— Однако ты сказал именно это, — с грустью промолвила она. В ее тоне не было и тени упрека. — И ты совершенно прав. Поверь, я вовсе не собираюсь вменять тебе в вину то, что ты никогда не чувствовал ко мне того, что чувствовала к тебе я. Поэтому, пожалуйста, не выдумывай любовь там, где ее не было и в помине, — моего вымысла уже и так более чем достаточно.
— Твоего вымысла? — Он подался вперед в кресле и внимательно посмотрел на нее. — О каком вымысле ты говоришь, Констанс?
— Я еще не все рассказала тебе о моем дневнике, Габриэле. Точнее, я еще ровно ничего тебе о нем не рассказала. Наверное, ты будешь смеяться надо мной, когда узнаешь…
Она внезапно умолкла, покусывая нижнюю губу. Это напомнило ему Веронику, и он вдруг почувствовал, что начинает проникаться огромной симпатией, чтобы не сказать — нежностью, к этой женщине, пришедшей к нему из времен его юности, которая по воле случая оказалась матерью Вероники. Он выискивал в Констанс черты сходства с ее дочерью, но не находил их. Была только эта привычка покусывать нижнюю губу в моменты задумчивости или нерешительности.
— Что именно я должен узнать, Констанс? — спросил он.
Она тряхнула головой, и волнистые белокурые пряди рассыпались по ее плечам. Этот жест тоже напомнил ему Веронику…
— Я очень много выдумывала, когда писала этот дневник, Габриэле. — Ее голос был так же тих, как шелест ветра в листве деревьев за окнами. — Я разделила мою любовь на нас двоих и… — Она опустила глаза, будто чего-то устыдившись, и нервно теребила складки своего воздушного шифонового платья. Ей явно стоило труда заставить себя говорить. — В той истории, которую я описала в моем дневнике, далеко не все было правдой. То есть правдой было все, кроме одной-единственной детали — но эта деталь была самой важной. Я солгала в самом главном, Габриэле, если это можно назвать ложью. Я солгала в том, что касалось твоих чувств ко мне… В истории, которую я поведала бумаге, ты… ты любил меня так же сильно, как я любила тебя. Ты говорил мне о своей любви теми же словами, какими я в свое время пыталась сказать тебе о моей любви, только ты всегда подшучивал надо мной и не давал мне договорить. — Констанс подняла глаза и решилась наконец посмотреть на него. — Я и сама не знаю, Габриэле, как мне вообще могло прийти в голову писать этот безумный дневник. Наверное, я хотела убедить себя саму в том, что ты тоже любил меня. Я знаю, это глупо и смешно, но я… я ужасно тосковала по тебе, и мне очень хотелось поверить в то, что ты любишь меня и помнишь обо мне, — тогда мне было бы легче смириться с тем, что тебя больше нет рядом. — Она будто оправдывалась перед ним, извинялась за то, что любила его слишком сильно. — Когда я начинала описывать нашу историю, я не собиралась ничего выдумывать. Это получилось как-то само собой. А под конец я и сама уверовала, или почти уверовала в то, что все описанное мной — правда. И знаешь что? Когда некоторое время спустя я перечитывала дневник, я сама удивилась тому, как правдоподобно и убедительно все это выглядит. Я думаю, любой непосвященный человек — то есть любой человек, за исключением тебя и меня, — прочитав мой дневник, принял бы все за чистую монету.
Габриэле слушал ее, затаив дыхание. Когда она замолчала, он не сразу смог заговорить. Он был слишком ошеломлен услышанным… Но он и не знал, что на это сказать. Наверное, при других обстоятельствах он был бы восхищен такой любовью. Ведь любовь, вдохновляющая человека на вымысел, поистине достойна восхищения. Но из-за этого вымысла Вероника убежала от него. Этот вымысел встал между ним и Вероникой, разрушив их веру друг в друга и в единственность их любви.
Он мог себе представить, что должна была пережить Вероника, прочитав дневник Констанс. Вероника, которая презирала всякий вымысел в том, что касалось чувств, конечно же, поверила каждому слову в дневнике матери. Да ей бы просто в голову не пришло, что мать могла кривить душой, поверяя бумаге историю своей любви. Если бы у нее возникли какие-либо сомнения относительно правдивости дневника, она бы пришла к нему за разъяснениями. Он слишком хорошо знал Веронику, ее привычку докапываться до самой сути вопроса, о чем бы ни шла речь. Особенно если были затронуты ее собственные чувства… Значит, она приняла на веру все — и предпочла отказаться от него, решив, должно быть, что он полюбил ее лишь потому, что уловил какое-то сходство между нею и ее матерью.
— Вы совершенно разные. Настолько разные, что просто невозможно поверить, что между вами существует такое близкое родство, — медленно проговорил он, так, словно перед ним сейчас сидела не Констанс, а Вероника, и он должен был убедить ее в том, что она ни в чем не походит на мать. Потом, стряхнув с себя оцепенение, он поднялся на ноги. — Мы должны сейчас же найти ее, Констанс, и объяснить ей все, — решительным тоном заявил он. — Остается лишь надеяться, что она поверит нам на слово.
— Но где ты собираешься ее искать? Я даже предположить не могу, где она сейчас.
— Я тоже понятия не имею. — Габриэле беспокойно ходил по комнате, дотрагиваясь до предметов обстановки, как будто эти вещи, хранящие память о Веронике, могли что-то подсказать ему. — Но я не могу сидеть сложа руки, зная, что она сейчас страдает. А она страдает, — он остановился перед Констанс. — Понимаешь? Вероника сейчас страдает, а я ничем не могу ей помочь.
— Прекрасно понимаю, — проговорила Констанс, поднимая к нему глаза. — Потому что я сама чувствую сейчас то же, что и ты. Нет, мне намного хуже. Ведь все это произошло по моей вине, и я никогда не смогу себе простить…
— Не мели чепуху, — перебил ее он. — Ты не виновата. Каждый человек имеет полное право писать в своем дневнике все, что ему заблагорассудится. Ты не могла знать, что твои невинные фантазии повлекут за собой столь серьезные последствия… Но, к счастью, все еще поправимо. Вот увидишь, мы быстро найдем твою дочь. — Он взглянул на массивные золотые часы на каминной полке — они показывали половину третьего. — Как только наступит утро, я подниму на ноги всех частных детективов в городе, и они будут искать ее везде, где только возможно — в Штатах, в Италии, по всей Европе. Я разошлю своих людей по всему свету! — Он подошел к окну. Раздвинув шторы, долго смотрел в звездное небо, где царствовала ослепительно яркая луна. Потом обернулся к ней. — Хотя мне кажется, что твоя дочь сама вернется ко мне еще до того, как детективы успеют напасть на ее след. Я чувствую, что она появится здесь в самое ближайшее время, — и вряд ли я обманываюсь.
— Мы должны заранее решить, что будем говорить ей относительно дневника, — сказала Констанс, немного помолчав. — Я думаю, первым делом должна переговорить с ней я. Как только детективы сообщат нам о ее местонахождении, я поеду к ней и объясню, что очень много нафантазировала в своем дневнике и ты на самом деле никогда не любил меня… Более того: я скажу ей, что мы с тобой были всего лишь друзьями, но я была втайне влюблена в тебя, вот мне и вздумалось помечтать наедине с бумагой и ручкой. Я скажу, что выдумала все от начала до конца и мы с тобой даже не были близки… А потом мы вызовем тебя, и ты подтвердишь мои слова.
— Нет, мы ни в коем случае не должны ей лгать, — Габриэле решительно замотал головой. — Ложь так или иначе всегда выходит на поверхность. Да я бы и не смог солгать Веронике. Мы с тобой были близки, Констанс, — и мы не станем это отрицать. Твоя дочь уже не ребенок и должна знать, что подобные вещи иногда происходят и без любви… — Он виновато улыбнулся. — В нашем случае, правда, любовь была, но только с твоей стороны. Так ты и скажешь Веронике. Ты скажешь, что была влюблена в меня, но я был тогда молод и глуп и не сумел оценить по достоинству твою любовь, что очень тебя разочаровало. Чтобы как-то компенсировать это разочарование, ты стала писать дневник, в котором значительно приукрасила нашу историю…
— Это не так, Габриэле, — перебила она. Ее голос прозвучал неожиданно громко. Встав с дивана, она подошла к нему и накрыла ладонями его руки. — Ты ничем не разочаровал меня, слышишь? То, что было между нами… это было прекрасно, и я всегда буду благодарна судьбе за то, что она дала мне возможность познать настоящее счастье, пусть это счастье и было скоротечно. Я уверена, мало какой женщине в этом мире довелось познать ту радость, какую я познала с тобой, и мне все равно, что думаешь на этот счет ты.
Сказав это, она отпустила его руки и поспешно отошла в сторону. Ее воздушное платье цвета неспелого яблока колыхнулось вокруг ее стройных ног, прошелестев ему о чем-то очень знакомом… Оно прошелестело ему о Веронике.
Вероника тоже делала так — подходила к нему, брала его за руки и говорила: «Ты очень красивый» или: «Таких, как ты, больше нет», а потом отходила или отбегала в сторону… У Констанс была та же легкая походка танцовщицы, что и у ее дочери.
Она стояла в противоположном углу комнаты и смотрела на него повлажневшими влюбленными глазами. Сам не сознавая того, что делает, он быстрым шагом пересек комнату и, остановившись перед ней, склонился над ее полураскрытыми губами. Она ответила на поцелуй сразу — казалось, уже ждала этого… Он целовал эту женщину, пришедшую к нему из далекого прошлого, мать Вероники, а его душа томилась по Веронике, изнемогала от неутоленного желания и тревоги за нее. Где она сейчас? Сможет ли она, узнав, что он был возлюбленным ее матери, безраздельно, как раньше, доверять ему во всем?
Констанс слегка раскачивалась в его объятиях, обвив руками его шею, — и это тоже напомнило ему Веронику. Что почувствовала бы Вероника, если бы узнала, что он целует сейчас ее мать?.. Он оторвался от ее губ и открыл глаза. В ее взгляде, устремленном на него, было столько любви и боли, что ему стало не по себе. Он отступил на шаг, отбрасывая со лба растрепавшиеся волосы. Он надеялся, что она поймет…
И она действительно поняла.
— Ты целовал сейчас ее, — спокойно и безо всякой обиды проговорила она тоном человека, просто констатирующего факт.
— Да, — он знал, что нет никакого смысла притворяться. Присев на подлокотник дивана, он провел ладонью по лицу. — Я не знаю, Констанс, что сделала со мной твоя дочь — но она сделала со мной что-то невероятное. Если она больше не захочет быть со мной, я… я в каждой женщине буду искать ее. — Он на секунду умолк. — Но нет, она вернется ко мне. Она поверит нам и забудет о твоем дневнике. Она останется со мной, и мне никогда не придется искать ее в других женщинах, — заключил он, скорее рассуждая вслух, чем обращаясь к Констанс, так, словно хотел убедить себя самого в том, что Вероника действительно останется с ним, когда будет найдена, и все у них будет, как было раньше.
— А я в каждом мужчине буду искать тебя… если у меня еще когда-нибудь будут мужчины, в чем я очень сомневаюсь, — прошептала она.
— Что ты сказала?
Он недоуменно взглянул на нее.
— Ничего особенного. Это не должно тебя касаться. Твои мысли сейчас заняты Вероникой — и мои, кстати, тоже. Я не успокоюсь, пока мы не найдем ее и не уладим это недоразумение.
Он смотрел на Констанс и думал: неужели эта женщина все еще любит его, после всех этих лет, что прошли с тех пор? Она отошла от него и медленным шагом направилась к двери, подняв на ходу свою сумочку из крокодиловой кожи, которая так и лежала на полу, пока они разговаривали.
— Куда ты, Констанс? — спросил он.
Она остановилась на пороге комнаты и повернулась к нему.
— Я еду в гостиницу. Я вернусь сюда утром, и мы займемся ее розысками.
— Ты спятила? — Он указал ей на часы на каминной полке — они показывали без пяти три. — Куда ты поедешь посреди ночи? И вообще, нет смысла останавливаться в гостинице, когда в моем доме полным-полно свободных комнат.
— Когда моя дочь будет найдена, вряд ли она обрадуется, обнаружив, что я живу в твоем доме, — возразила она.
— Но ведь ты и приехала ко мне как раз для того, чтобы уладить это недоразумение между мной и ею, — напомнил ей он. — Неужели ты думаешь, что Вероника может приревновать меня к тебе сейчас?
Он нарочно сделал ударение на слове «сейчас», желая тем самым провести четкую границу между прошлым и настоящим и дать ей понять, что то, что было между ними двадцать пять лет назад, не имеет никакого отношения к сегодняшнему дню. Подойдя к Констанс, стоящей в нерешительности в дверях гостиной, он взял ее под локоть и повел к лестнице.
— Пойдем, я покажу тебе твою комнату. Скоро утро, а утром нас ждет много дел. Ты должна поспать. Днем, если хочешь, я отвезу тебя в какой-нибудь хороший отель… — Он остановился на одной из нижних ступенек лестницы. — Думаю, ты права и тебе действительно лучше не жить у меня. Вероника может неправильно истолковать… Когда человек потрясен, он иногда теряет способность мыслить логически. Хотя, по-моему, ревность в данной ситуации была бы просто смешна. Прошлое не возвращается четверть века спустя, и Вероника тоже должна это понимать…
— Ты в этом уверен? — спросила она.
— В чем? В том, что Вероника не станет ревновать?
— Нет, в том, что прошлое не может вернуться четверть века спустя.
Габриэле вздохнул и отвернулся, чтобы спастись от взгляда ее больших зеленых глаз, в котором беспредельное обожание смешивалось с невыразимой тоской и болью. Он прекрасно понимал, какой смысл она вложила в свои слова, хотя предпочел бы не понимать этого. Тогда, двадцать пять лет назад, любовь Констанс Эммонс, которая восприняла слишком всерьез то, что было между ними, — то, что для него было всего лишь приятным времяпрепровождением, — уже давила ему на психику, потому он и поспешил положить конец их отношениям. Тем более любовь эта была ему в тягость теперь, когда он любил ее дочь.
— Не говори мне, что ты все еще любишь меня, — тихо сказал он, заставив себя посмотреть ей в глаза.
— Хорошо, не буду. Если ты не хочешь, чтобы я говорила тебе об этом, я буду молчать… Но ты не можешь запретить мне любить тебя.
Проводив Констанс в комнату для гостей и пожелав ей доброй ночи, Габриэле вернулся к себе. Пока он был внизу, прислуга разобрала постель и задернула шторы, а Джимми перебрался с подстилки на кровать и тихонько поскуливал во сне — наверное, ему снились кошмары. Он ласково потрепал спящего пса за ушами.
— Спи спокойно, Джимми, — прошептал он. — Скоро мы найдем ее, и наши кошмары закончатся.
В последнее время он взял за привычку разговаривать с Джимми так, словно собака действительно могла понимать каждое его слово. Он говорил с ним о Веронике, рассуждал вслух о причине, которая могла заставить ее скрываться. Теперь эта причина была ему ясна.
Теперь ему было ясно и многое другое. Он понимал, к примеру, почему мать Вероники, то есть Констанс Эммонс, женщина из его прошлого, пыталась покончить с собой и почему не желала видеть Веронику, примчавшуюся в Нью-Йорк в ту же ночь. Он понял это сейчас, когда поднимался вместе с ней наверх. Вначале, когда эта женщина возникла перед ним и сказала, что ее зовут Констанс Эммонс, что она мать Вероники и приехала к нему для того, чтобы объяснить причину бегства ее дочери, мысль о Веронике заслонила в нем все остальные мысли, и он не сразу связал между собой эти факты.
Констанс не желала видеть свою дочь, потому что ее дочь стала его возлюбленной. По той же причине она пыталась наложить на себя руки… А сейчас она приехала к нему, чтобы рассказать о своем дневнике и помочь ему и Веронике вновь обрести их прерванное счастье. Любовь к дочери взяла в ней верх над остальными чувствами — все-таки прав был тот, кто сказал, что нет на свете любви сильнее, чем любовь матери к собственному ребенку.
Сейчас он припоминал все, что рассказывала ему Вероника о своей матери: о ее увлечении итальянским, который она выучила вскоре после возвращения из Рима, о том, что она пишет картины, на которых изображает исключительно виды этого города… Неужели Констанс продолжала любить его все эти годы?
Он до сих пор не мог понять — так же, как не понимал этого тогда, четверть века назад, — чем он мог вызвать в ней такую сильную любовь… Но любовь, наверное, вовсе не надо вызывать. Она приходит сама — приходит, когда никто ее не ждет. Ведь именно это случилось с ним, когда он встретил Веронику. И с Вероникой случилось то же… Надо поскорее найти ее и положить конец этой пытке.
Он посмотрел на часы — было двадцать минут четвертого. Сыскные агентства открываются в девять. Эти несколько часов вынужденного бездействия будут, наверное, самыми мучительными в его жизни. Он был удивлен, что при том количестве снотворного, что он выпил сегодня, ему совсем не хочется спать. То, что он услышал от Констанс, слишком потрясло его, и сонливость сменилась каким-то нездоровым возбуждением. Он решил принять ванну, чтобы чем-то занять свое время и немного успокоить нервы.
Пролежав около получаса в теплой пенистой воде, он почувствовал себя намного лучше. Вернувшись в спальню, он в раздумье постоял перед кроватью — ложиться или нет. Было только четыре утра, то есть оставалось еще целых пять часов до того момента, когда он сможет начать действовать. Сбросив махровый халат, он надел шелковую пижаму и лег под одеяло. Он был уверен, что уснуть ему не удастся, но на всякий случай поставил будильник на восемь.
Джимми мирно посапывал у него в ногах, а он лежал и размышлял о том, как будет посвящать Веронику во все подробности своих отношений с ее матерью. Разумеется, он скажет ей правду: «Твоя мама любила меня, но я не любил ее, а хотел просто поразвлечься с ней, как развлекался с другими девушками, поэтому ее любовь была мне скорее в тягость, чем в радость. В конце концов я бросил ее, и она очень страдала из-за этого. Я до сих пор чувствую себя виноватым перед ней». Вопрос заключался в том, поверит ли она ему. Что прозвучит для нее более убедительно — его слова или слова из дневника матери? Констанс, конечно же, объяснит ей, что очень многое выдумала, когда писала дневник. Но поверит ли она матери? Она ведь может подумать, что мать лжет ей, потому что не хочет быть помехой на пути к ее счастью… Скорее она поверит ему.
Конечно же, она ему поверит — ведь они всегда понимали друг друга с полуслова, думали одной головой, чувствовали одной душой… Они были в некотором смысле близнецами.
Он был уверен, что не уснет, но снотворное сделало наконец свое дело, и на рассвете он задремал. Ему снилось, что он рассказывает Веронике о том, как сегодня ночью он поцеловал ее мать, а она говорит ему, что это все потому, что ему ужасно не хватало ее, и он соглашается с ней. Потом они катаются в обнимку по постели, смеясь и покрывая друг друга поцелуями, а потом он крепко прижимает ее к себе и говорит, что больше никогда ее не отпустит… «Я люблю тебя, Габриэле, — шепчет она в ответ, прижимаясь горячими губами к его шее. — Люблю, люблю, люблю… и всегда буду любить. И мне все равно, что думаешь на этот счет ты».
Комната для гостей, в которую провел ее Габриэле, была обставлена в бело-розовых тонах — белая, сверкающая полировкой мебель, атласные обои цвета клубники со сливками, белые шелковые шторы на окнах, ярко-розовое бархатное покрывало на кровати и такого же цвета ковер на полу. Констанс очень любила розовый цвет — он почему-то напоминал ей о детстве…
В спинку кровати была вделана кнопка электрического звонка для прислуги, а в углу стоял небольшой холодильник с прохладительными напитками — по всей видимости, ему часто случалось принимать у себя гостей, которые оставались здесь на ночь. И она была для него всего лишь гостьей, которой он предложил переночевать в его доме, как предложил бы это любому человеку, приехавшему к нему в столь поздний час.
В ванной она нашла все необходимое — от зубной пасты до полотенец. Сняв с себя косметику и приняв душ, она вернулась в спальню. У нее не было ночной рубашки или пижамы — она собиралась в спешке и не взяла с собой ничего из одежды. Но ночь была теплая, и она могла спать без ничего… Спать? Разве ей удастся уснуть в эту ночь?
Лежа среди свежих душистых простыней, она думала о нем. В последние годы она нередко задавалась вопросом, каким он стал, сильно ли изменился с тех давних пор. Он действительно очень изменился. Когда он спустился к ней сегодня, она с трудом узнала в этом высоком красивом мужчине того Габриэле, которого знала и любила тогда.
Он стал совсем другим… Нет, он не постарел — он повзрослел. В свои сорок три года он выглядел на тридцать с небольшим, и даже круги под глазами — вероятно, следствие бессонных ночей и переживаний — не портили его. Годы состарили ее — его же сделали еще более привлекательным. Тогда он был просто красивым, обаятельным парнем — теперь в его облике появилось что-то особенное… Она не могла дать определение этому особому качеству, приобретенному им с годами. Но оно присутствовало в его взгляде, который стал более глубоким и… всезнающим, будто перед ним раскрылись какие-то истины, непостижимые и недоступные для других. Это проскальзывало в его жестах, в его манере держаться, даже в интонациях его голоса… Вероника была права, когда сказала, что он держится как король. В его поведении действительно появилось какое-то поистине королевское величие — и в эту ночь он был королем, принимающим в своем дворце гостью. Всего лишь гостью, которая по воле случая оказалась матерью его любимой девушки. Она могла поспорить, что ту Констанс, с которой он был некогда близок, он даже и не помнил.
Зато она очень хорошо помнила прежнего Габриэле. Тот Габриэле тоже не любил ее, однако был увлечен ею — значит, все-таки принадлежал ей, пусть и не полностью. А этот Габриэле целиком и полностью принадлежал ее дочери… Она прекрасно понимала Веронику, которую потянуло к нему в первый же день, — вполне возможно, что и она сама была бы околдована обаянием этого мужчины, если бы встретила его впервые сейчас.
Обаяние — вот что осталось в нем неизменным. То самое обаяние, которому она поддалась тогда, двадцать пять лет назад, и которое сегодня ночью перевернуло все вверх дном в ее душе. Его улыбка осталась такой же открытой и притягательной, какой была тогда, — она будто опровергала все изменения, произошедшие в нем за эти годы, свидетельствуя о том, что он остался по сути тем же…
Она вспомнила, как, просыпаясь рядом с ним на рассвете, терпеливо ожидала его пробуждения, не сводя глаз с его лица — чтобы не пропустить ту минуту, когда он улыбнется ей прежде, чем разомкнуть веки… Вдруг ею овладело непреодолимое желание взглянуть на него спящего. Желание это было столь сильным, что на какое-то мгновение она даже забыла о причине, заставившей ее приехать сюда, и о том, что он теперь любит ее дочь и что она, Констанс, с ее любовью ни в коем случае не должна вставать между ними… Хотя при чем здесь это? Она не причинит никому зла, если зайдет на минутку в его спальню и полюбуется им, пока он спит, ей не нужно большего. Теперь он принадлежит ее дочери, и этим сказано все.
За окнами уже брезжил рассвет, когда она, завернувшись в розовое бархатное покрывало, вышла из комнаты. Она решила, что ни в коем случае не станет входить в его спальню, если у него будет гореть свет — ведь вполне возможно, что ему тоже не спится в эту ночь… А что, если он лежит без сна, не включая свет? Тогда она может сказать, что ее замучила бессонница и она пришла спросить, нет ли у него снотворного.
На цыпочках, стараясь не производить шума, она прошла по длинному коридору, осторожно приоткрывая двери комнат справа и слева от нее — она не знала, где расположена его спальня… Спальня оказалась в самой глубине коридора. Открыв последнюю дверь по правой стороне, она замерла на пороге.
Он действительно спал — в этом не было сомнений. Спал он в той же позе, в какой спал в юности: прижавшись щекой к подушке и спрятав под ней обе руки. Его черные как смоль волосы, длиннее, чем тогда, закрывали его лицо и падали на воротник синей пижамной куртки. Дышал он очень тихо.
В ногах постели лежала огромная белая собака. Собака никак не отреагировала на ее появление — наверное, она тоже крепко спала. Бесшумно ступая по пушистому ковру, Констанс приблизилась к кровати и, протянув руку, коснулась кончиками пальцев его густых мягких волос — удержаться от этого было выше ее сил. Он что-то пробормотал во сне. Она резко отдернула руку и отступила назад, боясь, что он проснется… Он не проснулся.
Она какое-то время стояла возле кровати и смотрела на него, потом, сама не сознавая, что делает, сбросила с себя покрывало, забралась в постель и прижалась к нему всем телом… В следующее мгновение она поняла, что совершила непростительную глупость. Она хотела спрыгнуть с кровати и поскорее бежать отсюда, пока он еще не проснулся и не заметил ее… Она бы и бежала, но едва она отстранилась от него, как он высвободил руки из-под подушки и потянулся к ней… Его руки сомкнулись вокруг нее, и он прижал ее к себе так крепко, что у нее перехватило дыхание.
— Нет, ты больше не убежишь, — прошептал он, зарываясь лицом в ее волосы. — Я больше не отпущу тебя, с этой минуты ты всегда…
Он шептал что-то еще, но его шепот стал совсем бессвязным, и она не могла разобрать слов. Однако того, что она услышала, ей было достаточно, чтобы понять: он принял ее за Веронику. Ему, должно быть, снилась ее дочь, когда она пришла, вот она и стала, сама того не желая, частью его сна… Теперь ей ничего не оставалось, как ждать, когда он сам разомкнет объятие — если она станет вырываться, то разбудит его, и он наверняка будет очень рассержен, увидев вместо Вероники ее. А когда он уберет руки, она тихонько уйдет к себе, и он никогда не узнает о том, что она была сегодня ночью в его спальне и лежала в его постели.
Лежа в его объятиях и чувствуя вокруг себя тепло его тела, она вспоминала все, что было между ними — их ночи, обволакивающую нежность его поцелуев, невероятные вершины восторга, которые они достигали вместе… Он не любил ее, но были мгновения, когда она верила всей душой и каждой клеткой своего тела в то, что он ее любит. Наверное, эти мгновения восторга, пережитые с ним, и вдохновили ее впоследствии на вымысел… А теперь ее дочь страдает из-за этого вымысла. Она никогда не перестанет чувствовать себя виноватой перед дочерью, даже если ей удастся уладить это недоразумение и вернуть все на свои места.
Он снова начал шептать что-то невнятное, и она чувствовала на своем лбу его горячее дыхание… Она прижалась губами к его шее. Его близость действовала на нее умиротворяюще — рядом с ним ей было так спокойно и уютно, что мысль о Веронике и чувство вины перед ней отступили на второй план. Кажется, она вообще начинала забывать о том, что у нее есть дочь — ведь в то время, когда они были близки, Вероники еще не было на свете… Он сказал, что прошлое не может вернуться четверть века спустя, но к ней оно сейчас возвратилось. Возвратилось в потоке радостных мгновений, хлынувшем на нее из времен ее и его юности. Засыпая, она шептала, что никогда не перестанет любить его.
В семь с минутами Вероника сошла с поезда в Термини[9] и взяла такси. Была суббота, и улицы в этот ранний час были пустынны, поэтому она добралась до места за каких-то двадцать минут.
Утро медленно просыпалось за холмами, наполняя воздух золотистыми брызгами света. Дом издалека напоминал ей большого белого зверя, растянувшегося в тени деревьев, чтобы поймать последние капли ночной прохлады. Выйдя из машины у главных ворот, Вероника нащупала ногой у основания одного из столбов потайной рычаг, который показал ей Габриэле, — и ворота распахнулись перед ней.
Во дворе не было ни души. Птицы тихо щебетали в кронах деревьев, а вода в бассейне поблескивала в лучах утреннего солнца. У начала подъездной аллеи стояла его белая «феррари» — та самая, на которой он отвез ее в ту ночь в аэропорт… Она прошла по аллее, пересекла газон и поднялась по широким мраморным ступеням крыльца.
Парадная дверь была заперта изнутри — это означало, что он еще не спустился вниз. Ей не хотелось звонить и поднимать на ноги прислугу, поэтому она решила войти со стороны кухни. Она знала, что двери кухни открыты — Луиза в это время уже должна была готовить завтрак.
Луиза, стоящая перед плитой, обернулась на скрип двери — и чуть не хлопнулась в обморок при виде ее.
— Где ты пропадала, Вероника? — воскликнула она. — Почему ты скрывалась и присылала эти…
Вероника приложила к губам палец.
— Тихо, Луиза. Не кричи. Он ведь еще спит?
Луиза кивнула.
— Он теперь не спускается раньше двенадцати и просит не тревожить его, пока сам не позвонит вниз. Я думаю, он засыпает только под утро… Но почему ты убежала от него, Вероника? У тебя нездоровый вид. Ты была больна?
— Наверное, это можно назвать болезнью, — сказала Вероника с усталой улыбкой. — Но теперь я в полном порядке, Луиза. Я сейчас пойду к нему… Скажи всей остальной прислуге, чтобы нас не тревожили, пока мы не спустимся сами.
Выйдя из кухни, она прошла по длинному коридору, соединяющему служебные помещения с жилой частью дома, и оказалась в холле. У подножия лестницы она остановилась — у нее вдруг замерло сердце от радости. Не в силах перевести дух, она какое-то время стояла, буквально оцепенев от счастья. Когда волна радости немного улеглась, она сделала глубокий вдох и стала подниматься по лестнице.
Она решила, что не станет его будить, если он еще спит. Она разденется, заберется в их уютную постель и будет ждать, когда он проснется. Потом он почувствует ее близость и потянется к ней… И все снова будет так, как было.
Потому что счастье всегда возвращается на свои круги.
Ровно в восемь спальню огласил пронзительный звон будильника. Габриэле разомкнул веки и с удивлением посмотрел на женщину, спящую в его объятиях. Она спала, уткнувшись лицом в его шею, и ее пшенично-русые волосы щекотали его подбородок… Светлые волосы и бросились ему в глаза в первую очередь. Если бы не они, он бы поверил в то, что это был не сон и Вероника действительно вернулась к нему.
Но у Вероники волосы были темно-каштановыми и блестящими, они напоминали ему жидкий шоколад… Окончательно проснувшись, он понял, что к чему. Эта белокурая женщина, которую он обнимал во сне, была матерью Вероники — Констанс Эммонс.
Он разжал объятие и сел в постели. Будильник продолжал звонить, и его настойчивый звон в конце концов разбудил Констанс. Она вздрогнула, открыв глаза. При виде ее испуганного, виноватого лица у него отпало всякое желание упрекать ее за то, что она забралась в его постель, пока он спал.
Он протянул руку к тумбочке и нажал на кнопку будильника. Тот умолк. Констанс судорожно схватилась за край одеяла, спеша прикрыть свою наготу. Этот стыдливый жест вызвал у него жалость. Он успел заметить, что у нее все еще очень красивое, молодое тело. Он отметил это чисто машинально — вид ее обнаженного тела не вызывал в нем ровно никаких эмоций. Констанс Эммонс была для него теперь только матерью Вероники. Прошлое не стало ближе от того, что она спала сегодня ночью в его постели.
— Иди к себе, Констанс, — сказал он, вставая. — Я позвоню на кухню и прикажу, чтобы тебе подали завтрак в твою комнату. Потом можешь возвращаться сюда, и мы вместе будем обзванивать сыскные агентства. Думаю, детективы захотят узнать все подробности бегства твоей дочери, которые ты знаешь лучше, чем я.
Он мог бы спросить, с чего ей вдруг взбрело в голову залезать в его постель, но он и без того знал ответ. Эта женщина все еще любила его — должно быть, ей захотелось полежать рядом с ним и вспомнить былые времена. Он не так уж и сердился на нее за это, а был просто разочарован тем, что его сон оказался всего лишь сном.
В любом случае сегодня у них было очень много дел, и было бы глупо тратить время на обсуждение этого ничего не значащего эпизода.
Констанс не пошевелилась, пока он не повернулся к ней спиной, взявшись за трубку внутреннего телефона. Как только он отвернулся, она спрыгнула с постели и поспешно вышла из комнаты. Разговаривая с Луизой, он слышал ее торопливые шаги.
Он попросил Луизу подать легкий завтрак в розовую комнату для гостей, а ему — черный кофе, после чего отправился в ванную. Когда он, побрившись и почистив зубы, вернулся в спальню, на мраморном столике возле кровати уже стоял поднос с заказанным им кофе. На подносе почему-то было две чашки, и принесла кофе Луиза собственной персоной. И то, и другое несколько удивило его. Во-первых, он просил Луизу подать его гостье кофе в ее комнату, а во-вторых, Луиза никогда не поднималась наверх сама, а всегда посылала горничную.
— Я просто хотела узнать, как она себя чувствует, — извиняющимся тоном проговорила Луиза в ответ на его удивленный взгляд. — У нее был больной вид… Она просила не тревожить вас, но вы сами позвонили вниз и приказали принести вам кофе, вот я и решила заодно узнать…
— Она? О ком ты говоришь, Луиза?
Он все еще ничего не понимал — а может, не хотел понимать…
— Я говорю о Веронике. Разве она не поднималась к вам? — недоуменно спросила Луиза.
Габриэле затаил дыхание. То, о чем он подумал сейчас, было слишком чудовищно, и он поспешил отогнать от себя эту мысль… Нет, нет, не может быть. Вероника не могла появиться здесь сегодня утром. Когда угодно, только не сегодня утром.
— Ты… ты хочешь сказать, что видела ее? — с запинкой выговорил он — и не узнал звука собственного голоса. — Но когда, Луиза? Когда она приходила?
— Около половины восьмого, — ответила ему кухарка. — Она сказала, что сразу же поднимется к вам. Я была уверена, что она уже давно здесь…
С порога спальни донесся приглушенный стон. В дверях стояла Констанс. Она уже успела одеться — на ней было ее воздушное зеленое платье. Лицо ее было белее мела. По всей видимости, она слышала последние слова Луизы.
Он и Констанс обменялись долгим взглядом. Оба поняли, что произошло. И то, что произошло, было слишком ужасным, чтобы они нашли в себе силы говорить об этом вслух.
Констанс разрыдалась, прижавшись спиной к дверному косяку. Ее рыдания вывели Габриэле из оцепенения.
— Она не могла уйти далеко! — закричал он, срываясь с места. — Она должна быть где-то поблизости! Я ее найду!
Босиком и в одной пижаме, он выбежал из спальни. Перескакивая через ступеньки, бросился вниз по лестнице, выскочил во двор и через считанные секунды уже открывал дверцу своей белой «феррари», припаркованной в начале подъездной аллеи. Ключи, к счастью, оказались на месте — на приборном щитке, там же, где он оставил их, когда пользовался этой машиной в последний раз.
В тот раз он отвозил Веронику в Чампино[10], чтобы посадить на свой самолет. Тогда он не мог знать, что ее поспешный отъезд положит конец всему — их счастью, их любви, ее вере в него… Теперь он знал, что Вероника потеряна для него навсегда. Она не поверит ни единому его слову — было бы безумием на это надеяться.
Не надежда, а скорее тревога заставила его кинуться на ее поиски. Он сейчас желал лишь одного: найти ее и убедиться, что с ней все в порядке. А потом… Потом она сама будет решать, как ей распорядиться своей судьбой, — своей и его судьбой тоже. Он не станет удерживать ее возле себя, если она больше не захочет быть с ним. А она этого не захочет. Вряд ли она питает теперь к нему какие-либо чувства, кроме презрения и ненависти.
Их счастье было хрупким, как хрупко все прекрасное, и он не сумел его сохранить. Он не должен был отпускать ее одну в Нью-Йорк. Если бы он тогда поехал с ней, они бы не потеряли друг друга.
Высокая стройная девушка с длинными шоколадно-каштановыми волосами вошла в книжный магазин на окраине Рима. Было около девяти утра, и магазин только что открылся. Молодой продавец стирал с прилавка пыль, тихонько напевая себе под нос последний сан-ремовский шлягер.
— У вас есть роман Фитцджеральда «Красивые и проклятые»? — поинтересовалась девушка, подойдя к прилавку.
Она говорила с легким иностранным акцентом и произносила слова медленно, с расстановкой. Молодой человек уставился на девушку, машинально водя тряпкой по прилавку. Несмотря на ее нездоровую бледность, девушка была очень красива. Не просто красива: ее лицо обладало каким-то притягательным свойством — на него хотелось смотреть и смотреть…
— Сейчас погляжу, синьорина, есть ли у нас этот роман, — сказал молодой человек, нехотя отводя от нее взгляд к полке, на которой у него стояли современные американские классики. — Мне очень жаль, синьорина, но «Красивых и проклятых» у нас сейчас нет. Вас не устроит «Ночь нежна» или «Великий Гэтсби» того же писателя?
— Нет, нет, меня это не устроит, — девушка замотала головой. — Моей маме нужен роман «Красивые и проклятые» и никакой другой.
— Если ваша мама может подождать пару дней, мы закажем эту книгу на складе и пришлем вам по почте, — предложил продавец.
— Да, да, конечно. Обязательно закажите эту книгу на складе и пришлите ее моей маме по почте. Я думаю, мама сможет подождать два дня — она ждала этого много лет.
Продавца несколько удивили последние слова девушки. Он не мог понять, почему ее мать не купила этот роман раньше, если ей давно уже хочется его прочесть. Но он не стал ломать голову над этой загадкой, а с улыбкой обратился к посетительнице.
— Не волнуйтесь, синьорина, мы не заставим вашу маму ждать, — уверил ее он и потянулся за блокнотом на краю прилавка. — Будьте добры, продиктуйте мне ее адрес. Если она живет в Риме, книга будет доставлена ей не позднее, чем послезавтра.
— Да, моя мама живет в Риме, — кивнула девушка и продиктовала адрес.
— На чье имя мы должны адресовать посылку? — осведомился продавец.
— Что-что?
Девушка, по всей видимости, ушла в себя — взгляд ее был отсутствующим и каким-то растерянным.
— Как зовут вашу маму, синьорина? — повторил свой вопрос продавец.
— Мою маму зовут Констанс Эммонс, — сказала девушка. Ее голос прозвучал невнятно, как голос человека, разговаривающего во сне, а взгляд блуждал где-то в пространстве, бесцельно скользя по стенам книжной лавки. — Нет, нет, мою маму зовут не так… Констанс Эммонс — это я. Значит, мою маму зовут как-то иначе, только я не помню как…
Молодой человек обалдело воззрился на нее. Что за абсурд! Сначала она говорит, что ее мать зовут так-то и так-то, потом заявляет, что так зовут ее саму… Наверное, эта девушка — наркоманка, решил в конце концов он.
Блуждающий взгляд девушки внезапно остановился на нем, в глазах зажегся лихорадочный блеск.
— Вы даже представить себе не можете, как это чудесно! — заявила она тоном ребенка, сделавшего какое-то радостное открытие, и широко улыбнулась.
— Что именно, синьорина?
— То, что я — Констанс Эммонс, — ответила девушка, глядя куда-то сквозь него. — Вы когда-нибудь слышали о Констанс Эммонс? Я получила «Оскара» двадцать пять лет назад, а потом перестала сниматься. Потому что мне нет никакого дела до кинематографа. Я хочу от жизни лишь одного — любви. Его любви. И он любит меня. Вы меня слышите? Он любит меня — и любил все эти годы. Он ждал с таким нетерпением моего приезда! Я одного не могу понять — почему мы с ним расстались тогда, если так любили друг друга?.. Я обязательно спрошу его об этом, когда мы с ним увидимся в следующий раз.
Она несла какой-то вздор. Ее восторженный монолог, лишенный всякой логической последовательности, был, конечно же, наркотическим бредом, решил продавец. Он не знал, как на него реагировать, и лишь вежливо сказал:
— Ну что ж, мисс Эммонс, очень рад за вас, если вы снова встретились с любимым человеком. Но вы еще не сказали, на чье имя я должен адресовать…
Он не договорил: девушка пошатнулась и тихо застонала, закрыв глаза. Она бы, наверное, упала, если бы он не успел поддержать ее.
— Горячо, горячо, — шептала она, медленно опускаясь на колени и цепляясь руками за край прилавка. — У меня в голове пожар. Принесите воды. Скорее. Надо залить огонь, а то я сгорю. Я не хочу сгореть. Я больше никогда не увижу его, если сгорю.
Отпустив девушку, продавец побежал в подсобное помещение за водой. Когда он вернулся со стаканом воды, девушка лежала без чувств на полу.
Он шлепал ее по щекам, чтобы привести в сознание, брызгал водой ей на лицо, но ни то, ни другое не помогло. Он растерялся, не зная, что делать. Конечно, он мог бы вызвать по телефону «скорую помощь». Но он был уверен, что девушка накачалась наркотиками. Если он сдаст ее врачам, те могут отправить ее на принудительное лечение — тем более что она, вполне возможно, еще не достигла совершеннолетия: вид у нее был очень юный… С минуту поразмыслив, он решил, что лучше всего отвезти девушку к ее матери, пусть та сама решает, как поступить. Ее мать жила совсем близко отсюда — в адресе, продиктованном ему девушкой, была указана улица, параллельная этой. Это был один из самых фешенебельных кварталов города, где жили только очень состоятельные люди.
Осторожно подняв девушку с пола, он вынес ее на улицу и уложил на заднее сиденье своего «фиата». Запер дверь магазина, повесил табличку с надписью «Закрыто» и сел за руль.
Вскоре он выехал на улицу, где жила мать девушки. Замедлив ход, стал искать дом под номером четырнадцать, указанный девушкой в адресе… Он был немало удивлен, когда обнаружил, что под этим номером оказалось не что иное, как роскошная резиденция Габриэле дель Соле, известного сценариста, которого многие в Риме называли Королем Кино, человека, которому удалось разбогатеть и добиться невероятной популярности, сочиняя любовные сюжеты для кинематографа.
Площадь вокруг фонтана была залита ярким солнечным светом. Солнце отражалось в водяных струях, зажигаясь в них миллионом сверкающих точек. Молодой человек, стоящий возле фонтана, обернулся, когда она подошла к нему, и улыбнулся ей, щурясь от слепящего света. Солнце не позволяло ей рассмотреть как следует его лицо, но она видела его улыбку. Этой улыбки ей было достаточно, чтобы понять, что это и есть он.
— Я знала, что ты будешь ждать меня здесь, — сказала она.
— Я ждал тебя очень долго, Констанс, — сказал он. — Почему ты не пришла сразу сама, а прислала ко мне твою дочь?
— Мою дочь? — удивилась она. — Разве у меня есть дочь?
— Да, — кивнул он. — Ты прислала ее ко мне, и я полюбил ее. Но это случилось только потому, что она — твоя дочь. На самом деле я люблю и всегда любил только тебя.
Она приблизилась к нему еще на шаг. Теперь они стояли вплотную друг к другу, но их тела не соприкасались. Будто какая-то невидимая черта разделяла их — его и ее — миры.
— Объясни мне, почему мы расстались тогда, если так любили друг друга, — попросила она.
— Я этого не знаю, Констанс, — ответил он. — Я думал, это знаешь ты…
— Но я тоже этого не знаю. Кто же тогда это знает?
Он пожал плечами.
— Может, твой дневник? — предположил он.
— Откуда ты знаешь, что я вела дневник?
— Я знаю о тебе все, Констанс. Я присутствовал в каждой минуте твоей жизни, пока ты была далеко… Ты ведь хотела, чтобы я остался с тобой навсегда, — и я остался.
— С тех пор прошло так много лет, а мы такие же юные, какими были тогда. Разве это возможно — не состариться за эти годы?
— Возможно, — улыбнулся он. — Наша любовь существует вне времени — и мы тоже. Мы всегда будем юными, пока будем любить друг друга… Ты только запомни это солнце и этот фонтан, ладно? Запомни это место и всегда возвращайся сюда — я буду ждать тебя здесь.
— Запомню, — пообещала она.
— Я люблю тебя, — прошептал он, крепко сжимая ее руки…
В следующее мгновение он исчез — осталось только солнце и шум фонтана. Ей было больно смотреть на солнце, и она закрыла глаза. Стало темно. Фонтан продолжал шуметь где-то совсем рядом…
Разомкнув веки, она увидела незнакомого мужчину, сидящего возле ее постели. Мужчина держал ее руки в своих и не сводил с нее глаз. На улице бушевала гроза, и струи дождя бились в окна. В комнате, где она лежала, все было белым — потолок, стены, пол, мебель, постель, в которой она лежала… Эта белизна наводила на нее уныние.
— Мне не нравится здесь. — Она медленным взглядом обвела комнату.
— Знаю, — сказал мужчина. — Я сразу же заберу тебя отсюда, как только твое здоровье пойдет на поправку. Я вообще не хотел отвозить тебя сюда, но врачи сказали, что это необходимо. Ты была без сознания так долго, что мы начали опасаться за твою жизнь.
Он замолчал и провел рукой по своим густым черным волосам. Взгляд его темно-синих глаз был встревоженным и каким-то несчастным. Она внимательнее пригляделась к нему. Он почему-то нравился ей, наверное, потому что был на редкость привлекательной наружности. Его можно было бы назвать красивым, если бы не это выражение безысходной грусти, не сходящее с его лица. Вздохнув, она отвернулась к стене.
— Ты не узнаешь меня? — тихо спросил он, отпуская ее руки.
— Почему я должна тебя узнавать? — недоуменно проговорила она, снова поворачиваясь к мужчине.
— Я Габриэле.
— Очень приятно. — Она протянула ему руку. — А меня зовут Констанс.
— Тебя зовут не Констанс… — начал было незнакомец, но она не дала ему договорить.
— Послушай, если ты начинаешь свое знакомство с девушками с того, что говоришь им, как их зовут, ты, наверное, очень странный человек. Или ты считаешь это остроумным?
— Ты меня не помнишь?
— Нет. А разве я с тобой знакома?
Незнакомец не ответил.
— И вообще, если хочешь знать, ты мне нравишься, — продолжала она. — Ты красивый, только ты очень грустный. Я не люблю грустные лица. Я люблю, когда люди улыбаются. Он всегда улыбается мне.
— Он — это кто? — спросил незнакомец.
— Зачем тебе знать?
— Я хочу знать.
— Я не помню, как его зовут. Но даже если бы и помнила, все равно не сказала бы. Потому что это никого не должно касаться.
Мужчина долго молчал, словно о чем-то размышляя. Потом он протянул руку и положил ладонь на ее лоб. Она на секунду закрыла глаза — ей почему-то было приятно его прикосновение.
— У тебя больше не болит голова?
— Нет. А почему она должна у меня болеть?
— Она у тебя болела, и очень сильно. Ты кричала, но мы сначала не могли понять, почему ты кричишь. Когда мы это поняли, я приказал врачам ввести тебе большую дозу обезболивающего… От этого у тебя начались галлюцинации. Ты все время кого-то звала, но никогда не называла этого человека по имени. Ты просто кричала: «Где ты?!» Если ты скажешь мне, кто этот человек, я разыщу его для тебя, где бы он ни был.
— Я уже сказала тебе, что не знаю его имени. Я только знаю, что он всегда ждет меня возле фонтана.
Незнакомец убрал руку с ее лба и удивленно посмотрел на нее.
— Ты хочешь сказать, он назначил тебе встречу возле какого-то фонтана, а ты не смогла прийти?
— Нет, почему же — я пришла. Я только что была там. И он попросил меня запомнить это место, чтобы возвращаться туда еще.
— Это был бред, Вероника. — Он покачал головой. — Ты почти неделю пролежала в полубессознательном состоянии…
— Почему ты назвал меня чужим именем? — перебила его она.
— Я не называл тебя чужим именем. Я назвал тебя твоим именем. Тебя зовут Вероникой.
— Я — Констанс! Тебе это понятно?! — закричала она, рывком садясь в постели. — Я никогда в жизни не слышала ни о какой Веронике — и слышать о ней не хочу!
Мужчина долго молчал.
— Тебя зовут Вероникой, — наконец заговорил он. — Пожалуйста, поверь мне: ты Вероника, а не Констанс. Констанс — это твоя мама. Когда ты будешь готова выслушать меня, я объясню тебе все. Думаю, сейчас еще не время…
— Не время для чего?
— Для того, чтобы объяснить тебе кое-что очень важное, — ответил он. — Но если хочешь, я сделаю это сейчас. — Он подался вперед на стуле и положил руки на ее плечи, глядя ей в глаза. — Послушай меня внимательно, Вероника. Я никогда не любил твою маму, хотя она и написала в своем дневнике, что я ее любил. Но она была всерьез влюблена в меня и очень страдала, когда я ее бросил. Эти фантазии, наверное, помогали ей утешиться… Мы с ней встречались двадцать пять лет назад, и после этого я больше с ней не виделся и вообще позабыл о ней. Я даже не узнал ее, когда она приехала ко мне на прошлой неделе. Я не испытывал к ней совершенно никаких чувств — для меня она была теперь просто твоей матерью. А если она лежала в моей постели в то утро, так это ровно ничего не значит. Я понимаю, как сильно это должно было тебя потрясти, но поверь мне, Вероника: между мною и твоей матерью совершенно ничего не произошло в ту ночь. Я выпил снотворное и спал мертвым сном, когда она пришла ко мне, — я даже не знал, кого обнимаю…
— Послушай, меня совершенно не интересует, когда ты встречался и чем ты занимался с моей матерью, — нетерпеливо перебила она, стряхивая его руки со своих плеч. — И я не понимаю, почему ты отчитываешься в этом передо мной. Мне кажется, личная жизнь моей матери вообще не должна меня касаться.
Вздохнув, он откинулся на спинку стула. Потом устало провел ладонью по лицу и сказал, склоняясь над ней:
— Твоя мама приехала ко мне, чтобы рассказать о своем дневнике и объяснить, почему ты убежала. Поверь, Вероника: ни у нее, ни тем более у меня и в мыслях не было…
— Я уже просила тебя не называть меня чужим именем! — Она смерила его сердитым взглядом. — Я никакая не Вероника, а Констанс. Ты, должно быть, обознался. И вообще оставь меня в покое. Мне наскучили твои разговоры.
— Ты хочешь, чтобы я ушел?
— Да.
Она растянулась в постели — ею снова овладела сонливость. Он поднялся и направился к двери.
— Постой, — окликнула она его, когда он был уже на пороге. — Может, ты объяснишь мне, где я нахожусь?
Он обернулся и посмотрел на нее долгим взглядом. Этот взгляд был очень несчастным, но, кроме отчаяния, в нем было и что-то еще, она не могла понять, что именно.
— Это одна из самых лучших частных клиник в Риме, — сказал он. — Она специализируется на заболеваниях мозга и нервной системы… — Он на секунду умолк, потом добавил, глядя в сторону: — Это вовсе не означает, что у тебя что-то не в порядке с головой. Просто у тебя было легкое психическое расстройство, которое привело к головным болям, и доктора посчитали необходимым…
Она больше не слушала его. Свернувшись в комочек под одеялом, она закрыла глаза и прижалась щекой к подушке.
— Я хочу к нашему фонтану, — прошептала она, прежде чем погрузиться в глубокий сон.
Выйдя из палаты Вероники, Габриэле подошел к Констанс, сидящей на диване в коридоре. Она подняла голову и посмотрела на него вопрошающим взглядом.
— Мне кажется, теперь с ней все в порядке, — сказал он.
Констанс нервно облизнула губы.
— В порядке в каком смысле?
— В том смысле, что она больше не страдает, — коротко ответил он и, сделав ей знак следовать за ним, направился к выходу.
На улице все еще лил дождь. Водяные струи обрушивались на асфальт с такой силой, будто хотели пронзить насквозь земной шар и выйти с противоположной его стороны. Небо рыдало, скорбя об их утраченном счастье.
— Она тебя узнала? — спросила Констанс, когда они сели в его темно-синюю «альфа-ромео» и выехали с территории клиники.
— Нет, — ответил он, закуривая. — Но, по-моему, она не имела ничего против того, что я сижу в ее палате. Скорее наоборот, мое присутствие было ей приятно — до тех пор, пока я не стал ей объяснять, что она…
Он закашлялся, поперхнувшись дымом.
— Что ты стал ей объяснять, Габриэле?
— Понимаешь ли, твоя дочь пребывает в полнейшей уверенности, что она — это ты, то есть Констанс Эммонс. — Он откинулся на сиденье, придерживая одной рукой руль и не сводя глаз с мокрой полосы дороги. — Она очень рассердилась, когда я назвал ее по имени. Я пытался объяснить ей, что она на самом деле Вероника, а не Констанс, — это буквально вывело ее из себя… — Немного помолчав, он продолжал: — Я думаю, это что-то вроде защитной реакции. Она больше не хочет быть Вероникой, потому что Вероника слишком много страдала. Отождествив себя с тобой, она таким образом избавилась от себя самой и от своей боли… Если ты помнишь, тот парень, продавец из книжной лавки, который привез ее домой в то утро, сказал, что она назвала себя Констанс Эммонс. Однако перед этим она сказала, что так зовут ее мать. Наверное, тогда она просто пыталась убедить себя саму в том, что она — это ты. А теперь она окончательно уверовала в это. Потому и перестала страдать. Я почти уверен, что теперь ее головные боли прекратятся и в дальнейшем можно будет обойтись без инъекций… Как ты думаешь, Констанс, кого она звала, когда лежала в бреду?
Констанс посмотрела на него с неподдельным удивлением.
— Неужели ты этого не понял?
— Нет.
— Я бы давно тебе это сказала, но была уверена, что ты понял это сам. — Констанс помолчала. — Она звала тебя, Габриэле, — тихо произнесла она.
— Меня?! — Он затормозил так резко, что Констанс подскочила на сиденье, но тут же сорвался с места. — Не может быть, — прошептал он, качая головой. — Ведь я сидел рядом, а она смотрела сквозь меня и кричала: «Где ты?»
— Она звала тебя, Габриэле, — повторила Констанс. — Тебя и никого другого. Просто она не понимает, что ты и есть тот самый человек, которого она хочет видеть. Если она не помнит, кто она такая, значит, не помнит и о том, что было у вас с ней. Поэтому она тебя не узнает. Но она отождествляет себя со мной, а в моем дневнике…
— Я понял, — перебил ее он. — Она желает видеть героя описанной тобой истории — то есть какой-то несуществующий персонаж, плод твоего воображения, который вряд ли имеет что-либо общее со мной. Я помню, какой идеалисткой ты была в те времена.
— Почему же несуществующий? — возразила на это Констанс. — Может, я действительно была идеалисткой в моих представлениях о жизни, но тебя я не идеализировала. Тебя я просто любила.
Он лишь пожал плечами. Он не читал дневника Констанс, а потому не мог знать, каким она его изобразила. Он бы многое отдал, чтобы прочесть этот дневник — тогда, быть может, он лучше понял бы Веронику…
— Я задаюсь вопросом, поймет ли она когда-нибудь, что я и есть тот самый человек, о котором ты писала в дневнике, — сказал он через некоторое время. — Но если поймет — вполне возможно, это поможет ей обрести себя саму… А вообще, честно говоря, я очень боюсь этой минуты.
— Какой минуты? — спросила Констанс.
— Когда Вероника снова станет самой собой. Разумеется, я всей душой желаю, чтобы это случилось как можно скорее… Но я знаю, что ей будет очень больно, когда она вспомнит, кто она такая. Ведь тогда она вспомнит и все остальное…
Он замолчал, не решаясь продолжать.
— Я никогда себе этого не прощу, — сказала Констанс. — Никогда. Как я могла так поступить? Я ведь приехала к тебе для того, чтобы помочь вам обрести друг друга, а получилось все наоборот. Она вернулась к тебе сама — и увидела нас вместе. Лучше бы я вообще не приезжала.
— Пожалуйста, Констанс, умолкни — у меня сейчас нет сил выслушивать все это, — устало проговорил Габриэле, сворачивая к фешенебельному отелю, в котором она остановилась. — Лучше скажи мне, когда ты собираешься сообщить о случившемся ее отцу. Я думаю, его приезд был бы сейчас очень кстати. Вполне возможно, что, повидавшись с отцом, она начнет постепенно осознавать, кто она на самом деле. С ним у нее должно быть связано много воспоминаний.
— Я позвоню ему сегодня же и расскажу обо всем, — пробормотала Констанс, нервно покусывая губы. — Но ты уверен, что мне самой нельзя встречаться с ней?
Габриэле остановил машину у входа в отель и повернулся к своей спутнице.
— Тебе ни в коем случае нельзя встречаться с ней, Констанс, и ты сама должна понимать, почему, — сказал он тихо, но твердо. — Встреча с тобой может пробудить в ней болезненные воспоминания и отрицательно сказаться на состоянии ее здоровья. Конечно, рано или поздно она вспомнит все, когда обретет связь с действительностью и осознает, кто она такая, но я не хочу, чтобы ее возвращение в сознательное состояние начиналось с боли. Думаю, когда она окончательно выздоровеет, то сама захочет повидаться с тобой — и тогда, разумеется, я не стану препятствовать вашей встрече. Но сейчас она не готова к этому, и тебе придется запастись терпением и подождать.
— Ты прав, — согласилась Констанс. — Я уже и так слишком много навредила ей… и тебе тоже. Наверное, она будет ненавидеть меня, когда вспомнит обо всем. Она посчитает это предательством с моей стороны и никогда не сможет мне простить.
Она заплакала, низко склонив голову. Габриэле протянул руку и с братской нежностью обнял ее за плечи.
— Ты ошибаешься, Констанс, — мягко сказал он. — Вероника сумеет тебя понять, когда узнает всю правду. Ты ведь вовсе не хотела… вставать между нами. Ты приехала как раз для того, чтобы прояснить эту историю с дневником. Вероника очень любит тебя. Она много рассказывала мне о тебе и всегда говорила, что у нее самая замечательная мама на свете. Я никогда не поверю, что из-за какого-то идиотского недоразумения любящая дочь может отказаться от собственной матери.
— Я удивляюсь, что ты не возненавидел меня после всего случившегося, — всхлипнув, проговорила она.
— Возненавидеть тебя?
Он убрал руку с ее плеча и заглянул в ее заплаканное лицо. В последние дни Констанс перестала пользоваться косметикой — она была слишком потрясена болезнью Вероники и замучена угрызениями совести, чтобы обращать внимание на свою внешность. Без грима она выглядела на все свои сорок пять лет, и ее даже нельзя было назвать привлекательной женщиной — душевные страдания, наверное, никого не красят… Сейчас ему казалось удивительным, что эта женщина с измученным и постаревшим лицом когда-то была юной девушкой и трепетала в его объятиях.
— Если бы не я, этого бы никогда не случилось, — сказала она в ответ на его слова.
— Этого бы действительно не случилось, если бы ты не приехала ко мне, — согласился с ней он. — Но было бы глупо сваливать всю ответственность за это на тебя. Твоя вина во всем этом косвенная, а в целом это было жестокой шуткой судьбы, стечением обстоятельств. Посуди сама: Вероника скрывалась от меня почти полтора месяца — и вдруг решила вернуться именно в тот самый день, когда ты была у меня… Так что перестань себя казнить. Все будет хорошо, я в этом уверен.
— Мне бы очень хотелось верить, что все будет так, как ты говоришь, — прошептала Констанс, вытирая пальцами слезы. — Но если моя дочь не придет в себя, мне тогда лучше вообще не жить.
— Не говори глупостей, Констанс, — сказал он, подавив вздох. — Вероника снова станет прежней, я в этом совершенно убежден. У твоей дочери здоровая психика, хоть она и наделена обостренной чувствительностью ко всему — как к хорошему, так и к плохому. Она умна, рассудительна, в ней развито чувство здравого смысла. Такие люди, как она, никогда не становятся душевнобольными. Кстати, как только ее физическое состояние придет в норму, я заберу ее из клиники, и мы отправимся путешествовать. О ее душевном здоровье я позабочусь сам.
— Я думаю, тебе не следует торопиться, — неуверенно возразила Констанс. — Мы не можем знать, какие изменения произошли в ее мозгу. Доктор говорил мне сегодня, что ее психическое состояние внушает ему серьезные…
— Плевать я хотел на то, что говорил тебе доктор! — резко перебил ее он. — Я знаю Веронику лучше чем кто бы то ни было — лучше, чем ты, и, конечно же, лучше, чем доктора. Тебе это может показаться странным — мы провели вместе всего лишь шесть недель. Но поверь мне на слово, Констанс: я знаю о твоей дочери многое, чего не знает о ней больше никто. Наверное, все дело в том, что мы с ней очень похожи… — Некоторое время он молчал, глядя, как капли дождя растекаются по переднему стеклу машины. — Конечно, прежде, чем разъяснять ей, кто она такая, я должен добиться ее доверия. Сейчас я в ее понимании всего лишь посторонний человек, и она не станет прислушиваться к моим словам, пока не убедится, что может мне полностью доверять. Только тогда я смогу внушить ей, что она — не кто иная, а Вероника. А потом… потом я объясню ей и все остальное тоже — и она поймет, что просто оказалась жертвой невольного обмана. Но даже тогда вряд ли ей захочется возвращаться в мой дом. Поэтому я решил сразу увезти ее отсюда.
— Куда ты собираешься ее увозить? — спросила Констанс, распахивая дверцу машины.
— Куда-нибудь, — уклончиво ответил он, пожав плечами. — Мы просто поедем путешествовать и остановимся там, где ей понравится. Вряд ли мы когда-нибудь вернемся в Рим. И знаешь, мне совсем не жаль уезжать отсюда. В конце концов, земной шар не такой уж маленький, наверняка на нем найдется место, где люди… — Он на секунду умолк и посмотрел в беспросветное серое небо, нависшее над городом. — Где люди могут быть счастливы.
В эту минуту он очень сомневался в том, что есть на свете такое место, где он и Вероника смогут обрести свое утраченное счастье.
— В ее мозгу произошли необратимые процессы, синьор дель Соле. Она больше никогда не станет прежней. Я говорю вам об этом сейчас, чтобы вы не лелеяли пустых надежд.
— Это не пустые надежды. Я уверен, Вероника очень скоро выйдет из этого состояния самообмана и станет самой собой — и плевать я хотел на вашу чертову психиатрию.
— Вы называете это самообманом, синьор дель Соле, но на самом деле это называется иначе…
— Как же это называется, доктор?
— Пожалуйста, присядьте, синьор дель Соле, и выслушайте меня спокойно. Вы хотели узнать мое мнение относительно состояния нашей пациентки, и я сейчас изложу вам все, что думаю об этом редком, чтобы не сказать уникальном, случае в истории психиатрии. Мои коллеги, которые вместе со мной наблюдали за мисс Грин в течение этих трех недель, пришли к тем же выводам, что и я.
Пропустив мимо ушей приглашение доктора присесть, Габриэле остался стоять перед столом, за которым сидел профессор и три его ассистента. Профессор и его ассистенты долго совещались между собой, закрывшись в кабинете, прежде чем пригласить его и родителей Вероники войти. Сейчас Констанс и Эмори, сгорбившись, сидели на кожаном диване в углу. Констанс беззвучно плакала. Эмори не плакал, но выражение безысходной скорби на его лице было хуже всяких слез. Оба, судя по их виду, были убеждены в том, что доктора не могли ошибиться и что болезнь их дочери действительно неизлечима.
За окнами накрапывал дождь. Конец августа в этом году был очень дождливым — лето плакало, уходя.
— Суть проблемы, синьор дель Соле, состоит не в том, что наша пациентка не может вспомнить, кто она такая, — продолжал профессор. — Если бы дело было только в этом, мы могли бы назвать это амнезией, наступившей вследствие сильнейшего нервного потрясения, и надеяться, что память со временем вернется к ней. Но мисс Грин не просто забыла о том, кто она на самом деле. Она отождествляет себя со своей матерью, то есть с миссис Грин, в девичестве мисс Эммонс. По каким-то загадочным причинам она зациклилась на юности своей матери и пребывает в полнейшей уверенности, что ее зовут Констанс Эммонс, что ей сейчас двадцать лет и она приехала в Рим сниматься в главной роли на Чинечитте. Хотя, наверное, причины, побудившие нашу пациентку отождествлять себя со своей матерью, не так уж загадочны, как это может показаться на первый взгляд. Мы подозреваем, что ключом к разгадке является дневник миссис Грин, в котором она, исходя из ее же слов, описала связь, некогда существовавшую между нею и вами, значительно приукрасив некоторые детали…
Громкий стон, донесшийся со стороны дивана, заставил профессора умолкнуть. Взгляды всех обратились к Констанс, которая теперь рыдала взахлеб, закрыв лицо руками.
— Не надо, доктор, не пересказывайте содержание ее дневника, — поспешно проговорил Габриэле. — Констанс, то есть миссис Грин, уже сама рассказала мне о нем достаточно много, чтобы я мог понять, как сильно это должно было травмировать…
Он замолчал и полез в карман за сигаретами. Но у него так отчаянно дрожали руки, что зажигалка выскользнула из его пальцев и упала на пол. Один из ассистентов профессора тут же вскочил на ноги, обошел стол и, подняв зажигалку, щелкнул ею и протянул ему, чтобы он мог прикурить. Этот исполненный почтения жест напомнил Габриэле о том, что он — человек известный и всеми уважаемый. В некотором смысле — король… В последние недели он совершенно забыл об этом.
Судьба, наверное, приберегает свои самые жестокие шутки для людей, которые чем-то выделяются из общей массы, подумал он. Пусть бы она подшутила только над ним, он в конце концов смирился бы с этим, даже если бы Вероника ушла от него, если бы он потерял ее из-за этого чудовищного недоразумения. Но Вероника потеряла себя саму, и с этим он никогда не смирится. Ему ни за что не обрести покоя, пока она не станет прежней.
— Продолжайте, доктор, — сказал он, глубоко затягиваясь сигаретой. — Вы еще не сообщили диагноз.
— Как вам известно, синьор дель Соле, мы очень много беседовали с мисс Грин в эти дни, применяя различные методы психоанализа в надежде, что эти беседы помогут ей обрести связь с действительностью и осознать, кто она на самом деле, — снова заговорил профессор, стараясь не смотреть ему в лицо. — К сожалению, все наши усилия ни к чему не привели. Мисс Грин настолько убеждена в том, что она Констанс Эммонс, что нет никакого смысла рассказывать ей о ней самой и пытаться напомнить о той травме, которая послужила причиной ее… болезни.
— Вы пытались разговаривать с ней об этом? — Габриэле оперся обеими руками о край стола и склонился над профессором, устремив на него испепеляющий взгляд. — Но ведь я запретил!
— Вы должны понять, синьор дель Соле, что методика психоанализа на том и основывается, чтобы заставить пациента пережить заново травму, послужившую причиной его нервного расстройства, — пробормотал профессор, опуская голову. — Пациент должен осознавать, чем именно была вызвана его душевная болезнь, в противном случае он никогда не сможет победить свой недуг.
— К черту ваш психоанализ! — взорвался Габриэле. — Я сказал вам: не смейте разговаривать с ней на эту тему. Я не хочу, чтобы ей было больно, — вам это понятно?
Оттолкнувшись обеими руками от стола, он резко выпрямился и отступил на несколько шагов, не сводя глаз с растерянной физиономии профессора.
— Вы сами пытались говорить с ней об этом, — напомнил ему тот.
— Я — это другое дело. Мне она поверит, когда я скажу, что эта, как вы ее называете, травма была результатом нелепого недоразумения и дела обстояли вовсе не так, как она могла подумать…
Он покосился в сторону Констанс, которая перестала плакать и смотрела на него. В ее взгляде было столько боли и вины, что он, не выдержав, опустил глаза.
— В любом случае наши психоаналитические беседы ни к чему не привели, — примирительно сказал профессор. — Мисс Грин никак не прореагировала, когда мы попытались напомнить ей об этой… щекотливой сцене, виденной ею в вашей спальне, будто бы это ее не касалось. Понимаете ли, синьор дель Соле, для мисс Грин ее собственная жизнь не представляет никакого интереса — потому что она уверена, что никогда не жила этой жизнью. Точно так же, как ей ничего не говорит имя Вероники Грин. Хотите знать, о чем она спросила меня во время нашей последней беседы? Почему мы все задались целью убедить ее в том, что она — какая-то Вероника Грин, и не хотим ей верить, когда она говорит, что ее зовут Констанс Эммонс. Именно эти ее слова заставили меня и моих коллег сделать определенные выводы…
Профессор замолчал и, сняв очки, принялся усердно протирать их стекла носовым платком, как будто старался оттянуть ту минуту, когда диагноз будет произнесен вслух.
— Что же это за выводы, доктор? — Габриэле снова приблизился к столу.
В течение бесконечно долгой минуты доктор протирал очки. Казалось, это занятие настолько поглотило его, что он забыл, кто перед ним стоит. Габриэле судорожно затянулся сигаретой и, не найдя пепельницы, раздавил окурок на зеленой суконной скатерти под самым носом профессора. Это заставило профессора заговорить.
— Я знаю, синьор дель Соле, как дорога вам эта девушка, и, поверьте, мне очень неприятно сообщать вам то, что я должен вам сообщить, — извиняющимся тоном начал он, надевая очки. — Ее болезнь… Выражаясь медицинским языком, она называется «умопомешательство на почве смещения личности». Нет никакой возможности вернуть мисс Грин в прежнее состояние. Современная медицина располагает множеством методов и средств для лечения нервного расстройства, истерии и тому подобных психических заболеваний, но, к сожалению, еще не изобретена такая терапия, с помощью которой пациента можно было бы излечить от безумия.
— Вы хотите сказать, Вероника… то, что случилось с ней, называется безумием? — Габриэле смотрел на профессора так, словно тот нанес ему личное оскорбление. — Да как вы смеете! Как вы смеете говорить так о ней! Неужели вы считаете себя вправе оскорблять Веронику, пользуясь тем, что ее сейчас здесь нет и она не может вам ответить? Да вы сами уже давно сошли с ума, возглавляя клинику для умалишенных! Как вы смеете называть сумасшедшей ее?
— Вы неправильно истолковали мои слова, синьор дель Соле, — пролепетал профессор, шокированный этим взрывом гнева. Он инстинктивно отодвинулся назад вместе с креслом, с опаской поглядывая сквозь сверкающие стекла очков на Габриэле, чей вид не предвещал ничего хорошего. — Я ни в коем случае не собирался оскорблять мисс Грин — напротив, я всей душой сочувствую ей… и вам. Но вы просили меня сообщить диагноз, и я вам его сообщил. Болезнь мисс Грин называется умопомешательством на почве смещения личности, потому что ее сознание зафиксировалось на личности ее матери, вследствие чего ее собственное «я» сместилось, и впредь она всегда будет считать себя…
— Заткнитесь, доктор, черт бы вас побрал! — закричал Габриэле. Схватив профессора за плечи, он встряхнул его с такой силой, что очки соскочили с его носа и со звоном разбились о мраморный пол. — Да как вы смеете!.. Что вы можете знать о Веронике, чтобы утверждать, что она помешалась? — продолжал бушевать он, встряхивая профессора в такт своим словам. — Да она в миллион раз умнее и нормальнее вас и всех проклятых психиатров в мире, вместе взятых! Попробуйте еще только раскрыть рот, и я вас убью. Честное слово, убью.
Он бы, наверное, вытряс из профессора всю душу, если бы один из ассистентов, опомнившись, не разжал его пальцы, вцепившиеся в плечи бедняги.
— Успокойтесь, синьор дель Соле, — примирительным тоном проговорил ассистент профессора. — Успокойтесь и попытайтесь смириться с тем, чего уже нельзя поправить. Мы прекрасно понимаем, как вам тяжело, но ведь не мы виноваты в случившемся, согласитесь. Мы всего лишь поставили диагноз…
— Диагноз! Идите вы со своим диагнозом! — Габриэле перенес свой гнев на ассистента профессора. — Я сейчас же заберу ее из этого проклятого заведения, где к ней относятся как к душевнобольной! Она и лишней минуты не пробудет в вашей чертовой клинике!
Ассистент профессора пожал плечами.
— Вы можете забрать ее отсюда когда пожелаете, синьор дель Соле. Мы ни в коем случае не собираемся удерживать ее здесь силой, тем более что все равно ничем не сможем ей помочь. Ее физическое состояние уже давно стабилизировалось и не внушает никаких опасений. Что же касается ее психического состояния, оно… оно тоже стабилизировалось, приняв форму ярко выраженного… — Он осекся, поймав на себе гневный взгляд Габриэле. — Впрочем, господин профессор уже объяснил вам все, а я не стану повторяться, — заключил он скороговоркой.
— Я, по правде сказать, вовсе не уверен в том, что мисс Грин согласится уехать отсюда с вами, — подал голос профессор, оправившийся от шока, устремив на Габриэле взгляд своих близоруких глаз. — Не забывайте, синьор дель Соле, что в понимании нашей пациентки вы — совершенно чужой ей человек, с которым у нее не связано никаких воспоминаний. Разумеется, мы не позволим вам увозить ее из нашей клиники помимо ее воли. У мисс Грин есть родители, — он кивнул в сторону Эмори и Констанс, притихших на диване, — которые являются ее самыми близкими родственниками. В том случае, если наша пациентка не сможет принять самостоятельно какое-либо решение, это решение примут за нее мистер и миссис Грин. Что же касается вас, синьор дель Соле, вы не имеете на нее никаких юридических прав. Иное дело, если бы вы состояли с ней в законном браке — тогда перед лицом закона вы бы считались ее самым близким…
— Она уедет отсюда со мной, доктор, и не позднее, чем сегодня, — перебил его Габриэле. — Если мы поторопимся, то вылетим из Рима еще засветло…
Он потянулся к телефону на краю стола и снял трубку. Приступ гнева прошел, и теперь он был очень спокоен. Неестественно спокоен.
— Куда вы собираетесь звонить? — осведомился профессор.
— Моему пилоту, — коротко ответил он, набирая номер.
— Я бы на вашем месте сначала спросил у мисс Грин, согласна ли она… — начал было профессор, но в эту самую минуту двери кабинета распахнулись, и на пороге возникла Вероника собственной персоной.
На ней была клубнично-алая шелковая пижама. Длинные шоколадно-каштановые волосы свободно струились вдоль ее лица, изменившегося до неузнаваемости за время болезни. Нет, она вовсе не подурнела — может, даже похорошела. Только это была уже не прежняя Вероника. На ее некогда переменчивом, вызывающе красивом лице застыло наивное и бесхитростное выражение, свойственное лишь детям и очень простым, недалеким людям, а ее темно-синие глаза, которые раньше умели быть такими соблазнительными и таинственными, смотрели на окружающих неискушенным взглядом маленькой девочки, только что начавшей познавать мир. Скользнув по лицам присутствующих, ее взгляд остановился на нем. В ее глазах не было узнавания — только симпатия. Они будто хотели сказать: «Я тебя не знаю, но все равно ты мне нравишься».
Габриэле замер с телефонной трубкой в руках, гадая, слышала ли она его разговор с врачами. Он говорил на повышенных тонах, и если она все это время находилась поблизости, то должна была слышать каждое его слово. Но нет, она, конечно же, спустилась только сейчас. Наверное, вышла побродить по коридорам клиники, как это нередко делала, а услышав весь этот шум в кабинете профессора, решила узнать, что здесь происходит. Она даже не понимала, что речь идет о ней, иначе ее взгляд не был бы таким безмятежным.
Он выпустил из рук телефонную трубку и шагнул ей навстречу… Странная вещь: за эти три недели он уже должен был бы привыкнуть к переменам, произошедшим в ее облике, однако всякий раз, отправляясь в клинику, он ожидал увидеть там прежнюю Веронику, соблазнительную и женственную, осознающую всю силу своей красоты, а не это загадочное существо. И всякий раз, входя в ее палату и не находя там прежней Вероники, он испытывал жгучую боль и чувство невосполнимой утраты…
Она остановилась перед ним и подняла к нему лицо, словно чего-то выжидая. Он не знал — чего, а потому просто обнял ее за плечи и крепко прижал к себе. Она прильнула к нему всем телом и спрятала лицо на его груди, как маленькая девочка, просящая защиты у взрослого сильного мужчины. Только ему не от кого было ее защищать. Разве что от нее самой.
— Почему вы ходите босиком, мисс Грин? — услышал он голос профессора, который донесся словно издалека, из какого-то другого мира, где существовали такие вещи, как доктора, диагнозы, душевные болезни, — в его мире этого не существовало. — Вы можете простыть: здесь холодный пол.
Вероника никак не прореагировала на это. По обыкновению она игнорировала всех, кто называл ее мисс Грин или Вероникой. Зная это, сам Габриэле давно уже перестал обращаться к ней по имени. Впрочем, он и тогда, во времена их счастья, очень редко называл ее Вероникой, а постоянно выдумывал для нее фантастические имена, отвечающие тому либо иному чувству, пробужденному в нем ею…
— Доктор прав, мисс Неразгаданная Тайна, — сказал он сейчас, глядя на ее босые ноги. — Ты можешь схлопотать простуду, если будешь ходить босиком по мраморному полу.
— А если мне нравится ходить босиком? — капризно заявила она в ответ.
— Если тебе нравится ходить босиком, ты будешь ходить босиком в каком-нибудь другом месте, но только не по мраморному полу. — Не долго думая, он подхватил ее на руки.
Он бы не удивился, если бы она стала вырываться — ведь он был в ее понимании совершенно чужим ей человеком, и ей могло быть не по душе столь фамильярное обращение. Но ей, напротив, это очень понравилось. Она весело расхохоталась и, обвив руками его шею, доверчиво прильнула к его груди. Он заглянул в ее безмятежно красивое, невероятно юное лицо, с радостью отметив про себя, что она заметно посвежела за последние дни. Нездоровая бледность сошла с ее лица, и оно стало молочно-белым, как раньше. У нее была настолько чистая, прозрачная кожа, что ее лицо словно светилось изнутри.
— Я хотел спросить у тебя, мисс Нетронутая Свежесть, согласна ли ты уехать отсюда со мной?
— С тобой? — повторила она вслед за ним, как эхо.
— Со мной. — Он медленно направился к дверям, прижимая к себе свою драгоценную ношу. — Так ты согласна?
— Согласна, — ответила она, ни секунды не колеблясь. — А куда мы поедем?
— Куда ты хочешь.
— Я не знаю — решай ты.
Он внезапно остановился перед распахнутыми дверями. Ему вдруг стало невыносимо больно. Эта фраза напомнила ему прежнюю Веронику. Она всегда отвечала ему так, когда он спрашивал, где, по ее мнению, им лучше провести вечер, или что они будут есть на ужин, или на какой машине поедут кататься по городу. Но та Вероника отвечала ему так потому, что ей нравилось разыгрывать из себя покорное создание, каким она на самом деле вовсе не была. А эта Вероника была действительно не в состоянии решать что-либо сама.
Но нет, нет, она ведь только что приняла свое самое главное решение, и приняла его без чьей бы то ни было подсказки. Она согласилась быть с ним.
Вероника запустила пальцы в его волосы, заставив его очнуться. В этой ласке не было ничего чувственного — это даже нельзя было назвать лаской. Она просто ерошила его волосы, и ему это было приятно.
— Так ты решил, куда мы поедем? — спросила она с любопытством ребенка.
— Мы с тобой поедем на какой-нибудь теплый остров, — ответил он. — Подальше от цивилизации, от больниц и докторов. Там ты сможешь ходить босиком сколько твоей душе угодно. Тебе наверняка понравится ходить босиком по горячему песку.
Она одобрительно кивнула, улыбаясь.
— Мы возьмем с собой Джимми, — продолжал он. — Джимми очень соскучился по тебе и будет безумно рад…
— Джимми? — перебила она. — А кто такой этот Джимми?
— Ты не помнишь Джимми?
— Нет. — Она вдруг стала серьезной. — А ты считаешь, я должна его помнить?
— Это вовсе не обязательно, — поспешил уверить ее он. — Джимми помнит тебя, и этого вполне достаточно.
— Джимми… Это твой друг? — Она озабоченно нахмурила брови.
— Да, это мой самый лучший и верный друг. У него длинная белая шерсть и огромные острые клыки. И он с радостью перегрызет глотку любому, кто посмеет приблизиться к тебе хоть на шаг…
— Я поняла — это твоя собака, — догадалась она. — Значит, Джимми будет защищать меня?
— Да, он будет защищать тебя. Мы вместе будем защищать тебя.
Она потерлась носом о его шею, словно желая тем самым выразить ему свое одобрение.
— Ты такой большой и сильный, — прошептала она. — Ты мне нравишься. Мне очень спокойно, когда ты рядом. Я хочу, чтобы ты всегда был рядом.
Он наклонил голову и коснулся губами ее волос.
— Так оно и будет. Потому что я становлюсь большим и сильным, только когда у меня есть ты.
Приглушенный стон, донесшийся откуда-то сзади, заставил его вздрогнуть и обернуться. Констанс лежала без чувств, откинув голову на валик дивана, а Эмори и двое докторов уже суетились возле нее. Он догадывался, почему с Констанс случился обморок: она впервые увидела их вместе — его и собственную дочь.
В эту минуту он, кажется, постиг всю глубину той боли, которую должна была испытать Вероника, — не эта Вероника, прильнувшая теплым доверчивым комочком к его груди, а та, другая Вероника, которая еще была способна мыслить и осознавать происходящее вокруг нее, — в то страшное утро, когда, поднявшись в их спальню, увидела его, обнимающего во сне ее мать.
Он поспешил выйти из кабинета профессора, чтобы Констанс, когда ее приведут в чувство, больше не видела их. Когда он внес Веронику в палату и осторожно опустил на пол, устланный мягким белым ковром, она подняла к нему лицо и безмятежно улыбнулась. Глядя на ее улыбку, он не мог поверить, что эта девушка так много выстрадала.
— Я сейчас пришлю кого-нибудь из медсестер, чтобы тебе помогли одеться и собрать вещи, — сказал он, выходя из палаты. — Я заеду за тобой через пару часов. Надеюсь, к тому времени дождь закончится и погода будет летная.
Габриэле взял из дома только самое необходимое — и, разумеется, Джимми. На то, чтобы уложить их вещи, ушло бы несколько часов, а он не хотел терять время. Одежду, в конце концов, можно купить на месте, хотя вряд ли им понадобится много одежды там, куда он собирался ее увезти.
На вопрос дворецкого, когда они вернутся, он ответил, чтобы их не ждали здесь в ближайшее время. Он вполне допускал, что они больше никогда не вернутся в Рим — более того, был почти уверен в этом. Впоследствии он, быть может, распорядится продать дом. Ему не было жаль расставаться с этим домом, который он раньше так любил и которым так гордился. В конце концов, дом — это всего лишь дом. Там, где он и Вероника решат поселиться, он купит или построит другой дом и обставит его так, как нравится ему, — так, как нравится ей.
Пилот, с которым он созвонился, чтобы предупредить о предстоящем путешествии, сказал, что, несмотря на дождь, погода летная. Габриэле был уверен, что длительное путешествие, которое он собирался предпринять вместе с Вероникой, не покажется ей утомительным. Она всегда говорила, что ей нравится летать, а в его самолете она будет чувствовать себя как дома. Там она найдет все, что только может ей понадобиться — от горячей ванны до мягкой постели. Он был рад, что в свое время позаботился о том, чтобы его самолет был оборудован должным образом — вполне возможно, что в ближайшие месяцы они будут очень много путешествовать.
Уже из машины он позвонил Эмори и Констанс в гостиницу, где они остановились, и сказал, что увозит их дочь в Полинезию. Разумеется, он будет регулярно держать связь с ними и сообщать о здоровье Вероники. Судя по их голосам, оба пребывали в подавленном состоянии, что, впрочем, было вполне понятно, ведь они поверили каждому слову профессора.
По дороге в клинику он прокручивал в голове разговор в кабинете профессора. Доктора назвали ее болезнь умопомешательством на почве смещения личности… В том, что касалось смещения личности, профессор был прав: «я» Вероники действительно сместилось, переселившись в «я» ее матери. Но ему представлялось кощунственным применять слово «умопомешательство» к Веронике — потому он и был так рассержен, когда услышал его из уст профессора.
И еще в одном он не был согласен с докторами — в том, что ее болезнь неизлечима. Они утверждали, что в ее мозгу произошли необратимые процессы. Но кто мог знать, что обратимо, а что нет? Уж конечно, не люди.
Своим родителям он не сказал всей правды о болезни Вероники. Он мог себе представить их реакцию, если бы они эту правду узнали. Он сказал им, что у Вероники был грипп с серьезными осложнениями и доктора предписали ей морской воздух и теплый климат, поэтому он решил увезти ее из Рима, где осень бывает иногда холодной и сырой.
Когда он вошел вместе с Джимми в ее палату, она уже была одета, причесана и даже накрашена. Как только ей разрешили вставать с постели, он привез ей из дома кое-какие из ее платьев — он надеялся, что эти платья, которые она носила раньше, помогут ей вспомнить о себе самой… Платья не помогли ей вспомнить, но она с удовольствием надевала их. Она по-прежнему обожала вертеться перед зеркалом и любила красивую одежду.
Сейчас на ней было платье из синего шелка с глубоким вырезом и с длинной расширяющейся книзу юбкой. Это платье выбрал для нее он во время одной из их поездок по модным магазинам. Синее шелковое платье преобразило ее — когда она обернулась к нему от зеркала, он вдруг увидел в ней прежнюю Веронику, женственную и соблазнительную…
Джимми медлил лишь секунду, прежде чем броситься к ней. Встав на задние лапы и упершись передними в ее плечи, он лизнул ее в щеку, давая ей тем самым понять, как он рад этой встрече после долгой разлуки. Она ласково потрепала его по лохматой шее и чмокнула в нос.
— Ты красивая собака.
Когда белый волкодав, немного успокоившись, уселся у ее ног, не сводя с нее обожающего взгляда, она присела перед ним на корточки и протянула ему руку — он тут же подал ей лапу.
— Тебя зовут Джимми, — сказала она, пожимая его лапу, — а меня — Констанс. Думаю, мы станем друзьями.
Габриэле чуть не застонал.
— Если ты готова, поехали, — сказал он, подхватывая сумку с ее вещами. — Пообедаем в самолете.
Пока они шли по коридорам клиники, она весело болтала с Джимми на смеси итальянского с английским, спрашивая у него, нравится ли ему ходить по горячему песку и не будет ли ему слишком жарко в такой роскошной шубе на теплом острове. Но в машине она вдруг притихла — и сразу стала взрослой.
Дело было не только в платье, которое придавало ее облику какую-то особую женственность, и даже не в легком гриме, который она наложила на лицо — само выражение ее лица изменилось. В ней больше не было ничего от той маленькой девочки, которая расхохоталась, когда он подхватил ее на руки, и запустила пальцы в его волосы. Ту маленькую девочку он тоже любил — но эта, взрослая, Вероника была для него несравнимо желаннее.
Дождь только что закончился, и небо очистилось от туч. Над омытым дождем миром светило улыбчивое солнце. Пронизанный солнечными лучами воздух был удивительно свежим — таким же свежим, как трава на лугах по обеим сторонам широкого пустынного шоссе, как листва деревьев, в которой запутался ветер… Как этот ни с чем не сравнимый запах, исходящий от ее волос и кожи.
— А почему тебе захотелось, чтобы я уехала с тобой? — неожиданно спросила она.
Казалось, она уже долго раздумывала над этим вопросом и, не найдя на него ответа, решила задать ему.
Он сбавил скорость и повернулся к ней.
— Потому что я… — начал было он и тут же умолк, снова устремив взгляд на дорогу.
Он хотел сказать ей: «Потому что я люблю тебя», но понял — этих слов недостаточно, чтобы выразить то, что он чувствовал к ней сейчас… что чувствовал к ней всегда. Да и вообще эта фраза — я люблю тебя — казалась ему избитой и потрепанной. Она уже давно утратила для него свою первозданную свежесть. Эту фразу слишком часто говорили друг другу герои его сюжетов — герои этих сладеньких сентиментальных историй, в которых неизменно присутствовал счастливый конец. Наверное, публика так любит истории со счастливым концом, потому что счастливый конец так редок в реальной жизни. Редок, чтобы не сказать невозможен. Людям достаточно своих собственных трагедий — в искусстве они ищут отдых от житейских бурь, а не лишнее подтверждение тому, что жизнь трагична.
— Почему ты захотел, чтобы я уехала с тобой? — повторила она свой вопрос.
— Потому что мы всегда должны быть вместе, — ответил он.
— Всегда, — повторила она, будто пробуя это слово на вкус. — Ты знаешь, мне это нравится — всегда. Только я не совсем понимаю, что это значит.
— Я и сам не знаю толком, что это значит. Всегда — это что-то неизмеримое…
— Останови машину, — вдруг потребовала она, словно внезапно опомнившись.
— Почему? — Он обеспокоенно посмотрел на нее. — Тебе нехорошо?
— Нет, мне хорошо. — Она смотрела прямо перед собой, сощурив глаза, как бы пытаясь рассмотреть что-то вдали. — Но я должна идти к нему. Он сказал, что всегда будет ждать меня возле фонтана.
Габриэле вздохнул. О каком-то фонтане, имеющем отношение к их истории, Констанс писала в своем дневнике, и этот эпизод, по всей видимости, прочно засел в сознании Вероники… Но неужели Вероника никогда не станет прежней?
— Останови машину, — снова потребовала она, на этот раз сердито. — Если ты не остановишь, я выпрыгну на ходу.
Для большей убедительности она приоткрыла дверцу. Он поспешил притормозить у обочины дороги. Она тут же выскочила из машины и побежала по еще не просохшей после дождя траве. Он выключил мотор, вышел из машины, не зная, что ему делать: догнать ее или остаться здесь и подождать, когда она вернется сама? Глядя, как ее хрупкая фигурка в синем платье удаляется в направлении маленькой рощицы на противоположном конце луга, он подумал, что она, должно быть, решила убежать от него — фонтан был всего лишь предлогом.
Конечно, она убегала от него. Сегодня утром, согласившись уехать с ним, она, наверное, подчинилась какому-то неосознанному импульсу — ей, как ребенку, было любопытно узнать, куда он ее повезет. Возможно, она дала бы свое согласие, если бы подобное предложение сделал ей любой другой человек. Он был в ее понимании просто каким-то чужим мужчиной, который почему-то проявлял к ней интерес, и теперь она пожалела о том, что позволила этому чужому человеку увезти себя. Он обманывался, думая, что все разрешится так просто.
Он пошел вслед за ней, раздумывая, как ему теперь поступить. Ясное дело, как: он должен поймать ее, усадить в машину и отвезти назад в клинику. Разве он может удерживать ее силой, если она не хочет быть с ним?.. Наверное, это к лучшему, что она поняла это сейчас, а не в самолете: пришлось бы идти на посадку. Они уже были на самых подступах к Чампино, и он видел, как по ту сторону луга взлетел какой-то самолет, набирая высоту в чистом солнечном небе.
Что будет дальше, он не знал. Нет, он ни в коем случае не позволит Эмори и Констанс увезти ее в Нью-Йорк. Пусть она пока полежит в клинике, а он будет навещать ее там в надежде, что со временем она привыкнет к нему и больше не станет спасаться бегством, когда он в следующий раз попытается увезти ее из Рима. Он должен проявить терпение, если не хочет потерять ее навсегда.
Она бежала так быстро, что он удивлялся, как это у нее хватает дыхания. Когда она упала, поскользнувшись на мокрой траве, он сорвался с места и бросился бегом через луг.
Он уже почти добежал до нее, а она все не поднималась. Он испугался, подумав, что она ушиблась или подвернула ногу. Но, приблизившись к ней, он понял, что она в полном порядке.
Она полулежала на влажной душистой траве, опершись локтями о землю и подперев ладонью подбородок, и задумчиво улыбалась. Она смотрела на него, но в ее глазах все так же не было узнавания. Он мог поспорить, что она улыбается не ему. Полы ее широкой юбки разметались вокруг нее… Большой синий цветок посреди мокрого луга.
«Цветы не помнят того, что было с ними раньше, — подумал он. — У цветов нет прошлого, у них нет памяти. Но все равно они дышат, чувствуют и живут».
Он наклонился и протянул ей руки, чтобы помочь встать. Она даже не пошевелилась. Она лежала все в той же позе, и ее взгляд был так же неподвижен, как и ее тело, и направлен мимо него.
— Вставай, Вероника, — сказал он, забыв, что решил больше не называть ее по имени до тех пор, пока она сама не осознает, кто она такая, и дотронулся до ее плеча. — Трава мокрая.
Она слегка приподняла голову и посмотрела на него. В ее глазах он не увидел ничего, кроме своего собственного отражения. Леденящая душу тоска вдруг овладела им от этого пустого, словно стеклянного взгляда. Его пальцы судорожно сжали ее плечо. «Но ведь я знал, что так будет, — напомнил себе он, отдергивая руку. — Главное — это быть вместе…»
Она вдруг резко подалась вперед и, обхватив руками его шею, с силой потянула к себе. Он и опомниться не успел, как они оба лежали на мокрой траве. Вокруг пахло дождем, солнцем и уходящим летом. Ее длинные волосы смешались со стеблями травы. От них пахло не солнцем и не дождем, а ею.
Ее дыхание обжигало его кожу, но ее пальцы были прохладными и легкими. Они разговаривали с ним, как разговаривали прежде, и их прикосновение было для него понятнее всяких слов. Каждая его клетка рыдала от их прикосновения и упивалась ею. Он только сейчас понял, что чуть не погиб от жажды.
«Я верю в целостность материи и сознания», — вдруг пронеслось у него в голове. Эти слова были сказаны ею очень давно, наверное, вечность назад… Может ли материя помочь сознанию вспомнить?
Может или нет — какая разница? Зачем помнить, когда достаточно чувствовать? Чувствовать, ощущать, желать, дотрагиваться до нее — и знать все то, что чувствует она, и слышать музыку ее прикосновений. Он ведь и сам уже ничего не знал, кроме этой музыки, кроме запаха ее волос и вкуса ее кожи. Нет, еще он знал, как вздрагивает каждый ее нерв и как пульсирует каждая ее жилка, он знал каждый изгиб ее тела, он знал… Он знал о ней очень, очень много — того, что он знал, хватит на них обоих.
Он слышал чей-то плач и чей-то смех, но это плакали и смеялись не они — их уже не было здесь. Они были где-то очень далеко, и там, где они были, не существовало ни мыслей, ни воспоминаний, ни даже чувств — только эта бездонная пропасть ощущений и бессознательных, захватывающих радостей.
Их долго носило над самым краем бездны, они дразнили бездну, а бездна манила и пугала их. Кто-то закричал… Они окунулись в горячий поток своих радостей и растворились в нем. Их больше не было — осталась только эта радость, непостижимая и бесконечная, устремляющаяся куда-то за пределы времени…
Ее ресницы вздрагивали, как крылья бабочки под дождем… Тот, кто сказал, что у слез соленый вкус, ошибался.
— Где ты? Где ты? — шепотом звала она. — Ты ведь обещал, что останешься со мной навсегда…
Он открыл глаза и заглянул в ее мокрое от слез, невыразимо прекрасное лицо. Она медленно разомкнула веки, почувствовав его взгляд.
— Где ты? — повторила она, глядя куда-то сквозь него.
Он дотронулся до ее волос, в которых запутался луч предвечернего солнца.
— Я здесь, рядом с тобой. Неужели ты меня не видишь?
— Я тебя вижу. Я звала не тебя.
— Ты говорила мне сегодня утром, что хочешь, чтобы я всегда был рядом… Теперь ты больше этого не хочешь?
Она подняла руку и коснулась его щеки. Ее пальцы задержались на мгновение на его лице. Она улыбнулась.
— Я хочу, чтобы ты был рядом, — тихо проговорила она. — Мне с тобой очень спокойно и уютно… Но я не могу понять, почему мы с ним расстались.
— С ним?
— С ним. — Она приподнялась на локтях и отвернулась, устремив взгляд куда-то вдаль. — Ты разве его не видел? Он только что был здесь…
Констанс сидела на балконе своего роскошного люкса, лениво перелистывая журнал «Oggi»[11]. Конец октября в Риме был теплым и солнечным — чудесная погода для прогулки. Но она устала от своих одиноких прогулок. Она уже исходила вдоль и поперек весь центр Рима, побывала на всех тех улицах, по которым когда-то бродила вместе с ним… Рим был для нее чем-то вроде города-музея — но вовсе не потому, что он был полон памятников старины и всякого рода достопримечательностей. Этот город хранил память о ее любви, о днях ее счастья, безвозвратно ушедших в прошлое.
Ее муж был удивлен, когда она сказала ему, что остается в Риме, — удивлен, но вовсе не огорчен. Его вряд ли вообще могло огорчить или обрадовать что-либо, не имеющее отношение к их дочери. Да и вообще они были совершенно чужими друг другу, и двадцать пять лет совместной жизни ни в коей мере не сблизили их. Вполне возможно, что если бы у них не родилась Вероника, они бы давным-давно расстались.
Но теперь Вероника была с Габриэле, и больше ничто не связывало ее и Эмори. Продолжать жить под одной крышей не было никакого смысла. Она бы попросила Эмори дать ей развод, но сейчас у нее не было желания возвращаться в Штаты и заниматься этими формальностями. Потом, быть может, она слетает на несколько дней в Нью-Йорк, чтобы подать заявление. Она знала, что Эмори не станет возражать.
Она решила, что купит себе квартиру где-нибудь в центре Рима и обоснуется здесь. Она уже посмотрела несколько квартир, предложенных ей агентством по продаже недвижимости, в которое она обратилась, но пока не нашла ничего подходящего для себя. «Наша родина там, где мы находим наше счастье», — сказал какой-то писатель. Она могла бы взять эту фразу эпиграфом к своей жизни. Пусть ее счастье и было скоротечно, но ведь только здесь, в этом городе, она была по-настоящему счастлива. Кроме той весны, в ее жизни не было больше ничего хорошего.
Тогда, двадцать пять лет назад, она уезжала из Рима в полной уверенности, что никогда сюда не вернется. Но тогда в ней говорила обида. Потом обида улеглась, и любовь возродилась к жизни. Когда любишь, плохое быстро забываешь, помнишь только хорошее. Ну и что с того, что он ее бросил? Он наверняка бросал и других девушек — как говорится, не она первая, не она последняя. Он был тогда очень молод и не собирался связывать свою жизнь с кем бы то ни было, а она навязывала ему свою любовь, клялась в вечной верности… Именно это и отпугнуло его. Она до сих пор помнила выражение его лица, когда она сказала, что хочет навсегда остаться в Риме, чтобы быть с ним. Вскоре после этого он сказал ей, что им лучше больше не встречаться вне съемочной площадки.
Такие, как он, не созданы для вечной любви. Он всегда искал новые впечатления, ждал от жизни сюрпризов… Он бы перестал быть самим собой, если бы связал свою жизнь с какой-то одной женщиной. Сейчас она пыталась убедить себя в том, что и от Вероники он бы устал, не случись всего того, что случилось… Но где-то в глубине души она чувствовала, что это не так.
Она регулярно созванивалась с ним, чтобы узнать о состоянии дочери. Он говорил ей, что Вероника в полном порядке. Это означало, что с тех пор, как они уехали в Полинезию, ничего не изменилось ни в лучшую, ни в худшую сторону. Но ведь доктора предупреждали его об этом. Он же до сих пор был убежден в том, что Вероника рано или поздно станет прежней. Ей бы очень хотелось тоже верить в это, но она была не из тех, кто верит в чудеса.
Чувство вины перед дочерью становилось иногда настолько сильным, что ей казалось, она сойдет с ума. Она бы с радостью поменялась местами с Вероникой. Вероника не страдала оттого, что лишилась рассудка, ведь она не понимала, что больна, что в ее мозгу произошли необратимые процессы. Зато она страдала, потому что все это случилось по ее вине.
Габриэле сказал ей во время их последнего телефонного разговора, что собирается жениться на ее дочери и ждет лишь одного — когда Вероника наконец осознает, кто она такая. Не потому, что он считает ее болезнь препятствием к их браку. Но во время церемонии венчания священник обратится к Веронике по имени — и Вероника должна понимать, что он обращается к ней. Констанс хотела сказать ему, что в таком случае эта церемония венчания никогда не состоится, но предпочла промолчать. Она лишь спросила, почему он вдруг посчитал необходимым сочетаться с Вероникой законным браком, если всегда презирал условности. Он ответил, что до сих пор считает условностью гражданскую сторону брака, но только не его религиозную сторону, и что их любовь нуждается в благословении свыше — именно поэтому он придает такое большое значение венчанию.
Констанс вздохнула и снова стала машинально перелистывать страницы совершенно не интересующего ее журнала. Сейчас она сомневалась в том, что ее решение обосноваться в Риме было правильным. Что, спрашивается, она будет здесь делать? Бродить все по тем же улицам и вспоминать былое? Смешно. Ей сорок пять лет, она зрелая женщина, чтобы не сказать пожилая, а пытается убедить себя в том, что ничто не изменилось с той поры, когда ей было двадцать, что ее счастье все еще живет на улицах этого города, а в ней самой жива юная Констанс, которая хотела от жизни лишь одного — любви.
Только это и осталось в ней от прежней Констанс — жажда любви. Жажда его любви. Когда она встретилась с ним в августе этого года, то сама поразилась силе чувств, пробудившихся в ней. Он стал совсем другим. Вполне возможно, она бы даже не узнала его, если бы случайно встретила на улице. Он был другим, но настолько обаятельным, что можно было сойти с ума. Наверное, в ту ночь она действительно лишилась на время рассудка. Потому и забралась в его постель.
Габриэле, наверное, посчитал бы этот эпизод забавным, если бы он не повлек за собой столь трагические последствия, и в душе еще долго посмеивался бы над ней. Кем она была в его глазах? Зрелой женщиной, чья красота уже давно отцвела, женщиной, которая цепляется за свою любовь так, словно эта любовь могла подарить ей вторую молодость. Она помнила, как он смотрел на нее, встречаясь с ней у дверей палаты Вероники, где она просиживала с утра до ночи, потому что он запретил ей входить к дочери. В его взгляде было и сострадание, и жалость, и что-то еще, похожее на удивление… Как будто он каждый раз удивлялся: неужели эта женщина была когда-то юной, красивой и желанной?
Вполне возможно, что она все еще была желанной для многих мужчин — по крайней мере за ней нередко кто-нибудь увязывался во время ее одиноких прогулок по Риму, и иногда ей стоило труда избавиться от этих назойливых поклонников. Но это были мужчины определенной категории. Такой привлекательный мужчина, как он, даже и не посмотрел бы в ее сторону… Впрочем, таких мужчин, как он, на этом свете больше не было и быть не могло.
Как же она ненавидела свое лицо за то, что оно утратило свою юную свежесть! Ненавидела каждую морщинку на нем! В последнее время она старалась как можно реже смотреться в зеркало. Зеркало неизменно напоминало ей о том, что ей уже давно не двадцать, что в ней больше не осталось ничего от той девушки, которую он если и не любил, то, по крайней мере, желал. В такие минуты ей хотелось бежать куда-нибудь подальше от себя самой и от своих сорока пяти лет…
Вдруг ей бросилась в глаза рекламная вставка на одной из последних страниц журнала. Рекламировалась частная клиника, специализирующаяся на пластической хирургии, в том числе на операциях по омолаживанию лица. Это было подсказкой судьбы. Она была удивлена, как это раньше не Пришло ей в голову. Разумеется, она знала о подобных операциях — в Америке, кстати, они пользуются намного большей популярностью, чем в Европе… А она-то была уверена, что уже ничто не вернет ей юность!
Казалось, тот, кто составлял эту рекламу, думал о ней. «Верни мне молодость» — было напечатано крупным шрифтом наверху страницы. На левой половине листа была помещена черно-белая фотография пожилой женщины, на правой — цветная фотография юной девушки. Эти два лица мало походили друг на друга — она могла поспорить, что то были фотографии двух разных женщин, а не одной и той же до и после операции. Но, конечно же, никто из пациентов клиники не позволил бы фотографировать себя для рекламы — кому приятно заявлять на весь мир о том, что он помолодел благодаря скальпелю и искусству хирургов? Фотографии женщин были лишь иллюстрацией к рекламному тексту, который гласил, что доктор Рисполи, известный хирург-пластик, приглашает в свою клинику всех желающих сбросить несколько десятков лет и обрести утраченную молодость.
Констанс горько усмехнулась, поднимаясь с плетеного кресла и возвращаясь в комнату. Значит, теперь в этом мире будут жить две молодые девушки по имени Констанс Эммонс, влюбленные в мужчину по имени Габриэле и связанные, как ни странно, самым что ни на есть близким — кровным — родством. Ведь ее дочь будет и впредь жить в образе девушки из ее дневника, то есть собственной матери во времена ее юности.
Эта мысль, однако, не помешала Констанс снять телефонную трубку, набрать номер, указанный в рекламе, и назначить встречу с доктором Рисполи, этим добрым волшебником, который возвращает людям утраченную молодость. Разумеется, за соответствующую плату — волшебники в наше время не занимаются благотворительностью.
Мир вокруг был таким красочным и светлым, что захватывало дух. Все здесь было огромным — цветы, деревья, даже облака в небе были невероятно большими и пушистыми. Большой оранжевый шар солнца, зависший среди облаков, излучал мягкое золотистое сияние. Солнце было так близко…
Огромные птицы с разноцветными перьями хлопали крыльями над самой ее головой, перекликаясь между собой на одном им понятном языке, а большая бабочка с пестрыми узорчатыми крыльями, задремавшая под огромным пурпурным цветком, пошевелила своими длинными антеннами при ее приближении — наверное, хотела сказать ей, что узнала ее.
В этом мире, кроме бабочек и птиц, жили еще огромные звери. Она увидела их сразу, как только вошла сюда. Они шли длинной процессией по поросшей высокой травой равнине, и их буровато-зеленые чешуйчатые спины поблескивали в лучах солнца. Они двигались медленно, горделиво ступая своими огромными лапами по сочной высокой траве, и в размеренном ритме их шагов ей слышались отголоски Вечности…
Вечность родилась совсем недавно и была еще юной — такой же юной, как ее душа.
Она пришла сюда, чтобы найти начало себя самой. Она надеялась, что тогда ей удастся вспомнить, кто она такая. Иногда ей казалось, что она это знает, но он говорил ей, что она ошибается. Она верила ему — он ни за что не стал бы ей лгать. Значит, она была в действительности не той, которой себя считала, — но кто же она тогда?.. Уходя из красочного мира Вечности, она так и не поняла, кто она такая.
— Ты знаешь, что человеческие души создаются заранее? — спросила она у него, приподнимая голову от подушки.
Он лежал с закрытыми глазами, но она знала, что он не спит. Она всегда чувствовала, когда он спит, а когда нет. Потому что если он не спал, он всегда о чем-то думал, и она улавливала ход его мыслей. Она не знала, о чем он думает, — просто улавливала это движение в его мозгу. Точно так же, как ощущала кожей смену его настроения, каждое движение его души… Наверное, она была так чувствительна ко всему тому, что касалось его, потому что не помнила себя саму.
— Заранее? — переспросил он, открывая глаза и улыбаясь ей.
— Да. Я хочу сказать, они создаются задолго до того, как нам приходит время рождаться на этот свет… Я думаю, все души уже были давным-давно созданы к тому времени, когда на Земле появилась человеческая раса.
Он приподнялся на локтях и с интересом посмотрел на нее.
— Почему ты так решила?
— Потому что моя душа уже существовала, когда на Земле жили огромные звери и цвели огромные цветы, а людей еще не было и в помине. Если бы моей души тогда еще не было, я бы не знала о том мире и не смогла бы в него войти. И души других людей, наверное, тоже уже существовали. Нет, не наверное — я в этом убеждена. Я, кажется, понимаю, почему там так светло. Этот свет… Он исходит не только от солнца. Его излучают человеческие души. Они уже готовы к тому, чтобы жить, но мир еще не готов к тому, чтобы в нем жили люди, поэтому они пока просто пребывают где-то в пространстве…
— Ты имеешь в виду тот мир, в котором жили динозавры?
Она кивнула.
— Да. Я только что видела их. А еще там была огромная бабочка, которая узнала меня. И наши души уже были там — моя душа и твоя душа тоже.
— Значит, у нас очень старые души, если мы уже были тогда, — улыбнулся он.
— Нет, почему же — они у нас очень молодые, — возразила она. — Ведь мир был очень молодым, когда наши души были созданы… Знаешь что? Когда я попаду туда в следующий раз, я попытаюсь найти там твою душу. Я думаю, мне будет легко ее найти — она наверняка самая красивая и светлая из всех…
— Лучше ищи ее здесь, мисс Непознанная Радость, — прошептал он, привлекая ее к себе.
Крупные тропические звезды заглядывали в окно, тихонько переговариваясь между собой. Она слышала, как разговаривают звезды. Звезды разговаривали о них. Звезды завидовали им — ведь звездам не дано познать такое счастье…
Сначала она прислушивалась к разговору звезд, потом ей это наскучило. Вряд ли звезды могли сказать ей что-то такое, чего не мог сказать ей он.
Просыпаясь, он уже тянулся к ней — еще не открывая глаз, протягивал руку к ее подушке, чтобы дотронуться до ее волос, до ее лица… Но ее подушка была пуста. Нет, не пуста — на ней лежал какой-то клочок бумаги.
Он стряхнул с себя остатки сна и сел в постели, с тревогой глядя на этот белый листок, выделяющийся на фоне розовой наволочки, по которой скользили блики утреннего солнца. Неужели она снова убежала, оставив записку, в которой просила не искать ее, — как в тех телеграммах?
Но как только он поднес листок к глазам, его страхи рассеялись, и он невольно улыбнулся, читая эти строки: «Где-то на пути к тебе я потеряла себя саму. Помоги мне найти меня, если можешь».
Океан дышал на него из распахнутого окна, а с пляжа доносились звонкие голоса детей вперемешку с шумом волн, разбивающихся о песчаные дюны. Вилла, которую они сняли, стояла на возвышении над самым океаном, и утром они первым делом шли купаться — здесь можно было даже обойтись без бассейна. Он догадывался, что она сейчас на пляже, и не ошибся.
Он увидел ее сразу, как только спустился на пляж. Она сидела у самой кромки воды, поджав под себя ноги, и ее длинные блестящие волосы полностью покрывали ее спину. Вокруг нее толпилась местная детвора. Она не заметила его приближения, потому что сидела лицом к океану, а песок приглушил его шаги. Он остановился за ее спиной, прислушиваясь к болтовне детей, которые засыпали ее вопросами.
— Ты такая красивая, — говорил один из ребятишек. — Может, ты киноактриса?
Она кивнула.
— Я действительно снимаюсь в кино. Точнее, снималась.
— А теперь больше не снимаешься?
— Нет, теперь не снимаюсь.
— А почему ты больше не снимаешься? — вмешался в разговор другой ребенок. — Я слышал, киноактерам хорошо платят.
Габриэле с трудом сдерживал смех — этот малыш мыслил очень практично.
— Мне надоело сниматься, — ответила она.
— А ты очень известная актриса или не очень известная? — продолжал любопытствовать тот. — Скажи, как тебя зовут. Я обязательно пойду на фильм с твоим участием, когда увижу твое имя на афише.
Габриэле напрягся, ожидая ее ответа. За все эти два месяца, что они провели в этом тихом уединенном местечке на берегу океана, он ни разу не заговорил с ней о ее прошлом, ни разу не назвал ее по имени — он ожидал той минуты, когда она сама начнет вспоминать… Сейчас ему казалось, что вся его жизнь зависит от того, как она ответит этому мальчику. Если она назовется Вероникой Грин, значит, она выздоровела и стала наконец самой собой. Если же скажет, что ее зовут…