца. С тех пор, как он набрел на золотую жилу кино, ему только и оставалось, что черпать и черпать, зная, что она никогда не иссякнет… Или это кино набрело на золотую жилу Габриэле?
Он и кино встретились чисто случайно — до этого он бы никогда не подумал, что будет писать для кинематографа. Он тогда работал над очередным романом, в надежде, что на этот раз добьется успеха… Адский, неблагодарный труд. Не желая жить на содержании у родителей, он подался в кино за заработком — они жили в двух шагах от Чинечитты[1]. Он начал с того, что за мизерную плату помогал адаптировать литературные произведения для экранизации. Он был мальчиком на побегушках у сценариста и выполнял самую черную работу. Это было скучно до тошноты. Но, наблюдая за тем, как работают кинематографисты, он быстро освоил трюки кино и научился использовать их наилучшим образом при создании киносценария на основе литературного произведения. Его способности были замечены, и скоро ему начали доверять материалы для самостоятельной работы. Однажды в разговоре с одним из своих работодателей, крупным продюсером, он вскользь упомянул, что сам пишет. Продюсер предложил ему попробовать написать сценарий на собственный сюжет. Он согласился — просто из спортивного интереса, он вовсе не ожидал, что из этого что-то выйдет. Да он и не писал всерьез — скорее развлекался.
Сценарий был одобрен, и по нему сняли фильм. Фильм получил приз на фестивале в Венеции за лучший сюжет года. Успех был настоящим шоком. Успех вскружил ему голову.
Но головокружение иногда полезно для мозга — оно заставляет мозг работать быстрее. И его мозг заработал в полную силу. «Что им так понравилось в моем сюжете?» — задался было вопросом он — и сразу же понял. Критики назвали это «неожиданным поворотом событий», «высококачественным трюком», «оригинальной находкой». Он бы скорее назвал это «неожиданным в рамках традиционного». Он также понял, что, используя одну и ту же схему построения, можно создать бесконечное множество с виду разных произведений. В особенности, если речь идет о кино, самом коммерческом из искусств.
Разгадав секрет успеха, девятнадцатилетний мальчишка взялся за дело — после фестиваля в предложениях недостатка не было. И мальчишка стал королем.
Его Величество и сейчас не терял времени попусту. Ручка не оторвалась от бумаги, пока его размашистый королевский почерк не увековечил на ее белоснежной глянцевой поверхности новый киносюжет. Теперь оставалось только обозначить кульминационные места, набросать несколько «сильных» диалогов — и его дело сделано. Об остальном подумает его staff[2]. Он уже давно работал по этой системе — ни к чему тратить время и расходовать мозги на то, что могут сделать не хуже тебя другие.
Габриэле откинулся на спинку кресла и с удовольствием потянулся. Как проста жизнь, подумал он, и как просто жить, когда ты изучил все ее трюки и изобрел свои… Какая-то птица за окном громко защебетала и захлопала крыльями. Белая собака, растянувшаяся у его ног, простонала во сне. Габриэле зажег сигарету и, поудобнее устроившись в кресле, начал перечитывать написанное.
— Нет, это совсем не то. Она не подойдет. Можете сказать ей, что она свободна.
— Но, Габриэле! Она прекрасная актриса. Она умеет сыграть все что угодно…
— Изобразить, если точнее. Это я уже понял. Она изобразила обезьяну, розовый куст и помидор. Теперь скажите ей, чтобы изобразила салат из брюссельской капусты с тертым пармезаном. Если у нее это выйдет, может, я возьму ее статисткой.
— Но хоть позволь ей сыграть какую-нибудь из твоих сцен! Ты тогда сам поймешь, как хорошо она умеет перевоплощаться…
— Мне не нужно, чтобы она перевоплощалась. Я не писал роль для розового куста или помидора. И уж, конечно, не для обезьяны. Я писал роль для живой женщины. И когда я говорю «нет», это значит только одно: «нет».
Вряд ли за всю историю кинопроизводства существовал другой сценарист, которому было бы дозволено диктовать свои законы продюсеру и режиссерской группе. Но существовал ли когда-нибудь сценарист с его славой? А одна из наиболее важных привилегий, которую дарует слава, — это право устанавливать свои законы в той области, в которой ты прославился. И Его Величество Король Кинематографа безраздельно властвовал в своем королевстве. Не потому, что ему хотелось власти. Его вмешательство было просто необходимо.
Сценарий, как бы он ни был хорош, обретает смысл лишь тогда, когда по нему поставлен хороший фильм — это яснее ясного. Плохая режиссура или плохая игра актеров свели бы на нет все достоинства сюжета. Это касалось костюмов, декораций, музыки и всего того, что тем либо иным образом соприкасалось с сознанием зрителя. А разве он мог допустить, чтобы его имя значилось в титрах плохого фильма?
Фильмы по его сюжетам были прежде всего его фильмами. Публика шла на его имя, потому что оно гарантировало наивысшее качество. Его прямой обязанностью было добиться этого качества от съемочной группы. Право на заключительное слово во всех решениях, касающихся художественной части, неизменно обозначалось во всех его контрактах с продюсерами.
Его профессия называлась «сценарист», но написанием сценария завершалась лишь оплачиваемая фаза его работы. Другая ее часть — неоплачиваемая — была намного обширнее и интереснее. Изобретая сюжеты, он был просто машиной — хорошо слаженным механизмом, работающим в расчете на человеческое сознание, но начисто лишенным всякой человеческой характеристики. Да и кто бы не стал машиной, изобретя такое количество сюжетов, какое изобрел он? Машина становилась человеком, когда начиналось претворение сюжета в жизнь — то есть в фильм. Не просто человеком — он чувствовал себя самым настоящим творцом, участвуя в создании фильма. Сценарий был для него всего лишь словами на бумаге, а кино научило его не придавать значения словам, за исключением, конечно, слов диалога. В сценарии у его героев не было лица, не было сути — они были лишь фрагментами мозаики, из которых составлялся сюжетный рисунок. Мозаика начинала оживать, когда он находил своих героев среди актеров, — когда встречался с теми, чьи лица станут лицами его героев, чьими голосами его герои будут разговаривать между собой и с публикой, чьи движения помогут его героям лучше выразить себя. Он очень любил эту неоплачиваемую часть своей работы.
Конечно, фильм нуждался в нем, и это знали все — доказательством тому были неизменно успешные экранизации его сюжетов. Но вряд ли кто-нибудь догадывался, что он сам нуждался в фильме намного больше. Фильм давал жизнь его сюжету — и в какой-то мере ему самому. От актеров он тоже требовал жизни. Он придавал огромное значение правильному выбору актеров.
— Я сказал, она должна быть живая. Живая. Эта девушка не подходит. Она вся сделанная.
— Поверь, Габриэле, она прекрасная актриса. Она закончила с отличием Миланскую экспериментальную театральную школу, а потом получила диплом на конкурсе молодых талантов…
— Ты предлагаешь начать фильм с показа дипломов и премий героини, то есть исполнительницы? Интересная мысль. Я бы назвал это оригинальным художественным решением. Удивительно, как это не пришло в голову мне самому.
Конечно, не всегда его вмешательство вызывало восторг у спонсоров. Были моменты, когда они бы предпочли обойтись без его «бесплатных услуг» — наверное, приплатили бы, лишь бы только не влезал. Он был требователен в выборе актеров, зачастую привередлив. Ни один актер или актриса не утверждались на главную роль без его одобрения. Случалось, что из-за него приходилось откладывать съемки…
— Габриэле, мы уже потеряли массу времени и продолжаем его терять. Не мне объяснять тебе, что время — деньги…
Он прекрасно знал, что время — деньги, в кино как нигде. Но фильм — это тоже деньги. Он принесет огромный доход, если это будет хороший фильм. Если товар будет соответствовать требованиям покупателя, то есть зрителя. А о каком товаре могла идти речь, пока не нашлось подходящей кандидатуры для женской роли?
— Вот именно, время — деньги. Поэтому не будем его терять. Вызывай следующую.
Им ничего не оставалось, как смириться и, набравшись терпения, ждать, когда он сделает свой выбор. Его имя в титрах и его сюжет стоили того, чтобы они шли на компромисс.
— Не подходит, не подходит, не подходит. Слишком стара для роли.
Этими словами он забраковал очередную кандидатку.
— Стара? Но ей всего двадцать лет, Габриэле!
— Тогда придется обозначить в титрах год ее рождения. Иначе откуда публике знать, что ей всего двадцать лет? Вызывай следующую.
У следующей претендентки на роль был неплохой голос и абсолютный слух, чем она и решила блеснуть, исполнив популярный шлягер под аккомпанемент гитары.
— Я, наверное, ошибся адресом. Шел на кинопробу — а попал на конкурс певческих дарований.
— Она изобразила свою любимую певицу, Габриэле, — пояснил продюсер. — И ведь согласись, она…
— У нее диплом об окончании консерватории — угадал? Кстати, что это за певица, если не секрет?
Продюсер назвал имя одной из известнейших эстрадных певиц.
— Ни за что бы не догадался! Правда, я не очень большой знаток итальянской эстрады. Что ж, скажите ей, чтобы приберегла свои силы для следующего Сан-Ремо — я писал сценарий не для мюзикла, а для обычного фильма. Кто там у тебя на очереди?
На следующей кандидатке было светлое воздушное платье, похожее на балетную пачку. У нее были очень красивые ноги — просто загляденье.
— А эта будет изображать свою любимую балерину, — пробормотал Габриэле, переводя взгляд с длинных, стройных ног девушки на ее по-кукольному хорошенькое личико. — Надеюсь, Карла Фраччи[3] не заметит моего исчезновения…
Воспользовавшись тем, что девушка не смотрела в его сторону, он встал со своего кресла в глубине зала и, стараясь не привлекать к себе внимания, пошел к выходу.
Выйдя из просмотрового зала, Габриэле направился в бар освежить горло и переброситься парой слов с барменшей. Это вошло у него в привычку, стало традицией. Рената бы обиделась, если бы узнала, что он был на студии и не зашел к ней.
Пока Рената смешивала его коктейль из киви, он наблюдал за ее руками. Его всегда завораживали движения ее рук. Рената делала свою работу невероятно быстро — но ее руки двигались так плавно, так грациозно, что это создавало впечатление замедленной съемки. Кошачья мягкость ее движений обманывала глаз — наблюдая за этой видимой медлительностью, ты был удивлен, когда через несколько секунд заказанный тобой напиток был готов.
Он знал прикосновение этих рук. И знал, что никогда не забудет того, что чувствовал при их прикосновении, хоть и никогда не будет сожалеть, что этого больше не повторится. Прошло уже много времени с тех пор, как он и Рената расстались. Но они до сих пор были друзьями.
Габриэле всегда удавалось сохранить дружеские отношения с женщинами, которые у него были, — быть может, потому, что к каждой из них он относился искренне, и женщина чувствовала это. А когда они расставались, это происходило как-то само собой, по обоюдному согласию и от взаимной усталости. Обычно женщины уставали от него быстрее, чем он от них. Какая-то из женщин сказала ему однажды, что он очень требователен и это изнуряет… Но если он был требователен к женщинам, то чего же он от них требовал? Он не знал этого. В самом деле не знал.
Он не помнил, чтобы когда-нибудь бросал женщин — разве что в ранней юности. Он вовсе не был тем, кого принято называть «однолюбом», но это еще не значило, что он не был способен любить искренне. Он любил каждую из своих женщин так, как будто она — единственная женщина в его жизни. Пока он был с ней, для него существовала лишь она — он забывал о прошлом, он не думал о будущем. Других женщин он просто не замечал… Его ли это вина, если его любовь была огромным, огромным домом, с таким количеством комнат, что — он был в этом уверен — ему не хватит целой жизни, чтобы их пересчитать? Любимая им на данный момент женщина занимала лишь малую часть этого дома. Пусть и этой малой части было много — больше, чем ей было нужно, и, может, больше, чем любой другой мужчина смог бы ей дать. А когда любовь проходила, он вовсе не выгонял женщину из той части дома, где она обитала, — он просто шел обследовать другие комнаты… Он не помнил, чтобы когда-нибудь любовь поглощала все его чувства и мысли. Наверное, он был просто неспособен отдаваться безраздельно любви.
Он не был скептиком, но опыт научил его, что ничто в его жизни не длится вечно. Он не знал причины своего непостоянства, тем более не мог объяснить этого женщинам. Но они и не требовали объяснений — они понимали. Может, они знали заранее тот ответ, которого не мог найти он, улавливали каким-то чисто женским чутьем самую суть его преходящей любви. Каждая женщина знает что-то непостижимое и неведомое для мужчины. Самой простой и нехитрой из женщин известен какой-то секрет, который никогда не раскроется для самого умного из мужчин. Он часто видел этот секрет в глазах женщин, которых знал, но так и не сумел его разгадать — и был рад, что не разгадал. Он очень любил женские глаза за их неразгаданный секрет.
Рената капнула в его коктейль джина и, поставив бокал на стойку, подняла на него смеющиеся зеленые глаза.
— Любуешься?
Она взглянула на него только сейчас — но знала, что все это время он смотрел на ее руки. Она всегда чувствовала его взгляд.
— Любуюсь, — признался он. — Ты сама прекрасно знаешь, Рената, что у тебя очень выразительные руки… Кстати, я только что видел девушку с очень выразительными ногами.
— Ну и? Взял ее на роль?
Она уже знала, что ответ будет отрицательным. Она, конечно, поняла по его лицу, что он еще не нашел той, которую ищет. На этот раз выбор исполнительницы главной роли затянулся как никогда — в последние недели этот вопрос стал привычной шуткой Ренаты.
— Моя героиня не балерина, — ответил он. — И даже если бы она была балериной… У балерин тоже бывают лица — иногда.
Рената смеялась.
— А еще я видел, точнее, слышал, девушку с очень выразительным голосом, — продолжал он, потягивая через соломинку коктейль. — Она чудесно пела, и когда она говорила, это тоже получалось у нее очень красиво. К сожалению, на этом все и заканчивалось. А еще была девушка с чудесными глазами. И она умела играть — но только глазами… Знаешь, что я подумал, Рената? Если бы я мог, вот как ты смешиваешь коктейли, взять и смешать этих девушек — этих и еще многих других. Взять у каждой из них то, что мне нравится, и соединить в одной. Как ты думаешь, что бы из этого получилось?
Рената обернулась от мойки, где полоскала стаканы, и с улыбкой посмотрела на него.
— Я думаю, получилось бы что-то взрывчатое — скорее химическое соединение, чем коктейль. Зная твои вкусы… Тебе ведь всегда нравится в женщинах то, что взрывается. Или я не права?
Он рассмеялся. Рената была права.
— Я и ищу что-то взрывчатое, Рената, — ответил он. — Ты очень правильно выразилась. Я в самом деле ищу девушку, которая пришла бы — и взорвалась. Пусть она не будет очень красива. И пусть она будет ноль как актриса. Я бы даже не стал ей указывать, как играть — и режиссеру запретил бы вмешиваться. Пусть делает, как знает — лишь бы продолжала взрываться на экране, то есть перед камерой. И чтобы все время оставалась самой собой… Эти девушки, — он сделал жест в сторону просмотрового зала, — они даже не знают, кто они такие. Они ничего не знают о себе, кроме того, что они актрисы. За ужимками и дипломами, да еще под килограммом грима, их самих даже не видно.
— Так поищи среди непрофессионалок, если актрисы тебя не устраивают, — подсказала Рената.
— Но ты же сама помнишь, сколько раз…
Сколько раз он искал своих героинь среди непрофессиональных актрис! Скольких «девушек с улицы» он пересмотрел и переслушал в поисках чего-то, чего недоставало профессионалкам… И иногда в них это было. В некоторых девушках он находил ту непосредственность, ту свежесть, что искал. Но когда девушек ставили перед камерой, они теряли это — это, а заодно и самих себя. Они просто забывали обо всем, кроме того, что их снимают, и ничто не могло помочь им вспомнить. И он прекрасно их понимал, он бы и сам, наверное, растерялся на их месте. Так уж камера влияет на человека. Мы привыкли ко взглядам окружающих, то есть других людей. А взгляд человека, пусть даже самый беспристрастный взгляд, всегда в какой-то мере субъективен — невозможно быть полностью объективным к себе подобному. Вполне естественно, что ты чувствуешь себя неловко под беспощадно-объективным взглядом камеры. Профессионалы, те по крайней мере привыкли к камере, для них присутствие камеры в порядке вещей. Но профессионалы — это всегда в некотором смысле суррогат. Жаль, что в школе актерского мастерства студентов не учат играть самих себя…
— Раз на раз не приходится, — сказала Рената. — Чем больше ищешь, тем больше шансов найти, — и ведь это, кажется, твои слова.
— Банальнейшая из истин.
— Истина, однако. Я бы на твоем месте расставила сети повсюду.
— И получится, как… — Он задумчиво улыбнулся, глядя в свой бокал, где кубики льда медленно таяли в светло-зеленой жидкости. — Получится, как в той сказке о рыбаке. Он расставил сети — и поймал русалку. Она была красивая. Она была особенная. И она любила его, очень сильно любила. Но — здесь было одно «но» — она не умела ходить… Что ж, она научилась ходить. Выбросила плавники и стала обитательницей суши — а все ради него, ради рыбака. — Он некоторое время молчал, играя кубиками льда, потом продолжил: — И что же ты думаешь, Рената? Однажды рыбак ушел в море — и не вернулся. Утонул, наверное. Хотя — кто знает? — может, встретил другую русалку… Так вот, наша русалочка — теперь женщина — бросилась в море, чтобы быть с ним. И утонула.
Он замолчал, и Рената посмотрела на него в недоумении, догадываясь о скрытом смысле, вложенном им в сказку, но не совсем постигая этот смысл. Габриэле не вкладывал никакого смысла в сказку, по крайней мере, не собирался вкладывать. Он даже не знал, почему вдруг эта сказка пришла ему на ум — скорее всего, по чисто словесной ассоциации с фразой Ренаты «расставить сети».
— Ее сгубило то, что она была особенная? — попробовала угадать Рената, вспомнив, что он сделал ударение на этом слове. — Ты это хотел сказать?
Он пожал плечами.
— Не знаю я, что ее сгубило. Хотя… Я думаю, ее сгубило то, что она не умела плавать. Если бы она родилась женщиной, она бы, может, научилась. Но она была прирожденной русалкой, и вода была ее стихией — пока у нее были плавники. Без плавников она была беспомощна… Не надо было их выбрасывать. И ведь никто не заставлял ее их выбрасывать — а она взяла да и выбросила. Очень непредусмотрительная русалка, — он покачал головой. — Я с детства люблю эту сказку, Рената.
Рената улыбнулась, опять не улавливая хода его мыслей.
— Так напиши киносюжет на ее основе, — сказала она.
Он рассмеялся.
— Издеваешься? Кто же у меня купит такой сюжет? Они ведь ждут счастливого конца — по крайней мере, от меня. Для трагических фильмов у них есть другие авторы. Каждому свое, Рената. Один король не может царствовать в двух королевствах. — Он допил коктейль и посмотрел на часы. — Тебе пора закрываться на обед. Не буду тебя задерживать.
— Я не спешу, Габриэле…
Но он уже слез с табурета и шел к выходу.
— У меня тоже дела, Рената. Я, наверное, послушаюсь твоего совета — пойду распоряжусь, чтобы расставляли сети.
Вероника шла под ослепительным палящим солнцем, безучастно наблюдая, как лица, краски и солнечные блики мелькают вокруг нее. Шум машин, обрывки разговоров, звяканье посуды, доносящиеся из распахнутых окон ресторанов и пиццерий, — все это, наверное, называлось жизнью… Но какая жизнь может быть у мертвого города? Рим был мертвым городом. Город, у которого так много истории, не может быть живым. История — это камни, обломки угасших цивилизаций. Среди обломков ты и сам чувствуешь себя обломком.
Может, она и была обломком — обломком какого-то далекого, не познанного даже ею самой прошлого. Может, в ней сейчас жизни было не больше, чем вот в этом сухом фонтане посреди площади или в том старинном дворце с облупившейся штукатуркой и полуразрушенными скульптурами на крыше. Лучше нью-йоркские небоскребы, если уж на то пошло. Конечно, мало красоты в стекле и бетоне, но это, по крайней мере, сегодняшний день. Небоскребы не вызывают у тебя ощущения чего-то вчерашнего, чего-то «бывшего в употреблении», как исторические памятники этого так называемого «вечного города». Вечный город! Если Рим — вечный город, тогда вечность — это смерть.
Глупое слово «вечность». И глуп был тот, кто его изобрел. Наверняка он не видел дальше порога собственного дома.
Зачем она ездила на эти раскопки? Она поехала в Пьянуру[4], чтобы дотронуться до жизни — до той жизни, которую она всегда знала, до той, что всегда была рядом… До самой живой жизни. И во что превратилась эта жизнь? В груду изъеденных червями и временем костей некогда умершего динозавра! Проклятые, проклятые раскопки. До вчерашнего дня она думала о них как о живых, радуясь тому, что они когда-то жили — жили там, у самых истоков времени, где ей самой тоже очень бы хотелось оказаться. Она как-то не задумывалась над тем, что их уже больше нет. Теперь все было наоборот. Боже, как бы она хотела забыть то, что видела вчера!
Когда кости динозавра достали из ямы, она расплакалась прямо на глазах у всех, бросилась на чью-то грудь и разревелась как последняя идиотка перед целым сборищем народа. А потом сбежала оттуда. Сбежала, потому что не могла этого вынести. Проклятая палеонтология. И как только она могла изучать эту самую мертвую из наук? Как она могла не догадаться раньше, что раскапывать их останки — это то же самое, что присутствовать на их похоронах?
В детстве она читала о них книги — интересные книги с красочными иллюстрациями. Только они были красивее всякой иллюстрации. И ей хотелось узнать о них как можно больше — ей казалось, чем больше она о них узнает, тем живее они станут. А потом кто-то сказал ей, что есть специальная наука, которая занимается ими. Палеонтология. Она решила, что, когда вырастет, будет изучать эту науку.
Теперь ей оставался год до защиты диплома. Но теперь она знала, что никогда не защитит этот диплом. Руководить раскопками — и чтобы все было опять, как вчера? Только не это! Она пошла по ложному пути, спутав жизнь с наукой. Науку изобрели люди, а людей еще не было и в помине, когда жили они. Мама, кстати, всегда говорила ей, что наука — неподходящее занятие для женщины, тем более для красивой женщины. Но ведь мама не знала, почему она изучала палеонтологию. Мама не знала о ее снах. Никто не знал о них.
Интересно, как отнесутся родители к ее решению послать ко всем чертям науку за год до защиты диплома? Удивятся, конечно. Но вряд ли огорчатся. Они всегда говорили ей: «Делай как знаешь», никогда ни к чему ее не принуждали, И они были очень удивлены, что она, такая непоседливая и нетерпеливая во всем остальном, была столь терпелива и усидчива, когда дело касалось ее науки… Надо обязательно позвонить домой сегодня вечером, а то отец и мама будут волноваться. Она не нашла в себе сил позвонить им вчера. Они еще не знали, что она сбежала с раскопок.
Но что она будет теперь делать в жизни? Какую профессию выберет? Она ведь ровно ничего не умела делать — и ровно ничего не интересовало ее в профессиональном смысле, кроме того, что перестало интересовать ее ровно двадцать четыре часа назад. Конечно, она могла бы работать на фирме у отца — отец бы быстро обучил ее всему необходимому и был бы очень рад, что она пошла по его стопам. Она была единственным ребенком в семье, и отец уже не раз сокрушался по поводу того, что когда-то ему придется передавать руководство фирмы чужому человеку.
Но это так скучно — руководить фирмой по производству зеркал! Заказы, поставки, оптовики, новые технологии… Зеркала для стен, зеркала в рамке и без рамки, зеркала для шкафов и для шифоньеров, для ванных комнат и для туалетных столиков — полный ассортимент, выбирайте на вкус… Зеркала интересовали Веронику меньше всего на свете, за тем единственным — но далеко не редким — исключением, когда они отражали ее саму. Во весь рост, или до пояса, или только лицо — в нарядном платье, в джинсах, в домашнем халате или вообще без ничего — все это было одинаково интересно.
Папина фирма — это скучно. Но ничего не делать — это тоже скучно. Она привыкла иметь какой-то определенный интерес, определенную цель в жизни. А теперь, когда ни интереса, ни цели больше нет — что же теперь?
Что же теперь, когда они из живых превратились в мертвых и их мир навсегда закрылся для нее?
Надо постараться не думать об этом. Может, если она очень постарается, ей удастся забыть останки того динозавра — и, может, они еще вернутся…
Вдали виднелся собор святого Петра. Площадь перед собором кишела людьми в шортах и с фотоаппаратами на шее — наверняка ее соотечественники. И что они только нашли в этих камнях? Так уж устроен человек: он просто не может прожить без обломков чего-то древнего. Издержки интеллекта, наверное. Американцы, не имея обломков у себя дома, едут на край света, чтобы посмотреть на них. Вероника не только не разделяла пристрастия к туризму, которым славилась ее нация, — она, напротив, была рада, что принадлежит к нации с такой молодой — юной — историей. Можно сказать, совсем без истории.
И что только принесло ее в этот Рим?
Веронику принесло в Рим не что иное, как поезд. Когда она приехала на вокзал в Неаполь, оказалось, что ближайший поезд отходит в Рим. Конечно, она могла бы не ехать до конечного пункта, а высадиться где-нибудь по пути, она и в самом деле подумывала об этом, но потом все-таки решила, что в большом городе проще сориентироваться (найти приличную гостиницу и так далее), чем в каком-то незнакомом захолустье. Тем более послезавтра ей все равно вылетать из Рима.
Может, поменять билет и вылететь сегодня? Она так соскучилась по родителям, особенно по маме! У нее сразу же станет легче на душе, когда она увидит маму. Если она вылетит из Рима сегодня вечером, то прилетит домой еще засветло — наверстает на обратном пути те шесть часов, что потеряла, летя с запада на восток… Хотя, наверное, ей все-таки лучше побыть одной эти два дня, прийти в себя после вчерашнего. Она сейчас в таком состоянии, что вполне может разрыдаться при виде мамы — разреветься, как вчера на раскопках, только на этот раз от радости. Нет, не надо больше слез. Слезы — это что-то нездоровое, проявление слабости и неуравновешенности. Ей уже и так стыдно за вчерашнее.
Солнце было просто невыносимым. Оно слепило ее, и ей все время приходилось щуриться. От этого вокруг глаз появляются морщины… Она забыла темные очки в гостинице — не возвращаться же за ними? Если бы по дороге попалась оптика, она могла бы купить очки. Вероника обвела взглядом вывески маленьких лавочек справа и слева от нее, но оптики среди них, как назло, не оказалось.
Магазины уже начали закрываться — близилось обеденное время. Скоро на улицах станет совсем пустынно и спокойно, и никто не будет приставать. У итальянских мужчин есть одна очень дурная черта: они просто неспособны оставить без внимания красивую девушку с «нездешней» наружностью, гуляющую по улицам в одиночестве. И если бы они просто глазели на нее, все было бы в порядке. Веронике вовсе не было неприятно, когда на нее смотрят, скорее наоборот. Но ведь они лезли знакомиться! Она уже ответила как следует нескольким таким назойливым поклонникам. К счастью, она довольно свободно владела итальянским языком в целом и итальянскими бранными словами в частности. Первому ее обучила между делом мама — для мамы итальянский был почти как родной, последних же она успела нахвататься за свое недолгое пребывание на раскопках от группы неаполитанских студентов. Интересно, что эти ребята подумали о ней, когда она расплакалась прямо при всех, а потом исчезла? Наверное, решили, что у нее не все в порядке с мозгами.
Вероника вытерла со лба пот и перешла на теневую сторону улицы. Солнце раздражало ее все больше и больше. Вообще она любила солнце, но сегодня оно было каким-то неприятным. Оно скорее жгло, чем грело, и было каким-то бесцветным и невыносимо ярким — космический прожектор, зажженный специально для того, чтобы следить за ней.
Ну и пусть себе следят. Она все равно будет бродить по улицам, пока не подкосятся ноги. Сейчас у нее лишь одна цель — довести себя до состояния полного физического изнеможения. Физическая усталость — самое лучшее лекарство от неприятных мыслей. Когда у тебя болит каждый мускул и ноет каждая косточка, ты просто не способен думать о чем бы то ни было, кроме горячей ванны и свежей постели. Конечно, ей понадобится много времени, чтобы довести себя до такого состояния — Вероника регулярно занималась спортом и с легкостью переносила физические нагрузки. Зато с каким удовольствием она плюхнется в горячую ванну у себя в номере, а потом задернет шторы, если к тому времени еще не стемнеет, и растянется среди прохладных простыней! Потребности хомо сапиенс на самом деле предельно просты — нам только кажется иногда, что нам хочется Бог знает чего.
Улицы опустели, магазины закрылись, в воздухе повисло сонное молчание итальянской сиесты. Теперь она была совсем одна в белой солнечной пустыне… Нет, она была не одна. Какой-то тип, праздно стоящий в открытом подъезде, нехорошо поглядывал в ее сторону. Когда она поравнялась с подъездом, «тип» отделился от него и последовал за ней. Она ускорила шаг и свернула в соседний переулок. «Синьорина, красивая синьорина!» — неслось ей вдогонку, но она уже была далеко.
Переулок вывел ее на какую-то широкую шумную улицу. Ужасно хотелось пить, но поблизости не было никакого бара. Ища спасения от жажды, она купила клубничное мороженое. Но у мороженого оказался какой-то неприятный вкус — как будто клубника была гнилая. Она решила выбросить его и оглядывалась в поисках урны, когда кто-то схватил ее за локоть.
Нахальный итальянец заменил бы Веронике урну, если бы он не оказался проворнее ее и не отвел бы ее занесенную с мороженым руку. Мороженое, описав замысловатую дугу в воздухе, расплющилось на противоположном тротуаре.
— Я хочу пригласить тебя на кинопробу, — сказал итальянец.
А как же, они всегда приглашали на кинопробу либо обещали сделать тебя топ-моделью или манекенщицей… Вероника резко высвободила локоть и открыла было рот, чтобы сказать мужчине пару ласковых по-итальянски, когда тот достал из внутреннего кармана пиджака какой-то документ и раскрыл его перед ней.
Документ оказался удостоверением работника киностудии. При фотографии и печати — кажется, все как надо.
— Ты правильно делаешь, что не доверяешь, — сказал работник киностудии, держа раскрытое удостоверение перед Вероникой. — Красивая девушка должна быть недоверчивой. Но теперь-то веришь?
Вероника кивнула.
— Что это за проба? — безразлично осведомилась она.
— Я же сказал тебе — кинопроба, — ответил работник киностудии, отмечая про себя сильный иностранный акцент девушки. Американский скорее всего. — Если пройдешь пробу, будешь сниматься в кино. — Он достал из кармана карточку с координатами киностудии и протянул ей. — Здесь адрес и как проехать. Покажешь ее на входе, чтобы тебя пропустили. Проба начинается сегодня в три… Кстати, ты ориентируешься в Риме?
— Не очень. — Она вертела карточку в руках, машинально загибая ее уголки. — Но найду, если захочу.
— Что это значит — если захочешь? — Работника киностудии, привыкшего к неизменному энтузиазму, которым девушки встречали приглашение на пробу, начинало сердить полное отсутствие интереса у этой иностранки. — Изволь появиться в три на студии.
— Что это значит — изволь появиться? — ответила девушка в тон ему, однако спрятала карточку в карман джинсов. — Я, кажется, никому ничем не обязана.
Это заявление вконец вывело из себя мужчину.
— Хочешь ты или нет сниматься в кино? — взорвался он.
Девушка презрительно повела плечами.
— Подумаешь, велика честь — сняться в каком-то вшивом эпизоде!
Работник киностудии не верил собственным ушам. «Вшивый эпизод»! Где это видано, чтобы девушка, которой предлагают сниматься в кино, отвечала в подобном тоне? Даже если бы речь в самом деле шла об эпизоде — любая девушка многое бы отдала, чтобы появиться на экране пусть хоть на несколько минут. Он всегда считал, что это правило не имеет исключений. Что ж, если эту синеглазую мисс не интересует кино, пусть она катится ко всем чертям.
Но вместо того, чтобы послать ее ко всем чертям, работник киностудии продолжал смотреть на девушку, поражаясь чистоте черт и переменчивости выражений ее лица. Ее лицо не переставало жить ни на минуту — как будто она постоянно разыгрывала какой-то спектакль сама с собой. Наверное, эта подвижность ее лица и бросилась ему в глаза в первую очередь, когда он заметил ее у прилавка с мороженым. И еще у ее лица было какое-то почти магнетическое свойство. Оно притягивало глаза — и, притянув, уже не отпускало. Если ты пытался отвести взгляд, тебе сразу же хотелось посмотреть на него вновь. Даже не хотелось: ты просто нуждался в этом.
Работник киностудии вовсе не собирался, что называется, «увиваться» за девушкой — он только что женился и был искренне влюблен в свою молодую супругу. Но сейчас он поймал себя на мысли, что ему будет очень жаль, если девушка исчезнет и не появится на пробе и ему больше никогда не доведется увидеть ее чудесное изменчивое лицо. «Она знает себе цену, — подумал он. — Такие, как она, не играют в эпизодах».
— Это не эпизод, — сказал он девушке. — Думаешь, меня поставили бы дежурить на улице, если бы они искали статистку? Статисток у них и так хоть отбавляй — девчонки сами приходят на студию и просятся на эпизоды. — Он умолк, опять залюбовавшись ее лицом. Девушка выжидающе смотрела на него, и дерзость в ее взгляде постепенно сменялась самым неподдельным, почти детским любопытством. — Они ищут исполнительницу для главной роли. И этой исполнительницей можешь стать ты, если понравишься кому надо.
— Кому надо? — Она вопросительно приподняла брови. — То есть режиссеру? Или отборочной комиссии — или как там это у вас называется?
— Это не совсем так… Хотя, конечно, будет и режиссер, и отборочная комиссия — как же без них? Но решают все-таки не они.
— Кто же тогда? Продюсер? — любопытствовала девушка. — Но мне всегда казалось, что в кино…
— В кино обычно решает режиссер, — закончил за нее работник киностудии. — Обычно. Но у нас, понимаешь ли, все не как у людей… Впрочем, это не имеет значения. — Он посмотрел на часы. — Уже второй час. Если хочешь, я могу подбросить тебя на студию — подождешь там. Моя смена, правда, еще не закончилась, но мне надоело жариться на солнцепеке. Думаю, они простят мне, что я снялся с места раньше времени, — я все-таки нашел сегодня кое-что.
Габриэле сидел в подсобном помещении и устало наблюдал по видео за ходом пробы. В последние дни он больше не присутствовал в просмотровом зале — ему наскучило ловить на себе вопросительно-умоляющие взгляды конкуренток. Все они тем либо иным образом узнавали, кто он такой, и понимали, что решающее слово за ним. А дилетантки жаждали заполучить роль намного сильнее, чем профессиональные актрисы, что было вполне понятно.
С приходом так называемых «девушек с улицы» просмотр профессиональных актрис был на некоторое время приостановлен. Но мало что изменилось. «Девушки с улицы» — те из них, что не терялись перед камерой, — кривлялись перед ней так же, как это делали до них профессионалки, только у них это получалось еще более безвкусно. Режиссер и его ассистенты остались верны своим методам. Помидорам, розовым кустам и обезьянам не было конца. Были еще и певицы, танцовщицы, принцессы, злые колдуньи и разные другие персонажи из артистического и сказочного мира. Чем больше он наблюдал за этим зверинцем — или назвать его цирковым представлением? — тем больше склонялся в сторону профессиональных актрис. Глупая затея искать свою героиню среди дилетанток.
Габриэле зевнул и полез в карман за сигаретами. Можно бы и пойти в бар освежить горло и поболтать с Ренатой — все равно, если вдруг появится что-то интересное, его позовут. Впрочем, откуда взяться чему-то интересному?
Ему никак не удавалось закурить — зажигалка почему-то капризничала, хоть и была еще совсем полной. Раздраженный до предела, он отшвырнул ее в сторону и встал, собравшись идти в бар за спичками… Вдруг что-то на экране телевизора привлекло его внимание.
— Я клоун, — сказала девушка, стоящая посреди помоста, и обвела взглядом своих зрителей. — Клоун, поняли? — ее голос звучал вызывающе. — Хотя какая разница, клоун я, или акробатка, или укротительница львов? — Она пожала плечами, как будто решая сама с собой проблему своей принадлежности к артистам цирковой сцены. — По-моему, это не имеет никакого значения. Главное — это чтобы вы взяли меня на роль. Не потому, что этого хочу я. Конечно, мне бы тоже очень хотелось сыграть эту роль, но дело все-таки не в этом. — Она сделала значительную паузу, как будто желая привлечь особое внимание к своим последующим словам, потом заявила самым что ни на есть естественным тоном: — Понимаете, мне почему-то кажется, что этому фильму никак не обойтись без меня…
— Кто ты? Кто ты такая? — Он тряс ее, схватив за плечи.
Когда она подняла на него торжествующие блестящие глаза, он понял, что, вбежав сам не помня как в зал и очутившись на сцене рядом с ней, он просто-напросто последовал ее приказу. Она сказала, что этому фильму без нее не обойтись — и ему даже не пришло в голову усомниться в этом.
— Кто ты? — повторил он.
— Я уже представилась, — ответила она. — Ты разве не слышал?
— Я не слышал, — признался он.
— Тогда где же ты был? И, кстати, кто такой ты?
— Я спросил, кто ты такая. Сейчас вопросы задаю я.
Он сильнее сжал ее плечи — и сразу же отпустил, заметив, что она слегка поморщилась, как будто от боли.
— Я Вероника, — произнесла она по-детски чистым, солнечным голосом. Казалось, сама только что сделала это открытие и безумно рада тому, что она не кто иная, а Вероника. И даже не подумала добавить свою фамилию, как будто она — единственная Вероника на этом свете. — А ты что, подумал, я клоун?
Он расхохотался.
— Все, что угодно, только не клоун. Ты абсолютно не похожа на клоуна.
— Очень жаль, — она вздохнула с притворным разочарованием. — Я так старалась!
— Почему ты сказала, что хочешь сыграть эту роль? — спросил он. — Ты ведь не можешь знать, что это за роль.
— Я и не знаю, что это за роль, — согласилась она. — Но мне почему-то захотелось ее сыграть.
— Хочешь знать, кто написал эту роль?
— Кто?
— Тот же, кто решает, брать тебя на роль или нет.
— А кто решает?
— Я.
Ее ресницы взметнулись вверх, и глаза заблестели еще сильнее.
— Ты возьмешь меня на роль? — моментально прореагировала она.
Он наклонил голову, вглядываясь в ее по-дерзки красивые черты.
— Я думаю, этому фильму никак не обойтись без тебя, — медленно проговорил он.
Она вдруг резко повернулась в сторону.
— Он взял меня на роль! — радостно объявила она, обращаясь к камере.
Только сейчас он понял, что все это время съемка продолжалась.
— И тогда я решила, что ни за что на свете не стану палеонтологом.
Этими словами Вероника завершила свой рассказ о раскопках и, допив кока-колу, спрыгнула с мраморного края бассейна, и поплыла в прозрачной голубоватой воде. Габриэле некоторое время наблюдал, как ее гибкое, грациозное тело ритмично движется под самой поверхностью воды, подернутой легкой рябью, потом отставил в сторону бокал и последовал за ней.
— А тут как раз подвернулась кинопроба, — сказал он, плывя рядом с ней. — Что называется, свалилась с неба… Я рад за тебя, Вероника, за фильм, конечно, тоже. Наверное, прежде всего за фильм.
Она легла на спину, и ее длинные волосы расплылись темным полукругом вокруг ее головы, потом перевернулась на бок.
— Боюсь, еще рано радоваться, — сказала она, но в ее голосе не было и тени неуверенности. — Я никогда в жизни не играла и вообще абсолютно не умею имитировать, перевоплощаться и так далее. Я просто не представляю, как буду играть твою героиню.
Он рассмеялся, вспомнив ее «имитацию» клоуна.
— Моя героиня тоже не умеет перевоплощаться, — сказал он. — Она просто красивая девушка с ярким характером и умеет делать лишь одно: быть самой собой. Но она умеет делать это так красиво, что этого вполне достаточно. Зачем ей перевоплощаться? — Они доплыли до противоположного края бассейна. Он взобрался на лесенку и протянул ей обе руки, помогая вылезти из воды. — Кстати, у моей героини нет никакой профессии, — продолжал он. — Я просто не смог придумать профессию для нее. Я решил, что она, наверное, еще учится в школе — потому и искал очень молодую девушку.
— У меня далеко не школьный возраст, Габриэле, — сказала Вероника, обертываясь ярко-розовым махровым полотенцем, которое он набросил ей на плечи. — Люди не учатся в школе в двадцать четыре года — или я ошибаюсь?
Он внимательно посмотрел на нее. Во время пробы, наблюдая за ней через экран телевизора, он мог вполне допустить, что ей уже исполнилось двадцать — очень юные девушки не держатся так уверенно. Но сейчас, вблизи, с мокрыми волосами, беспорядочно и красиво разбросанными по плечам, и с капельками воды на щеках и ресницах, она казалась ему совсем ребенком. И кожа у нее была восхитительно чистой, как у ребенка, с той лишь разницей, что у детей обычно румяные щеки, а на ее щеках не было и намека на румянец. Но ее бледность нельзя было назвать нездоровой — скорее это была даже не бледность, а почти прозрачная белизна мрамора. Гример позаботился о том, чтобы придать ее щекам немного цвета.
— Вероника, ты должна помочь мне разрешить очень сложную проблему, — серьезно сказал он.
Она удивленно приподняла брови.
— Я заметил, Вероника, что женщинам обычно приятно, когда им говорят, что они выглядят моложе своих лет. А дети, наоборот, обижаются. Как мне поступить с тобой?
Она расхохоталась и плюхнулась в шезлонг.
— Значит, мне повезло, что твоя героиня еще учится в школе, — сказала она. — Иначе ты бы не взял меня на роль, так ведь?
Вытянувшись в шезлонге и сомкнув руки за головой, она смотрела на него снизу вверх вопрошающе-смеющимися глазами. Он пожал плечами, оставив без ответа ее вопрос, и опустился в шезлонг рядом с ней, предварительно подвинув его так, чтобы было удобно смотреть на нее.
— Раз уж речь зашла о везении, Вероника, — я думаю, сегодня повезло всем. Ты нашла новую работу, а кинематограф нашел новую актрису. — Он разглядывал ее лицо, как-то по-новому красивое в сгущающихся сумерках. Ее черты были как будто специально задуманы для игры света и тени, для всех тех световых и цветовых эффектов, которыми славится современный кинематограф — казалось, они всякий раз рождаются заново при любом световом изменении. — Везение, кстати, состоит всего лишь из двух элементов: попасть в определенное место и попасть туда в определенное время, — продолжал он. — Что и случилось с тобой сегодня. Ты попала в наш город чисто случайно и чисто случайно оказалась на одной из тех улиц, по которым мы разослали наших людей в поисках… — Он чуть не сказал «тебя». — В поисках исполнительницы для главной роли. И, как видишь, все разрешилось ко всеобщей радости и удовольствию.
Она замотала головой.
— Этих элементов не два, Габриэле, — возразила она. — Ты забыл о третьем — а он, мне кажется, самый главный.
— Что же это за элемент?
В ее глазах засверкали искорки торжества.
— Понравиться кому надо, — сказала она тихо, но очень отчетливо.
— Понравиться кому надо? — Он поначалу не понял, потом, поняв, рассмеялся. — То есть мне?
Он даже не задумался над тем, что он в самом деле остановил свой выбор на ней, потому что она ему понравилась. Выбрать ее было для него естественным, как бы само собой разумеющимся.
— Тебе, — она кивнула. — Только тогда я еще не знала, что это ты.
— Тогда?
— Когда меня остановили на улице. Тот парень, что остановил меня, именно так и выразился: «Тебя возьмут на роль, если ты понравишься кому надо». И он сказал, что это не режиссер, и не отборочная комиссия, и даже не продюсер, но не захотел говорить, кто это такой. Я просто умирала от любопытства, что же это за загадочная личность, которой я должна понравиться?..
— И «загадочная личность» оказалась не кем иным, как автором сценария, — подхватил он. — Скажи, тебя удивляет, что всем этим делом заправляю я, а не режиссерская группа и даже не спонсоры?
— Я не вижу в этом ничего удивительного, даже наоборот — мне это кажется очень логичным, — ответила она. — Ведь фильм начинается с сюжета. Кому же, как не автору сценария, быть самым главным?
Он улыбнулся.
— Я рад, что ты считаешь это нормальным. Обычно актерам трудно привыкнуть к тому, что ими управляет сценарист. Это идет вразрез с традициями кинематографа.
— Для меня традиции кинематографа не значат ровно ничего. Не забывай, что я никогда не снималась в кино. И вообще я терпеть не могу всякие традиции, устои и так далее — ненавижу делать как принято.
Он незаметно для самого себя потянулся к ее руке.
— Ты это, по-моему, уже доказала, — сказал он, сжимая ее пальцы. — Ты вела себя просто великолепно на пробе. Набросилась на них, как самая настоящая укротительница львов. Не хватало только, чтобы ты им сказала: «Если не возьмете меня на роль, вам же будет хуже». — Он отпустил ее руку. — Мне это безумно понравилось, Вероника.
— Ты работаешь с актерами? — спросила она. — Я имею в виду, говоришь им, как они должны играть и так далее?
— Никогда. Я просто не умею работать с ними. Если бы я умел, я бы, скорее всего, ставил фильмы сам. Быть постановщиком фильма — это, наверное, очень интересно. Но… Понимаешь, я знаю, как они должны играть, но не имею ни малейшего представления, как им это объяснить. А если я иногда и пытаюсь им что-то объяснить, они все равно меня не понимают… Режиссера они понимают с полуслова. Я обычно излагаю в общих чертах режиссеру, чего я хочу от того или иного актера или актрисы, и он передает им это на более доступном языке. Режиссер — он как бы мой переводчик, понимаешь?
Она подалась вперед в шезлонге и, опершись локтями о колени и положив подбородок на сомкнутые руки, внимательно посмотрела на него:
— И что ты скажешь своему переводчику насчет меня? Какие указания отдашь на мой счет?
— На твой счет я отдам лишь одно указание, Вероника: чтобы поменьше к тебе лезли. Я не хочу, чтобы они обучали тебя их киношным трюкам. Это может испортить в тебе самое главное.
Она облегченно вздохнула и откинулась назад.
— И в этом мне тоже повезло, — сказала она. — Терпеть не могу, когда мне указывают, как делать. — И добавила чуть тише, глядя на него из-под полуопущенных ресниц: — Я, наверное, очень везучая, Габриэле.
— Я, кстати, тоже везучий, — сказал он. — Знаешь, я всегда задавался вопросом, что делает одного человека везучим, а другого неудачником.
— И что же ты решил?
— Я думаю, невезучих людей нет — каждый человек везучий изначально. Везение заложено в каждом из нас еще до того, как мы появляемся на свет, просто не всякий умеет им воспользоваться. Вся разница между везучим человеком и так называемым неудачником состоит в том, что везучий человек знает, где и когда ему появиться, а неудачник нет. Я уверен, Вероника, что для каждого из нас где-то что-то припасено — иначе рождаться на свет было бы сущим наказанием.
— Но тогда почему одни люди знают, куда и когда им прийти за этим, а другие нет? Ведь это что-то чисто подсознательное, согласись: человек не может додуматься до этого умом, даже самый умный из людей.
Он улыбнулся. Ему нравилось в ней ее желание докопаться до самой сути вопроса.
— Дело, наверное, не в уме, а в чувствительности, — предположил он. — В какой-то особой чувствительности, которая ведет человека по жизни. Может, это просто обостренное восприятие пространства и времени — и соответственно хорошо развитая способность ориентироваться…
Она сосредоточенно смотрела в сумеречное небо, на котором уже начинали проглядывать очертания полной луны. Она, казалось, искала ответ на какой-то очень важный вопрос.
— Чувство времени, — задумчиво повторила она, потом, как будто очнувшись, встряхнула головой и посмотрела прямо на него: — Я, кажется, поняла, Габриэле: это чувство музыкального ритма. Именно оно. Не случайно «чувство времени» и «чувство ритма» звучит абсолютно одинаково по-английски: timing. Вся суть заключается в том, чтобы настроиться на правильную волну.
Он смотрел на нее в изумлении. Ему казалось, она знает намного больше, чем он или кто-либо еще, о таких вещах, как везение, счастливая случайность, жизненное предназначение, — все то, что принято считать сверхъестественным, магическим, для нее было предельно ясно и объяснимо. И сейчас ему тоже все стало ясно. Ослепительная ясность разлилась в его мозгу, и вся его жизнь предстала перед ним в свете этого невероятно простого открытия. Тот путь, что он прошел в жизни, все то, что он сделал и чего достиг, наполнилось каким-то новым, не житейским, а логическим смыслом. Как будто какая-то нить протянулась сквозь все прожитые годы, объединяя их и подводя к единой цели. Он не мог найти определения этой только что открывшейся ему цели — она не имела ничего общего с теми целями, которые он ставил перед собой на том или ином этапе своей жизни. Да он и не искал ей определения. Ему было достаточно знать, что эта цель есть. И ведь он всегда знал, что эта цель есть, только не отдавал себе в этом отчета. Так же, как знал всегда, с тех самых пор, как появился на свет, что когда-то, в теплый и немного ветреный вечер, он будет сидеть возле бассейна с девушкой, обернутой в розовое полотенце, и в воздухе будет пахнуть фиалками, закатом и чем-то еще — может, ее духами? — и что у девушки будут синие улыбчивые глаза и длинные темно-каштановые волосы, еще не совсем просохшие после купания, и вот эта привычка покусывать нижнюю губу в моменты задумчивости и чуть приподнимать брови, когда она чем-то удивлена или собирается что-то сказать…
Она слегка подалась вперед, собираясь заговорить, и он с нетерпением ждал ее слов, напряг слух, чтобы ни в коем случае не пропустить их… Но почему-то вместо ее голоса услышал свой собственный.
— Молчи, — сказал его голос. — Не говори ничего сейчас. Слова…
Он не договорил, но она поняла.
— Ты прав, — согласилась она. — У воды в бассейне тоже есть уши, и у этого дерева, — она указала на раскидистый клен у дорожки, ведущей к дому, — у него они тоже есть. Уж не говоря о воздухе… Сегодня, кстати, очень ветреный день. — Она слегка поежилась и встала.
— Ты замерзла? — спросил он, тоже поднимаясь с шезлонга.
— Пока нет. Но замерзну, если буду сидеть неподвижно. — Она сбросила с себя полотенце и направилась к бассейну. — Поплыли? — предложила она, оборачиваясь.
— Поплыли.
Он приблизился к ней почти вплотную, с наслаждением вдыхая этот едва уловимый и мучительно влекущий запах, который исходил от нее. Он не заметил этого запаха днем — запахи, наверное, усиливаются с темнотой.
— Что это за духи, Вероника?
— Духи? — Она провела по шее тыльной стороной руки. — По-моему, они давным-давно испарились. Остались в бассейне. Я, честно говоря, не чувствую никакого запаха.
— И все-таки — что это за духи?
Она подошла к самому краю бассейна и посмотрела в воду, изготавливаясь для прыжка.
— Мои духи называются «Obsession»[5], — сказала она и, оттолкнувшись ногами от края бассейна, нырнула вниз головой.
Он расхохотался и последовал за ней.
— Чему ты смеешься? — спросила она, выныривая. Намокшие волосы прилипли к ее лицу, и она нетерпеливо отбросила их назад обеими руками.
— У твоих духов очень подходящее название, Вероника. Парфюмеры, оказывается, большие шутники…
— У тебя очень красивый дом, Габриэле. Красивый и снаружи, и внутри. Я никогда в жизни не видела такого красивого дома.
Вероника стояла, прислонившись спиной к стволу апельсинового дерева, и, гладя огромного лохматого волкодава, прильнувшего в полном блаженстве к ее ногам, восхищенно смотрела на большое белое строение по ту сторону газона, залитого лунным светом. В кронах деревьев, окружающих дом по периметру, были подвешены фонари, и их желтоватый свет, пробиваясь сквозь листву, устремлялся к центру, как бы приподнимая белую виллу над всем остальным.
— Я бывала в гостях у богатых и даже у очень богатых людей, — говорила Вероника, — но все они — как бы это сказать? — они как будто боятся слишком красивых вещей. Не хотят, что ли, привлекать глаз… Они тратят бешеные деньги на совсем неприметную обстановку. Они называют это хорошим тоном. Я, честно говоря, не понимаю, какой смысл тратить такие деньги на то, что остается незаметным для глаза. А у тебя каждая мелочь бросается в глаза — и все вместе выглядит очень красиво. Если бы у меня был мой собственный дом, я бы обставила его в точности, как твой.
Габриэле с удовольствием слушал ее восторженный монолог, глядя, как ее пальцы ласкают лохматую собаку, утопая в длинной белой шерсти. Он очень гордился своим домом и его роскошным убранством и был счастлив, когда люди оценивали это, — не случайно во время съемок того или иного фильма «уикэнды у Габриэле», на которые приглашались все члены съемочной группы, стали традицией. Если это правда, что в жизни каждый из нас играет какую-то роль, он не видел для себя более подходящей роли, чем роль гостеприимного хозяина. Пусть многие считали, что его пристрастие к роскоши и к пышным празднествам было лишь желанием выставить себя напоказ, блеснуть перед другими своим богатством… Какая разница в конце концов, как они это истолковывали? Люди всегда с радостью откликались на его приглашение и потом еще долго вспоминали о приеме — этого ему было вполне достаточно, чтобы чувствовать себя удовлетворенным.
— Кто-то из моих знакомых назвал мою голубую гостиную гостиной арабского шейха, — сказал он. — Ту самую, которая так понравилась тебе.
Она засмеялась.
— Это, наверное, из-за атласных подушек. Как же они красивы! Я бы никогда не подумала, что в наше время подушки еще вышивают парчой — да еще украшают камнями… Но все-таки самая красивая комната — это твоя ванная. Та, где золотые краны, и люстра из горного хрусталя, и это безумное зеркало во всю стену…
— Моя ванная и шокирует людей больше всего, — заметил он. — Они считают ее излишеством, дурным тоном. Для большинства людей приемлемы золотые пепельницы в моей гостиной, или обои с золотым тиснением, или даже те атласные подушки. Но они никак не могут понять, какой смысл устанавливать в ванной краны из чистого золота, да еще с большим алмазом на каждом.
— По-моему, это яснее ясного. Где, как не в ванной, устанавливать все самое красивое? — Она погладила по голове волкодава, который терся о ее ноги, требуя ласк. — Я думаю, ванная — это самая близкая человеку комната из всего дома, даже ближе, чем спальня. В ванной мы расслабляемся как нигде. В ванной мы остаемся одни и нас ничто не отвлекает, значит, мы обращаем больше внимания на то, что нас окружает. Вообще приятно смотреть на красивые вещи, когда лежишь в горячей воде.
— Тебе нравится лежать в горячей ванне?
— Спрашиваешь! Я бы, наверное, могла провести в ней полжизни. Мне иногда горячая ванна кажется решением всех проблем… А у тебя просто королевская ванная. Ты, наверное, чувствуешь себя самым настоящим королем, когда купаешься в ней.
— Они и называют меня в шутку королем, — сказал он, смеясь. — Королем Кинематографа, конечно, а не Итальянской Республики, которая в таком случае перестала бы быть республикой…
— Они — это кто?
— Народ на студии. И вообще все те, кто знает меня близко.
— Но почему в шутку? — недоумевала она. — Ты ведь в самом деле очень известен, если я правильно поняла.
— Ты правильно поняла, Вероника. Мои сюжеты в самом деле имеют успех… Но те, кто знает, как я живу, — они, наверное, думают, что я специально окружаю себя роскошью, чтобы доказать всему миру, что я король. Королевская слава — королевская жизнь, понимаешь? Кому-то это кажется смешным… — Он умолк, потом, понизив голос, добавил: — Может, я и в самом деле хочу доказать, что я король. Только не всему миру.
Она стояла неподвижно, внимательно разглядывая в полутьме его лицо.
— Доказать самому себе, Габриэле? — спросила она очень тихо. — Ты хочешь доказать это себе самому?
Он рассеянно кивнул, потом удивленно посмотрел на нее. Неужели она уже поняла?..
— Когда ты стал известным? — спросила она. — Наверное, очень давно?
— Очень. Все началось, когда… Мне было тогда меньше лет, чем тебе сейчас.
— И ты всегда жил… вот так?
— Я всегда старался жить как можно… красивее, по мере средств, — скромно ответил он — и усмехнулся по поводу этой своей скромности. — Конечно, я далеко не сразу смог себе позволить золотые краны в ванной. Но даже то, как я жил двадцать лет назад, уже называлось, наверное, роскошью — по обычным меркам.
— И после двадцати лет славы и роскоши ты еще не доказал себе, что ты король?
Он подавил вздох и полез в карман за сигаретами.
— Самому себе никогда не докажешь ничего до конца, Вероника…
— Джимми, — обратилась она к собаке, которая сразу же завиляла хвостом при звуке своего имени, — твой хозяин не знает, что он король. Может, он поверит, если это скажешь ему ты? — Она склонилась над волкодавом и, приподняв его морду, потерлась носом о его нос, к его великому восторгу. — Ты ведь любишь роскошь, правда, Джимми? Да и как можно ее не любить? Ты бы уже, наверное, не смог прожить без красного персидского ковра в холле, без парчовых штор и без голубых вышитых подушек. Ты бы просто впал в депрессию без этой красоты — то есть без этого дурного тона, потому что красоту в этом мире принято называть дурным тоном… Я, кстати, не верю, что собаки видят все черно-белым, — заметила она, оборачиваясь к Габриэле.
— Я тоже не верю, — ответил он. — Может, они видят цвета иначе, чем мы, — вместо красного видят, например, зеленый, а вместо синего — красный, и так далее. Или вообще видят цвета, о существовании которых мы даже не подозреваем. Я думаю, люди специально изобрели теорию насчет того, что глаз собаки не улавливает цвет, чтобы лишний раз доказать свое превосходство над другими видами.
Она выпрямилась и улыбнулась, подняв лицо к нему.
— Ты знаешь, что глаз насекомого, например, способен видеть инфракрасные и ультрафиолетовые излучения в атмосфере, различать преломления света, невидимые для человеческого глаза? То есть именно то, что ты сказал о собаках — насекомые видят цвета, которых не видим мы.
— Слышу впервые, — признался он. — Но верю на слово ученой.
Она рассмеялась.
— Без пяти минут ученой, Габриэле. Не забывай, что я еще не получила диплома.
— И рада, что уже никогда его не получишь, — подхватил он. — Ведь рада — признайся.
— Конечно, — согласилась она. — И еще больше рада, что я теперь актриса… Слышишь?
Где-то совсем близко оглушительно громко застрекотала цикада. Вероника улыбнулась, вслушиваясь, — казалось, она уже давно ждала этой песни.
— Она знает что-то, чего не знаем мы. Знает все то, что знаем мы, и еще многое, чего мы не знаем. — Вероника говорила шепотом, как будто боялась, что ее голос заглушит стрекотание цикады. — Она не только видит цвета, которых мы не видим. У нее есть антенны, и она умеет улавливать сигналы, которых нам ни за что не уловить…
Цикада умолкла так же внезапно, как и запела, как будто поняла, что речь идет о ней, и решила послушать. Вероника продолжала чуть громче:
— Люди изобрели радио по принципу их антенн, но радио улавливает только звуковой сигнал — так же, как человеческое ухо, с разницей лишь в расстоянии. Людям никогда не удастся построить в точности такую антенну, как у них, — людям не дозволено постичь то, что знают они… И Джимми тоже знает что-то, чего мы не знаем. — Она потрепала по шее волкодава, сидящего у ее ног и не сводящего с нее преданно-обожающих глаз. Казалось, он тоже с увлечением слушает ее. — Хоть у Джимми и не антенны, а обычные уши. Но уши Джимми работают намного лучше, чем наши, а его сознание не засорено всякими глупостями, как сознание большинства людей, и воспринимает внешнюю информацию намного яснее, чем человеческое сознание, и быстрее реагирует на нее. Не зря у животных реакция лучше, чем у людей… Правда, Джимми?
Как будто желая выразить свое одобрение, белый волкодав вскочил с места и, встав на задние лапы, уперся передними в плечи Вероники. Габриэле улыбнулся, заметив, что она даже не попыталась отвести лица, когда язык собаки прошелся по ее щекам. Все женщины без исключения старались уклониться от поцелуя Джимми. Впрочем, Джимми редко кого удостаивал этой чести. Джимми вообще был недоверчив по натуре, а зачастую и агрессивен, не признавал даже многих из регулярных гостей — случалось, что его приходилось закрывать, чтобы он не покусал человека. Веронику же он моментально признал и с той самой минуты, как был допущен к ней, не отходил от нее ни на шаг…
— Чему ты улыбаешься? — спросила Вероника, оборачиваясь.
Но как она могла знать, что он улыбается, если стояла к нему спиной?
— У тебя что, глаза на затылке?
— Я спросила, чему ты улыбаешься. Сейчас вопросы задаю я.
Он рассмеялся. Это получилось у нее в точности, как у него на сегодняшней пробе. Сегодняшняя проба… Так трудно поверить, что это было только сегодня. Казалось, с тех пор прошло так много времени! Но это время не прошло, а пролетело, промелькнуло, как вспышка. Он даже не успел опомниться, как сумерки сменили день, а ночь сменила сумерки. Те несколько часов, что прошли с тех пор, как он усадил ее в свою машину (даже забыв предупредить на студии, чтобы прекратили пробу, но это они, наверное, уже и так поняли) и привез к себе домой, эти часы, что он провел с ней, были, наверное, не временем, а его квинтэссенцией. Они были так полны, что переливались через край, что казалось, могли взорваться…
Полны чем? Ею?..
— Джимми без ума от тебя, — сказал он, осторожно снимая лапы волкодава с ее плеч — он боялся, что когти собаки поцарапают ее кожу, защищенную только тонким батистом блузки.
— Я тоже без ума от Джимми, — сказала она. — Знаешь, что я подумала? Если из меня не выйдет актрисы, ты, может, возьмешь меня на место Марии? — Мария была женщиной, приставленной к Джимми, чьей единственной обязанностью было ухаживать за волкодавом. — Я буду по несколько раз в день расчесывать ему шерсть, купать его, кормить, чистить ему зубы… Я, честное слово, буду выполнять свою работу не хуже Марии. А Мария может заниматься чем-нибудь другим — кошками, например, или цветами…
Он выслушал до конца ее монолог, наслаждаясь мелодией ее голоса, потом возразил:
— Но ты будешь актрисой, Вероника. Если не по собственной воле, то… Я воспользуюсь своей неограниченной королевской кинематографической властью, чтобы сделать тебя актрисой, поняла? Что же касается Джимми, я, может, позволю тебе заниматься им во время уик-эндов — если, конечно, они у нас будут. И если ты будешь вести себя хорошо… на съемочной площадке.
Он протянул руку и взлохматил ее волосы, пышные от фена — после бассейна она приняла душ и вымыла голову; последнее было, как он подозревал, просто предлогом, чтобы провести как можно больше времени в его «королевской» ванной.
Она встряхнула головой и пригладила обеими руками растрепавшиеся шелковистые пряди.
— Ты всегда обращаешься с актерами как с детьми? — спросила она.
— Они и есть мои дети, — ответил он. — Без них мои сюжеты бесплодны.
— Ты, мне кажется, не слишком высокого мнения о своих сюжетах, — заметила она.
— Хотел бы я видеть, какого мнения была бы о них ты, если бы написала их такое количество… Но что мы решили насчет ужина? Поедем в город — или будем ужинать дома?
Дома? Он сказал «дома»? Габриэле был очень точен в выражениях в силу своей литературной специальности. Он бы никогда не сказал «дома» вместо того, чтобы сказать «у меня» или «здесь». И в данной ситуации он должен был бы сказать «здесь» или «у меня»… Но он сказал «дома» — и это вовсе не резало слух.
— По-моему, было бы интереснее поехать в город, но Луиза может обидеться…
Луиза была его поваром.
— Луиза сама тебе сказала, что не обидится, с тем условием, конечно, что ты еще вернешься и оценишь ее кухню. О чем, впрочем, позабочусь я. Но… — Он посмотрел на Джимми, сидящего с понурой головой у ног Вероники, — наверное, он уже понял, что гостья собралась уходить, а вместе с ней и хозяин. Придется взять его с собой, — решил Габриэле. — Он будет страдать, если мы оба уйдем и бросим его на чужих людей.
Вероника подпрыгнула и захлопала в ладоши, восторгаясь, как ребенок, перспективой ужина в обществе собаки.
— Но ты уверен, что его пустят в ресторан? Или мы поедем в такой ресторан, куда пускают с собаками?
— Его пустят в любой ресторан, Вероника. Какой же владелец ресторана осмелится не впустить мою собаку?.. Пошли. — Он дотронулся до ее руки, направляя в сторону гаража. — А то мое лохматое чудовище умрет с голоду. Мы еще должны решить, на какой машине поедем. Ты любишь ездить быстро?
Ярко-желтая «мазерати»[6] неслась на бешеной скорости среди мелькающих разноцветных огней проснувшегося к ночной жизни города. Габриэле наблюдал краем глаза за Вероникой, притихшей на сиденье рядом с ним. Закрыв глаза и подавшись вперед, она, казалось, к чему-то сосредоточенно прислушивалась. Ее тщательно расчесанные, густые и прямые, как шелковые нити, волосы, свободно струящиеся по плечам и по спине, напоминали ему жидкий шоколад. Желтое атласное платье, красиво облегающее ее стройную фигуру — она заехала в гостиницу и переоделась, — придавало золотистый оттенок коже ее обнаженных рук и плеч, подернутой легким загаром. Ее лицо было одухотворенным, как у человека, самозабвенно слушающего музыку. У скорости, наверное, тоже есть своя музыка.
Когда он закурил, она открыла глаза и потянулась за сигаретой.
— Ты куришь? — удивился он. Он несколько раз предлагал ей сигарету, и она всякий раз отказывалась, из чего он заключил, что она не курит.
— Иногда. — Она зажмурилась, затягиваясь сигаретой. — А… твоя героиня курит?
Он напряг память, припоминая подробности давно переставшего его интересовать сценария.
— Кажется, нет. Хотя… Ах да, есть сцена, где она затягивается сигаретой и кашляет. Понимаешь, она нервничает — ей насплетничали про ее возлюбленного, точнее, наклеветали, но она не знает, что это ложь, и…
Вероника сильно закашлялась, схватившись обеими руками за горло.
— Что такое? — обеспокоился он.
Она встряхнула головой, и волосы рассыпались по ее лицу, потом всхлипнула и утерла слезы.
— Поверил? — спросила она, поднимая на него абсолютно сухие смеющиеся глаза.
— Боже, Вероника, это получилось у тебя… — Он чуть не врезался на повороте в столб. Резко вырулив, немного сбавил скорость. — Я, честное слово, подумал, что ты на самом деле поперхнулась дымом.
Она довольно улыбнулась.
— Сделать еще?
— Не надо. Это вредно для горла. И, кстати, съемка еще не началась.
— Я не дождусь, когда она начнется.
Она некоторое время курила молча, глядя в боковое окошко, потом спросила, оборачиваясь к нему:
— Ты не против, если я буду иногда проверять на тебе то, что я должна делать по фильму? Ну, чтобы знать, насколько это выглядит убедительно. Понимаешь, я очень боюсь, что из меня не получится актриса — я ведь никогда не играла…
— Я уже слышал, что ты никогда не играла. Не повторяйся. — Он опять чуть не врезался в столб и опять резко вырулил. — А «проверять» можешь сколько твоей душе угодно. Всегда к твоим услугам.
Она опустила окошко и выбросила недокуренную сигарету.
— А что еще делает твоя героиня? — осведомилась она.
— Что еще она делает?
— Ну да, кроме того, что затягивается сигаретой и… учится в школе.
Он пожал плечами, глядя на дорогу.
— То же, что делают люди в жизни. Ходит, разговаривает, смеется…
— И все?
Ему показалось, что в ее голосе звучал смех, но он не обернулся.
— Нет, не все. Она, конечно, влюбляется, — ответил он, не сводя глаз с дороги. — Это история любви, Вероника.
— Влюбляется, — повторила она, как бы пытаясь постичь смысл этого слова. — Влюбляется на самом деле?
Он удивленно покосился на нее.
— Ты считаешь, можно влюбиться не на самом деле? Мне казалось, сам глагол «влюбляться» уже подразумевает…
— Конечно, подразумевает, — тихо проговорила она, глядя на свои колени.
— Неужели ты боишься, что не сумеешь сыграть влюбленную девушку? — недоумевал он. — Это же элементарно, Вероника. Как в жизни.
— Как в жизни. — Она резко подняла голову. — А что, если в жизни я…
— Не говори мне, что ты никогда не любила, — не выдержал он.
— Конечно, любила. Папу с мамой. Любила и продолжаю любить, — по-детски просто ответила она, и он не мог понять, смеется она над ним или говорит всерьез.
— Не притворяйся, что ты не поняла. Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
— Знаю, Габриэле. Я прекрасно тебя поняла. — Теперь ее голос звучал серьезно и очень по-взрослому, неожиданно для него, уже успевшего привыкнуть к ее детскому щебетанию. — Не удивляйся, но я в самом деле никогда… Ты только не подумай, что я имею что-нибудь против мужского пола, — поспешила уточнить она. — Я очень даже люблю мужское общество — намного больше, чем женское, — она улыбнулась. — И мне нравилось в моей жизни много мужчин. Очень много, Габриэле. Но как бы это сказать?.. Меня привлекала в каждом из них какая-то одна черта. Понимаешь? В одном мне могло понравиться, например, как он смеется, у другого была красивая манера держаться, у третьего… У третьего, может, были те же взгляды на жизнь, что и у меня, и так далее. Но я всегда знала, что это всего лишь часть чего-то большего, знала и не собиралась притворяться, что это не так — ни перед ними, ни перед самой собой.
Она потянулась за новой сигаретой. Он зажег ее сигарету и закурил сам, сосредоточенно прислушиваясь к ее словам, зная, что они скажут ему очень многое и о ней, и о нем самом, хотя еще не совсем улавливал ход ее мыслей.
— Многие люди, — говорила она, глядя на горящий кончик своей сигареты, — считают, что они влюблены, когда на самом деле это просто так — на минуту, на день… А завтра им опять покажется, что они влюблены — в кого-то другого. Или нет, они остановятся на том, первом, потому что у них есть так называемые моральные принципы и они не решаются сказать себе правду о себе самих. Я бы ни за что на свете не стала лгать себе. К чему лгать, если потом все равно узнаешь правду?.. Я никогда ничего не выдумывала, Габриэле, как это обычно делают женщины. Мужчины, наверное, тоже.
Она умолкла, переводя дыхание. Потом заговорила громче:
— Кто-то сказал, что любовь — это выдумка, игра воображения. Но я не верю. Любовь невозможно выдумать — она или есть, или ее нет. Я думаю, она все-таки есть. Как видишь, я не циник. Но ведь нельзя назвать любовью, когда тебе нравится в человеке только что-то одно, а все остальное безразлично, правда? Любовь — это когда целиком… И тогда это, наверное, навсегда.
Он затормозил так резко, что Джимми, спавший на заднем сиденье, вскочил и, заскулив, встал передними лапами на спинку. Остановив машину на обочине, Габриэле выключил мотор и повернулся к ней.
— Тебе не кажется это странным, Вероника? Мы встретились только сегодня — и никогда не встречали друг друга раньше. Ведь так?
Она кивнула.
— И вдруг выясняется, что мы оба… — Он осекся, не решаясь продолжить.
— Выясняется, что мы оба любим роскошь и броские вещи, — подхватила она. — Оба любим горячую ванну и быструю езду. Оба терпеть не можем всякие устои, традиции и так далее и не любим делать как принято… И оба верим, — она слегка понизила голос, — оба верим, что есть на свете цвета, которых мы не видим, и что есть звуки, которых мы не слышим… А еще верим в везение и в счастливую случайность. Удивительно, правда?
— Вот именно. — Он не смотрел на нее. — Если бы я не был старше тебя почти на двадцать лет, — сказал он, — я бы, наверное, решил, что мы с тобой близнецы, которые в детстве потеряли друг друга и встретились уже взрослыми. Тебе так не кажется?
— Не знаю. Я не знаю, Габриэле, что значит быть близнецами. Я не близнец, и вообще у меня нет ни братьев, ни сестер…
— Быть близнецами — это значит быть… быть очень близкими, независимо от пола. Это значит иметь какую-то особую связь. Это значит быть, в некотором смысле, единым целым… — Он говорил медленно и очень тихо, как будто рассуждал сам с собой. — Близнецы и есть единое целое, пока они в утробе матери. Они неразделимо связаны в течение девяти месяцев, и эта связь сохраняется и после. Даже если они расстаются и больше никогда не встречаются, даже если… даже если один из них погибает. Они продолжают жить как бы параллельно, пусть в разных мирах. Их связь слишком крепка, чтобы что-то могло ее нарушить…
Внезапно он умолк, задумавшись.
— Откуда ты знаешь так много о близнецах? — спросила она.
— Я… Меня всегда интересовал феномен близнецов. Я в свое время читал об этом много научной литературы.
— Но почему они так тебя интересуют?
— Я собирался писать роман о близнецах, — ответил он, глядя в сторону.
— Ты пишешь романы? — удивилась она. — Я думала, ты пишешь только для кино.
Он включил зажигание и снялся с места.
— Я писал романы. Точнее, пытался писать… Но это было очень давно.
— Ты жалеешь, что не стал писателем? — спросила она, уловив, по-видимому, оттенок горечи в его словах. — Ты поэтому относишься так… Я хочу сказать, не воспринимаешь всерьез свои сюжеты?
Он усмехнулся.
— Не знаю, относился ли бы я лучше к своим романам, если бы писал романы.
— Но тебе ведь хотелось писать романы?
— Я думаю, на самом деле мне хотелось лишь одного: прославиться. Тогда я просто не знал другой области, кроме литературы, и думал, что писать книги — это единственное, что я умею делать. — Он откинулся на сиденье, придерживая руль одной рукой. Теперь он вел машину медленно, оглядываясь по сторонам. — Мне тогда не приходило в голову, что в кино, например, есть профессия, очень схожая с профессией писателя. А кино — это быстрая слава и быстрые деньги, чего не скажешь о литературе. Я, по крайней мере, еще не слышал о таком писателе, который бы прославился сразу. Мне же не терпелось прославиться. Безвестность была для меня… Она была для меня чем-то постыдным, позором, который я должен был смыть с себя как можно скорее. Как будто на моей душе лежал какой-то тяжкий грех, который я мог искупить, лишь добившись успеха… Смешно, правда?
— Нет, не смешно. Мне даже кажется, что я тебя понимаю.
— Я бы, наверное, никогда не вышел на кино, — продолжал он, — если бы кино само не нашло меня. Кстати, о везении. И знаешь, я вовсе не сожалею, что в моей жизни все произошло именно так. Я мечтал о славе — и я получил славу. Намного быстрее и намного большую, чем я мог ожидать. А если мне хочется чего-то большего, — он подавил вздох, — так это, наверное, побочный эффект славы.
Она тихо смеялась.
— Все, о чем-то мечтают в юности, да? — сказала она через некоторое время. — Мужчины обычно мечтают о славе, а женщины… Некоторым женщинам тоже хочется славы, всеобщего поклонения. Но, наверное, все девушки поголовно мечтают о… о том, что принято называть любовью. Ждут, что придет сказочный принц и заберет их с собой… Я никогда ни о чем не мечтала, Габриэле. Я даже не знаю, что это значит — мечтать. Как ты думаешь, это ненормально?
Он обнял ее плечи и слегка притянул к себе.
— Я не думаю, Вероника, что ты очень много потеряла, — сказал он — и решил про себя, что она, скорее всего, права, отвергая всякий вымысел. Если она когда-нибудь полюбит, то, по крайней мере, не обманется, посчитав себя влюбленной. Но полюбит ли когда-нибудь Вероника? — Поэтому не засоряй голову и не порть себе аппетит ненужными мыслями. Лучше скажи, где остановиться. Тебе нравится здесь?
Они выехали на небольшую площадь с шумящим фонтаном в центре, окруженную с трех сторон старинными зданиями. Голубая неоновая вывеска на портике одного из домов, а также звон посуды и запах кухни указывали на то, что это нечто вроде траттории.
— Посмотри, какая красота! — воскликнула Вероника, указывая на крышу одного из зданий, и, распахнув дверцу, выскочила из машины еще до того, как та успела остановиться. — Габриэле, ты только посмотри, — повторила она, когда он обошел машину и встал рядом с ней. — Эти деревья растут прямо на крыше — и кажется, что дом живой. Деревья, а еще эти вьющиеся растения… Что это? Дикий виноград, наверное. Совсем как волосы у человека. Я никогда не думала, что дом может быть живым.
— А кто-то, кажется, еще сегодня ненавидел Рим…
— Не обижайся. — Она дотронулась до его рукава. — У меня было просто плохое настроение, и ты знаешь почему…
— Знаю, — он улыбнулся. — Я рад, что это прошло.
— Кока-кола для синьорины, — сказал Габриэле метрдотелю, подоспевшему к их столику со списком вин. — Синьорина не пьет спиртного, поэтому даже не пытайтесь ее уговорить…
— Вы не обидитесь? — спросила Вероника, поднимая глаза на пожилого степенного итальянца, который сразу же расхохотался. — Я в самом деле никогда не пью спиртного. Понимаете, от него портится кожа…
— А синьорина ни в коем случае не может себе позволить разочаровать свою публику, — подхватил Габриэле. — Популярность обязывает человека обращать внимание даже на такие мелочи, как цвет кожи… — Он сделал значительную паузу и посмотрел на Веронику — ее лицо было серьезным, только губы едва заметно подрагивали, — потом пояснил в ответ на вопрошающий взгляд метрдотеля: — Синьорина только сегодня прилетела из Лос-Анджелеса — в последний момент она все-таки решила отложить все дела и отозвалась на наше приглашение. Мы невероятно рады и польщены. Участие синьорины в нашем фильме — огромная честь для киностудии.
Метрдотель некоторое время смотрел на Габриэле, лицо которого было столь же серьезно, сколь серьезен был его тон, потом с любопытством уставился на Веронику. Та, в свою очередь, одарила его лучезарнейшей из улыбок, достойной кинозвезды мирового масштаба.
— Вода для моего чудовища — Джимми тоже не пьет спиртного, хоть он и не играет в кино, — невозмутимо продолжал Габриэле, указывая на волкодава, смирно сидящего около стола. — Только ни в коем случае не минеральная — у него от нее колики. И скажите, чтобы принесли для него подстилку — у вас каменный пол, он может застудить кости. Я же буду пить… Как ты думаешь, Джимми, что я буду пить? — он склонился над собакой, которая сразу же лизнула его в нос. — Конечно, я буду пить красное «Фраскати», — решил он. — Хорошее вино: изготовлено в лучших традициях виноделия и прекрасно выдержано. Немного крепковато, правда, но вполне приемлемо в небольших дозах.
— Он в самом деле подумал, что я голливудская звезда, — сказала Вероника со смехом, когда метр отошел от их столика. — Он теперь будет выяснять, кто я такая.
— Пусть себе выясняет. Голливуд далеко… А если спросит у меня, как тебя зовут, я скажу, что великая актриса решила на этот раз сняться под псевдонимом, поэтому ее имя не имеет никакого значения.
— Но всех больших звезд знают в лицо, — возразила Вероника. — Не говори мне, что у вас не показывают голливудские фильмы.
Габриэле приподнял брови в притворном недоумении.
— Неужели ты не знаешь, Вероника, что у настоящего актера новое лицо в каждом фильме? — полушутливо-полусерьезно заметил он. — Он как бы рождается заново вместе с новым сюжетом… — Габриэле внезапно умолк — его осенила какая-то мысль. Он с интересом посмотрел на Веронику. — А ведь твое имя и значит «настоящая» по-итальянски! По крайней мере, первая часть твоего имени: «vero» — «vera», настоящая. Я знаю, имя «Вероника» происходит из греческого и значит в переводе «та, что приносит победу». И твои родители скорее всего вложили в него этот смысл. Но я предпочитаю истолковывать твое имя по-итальянски — ты не против?
Вероника улыбнулась.
— Мои родители имели в виду как раз то, что сказал ты, — ответила она. — Точнее, моя мама. Это мама назвала меня так. Она потом сказала мне, что дала мне это имя специально — она сказала, что хочет, чтобы у меня в жизни все было по-настоящему… Я, честно говоря, не совсем понимаю, что именно мама под этим подразумевала. — Вероника говорила задумчиво, теребя в руках салфетку. — Мне кажется, если человек рождается на свет, у него и так все должно быть по-настоящему — а разве может быть иначе? Наверное, мама хотела сказать этим что-то еще — что бы то ни было, это наверняка что-то хорошее.
— Твоя мама говорит по-итальянски?
— Да, и очень хорошо. Это она научила меня итальянскому. Но я забыла тебе сказать, моя мама была актрисой. Это, правда, было очень давно, еще до того, как родилась я. Она потом перестала сниматься. Кстати, последний мамин фильм снимался в Риме. Этот фильм получил несколько «Оскаров», а маме присудили «Оскара» за лучшую женскую роль. И что же ты думаешь? Она даже не поехала на церемонию вручения!
— Но почему?
Вероника пожала плечами.
— Она говорит, что кинематограф больше не интересовал ее, а слава была ей абсолютно безразлична. Я просто не в состоянии этого понять. Как можно пренебречь славой, когда ты достиг такого большого успеха?
— В самом деле странно. — Габриэле покачал головой. — И сколько же ей было лет, когда она перестала сниматься?
— Около двадцати. Да, ровно двадцать. Это было двадцать пять лет назад, за год до моего рождения. Она начала сниматься очень рано, с шестнадцати лет.
Габриэле задумчиво вертел в руках пачку сигарет.
— Начала сниматься в шестнадцать лет, в двадцать получила «Оскара» и после этого бросила кино, — медленно проговорил он. — Действительно трудно поверить… Но знаешь что? Во всем этом, по-моему, есть какая-то логика. Карьера твой мамы закончилась в Риме, а твоя начинается в Риме. — Он улыбнулся. — Думаю, твоей маме будет приятно узнать, что ты пошла по ее стопам.
Официант принес напитки и меню, и они занялись выбором ужина.
— Может, я выберу за тебя? — предложил Габриэле, заметив, что Вероника в нерешительности перечитывает меню. — Или у тебя все-таки есть какие-нибудь предпочтения?
Она подняла глаза от меню и улыбнулась.
— У меня есть одно предпочтение, — ответила она. — Но это очень странное предпочтение, Габриэле.
— Что-нибудь не здешнее? Если это какое-нибудь европейское или американское блюдо, скажи — они приготовят его для тебя. Или это что-то совсем необычное?
— Это самое что ни на есть обычное блюдо, Габриэле, и самое что ни на есть итальянское. Это верх от пиццы. От самой традиционной итальянской пиццы — от той, что с помидорами, моццареллой и базиликом. Она называется «Маргерита», если не ошибаюсь. Понимаешь, мне нравится в пицце только верх — я ничего не могу с собой поделать…
— А ведь ты была права, — сказал Габриэле, прибавляя еще одно основание от пиццы к аккуратной стопке на краю стола. — Мне всегда нравилась пицца, но я никак не мог понять, что именно мне в ней нравится. То есть я и не задумывался над этим — я был уверен, что она мне нравится целиком… А оказывается, это все из-за верха. Тесто во всех пиццах одинаковое, от теста только полнеешь, а вкуса мало. Удивительно, как я не додумался до этого раньше.
Вероника сняла ножом и вилкой кусочек расплавленной моццареллы со своей пиццы.
— Мой отец называет это извращением, — сказала она. — Он считает, тому, кто изобрел пиццу, лучше знать, какие в ней должны быть ингредиенты. А тесто — это основа для всякой пиццы. Без теста это уже не пицца, а…
— А верх от пиццы.
— Вот именно, — рассмеялась она. — Конечно, папа говорит это в шутку — ему все равно, ем я пиццу целиком или только верх от пиццы, или верх от чего-нибудь еще, лишь бы я ела. Папе всегда кажется, что я ем слишком мало…
— Мне тоже так кажется, — заметил он, глядя на ее худые плечи и хрупкую шею.
— В самом деле, Габриэле? Я, по-твоему, слишком худая?
Она задала этот вопрос таким серьезным тоном, что он не смог сдержать улыбку.
— Ты скорее хрупкая, Вероника, чем худая, — ответил он. — У тебя мелкая кость, поэтому ты не выглядишь костлявой, хоть ты и худощава… Что вовсе не означает, что ты бы смотрелась хуже, если бы была чуть полнее.
Она сделала несколько жадных глотков из своего бокала, потом посмотрела на него.
— А… твоя героиня, Габриэле? Она хрупкая, или, как это называется, в теле?
— Я не знаю, Вероника, сколько весит моя героиня, и, честное слово, не знаю объема ее талии и бедер, — отшутился он. — Измерять ее параметры, по-моему, не входит в мою компетенцию — это уже дело костюмера, точнее, портного…
— Но я спрашивала не о параметрах — я спросила, хрупкая твоя героиня или нет. Хрупкость — это, по-моему, определение, а не параметр.
— Я вижу, ты неплохо ориентируешься в лингвистике, — заметил он. — Что же касается моей героини… Я думаю, она все-таки хрупкая. Моя героиня красива, а красота всегда в некотором смысле хрупка. Я имею в виду, конечно, женскую красоту. С мужской дело обстоит иначе: вряд ли хрупкие мужчины пользуются большим успехом у женщин.
Он рассмеялся под ее внимательным оценивающим взглядом, думая, что, наверное, каждый человек строит свои эстетические теории, отталкиваясь от себя самого. А уж его, Габриэле, никак нельзя было назвать хрупким.
— По-моему, не совсем правильно разделять красоту на мужскую и женскую, — серьезно сказала Вероника. — Мне кажется, понятие «красота» существует вне пола. Красота может проявляться одинаково и в мужчине, и в женщине. Конечно, есть различия — в телосложении, например. Ты правильно сказал, что по-настоящему красивый мужчина не может быть хрупким физически. Но ведь согласись, у мужчины могут быть по-женски красивые черты — и от этого его лицо не станет менее мужским. Не зря красивые сыновья чаще бывают похожи на матерей. Я вообще считаю, что красота — это прежде всего сознание того, что ты красив. А у сознания как такового нет пола. Точнее, оно объединяет и женский, и мужской пол.
Он вопросительно смотрел на нее, ожидая пояснения. И пояснение последовало.
— Я думаю, Габриэле, что черты, фигура, манера держаться и так далее — все то, что восхищает нас в красивом человеке, — все это происходит от его сознания собственной красоты. Наш внешний облик — это производная от нашего сознания. Человек красив потому, что он чувствует, осознает себя красивым, а не наоборот. Наоборот — это просто констатация факта, подтверждение того, что уже и так ясно.
— Насколько я понял, ты веришь в превосходство сознания над материей, — сказал он, закуривая. — Как, впрочем, любой мыслящий человек.
Она замотала головой.
— Я верю в целостность сознания и материи, — сказала она. — Зачем сознанию превосходить материю, если они одинаково нуждаются друг в друге? Ты думаешь, сознание стало бы создавать материю, если бы оно не нуждалось в ней?
— Но… Ты ведь не станешь отрицать, что материя умирает, а сознание… сознание вечно. Значит, оно все-таки превосходит материю. Или я ошибаюсь?
— Превосходит? — Она слегка приподняла брови и улыбнулась, отбрасывая со лба блестящую темно-каштановую прядь. — Может, сознанию просто повезло больше, чем материи, вот и все.
Он откинулся на спинку стула и некоторое время молча курил, пытаясь вникнуть в смысл ее слов, потом вспомнил то, что она сказала насчет сознания и красоты, и возразил:
— Но, Вероника, ты утверждаешь, что осознавать себя красивым достаточно для того, чтобы быть красивым. По-моему, это не совсем так. Есть абсолютно некрасивые люди, которые, однако, считают себя красивыми, неотразимыми. Я встречал уйму таких как среди мужчин, так и среди женщин — в кино, кстати, это очень распространенный случай. — Он затушил сигарету прямо в стопке оснований от пицц и сразу же зажег другую. — Что ты на это скажешь?
— Но откуда ты знаешь, что эти люди в самом деле верят в то, что они красивы? Может, им просто хочется быть красивыми, и они пытаются убедить в этом себя и других.
Он кивнул, полностью удовлетворенный этим ответом. Но она еще не закончила.
— И если бы они желали этого очень сильно, они бы в самом деле были красивы, — продолжала она. — Я уверена, Габриэле, что когда человек очень сильно чего-то желает, в нем развивается сознание этого. А сознание, в свою очередь, влияет на материю… и на все остальное тоже. Надо только суметь пожелать. Далеко не все, кстати, умеют это делать.
— Ты, наверное, очень хорошо умеешь это делать, — сказал он, восхищенно глядя на ее лицо, совсем другое в мягком свете ламп, развешанных по стенам, и еще более красивое, чем прежде. — Или в тебе это, как ты его называешь, сознание присутствовало от рождения?
Она рассмеялась и пожала плечами. Потом сказала, посерьезнев:
— Я думаю, никакое сознание не зарождается само собой. Так же, как материя порождена сознанием, сознание тоже было чем-то порождено. То, что сознание породило материю, еще не значит, что сознание первично. Оно не могло возникнуть просто так, понимаешь?
Габриэле был слишком поражен ее словами, чтобы прореагировать на них сразу. Он никогда прежде не задавался вопросом, откуда могло возникнуть сознание — сознание как космическая величина было для него чем-то абстрактным и поэтому не поддающимся анализу. А тот факт, что сознание породило материю, как будто уже подразумевал, что сознание первично. Но если сознание не первично — то что же тогда первично?
— Что же тогда первично, Вероника?
— Не знаю. — Она машинально играла его зажигалкой. — Может, ничего первичного вообще нет — все было порождено чем-то… Сознание, кстати, тоже материально — это просто другой род материи, не как та, к которой мы привыкли… не как вот это или вот это, — она дотронулась до края скатерти, потом коснулась своей руки. — И я думаю, то, что породило сознание, тоже материально.
— Но что, по-твоему, породило сознание?
Некоторое время она молчала.
— Я думаю, сознание было порождено… — начала было она и осеклась, когда внезапно погас свет.
Люди в зале недовольно загомонили. «Что там у вас стряслось?» — крикнул кто-то из посетителей, и откуда-то из кухни прокричали в ответ: «Короткое замыкание, синьор. Сейчас починим». Свет зажегся через секунду.
— Черт! — Габриэле рассерженно отбросил в сторону сигарету. Он совсем забыл о ней в этом маленьком переполохе, и сигарета, догорев незаметно для него, обожгла ему пальцы.
Подошедший официант наводил порядок на их столике.
— А ты, наверное, подумал, что мы съедим целиком все эти пиццы? — обратилась Вероника к официанту. — Два прожорливых чудовища из голодного края… Ты ведь так подумал, признайся?
— Я действительно удивился, что такая стройная синьорина способна съесть такое количество пицц, даже если ей поможет в этом синьор, — сказал официант, не спеша убирая со стола грязную посуду и остатки пицц и восхищенно поглядывая краем глаза на Веронику. — А ты к тому же известная актриса — так сказал шеф. Кстати, ты не против, если… — официант достал из кармана красных форменных брюк блокнот и ручку. — Это для моей девушки — она коллекционирует…
— Нет, только не проси у нее автографа, — вмешался Габриэле. — Она ни в коем случае не может дать автограф сейчас… И, кстати, твой шеф ошибся. Синьорина не «известная» актриса. Синьорина — великая актриса.
Официант не понял, почему Вероника не может выполнить его просьбу, однако не посмел перечить столь почетному клиенту. Он подхватил поднос и поспешно удалился.
— Джимми! — Габриэле обернулся к волкодаву, уснувшему после плотного ужина на подстилке в углу. — Джимми, а ну-ка подойди сюда. — Волкодав вскочил и, завиляв хвостом, поспешил к хозяину. — Ты же самое настоящее чудовище, Джимми. Ты просто не умеешь есть на людях.
Он с притворной укоризной покачал головой и, взяв со стола чистую льняную салфетку, принялся вытирать морду собаки, выпачканную в крови. Дело в том, что любимым блюдом Джимми были бифштексы с кровью, но его тщательно разработанная диета (возраст Джимми был уже достаточно преклонным, поэтому его меню требовало особого внимания) не позволяла частого потребления мяса, тем более полусырого. Когда волкодава допускали до бифштексов, он пожирал их с жадностью дикого зверя, напрочь забывая о приличиях.
— Ладно, пусть этим займется Мария, — Габриэле отбросил салфетку: кровь на лохматой морде животного уже засохла, и ему так и не удалось ее оттереть. — Нам никак не обойтись без воды и шампуня, да, Джимми? — Он положил голову волкодава к себе на колени и ласкал его за ушами. — Как видишь, белая собака требует особого косметического ухода, — сказал он, обращаясь к Веронике. — При его вкусах Джимми надо было родиться черным.
— Джимми альбинос? — поинтересовалась Вероника. — Если я не ошибаюсь, у волкодавов обычно буроватая окраска.
Габриэле кивнул.
— Природа решила подшутить над Джимми, лишив его окраски, и наградила чудесной белоснежной шерстью, — сказал он. — Джимми — уникальный случай среди волкодавов. Никто из его собратьев по породе недостоин даже сидеть с ним рядом… Нет, я, конечно, люблю всех собак без исключения, — поспешил уточнить он. — Но красивая собака — это все-таки что-то особое. Ее и любишь по-особому. — В подтверждение своих слов он склонился над Джимми и поцеловал его выпачканную кровью морду. — А Джимми у нас самый настоящий красавец: белая шерсть и красные, как у дьявола, глаза. Что может быть красивее? — Он приподнял морду Джимми и повернул ее так, чтобы Вероника могла видеть огромные огненные глаза волкодава. — Если бы у собак был свой кинематограф, — продолжал он, — Джимми бы стал великой звездой. Но играть в человеческих фильмах? — Он презрительно наморщил нос. — Нет, это не для Джимми. Они того не стоят. — Взглянув на Веронику, которая заливисто смеялась, слушая его разговор с собакой, он заключил: — Ты лучше будешь защищать Веронику, да, Джимми? Защита хрупкой красивой девушки — самое подходящее занятие для сильной красивой собаки.
— Защищать меня? Но от кого, Габриэле? — спросила Вероника, вставая.
— От всех, — серьезно ответил он. — От всех и каждого. В том числе от назойливых поклонников. От которых у тебя и так, конечно, уже нет отбоя — и число которых приумножится с твоим дебютом в кино.
— Я не думаю, что поклонники так опасны, что мне понадобится защита, — возразила она.
— Ты так считаешь? Что ж, скоро ты убедишься в обратном. Быть великой актрисой и предметом поклонения масс — это значит… — Он снял с колен морду Джимми и поднялся на ноги. — Это значит, что тебе понадобится телохранитель, Вероника. В самом деле.
— Ты всерьез считаешь, что мне придется нанимать телохранителя, если я стану актрисой? — спросила она, идя вместе с ним к выходу.
Он остановился в дверях и внимательно посмотрел на нее.
— Во-первых, ты станешь актрисой, Вероника, — заявил он тоном, не допускающим возражений. — А во-вторых, телохранитель тебе в самом деле будет необходим, хоть его вовсе и не обязательно нанимать…
Он распахнул перед ней дверь. На улице он взял ее за плечи и повернул к себе.
— Как ты думаешь, я подхожу на роль твоего телохранителя?
— Думаю, что да…
Она положила руки на его плечи — и сразу же сняла их, вздрогнув от неожиданности, когда раздался бой часов на старинной башне. Они стояли у самого подножия башни, и бой часов был оглушительно громок. Внезапный порыв ветра взлохматил ее волосы, накрыв ими ее лицо. Когда она пошатнулась, он подхватил ее и крепко прижал к себе. Она спрятала лицо на его груди и прерывисто вздохнула. Ее тело было очень хрупким в его объятиях — хрупким и дрожащим, как сгусток обнаженных нервов.
— Поехали домой, Вероника, — прошептал он, когда вновь наступила тишина. — По-моему, больше нет никакого смысла притворяться, что мы этого не хотим.
Луна в ту ночь была огромной и отливала золотом. Она заглядывала в комнату через распахнутую балконную дверь — смотрела на них и улыбалась этой своей всезнающей улыбкой, хранящей в себе тайны всех времен, веков и поколений… Он сказал, что луна обязательно запомнит эту ночь, даже если кто-то из них когда-то о ней позабудет. Потом луна растворилась в предрассветной дымке, а они оба растворились в этом невероятном ощущении счастья, свалившегося на них невесть откуда.
На рассвете пошел дождь, и из сада запахло мокрыми цветами и приближающимся летом. Они все еще не могли поверить в то, что наконец нашли друг друга — но уже знали, что никогда не расстанутся.
Дождь все еще шелестел за окном, когда Вероника проснулась. В комнате царил полумрак — наверное, это он задернул шторы, чтобы утренний свет не мешал ей спать. Он сидел на краю постели и не сводил глаз с ее лица, терпеливо ожидая ее пробуждения. Его взгляд сказал ей намного больше, чем могли бы сказать слова. Она протянула руку и погрузила пальцы в его густые черные волосы, еще взлохмаченные после сна.
— Ты знаешь, что ты очень красивый? — прошептала она. — И сейчас, вот в эту минуту, ты еще красивее, чем обычно… Останься таким навсегда, ладно?
Он лишь улыбнулся в ответ. Его глаза в полутьме спальни казались бархатисто-черными, хотя на самом деле они были темно-синими с легким сероватым отливом. Но она уже успела заметить, что его глаза меняют цвет в зависимости от освещения — а может, от его настроения.
— Который час? — спросила она. — Наверное, нас уже ждут на студии…
— На студии нас сегодня не ждут, — ответил он. — Я позвонил туда и сказал, чтобы репетиции и примерку костюмов отложили до завтра… Кстати, я послал шофера в гостиницу за твоими вещами.
Он сообщил ей это между прочим, как будто то, что теперь она будет жить у него, было чем-то естественным, само собой разумеющимся… Но так оно, наверное, и было.
— Пока ты спала, я смотрел на тебя и пытался представить, какой ты была в детстве, — сказал он, протягивая руку и касаясь кончиками пальцев ее лица.
— И какой же, по-твоему, я была в детстве?
— Красивой. Очень красивой. Ты была на редкость красивым ребенком — и избалованным. Все восхищались тобой, все тебя любили… Ты с самого раннего детства привыкла считать себя единственной и неповторимой. И не только, — он говорил задумчиво, тщательно подбирая слова. — Ты считала себя центром мироздания — Вселенная вертелась вокруг тебя, а звезды зажигались ночью лишь потому, что тебе нравилось на них смотреть. Жизнь была для тебя не чем иным, как спектаклем, устроенным специально для того, чтобы ты могла сыграть в нем главную роль…
— Откуда… откуда ты знаешь? — удивленно перебила она. — Ведь я, кажется, еще не говорила тебе об этом…
— Просто знаю, и все, — улыбнулся он. — Или ты имеешь что-нибудь против, если я знаю о тебе что-то, чего не знает никто другой?
День был пасмурным, но удивительно теплым. Робкие солнечные лучи иногда проглядывали сквозь серебристую дымку, застилающую небо, рассыпались мелкими бликами во влажной душистой листве, скользили по поверхности воды. Весь день они плескались в бассейне, обдавая друг друга брызгами и смеясь, как дети. Сценарий, который они прихватили с собой, чтобы просмотреть сцены с участием Вероники, так и остался лежать на столике возле шезлонга — лишь ветер лениво перелистывал его страницы.
Уже под вечер Вероника вспомнила, что должна позвонить домой. Родители, наверное, уже волновались — в последний раз она разговаривала с ними три дня назад, по приезде в Неаполь, а ведь они просили ее звонить каждый день. Они всегда беспокоились, если ей случалось на какое-то время уезжать из дома. Хоть ей уже и было двадцать четыре года, для них она все еще была ребенком. Она улыбнулась при мысли, какой будет реакция родите лей, когда она скажет им, что остается в Риме, потому что ей предложили сниматься в кино…
— Чему ты улыбаешься? — спросил он.
Они сидели на краю бассейна, глядя на малиновый закат, разлившийся в небе. Краски заката были настолько ярки, что все вокруг казалось какой-то сказочной декорацией, а не реальным миром… Но ведь краски природы всегда становятся ярче после дождя.
— Я подумала о папе с мамой, — ответила она, болтая ногами в воде. — Они, наверное, не поверят, что меня вдруг ни с того ни с сего взяли на главную роль в фильме… Я должна позвонить домой, Габриэле. Меня ведь ждут завтра.
Габриэле приподнял брови, разыгрывая недоумение.
— Куда ты должна позвонить?
— Домой.
— Домой? Мне казалось, твой дом здесь…
Она засмеялась, тряхнув мокрыми волосами.
— Я хотела сказать в Нью-Йорк… родителям, — поправилась она.
— Так бы и сказала. Ты совершила непростительную грамматическую ошибку, мисс Наваждение. Постарайся больше ее не совершать.
— Постараюсь, — пообещала она, вставая.
Она пошла по вымощенной мраморными плитами дорожке, ведущей от бассейна к дому, отжимая на ходу мокрые волосы. Он тоже встал, но не сразу последовал за ней. Некоторое время он стоял на краю бассейна, любуясь издалека ее хрупкой длинноногой фигуркой в черном бикини. Вероника казалась ему такой беззащитной!.. На подступах к дому она остановилась и обернулась, и тогда он пошел к ней, на ходу пытаясь облечь в слова чувства, которые переполняли его сейчас… Наверное, эта привычка облекать все свои чувства и мысли в слова привилась ему в силу его профессии. Он постоянно вел внутренние диалоги с самим собой, так же, как его герои вели диалоги на страницах его сценариев, на экране. Но сейчас слова почему-то не шли на ум — было лишь это чувство, непостижимое и беспредельное, взрывающееся ежесекундно в каждом уголке его сознания, в каждой клетке его тела…
Подойдя к ней, он погрузил руки в ее мокрые волосы и заглянул в ее волнующе-красивое лицо.
— Сказать тебе, мисс Наваждение, или лучше не говорить?
— Лучше не говори, — ответила она. — Слова всегда приблизительны и могут исказить суть. Я не хочу, чтобы ты говорил мне об этом словами.
— Ты права, — согласился он. — Слова приблизительны… и их все равно не хватит, чтобы выразить это.
Обнявшись, они вошли в дом и направились через просторный холл к мраморной лестнице, ведущей на второй этаж.
— Я пойду скажу Луизе, чтобы она начинала готовить ужин, — сказал Габриэле, останавливаясь у подножия лестницы и нехотя разжимая объятие. — Верх от чего мы будем есть сегодня?
Вероника улыбнулась, вспомнив, как вчера они ели верх от пиццы под удивленными взглядами других посетителей пиццерии.
— Я не знаю — решай ты.
— Ладно, пусть решает Луиза — она, наверное, уже разработала меню на сегодняшний вечер. Мы могли бы поужинать в саду, если ты не против.
— Я не против.
— Тогда я скажу, чтобы накрыли в беседке.
— Габриэле?
— Да?
Она взяла его за руки и подняла на него глаза. Ее взгляд скользнул по его лицу.
— Ты знаешь, что ты очень красивый?
Он улыбнулся.
— Ты уже говорила мне это. Не повторяйся.
— Я помню, что говорила тебе это. — Она серьезно кивнула. — Но сейчас ты красивее, чем был в ту минуту, когда я тебе это говорила… Я почувствовала, что должна обязательно сказать тебе это сейчас.
Не ожидая от него ответа, она отпустила его руки и, развернувшись, взбежала вверх по лестнице.
Войдя в спальню, Вероника стянула с себя мокрый купальник и плюхнулась на огромную кровать, застланную небесно-голубым атласным покрывалом. В течение долгой минуты она лежала неподвижно, закрыв глаза и ни о чем не думая, лишь вслушиваясь в молчаливую музыку счастья, наполняющую все ее существо. Потом, приподнявшись на локтях, потянулась к тумбочке за телефоном.
— Вероника! Что-нибудь случилось? Почему ты не звонила в последние дни?
Мамин голос был очень взволнованным.
— У меня все в порядке, — ответила Вероника, устраиваясь поудобнее среди разноцветных шелковых подушек, наваленных горой у изголовья кровати. — Просто… просто в моей жизни произошли кое-какие… назовем их так, изменения. Я…
Она запнулась — что-то радостное и теплое внезапно подступило к горлу.
— Какие изменения, Вероника? Кстати, во сколько ты прилетаешь завтра? Отец встретит тебя в аэропорту.
— Я не прилечу завтра, мама. Я остаюсь в Риме.
— Остаешься в Риме?
— Да. Мне предложили сниматься в кино…
Вероника вкратце рассказала матери о том, как ее остановили на улице, и о кинопробе… О том, что заставило ее уехать с раскопок, она умолчала.
— Как видишь, мама, я пошла по твоим стопам, — сказала она в заключение. — Хотя вряд ли мне когда-нибудь присудят «Оскара»… Вполне возможно, я вообще завалю эту роль — у меня ведь нет никаких навыков… Но он почему-то считает, что мне и не нужны навыки. Он говорит, я должна играть саму себя — быть перед камерой такой, какая я есть в жизни, и все будет в порядке.
— «Он» — это режиссер, Вероника?
— Нет, мама, он не режиссер. Он автор сценария.
— Автор сценария? — удивилась та. — Мне, честно говоря, кажется странным, что автор сценария выбирает актрису…
— Я прекрасно знаю, мама, что актрису обычно выбирает режиссер. Но он… Понимаешь, он так известен в мире кино, и его сюжеты ценятся настолько высоко, что он пользуется неограниченной властью на киностудии. Он главнее режиссера, продюсера и всех остальных, вместе взятых. Каждое его слово — закон, и никто не посмеет с ним спорить, если он что-то решил… Кстати, его так и называют — Король Кинематографа.
— Значит, этот человек взял тебя на роль в своем фильме, потому что его привлекла твоя… самобытность?
— Да. Ты очень правильно выразилась, мама: самобытность. Самобытность — это, наверное, производная от эгоцентризма, не так ли?.. — Вероника улыбнулась собственным мыслям. — Он говорит, ему безумно нравится мой эгоцентризм… Это, наверное, потому, что он такой же, как я. Он тоже чувствует себя особенным, не похожим на других… Он говорил мне, что с детства мечтал прославиться, заявить о себе всему миру… Только вначале он хотел стать писателем, потому что не знал, что может применить свою фантазию в кино… А вообще жизнь устроена так интересно, мама! Человек никогда не знает, как повернется его судьба, и иногда она поворачивается к нему гораздо лучшей, чем он ожидал, стороной.
— Что ж, я могу лишь порадоваться за тебя, моя милая, — сказала мама, немного помолчав. — Помнишь, я всегда говорила: при твоей красоте грех становиться ученой и гробить молодость за научными трудами.
Вероника еле удержалась, чтобы не спросить: «А ты, мама? Почему ты бросила кино и не захотела воспользоваться своей красотой и талантом?»
— Оставь мне номер телефона, по которому мы с отцом можем тебя найти, — попросила мама. — В какой гостинице ты остановилась?
— Я… я живу не в гостинице.
— Где же тогда?
Вероника вздохнула, раздумывая над тем, что ответить матери. Она всегда делилась с ней всем или почти всем — мать была ее самой близкой подругой. Ее единственной подругой, потому что у нее никогда не было настоящих подруг среди ровесниц. Но есть вещи, которые хотелось бы сохранить в тайне ото всех, потому что они слишком прекрасны, невероятны, непостижимы. Хотя сохранить это в тайне им все равно не удастся — на студии уже наверняка пошли сплетни о них.
— Ты меня слышишь, Вероника? Я спросила, где ты живешь.
Вероника чуть помедлила.
— Я живу у него, — просто сказала она, потому что ей не хотелось лгать матери.