Она-то думала, что он любил в ней ее саму, а теперь выяснилось, что она была всего лишь жалкой копией его первой любви.
Он сказал, ему кажется, что она всегда была рядом. Это, наверное, потому, что он уловил в ее облике уже знакомые черты. Ее же это навело на мысль, что они уже были вместе когда-то раньше — в прежних жизнях, в предыдущих воплощениях… Это делало их любовь чем-то бесконечным, находящимся вне пределов времени. То чувство, которое соединило их в этой жизни, как будто бы указывало обоим путь в бессмертие…
А оказывается, все объяснялось так просто и банально! Разочарование на какое-то мгновение взяло верх над болью. Нет, она не разочаровалась в нем — ведь он и сам не понимал, чем было порождено его чувство к ней. Она разочаровалась в жизни вообще, в бытии как таковом. Она-то думала, что существует какая-то особая — вселенская — логика, которой следуют избранные и которая помогает этим избранным обрести друг друга в новой жизни, в новом воплощении… Абсурд, да и только.
Но как объяснить то, что она тоже его узнала? Как объяснить озарение, пришедшее к ней в ту минуту, когда он выбежал на сцену? Когда, взглянув на него, она подумала… Нет, она ничего не подумала в ту минуту — она была слишком поражена, увидев его, чтобы думать вообще. Она просто почувствовала, что он — он.
Генетики утверждают, что талант может передаваться по наследству от родителей к детям — и это действительно доказано историей. Она не унаследовала от матери ни один из ее талантов и внешне походила на нее лишь отдаленно, а по характеру вообще была совсем другая. Но ей передалось от матери самое главное: ее любовь. Любовь матери к парню с лучистыми глазами и до дерзости обаятельной улыбкой, которая словно обещала тебе вечный праздник, уже была заложена в ней, когда она родилась на свет. Портрет, написанный матерью, был лишь жалкой копией того образа, который все это время жил в ее, Вероники, сознании незаметно для нее самой, и чисто интуитивно она искала его черты в окружающих ее мужчинах… Вот как, оказывается, все это объяснялось: ее многочисленные — и всегда поверхностные — увлечения, а потом — это невероятное узнавание, когда она встретила его.
Но сейчас ее не интересовало, как это объяснялось и объяснялось ли вообще. Чем была порождена ее любовь, не имело больше никакого значения с тех пор, как сама любовь потеряла всякий смысл. Сейчас важно было лишь одно: как ей спастись от этой боли?..
Вряд ли для нее существовал путь к спасению. Разве что один… Но и он невозможен. Время невозможно повернуть вспять, и она, Вероника, не может перевоплотиться в белокурую Констанс с наивными зелеными глазами, то есть в ту девушку, которая была незабываемой любовью его юности. И которая потом стала ее матерью.
— Ты ли это, Вероника? — произнесла она вслух, резко затормозив у светофора на въезде в Вашингтон. — Ты ли это?.. Неужели ты, та самая Вероника, которая всегда считала себя центром мироздания, теперь готова отречься от себя самой, от своей собственной сути? Неужели, если бы в силу какого-то волшебства это стало возможным, ты бы согласилась перестать быть Вероникой и превратиться в Констанс?..
Из зеркальца заднего вида на нее смотрели воспаленные, растерянные глаза. Растерянность, которую она прочла в собственном взгляде, и дала ей ответ на этот вопрос: да, она бы согласилась. Какой ей смысл быть Вероникой, если его настоящей любовью была Констанс?
Сзади нетерпеливо засигналила машина, напомнив ей о том, что зеленый свет уже давно зажегся. Отбросив упавшую на лоб прядь волос, она сорвалась с места и снова понеслась вперед. В неизвестность.
Уже начало светать, когда она добралась до аэропорта. Клерк за окошком кассы спросил, куда ей нужно лететь. Она могла бы ответить: «В страну юности моей матери». Но вместо этого попросила продать ей билет на любой ближайший рейс.
Клерк покосился на нее с подозрением — он почти наверняка подумал, что она какая-нибудь преступница и скрывается от правосудия, — однако не стал задавать лишних вопросов и продал ей билет на Майами. Он сказал, что вылет через двадцать пять минут, и посоветовал поторопиться.
Когда самолет оторвался от земли, ей стало немного легче.
«В то утро, проснувшись рядом с тобой, я вдруг почувствовала себя невероятно чистой, — читала Вероника, пока самолет уносил ее к солнечным пляжам Майами. — Я не знала, что возможно очиститься от всей той грязи, которая прилипла ко мне за последние четыре года — за эти четыре отвратительных года, что я провела в Голливуде… Это происходило не по моей вине — а может, и по моей вине тоже… Но теперь это не имело никакого значения. Теперь я была чиста, как новорожденный младенец, — потому что ты очистил меня своей любовью.
Я ждала, когда ты проснешься, чтобы сказать тебе об этом… Потом вдруг поняла, что не могу тебе этого сказать — ведь тогда мне бы пришлось посвятить тебя во все мерзейшие подробности моей жизни в Голливуде. А этого я бы никогда не смогла сделать.
Ты спал, свернувшись калачиком и спрятав обе руки под подушкой, — в такой позе обычно спят дети. Твои густые черные волосы рассыпались по белоснежной наволочке и падали тебе на глаза… Ты улыбался во сне, и в твоей улыбке было что-то настолько чистое и по-детски беззащитное, что, глядя на тебя, мне хотелось плакать от нежности.
Ты говорил мне, что я чиста и наивна, как маленькая девочка… Ты бы, наверное, отшатнулся от меня, если б узнал, какой жизнью я жила до того, как встретила тебя.
Прозрачное мартовское утро медленно просыпалось за окном, просачиваясь к нам сквозь неплотно задернутые шторы, а я смотрела на тебя спящего и размышляла о своем прошлом… И удивлялась, что эти воспоминания больше не причиняют мне боли. Даже отвращения к себе самой, которое жило во мне все эти годы, я больше не испытывала — ведь теперь я была чиста, чиста, чиста…
Теперь мне казалось, что все эти мерзости происходили не со мной, а с какой-то другой, едва знакомой мне девушкой — именно поэтому я могла совершенно спокойно перебирать в памяти события моего прошлого, не испытывая при этом стыда и отвращения.
Наверное, я очень слабохарактерная — иначе я бы сумела воспротивиться, когда все это началось. Я была марионеткой в руках судьбы — и судьба распоряжалась мной как ей заблагорассудится. Я даже не пыталась выбраться из грязи — я просто плыла по течению, позволяя этим скотам делать со мной все, что они хотели… А подумать, что с самого раннего детства я мечтала о большой и чистой любви!
Я с детства хотела только этого: любить и быть любимой. Успех, карьера в кино, крупные гонорары — все это пришло ко мне как бы само собой, я вовсе не желала славы… Когда я, поверив, как последняя идиотка, этому скоту Уэсту, решила попробовать свои силы в Голливуде, я устремилась туда в поисках любви. Я думала, что там, в этом мире красивых людей, сверкающем праздничными огнями, я непременно встречу великую любовь.
Так оно в конце концов и вышло. Ведь, не стань я актрисой, я бы не получила эту роль, не приехала бы в Рим и не встретила тебя… Наверное, это оправдывало все.
Лежа рядом с тобой в то утро после первой ночи, которую мы провели вместе, я мысленно рассказывала тебе мою историю — уже зная, что никогда не смогу рассказать ее тебе вслух.
Я родилась на маленькой ферме в Калифорнии, в живописном захолустье. Мы ни в чем не нуждались, но вовсе не были богаты. Я была единственным ребенком, и родители очень оберегали меня. До тех пор, пока я не пошла в школу, я ничего не знала, кроме нашей фермы.
Я проводила свои дни в полном одиночестве, если не считать родителей — которые, впрочем, не могли уделять мне много времени, потому что были слишком заняты работой на ферме. Но одиночество не тяготило меня. Я нисколько не завидовала другим детям, которых родители отпускали на целый день из дома, — даже если бы мои отец и мать не запрещали мне выходить за пределы двора, я бы все равно не стала участвовать в их шумных играх. Мне никогда не было скучно наедине с самой собой — ведь у меня были мои мечты…
Мечтать я начала, можно сказать, с пеленок. Когда я была совсем маленькой, мама читала мне на ночь сказки. Засыпая, я воображала себя героиней очередной сказки, прочитанной мамой, и мне снились удивительные сны… Уже тогда я была Золушкой, ожидающей появления своего Принца.
В школе у меня не было ни друзей, ни подруг. Я была очень робкой девочкой, меня же, наверное, считали зазнайкой, и никто не проявлял желания со мной дружить. Но я и не нуждалась в их дружбе — мне и одной было хорошо. После занятий я бежала домой, чтобы уединиться в своей комнате или в каком-нибудь уютном закоулке сада с интересной книгой или со своими мечтами. Книги и мечты были для меня неразделимы: ведь я всегда была героиней романа, который читала. Разумеется, это были романы о любви.
Это были очень счастливые времена. Тогда я пребывала в полнейшей уверенности, что когда мне настанет пора любить, мой герой, тот единственный мужчина, которому я буду принадлежать, заглянет в этот Богом забытый уголок и, влюбившись в меня с первого взгляда, увезет в свой большой, неведомый и прекрасный мир.
Если бы кто-то спросил у меня, каким был герой моих детских грез, я бы затруднилась ответить. Мой герой был чистой абстракцией — я и сама не знала, какое у него лицо, какого цвета глаза и волосы. Я знала лишь, что он непременно должен быть красивым, обаятельным и сильным… И особенным — то есть не таким, как другие.
По воскресеньям родители водили меня в кино в награду за мои школьные успехи — я была первой ученицей. Я обожала эти воскресные походы в местный кинотеатр. Фильмы увлекали меня не меньше, чем книги, — если это были фильмы о любви. Я нередко «влюблялась» в киноактеров… Но моя влюбленность проходила, стоило мне увидеть того же актера в другом фильме: тогда я понимала, что на самом деле мне понравился не актер, а роль, которую он сыграл. Я снова возвращалась к моему абстрактному возлюбленному и продолжала терпеливо ожидать его появления.
В тринадцать лет я стала участвовать в любительских постановках школьного драматического кружка. В первое время я ужасно робела на сцене, но потом начала раскрепощаться, потому что мне очень нравилось вживаться в тот либо иной образ… Все говорили, что я — прирожденная актриса, мне же не было никакого дела до похвал. Эти школьные спектакли были для меня таким же бегством от повседневности, как и мои тайные грезы. Костюмы, декорации, романтические истории, героиней которых я была, — все это принадлежало миру вымысла, поэтому было моей стихией. Играя, я чувствовала себя как рыба в воде. Но все бы, наверное, так и закончилось для меня школьным драматическим кружком, если бы не случайность.
Мне было шестнадцать лет, когда кинотруппа из Голливуда приехала на съемки в наши места. Все девчонки из моего класса устремились туда, где расположилась съемочная площадка, чтобы посмотреть на пришельцев из мира кино и приобщиться к таинству съемок. У меня съемки особого интереса не вызывали, но я пошла туда за компанию с ними.
Там я и встретила Уэста. Уэст был режиссером фильма, который они приехали снимать. Он подошел ко мне в перерыве между съемками… Я не знаю, почему именно ко мне, а не к какой-нибудь другой девочке. Может, потому, что все держались вместе, а я, как всегда, стояла в стороне.
Уэст спросил, не хочу ли я попробовать свои силы в кино, и я ответила, что да, мне бы очень этого хотелось… Я не была тщеславна, но мне казалось, кое-какие задатки актрисы у меня есть. Я понимала, что если стану актрисой, то буду жить в том большом, прекрасном и неведомом мире, к которому всегда стремилась. К шестнадцати годам я уже начинала всерьез сомневаться в том, что мой герой, кем бы они ни был, сам приедет за мной, когда наступит желанный день. В самом деле, откуда ему знать, что я, девушка его мечты, жду его здесь, в маленькой деревеньке, затерянной среди холмов на берегу реки?..
Уэст поинтересовался, кто я такая, сколько мне лет и как меня зовут. Я ответила, что меня зовут Констанс Эммонс, что мне шестнадцать лет и я еще учусь в школе. К этому я добавила, что уже три года участвую в любительских постановках школьного драматического кружка, где мне доверяют главные роли, и что я действительно умею играть — так говорят все. А еще я сказала, что больше всего на свете желаю вырваться из этого захолустья.
Эта последняя фраза, думаю, и выдала меня. Именно тогда Уэст понял, что я готова на все или почти на все, лишь бы жить в большом городе.
Он попросил меня подождать, когда он освободится, чтобы побеседовать о планах, которые уже имелись у него на мой счет. Когда съемочный день закончился, он отвел меня в сторону и вкратце изложил мне эти планы.
Он сказал, что к концу лета я переселюсь в Голливуд и пройду курс обучения в школе при киностудии, где меня научат всем тем приемам, которыми должна владеть современная актриса. После чего он сам позаботится о том, чтобы для меня нашлась подходящая роль в каком-нибудь из его фильмов. Что же касалось платы за обучение и жилье, ее возьмет на себя киностудия.
Я слушала затаив дыхание. Мне казалось, что моя встреча с Уэстом — это всего лишь чудесный сон и скоро я проснусь в своей постели на родительской ферме, наедине с моими несбыточными мечтами. За короткое время нашей беседы Уэст успел каким-то образом убедить меня, что без него моим мечтам ни за что не сбыться… Иногда я ловила на себе его слишком пристальный, изучающий взгляд, но не придавала ему значения. Я действительно была очень наивной тогда… Наверное, если бы кто-нибудь спросил у меня в то время, что означает выражение «грязный тип», я бы ответила: «Это человек, который не моется».
Мои отец и мать в отличие от меня знали, что означает это выражение, и именно так они назвали Уэста, когда я, вернувшись домой, рассказала им о встрече с режиссером. Каждый взрослый человек наслышан о том, как влиятельные мужчины из мира кино забивают головы юным девушкам сказочными обещаниями с целью воспользоваться ими…
— Все актрисы проходят через эту мерзость, — сказала моя мать. — Ты вот только почитай…
И она принесла журнал со статьей об одной известной актрисе и о бесчисленных унижениях и компромиссах, через которые этой женщине пришлось пройти, прежде чем стать таковой. Для меня, конечно, все это было лишь словами. Даже если это и было правдой — какое отношение это могло иметь ко мне? Мистер Уэст был порядочным человеком и искренне хотел мне помочь.
— Знаем мы этих «порядочных» людей. У всех у них одно на уме, — возразил отец в ответ на мои доводы. Разумеется, о том, чтобы отпускать меня в Голливуд, и речи быть не могло.
— Ведь все равно уеду, — капризно заявила я, чуть ли не впервые в жизни повысив голос на родителей. — Вот увидите — уеду. Не буду я гнить в этой дыре.
Хлопнув дверью, я уединилась у себя в спальне. Я лежала на кровати и плакала, когда ко мне вошел отец.
— Выбрось из головы эти глупости, Констанс, — сказал он, стараясь не обращать внимания на мои слезы. — И не смей больше встречаться с этим типом. Смотри у меня — если я только прослышу, что ты опять околачиваешься на съемочной площадке, я… я тебя выпорю. Мы с мамой никогда тебя не били — но если будешь глупить, я не побоюсь это сделать. И ты сама скажешь мне потом спасибо.
Я рыдала несколько часов подряд, и к ночи у меня поднялась температура. Родители всполошились.
После долгих переговоров было решено пригласить Уэста к нам в гости, чтобы понять, что это за человек. Мама сама позвонила ему в отель, где остановилась съемочная группа, и попросила зайти, как только выдастся свободный вечер.
Уэст только того и ждал. Думаю, ему уже не раз случалось «обрабатывать» родителей своих юных жертв, и в этом он был так же опытен и ловок, как и в одурачивании самих жертв. Он потом сам признался мне, что я далеко не первая — и наверняка не последняя — девушка из порядочной семьи, попавшая в его сети. Превращать наивных, неискушенных девушек в продажных шлюх было его хобби — он не раз повторял мне это во время тех отвратительных ночей… Он говорил, что девицы свободных нравов, готовые переспать с кем угодно ради роли в кино, не представляют для него никакого интереса. Однако ничто не могло сравниться с тем наслаждением, которое он получал, когда чистые, бескомпромиссные девушки сознательно продавались ему.
Этот человек, наверное, был самим дьяволом. Он был хитер, как тысяча чертей. Свою беседу с моими родителями Уэст начал с наступления.
— Я знаю, многие мои коллеги отличаются весьма безнравственным поведением. И я прекрасно понимаю, что человек моей профессии и моих лет (Уэсту было в то время под пятьдесят), заинтересовавшийся юной красивой девушкой, вызывает подозрения. Да я и сам, признаюсь, если бы был отцом такой девушки, как Констанс, не доверял бы невесть откуда взявшемуся незнакомцу, который стал бы предлагать ей уехать из дома, чтобы сниматься в кино. Я сам нередко наблюдал, как доверчивых девушек вовлекали в сети обмана, играя на их желании стать кинозвездами — а всякая хорошенькая девушка в глубине души мечтает об этом. Мне страшно подумать, в какую ситуацию могла бы попасть ваша дочь, окажись на моем месте кто-нибудь из моих так называемых коллег. Ваша девочка, насколько я понял, очень доверчива…
Мои родители кивнули. Им было невдомек, мне, разумеется, тоже, что, распространяясь о коварных незнакомцах, пользующихся наивностью доверчивых девушек, Уэст говорит о себе самом.
— Вас, конечно, удивило, что мне вдруг вздумалось сделать актрисой девушку, которую я встретил случайно на съемочной площадке, — продолжал он. — Но в Голливуде не так много талантов, как вы можете подумать, и лично мне всегда приятно найти новое дарование и помочь этому дарованию осуществить себя. А ваша дочь сказала, что она очень увлечена театром. К тому же у нее есть все внешние данные для того, чтобы стать киноактрисой…
И так далее и тому подобное. Потом Уэст рассказал моим отцу и матери о школе актерского мастерства при Голливуде.
— Об оплате не беспокойтесь, — заверил он. — Все расходы оплатит киностудия — если, конечно, ваша дочь выдержит вступительный экзамен. А я уверен, что она его выдержит…
К этому он добавил, что у него уже есть на примете подходящая роль для меня в фильме, который он собирается снимать будущей зимой.
— По-моему, он вполне порядочный человек, — сказала мне мать, когда Уэст ушел. — И действительно хочет тебе помочь…
Съемочная группа пробыла в поселке около месяца, и чуть ли не каждый вечер Уэст заявлялся к нам в гости с коробкой конфет и с цветами для моей мамы (хотя в нашем саду их было сколько угодно), засиживался допоздна, вновь и вновь описывая моим родителям будущее, ожидающее меня в Голливуде.
— Конечно, Голливуд — это не рай, — рассуждал он. — И если ты хочешь удержаться там, то ты должен усердно работать, а не развлекаться. Но ваша дочь любит актерскую специальность, и, по-моему, она очень серьезная, целеустремленная девушка. Она будет думать о том, как выбиться в люди, а не кокетничать с кем попало, как всякие безмозглые актрисули.
После нескольких таких визитов Уэст уже стал чем-то вроде друга семьи. Вместе с моими родителями он посетил школьный спектакль, в котором я исполняла главную роль, а после спектакля, похвалив мою игру, не забыл также указать и на недостатки, дав мне несколько полезных советов. И в остальном он тоже вел себя как старший наставник. «Не одевайся слишком нарядно на каждый день. Это дурной тон», — говорил он мне. Или: «В этом розовом платье ты выглядишь совсем ребенком. Попытайся одеваться более по-взрослому — в тебе и так слишком много детского». Он также посоветовал мне подстричь волосы, сказав, что длинные сейчас не в моде. Я с готовностью следовала его советам — я ведь и сама знала, что, живя на ферме, порядочно отстала от моды, а мне вовсе не хотелось выглядеть деревенщиной в Голливуде.
То лето, когда мне было шестнадцать, было, наверное, самым счастливым летом в моей жизни. Я была полна веры в будущее, и мечта уже была для меня реальностью, а реальность была прекрасна, как мечта. Мир раскрывался передо мной, приглашая меня стать его хозяйкой, а жизнь представлялась мне в самых радужных красках. «Моя судьба в моих руках, — думала я. — Теперь все зависит только от меня».
В июле съемочная группа уехала из поселка, а в конце августа и мне пришло время уезжать. Разумеется, мои родители уже смирились с моим отъездом из дома. Но они, конечно же, тревожились, отпуская меня в этот неведомый мир, где девушку могли подстерегать Бог знает какие опасности, в особенности если она в свои шестнадцать лет еще совсем не знала жизни.
— Если что-то будет не так, возвращайся домой, — сказала мне на прощание мама, стараясь изо всех сил не разрыдаться. — Или звони, и мы с отцом приедем за тобой. Обещаешь?
— Обещаю, — ответила я. — Только все будет хорошо, мама. Я уверена, все будет хорошо.
Мне было жаль родителей, но я успокаивала себя мыслью, что они будут гордиться мной, когда я стану актрисой. Гордиться и радоваться за меня.
Так оно и получилось. Мои отец и мать были без ума от счастья, когда началась моя «головокружительная» карьера в кино. Знали бы они…
Голливуд мне сразу же понравился. Как ни странно, я вовсе не почувствовала себя там деревенщиной — наверное, я умею приспосабливаться к окружающей среде с той же легкостью, с какой вхожу в тот либо иной образ.
Поначалу все шло прекрасно. Приемный экзамен в школе актерского мастерства я выдержала без всякого труда. Учеба давалась мне легко. Педагоги только и делали, что хвалили мой талант, а девушки из моего класса относились ко мне очень дружелюбно — если у меня не появилось близких подруг среди них, так это лишь потому, что я сама не очень общительная по натуре. Что касалось Уэста, он все так же был моим наставником и старшим другом. Он снял для меня маленькую уютную квартирку неподалеку от киностудии. Мама несколько раз навестила меня за время обучения и теперь была полностью спокойна.
Кое-кто из молодых актеров пытался завязать со мной знакомство, но я отклоняла любые знаки внимания со стороны мужчин. Уэст, наверное, был прав, назвав меня целеустремленной: я твердо решила сначала выбиться в люди, а потом уже думать о личной жизни. Конечно, я бы поступилась моим решением, если бы в ком-то из этих молодых людей увидела своего героя, но почему-то среди голливудских красавцев его не оказалось.
Уэст, кстати, предостерегал меня насчет мужчин.
— Они только о том и думают, как бы затащить тебя в постель, — не раз говорил он. — Они привыкли к тому, что актрисы — развратницы. Ты должна доказать им, что ты не такая. Веди себя серьезно и не заставляй меня краснеть за тебя перед твоими родителями.
К декабрю я закончила трехмесячный курс обучения в голливудской школе, а съемки фильма, в котором Уэст пообещал мне роль, начинались в январе. Однажды вечером, вскоре после того, как я получила диплом об окончании курса актерского мастерства, Уэст позвонил мне и предложил отметить мое, как он выразился, «посвящение в актрисы».
— Ты не против, если я заеду сейчас к тебе? — спросил он. — Устроим маленький праздник — с тортом и шампанским.
Я не имела ничего против торта, но вот шампанское… Нет, у меня и в мыслях не было заподозрить Уэста в чем-то дурном, но мне было внушено с детства, что пьяная женщина выглядит смешно, чтобы не сказать вульгарно. Я подумала, что ведь мне потом будет стыдно перед Уэстом, если он увидит меня в таком состоянии. А поскольку я никогда прежде не пила спиртного, я не знала, какую реакцию оно может у меня вызвать.
— Думаешь, я позволю тебе напиться? — сказал Уэст в ответ на мои возражения по поводу шампанского. — Я сам терпеть не могу алкоголиков. Тем более не потерплю пьянства от актрисы, которую собираюсь снимать в своем фильме. Шампанское — это чисто символически, Констанс. Я думаю, ты не опьянеешь, если выпьешь несколько глотков за компанию со мной.
Я согласилась с ним.
Придя ко мне, Уэст с порога окинул внимательным взглядом мое темно-синее шерстяное платье модного покроя, купленное мною уже в Голливуде, и сказал:
— Почему бы тебе не одеться понаряднее, Констанс? У нас как-никак сегодня праздник.
— Но мне казалось, это платье вполне…
— Это очень элегантное платье, — уверил он меня. — Но мне бы все-таки хотелось, чтобы ты надела что-то более нарядное. К примеру… Ты привезла с собой то розовое платье, что носила летом?
Он был настоящим извращенцем, этот Уэст. Потом я поняла, почему ему хотелось, чтобы на мне в тот вечер непременно было то розовое платье, в котором, как он сам говорил, я выглядела лет на двенадцать-тринадцать. Но это я поняла, к сожалению, потом. Тогда же я поспешила выполнить его просьбу, тем более что это было одно из самых любимых моих платьев.
Мне вовсе не казалось странным, что Уэст придает такое значение тому, что на мне надето. Он — режиссер, я — актриса, и этим сказано все. Я все еще безоговорочно верила этому человеку…
Когда я вошла на кухню, оправляя на коленях воздушное розовое платье — за последние месяцы я сильно вытянулась, и оно было мне коротковато, — Уэст уже разлил шампанское и протягивал мне бокал.
— За будущую актрису, — торжественно провозгласил он, поднимая свой бокал. — За великую актрису Констанс Эммонс.
Шампанское показалось мне горьковатым на вкус, но я не придала этому значения — ведь я никогда его прежде не пила. Сделав лишь несколько глотков, я отставила от себя бокал, и Уэст не стал уговаривать меня допивать вино. Мы ели торт и говорили о моей будущей карьере… Потом со мной вдруг начало происходить что-то странное. Я внезапно почувствовала себя окрыленной, невероятно счастливой… Конечно, я и должна была чувствовать себя счастливой — ведь будущее улыбалось мне. Но это ощущение радости было каким-то особенным, такой острой радости я еще никогда не испытывала. Не отдавая себе отчета в том, что делаю, я потянулась за своим бокалом и залпом осушила его.
Дальнейшее я помню очень смутно. Кажется, я кружилась по комнате, напевая себе под нос какую-то мелодию, все вокруг меня сверкало и искрилось, и даже воздух будто состоял из миллиона блестящих точек… «Я пьяная, я пьяная», — думала я, и мне становилось от этого еще веселее. Я была уверена, что это все от шампанского, и решила, что и впредь буду употреблять этот замечательный напиток, от которого мне вдруг стало так невероятно хорошо…
Я вышла из своего состояния абсолютного блаженства, когда Уэст, подойдя ко мне, больно сжал мои руки повыше локтя.
— Тебе бы следовало прилечь, Констанс, — сказал он. — Ты совсем пьяна. Пойдем, я провожу тебя в спальню.
— Я не хочу спать! — капризно заявила я, все еще ничего не подозревая. — Спать — это скучно. Я хочу веселиться. Я хочу настоящего праздника. Я сейчас пойду на улицу и найду его. Я найду его, и мы будем праздновать вместе.
Стряхнув с себя руки Уэста, я направилась к двери, пребывая в полнейшей уверенности, что он, герой моих тайных грез и мой абстрактный возлюбленный, материализовался и ждет меня сейчас на улице.
— О ком ты говоришь, Констанс? — спросил Уэст, преграждая мне путь. Я услышала злобные нотки в его голосе. — Кого ты собираешься искать?
— Вы его не знаете, — невозмутимо ответила я. — Вы не можете его знать. Потому что он не такой, как другие, — он особенный. И я сейчас пойду и найду его.
— Никуда ты не пойдешь, Констанс, — процедил он сквозь зубы. — Тебя заберут в полицию, если ты выйдешь на улицу в таком состоянии. Ты сейчас послушаешься меня и ляжешь в постель. Ты, быть может, забыла, кто я такой? Придется напомнить. Я тот самый человек, Констанс, от которого зависит твоя судьба. Она в моих руках. Я могу сделать твою жизнь такой, как ты хочешь, — или испортить ее навсегда. Поэтому ты будешь послушна мне — послушна во всем, чего бы я от тебя ни потребовал. Иначе ты вернешься на свою ферму и забудешь, что такое Голливуд. Надеюсь, тебе понятно, что я хочу сказать.
Я не понимала, но его тон несколько отрезвил меня. Уэст еще никогда не разговаривал со мной так резко, и я терялась в догадках, чем я могла его рассердить. В конце концов я решила, что лучше ему не перечить, и нетвердым шагом направилась в спальню.
Уэст настиг меня в дверях темной спальни. Когда он прижал меня к стене, навалившись всем телом, я все еще не понимала, чего он хочет.
Я пребывала в полнейшем оцепенении. Я слышала, как затрещала ткань, когда он разорвал на груди мое платье, слышала чье-то хриплое, похожее на хрюканье, дыхание, чувствовала, как чьи-то пальцы больно сжимают мою грудь. Но все это вроде бы меня не касалось… Я была не способна что-либо осознать. Невероятная слабость разлилась по моему телу. Я решила, что мне просто снится кошмарный сон, и, закрыв глаза, погрузилась во тьму.
Я вернулась к действительности, когда Уэст ударил меня с размаха по лицу.
— Очнись, — приказал он. — Меня не прельщает секс со Спящей красавицей. Я не позволю тебе отключиться. Ты должна знать, что я с тобой делаю. А главное, знать, почему ты на это согласилась. Ты согласилась на это потому, что хочешь стать актрисой. А помочь тебе в этом могу только я. Прямо как в сказке, — он зло усмехнулся. — Приходит добрый волшебник и делает простую девушку принцессой. Только в наше время волшебники не занимаются благотворительностью. За чудеса тоже надо платить. Запомни, Констанс: если кто-то оказывает тебе услугу, так это лишь потому, что взамен ждет от тебя других услуг. У этого правила нет исключений. И нет такой девушки, которая не согласилась бы переспать со мной взамен на то, что я могу ей предложить.
Я не верила собственным ушам. Я просто не могла поверить, что все это говорит Уэст — тот самый Уэст, которому я доверяла не меньше, чем собственному отцу. В темноте я не могла видеть лица, склоненного надо мной, — но видела глаза. В них горел какой-то недобрый огонь. Желая спастись от страшного взгляда этих незнакомых глаз, я отвернулась в сторону — и вдруг увидела в зеркале на противоположной стене отражение двух темных фигур. В моем полусонном сознании, по ассоциации, возникла сцена из недавно виденного фильма. Там мужчина зверски насиловал девушку — те двое, в фильме, стояли в тех же позах…
Я не помню, как поступила та девушка в фильме, — но помню, как поступила я. Извернувшись всем телом, я резко повернула голову и впилась зубами в шею моего мучителя — впилась мертвой хваткой, так сильно, что мне не сразу удалось разжать челюсти.
— Ведьма, — злобно прохрипел Уэст, отскакивая в сторону. — Проклятая ведьма. Ты сама не соображаешь, что делаешь.
Я выплюнула его кровь и запахнула на груди разорванное платье. Уэст сидел на кровати и бормотал себе под нос какие-то бессвязные ругательства, прижимая руку к окровавленной шее… Я сама была удивлена тем, что сделала, — я бы никогда не подумала, что способна укусить человека, даже в крайней ситуации. Но я знала, что поступила правильно. В эту минуту я чувствовала себя очень сильной и была уверена, что сумею противостоять Уэсту и впредь, если он еще посмеет ко мне притронуться.
Уэст встал и направился к двери, все еще держась за шею.
— Собирай вещи, Констанс, — сказал он, останавливаясь на пороге и поворачиваясь ко мне. — Завтра утром я заеду за тобой и отвезу тебя на вокзал. Поедешь на свою родную ферму ухаживать за коровами. А если у тебя вдруг возникнет желание вернуться в Голливуд, постарайся не забывать о том, что такие, как ты, здесь не нужны. У нас нет ролей для бешеных собак. А я уж позабочусь о том, чтобы все узнали, как ты повела себя с человеком, который нянчился с тобой три месяца и всей душой хотел тебе помочь. На тот случай, если ты не осведомлена, Констанс, — девушек не снимают в кино за красивые глаза. Любой другой режиссер на моем месте потребовал бы от тебя того же. И даже опытные актрисы не брезгуют этим — уж не говоря о какой-то деревенской девчонке, которая даже не знает, что такое кино. Так что попомни мои слова: в Голливуд тебе путь заказан.
— Плевать я хотела на Голливуд, — спокойно ответила я. — Лучше ухаживать за коровами, чем спать с такой свиньей, как вы.
Как только за Уэстом захлопнулась дверь, я бросилась под душ, чтобы поскорее смыть с себя следы его грязных прикосновений. Потом, вернувшись в комнату, занялась укладкой вещей.
Перспектива возвращения на ферму вовсе не пугала меня. Точнее, я просто не задумывалась над тем, что будет со мной в дальнейшем. Сейчас мне хотелось лишь одного — уехать подальше от Уэста.
Когда все вещи были собраны, я решила уехать, не дожидаясь утра. Я заказала по телефону машину в расчете на ночной поезд, отходящий из Лос-Анджелеса в два с минутами, потом сварила себе кофе, чтобы побороть странную сонливость, которая начинала мною овладевать.
Я поперхнулась первым же глотком кипящего кофе — мне как-то не пришло в голову его остудить. В глазах потемнело, и к горлу подступила тошнота. Я едва успела добежать до туалета.
Меня рвало мучительно и долго. Не знаю, было ли это от нервов, или от шампанского, или от наркотика, который подмешал в него этот подлец (он сам потом признался мне в этом), но меня буквально выворачивало наизнанку. Когда приступ тошноты наконец прошел, я так и осталась сидеть на полу в туалете, глядя в одну точку и стараясь побороть головокружение. Потом, незаметно для себя самой, задремала.
Меня разбудил звонок в дверь. «Это Уэст», — испугалась я — и тут же вспомнила, что вызывала такси. Не без труда я встала на ноги и поплелась к двери. Меня все еще мутило.
— Я, наверное, ошибся адресом, мисс, — сказал таксист, по всей вероятности, заметив мой явно нездоровый вид. — Вы ведь не вызывали такси, чтобы ехать на вокзал?
— Вы не ошиблись, — ответила я таксисту. — Я в самом деле вызывала машину, только… только мы поедем не на вокзал.
Я приняла это решение за какую-то долю секунды — как будто мне его кто-то продиктовал. Я решила, что поеду к Уэсту. Если я извинюсь перед ним, может, он простит меня и позволит остаться… Я вдруг поняла, что если вернусь на родительскую ферму, мне уже больше никогда не вырваться оттуда, а это означало полный крах всех моих надежд.
Попросив таксиста подождать внизу, я направилась в ванную. Меня все еще шатало от слабости, но теперь я была совершенно трезва.
Я действовала как робот, так, словно кто-то управлял мной извне. Я вымыла лицо и почистила зубы, расчесала спутавшиеся волосы. Потом сбросила домашний халат и надела джинсы и свитер, сняла с вешалки пальто, потушила свет и вышла из квартиры.
Впоследствии, перебирая в памяти события той ночи, я так и не смогла понять, как я на это решилась. Как будто это решение было принято за меня кем-то другим — я лишь подчинилась какой-то чужой, неведомой воле, отдалась во власть сил, которым была не способна противостоять. Конечно, я уже знала, чего потребует от меня Уэст взамен на свое прощение и на позволение остаться, только притворялась перед самой собой, что не знаю.
Уэст открыл мне дверь сразу, как будто ждал моего появления. На нем была пижама, но вид у него был вовсе не сонный. На его шее красовался след от моих зубов. Я ожидала увидеть на его лице злость — но не увидела ничего, кроме удовлетворения.
— Ты послушная девочка, когда ты не под балдой, — говорил Уэст, подталкивая меня в сторону спальни. — Ты бы не стала кусаться, если бы не выпила чего не следовало. Но ты не виновата — это я просчитался. Ты ведь не соображала, что делала, верно?
Я молча кивнула. Мне и самой казалось невероятным, что всего лишь несколько часов назад я могла так отчаянно сопротивляться этому человеку — сейчас у меня не хватило бы храбрости даже повысить на него голос. И я не посмела возразить, когда Уэст подвел меня к разобранной постели.
Уэст раздевал меня медленно и спокойно, наслаждаясь моим стыдом и отвращением, которое я испытывала при каждом его прикосновении. Чтобы продлить себе удовольствие, он аккуратно складывал каждый предмет моей одежды, прежде чем продолжить свое дело. Когда он повалил меня на кровать, я вдруг вспомнила один эпизод, потрясший меня в раннем детстве. Однажды родители повезли меня в город в зоопарк, и я долго стояла перед клеткой с удавом, наблюдая как зачарованная, как он гипнотизирует кролика. Я никак не могла понять, почему кролик пищит и упирается, но все же идет в пасть к удаву… Я не могла знать тогда, что сама окажусь на месте этого несчастного кролика. Только я в отличие от кролика не смела даже кричать.
Вернувшись к себе, я долго плакала, прижимая к лицу разорванное розовое платье, но слезы не принесли облегчения. Потому что я знала, что назад дороги нет, что и впредь буду во всем подчиняться Уэсту, как бы мне ни было это противно, — после того, что он сделал со мной, я больше не могла вернуться на родительскую ферму и жить там прежней жизнью. А моя теперешняя жизнь — Голливуд, моя актерская карьера — полностью зависели от Уэста.
Наши отношения продлились до конца съемок фильма, в котором Уэст, как и обещал, дал мне одну из второстепенных ролей. Потом мной заинтересовался другой режиссер, и Уэст не стал меня удерживать — вполне возможно, что к тому времени он успел найти другую девушку, такую же чистую и наивную, какой некогда была я. Режиссер, предложивший мне роль в своем фильме, взамен потребовал от меня того же, что и Уэст, с той лишь разницей, что он был честен со мной с самого начала. И я даже не подумала возражать — проще согласиться сразу, чем вступать в препирательства, ведь все равно дело закончится этим. Я очень хорошо помнила слова Уэста, что за роли в кино надо платить. То, что раньше показалось бы мне чудовищным и неприемлемым, теперь было для меня в порядке вещей.
За тем режиссером последовали другие… Я уступала им единственно ради того, чтобы удержаться в Голливуде, — мне было это так противно, что даже тошно вспоминать. Быть может, держи я себя более независимо, мне тоже удалось бы добиться ролей в кино. Но я даже не задумывалась над тем, как мне следует себя вести, — я просто шла по пути наименьшего сопротивления, поскольку гораздо проще покориться обстоятельствам, нежели восставать против них. Наверное, Уэсту удалось сломить мою волю — теперь это уже была не я, а какое-то жалкое, опустошенное существо.
По ночам мне снились кошмары. В кошмарах ко мне приходили чудовища со свиными рылами и со стальными щупальцами и делали со мной то же, что делали со мной мужчины в постели. Я даже не пыталась вырваться из лап чудовищ — я ведь знала, что сопротивляться бесполезно.
Наутро я вставала, приводила себя в порядок и шла на студию. Кинематограф был моей единственной отдушиной — я чувствовала себя полноценным человеком только на съемочной площадке. Входя в ту или иную роль, я на некоторое время забывала, кто я на самом деле и какую жизнь веду.
Так я прожила более трех лет. За эти годы я успела создать себе репутацию талантливой актрисы, и один крупный импресарио предложил мне свои услуги. Я приняла его предложение.
С появлением импресарио моя жизнь изменилась в лучшую сторону. Мистер Максвелл, так его звали, задался целью сделать из меня кинозвезду мирового масштаба. Я была наконец избавлена от грязных посягательств режиссеров и продюсеров. Мои ставки повысились, и фильмы, в которых мистер Максвелл находил для меня роли, были классом выше. Но все равно я чувствовала себя несчастной.
Я презирала всех мужчин без исключения. Мужчины внушали мне отвращение, я боялась их и по возможности избегала их общества. Мне уже давно не хотелось любви — моя мечта о любви погибла, задохнулась в лапах этих похотливых двуногих чудовищ под названием «мужчины». Теперь мне казалось удивительным, что когда-то я вообще могла мечтать.
К тому времени, когда я получила эту роль и приехала в Рим, я стала законченной мужененавистницей. Я была уверена, что больше ни одному мужчине не позволю дотронуться до себя… Но в тот наш первый день, когда ты подошел ко мне на съемочной площадке и улыбнулся, глядя на меня, я окунулась в твой восхищенный взгляд — и вдруг снова почувствовала себя девочкой, которая ждала своего героя… Ждала и дождалась.
… — О чем ты думаешь? — спрашиваешь ты, лениво размыкая веки и сонно улыбаясь мне.
— Я думаю о тебе, — отвечаю я, убирая с твоего лба растрепавшиеся волосы.
— И что же ты обо мне думаешь?
Ты приподнимаешь голову от подушки и с интересом смотришь на меня. Теперь ты окончательно проснулся — тебе всегда интересно, когда речь заходит о тебе.
— Я думаю, что ты очень красивый.
Ты разочарованно морщишь нос.
— И все?
— А тебе этого мало?
— Мало. И ты сама прекрасно это знаешь.
— Знаю, — соглашаюсь я. — Ты хочешь стать королем — и ты им станешь. Потому что каждое твое желание — закон.
— Каждое-каждое? — Ты смотришь на меня сквозь ресницы, и в твоих глазах зажигаются озорные огоньки. — Каждое-каждое, Констанс? Чего бы я ни пожелал?
Ты протягиваешь руку и играешь прядью моих волос, внимательно глядя мне в глаза. Я отвожу взгляд — я боюсь, что ты прочтешь в моих глазах всю правду обо мне… Ту самую правду, в которой я мысленно исповедовалась тебе, пока ты спал.
— Я люблю тебя, Констанс, — шепчешь ты, привлекая меня к себе. — Люблю, люблю, люблю…
Нет, ты бы не отшатнулся от меня, даже если бы узнал о моем прошлом. Ты бы сумел понять. И простить. Любовь прощает все.
«Я теперь чистая, чистая», — думаю я, рождаясь заново в свежести раннего утра и нашей любви, — и снова вспоминаю о той девочке, которая жила ожиданием великого, всепоглощающего чувства… Но та девочка не знала, что любовь поглощает не только душу и ум. Она заполняет все тело, взрываясь в каждой клетке… В детстве, мечтая о любви, я даже представить себе не могла, как это может быть прекрасно.
Ты не только вернул мне мои утраченные грезы, Габриэле. Ты научил меня любить. Если бы не ты, я бы никогда не узнала, что это значит на самом деле — любить и быть любимой…»
Вероника захлопнула дневник и зажмурилась, откинув голову на высокую спинку кресла. Ее бы, наверное, потрясло голливудское прошлое матери, если бы она не была слишком потрясена другим — их любовью. Она прекрасно понимала мать, которая почувствовала себя очищенной и обновленной после того, как познала настоящую любовь, хотя ей самой не от чего было очищаться, когда она встретила его… Встретила лишь для того, чтобы стать невольной свидетельницей любви его юности, чтобы узнать о том, что он был возлюбленным ее матери… Лучше бы она вообще никогда его не встречала.
У нее было такое ощущение, словно ее предали. Только предал ее не Габриэле, не ее мать. Ее предала сама жизнь, сначала подарив ей огромное, ошеломляющее счастье — а потом превратив на ее глазах это счастье в груду обломков чьей-то некогда пережитой любви.
Но нет, то не были обломки. Их любовь была вечна — а вечное не умирает.
Самолет шел на посадку. Яркие лучи утреннего солнца слепили глаза… Вероника поморщилась — это солнце напоминало ей то, неправдоподобно яркое, что светило на холстах матери. Весна в Риме двадцать пять лет назад была, должно быть, очень солнечной…
Уже начался сезон отпусков, и в Майами было полным-полно отдыхающих. Ей все-таки удалось найти свободный номер в одном из фешенебельных отелей на берегу океана. Близость океана немного успокаивала ее, но солнце раздражало вне всякой меры. Поднявшись к себе в номер, она первым делом задернула шторы.
По радио передавали сводку погоды. Диктор сказал, что в Теннесси сейчас пасмурно и идет дождь… Приняв душ и переодевшись, она взяла свою дорожную сумку и спустилась вниз. Через час она снова была в аэропорту и покупала билет на Нэшвилл. Она надеялась, что почувствует себя лучше, если только ей удастся спастись от этого беспощадно яркого солнца.
Монастырь располагался на вершине горы, и к нему вела длинная крутая лестница. Монахини рассказывали, что в былые времена по этой лестнице поднимались кающиеся грешники, становясь на колени на каждой ступеньке и вымаливая у Господа прощения за свои грехи. Но она пришла сюда не для того, чтобы каяться. Она пришла сюда в поисках душевного покоя — и монахини приняли ее как свою.
Еще ребенком она читала в Библии о том, что только Бог способен даровать настоящий покой и избавление от страданий, и эта фраза запомнилась ей. Потому она и поднялась по этой лестнице.
То, что было до того, как она поселилась у монахинь — а здесь она жила с прошлой недели, — она могла бы назвать непрекращающейся сменой декораций. Она странствовала по миру, потеряв счет аэропортам, скиталась по отелям — словно надеялась убежать подальше от самой себя, спастись от этой любви, которая принадлежала не ей… Самолеты взлетали и приземлялись, день и ночь чередовались между собой, но ничто не приносило успокоения. За тот месяц с небольшим, что прошел с тех пор, как ей попался в руки дневник матери, она успела изъездить вдоль и поперек Соединенные Штаты Америки. Она путешествовала налегке, покупая все необходимое на месте, и никогда не проводила больше суток в одном и том же городе, а иногда даже несколько часов — и снова в самолет. Ей становилось немного легче, когда самолет отрывался от земли, — но беспокойство возвращалось, стоило ей приземлиться в новом месте.
Устав от Америки, она подалась в Европу. Она провела несколько часов в Лондоне, оттуда вылетела в Париж, а в Париже села на поезд, направляющийся к югу Франции. Она сошла с поезда в Марселе, с вокзала сразу же поехала в порт, а там села на теплоход, отплывающий в Неаполь.
Почему ей вздумалось поехать в Неаполь, она и сама не знала… А может, знала?
Ей хотелось взглянуть на место раскопок и на кости того несчастного динозавра.
Август в Италии был ужасно жарким. Пока она ехала на такси из Неаполя в Пьянуру, у нее разболелась голова, а перед глазами стали мелькать какие-то синие точки. Последнее время голова у нее болела очень часто. Странно: раньше она никогда не страдала головными болями.
Когда она добралась до места раскопок, выяснилось, что кости динозавра уже давно увезли в Неаполитанский палеонтологический музей — об этом ей сказал владелец одного бара, куда она зашла выпить коки со льдом. Она сначала хотела поехать в музей, но передумала. Это было форменным оскорблением — помещать кости динозавра под стекло в каком-то вшивом музее. Может, они поместят туда заодно и Вечность? — если Вечность вообще существует…
Выйдя из бара, она снова взяла такси и попросила шофера отвезти ее в аэропорт. Она не знала, куда полетит, — ей просто хотелось поскорее покинуть эту невыносимо жаркую страну.
Она увидела этот монастырь по пути в аэропорт. Монастырь стоял на горе и был почти полностью скрыт в гуще деревьев. Она подумала, что там, наверное, очень прохладно и спокойно… Она попросила таксиста остановить машину и, расплатившись с ним, стала подниматься по лестнице.
День близился к закату. Солнце исходило кровью над самой ее головой. А может, это ее душа исходила кровью? Ей было так больно, будто в ее душе зияла кровоточащая рана. Она так и сказала монахине, открывшей ей дверь: «Мне больно. Я хочу покоя. Пожалуйста, примите меня к себе».
Монахиня не стала ни о чем ее спрашивать. Она пригласила ее войти и провела в свободную келью. «Можешь жить у нас сколько захочешь, пока тебе не станет легче», — сказала она.
Вероника сомневалась, что ей когда-нибудь станет легче. Сцены из дневника матери неотступно преследовали ее и здесь, оживая перед глазами. Восемнадцатилетний Габриэле и юная Констанс были единственными героями ее сновидений, и днем они тоже вертелись где-то рядом, наперебой рассказывая ей о своей любви.
«В наш прощальный вечер ты сказал, что такой любви, как наша, больше нет, — писала мать на последних страницах своего повествования. — Мы пошли в пиццерию на углу той площади, где всегда шумит фонтан. Мы очень любили это место и днем часто приходили к фонтану и смотрели, как туристы бросают в него монетки — они делали это, чтобы вернуться, следуя старой римской традиции. Ты всегда смеялся над этой традицией и говорил, что для того, чтобы вернуться в Рим, этим людям достаточно купить билет на поезд или на самолет, и нет никакой необходимости просить фонтан о содействии… В те теплые апрельские дни ты хватал меня за руку и бежал со мной к фонтану, а там, захватив ладонью воду, брызгал мне в лицо и на волосы. Однажды ты даже хотел искупаться вместе со мной в фонтане, но потом передумал и сказал, что уже видел подобную сцену в фильме Феллини «Сладкая жизнь», а ты терпеть не можешь повторы.
Но я хотела рассказать тебе о нашем последнем вечере.
Мы сидели за столиком в углу и ели пиццу, запивая ее красным «Фраскати». Вино было очень крепким, и у меня сразу же поплыла голова. Ты заметил это и улыбнулся.
— У тебя сейчас так блестят глаза, будто в них зажглись две лампочки. Знаешь, я всегда буду помнить этот вечер и о том, как у тебя заблестели глаза от вина… А может, не только от вина. И с кем бы я сюда ни пришел — ты меня слышишь, Констанс? — с кем бы я сюда ни пришел, это будет так, как будто бы я прихожу сюда с тобой. — Ты потянулся через стол к моей руке и крепко сжал мои пальцы. — Думаю, я буду часто приходить сюда после того, как ты уедешь… Ты ведь не будешь ревновать?
— Нет, — ответила тебе я. — Я никогда не стану ревновать тебя к другим девушкам. Ведь это будет…
Ты закончил за меня:
— Это будет не как у нас с тобой, Констанс.
Когда мы вышли из пиццерии, дул сильный ветер, а над площадью светила большая желтая луна. Я подбежала к фонтану и подставила руки под его струи — наверное, я действительно была пьяна… Ты сначала наблюдал за мной издалека, потом подошел ко мне.
— Ты очень красивая, Констанс, — прошептал ты, привлекая меня к себе. — Останься такой навсегда, ладно? Где бы ты ни была и с кем бы ты ни была, будь всегда такой, какая ты сегодня, сейчас, — и это будет так, как будто бы ты со мной… А если мы с тобой еще встретимся — когда-нибудь, через много лет, — я снова увижу в тебе эту девушку с зелеными глазами и с мечтательной улыбкой, которая стояла возле фонтана, подставляя мне губы для поцелуя…
Я никогда не забуду этот вечер, Габриэле. Знаешь, мне кажется, что какая-то часть нас с тобой навсегда осталась там, на той площади с фонтаном… Моя память запечатлела в деталях все — шум воды, наш поцелуй… Он был таким долгим и бесконечно нежным. Потом мы долго стояли, тесно прижавшись друг к другу, а фонтан плакал рядом с нами, и его слезы сверкали в лунном свете. Мне кажется, я вижу нас со стороны — тебя, меня и слезы фонтана…
— Не плачь, Констанс, — сказал ты, смахивая кончиками пальцев слезы с моих щек. — Не плачь. Пусть фонтан запомнит нас счастливыми.
— С чего ты взял, что он вообще нас запомнит? — прошептала я, улыбаясь тебе сквозь слезы.
— Он нас запомнит, Констанс. Фонтаны любят и запоминают красоту. — Ты достал из кармана пригоршню монеток и вложил мне в руку.
— Ты ведь смеялся над этой традицией, — напомнила я. — И вообще я знаю, что больше никогда…
Я хотела сказать, что больше никогда не вернусь в Рим, но ты не дал мне закончить.
— Никогда не говори «никогда», — сказал ты, цитируя известную поговорку. — Что же касается традиции, вчера она казалась мне смешной — а сегодня больше не кажется… Брось эти монетки, Констанс. Фонтан сам решит, стоит тебе возвращаться или нет.
Я повернулась спиной к фонтану, потому что того требовала традиция, и бросила в него все монетки. Я сделала это только потому, что так захотел ты. Я знала, Габриэле, что больше никогда не вернусь в твой город. Монетки упали в воду с грустным всплеском — как чьи-то обледеневшие слезы… Ты взял меня за руку и повел к своему «ягуару».
Ты вел машину медленно, не как обычно. Наверное, ты хотел дать мне возможность полюбоваться напоследок вечерним Римом. Я же любовалась тобой. Твоей непринужденной посадкой за рулем, твоим красиво очерченным профилем, твоей загорелой (бархатистой на ощупь, я это знала) кожей. Ветер, врываясь в полуопущенное окошко, ерошил твои густые мягкие волосы, а фары встречных машин бросали на них отблески света. Белый атласный пиджак красиво оттенял твой загар и контрастировал с черными волосами… А я смотрела на тебя и впечатывала в память каждую твою черту, каждое даже самое мимолетное выражение на твоем лице, впитывала в себя, как губка, весь твой облик, чтобы потом можно было этим жить…
Потом. Какая разница, что будет потом? В эту ночь мы еще были вместе, и этого мне было достаточно.
Ты остановил машину у входа в гостиницу, и мы поднялись в мой номер, крепко держась за руки. Закрыв дверь, ты повернулся ко мне и улыбнулся.
Это была не та улыбка, к которой я привыкла, — уверенная, почти дерзкая. Сейчас в твоей улыбке было что-то растерянное, беспомощное, будто ты терялся перед лицом собственных чувств… Но ты всегда улыбался так, когда очень сильно желал меня.
В ту ночь, растворяясь в твоих объятиях, я уже знала, что ты навсегда останешься со мной, — ты, твоя улыбка и твой взгляд, мягкое прикосновение твоих пальцев…»
На этом повествование обрывалось, хотя в тетради еще оставалось несколько чистых страниц. Казалось, автору было больше нечего сказать… Действительно к такой любви, как эта, было больше нечего добавить — она сама говорила за себя.
Подняв глаза от этих строк, которые она уже давно знала на память, потому что перечитала дневник матери раз десять, Вероника задалась все тем же вопросом: почему же они расстались, если так любили друг друга? В дневнике не было даже намека на причину, лежащую в основе этой трагедии — потому что иначе как трагедией, это не назовешь, когда двое людей, так любящих друг друга, вынуждены отказаться от своего счастья. От счастья, которое принадлежало им по праву.
Всякий раз, перечитывая дневник, в особенности его последние страницы, Вероника чувствовала, как жалость к матери переполняет ее до краев, заглушая на какое-то время даже ее собственную боль. Бедная мама! Сколько она выстрадала, расставшись с Габриэле, и как жестоко должна была страдать сейчас, узнав о том, что она, Вероника, стала его возлюбленной, если снова пыталась наложить на себя руки… Разумеется, теперь она понимала, почему мать пыталась лишить себя жизни, понимала и всей душой сочувствовала ей.
Подобное сострадание с ее стороны было бы несколько странным, если бы она ревновала Габриэле к матери. Но боль, которую она испытывала, имела мало общего с муками ревности. К прошлому не ревнуют. А история любви, которую мать описала в своем дневнике, имела место в далеком прошлом, в те времена, когда ее, Вероники, еще не было на свете…
Она страдала от того, что не может стать героиней этой истории, пережитой ее матерью, что мать пришла первой, а она опоздала. И это сознание собственной беспомощности перед лицом времени и судьбы, сознание невозможности своего превращения в двадцатилетнюю Констанс, его первую и самую сильную любовь, было намного мучительнее ревности.
— Я опоздала, — прошептала она, прижимаясь пылающим лбом к прохладному стеклу, за которым синела августовская ночь. — Но почему, почему я не могла быть ею?.. Я бы сумела сохранить нашу любовь, ни за что не поступилась бы нашим счастьем — я боролась бы за него до последнего. До последнего.
Услышав приглушенный стук в дверь, она слезла с подоконника и, захлопнув дневник, положила его на тумбочку возле кровати, рядом с Библией, подаренной ей монахинями.
— Войдите, — сказала она, догадываясь, что это сестра Тереза, та самая монахиня, которая пустила ее в монастырь. В благодарность за теплый прием, оказанный ей здесь, Вероника пожертвовала большую сумму на нужды монастыря. Монахини посматривали на нее с интересом: что же могло заставить эту красивую, богатую девушку искать прибежища в их монастыре? Лишь сестра Тереза не проявляла подобного любопытства — в ее красивых орехово-карих глазах Вероника читала только симпатию и понимание.
Сестра Тереза была намного моложе других монахинь, в большинстве своем пожилых женщин, и вообще сильно отличалась от них. Она была очень красива и держалась с не свойственной монахиням грацией. Вероника нередко задавалась вопросом, что же могло заставить эту молодую привлекательную женщину отказаться от мирской суеты. Вполне возможно, что в прошлом сестры Терезы тоже была любовь и боль.
— Я увидела у тебя свет и поняла, что ты еще не спишь, — сказала сестра Тереза, входя. — Почему ты не спустилась сегодня к ужину?
— Мне не хотелось есть, — ответила Вероника, сделав слабую попытку улыбнуться — ее трогала поистине материнская забота, которой окружала ее сестра Тереза.
Подойдя к Веронике, сестра Тереза положила ладонь на ее лоб.
— У тебя опять жар, Вероника. Может, на этот раз ты все-таки позволишь вызвать доктора?
Сестра Тереза знала о головных болях, которые в последнее время стали мучить Веронику и от которых ей не помогали никакие таблетки, знала она и о том, что вечером у нее ни с того ни с сего подскакивала температура. Уговоры показаться врачу на Веронику не действовали.
— Врач не поможет мне, сестра Тереза, — устало проговорила Вероника, опускаясь на край своей узкой монастырской койки и указывая гостье на дубовый стул с высокой спинкой, стоящий у противоположной стены кельи.
— Кто же тогда тебе поможет?
— Не знаю. Бог, наверное…
— Бог всегда помогает тем, кто действительно нуждается в Его помощи, — сказала сестра Тереза. Эти слова, так часто употребляемые церковниками, в ее устах обрели, казалось, какой-то новый смысл. — Мне Он тоже помог в свое время… Но мы сами тоже должны быть сильными и не падать духом. Бог милосерден к слабым, Вероника, но, я думаю, Он все-таки больше симпатизирует сильным.
— Я не хочу быть сильной, сестра Тереза, — прошептала Вероника. — Я хочу лишь одного — покоя.
Сестра Тереза ничего не ответила на это. Она не знала истории Вероники, а потому не могла подсказать ей путь к столь желанному покою.
Вероника и не ждала ответа. Общество сестры Терезы само по себе действовало на нее умиротворяюще. Сейчас она задалась вопросом, почему с сестрой Терезой ей спокойнее, нежели с самой собой. Этот вопрос повлек за собой другой: спокойно ли самой сестре Терезе?.. Она пригляделась к монахине. Ее красивое молодое лицо было безмятежным, на губах играла едва заметная улыбка. Такую же улыбку она видела на лике Мадонны в капелле монастыря — в ней не было ничего от мирских радостей… «Суета сует, суета сует, — зазвучали в голове слова из Экклезиаста. — Все это — суета».
И ведь действительно жизнь — это не что иное, как непрекращающаяся суета. Пока это радостная суета, мы суетимся с удовольствием. Но когда мы страдаем, суета становится нам в тягость… А иногда мы суетимся намеренно, чтобы занять себя и забыть о боли.
В течение последних недель она только и делала, что суетилась, в надежде избавиться таким образом от боли. Но та не отступала. Боль и привела ее сюда — так же, как в свое время сестру Терезу. Потому что в жизни сестры Терезы наверняка было что-то до того, как в нее вошел Бог.
А теперь на душе у сестры Терезы было спокойно, настолько спокойно, что она была способна дарить частицу своего покоя другим.
— Сестра Тереза?
— Да.
— Я хотела бы стать такой же, как вы… Посвятить себя Богу… Я больше не хочу возвращаться туда. — Вероника кивнула в сторону окна, из которого на нее смотрела большая летняя луна, подернутая золотистой дымкой. — Я боюсь возвращаться в тот мир. Мне было там очень больно.
«Но до того, как тебе стало больно, тебе было очень хорошо», — сказал какой-то голос внутри ее, но она предпочла не обращать на него внимания.
— И ты поэтому хочешь стать монахиней? — сестра Тереза удивленно посмотрела на девушку.
— Да. А что в этом странного? Меня с детства привлекала религия. Я хорошо знаю Библию. Меня всегда интересовало, каким Бог создал этот мир и какой была жизнь до появления человека. Мне казалось, ответы на все мои вопросы кроются у самых истоков бытия. — Вероника на секунду умолкла и посмотрела на Библию на тумбочке у изголовья кровати. — Я не знаю, сестра Тереза, откуда у меня это любопытство и угодно ли оно Богу. Но я думала, что где-то там, в самом начале всего, я узнаю о себе что-то очень важное, узнаю, каким именно Бог задумал человека изначально и какие планы имеются у Него конкретно на мой счет. Однажды мне даже показалось, что мне стали известны эти планы…
Она замолчала: внезапная боль пронзила мозг, лишив ее на какое-то мгновение способности мыслить и говорить. Но это длилось лишь мгновение — в следующую минуту она уже улыбалась сестре Терезе.
— И что же это были за планы, Вероника? — спросила сестра Тереза, не сводя с нее своих добрых обеспокоенных глаз: она догадалась, что у Вероники начинается очередной приступ головной боли.
— Я думала, что мое жизненное предназначение состоит в том, чтобы любить, и только в этом. Я имею в виду не любовь к ближнему вообще, сестра Тереза, а любовь конкретную. Конкретную и единственную.
Сестра Тереза понимающе кивнула.
— Это та самая ошибка, которую совершают почти все влюбленные, — сказала она. — Точнее, все те, кто умеет любить по-настоящему. Потому что умение любить — это что-то вроде таланта, особого дара, который дается далеко не каждому… Я думаю, Всевышний прощает нам, когда мы видим смысл бытия в любви к какому-то одному человеку. Ведь Бог — это прежде всего Любовь. Любовь как созидающая сила, Любовь как первопричина и первоисточник всего живого и бытия вообще. А это значит, что и в этой нашей любви мы приближаемся к Нему, к Его любви к нам — хотя далеко не всегда осознаем эту нашу близость с Творцом, потому что бываем слишком поглощены нашими собственными чувствами… Что же касается тебя, Вероника, и твоего желания стать одной из нас, — взгляд сестры Терезы, устремленный на девушку, стал очень серьезным, — я, честно говоря, сомневаюсь, что ты действительно хочешь именно этого. По-моему, ты просто хочешь спастись от какого-то чувства, которое причиняет тебе большую боль, — и тебе кажется, что, став монахиней, ты сумеешь умертвить в себе это чувство…
Вероника опустила глаза. Ей нечего было возразить. В своем желании отречься от всего мирского она была движима лишь надеждой, что монашеская жизнь поможет ей со временем искоренить в себе эту любовь, которая принадлежала не ей. Она знала, что люди, безраздельно посвятившие себя служению Богу, умеют умерщвлять свою плоть… А ее тело, хранящее память о его прикосновениях, желало его так отчаянно, что иногда ей казалось, что она просто умрет, если не окажется в его объятиях сейчас же. Лишь одно удерживало ее от того, чтобы не сесть на поезд и не помчаться в Рим: она знала, что ее мать испытывала в точности то же, что и она, когда была с ним… Нет, она ни за что не согласится быть для него лишь копией девушки по имени Констанс, которая любила его той же любовью, что и она. Она будет противостоять собственной слабости, чего бы ей это ни стоило. Она забудет о нем.
— Религия — это не обезболивающая таблетка, не анестезия для души и для мозга, — сказала сестра Тереза, поднимаясь со стула. Ее голос прозвучал почти строго. Смягчившись, она продолжала: — Может, я не имею никакого права укорять тебя за то, что ты ищешь в религии забвения, — ведь я сама в свое время пошла тем же путем. Именно поэтому, наверное, я способна тебя понять, хоть ты ничего и не рассказывала мне о себе… И я вовсе не собираюсь вызывать тебя на откровенность. Позволь мне сказать тебе лишь одно: человек должен бороться до последнего за свою любовь. Иначе он до конца своих дней не простит себе, что упустил ее.
С этими словами сестра Тереза, кивнув на прощание Веронике, вышла из ее кельи.
Вероника вернулась к окну. Луна притягивала ее как магнит. Она уже была почти круглая — оставалось два дня до полнолуния… Она вспомнила о другой луне — той, которая светила им в их первую ночь… Нет, луна была все та же — небесные светила всегда неизменно следуют своему запрограммированному в веках ритму, неважно, что происходит тем временем на Земле. Это она, Вероника, стала совсем другой с тех пор. Потому что она больше не верила в единственность их любви.
«Человек должен бороться до последнего за свою любовь», — сказала сестра Тереза… Она бы и боролась до последнего, если бы эта любовь принадлежала ей. Но разве возможно бороться за то, что тебе не принадлежит?
Но почему ее мать не боролась, почему позволила своей любви превратиться лишь в грустное воспоминание?.. А он? Как мог допустить это он? Ведь он был вовсе не из тех, кто отступает перед трудностями… Она надеялась найти объяснение этому в дневнике матери, но мать ни словом не обмолвилась о тех обстоятельствах, которые сделали невозможным их счастье. По всей видимости, матери было слишком больно вспоминать об этой неизвестной для нее, Вероники, причине, что вынудила их отказаться друг от друга.
При этой мысли Вероника вдруг испытала пронзительную жалость к матери. Она сама была удивлена тем, что так горячо сочувствует ей. И вдруг поняла: это потому, что она, Вероника, сейчас испытывает такую же боль, какую та испытала четверть века назад, уезжая из Рима…
Находясь под впечатлением исповеди матери и движимая невозможным желанием оказаться на ее месте и прожить ту самую любовь, которую прожила она, — любовь, а не ее подобие, — Вероника уже начала отождествлять себя с двадцатилетней Констанс, хоть сама и не сознавала этого.
Пребывание на ферме пошло Констанс на пользу. Эти места, где в самом воздухе, казалось, еще витали ее детские грезы, помогли ей обрести свою давнюю подругу — ту девочку, которая умела мечтать. Правда, мечтать она умела и во взрослом возрасте, но в этих мечтах присутствовал оттенок грусти, потому что они были заведомо неосуществимы. А в детстве она безоговорочно верила в осуществимость своих романтических грез.
Но детство на то и детство, чтобы верить во все, в том числе в себя самих. Эти слова сказал ей как-то Габриэле, только он сказал их в шутку. Потому что он сам никогда не терял веры в себя.
Габриэле… Если она будет думать о нем как о мальчишке с сияющими глазами из ее юности и попытается забыть о том, что он стал возлюбленным ее дочери, ей, быть может, удастся обрести душевный покой. Но для того, чтобы забыть об этом, ей придется избегать и впредь не только встреч с дочерью, но и телефонных разговоров с ней. Любящая мать, которая, несмотря ни на что, все еще продолжала жить в Констанс, бунтовала при этой мысли — но двадцатилетняя девушка, безоглядно влюбленная в героя своих грез, требовала, чтобы она защитила эту любовь.
Она пробыла на родительской ферме месяц с небольшим и возвращалась в Нью-Йорк утренним рейсом. Муж встречал ее в аэропорту. Вид у него был усталый и озабоченный, но она не придала этому значения, решив, что его мысли, как всегда, заняты бизнесом. По дороге домой они молчали — Эмори лишь спросил, как она себя чувствует, и Констанс ответила, что чувствует себя превосходно.
Эмори заговорил, только когда они вошли в квартиру.
— Я должен кое-что тебе сообщить, Констанс, — сказал он, поставив вещи жены в маленькой гостиной, смежной с ее спальней, и оборачиваясь к ней. — Это не слишком приятное известие, но ты все-таки постарайся сохранять спокойствие.
Констанс овладела какая-то неясная тревога.
— Скажи сначала, как Вероника? Ты созванивался с ней в эти дни?
— То, что я собираюсь тебе сообщить, касается именно ее. — Эмори присел на подлокотник кресла и посмотрел на жену немного виновато. — Она… Наша дочь исчезла, Констанс. Но я точно знаю, что она жива, и первым делом говорю тебе это.
— Я что-то не совсем тебя понимаю, Эмори. — Констанс потянулась за пачкой ментолового «Данхила» на журнальном столике и нервно закурила. — Что это значит — исчезла? Разве она не в Риме?.. Ты ведь говорил мне по телефону два дня назад, что она в Риме и шлет мне приветы.
— Я лгал, — признался Эмори. — Я не хотел портить тебе отдых у родителей, тем более что ты все равно не смогла бы ничем помочь. А еще я надеялся, что она объявится к тому времени, когда ты вернешься домой.
Почувствовав легкое головокружение, Констанс опустилась на диван.
— Когда… когда это случилось?
— Это случилось в тот самый день, когда ты улетела в Калифорнию. Она уехала из дома на своей машине — и больше не вернулась.
— Постой… — Констанс на секунду закрыла глаза, откинувшись на спинку дивана. Она все еще была не в состоянии постичь смысл случившегося. — Но ведь ты сказал мне в тот самый день, когда я выписалась из больницы, что Вероника улетела в Рим.
— Я солгал тебе тогда. Я думал, ее присутствие здесь несколько тяготит тебя, и ты… — начал было Эмори, но Констанс не дала ему договорить.
— Ты хочешь сказать, что все это время скрывал от меня, что наша дочь исчезла? — Она вскочила с дивана, глядя на мужа так, словно он был повинен в исчезновении Вероники. — Ты, наверное, забыл, что я — ее мать и должна была узнать в первую очередь…
Она закашлялась и, загасив сигарету в пепельнице на журнальном столике, снова опустилась на диван.
Эмори, сощурив глаза, пристально смотрел на жену. Он с трудом удерживался, чтобы не сказать ей, что это она забыла в последнее время о том, что она — мать, запрещая персоналу больницы пропускать к ней в палату Веронику и даже не желая разговаривать с ней по телефону. Но сейчас было не время для взаимных обвинений, и он предпочел промолчать.
— Почему ты уверен, что Вероника… что с ней все в порядке, если даже не знаешь, где она?
Констанс хотела сказать: «Почему ты уверен, что Вероника жива?», но мысль о том, что ее дочери может уже не быть в живых, была для нее слишком чудовищна, чтобы она могла произнести ее вслух.
— Она регулярно присылает мне телеграммы, в которых сообщает, что у нее все в порядке, и просит не искать ее, — ответил Эмори, вставая. — Я сейчас покажу тебе их.
Он сходил в свою комнату за телеграммами. Констанс взяла из рук мужа кипу листков и быстро просмотрела их. Текст на всех был один и тот же: «Я в порядке. Не волнуйся. Не ищи меня. Вероника».
Констанс подняла глаза на Эмори.
— Но почему? Почему она убежала?
Она задала этот вопрос в точности тем же тоном — недоуменным и беспомощным, каким Вероника произносила своим бесконечные «почему»: «Но почему, папа? Почему мама не хочет меня видеть? И вообще, почему она сделала это?»
Эмори отвернулся, чтобы жена не заметила слез, навернувшихся на глаза при мысли о дочери.
— Почему она убежала? — повторил он ее вопрос. — Я бы сам многое отдал, чтобы понять это. Такое поведение вообще не в ее стиле. Уехать из дома, ни о чем не предупредив меня, а потом присылать эти странные телеграммы… Нет, это просто непостижимо!
— А… тот человек, с которым она познакомилась в Риме… Я хочу сказать, тот сценарист, который снимал ее в своем фильме… он не получал от нее каких-нибудь вестей?
Она не могла заставить себя произнести вслух имя Габриэле, когда речь шла о ее дочери. Это имя произнес за нее муж, и она невольно вздрогнула, услышав его.
— Габриэле? Ты имеешь в виду Габриэле?.. Он знает о ней ровно столько же, сколько и я. Он регулярно получает от нее такие же телеграммы, какие она присылает мне. Он звонит мне каждый день, а иногда по несколько раз в день, чтобы узнать, нет ли у меня каких-нибудь вестей от нее, кроме этих телеграмм. — Эмори достал из кармана пиджака «Мальборо» и закурил. — Габриэле сначала хотел нанять целую армию сыщиков и приехать в Штаты, чтобы заняться ее поисками, — продолжал он. — Но потом мы с ним обсудили ситуацию и пришли к заключению, что когда человек не хочет, чтобы его нашли, его лучше оставить в покое в целях его же личной безопасности. Ты сама понимаешь — если Вероника, где бы она ни была, заметит, что за ней следят, она станет нервничать, и это создаст ей лишние трудности. Габриэле говорит, он просто не в силах понять, как она могла убежать от него… А когда мы с ним созванивались в последний раз, он сказал, что совершенно убежден в том, что Вероника еще вернется к нему, быть может, даже в самые ближайшие дни. Правда, он плакал, когда говорил это… По-моему, этот человек очень любит нашу дочь, Констанс.
Констанс поморщилась при этих словах. Габриэле плакал, потому что Вероника убежала от него. Габриэле, тот самый Габриэле, который всегда иронизировал над ее любовью и делал вид, что не замечает ее слез в тот день, когда он сказал ей, что между ними все кончено, теперь пришел в отчаяние от того, что ее дочь порвала с ним. Но как могла Вероника бросить Габриэле?
То, что Вероника бросила Габриэле, представлялось ей еще более невероятным, чем сам факт ее бегства. Нет, Вероника просто не могла отказаться от него — так же, как не смогла бы отказаться от него она, Констанс, если бы он сам не положил конец их отношениям. Она слишком хорошо помнила телефонные разговоры с дочерью, когда та звонила из Рима, помнила, каким радостным становился голос Вероники всякий раз, когда речь заходила о нем, и с какой бесконечной нежностью она произносила его имя: «Габриэле»… Однако, уехав из Рима, она больше не вернулась к нему. Невероятно.
— Ты уверен, что она действительно убежала? — Констанс внимательно смотрела на мужа, нервно переплетая пальцы обеих рук. — Ведь это могло быть… похищением. Ты не задумывался над тем, что нашу дочь могли похитить?
— Это просто невозможно, Констанс, — ответил Эмори. — Во-первых, похитители уже давным-давно потребовали бы выкуп, а не посылали бы регулярно одинаковые телеграммы. И вообще это ни в коей мере не походит на похищение. Посуди сама: она уехала из дома на своей «корвэ», а на следующее утро я получил от нее первую телеграмму. Габриэле получил от нее такую же и в то же самое время. А через три дня после этого полиция сообщила мне, что ее машина была найдена на автостоянке аэропорта в Вашингтоне. Они допросили сторожа автостоянки, и он сказал, что действительно видел девушку, соответствующую описаниям, в ночь с воскресенья на понедельник — а она уехала из дома в пятницу. Он сказал, что девушка выскочила из красной «корвэ» и почти бегом направилась к зданию аэропорта. Судя по всему, она очень спешила…
— Постой, расскажи мне все по порядку, — перебила мужа Констанс. — Ты сказал, она уехала из дома в пятницу, то есть в тот самый день, когда я вышла из больницы. Ты, обнаружив, что она исчезла, обратился в полицию. Когда именно это случилось? И когда ты видел ее в последний раз?
Нервозность Констанс начинала передаваться и Эмори. Все эти недели он и так жил на нервах, вздрагивая от каждого телефонного звонка. Он боялся, что это звонят из полиции, чтобы сообщить ему, где найден труп его дочери… Телеграммы были для него слабым успокоением.
— Я виделся с ней в последний раз в пятницу утром, когда уезжал в офис, — ответил он жене. — В обед, если ты помнишь, я заехал к тебе в больницу, и ты сказала, что решила ехать к родителям в Калифорнию. Я позвонил Веронике из больницы и попросил собрать твои вещи, так как сам не успевал это сделать. В семь, когда я заехал за вещами, ее дома не было. Я решил, что она куда-то вышла, и не придал этому…
— Что ты сказал? — снова перебила его Констанс — и не узнала собственного голоса. — Повтори мне то, что ты сказал.
— Я сказал, что не придал этому значения. Волноваться я начал уже ночью…
— Я не о том. Что ты сказал насчет моих вещей… Кто собирал мои вещи?
— Она. Мне было некогда…
Эмори говорил что-то еще, но Констанс больше не слушала его. Она метнулась в спальню и подбежала к книжной полке. Она помнила, что в день своего отъезда просила мужа захватить из дома кое-какие из ее книг, поскольку намеревалась пробыть у родителей достаточно долго. Однако, распаковав на родительской ферме чемодан, собранный, как она считала, ее мужем, она обнаружила, что книг там нет. Разумеется, тогда она не придала этому значения, решив, что Эмори просто забыл о книгах в спешке… Тогда — но не теперь. Зачем, зачем ей только понадобились эти чертовы книги?..
Эмори стоял в дверях спальни, недоуменно наблюдая, как жена поспешно выкладывает книги с полки, бросая их куда попало — на рояль, на кровать, на пол… Когда она, выложив все книги, погрузилась в созерцание пустой полки, он подошел к ней.
— Что ты ищешь, дорогая? У тебя что-нибудь пропало?
Он положил руку на ее плечо. Констанс резко повела плечами, сбрасывая руку мужа так, словно это было какое-то ядовитое насекомое.
— У меня пропала дочь, вот что у меня пропало! — закричала она, и ее голос сорвался на истеричной ноте. — А все из-за тебя! Зачем ты просил ее собирать мои вещи?
— Я не понимаю, Констанс, какое может иметь значение, кто собирал твои вещи, — пробормотал Эмори, обескураженный внезапным гневом жены, причины которого он просто не мог постичь. — Не говори мне, что ты не доверяешь нашей дочери. А если она взяла почитать какую-нибудь из твоих книг, то что из этого?..
Гнев Констанс испарился так же внезапно, как и возник. Она вся словно обмякла.
— Нет, нет, конечно же, ты ни в чем не виноват, — прошептала она, отходя от книжной полки. — Ты ведь не мог знать… Это я во всем виновата. Только я одна.
Повернувшись к мужу спиной, она оперлась обеими руками о крышку рояля и опустила голову. Теперь, когда она обнаружила пропажу дневника, все стало для нее предельно ясно. Догадка, промелькнувшая в ее мозгу в ту минуту, когда муж сказал ей, что ее вещи собирала дочь, переросла в уверенность. Теперь она знала, почему Вероника убежала в тот день из дома и почему скрывалась все это время. А главное, почему она не вернулась к Габриэле. И она прекрасно понимала дочь. Она сама, окажись на месте дочери, поступила бы так же, а может, натворила бы и чего похуже… Бедная девочка! Бедная, бедная Вероника! Что она пережила, прочитав ее дневник! И как это должно было ее потрясти, если она предпочла исчезнуть, не объяснив ничего даже Габриэле! При ее эгоцентризме каким ударом было для нее узнать, что человек, которого она любит, был возлюбленным ее матери…
Стряхнув с себя оцепенение, Констанс решительным шагом направилась к телефону. Она позвонила в кассу аэропорта, забронировала себе место на ближайший рейс, вылетающий в Рим. Она знала, что лишь она одна может разрешить это чудовищное недоразумение и что должна сделать это как можно скорее — всякое промедление могло окончиться фатально. Она лишь надеялась, что ее дочь окажется мудрее, чем она сама, и не совершит непоправимого…
— Я лечу в Рим, — объявила она мужу.
— Ты собираешься искать Веронику? — спросил Эмори. — Но почему ты решила, что она сейчас в Риме?
— Я не знаю, в Риме она или нет, — ответила Констанс. Ее голос прозвучал резко. — То есть я почти уверена, что она сейчас не в Риме… Но мы найдем ее в самое ближайшее время.
Последнюю фразу она сказала уже на ходу, направляясь в одну из ванных комнат. У нее еще оставалось время, чтобы принять душ и сменить дорожный костюм на более элегантное платье, а грим она наложит в самолете. В Риме ни минуты не будет на то, чтобы приводить себя в порядок, потому что из Фьюмичино[8] она сразу же поедет к нему…
Она знала, что ей будет невыносимо больно встретиться с ним сейчас, когда он стал возлюбленным ее дочери. И еще больнее будет наблюдать сцену их воссоединения… Но сейчас ее собственная боль не имела значения. Сейчас имело значение лишь одно: прояснить это недоразумение. Когда она расскажет ему о дневнике и он поймет, почему Вероника не вернулась к нему, они вместе займутся ее поисками.
Потом ей еще придется объяснять все Веронике… Она могла лишь надеяться, что дочь поверит ей на слово: далеко не все в ее дневнике было правдой. Но Вероника должна ей поверить — ведь Габриэле подтвердит ее слова.
— Я полечу с тобой, — сказал Эмори, идя за ней следом.
— Нет-нет. Ни в коем случае! — Констанс остановилась возле двери ванной и повернулась к мужу. — Я улажу это без тебя.
За все время их совместной жизни Эмори еще не видел Констанс такой решительной и энергичной.
— Что ты собираешься улаживать? — осведомился он. — И, кстати, Вероника не только твоя, но и моя дочь. Если у тебя имеются какие-либо предположения относительно того, где она может быть сейчас, поделись ими со мной. Мы будем искать ее вместе.
— Я не знаю, где сейчас наша дочь. Если бы я знала, не стала бы это от тебя скрывать. И если я говорю тебе, что ты не должен ехать со мной, так это потому, что у меня имеются на то серьезные причины. Пожалуйста, не лезь ко мне с расспросами, иначе я опоздаю на самолет.
— Скажи мне лишь одно: твоя поездка в Рим имеет отношение к ней? — спросил Эмори.
— Да, — коротко ответила Констанс.
Стягивая с себя одежду и залезая под душ, она думала о том, узнает ли Габриэле в ней ту девушку, с которой был некогда близок… Глупо рассчитывать на то, что он ее узнает. Во-первых, она сильно изменилась с тех пор, а во-вторых, вряд ли он вообще ее помнил. Мы почему-то быстро забываем тех, кто влюбляется в нас, зато запоминаем на всю жизнь тех, кого любим мы, но кто не отвечает нам взаимностью.
Ночь уже давно разлилась по небу, окутав своей густой синевой вечный город, когда Констанс сошла с самолета в римском аэропорту Фьюмичино и взяла такси. У нее не было его адреса, но она догадывалась, что в Риме каждый таксист знает, где располагается резиденция Короля Кино. И она не ошиблась.
«Дом Короля», как назвал его таксист, располагался на одной из фешенебельных окраин Рима, примерно в получасе езды от Фьюмичино. Констанс еще издалека увидела массивное двухэтажное строение из белого камня, украшенное праздничными гирляндами из разноцветных лампочек. Лампочки сверкали и в саду, переглядываясь с крупными летними звездами, рассыпанными по чернильно-синему небосводу, а над самой крышей дома завис золотистый шар луны — прожектор, освещающий королевские владения…
В течение долгой минуты Констанс любовалась всей это сверкающей в ночи красотой, словно сошедшей со страниц какой-то сказки, гадая, что же означают эти праздничные огни. Все это выглядело так, будто на вилле был устроен пышный прием… Но если он действительно закатил какой-то праздник, это могло означать лишь одно: Вероника вернулась к нему.
Вначале она испытала облегчение при мысли, что они снова вместе. На смену ему, однако, пришло чувство горечи. «Они празднуют свое примирение, — подумала она. — Они созвали гостей, чтобы отметить это радостное событие… А меня сюда никто не приглашал — я здесь лишняя. Не надо было мне приезжать».
— Говорят, Его Величество стал сам не свой в последнее время, — сказал таксист, тормозя у ворот виллы. — Эти лампочки он зажигает каждую ночь. И это при том, что он не желает никого видеть и дает от ворот поворот всем посетителям, которые слетаются сюда, как мотыльки на свет. Давно никто не видел, чтобы он выезжал в город… Ходит слух, что девушка, которую он любил, ушла от него к другому, и это потрясло его. Не знаю, правда ли это, синьора. Люди любят чесать языки, в особенности по поводу тех, кому удалось чего-то достичь в этой жизни… А вообще лично я считаю, что каждый человек имеет полное право каждую ночь зажигать в своем саду лампочки, если ему так нравится и если у него имеются деньги, чтобы оплачивать счета электрокомпании.
Габриэле стоял на балконе спальни, глядя с высоты второго этажа на сад, пестрящий разноцветными огнями. Наверное, он еще не совсем потерял веры в чудеса, иначе бы давно перестал надеяться на ее возвращение.
«Чудеса существуют, пока существуют те, кто верит в них», — сказал ему как-то знакомый священник. И он изо всех сил старался не терять веры, даже когда отчаяние горячей волной подступало к горлу. Отчаяние, а еще безумная тревога за нее. Где она? Что с ней происходит? Почему скрывается от него и присылает эти странные телеграммы?
Кипа телеграмм, пришедших от Вероники за это время, лежала на туалетном столике, там же стояла ее косметика, покрытая слоем пыли… Он запретил прислуге стирать пыль с туалетного столика, переставлять что-либо на нем. Наверное, это называлось логикой безумия — ведь у безумия тоже есть своя логика… «Если все ее вещи останутся на тех же местах, на каких они были в тот вечер, когда ей пришлось срочно вылететь в Нью-Йорк, она обязательно вернется». Это касалось и ее платья, которое она, переодеваясь, в спешке бросила на спинку кресла в углу — от бледно-голубого шелка все еще пахло ее духами, — и в тон платью туфель на высоком каблуке, стоящих возле кресла, и бриллиантового ожерелья, которое было на ней тогда и которое она, сняв, положила на тумбочку у изголовья кровати, там, где стоял телефон… Этот проклятый телефон, который своим оглушительным звонком возвестил о конце их счастья.
С тех пор он возненавидел телефоны, однако вынужден был пользоваться ими, звоня каждый день в Нью-Йорк ее отцу. Еще он звонил на студию, чтобы давать указания относительно монтажа фильма. Он отказался лично присутствовать при монтаже, хоть его и просили об этом. Ему было бы слишком больно видеть ее на экране, когда ее нет рядом.
Теперь фильм был готов к сдаче в прокат. Премьера должна состояться в конце этого месяца… Если до тех пор она не объявится, плевать он хотел на премьеру.
Большие пушистые звезды с грустью смотрели сверху на сад, в котором он каждую ночь инсценировал давно позабытую сказку своего детства — ведь только в сказочных садах по ночам зажигаются огни. А еще в сказках происходят чудеса… В этом он тоже следовал логике своего безумия: «Если я буду каждую ночь зажигать в саду лампочки, она вернется».
Завидев такси, подъезжающее к воротам, он вздрогнул — Вероника! Но нет, конечно же, это не она. Это просто какой-нибудь бездельник из числа его старых знакомых, который решил заехать, зная, что здесь ему в любое время дня и ночи окажут радушный прием… Что ж, на этот раз гость будет разочарован. Дворецкому было уже давно приказано спроваживать всех посетителей без исключения и даже не ставить его, Габриэле, в известность.
Он покинул балкон, чтобы ночной гость не увидел его силуэта на фоне освещенного окна, и вернулся в спальню. Склонившись над Джимми, растянувшимся на подстилке в углу, он погладил его по густой белой шерсти, чмокнул в холодный шершавый нос. Джимми спал — ведь был уже второй час ночи. Он тоже тосковал по Веронике, однако, в отличие от своего хозяина, не страдал бессонницей.
Габриэле взял с тумбочки флакон со снотворным и высыпал себе в ладонь целую пригоршню таблеток, даже не удосужившись их пересчитать. Бессонница мучила его с незапамятных времен. Наверное, она была следствием тех изнурительных ночей, которые он провел за письменным столом в самом начале своей карьеры сценариста. В ту пору он, боясь упустить свой шанс на успех, хватался за каждое предложение и выполнял огромное количество работ в очень короткие сроки. С исчезновением Вероники бессонница усилилась, а беспокойство, овладевающее им всякий раз при мысли о ней, с наступлением ночи становилось невыносимым — только во сне он находил забвение и кратковременный покой.
Проглотив таблетки и запив их апельсиновым соком со льдом, он подошел к туалетному столику и стал рассеянно перебирать телеграммы… «Я в порядке. Не волнуйся. Не ищи меня. Вероника». И снова — «Я в порядке. Не волнуйся. Не ищи меня. Вероника». Как будто у нее заело пластинку…
Сейчас он подумал, что, быть может, совершил ошибку, отказавшись от розысков. Завтра же он позвонит в какое-нибудь серьезное сыскное агентство и поручит это дело детективам. Потому что если она действительно охладела к нему, то обязана, по крайней мере, объяснить ему это человеческим языком, а не повторять, как попугай, отрывистые, телеграфные фразы. И он отыщет ее хоть на краю света, чтобы получить от нее это объяснение.
«Мы никогда не потеряем друг друга — а если потеряем, то сразу же найдем», — вдруг зазвучали в голове слова, которые она сказала в тот последний вечер.
Могла ли она бросить его после таких слов?
Нет, не могла.
Словно нарочно, в эту самую секунду раздался звонок внутреннего телефона, прикрепленного к стене у изголовья кровати. Он мгновенно схватил трубку. Значит, в том такси все-таки приехала она!..
— Вас хочет видеть одна синьора, — сообщил ему дворецкий.
Конечно, глупо было надеяться, что это она. Она бы сразу поднялась к нему, а не стала бы предупреждать о своем приезде по внутреннему телефону — и тогда он высказал бы ей все, что думает о ней и ее телеграммах…
— Скажи этой синьоре, что я не могу спуститься к ней, потому что меня нет дома, или я сплю, или очень занят — или выдумай что-нибудь еще, лишь бы только она отстала. И, кстати, можно было и не звонить мне — ты прекрасно знаешь, как надо поступать в подобных случаях.
— Синьора говорит, у нее к вам срочное дело личного характера.
Знал он эти срочные дела личного характера! Обычно это были актрисы, которые, желая заполучить роль в его новом фильме, приезжали к нему домой, чтобы побеседовать с ним в интимной обстановке. До того, как в его жизни появилась Вероника, он охотно встречался с этими женщинами, и порой они действительно получали роли в его фильмах… А кое-какая из них получала заодно и роль его временной возлюбленной — разумеется, только в том случае, если она сама того хотела. Почему-то они хотели этого почти всегда. Они липли к нему, словно он был намазан медом, и невозможно было втолковать той либо иной актрисе, что роль она получит в любом случае и для этого вовсе не обязательно…
— Объясни этой синьоре, — сказал он дворецкому, — что мне совершенно не о чем беседовать с ней, и даже если это Орнелла Мути собственной персоной, я не могу предложить ей роль по той простой причине, что главные женские роли во всех моих будущих фильмах уже отданы другой актрисе.
С этими словами он повесил трубку. Но едва он отошел от телефона, как тот зазвонил снова. Это опять был дворецкий.
— Синьора очень настаивает на том, чтобы встретиться с вами. Она говорит, это очень важно. Она прилетела из Нью-Йорка специально для того, чтобы переговорить с вами.
— Я сейчас же спущусь. Пригласи синьору пройти.
Он выпустил из рук трубку, которая так и осталась висеть, раскачиваясь на шнуре, и, выбежав из комнаты, бросился вниз по лестнице. Прилетела из Нью-Йорка. Она наверняка знает что-то о Веронике!
На нижних ступеньках лестницы он замедлил шаг. Надежда, промелькнувшая было в его измученной тщетным ожиданием душе, сменилась разочарованием. Конечно же, эта женщина, так упорно желающая встретиться с ним, не имела никакого отношения к Веронике.
Посреди холла стояла худощавая миловидная блондинка средних лет, одетая в воздушное бледно-зеленое платье романтического покроя. Такое платье смотрелось бы превосходно на молодой девушке, потому что самим своим видом наводило на мысль о чем-то юном и свежем, на зрелой женщине оно выглядело несколько нелепо. Это он отметил про себя чисто машинально, потому что привык, может, в силу своей профессии, давать мысленную оценку внешнему виду женщин, и не только актрис.
Зеленые глаза незнакомки, обрамленные густо накрашенными ресницами, смотрели не отрываясь на него. Что-то в этом взгляде поразило его — поразило настолько, что на какое-то мгновение он замер у подножия лестницы прежде, чем подойти к гостье.
— Добрый вечер. Чем могу быть вам полезен? — осведомился он по-английски, входя в роль гостеприимного хозяина.
Женщина по-прежнему не сводила с него глаз. Теперь, когда он стоял близко к ней, ей пришлось задрать подбородок, чтобы смотреть на него, — она, казалось, задалась целью досконально изучить каждую черту его лица. Ему стало немного не по себе.
— Я могла поспорить, что ты меня не узнаешь, — с грустной улыбкой проговорила женщина, тряхнув белокурыми волосами.
Она обратилась к нему по-итальянски и на «ты».
— Если ты напомнишь мне, как тебя зовут и где мы с тобой встречались, я, быть может, узнаю тебя, — ответил он тоже по-итальянски, протягивая ей руку.
Женщина какое-то мгновение колебалась, прежде чем вложить в его руку свою. Похоже, она вдруг оробела… Сейчас ее манера держаться напоминала ему поведение юной девушки, пришедшей на свое первое свидание, и эта манера очень соответствовала стилю ее наряда, однако никак не вязалась с ее сильно накрашенным, далеко не юным, хотя все еще привлекательным лицом.
Хрупкая горячая рука женщины дрогнула в его руке, ее пальцы скользнули к его запястью… Он опустил глаза, недоуменно глядя на их сомкнутые руки.
— Прости, — прошептала она, резко отдергивая руку.
Он отступил на шаг.
— Будь добра, скажи мне, кто ты такая и почему ты решила, что я должен тебя знать. У меня сейчас нет настроения разгадывать загадки.
Он понял, что эти слова прозвучали невежливо и никак не вязались с его ролью гостеприимного хозяина. А раз уж он спустился к гостье, то был обязан достойно сыграть эту роль — он был каким угодно, только не грубияном, тем более никогда не грубил женщинам.
— Прости, — сказал он и улыбнулся незнакомке. — Я вовсе не хотел говорить тебе резкости.
Ее глаза внезапно наполнились слезами. Теперь до него дошло, что именно поразило его во взгляде гостьи: она смотрела на него так, словно они знакомы с незапамятных времен, словно провели вместе Бог знает сколько времени, чуть ли не целую жизнь. А еще в ее взгляде было… обожание! Это было просто непостижимо, потому что он никогда прежде не встречался с этой женщиной, а если и встречался, то очень давно, иначе он бы ее помнил. Но факт оставался фактом: она смотрела на него так, как девочка-подросток смотрит на своего любимого киноактера, когда просит у него автограф. Но ведь то девчонки, а этой женщине было на вид около сорока. И он, кстати, не был киноактером.
— Меня зовут Констанс Эммонс, — сказала наконец гостья. Она тоже отступила назад и нервно вертела в руках свою несколько старомодную, но несомненно очень дорогую сумочку из крокодиловой кожи. — Точнее, так меня звали тогда. Потом я вышла замуж и сменила фамилию… Но это не имеет значения. — Она некоторое время молчала. — Мы с тобой встречались двадцать пять лет назад, Габриэле. Ты тогда работал помощником сценариста и участвовал в написании диалогов для того фильма, за который мне присудили «Оскара».
Констанс Эммонс? Ее имя не вызвало у него никаких воспоминаний, так же, как и ее лицо… Хотя нет, имя Констанс Эммонс было ему знакомо. Так звали восходящую звезду кинематографа, о которой писали все газеты в ту пору, когда он сам был еще мальчиком на побегушках у сценаристов — невероятно талантливую актрису, которая в юном возрасте получила «Оскара» и сразу же после этого перестала сниматься. Ее имя само по себе вряд ли вызвало бы у него какие-либо ассоциации, если бы она не упомянула об «Оскаре». Теперь он начинал вспоминать…
Он действительно был знаком с Констанс Эммонс… И достаточно близко. Констанс Эммонс, голливудская актриса, приехавшая в Рим на съемки, была той самой девушкой, с которой он проводил вечера, а иногда и ночи в те времена, когда работал над своим разнесчастным романом, — что, разумеется, ни в коей мере не помогало ему развивать свои творческие замыслы, а скорее наоборот. Сейчас он невольно улыбнулся, вспомнив, как утром они оба появлялись на студии, совершенно обалдевшие и заспанные, и режиссер, с укоризной поглядывая в его сторону, приказывал гримеру хорошенько поработать над лицом мисс Эммонс и ликвидировать на нем все последствия… А потом, через несколько месяцев после ее отъезда, он узнал, что ей присудили «Оскара» — и порадовался за нее в душе. Но почему-то он не позвонил ей тогда, чтобы поздравить с успехом, и даже не послал поздравительной телеграммы. Странно, потому что он всегда поздравлял своих друзей из мира кино с подобными событиями, тем более женщин. Эта привычка появилась у него с тех времен, когда он, будучи еще безвестным, вращался в среде знаменитостей. Он всегда радовался успехам других людей, а тогда в особенности — они укрепляли его веру в то, что он сам тоже когда-то прославится. Но с Констанс Эммонс он потерял всякую связь после того, как закончились съемки. Почему? Почему он не поздравил Констанс Эммонс с этим невероятным, головокружительным успехом? Ее, получившую «Оскара» в двадцать лет?..
Он не хотел лишний раз напоминать ей о себе, вот почему. Эта девушка слишком всерьез воспринимала то, что было между ними. Когда они расставались, он чувствовал себя виноватым перед ней, потому что не смог ответить на ее любовь.
— Теперь ты вспомнил? — тихо спросила она.
— Да, — коротко ответил он, потому что не знал, что к этому добавить.
Оба долго молчали. Если бы его мысли не были целиком и полностью поглощены Вероникой, а душа не изнывала от тревоги за нее, Габриэле, наверное, посчитал бы эту встречу с женщиной из своего прошлого любопытным эпизодом. Вообще что-то в облике этой женщины, теперешней Констанс Эммонс, — какой была прежняя Констанс Эммонс, с которой он встречался во времена своей юности, он просто не помнил, — возбуждало его любопытство. Она вся будто существовала вне времени. Взять хотя бы этот наряд, словно позаимствованный из гардероба юной героини какой-то романтической истории, или этот по-девичьи влюбленный взгляд… Он помнил, что Констанс Эммонс была влюблена в него, но ведь с тех пор прошло двадцать пять лет!
«Она просто растрогана встречей со своим прошлым», — решил он в конце концов и, стряхнув с себя оцепенение и легкую сонливость, — снотворное уже начинало действовать, — снова вошел в роль гостеприимного хозяина.
— Мне очень приятно, что ты не забыла меня и решила навестить двадцать пять лет спустя. Я должен извиниться перед тобой за то, что не узнал тебя сразу. Но у меня очень плохая память на лица — большой недостаток для человека, работающего в кино. Я с легкостью запоминаю события и даты, однако быстро забываю внешность людей, с которыми встречаюсь…
Едва сказав это, он испугался, что его последняя фраза могла обидеть ее — как будто он давал ей понять, что она была для него лишь одной из многих… Так оно и было на самом деле, но вежливость требовала от него иных слов.
— Прости, Констанс, — сказал он, подходя к ней и по-дружески обнимая ее за плечи. — Я вовсе не хотел сказать, что быстро забыл тебя, — он нарочно сделал ударение на местоимение «тебя». — Я очень долго вспоминал о тебе после того, как ты уехала, думал: как там Констанс?
— Не пытайся мне лгать, Габриэле. У тебя это все равно не получится — ты никогда не умел притворяться.
Он вздохнул. Возражать было бы глупо — она, видимо, хорошо помнила о том, что это он первым оборвал их связь и начал избегать ее еще задолго до того, как ей пришло время уезжать.
— Ладно, Констанс, сейчас все это не имеет значения, — он убрал руку с ее плеч. — По-моему, нам давно пора пройти в гостиную, а не стоять посреди холла и смотреть друг на друга, как два персонажа из спектакля под названием «Вчерашний день»… Но это, конечно же, я виноват — это я держу тебя здесь. Прости, Констанс: я веду себя сегодня как дикарь из джунглей, а не как цивилизованный человек.
Он уже в который раз говорил ей «прости» — извинялся за то, что не узнал ее, за то, что не оказал ей должного гостеприимства… Но, наверное, он хотел попросить у нее прощения за что-то другое. То, что он чувствовал сейчас, глядя на эту женщину, пришедшую из времен его беззаботной юности, можно было выразить одним-единственным словом: прости. Он помнил, сколько слез она пролила из-за него тогда…
Но это было тогда. Теперь это больше не имело значения. Теперь у нее была своя жизнь, а ее слезы и ее любовь уже давным-давно остались там, где остается все то, чему нет места в сегодняшнем дне, — в архиве памяти. И если она заехала к нему сегодня, так это лишь потому, что, оказавшись по каким-то делам в Риме, решила воспользоваться случаем и навестить старого знакомого. Конечно же, она солгала дворецкому, сказав, что приехала из Штатов специально для того, чтобы встретиться с ним.
Жестом пригласив гостью следовать за ним, он направился через холл к сверкающим золотой инкрустацией дверям одной из гостиных… Той самой голубой гостиной, которую так любила Вероника, — эта комната, до отказа набитая золотыми безделушками и с множеством расшитых парчой и драгоценными камнями подушек на диванах и на полу, напоминала ей сказочный гарем. Она обожала разыгрывать из себя персидскую царевну, нежась среди подушек и томно улыбаясь ему, но еще больше она любила бросаться этими подушками в него. Однажды они устроили маленькую войну, после чего гостиная была полна перьев и походила больше на курятник, чем на сказочный гарем, что и отметила Вероника между взрывами безудержного смеха… Он не помнил, чтобы когда-нибудь, даже в детстве, веселился так, как веселился с Вероникой. С ее появлением в его жизнь ворвался праздник… Он не знал, как будет жить дальше, если праздник не вернется к нему.
Войдя в комнату, он первым делом направился к бару.
— Что ты будешь пить? — осведомился он, оборачиваясь к гостье. — Кстати, если ты голодна, я прикажу подать для тебя ужин.
— Я не голодна, спасибо.
Она с потерянным видом стояла посреди комнаты, сжимая обеими руками сумочку, и смотрела на него так, словно хотела ему что-то сказать, но не решалась… Но, наверное, ее просто поразила вся эта сумасшедшая роскошь, вот она и растерялась.
— Я знаю, Констанс, природа наградила меня дурным вкусом, — улыбнулся он. — Но ты не обращай на это внимания и чувствуй себя как дома. Сядь и расскажи мне, как жила все эти годы. Только ответь сначала, что ты будешь пить. Я буду пить коку с «бакарди» — тебя это устроит?
Она ничего не ответила. Истолковав ее молчание как согласие, он достал два бокала, бросил в них по несколько кусочков льда и смешал напитки.
— Тебе с лимоном? — спросил он, ставя оба бокала на низкий столик на изогнутых ножках перед одним из диванов. — Почему ты стоишь? Я же просил тебя присесть.
Она не двинулась с места.
— Габриэле?
— Да, Констанс?
Он поставил на столик маленький серебряный поднос с тонко нарезанными ломтиками лимона, который держал в руках, и повернулся к ней. Она прерывисто вздохнула, словно собираясь с силами, прежде чем заговорить.
— Я приехала к тебе не для того, чтобы напомнить о прошлом и о том, что было между нами, — тихо сказала она. — Я приехала, чтобы поговорить с тобой о моей дочери.
— У тебя есть дочь?
Этот вопрос был, конечно же, глуп. Вполне естественно, что у нее были дети, — она ведь замужем. Наверное, она хочет попросить его помочь ее дочери сделать карьеру в кино… В последние годы многие из его старых друзей просили его похлопотать за их детей, и он никогда не отказывался.
— Я, кажется, догадываюсь, о чем пойдет речь. — Он улыбнулся ей, усаживаясь в большое мягкое кресло, обитое голубым бархатом. — Твоя дочь, наверное, решила последовать примеру своей талантливой мамы и попробовать свои силы в кино. — Он подавил зевок и прикрыл ладонью рот — действие снотворного усиливалось. — Я с удовольствием помогу ей, — продолжал он. — Когда она приедет в Рим, я представлю ее кому следует, на Чинечитте. Что же касается фильмов по моим сценариям, я, к сожалению, должен тебя разочаровать: у меня уже есть актриса, которая будет играть главную женскую роль во всех моих фильмах. Но если твою дочь устроит второстепенная роль, я всегда готов встретиться с ней и посмотреть, на что она способна.
— Моя… моя дочь уже снимается в кино, Габриэле. Это та самая актриса, которой ты заранее отдал главные женские роли во всех твоих фильмах. — Констанс на секунду прикрыла глаза. — Вероника — моя дочь, Габриэле. И я приехала к тебе для того, чтобы объяснить…
— Что? Что ты сказала? — Его сонливость как рукой сняло. Он вскочил и бросился к ней, чуть не опрокинув столик с напитками. — Ты хочешь сказать, что ты — мать Вероники? И ты до сих пор молчала об этом?! Где Вероника? Скажи мне, где твоя дочь, и я сейчас же поеду за ней!
— Я не знаю, где она, Габриэле. Но я могу объяснить тебе, почему…
— Ты лжешь! Ты знаешь, но не хочешь мне говорить. — Он схватил ее за запястья и с силой потянул на себя. Сумочка выскользнула из ее рук и упала на пол, но они не обратили на это внимания. — Ты считаешь, это я виноват в том, что она сбежала. Думаешь, я чем-то ее обидел… Боже, да разве бы я смог обидеть Веронику? Я бы скорее обидел себя самого, чем ее. — Он выпустил ее руки и, взяв за подбородок, внимательно заглянул ей в глаза. — Скажи мне, где она. Только не говори, если это она прислала тебя, чтобы сообщить мне, что между нами все кончено, потому что я все равно в это не поверю.
Констанс опустила голову, чтобы он не видел ее слез.
— Нет, Габриэле, между вами… между вами все только начинается, — прошептала она. — Успокойся, пожалуйста, и выслушай меня. Я не знаю, где сейчас Вероника, — но знаю, почему она не вернулась к тебе. И я сейчас объясню тебе это.
В ту ночь Веронике не спалось. Луна не давала ей покоя — луна, а еще эта ужасная головная боль. «Человек должен бороться до последнего за свою любовь», — звучали в голове слова сестры Терезы.
«Ты никогда себя не простишь, если потеряешь его», — вторила ей луна, глядящая на нее из темно-синего квадрата окна.
Она неподвижно лежала на спине, глядя широко раскрытыми глазами на луч лунного света, протянувшийся от окна к ее кровати. Сестра Тереза права, думала Вероника, она не может стать монахиней. Не потому, что не хочет — напротив, ей бы очень хотелось стать такой, как сестра Тереза и другие женщины здесь, обрести наконец душевный покой и физический — тоже. Но такой, как они, она все равно не станет. Даже если она наденет на себя миллион монашеских одеяний, ее тело всегда будет желать его… Поэтому подобный шаг с ее стороны был бы бесчестным поступком по отношению к Богу, бессовестным маскарадом. Ведь даже если она станет называться «сестрой Вероникой» и носить длинные темные платья, даже если будет проводить все свои дни за молитвами и больше никогда не выйдет за пределы монастырских владений, она все равно останется той самой Вероникой, которая трепетала и замирала от радости в его объятиях.
Она догадывалась, чем вызваны эти приступы головной боли, нещадно терзающие ее в течение последнего месяца. Они были вызваны внутренней борьбой, которую она постоянно вела с самой собой, пытаясь запретить своему телу желать его и тем самым только разжигая еще больше это болезненно-острое желание, горячей волной накатывающее на нее.
И вдруг желание стало нестерпимым. Оно пронзило все ее существо, обожгло каждую клетку ее тела и взорвалось в мозгу, изгнав оттуда все мысли, кроме одной-единственной: немедленно ехать к нему. Она вскочила с постели и, сбросив с себя ночную рубашку, стала одеваться, не обращая внимания на боль, раскаленными тисками сжимающую ее мозг. Надев прямо на голое тело полотняные брюки и шелковую блузку, она повернулась к тумбочке, где лежал дневник… Нет, она не возьмет его с собой. Зачем он ей? Пусть прошлое останется прошлым. Ей нет никакого дела до того, что было у него с ее матерью. Она хочет лишь одного: положить конец этому самоистязанию, этой мучительной борьбе с собственным желанием.
Она сунула в верхний карман блузки кредитную карточку и деньги, которые были у нее при себе, надела босоножки и вышла на цыпочках из кельи. Дубовые ступени лестницы, ведущей на первый этаж, поскрипывали под ее легкими шагами. Стенные часы в зале, нарушавшие ночную тишину назойливым монотонным тиканьем, пробили два.
Она знала, что первый утренний поезд из Неаполя в Рим отходит в четыре с минутами. Если ей удастся быстро поймать машину на шоссе, через полчаса она уже будет в Неаполе. Она подождет отправления поезда на вокзале — если она задержится здесь еще хоть немного, у нее может не хватить решимости…
Поднимая тяжелую дубовую щеколду на входной двери, она подумала, что надо бы оставить монахиням записку и поблагодарить их за гостеприимство… Но у нее не оказалось при себе бумаги и ручки, а искать их сейчас в темных залах монастыря у нее не было сил. Она решила, что сегодня же позвонит сюда из Рима и поблагодарит их за все, а в особенности — сестру Терезу, которая помогла ей понять саму себя.
Едва она вышла на улицу, ее головная боль прошла, и на душе стало спокойно и радостно, наверное, потому, что она больше не пыталась бороться со своим желанием. Монастырский сад шелестел листвой в брызгах лунного света, а цикады наперебой кричали ей о том, что она рождена для любви, что любовь и есть ее главное предназначение в этой жизни и в последующих жизнях тоже, если они у нее будут… В теплом дыхании августовской ночи было что-то чувственное и мучительно влекущее.
Пройдя через сад, она вышла к той самой лестнице, по которой поднялась сюда неделю назад. Она бросилась бегом вниз по лестнице, перескакивая через ступеньки. Ее длинные волосы развевались на ветру как парус. Она была частью этой ночи, трепещущей от избытка волнующих желаний, частью этого прекрасного вечного мира, порожденного чьей-то очень сильной любовью… Она уже не бежала, а парила над землей, словно у нее выросли крылья, — большая красивая птица, спешащая навстречу рассвету и своей любви.
— Ты хочешь сказать, Вероника убежала потому, что ей попался в руки твой дневник?
— Да. Я убеждена в этом.
— Но ведь это было двадцать пять лет назад, Констанс. Неужели она стала бы ревновать к прошлому?
— Я не думаю, что она ревнует, Габриэле. Она просто… потрясена.
Габриэле вздохнул и откинулся в кресле, глядя из-под полуопущенных ресниц на свою собеседницу, сидящую на диване по ту сторону столика с напитками, к которым они не притронулись. Констанс смотрела на него несчастным, виноватым взглядом. Конечно, она во всем винит себя, подумал он, хотя ее вина лишь косвенная: ведь она не могла знать, поверяя бумаге их историю, что когда-то ее дочь и он встретятся и полюбят друг друга и дочь прочтет ее дневник…
— Я понимаю, Констанс, — мало какой девушке приятно узнать, что мужчина, которого она любит, был в свое время близок с ее матерью, — сказал он, закуривая и стараясь унять неясную тревогу, поднимающуюся из самой глубины его существа. — Тем более такое открытие должно было неприятно поразить Веронику, при ее эгоцентризме. Но все равно это еще не причина, чтобы прятаться от меня. Во-первых, с тех пор прошло очень много лет — а во-вторых… — он на секунду умолк, глядя на горящий кончик своей сигареты, — …во-вторых, то, что было у нас с тобой, было не так уж серьезно. Вероника взрослый человек и должна понимать, что до нее у меня были другие женщины, и если в их числе оказалась ее мать, из этого не следует делать трагедию… Прости, Констанс, — тут же спохватился он. — Я вовсе не хотел сказать, что ты была для меня лишь одной из многих…