Жалость забыта Каем вместе с другими чувствами, но когда вдруг он испытывает ее, то это похоже на ощущение инвалидом ампутированной конечности. Сейчас, с трудом себя пробудив, Зверев чувствует до смеха реальный ком в горле, наблюдая красными гноящимися глазами за Ириной. Женщина мечется, зажав ладонью рот, мучимая позывами, в насмешку завещанными прерванной беременностью. Кай растирает отекшее лицо. Смеется. Кашляет.
— Не облюй мои тряпочки, — сипит Зверев, сползая с кровати. Он весь дрожит.
— Скотина, — тихо говорит Ирина.
— Дай воды, — просит Кай. Одеваясь, подходит к зеркалу. «Господи! Мама моя! Черный труп... А физия... физия!? Где же я? Нету?! Как плохо. Ой-ой... Что она во мне нашла? И баба клевая. Молодая... Черт их знает! Надо скорей. Опоздаю».
Входит Ирина с чайником. Ставит. Подходит к окну. Закуривает папиросу.
— А кира не осталось? — спрашивает Кай.
— Ты же вчера все выжрал. — Вздыхает тяжело. Осматривается.
— Могла б заначить. Знаешь, как с похмелья крутит. — Отбирает у нее папиросу.
— С тобой заначишь. Ничего, пива попьешь. — Трогает чайник. Зачем? Согреться?
— Когда пить-то?! Смотри, время! Опоздал. — В дверях он прощается. — Я позвоню.
Сунув руки в карманы, шевеля пальцами в незашиваемых дырах, прижав к бедрам локти, съежившись весь, семенит он к трамваю, тоскливо оглядываясь на пивной ларек.
— Зверев! — кричит в проходной табельщица. Как хочется плюнуть в ее закуренную рожу. «Опять запишет, свиное рыло», — думает он зло.
Когда он, запыхавшийся, входит в отдел копировки, куда посажен на время ремонта мастерской, то Свинюкова, стоя посреди комнаты, усиленно помогая себе короткими сильными руками, делится наболевшим.
— Паразит чертов, сволочь! Так ему и надо, подонку. Я же ведь вначале думала, он — интеллигентный человек, воспитанный. Когда Галька за него вышла, мы их у себя приняли. Ну и с матерью иногда заглядывали в щелку — мало ли что... Молодые... И дочь она мне. Так он однажды выбил дверь, повалил меня, наступил на грудь и разорвал рот. Вот сволочь. Я судиться не стала, плюнула... Я говорю, молодец Вася, что ему надавал. Хоть земля этому черту харю намылила. А Галька его жалеет, говорит, Славка такой добрый, гостеприимный. Конечно, он для Васьки ничего не пожалеет. Ведь тот — важный следователь в Большом доме. Галька говорит, что Славка его и пальцем не тронул, только держал, а Вася все приемы знает и надавал тому и по харе, и по-всякому. От души. Да, черт с ним... Сволочь поганая. Зато приехали до чего загорелые. Галька моя черная. Как йог. — Глаза у Ольги Борисовны сильно выпуклые, подбородки ярусами, щеки лезут на нос и уже выдавили его азартным вздернутым пятачком. Осанка профессионального боксера. Губы больше, чем у сказочной говорящей рыбы. В ней что-то обезьянье, неуклюже-подвижное, от крупной породы. Рассказывает, что до войны играла в женской хоккейной команде. Поэтому и спина такая сутулая, объясняет она.
— Кай, тебе некролог сегодня писать, — замечает Свинюкова художника, с безнадежным безразличием сидящего за столом. — Жалко как Настю! И какая баба живая была, боевая, веселая. Вот только поддать любила. Говорят, муж у нее даже деньги отбирал и вообще крепко держал в руках...
— Я никак не могу понять, — перебивает ее Людмила. — Кто эта Настя? С четвертого отдела, что ли?
— Ну как ты ее не помнишь? — вступает в разговор Ираида Степановна. — Она ходила всегда в таком синем платье с белым воротником. Рукава короткие, спереди, на животе, два накладных кармана.
— Да когда она в синем платье ходила? Что ты врешь? — возбужденно кричит Ольга Борисовна.
— Да как же, ходила!
— Не спорься со мной! — угрожающе клокоча горлом, орет Свинюкова.
— Ну ходила, говорю. Еще просила: «Девчонки! Так все есть, а увидите где хорошую недорогую брошь с красными камнями, возьмите мне». А я говорю: «Куда тебе брошь, она не подойдет к этому платью», а она говорит: «А что мне придумать?» — защищается Ираида.
— Что случилось? — спрашивает Кай басом. Вообще-то у него фальцет, а переходить на бас он пытается будучи лишь в агрессии. Обычно с похмелья.
— Утонула Настя Филиппова. В колхозе. Вчера. Как и что — неизвестно. Говорят, была поддавши, — начинает объяснять Тамара. Нос у нее сапожком, щеки как подошвы со стертым с них лаком отгоревшего румянца. Тамара одна растит сына в кооперативной квартире. Когда уходят мужчины, плачет.
— Почему обязательно поддавши? Вот я сдохну, так тоже скажете — пила больше лошади?! — возмущается Людмила.
— Вообще это ужасно, когда баба нажрется. Уж мужики до чего противные пьяные, а с бабами не сравнить. Иной раз видишь: идет, рожа тупая, вся — извините за выражение... Так бы и убила, — излагает свою точку зрения Свинюкова.
— Девчонки, а что, у нее дети остались? — поворачивается ко всем Людмила.
— Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. Вообще никогда не вру, — скороговоркой признается Ольга Борисовна так, будто от того, что она скажет, решится, быть детям у покойной или нет.
— Какой день семнадцатое? — поднимает голову от работы Тамара.
— Тебя что, тоже пригласили? — Людмила вертит в руках циркуль.
— И тебя? — опускает голову Тамара.
— Да вчера Витя звонил, просил меня быть свидетельницей. — Людмила замеряет радиус.
— А мне открытку прислал. Посмотри. — Тамара подходит к Людмиле, та смотрит открытку, говорит: «Много золота».
Тамара отправляется на свое место. Недолго в комнате тихо. Гудят только люминесцентные лампы. Сопит Свинюкова, протирая свой рейсфедер. Кай постанывает в забытьи.
— Девчонки! Куда мне поселить одного студентика? А? Никто не знает? Мы с его родителями отдыхали на юге. Очень хороший мальчик. Вчера пришел и говорит как-то так: «Вы бы не могли принять участие в моей судьбе?» А?! Девчонки? Я так жалела, что уже старая. Думала, вот мне бы годков десять-пятнадцать назад такого мальчика встретить.
— Алинька твой что, в командировке? — улыбается Тамара. Так нежно Людмила называет своего мужа, а Тамара пытается хоть как-то — пусть интонацией, презрительным изгибом ниточки губ — мстить за то, что Людмила всегда безудержно дразнит ее воображение.
— Да, а что? — Людмила щурится.
— Так, ничего. Все ясно. Значит, студентик, говоришь? А как же морской офицер? — Тамара разворачивает барбариску.
— Капитан, конечно, вещь. Но этот мальчик... Девчонки, вы себе не представляете. Наверное, и не целовался ни разу. Ох... — Людмила закатывает свои мышиные глаза. Она Кикимора, живущая в городе, и чем упорнее скрывает свое истинное лицо, тем больше себя выдает. Когда, перед тем как уложить волосы, распушит их клочьями, то кажется, что из них вот-вот выпрыгнет задремавшая, обожравшаяся всякой дрянью лягушка. И хитрость в Людмиле какая-то лесная, животная. На протяжении рабочего дня она периодически спрашивает: «Девчонки, а что мы сварим сегодня на обед? А? Не слышу!?» По причинам, понятным только ее болотно-лесной натуре, она иногда, тяжело вздохнув, говорит: «У меня резко упало настроение». Проводив в командировку мужа, делится томящим ее желанием: «Хочу морячка, гражданского офицера. Где взять? Девчонки? А?!»
— Советую всем посмотреть фильм «В бой идут одни старики». Такой фильм! Почти весь зал ревел, когда выходили. Ну так сделано, что просто здорово. Там стариками звали тех, кто возвратился из полета... — отрывается от работы Ираида.
— Вы знаете, а у меня соседка ходила, говорит, что не понравилось, — перебивает Тамара.
— Да вообще последние фильмы пошли плохие, — лает буквально Ольга Борисовна. Сегодня по ней видно, что она чего-то еще не рассказала, но, конечно, расскажет. Свинюкова старшая и выписывает наряды. Так от нее в какой-то степени зависит материальная сторона жизни копировщиц, за что те ее и ненавидят. Сама Ольга Борисовна оформлена на сто рублей, но выкраивает себе еще столько же. Для этого есть несколько путей, которые являются профессиональной тайной копировального бюро, передаваемой нормировщиками по наследству.
Хорошие, почти семейные отношения между копировщицами — тактическая необходимость, и каждая из них, улыбаясь и принимая улыбку от другой, знает, что та, другая, ее терпеть не может и гадит ей, как только может, изо всех своих женских сил.
— Мой-то черт, паразит. Пришел вчера выпимшись. И пошел на нас с матерью: «Суки! Такие-сякие! Комнату мою хотите сдать. Вот вам!» Да-да, так и показал. — И Ольга Борисовна демонстрирует, как и в каких размерах показал ей сын. — Я ему говорю: «Я тебя, сволочь, сейчас на пятнадцать суток отправлю». Притих. Сел на подоконник, говорит: «Никому я, хромой, не нужен». Я говорю: «Ты человеком будь, и отношение к тебе будет хорошее. Ты людей уважай!» Говорю ему: «Жрать будешь? Иди жри!» Котлет с картошкой нажарила, на стол поставила, а он как даст по тарелке. Все — на пол. Оделся и ушел. Где он, что с ним? Не знаю...
— Да что вы с ним, с паразитом, себе нервы-то треплете. Это же хулиган, пьяница! Плюньте вы на него, — принимается утешать заплакавшую Свинюкову Тамара.
— Знаю, что пьяница. Да ведь сколько мук с ним вынесла. Сколько здоровья ему отдала. Когда он болел, я ж неделями не спала, все у кроватки сидела. И то ему, и это, и все-все сделаю. Он же спортсменом мог стать самым лучшим. Вот только нога ему всю жизнь и поломала. А что за волос такой, не знаю. Конский, что ли, который в воде водится. И как он в кости залазит? Сволочь такая. А до чего Сережу в школе хвалили. Он и приемники сам собирал, и рисовал им всегда. А теперь вот... — И, рыдая, Свинюкова выходит.
— Да, дал он ей вчера, дуре старой, по мозгам. Заслужила, видать, — тихо и радостно произносит Тамара. А она его все хвалит. Мы на той неделе стояли с Корзухиной из архива на такси. Смотрю, прется этот черт хромой. С другом. Пьяные, сволочи. И на стоянку. А перед нами девка стояла. Лет двадцати. Так они к ней. У нас, говорят, хата есть, поехали. А она-то, дура, неужели не понимает, что их двое. Значит, по-всякому.
— И что, поехала? — вся трясется желанием слышать подробности, неведомые самой рассказчице, краснея, Людмила.
— Поехала, полудурок. Я ей так и хотела сказать, а потом думаю, ну что я буду ввязываться. Пусть делают что хотят. — Тамара замолкает, продолжая работу. Действия ее просты, как и других, она переводит через кальку чертежи. Со временем этих женщин заменят машины, которых пока просто мало.
— Здравствуйте, девочки! — приветствует вошедшая Роза Алексеевна.
— Приехали? — будто бы не веря глазам своим, выкатывает белки Людмила. — Ну что там? Расскажите!
— Какая трагедия! — кричит Роза, ухнув на стул, и фиксирует виски большим и безымянным пальцами. — Вот так подарок!
— Что такое? Кому подарок? Какой? Вы что, ездили к этой самой Насте, то есть где она утонула? — всполашивается, теряя сны, Кай.
— Да, да... У нее ж у дочери сегодня день рождения и двадцать вторая годовщина со дня свадьбы. Все в один день, а она вот... — И Роза бессмысленно упирается глазами в пол, разведя ладони.
— Да, это несчастье. И не знаешь, где смерть найдешь, — вступает в разговор, будто и не выходя из него, Свинюкова. — А вы, Роза Алексеевна, узнали, как все было?
— Да, Олюшка, узнала. — Роза Алексеевна закуривает сигарету. — Из колхоза почти все уже уехали. Командировка кончилась. Настя осталась, хотела еще немного пожить, а приехать в понедельник прямо на праздник. А вчера вот и утонула. Говорят, часов в шесть пошла с тремя мужиками в лес. Взяли литра четыре. Поддали, видно, хорошо. Встретили, когда уже из лесу шли, сына председателя. Допризывника. Ехал на мотоцикле. Настя ему говорит: «Подвези». Он говорит: «Вот встречу отца, отвезу и приеду за вами». Приехал, взял Настю. Когда поехали, упали в лужу. Извалялись, конечно. Парнем она, думают, тоже попользовалась. Когда мужики подошли, то мотоцикл валялся в луже, а Насти с мальцом не было. Стали кричать. Те вышли из леса. Ну, мужики им помогли с мотоциклом. А Настя решила после всех этих делов обмыться. Пошла к реке около плотины. Встала на валуны. А они скользкие. Может, она поскользнулась, может, ее от пьянки да от любви качнуло — упала. А река там бурная. Отнесло сразу на середину. Напротив реки дом. У окна два мужика сидят. Братья. Самогон жрут. Старший увидел Настю и говорит: «Что это там за морж объявился? То нырнет, то вынырнет. Надо же, в октябре такое купание устроить». Младший посмотрел и сообразил — что-то не так. Ну, вышли они из дому. Спустились к реке. Старший полез в воду. Поплыл. Когда был уже рядом, Настю скрыло. Он за ней. Вынырнул, да опять рядом. Течение сильное. Ее в водовороте крутит. Барахтается. Мужик не может до нее добраться. На мосту люди стоят, смеются. Не понимают, что баба тонет. Кричат ему: «У тебя с ней на таком течении ничего не выйдет!» А она скрывается, а выныривает в другом месте. Младший брат по берегу бегает, зовет на помощь. Сам-то он после больницы. Ему и бегать нельзя. Потом люди понемногу поняли, что дело серьезное. Сбежались к воде. Взяли лодку, багры. Вытащили минут через тридцать. Положили на землю, а вот ложить-то, сказал доктор, было нельзя — надо было трясти!..
— Да, ложить ни в коем случае... — подтверждает Свинюкова.
— Пульс, говорят, еще бился, — продолжает Роза, затушив о каблук сигарету. — Ну а помощи-то там никакой. Воскресенье... Пока до центра довезли, там уж и совсем делать нечего. А все пьянка. Она, говорят, и в колхоз-то ездила, чтоб поддавать. Перед отъездом только и говорила: «Скорей бы в колхоз!» А сердце больное, врач так и сказал — ей стало плохо с сердцем. С жары да в ледяную воду! Меня, помню, тоже прихватило. Загорала, загорала — и бух в воду. Так верите, пополам согнуло, ни туда ни сюда. Да, бывший директор ее в колхоз не отпускал. А этот заморыш сразу отправил. Теперь хочет с себя ответственность снять. Что и воскресенье было, и командировка кончилась... Но баба до чего была отчаянная. Прошлым летом села без седла на необъезженную лошадь... Ой, девочки! Меня всю прямо колотит. Семье-то какое горе. Дочке пока не говорят, что утонула, говорят — в больнице, скоро выйдет. — Запас информации Розы Алексеевны иссяк, и она замолкает, хищно вокруг себя оглядываясь и все еще шумно дыша. Она — толстеющая неврастеничка, остро пахнущая потом. Пытаясь скрыть хищность глаз за прозрачной шторой очков, Роза лишь усиливает ее бликами стекол.
— Да, они там, видно, науважались на прощанье, — сообщает Ольга Борисовна.
— Ну почему обязательно науважались? Вы не можете без этого, — возмущается Людмила.
— Ладно! Не спорься со мной. Я пожила, знаю. Настя хорошо поддать любила. — Свинюкова поворачивается.
В комнату скромно, будто расшатанный часами пик «американский» трамвай, который еще ползает по нашему все молодеющему городу, заплывает уборщица Зоя Трофимовна. Она до безумия жаждет быть молодой, но из всех ее кричащих о страсти к юности туалетов лишь серебряная брошь — парусник, окаймленный орнаментом, — вещь, единственная равноправная с посеребренными висками. Речь Зои затруднена, и часто хочется помочь ей договорить или построить фразу. Она только вчера вернулась из колхоза и была последней из присутствующих, кто видел Настю перед смертью:
— Вы слышали, э, Настя-то утонула, — садится на стул Зоя.
— А как же, Зоенька, я только оттуда, — с превосходством информированного человека говорит Роза Алексеевна. — Вот только сейчас девкам все рассказала. Что да как было.
— Она, э, тонула в этом году. Как только, э, приехала в колхоз, купалась... Парень с девятого цеха вытащил. Говорит, э, были бы титьки поменьше, так, э, не спас бы. — И Зоя почему-то хрипло смеется, запрокинув голову. Она становится похожей на крысу.
— Откачивали? — тоном профессионального спасателя на водах спрашивает Свинюкова.
— Нет, э, обошлось так. — Зоя чистит спичкой зубы.
— Так она и полтора года назад тонула. Помните, девчонки, Шепелева рассказывала? — присоединяется Ираида.
— Вот тоже девка дурью мучилась, — заключает Людмила.
— Кто смерть ищет — найдет, — более конкретно формулирует Свинюкова.
— Ты же понимаешь, Тамара, мы с тобой на кобылу необъезженную не сядем, — развивает Людмила.
— Да, если бы жеребчика, да под него — это нам как раз, — отзывается Тамара.
— Девочки, кто одолжит трешечку? — выдыхает из себя слегка от чего-то задохнувшаяся Роза Алексеевна.
— А вам на что? — спрашивает Тамара.
— Да хочу огурчиков купить, а то ни летом мы ничего не видели, ни сейчас. — Роза протирает подмышки. Нюхает руки.
— А вы в этом году ничего не закатывали? — Ираида Степановна сплетает пальцы, опускает на стол.
— Какой там закатывали? Что вы! Я, простите меня, чулков себе купить не могу. Во! — И Роза, достаточно развернувшись в сторону Кая, задирает юбку, обнажив для обозрения кроме дыры на левом чулке еще и свои морковные штаны.
— А я огурцов закатала и помидоров, — делится Тамара. — И варенья разного двадцать литров.
— Слушайте, а у меня Настя из головы не идет, — как всегда резко, со стулом, поворачивается ко всем Людмила. Стол ее у окна, и она подолгу смотрит на расположенный напротив копировки деревообрабатывающий цех, где ребята из ПТУ строгают доски. — Какой ужас!
— Да-а-а... А как твой кобель себя ведет? Жрет? — подсаживается Роза к Ираиде.
— Вчера нажрался. Аж еле тепленький. Я иду с работы, а он у ларька пиво пьет. Подошла, говорю: «Идем домой». А он как клоун. Выкобенивается передо мной. Уж мужики собрались, говорят, да мы тебе морду сейчас набьем, что ты так со своей бабой разговариваешь. И я ему говорю: «Тебе не стыдно? Сын на каникулы приехал, а ты, морда пьяная, что вытворяешь?» Он говорит: «Ну ладно, ты иди, а я приду». Я говорю: «Нет, идем вместе». Так он мне у себя вот так покрутил, что я, дескать, с приветом, и пошел-таки, скотина! — Ираида Степановна высокого роста, следит за собой, а энергичная до нервного тика обоих глаз.
— До чего мужики все сволочи, — резюмирует Свинюкова.
— Все? — Входящий Александр Федорович приветствует женщин своими очень добрыми, словно пьяными, глазами. Во всех движениях, а в первую очередь в самой конструкции, чувствуется его незаурядное здоровье. Сейчас Александр работает плотником, а месяц назад был начальником деревообрабатывающего цеха. Имел неприятности со складом во время ревизии. После обыска его крупно оштрафовали. Александр подал на пересмотр дела. Ему приплюсовали два года условного срока. Со дня на день он ждет назначения на поселение.
За Сашей вошел Шурик. Он предельно мал ростом. Лицо как плод турнепса с вырезанными на нем побелевшими от нетормозимого пьянства глазами и синими губами, не выпускающими навечно потухшей беломорины.
— Здравствуй, Шурик. Ты уже пообедал? Слушай, ты придешь ко мне поставить замок? — берет его под локоть Ольга Борисовна.
— Приду, это ж дело такое, — обнимает ее Шурик за талию.
— Да, конечно, «маленькая» тебе будет, — хихикает Свинюкова.
— Ага, так надо, значить, замочек подыскать. Я тут был у одной старушки. Диванчик чинил. Так, значить, усе сделал ей, а она, это, мне и говорить: «Надо б диванчик того, ну, на прочность, чтоб, какую там он нагрузку, значить, выдержать может». А я говорю, какая, мать, нагрузка, я уж давно ничего такого не ведаю. Да так и ушел. Трешку, правда, дала. Обиделась старушка.
Плотники пришли чинить фрамугу, которую невозможно открыть уже больше года. Саша встал на принесенную им лестницу, а Шурик, стоя внизу, подает инструменты. Роза Алексеевна, массируя на ходу грудь, уходит.
— Как твои дела, Саша? — спрашивает Ольга Борисовна.
— Как? Никак! Уезжаю, сами знаете, — поддевает он фомкой раму.
— Надо бы тебе, Саша, кого-нибудь из нас осчастливить на память, — обмакивает перо в тушь Тамара.
— Можно, конечно, да я боюсь раздавить, — отвечает тот, выдергивая гвозди.
— Ну ты, Тамара, и придумаешь! — со сладким гневом перед туманной перспективой ворчит Ольга Борисовна.
— Точно, дурью маешься, — объявляет себя союзником Людмила.
— А ты, Ляля, только с морячками — гражданскими офицерами да со студентиками вожжаешься? — взрывается истомленная одиночеством Тамара давно назревшей фразой.
— Девки! Вы бы хоть при мальчике постеснялись, — объявляет вошедшая, но слышавшая все за дверью Роза Алексеевна. — Это твой помощник. Его зовут Андрей.
Сидя подперев голову, Кай смотрит на Андрея, с белой футболки которого Зверева изучает длинноволосое бородатое лицо, оттрафареченное черной краской. Лицо Андрея по-городскому бледное. Глаза немного сумасшедшие и изможденно-наглые. И странно, то ли с похмелья, то ли от духоты, но с сознанием Кая что-то происходит, и ему вдруг кажется, что это он сам стоит на месте Андрея, и, вспоминая себя молодым, он узнает себя в этом косматом, совсем непохожем на него, парне. Да, это он. И он еще не лечился от алкоголизма. Что вы! Он еще не начал пить! И теперь, если это действительно он, то надо обязательно закончить институт, а не жениться на первой попавшейся бабе. И надо писать, писать — ведь он так талантлив и у него такое чувство цвета! Зверев теребит нечесаную бороду. То, что происходит вокруг, долетает до него из какой-то всеобщей черноты отдельными фразами.
...А так у меня все есть. Надо только шляпу.
...До чего теперь шьют смешные юбки...
...А он там с ней как раз играется...
...Так за что, Ольга Борисовна, вашего отца посадили?
...Написал на заборе политическое слово... Из трех букв.
На следующий день Кай не вышел на работу. Все решили, что он запил. С обеда Роза Алексеевна со Свинюковой пошли к нему. Дверь открыла соседка. На вопрос, где Зверев, ответила: «Он сказал, что меняется, что ли». — «С кем, когда? — совершенно ничего не поняла Роза. — А сегодня-то где?» — «Из комнаты не выходили». Дверь к нему была не заперта, и, смиряя дрожь любопытства, три женщины вошли. Кай висел на крюке, торчащем из потолка, а люстра лежала на кровати. Потом Роза Алексеевна говорила, что никогда не подумала бы, что у человека может быть такой длинный язык, и у Кая он будто свисал на грудь. А Тамара сказала, что лучше уж не язык, а совсем другое, и до колена. На полу валялись подрамники с порезанными, сумбурно исписанными холстами.
Андрей забрал свои документы из отдела кадров, сказав, что нашел работу, более близкую к настоящему искусству.
1974