Невозможно кратко и тем более однозначно определить Возрождение, настолько оно сложно и многогранно. Об этой эпохе Ф. Энгельс писал: «Духовная диктатура церкви была сломлена… Это был величайший прогрессивный переворот из всех пережитых до того времени человечеством, эпоха, которая нуждалась в титанах и которая породила титанов по силе мысли, страсти и характеру, по многосторонности и учености»{55}.
На протяжении XIV, XV и XVI столетий (Треченто, Кватроченто и Квинквеченто) Возрождение вообще и гуманизм в частности претерпели ряд изменений. Это было связано с экономическими, общественными и политическими переменами, которые происходили на Апеннинском полуострове, а кроме того, определялось закономерностями развития самой культуры.
Термин «Возрождение» был впервые употреблен (правда, в узком значении — применительно к новому искусству) художником и архитектором Джорджо Вазари, который приобрел известность как автор первой истории итальянского искусства этой эпохи (выпущенной в 1550 г.). В книге «Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих» он рассматривал свою эпоху как время возрождения (rinascita) искусства после тысячелетнего «варварства»{56}. За два столетия до него Джованни Боккаччо в «Декамероне» устами одного из героев говорит, что Джотто «снова вывел на свет искусство, в течение многих столетий погребенное по заблуждению тех, кто писал, желая скорее угодить глазам невежд, чем пониманию разумных»{57}. Впрочем, деятели Возрождения, отчетливо осознавая коренное отличие своего времени от предшествовавшей эпохи, называли его «временем обновления», имея обычно в виду не только изобразительные искусства.
Гуманист Маттео Пальмиери в трактате «О гражданской жизни», с восторгом говоря о том, как с Джотто возродилась живопись, ранее «мертвая и достойная осмеяния», начался подъем скульптуры и архитектуры, до этого «забытых… надолго», продолжает: литература и свободные искусства «более чем на восемьсот лет были забыты в мире до такой степени, что не нашлось никого, кто бы знал их по-настоящему… так что все то, что нашли за это время написанным на бумаге или выбитым на мраморе, можно заслуженно назвать грубым невежеством… Всякий, одаренный умом, пусть благодарит бога за то, что он рожден в такие времена, когда сильнее процветают замечательные интеллектуальные искусства, чем за прошедшее тысячелетие»{58}. «Хвала нашему веку, который является золотым благодаря золотым дарованиям», — восклицает другой гуманист XV в. — Марсилио Фичино{59}.
Фичино был недалек от истины. Новая эпоха означала полное переосмысление всех представлений о человеке и мире, всех этических норм. Традиционному принижению человека гуманисты противопоставили убеждение в том, что он является высшей ценностью. «Бог… сделал человека прекраснейшим, благороднейшим, мудрейшим, сильнейшим и, наконец, могущественнейшим», — пишет в трактате «О достоинстве и превосходстве человека»- Джаноццо Манетти. Он восторгается тем, что человек овладел даром речи, создал письменность, орудия труда, искусства. Разум, заявляли гуманисты, возвышает человека над всеми живыми существами и дает ему возможность познать себя, основные проблемы бытия и вселенной. Человек рожден «для познания… как лошадь для бега, бык для пахоты и собака для выслеживания» (Манетти){60}. Но оно не является единственной целью человеческого существования. Творческий порыв реализуется в созидательной деятельности в любой сфере — практике, науке, искусстве. Человек, по словам Альберти, «явился на свет не затем, чтобы уныло влачить свою жизнь в праздности, а для того, чтобы стремиться к, славным и великим делам; этим он будет угоден богу и почитать его, а для себя [самого] достигнет как совершенной добродетели, так и плодов счастья»{61}.
Окружающая среда рассматривается как поле деятельности человека. Появляется мысль о возможности его активного воздействия на природу (получившая более широкое распространение в XVI в.). «Мир и его красоты, изначально созданные богом и предназначенные для пользования людей… были сделаны [людьми] гораздо более прекрасными и превосходными»{62}, — пишет Манетти. Гуманисты поставили человека в центре вселенной. От теологических проблем деятели Возрождения обращаются к комплексу проблем, связанных с человеком. Это дало основание писателю и ученому Леонардо Бруни назвать в первой половине XV в. новую светскую науку о человеке, его месте в мире и поведении в обществе liumanitas, stu-dia humanitatis (от латинского слова humanus — «человеческий», в противоположность «божественному» — divirius). Таков генезис термина «гуманизм». Впервые, насколько известно современным ученым, слово «гуманист» (по-итальянски humanista, umanista) встречается в пизанском тексте 1490 г. В середине XVI в. этот термин прочно вошел в обиход ученых: так стали называть знатоков и преподавателей философии, риторики, истории, поэзии (впрочем, в то время уже утративших оригинальность и превратившихся в эпигонов).
Нравственной нормой Возрождения было понятие virt* — доблести, добродетели, которой должен обладать человек и которая возвышает его. Она ничем не напоминает добродетель в ее средневековом понимании. Под добродетелью гуманисты подразумевали душевное благородство, высокую одаренность, а также жажду к познанию, неукротимую энергию, стремление к действию, смелость, в то время как теологи проповедовали смирение духа.
Идеал человека — всесторонне развитая личность, которой присущи гармония души и тела, мысли и чувства. Этот идеал основан на признании человеческой природы нравственной. Вопреки церковному учению о греховности всех естественных влечений человека ренессансные деятели заявили о его праве на удовлетворение своих стремлений. Такое представление о природе человека сложилось не сразу. Петрарка, например, признается: «Порою… горько сожалею, зачем я не родился бесчувственным. Я предпочел бы быть неподвижным камнем, нежели игралищем многочисленных влечений моего тела»{63}. Вслед за ним и Колюччо Салютати склонен иногда писать об «испорченной природе Адама», о непрерывной борьбе тела и души. Однако тот же Петрарка в других трудах признает присущую человеку добродетель, а Салютати, говоря о необходимости подчинения чувств разуму, считает, что таким путем чувства и страсти становятся орудиями добродетели{64}. Он полагает, следовательно, что нужно не подавлять естественные чувства и желания в соответствии со средневековыми аскетическими воззрениями, а направлять их на моральные цели.
В 30-х годах XV в. Лоренцо Валла в трактате «О наслаждении» пишет о гармоническом единстве души и тела{65}. Манетти восхищается тем, «как велико и сколь удивительно достоинство человеческого тела…насколько благородна и совершенна душа человека… как велико и как славно превосходство самого человека, составленного из этих двух частей»{66}. По поводу традиционного взгляда на человека и его жизнь Манетти замечает: «Все приводимые выше авторитеты многочисленных поэтов, ораторов, философов, рассуждавших и писавших о тщете человеческой жизни, фальшивы, вздорны и пусты»{67}.
Чувственная природа человека одухотворяется, его стремления, по мнению творцов новой культуры, не ограничиваются овладением материальными благами; немалое место занимают духовные ценности. Гуманисты признавали естественной — а следовательно, оправдывали — тягу человека к счастью. Они не сомневались в том, что человек, обладая неисчерпаемыми возможностями, способен добиться желаемого — счастья, совершенства. Инстинктивная радость жизни была, разумеется, свойственна людям и в средние века, но в эпоху Возрождения она становится осознанной целью, «программным утверждением»{68}. Вопрос, в чем же заключается счастье, становится одним из самых жизненно важных. Излагая учение стоиков, последователей Эпикура и перипатетиков, Леонардо Бруни спрашивает: «Достаточна ли добродетель сама по себе для блаженной жизни? Не препятствуют ли ей пытки, заключение, изгнание, бедность? А если это случается со счастливым, не становится ли он несчастным? Кроме того, заключается ли человеческое счастье в наслаждении и отсутствии страдания, как думал Эпикур, в чести, как у Зенона (стоика. — М. А.), или в добродетельной жизни, как у Аристотеля?»{69}. Бруни считает, что такое ознакомление с античными учениями поможет «при выборе жизненного пути», т. е. имеет практическое значение — облегчает достижение счастья.
Из гуманистической концепции человеческой личности естественно вытекает отрицательное отношение к сословно-иерархическому строю средневековья, который в Италии к этому времени уже был подорван. Значение человек ка, с точки зрения гуманистов, определяется не принадлежностью к определенному сословию и корпорации, а его личными достоинствами, его деятельностью. Так новые условия жизни и изменившаяся психология горожан нашли идейное обоснование в учении гуманистов. Однако источником этих учений, разумеется, нельзя считать только взгляды ранней буржуазии и богатых пополанов, складывавшиеся в процессе их практической деятельности. Если буржуазия и пополаны оценивали человека по накопленным им богатствам или видному положению, которое он сумел занять в обществе и государстве, то для философов и ученых в соответствии с их идеализированным представлением о человеке главными достоинствами являлись творческая одаренность, приобретенные знания и т. п. «Благородство» зиждется на таланте, учености, нравственном достоинстве. «Очевидно, что истинное благородство проистекает лишь из подлинной добродетели души. Следовательно, изобилие богатств или длинный ряд предков не могут ни дать благородства, ни лишить его», — говорится в трактате, написанном около 1400 г. гуманистом Монтеманьо{70}. Уже у Петрарки появился этот типично ренессансный мотив: человек, заявляет он, сам делает себя благородным своими делами.
В письмах и дневниках пополанов, непосредственно отражавших их взгляды, отчетливо проявлялся индивидуализм, который оборачивался эгоизмом. Гуманисты трактуют индивидуализм иначе: в их представлении побудительным мотивом действий человека должен являться не личный интерес, часто приходящий в столкновение с интересом других людей, а общественный или же личный, но способствующий духовному обогащению личности и не вступающий в конфликт с общественным. Учение о самоценности личности, созданное гуманистами, было «действительно важным моральным приобретением нового времени и его весны — Возрождения»{71}.
Понимание времени гуманистами и богатыми горожанами нового толка также было различным. Если для купца или предпринимателя время, наполнившееся новым содержанием, является одним из параметров его хозяйстве венной деятельности, то для гуманиста оно имеет боль-шую ценность потому, что может быть использовано для гражданской деятельности или ученых занятий, которые способствуют совершенствованию человека. Даже длительность жизни определяется тем, насколько она насыщена интеллектуальной деятельностью. На склоне лет Петрарка педантично вычисляет, сколько месяцев он потерял на протяжении своей долгой жизни из-за поездок, связанных с политическими поручениями: «Посланный однажды в Венецию с тем, чтобы вести переговоры о мире между этим городом и Генуей, я потерял там зимой из-за этого дела целый месяц»{72} и пр. Когда он подводит итоги сделанного им, даже краткие периоды, выключенные из творчества, представляются ему напрасной тратой времени. «Могу и осмеливаюсь утверждать следующее, — заявляет Пьеро Паоло Верджерио, — чем больше времени мы посвятим добрым наукам, тем меньше у нас ускользнет времени в жизни и тем более долгой будет наша жизнь»{73}.
Обостренное чувство новизны проявляется в гуманистических трактатах в четком противопоставлении своей эпохи, времени расцвета культуры, — предшествующей, «варварской». История теряет свои сакральный смысл и превращается в историю, которую творят сами люди. Они, а не божественное провидение, определяют ее ход. Если в средние века «именно в будущее перемещалась цель истории, и поэтому прошлое и настоящее только в будущем получали объяснение и оправдание»{74}, то внимание ренессансных деятелей сосредоточилось на настоящем; оно составляет главное содержание их писем, посланий и, что еще существеннее, теоретических трактатов. Впрочем, будущее также представляло для них немалый интерес, но не потустороннее, а реальное, земное будущее каждого отдельного индивида и самого общества. И прошлое, и будущее получали свой смысл и оправдание лишь в их обращенности к настоящему. «Познавать вновь открытые деяния древности, говорить с прошлым в настоящем и делать нашим и прошлое, и будущее (курсив наш. — М. А.). Что может быть более радостным и более полезным?» — восклицает Верджерио в трактате «О благородных нравах и свободных науках»{75}.
Будущее имеет еще один аспект: у гуманистов возникает желание жить в веках, в памяти человечества, иными словами — прославиться. Этот мотив, который намечается уже у Данте, начиная с Петрарки становится одним из важнейших стимулов творчества. «Человек старается сохранить свое имя в памяти потомства. Он страдает от того, что не мог быть прославляемым во все прошлые времена, а в будущие не может иметь почести от всех народов», — пишет Марсилио Фичино{76}.
Наконец, гуманисты и пополаны по-разному относятся к материальному достатку. В гуманистической среде оценка богатства претерпела эволюцию и к тому же не была одинаковой даже у гуманистов, творивших в один и тот же период. Взгляд Петрарки близок (как и в трактовке многих проблем) к взгляду стоиков: человек должен мужественно переносить удары судьбы, в том числе бедность. Более того, «те, кто кажется богатым, являются самыми бедными, так как им недостает многого… Ибо поистине беднее всех те, кто, не довольствуясь тем, что достиг желаемого, стремится к другому»{77}. Богатство приносит лишь вред и является причиной несчастий. Тот же мотив звучит и в его старческих письмах: «Добродетельный человек не должен предаваться жалобам на нужду»; «То, что толпа называет богатством, истинные философы не считают ни благом, ни предметами, достойными уважения»{78}.
В сущности подобные мысли являются в XIV — начале XV в. топикой (общим местом). Насколько, к примеру, схожи с мыслями Петрарки те, которые содержатся в трактате Монтеманьо «О благородстве»: «Нужда не лишает его (бедняка. — М. А.) благородства»; «Перестань презирать мою бедность, которая делает мою доблесть еще более славной»{79}. Однако сама по себе эта топика не случайна (впрочем, она никогда не бывает случайной), отражая не христианский идеал бедности и отнюдь не по-традиционному связывая бедность с ренессансной доблестью. Такое же отношение к богатству свойственно и Салютати. У Бруни оценка большого состояния уже меняется: гуманист пишет о пользе, которую приносит обладание богатством владельцу, — оно открывает доступ к должностям, способствует обретению личного блага. Богатство не толкает к греху, а, напротив, «предоставляет возможность укреплять добродетель», — утверждает Бруни{80}. Ту же мысль развивает Маттео Пальмиери: «Богатство и большие средства служат орудиями, с помощью которых влиятельные люди поступают добродетельно… Истинная похвала каждой добродетели заключена в деятельности, а для деятельности необходимо имущество, пригодное для нее. Поэтому не может быть ни щедрым, ни великодушным тот, кто лишен возможности расходовать средства»{81}. Правда, Пальмиери оговаривает возможность обогащения безнравственными средствами и противопоставляет таким людям (которых он осуждает) тех, кто не попирает при этом нравственных устоев: «Заслуживает посрамления тот, кто ради увеличения собственного имущества наносит вред другим. Те же, кто, не вредя никому, увеличивают свое достояние честными средствами, заслуживают похвалы»{82}. По мнению Бруни, богатство полезно обществу и по той причине, что богатство частных лиц служит основой могущества государства. Эта мысль о социальной роли богатства получает дальнейшее развитие у Поджо Браччолини, рассматривающего его как силу, которая способствует процветанию общества.
Итак, богатство приносит пользу и отдельным людям, и обществу в целом. В этом идейном оправдании богатства присутствует моральный критерий (способ обогащения должен быть нравственным), а подчас — и гражданский. Как первое, так и второе Отличает гуманистическую концепцию богатства от жизненной практики пополанов. «Создателям нового мировоззрения важно было включить богатство как социальный фактор, роль которого была уже очевидна для них, в свою этическую систему»{83}.
Таким образом, гуманисты, опиравшиеся на те тенденции, которые трансформировали городское общество Италии, создали новую, антифеодальную этику.
Один из важных аспектов ренессансной культуры составляет отношение ее мыслителей и художников к античной цивилизации. О влиянии античности на этих людей свидетельствует само название культуры — «Возрождение», данное ей не историками, а современниками.
Философы, писатели, скульпторы, живописцы увлеченно и настойчиво искали античные рукописи, статуи, монеты, геммы, медали, сосуды. Гуманисты предпринимали длительные и трудные путешествия, чтобы разыскать в монастырях древние книги, этих «благородных узников», находившихся там обычно в полном пренебрежении. С восторгом сообщает Поджо Браччолини своим флорентийским друзьям, как он разыскал в Сен-Галленском монастыре (Швейцария) труд Марка Фабия Квинтилиана «Об ораторском искусстве»: «Там, в большой груде книг, которые долго было бы перечислять, я обнаружил Квинтилиана, сохранившегося целым и невредимым, хотя и заплесневелого и покрытого пылью. Ибо эти книги лежали в библиотеке не так, как того требовали их заслуги, а словно в некой омерзительной мрачной темнице, на дне башни, Куда не стали бы ввергать даже осужденных на казнь»{84}.
Почитание античности получило такое широкое распространение, что в Мантуе чеканилась монета с изображением Вергилия (родившегося вблизи этого города). Доктор богословия, монах августинского ордена и вместе с тем блестящий гуманист XIV в. Луиджи Марсильи, по словам Леонардо Бруни, «владел не только науками, имеющими отношение к религии, но и теми, которые мы называем языческими. С его уст не сходили имена Цицерона, Вергилия, Сенеки и других древних писателей; он не только приводил их мнения и мысли, но весьма часто произносил сказанные ими слова таким образом, что они казались не заимствованными у других, а принадлежащими ему самому»{85}.
Культу античности был подчинен весь уклад жизни Никколо Никколи (1364–1437). Унаследовав значительное состояние от отца, занимавшегося торговлей, он тратил большие средства на приобретение античных медалей, статуй и других «достойных вещей», а также древних рукописей, которые он охотно давал читать «всем тем, кто занимался греческой или латинской словесностью». Этот гуманист пользовался столь широкой популярностью, что «все чужеземцы, которые приезжали в то время во Флоренцию, не считали, что они побывали в ней, если они не посетили Никколи в его доме»{86}. Никколи прославился не трудами (он написал, кроме множества писем друзьям, лишь небольшое пособие по латинской грамматике), а широкой образованностью и той атмосферой античности, которую он сумел воссоздать в своем доме. «Когда он бывал за столом, он пользовался прекраснейшими античными блюдами, и весь его стол был обставлен великолепно изукрашенными сосудами. Пил он из хрустальных или других драгоценных кубков. Видеть его за столом, такого античного, было возвышенным удовольствием», — рассказывает его друг Веспасиано да Бистиччи, владелец мастерской по переписке книг{87}. У него всегда собирались его друзья, «выдающиеся люди», которые, беседуя с ним на изысканной латыни, как бы переносились в древние времена. К концу жизни Никколи полностью разорился и вынужден был жить на пособие, которое ему выдавал Козимо Медичи. 800 томов древних рукописей, собранных Никколи, порлужили, согласно желанию гуманиста, основой одной из первых в Европе публичных библиотек.
«В спасенных при падении Византии рукописях, в вырытых из развалин Рима античных статуях перед изумленным Западом предстал новый мир — греческая древность; перед ее светлыми образами исчезли призраки средневековья…»{88}
Чем же объясняется столь сильное увлечение античной культурой в эпоху Возрождения?
Гуманистам во многом были близки мироощущение людей древнего мира и их культура. Греки, эти, по выражению Маркса, «нормальные дети», и римляне периода расцвета их цивилизации были полны веры в возможности человека, свободного, деятельного, политически активного гражданина. Античный герой — человек мужественный, преодолевающий на своем жизненном пути препятствия, стремящийся к познанию. Таков, к примеру, Одиссей. Гармоничное развитие физических и умственных способностей человека было идеалом античности.
В греческой и римской религиях (а римляне восприняли не только культуру эллинов, но и пантеон их богов) боги антропоморфны не только по своему внешнему виду. Им присущи человеческие достоинства и слабости; они влюбляются (зачастую — в простых смертных), ревнуют, завидуют, ссорятся, занимаются интригами. Им, как и людям, не чужды радости бытия, но в то же время они олицетворяют красоту и мощь, они выше людей, и их страсти более неистовы. Радостное, чувственное восприятие жизни нашло отражение и в античном искусстве. В скульптуре Древней Греции и Рима боги и люди отличаются красотой, ставшей для многих поколений (после средневековья) эталоном. Классической античной культуре свойственно стремление к совершенству. Скульптура и архитектура пластичны, пронизаны ритмом и гармонией. Строгая простота придает образам особую выразительность.
Гуманисты воспринимали искусство Древней Греции и Рима как искусство, имеющее и этическое содержание: его объектом представлялся им человек, не только прекрасный физически, но и выдающийся благодаря своей доблести. Недаром изваяния античных героев они рассматривали как образец для подражания. На гуманистов большое влияние оказала и античная этика (особенно Аристотеля и стоиков), представление о гражданском долге человека как члена общества.
Современные ученые доказали, что античная культура вовсе не была так основательно забыта в средние века, как представлялось раньше.
В Европе хорошо знали ряд римских прозаиков и поэтов (и прежде всего — Вергилия и Овидия); от их произведений средневековье, сохранившее латынь как язык науки, литературы, дипломатии, богослужения, не было отделено языковым барьером. Античная поэзия повлияла на песни вагантов — бродячих студентов и монахов. Изучались отдельные труды Цицерона, Сенеки, Боэция, поэта Лукана. Греческий язык на Западе почти не был известен. Однако со второй половины XJ в. появилась возможность хотя бы ограниченного приобщения к греческой культуре, главным образом при посредничестве арабов, широко воспринявших античную цивилизацию, путем переводов с арабского языка. Европейцы постепенно познакомились с некоторыми сочинениями греческих философов и ученых — Аристотеля, Платона, Прокла и других неоплатоников, математика Евклида, астронома и географа Птолемея, врачей Гиппократа и Галена и др.
Но дело, разумеется, не в том, много ли античных авторов было доступно образованным людям средневековья. Важно, как они приобщались к античности, а это определялось обстановкой, духовной средой, в которой они находились, их; мироотношением. Для этих людей при их почитании античных поэтов и философов, которых они часто цитировали в ученых трудах, культура Древней Греции и Рима была по существу глубоко чуждой. Античность для них — невозвратное прошлое; в центре их внимания находились совсем другие проблемы — греха и благодати, возможности спасения души и пр. Отчетливее всего это видно в их отношении к трудам Аристотеля. Его «Логика», «Физика» и «Метафизика», переведенные в XII в. на латынь, получили в Западной Европе более широкое распространение, чем произведения других античных авторов. В 1209 г. Парижский собор запрещает под угрозой отлучения переписывать, читать и хранить труды Аристотеля, «хитроумные идеи» которого казались церкви опасными. Однако всего несколько десятилетий спустя положение меняется: философы стремятся примирить идеи языческого ученого с христианством, препарировав соответствующим образом его учение. Они видят у Аристотеля (как и у других древних мыслителей) лишь то, что их интересует, и по-своему: у них не только узок угол зрения, но и объекты предстают в искаженном виде. Аристотеля объявляют «Учителем», «Философом», «предтечей Христа в делах природы», а его труды Альберт Великий, Фома Аквинский и другие схоласты привлекают для подкрепления «истин» теологии, заменив аристотелевское понятие первого двигателя представлением о боге как первопричине всего сущего. Правда, логические трактаты Аристотеля сыграли положительную роль, так как легли в основу разработанной схоластикой формальной логики. Но в целом, как отмечал Ленин, «поповщина убила в Аристотеле живое и увековечила мертвое»{89}.
Возрождение открыло античность как бы заново. Вначале все внимание гуманистов было обращено на розыски древнеримских текстов, в первую очередь тех классических авторов, которые не были известны средним векам или находились в небрежении. Уже первый гуманист — Петрарка обнаружил несколько писем Цицерона, по-новому осветивших облик этого писателя и политического деятеля. Позднее нашли другие его письма, трактат «Брут» и многие речи. В XV в. были «открыты» сочинения поэта и философа Лукреция, историка Тацита, архитектора Витрувия, ритора Квинтилиана, писателя Петрония, агронома Колумеллы, врача Корнелия Цельса и др.
Наибольшее влияете на развитие гуманистических идей оказали авторы, мало или совсем неизвестные в средние века: Цицерон, Лукреций, изложивший в своей поэме «О природе вещей» учение Эпикура, Сенека, неоплатоник Плотин. Но и произведения широко читаемых в средние века Аристотеля и Вергилия, а также труды Платона получили иное звучание.
Особое значение для восприятия античного наследия имело освоение греческого языка. В качестве разговорного языка он сохранился в Калабрии (Южная Италия) и Сицилии. Еще Петрарка пытался обучиться греческому у приглашенного им калабрийца Леонтия Пилата, но безуспешно. По существу начало знакомству гуманистов с греческим языком положил приезд из Константинополя во Флоренцию в 1396 г. широко образованного ученого Ма-нуила Хрисолора. Четыре года он преподавал во Флорентийском университете, а затем два года — в Павии и сумел обучить греческому многих гуманистов. Леонардо Бруни красноречиво описывает причины, побудившие его стать учеником Хрисолора: «С юношеской живостью часто говорил я себе: представляется возможность созерцать Гомера, Платона, Демосфена, беседовать и с прочими поэтами, философами и ораторами, насытиться их чудесным учением. Неужели ты лишишь себя этого?.. Какую пользу для знания, какой доступ к славе, какую массу наслаждений извлечешь ты из знакомства с греческим языком!.. Побуждаемый этим, я вполне предался Хрисолору с таким жаром к учению, что даже ночью во сне занят был тем, что выучил за день»{90}.
Хрисолор был первым из плеяды ученых, которых натиск турок на Византию, усилившийся с начала XV в., побудил поселиться в Италии. В то же время немало итальянцев стало приезжать в Константинополь, чтобы изучить язык и приобрести древнегреческие рукописи. Иногда им удавалось вывезти целые библиотеки (так, в 1423 г. Джованни Ауриспа вывез 238 рукописей). Один из итальянских ученых писал, что посещение Константинополя рассматривалось в Италии как свидетельство о завершении образования. «Те, кто не пропитан греческими доктринами, блуждают во тьме как слепые»{91},— заявил гуманист Франческо Филельфо, проживший в византийской столице семь лет. Лекции Гуарино да Верона, Джованни Ауриспы и других побывавших в Византии гуманистов привлекали не только итальянцев, но и французов, немцев, испанцев.
Крупнейшие византийские ученые Георгий Гемист Плифон и его друг и ученик архиепископ Никейский Виссарион сблизились с итальянскими гуманистами во время пребывания во Флоренции на церковном соборе 1438–1439 гг. (вскоре Виссарион окончательно переселился в Италию и, приняв католичество, стал кардиналом). Виссарион и особенно Плифон сыграли очень важную роль в распространении в гуманистической среде учения Платона и неоплатоников. «Дом кардинала на Квиринале в Риме стал своеобразным. эпицентром платонической экспансии… И тем не менее именно Плифон своей яростной борьбой за Платона, своей теоретической и практической деятельностью внес наибольший вклад в дело распространения платонизма»{92}. Во второй половине XIV — первой половине XV в. происходило массовое переселение византийских ученых на Запад — не только вследствие усилившейся угрозы турецкого завоевания, но и потому, что интеллектуальный климат ренессансной Италии «оказался для них гораздо более пригодным, нежели нетерпимая идеологическая атмосфера… в Византии»{93}. Множество византийских философов, писателей, учителей, спасаясь от османского ига, бежали в Италию после захвата Константинополя турками (1453).
Византийские ученые, как и итальянские гуманисты, знакомили европейцев с древнегреческими авторами, переводя их сочинения на латынь. Благодаря им Запад узнал Гомера и Софокла, Геродота и Фукидида, Демосфена и Эпикура, Архимеда, Плутарха и Лукиана, а также те произведения Платона и Аристотеля («Евдеменова этика», «Механика» и др.), Евклида, Гиппократа и Галена, Птолемея, Плотина, которые не были известны в средние века. В сущности большинство греческих и римских философов, ученых и писателей, творения которых дошли до нашего времени, были возвращены человечеству в эпоху Ренессанса.
Заслугой гуманистов явилось не только обнаружение и перевод античных произведений, но и неустанное переписывание рукописей — единственный способ их размножения до изобретения в середине XV в. книгопечатания, благодаря которому сочинения античных авторов, как и труды самих гуманистов, стали доступны гораздо более широким кругам населения.
Не всё, однако, в античном мышлении и культуре было близко гуманистическим кругам. В основе античной философии, искусства и поэзии лежало непосредственное восприятие действительности: человек не вычленял себя из вселенной, ощущал себя частью окружающего мира и общества. Древнегреческая классическая цивилизация не знает индивидуализации. Лишь позднее, в философии, литературе и искусстве периода эллинизма и в эпоху Римской империи, находит в определенной степени выражение самосознание индивида. И все же индивидуализм в полном смысле этого слова связан с Возрождением.
Однако, чтобы это стало возможным, понадобился длительный период. Именно средневековье разорвало первичные связи между человеком и космосом и в то же время — между телом и духом, создавая дуализм тела и высшего начала — духа. Обращаясь к богу, человек средневековья должен был углубиться в собственный душевный мир. «Бесконечные поколения аскетов, изо дня в день занятых исключительно попытками привести свою психику в желательное состояние, усердно и дотошно замечавших, какие внешние предметы оказывают на душу то или иное воздействие, как влияет на психическое состояние поза, речь, пребывание среди природы и т. п., накопили неисчерпаемый опыт психологического самонаблюдения. Кроме всего прочего, следует иметь в виду, что в этой культуре самоанализа средневековые люди были, в общем, пионерами… в этом отношении Ренессанс, наполнивший достижения веков монашеской мистики Новым, мирским содержанием, ближе к средневековью, чем к своим грекоримским образцам»{94}.
Средневековое представление о том, что каждый индивид несет нравственную ответственность за все человечество и обязан активно содействовать его спасению, сам драматизм неразрешимого противоречия между плотским и духовным началом, между наклонностью к греху и тягой к божественному, хотя и были со временем преодолены гуманизмом, послужили стимулом к формированию разных философских школ, каждая из которых преодолевала это противоречие по-своему.
То духовное начало, которым были пронизаны философия и искусство средневековья, в Возрождении преображается: из церковного оно становится светским, место бога занимает человек, но такой, какого не знало средневековье. Его личность представляется теперь достойной не только глубокого изучения, но и возвеличения. Цель человеческой жизни — не спасение души, а творчество, познание индивида и мира, служение обществу, а не богу. Дуализм души и тела постепенно сменяется гармонией между ними. В то же время герой Возрождения намного превосходит богатством и сложностью своих внутренних переживаний целостного античного героя. «Ренессанс не принял христианской трагической раздвоенности, но, конечно, не забыл этой внутренней вибрации, напряжения и порыва, а попытался их объективизировать и гармонизировать»{95}. И хотя гуманисты относились резко отрицательно к «темному», «варварскому» средневековью, в действительности оно сделало людей Возрождения душевно богаче (не говоря о достижениях средневековой пауки и искусства, о живом источнике поэзии, которые гуманизм, пусть неосознанно, тоже воспринял).
Уже поэтому Возрождение никоим образом нельзя трактовать как простой возврат к античности. Но имелись и другие причины. Античность представлялась Ренессансу образцом для подражания. Люди того времени обращались к античной культуре в поисках средств для выражения своих взглядов и для создания образов искусства. Но культура Древней Греции и Рима была ими не просто воспринята, а переработана. Свойственный гуманистам критический дух помог им осознать и переосмыслить античное наследие. Уже Петрарка положил в известной мере начало критическому отношению к древним авторам. Несмотря на свое преклонение перед античностью, он, говоря об изучении их трудов и собственном творчестве, сравнивает себя с пчелами, которые «приносят не те цветы, которые используют, но превращают их в достойные удивления воск и мед»{96}. Очень четко выразил ту же мысль Поджо Браччолини. В письме Никколи он замечает, что несколько устал от поисков новых книг. Настало время извлечь из них какую-то практическую пользу. «Ибо постоянно собирать куски дерева, камни, обломки может показаться глупейшим занятием, если из них ничего не будет построено»{97}.
Говоря о коренном отличии гуманистического отношения к античной культуре от средневекового, известный итальянский ученый Э. Гарэн отмечает: «Только обретение чувства античного как чувства истории, свойственное филологическому гуманизму, позволило верно оценить эти теории (античных ученых. — М. А.) как размышления людей, продукты определенной культуры, результаты частных экспериментов; не как откровения природы или бога, возвещенные Аристотелем либо Аверроэсом, а как представления и мысли людей»{98}. Гуманисты отказались от характерного для средних веков использования античных текстов как письмен, имеющих скрытое значение, которое можно выявить с помощью толкований. Как бы они ни восхищались древними философами и поэтами, гуманистическое восприятие было свежим и непредвзятым, а главное оно позволило открыть в древних текстах то содержание, которое было обусловлено породившей тексты эпохой. Это содержание послужило строительным материалом для формирования культуры Возрождения. Таким образом, с гуманистами связано новое отношение к античности как к особой эпохе, а вместе с тем — восхищение прекрасными образами античной культуры, сохранившееся и в наши дни.
Итак, чтобы овладеть всем богатством античной культуры, гуманистам предстоял огромный труд, характер которого выявил качественное отличие мышления передовых людей этой эпохи от традиционного. Перед ними стояла задача очистить от средневековых наслоений те античные труды, которые были искажены переводом, переработкой или произвольно сделанными из них компиляциями, имевшими столь широкое хождение в пору господства схоластики. В конце XIV в. Колюччо Салютати в трактате «О роке, судьбе и случае» заявляет, что прежде, чем приступить к философским диспутам, нужно установить подлинный первоначальный смысл античных текстов. Изучая философию Сенеки, он привлекает несколько манускриптов одного и того же труда, поясняя, что переписчики по своему невежеству сами исправляют текст там, где они его не понимают, «то опуская что-либо, то добавляя»; в других же сочинениях — там, где они заинтересованы в их изменении, — «вообще подвергают тексты философов-моралистов, историков и даже поэтов крайнему искажению»{99}. Поэтому он предлагает собрать все экземпляры того или иного античного труда и поручить «самым сведущим» в языке и истории людям восстановить их подлинный облик. На полях принадлежавшей ему латинской рукописи «Никомаховой этики» Аристотеля он делает заметки относительно степени точности перевода терминов, сопоставляет перевод с оригиналом.
Весьма знаменательно и то, как ученик Салютати — Леонардо Бруни объясняет, почему он счел необходимым заново перевести с греческого аристотелевскую «Политику»: «Я увидел, что книги Аристотеля, написанные на греческом языке изящнейшим стилем, по вине плохого переводчика доведены до смешной нелепости и что, помимо этого, в самих вещах, и притом в высшей степени важных, много ошибочного». Бруни сообщает о своем намерении дать людям, не знающим греческого, возможность «увидеть Аристотеля не посредством темных иносказаний и бессмыслицы… ложных переводов, а лицом к лицу и прочитать его на латыни так, как он писал на греческом»{100}.
Так постепенно (ибо на это требовалось время) вырабатывались приемы филологической критики источников. Петрарка, Бруни, Валла совершенствуют критический метод. Сам метод также был характерным для Ренессанса. Это выражалось, в частности, в том, что большое место занимали, наряду с научными, чисто эмоциональные доводы; не случайно гуманисты придавали такое значение риторике и поэзии, полагая, что они помогают формировать нравственные основы человека. Кроме того, вследствие специфического характера их мышления они апеллируют (наряду с собственными логическими построениями) как к античным авторам, так и к христианским авторитетам.
Средневековая схоластика покоилась на слепом преклонении перед авторитетом. Основной целью знания считалось проникновение в тайный смысл Священного писания. К нему составлялись комментарии и комментарии к комментариям. Философия занималась систематизацией религиозных догматов, чисто умозрительными заключениями. Уже в XIII в. наметилась тенденция к высвобождению науки из-под власти теологии. Такие ученые XIII–XIV вв., как Дунс Скот и Уильям Оккам, выйдя за рамки ортодоксальной схоластики, придерживались теории двойной истины — веры и разума, религии и науки — и стремились утвердить относительную независимость науки от богословия. В эпоху Возрождения происходит секуляризация науки. Ее начинают рассматривать не только как автономную, не подчиненную теологии и развивающуюся по собственным законам, но и как более важную для людей. Для того чтобы стала возможна разработка научных методов познания, гуманистам предстояло подорвать устои схоластики. Они ставили перед собой цель разрушить ««величественные соборы идей», великие логико-теологические системы, философию, подменяющую каждую проблему, каждое исследование проблемой теологической, организующую и укладывающую любую возможность в жесткую схему предопределенного логического порядка. Эту философию, которой в эпоху гуманизма пренебрегали как пустой и бесполезной, заменили конкретные, четкие исследования»{101}. О лишенных реального смысла спорах, бесплодном педантстве писал Петрарка. Признавая Аристотеля великим человеком, он издевался над современными ему учеными, последователями схоластизированного Аристотеля, над их «смехотворным обычаем, согласно которому можно вопрошать только о том, о чем Он говорил»{102}. «Такова болтливость диалектиков, — говорит Петрарка в «Моей тайне», — которой никогда не будет конца… Этому надменно-презрительному, попусту любопытствующему отродью хочется кинуть в лицо: «Несчастные! К чему вы вечно надрываетесь понапрасну и бессмысленными тонкостями изнуряете свой ум? К чему, забывая самые вещи, вы стареете над словами и с седеющими волосами и морщинистым лбом занимаетесь ребяческим вздором?»{103}. Петрарка называет философов Падуанского, Болонского и Парижского университетов безумной и крикливой толпой схоластов, ибо они часто лишь рабски следуют за чужим мнением. «Сколько смешного пустословия у философствующих, сколько противоречивых утверждений, сколько упрямства и наглости! Какое количество школ и какие различия между ними! Какие настоящие сражения! Сколько двусмысленности в вещах, какая путаница в словах! Как глубоки и. недоступны тайники истины!»{104} — пишет он много лет спустя.
В XIV–XV вв. получают развитие так называемые моральные науки, в особенности этика, которую рассматривают как главное содержание человеческого знания. «Предпочтительнее стремиться к добру, чем познать истину», — заявил Петрарка{105}. Интерес гуманистов сосредоточивался преимущественно на поведении человека в обществе, на цели, которую он ставит перед собой в своей деятельности, на политической структуре общества, образе правления. «Моральную философию» Альберти называл «доброй и святой наукой жизни». Бруни писал, что в ней «виднейшее место занимают те [предписания], которые сообщают о государствах, управлении ими и их сохранении. Ведь это учение стремится к тому, чтобы добыть людям счастье; если же прекрасно добиться счастья для одного человека, насколько славнее будет стремление к блаженству всего государства»{106}. Большое значение придавалось риторике. «Немногим доступно хорошо говорить, добродетельная же жизнь доступна всем… Что касается меня, то я… занимаюсь науками не для того, чтобы стать более красноречивым или добиться большей силы убеждения, но чтобы стать лучше, и применяю ко всему то, чти говорил Аристотель о моральной философии; однако, если бы мне удалось обрести плоды и того, и другого (красноречия и моральной философии. — М. А.), я не стал бы отрицать, что достиг благодаря своим трудам большего счастья»{107}. По мнению гуманистов, красноречие активно способствует не только формированию человека, наделенного высокими достоинствами, но и установлению социальных связей между людьми.
Влияет на душу человека также литература, особенно поэзия; воспитывающее действие оказывает и история. Марсилио Фичино пишет по этому поводу: «История необходима нам не только для услаждения, но и для того, чтобы понять моральный смысл жизни. Посредством изучения истории то, что само по себе смертно, становится бессмертным, то, что отсутствует, становится явным… Если семидесятилетний старец считается мудрым благодаря своему огромному опыту жизни, то как мудр тот, чья жизнь охватывает тысячу или три тысячи лет! Действительно, можно сказать, что человек прожил столько тысячелетий, сколько он охватил посредством своего знания истории»{108}. На естественные пауки, которые были еще мало развиты и тесно связаны со старой схоластикой, гуманисты смотрели как на отрасль традиционной философии и в своем большинстве были к ним глубоко равнодушны. Более того, некоторые гуманисты резко осуждали естествознание. Такое отношение особенно ярко выражено в трактате «О невежестве своем собственном и многих других», который написал 63-летний Петрарка. Он заявляет, что софист, занимающийся бесплодными спорами, «знает многое о диких зверях, птицах и рыбах, знает, сколько волос в львиной гриве и сколько перьев в хвосте ястреба, сколькими щупальцами спрут обвивает потерпевшего кораблекрушение…и как возрождается феникс, погибший в ароматическом огне… Все это — вещи, большей частью далекие от истины… Но даже если бы они были истинными, они ничем не помогли бы в достижении счастливой жизни. Какая польза, вопрошаю я, в том, чтобы знать природу зверей, птиц, рыб и змей и не знать природы людей, не знать и даже не стремиться узнать, для чего мы существуем, откуда пришли и куда направляемся»{109}.
Обвинения Петрарки раскрывают причину его негодования: ученые не занимаются главной проблемой — познанием самого человека (к тому же они трактуют естественнонаучные проблемы посредством формально-схоластического метода). В этом — основное отличие позиции ранних гуманистов от позиции средневековых богословов: последние рассматривали пауки о природе как гораздо более низкие в сравнении с теологией и схоластикой, а гуманисты — как нечто низшее по сравнению с наукой о человеке, занятия которой должны стать в центре внимания ученых и привести к моральному совершенствованию людей, «формированию их душ». Обрушиваясь на ученых-аверроистов, Петрарка отвергает в их лице всю средневековую схоластику, независимо от направлений.
Впрочем, и в ранний период Возрождения развивались некоторые разделы естественных наук, те, на которых зиждилось новое художественное видение мира (оптика, математика, анатомия). Любопытно ироническое обращение одного из героев сатиры Альберти «Мом, или О государе», мифологического персонажа Харона, к другому герою — Геласту (олицетворяющему в данном контексте схоластов): «Ты хороший философ, которому известей путь звезд, но неведома природа людей… Я перескажу тебе не суждения философа (ибо все ваши познания сводятся к хитросплетениям и словесным уловкам), а то, что я услышал от художника. Он, наблюдая формы тел, один видит больше, чем все вы, философы, измеряющие и изучающие небо»{110}. Как резко противопоставляется здесь старая, бесполезная философия ренессансному искусству, находящемуся в живой связи с окружающим, миром!
Разумеется, наряду с гуманистической критической филологией и философией продолжала существовать как в XIV–XV вв., так и в последующее время философия, основывавшаяся на старых методах, занимавшаяся старыми проблемами (очагами традиционной учености были Болонский, Неаполитанский и некоторые другие университеты), но она не могла противостоять новым веяниям.
Светский характер мировоззрения и критическое отношение не только к порокам духовенства, в том числе — пап, но и к таким церковным институтам, как монашество, отнюдь не означали, что гуманисты отвергали католицизм. В подавляющем большинстве они оставались верующими и искренне считали себя хорошими христианами. Однако их религия по сути своей сильно отличалась от ортодоксальной. Гуманистические учения представляли собой сложный и причудливый сплав христианства с античной философией.
Так, Петрарка, пытаясь сочетать христианство с античными идеями, утверждал, что великим людям, жившим до Христа, и прежде всего «князю философов — Платону», уже открылись в какой-то степени истины, которые составляют основу христианства: «Он единственный среди всех философов приблизился к истинной вере»{111}. Однако идеи Платона включаются в систему взглядов гуманистов позднее, во второй половине XV в., когда гуманисты создают еще более широкую синкретичную философию, синтезируя язычество, христианство и восточные культы. «Но подобная операция не могла быть безразличной и для христианства, для того его толкования, которое оно получало в творениях гуманистов… Включенное в новую систему духовных и нравственных ценностей, оно несло на себе отпечаток новой культуры»{112}.
Поскольку гуманизм распадался на множество течений, его представители по-разному сочетали элементы различных религий и философских учений с христианством. Столь широкое понимание христианской религии определяло их веротерпимость.
Традиционное отношение к религии меняется и в другом аспекте. Бог по-прежнему признается гуманистами творцом вселенной. Однако по мере развития гуманизма бог перестает быть активно действующим началом. Если для Салютати моральные поступки человека — проявление божественной благодати, то в представлении Валлы воля человека свободна постольку, поскольку он следует велениям природы, и свои добрые деяния он совершает самостоятельно, без помощи бога. Возвеличение человека несовместимо с традиционной католической догматикой. Разум, посредством которого человек познает себя и вселенную, уже не рассматривается как низшая, хотя и самостоятельная, сфера: разум ставится выше веры. Весьма характерно замечание, которое делает один из персонажей романа «Вилла Альберти» — гуманист Марсильи. Обращаясь к Колюччо Салютати, он говорит: «У вас такая привязанность к вашему Аристотелю, что вам не приходит на мысль обратиться к нашим богословам»{113}.
Влияние ренессансной культуры было столь широким, что немало духовных лиц являлись гуманистами. Среди них Марсильи, генерал одного из монашеских орденов Амброджо Траверсари, переводивший древнегреческие трактаты на латынь, Манетти, изучавший богословие и писавший гуманистические сочинения, знаменитый ученый и философ-гуманист Николай Кузапский, который стал в 1449 г. кардиналом. Характерно, что Энео Сильвио Пикколомини — знаток классических языков, поэт и историк, ставший позднее папой под именем Пия II (с 1458 по 1464 г.), писал: «Христианство — не что иное, как новое, более полное изложение учения о высшем благе древних»{114}. Ряд видных гуманистов были секретарями папской курии. В 1447–1455 гг. папский престол занимал Николай V — меценат, покровительствовавший гуманистам. По-видимому, подобное покровительство могло к тому же несколько укрепить основательно подорванное «Авиньонским пленением» положение папства. Впрочем, в XV и первой половине XVI в. папство не усматривало в гуманизме (как правило, не затрагивавшем церковную догматику) угрозу церкви и объявляло еретическими только отдельные гуманистические трактаты. Лишь примерно с середины XVI в. успехи Реформации, потрясшей самые основы церкви, вызвали католическую реакцию во всех сферах духовной жизни, сопровождавшуюся преследованиями свободной мысли и науки.
Некоторым из гуманистов (правда, немногим) удалось подняться над местными экономическими интересами и политическими страстями, бушевавшими внутри городских стен, и ощутить своей родиной не данный город, а всю Италию. Зарождению национального чувства способствовал и их интерес к античности, материальные следы которой сохранились повсюду в виде руин зданий, статуй и других предметов искусства. Для гуманистов все это было национальным наследием Древнего Рима — прошлым Италии. И сопоставление с былой мощью Рима помогло отдельным деятелям этой эпохи полнее ощутить слабость современной им Италии. Данте и Петрарка остро осознают, насколько пагубна для Италии, являющейся ареной бесконечных распрей между мелкими государствами, ее раздробленность.
Выражая надежду на дальнейший подъем «интеллектуальных искусств», гуманист XV в. Маттео Пальмиери пишет: «Лишь бы было угодно тому, кто всем правит, милостиво даровать долгий и спокойный мир нашей бедной Италии»{115}.
Объединение Италии было в то время невозможно. И все же оживленная переписка и встречи между гуманистами, жившими в разных городах и отчетливо ощущавшими общность идей и взглядов, способствовали духовному сплочению мыслителей и ученых страны и развитию единой культуры. Характерно, что со второй половины XIV в. гуманисты начинают свысока относиться к тем, кто живет к северу от Альп: жители этих стран чужды ренессансной культуре, следовательно, по глубокому убеждению гуманистов, они варвары. «Мы не греки (т. е. не византийцы. — М. А.), не варвары, а итальянцы и латиняне», — гордо заявляет Петрарка{116}. Во время войны, разразившейся в 70-х годах XIV в. между Флоренцией и папой, находившимся в Авиньоне, идея защиты цивилизации от варваров Севера получила сравнительно широкое распространение в этом первом очаге гуманизма, а флорентийский канцлер Салютати отождествлял свободу Флоренции со свободой всей Италии. И все же для Салютати подлинной родиной является Флоренция. «Какой город, не только в Италии, но и во всем мире…славнее своими гражданами, неистощимее богатствами, где оживленнее торговля, обильнее разнообразие предметов, больше утонченных умов? Где имеются более выдающиеся мужи?.. Где Данте? Где Петрарка? Где Боккаччо?» — восклицает он{117}. Точно так же лишь временами пробивается общенациональное чувство у Леонардо Бруни, когда он, например, говорит о том, что Флоренция боролась «за свободу Италии». Однако и Бруни своей отчизной называет Флоренцию.
В эпоху Возрождения создается живой итальянский литературный язык. Народная итальянская речь (воль-раре), бытовавшая в виде местных диалектов, начала в XIII в. преобразовываться в литературный язык в творениях поэтов сицилийской школы (при дворе Фридриха II) и позднее — поэтов «нового сладостного стиля», который Данте в «Божественной комедии» назвал «пленительным новым ладом». Все это подготовило формирование литературного языка (сложившегося на основе тосканского, точнее — флорентийского наречия), создателем которого являлся Данте. «По моему суждению, Данте первым, — говорит Боккаччо в своем «Трактате в похвалу Данте», — возвысил его (вольгаре. — М. А.) и придал ему высокую ценность, подобно Гомеру у греков и Овидию у римлян»{118}. Сам Данте отчетливо осознавал значение итальянского литературного языка как объединяющего начала для всех областей Италии: «Мы утверждаем, что в Италии есть блистательная, осевая…правильная народная речь, составляющая собственность каждого и ни одного в отдельности италийского города, по которой все городские речи италийцев измеряются, оцениваются и равняются»{119}. В дальнейшем совершенствовании литературного языка большую роль сыграли сонеты Петрарки и новеллы Боккаччо. Именно этот язык стал доминировать как литературный на всем полуострове в XVI в. и сохранился без сколько-нибудь значительных изменений до наших дней.
Культура Возрождения являлась объединяющим Италию фактором; хотя политическое единство было достигнуто лишь в XIX в. Несмотря на различие школ, ренессансное искусство во всех областях Италии имело общие черты, которые позволяют рассматривать его как единое целое. То же можно сказать и о гуманизме.
Гуманистическое видение мира получило свое яркое воплощение в образах искусства, которое достигло в эпоху Возрождения небывалого расцвета. Одним из существенных аспектов восприятия действительности являлось в это время восприятие эстетическое. «Художественное созидание, казалось, стало неутолимой потребностью людей ренессансной эпохи, выражением их неиссякаемой творческой энергии»{120}. Как писал Микеланджело в сонете 236, он стремился приблизиться к «столь совершенной красоте, что ничто не может ограничить ее вечность». Даже самые гениальные из художников (а вернее — самые гениальные в особенности) постоянно испытывали чувство неудовлетворенности.
Впервые важное значение приобрела живопись, преимущественно монументальная (жанр станковой живописи тогда только начинал выделяться).
Большинство картин и фресок было написано на религиозные темы, значительно меньше — на сюжеты, почерпнутые из античной мифологии или истории, и совсем мало — на современные темы (среди последних преобладал портрет). Но любому сюжету художники давали гуманистическое истолкование. В искусстве выражалось мироощущение эпохи. Центральное место занял образ человека, обладающего высокими моральными качествами, творящего себя и окружающий его мир. Таким образом, эстетическое и этическое начала в искусстве как бы сливались. Изображая мадонн, христианских святых или языческих богов, живописцы выражали свое представление о человеке современной им эпохи; содержанию легенд придавался общечеловеческий смысл. При этом художники, разумеется, не были лишены искреннего религиозного чувства, но их помыслы обращались к земному. Как и в гуманизме, в ренессансном искусстве христианство сближалось с язычеством.
Художникам была свойственна героизация действительности. «Разрыв между мечтой и реальностью не заключал в себе внутреннего трагизма. Идеал, как бы утопичен он ни был, никогда не казался людям раннего Возрождения недостижимым, он был недостижим только в данное время и при данных обстоятельствах… В глазах людей этого времени обе стороны — и реальная, и идеальная — имеют ценность… Воплощенная в произведении реальность всегда проецируется в область идеального, которое выступает как норма»{121}. Впрочем, многим живописцам той эпохи претворение идеала в жизнь могло казаться возможным и в их время.
В отличие от средневекового искусства, с его отрешенностью от реального мира и обращением к божественному, сверхчувственному, ренессансный художник стремится изображать увиденный мир. Еще в XIV в. хронист Филиппо Виллани отзывается о Чимабуэ: «Он стал писать, подражая природе». Однако при этом в процессе творчества окружающее преломлялось через призму сознания художника и представало в его произведениях преображенным, ошеломляюще чудесным, но в то же время не трансцендентным. «Пафос Возрождения был в способности искусства создавать образы, в которых сквозь их зримый облик проглядывает нечто незримое, намекающее на высокий мир идей». Те, кто творил искусство, не ограничивались пассивной позицией: своими произведениями они активно вторгались в жизнь, влияя на отношение к окружающему зрителя, его взгляд на мир. «Культура Возрождения, в высшей степени действенная, стремилась переделать основы человеческого существования и самосознания»{122}.
Между мастером и зрителем складываются отношения нового типа: картина или статуя воздействуют на человека, рассматривающего их, благодаря своим художественным достоинствам, таланту их создателя. Зритель же в свою очередь должен выработать в себе способность воспринимать эстетическую ценность произведения искусства — в отличие от средневекового человека, в глазах которого икона или церковная скульптура служили лишь неким отражением вечности, ибо целью искусства являлось духовное преображение верующего. Не случайно в средневековом готическом соборе роспись и скульптурные изображения часто были расположены высоко и находились в полумраке — сила впечатления, которые они производили, от этого не уменьшалась.
Насыщенное гуманистическим содержанием искусство (указывало не только эмоциональное воздействие на общество: помогая современникам удовлетворить их стремление понять себя и окружающий мир, оно служило и средством познания. В обоих качествах оно помогало формированию личности нового склада. Искусство также являлось орудием происходившего переворота. Недаром в представлении Энео Сильвио гуманизм и искусство были двумя проявлениями того же феномена «обновления» культуры: «После Петрарки расцвела словесность. После Джотто воскресла живопись»{123}.
Новая роль искусства определила и почетное место живописца, ваятеля, зодчего в обществе (это место окончательно определилось во второй половине Кватроченто). Их чтят наравне с поэтами и учеными гуманистического толка; меценаты и городские власти пытаются переманить их к себе. Сами мастера отчетливо осознают свою важную миссию.
Именно искусство в это время сближается с опытными науками» Ио круг таких паук еще весьма ограничен, В трактате об архитектуре Альберти пишет: «Из искусств важны, более того — совершенно необходимы для зодчего следующие: живопись и математика. Я не требую, чтобы он был сведущ и в остальных…»{124}. Иконописные персонажи казались бесплотными. Теперь художники и ваятели, занимаясь анатомией, начинают изображать совершенное человеческое тело. Это совершенство увлекает их, как и в античную эпоху. Сандро Боттичелли в удивительной картине «Рождение Венеры», пожалуй, первым после средневековья открывает красоту обнаженного человеческого тела. В его картине поражает то, что Альберти называл «звучным и чудесным равенством пропорций». Гармонии пропорций, в основе которой лежит точный математический расчет, начинает подчиняться не только соотношение частей человеческого тела, но и расстояние между изображаемыми людьми, и композиция всей картины в целом. «Назначение и цель гармонии — упорядочить части, вообще говоря, различные по природе, неким совершенным соотношением так, чтобы они одна другой соответствовали, создавая красоту», — пишет Альберти в своем трактате{125}.
Живописцы все более подходят к изображению, создающему иллюзию реальности. Уже крупнейший художник Проторенессанса{126} Джотто с помощью светотени добился того, что фигуры воспринимались объемными. Они обрели телесность. В тесной связи с математикой и оптикой находилось сделанное итальянцами в начале XV в. открытие линейной перспективы. Ее законы впервые были применены Мазаччо в его фресках. Художники изучали перспективу с необычайным энтузиазмом. Современник Мазаччо, художник Учелло, по словам Вазари, в последние годы жизни заперся у себя дома, занимаясь перспективой{127}. Ее математические основы были разработаны в трактатах архитектора Брунеллески и, несколько позднее, Альберти. Рационализм, стремление путем расчета передать перспективу, пропорции и движение человеческого тела, объемность и пластичность изображения не означали подмену вдохновения расчетом. ««Трезвость» эстетики Ренессанса… диктовалась не просто жаждой точного познания, но и жаждой совершенства… вдохновенными «поисками абсолюта»… в пафосе познания природы вещей была сила восторга, пьянящая радость открытия»{128}. Меняется композиция картины, В средневековой иконе соблюдался принцип иерархии: Христос был вознесен над всеми, ниже находились святые и т. д. Теперь на смену вертикальному принципу построения картины приходит горизонтальный: земля изображается в горизонтальной плоскости, на ней вглубь, от переднего плана до линии горизонта, располагаются фигуры людей, элементы пейзажа. «В ренессансной картине тоже существует своя шкала пространственных ценностей, но она определяется передвижением в третьем измерении, вперед или в глубину»{129}. Герой изображается на переднем плане, все остальное отодвинуто вдаль. Так величайшее открытие в живописи — линейная перспектива, оказавшее большое влияние на дальнейшее развитие искусства, означало не просто исчезновение плоскостного изображения и появление в картине пространства, но и переход к иной системе видения мира — художником и зрителем.
Только в XV в. портрет становится автономным жанром. В средневековом портрете сходство с оригиналом не имело значения — важными считались, в силу трансцендентального характера живописи этих столетий, его общечеловеческие черты; герой представал мистически преображенным. Теперь художник стремится к передаче индивидуальных черт образа, раскрытию сложного мира чувств и эмоций. Изображение конкретного индивида рассчитано на то, что его может — и должен — узнать зритель. Но достижение сходства не единственная и, пожалуй, не главная цель, стоящая перед художником. Портрет становится'«средством самопознания… и именно с этого момента самооценки, самопознания начинается процесс физического и одновременно духовного самоусовершенствования героя»{130}.
И еще один важный аспект ренессансного портрета: требование, предъявляемое эпохой к каждому художнику, — «умение видеть» (Леонардо да Винчи) — сочеталось с героизацией человека. Поэтому портретная живопись имела как бы два плана, сливавшихся воедино: изображая конкретного человека, художник одновременно передавал свое представление о ренессансном человеке как таковом, его страстях и заблуждениях, но прежде всего — о его мужестве и героизме. Каждый портрет, живописный или скульптурный (как и любое другое произведение искусства), — нечто большее, чем оригинал, в нем проступает гуманистическое начало.
Новое и важное значение приобретает жест. Повторявшиеся в иконе одни и те же традиционные жесты, имевшие определенное символическое значение, понемногу, начиная с Джотто, заменяются жестикуляцией, обладающей психологической значимостью, передающей душевное состояние персонажей и их взаимоотношения. Кроме того, жесты и позы нередко имели своей целью придать телу пластичность.
Фон, который на иконах был золотым, сменился находящимся в глубине картины или фрески архитектурным планом или стилизованным пейзажем: художники изображали холмы Умбрии или Тосканы, суровые скалы, купы деревьев или тростник, растущий по берегам Арно. Но этот пейзаж еще не имел самодовлеющего значения и служил лишь обрамлением для образа человека или сцен, развертывавшихся на его фоне.
Интерьер — внутреннее убранство комнат, пышные одежды богатого итальянца того времени, в которые были облачены евангельские персонажи, различные вещные детали — все это объясняется пристальным интересом живописцев к тому красочному миру, который открылся глазам людей Возрождения, но отнюдь не затемняет главного в картине.
Вместе с тем многие сюжеты и детали аллегоричны. Эти иносказания окончательно сложились во второй половине XV в. в связи с расцветом гуманистического неоплатонизма. Сюжеты, почерпнутые в античной мифологии, подчас приобретают особый смысл{131}, с определенными образами связано прославление красоты, высоких этических ценностей. Например, на дворцовых фресках или картинах, украшавших палаццо, Афина Паллада служила символом мудрости и искусств; Аполлон — музыки, поэзии, интеллекта; царство Венеры означало могущество, которым обладает природа, торжество самой жизни и т. п. Современным ученым трудно, а подчас невозможно раскрыть смысл большинства аллегорий. Но не вызывает сомнения, что содержание, вкладываемое в них, обусловливалось теми гуманистическими идеями, которые были присущи художнику (как, впрочем, и заказчику).
Таким образом, аллегоризм искусства Возрождения коренным образом отличался от аллегоризма средневекового искусства.
В дальнейшем Высокое Возрождение синтезировало находки предшествовавшего периода и вместе с тем явилось качественно новым этапом в истории искусства,
В средние века люди свободных профессий — преподаватели школ и университетов, нотариусы, врачи, аптекари, художники и др. — являлись членами корпораций, объединявших людей данной профессии (которую они, как правило, наследовали от своих отцов), строго регламентировавших не только их деятельность, но и другие стороны жизни. Каждая корпорация предписывала своим членам определенный стереотип поведения в обществе и, в известных рамках, даже систему взглядов.
Рождение гуманизма означало появление сравнительно широкой группы людей, которые были творцами новой культуры. Эти люди происходили из разных социальных кругов; среди них были сыновья богатых купцов, знатных людей, нотариусов, аптекарей и пр. Некоторые гуманисты заняли высокое положение в обществе благодаря своим личным качествам и прославленной учености. Впрочем, во Флоренции, по подсчетам современных ученых, из 45 самых известных гуманистов XV в. 39 были выходцами из богатых семейств. Гуманисты не принадлежали к какой-либо корпорации; они различались по своим занятиям: среди них были руководители школ, профессора университетов, переписчики книг, богословы и секретари папской курии, канцлеры республики и пр. Симптоматично, что связь ученых с церковью постепенно слабела, и в начале XVI в. уже половину итальянских ученых (более ста человек) со ста в л ял их миряне, жившие на доходы от профессиональной деятельности или от своего имущества.
Главным содержанием своей жизни гуманисты считали изучение античных трудов и сочинение собственных трактатов. Петрарка написал Боккаччо: «Постоянный усердный труд питает мою душу. Если я начну меньше трудиться и искать отдыха, я сразу же перестану жить…», ибо «жизнь, лишенная деятельности, не является жизнью, а пустым и бесполезным прозябаниях»{132}. Несколько позднее Верджерио сообщает из Феррары во время эпидемии чумы: «Я… ревностно предаюсь своим занятиям. чтобы, если наступит смерть, которую каждый должен считать близкой в это гибельное время, не оказалось бы, что я прожил праздную и бесполезную жизнь»{133}. Однако, поскольку материальное положение гуманистов было разным, часть их вынуждена была зарабатывать себе на жизнь другими способами (если они не получали субсидий от мецената), отдавая гуманистическим занятиям лишь досуг. Иногда им удавалось внести гуманистическое содержание и в профессиональную деятельность: Салюта-ти и его преемники, являясь должностными лицами Флорентийской республики, сумели видоизменить свои прямые обязанности, превратив классическую латынь в язык государственных бумаг, развивая гуманистические идеи в дипломатической переписке. Учителя-гуманисты воспитывали в новом духе детей, а некоторые профессора читали лекции, не имеющие ничего общего с традиционным преподаванием.
Этим людям свойственно острое сознание собственной принадлежности к ренессансной культуре. Мерилом значимости человека они считают талант и образование. О своих знаменитых современниках Веспасиано да Бистиччи неизменно отзывается так: Аргиропуло — «грек и ученейший муж», Донато Аччаюоли — «знаток греческого и латыни, превосходно овладевший той и другой философией», и т. п.{134} Бруни в «Диалоге к Петру Павлу Гистрию» называет Салютати «человеком, несомненно, самым выдающимся в наше время и мудростью, и красноречием, и нравственностью», Марсильи — «обладающим острым умом и редкостным красноречием»{135}. Именно себя и своих друзей, поскольку они посвятили гуманистическим занятиям всю жизнь, они считают лучшими представителями человеческого рода. «Я один из тех, которые, красноречиво прославляя славные дела людей, делают бессмертными тех, кто по природе смертен», — гордо заявляет в одном из писем гуманист Франческо Филельфо{136}. Друг друга они называют в посланиях «божественными», «мудрейшими», наделяют именами античных героев. Подобная гиперболизация типична для них. Разумеется, это просто излюбленный риторический прием, но само наличие такого стиля, характер высокопарных обращений свидетельствует об их представлении о себе, о жизненном предназначении, возможностях важной функции, которую они выполняют в обществе.
Они чувствуют потребность в постоянном общении: регулярно встречаются и придают этим встречам большое значение. В первой половине XV в. во множестве городов появляются гуманистические кружки. Во Флоренции, Неаполе, Риме они получают позднее четкое оформление (имеют правила приема, уставы) и, по античному образцу, название академий. Таким образом, очагами нового знания становятся кружки гуманистов, а университеты, являвшиеся наряду с монастырями центрами схоластической учености, утрачивают значение.
Гуманисты, живущие в разных городах, часто обменивались письмами. Эти письма, тщательно продуманные и полные изысканных риторических оборотов, содержали мало сведений личного характера: в основном гуманисты рассуждали о вопросах этических, эстетических и т. п. Их письма, начиная с посланий Петрарки, были рассчитаны не столько на адресата, сколько на широкий круг современников и даже на потомков. Поэтому авторы тщательно редактировали их и нередко переписывали во многих экземплярах. Впрочем, письма не всегда были дружественными. Гуманисты нередко враждовали между собой и направляли противникам инвективы — обличительные послания, в которых столь же эмоционально — вполне в духе своего времени — осыпали друг друга яростными оскорблениями, так же не зная в этом меры, как и во взаимных восхвалениях. Леонардо Бруни написал инвективу против Никколо Никколи, с которым его ранее связывала длительная дружба. Поджо Браччолини на протяжении многих лет составлял безжалостные инвективы против Лоренцо Валлы и некоторых других гуманистов. Инвектива стала особым жанром, также характерным для той эпохи.
Тем не менее, несмотря на все расхождения, гуманисты представляли собой единую группу с общим самосознанием, и именно так воспринимали их современники. Треченто и Кватроченто изобиловали драматическими коллизиями, но эти коллизии лишь изредка находили отражение в произведениях гуманистов. Впрочем, и их собственная жизнь не была, разумеется, лишена теневых сторон. Однако в сфере творчества их внимание было сосредоточено на другом: они создавали модель идеального человека и старались следовать подобному образцу в своей жизненной практике (всегда ли это им удавалось — другой вопрос). Стремясь утвердить себя в обществе с помощью своей интеллектуальной деятельности, гуманисты придавали ей особое значение: они — носители новой культуры, благодаря которой, по их глубокому убеждению, Италия вышла из тьмы варварского средневековья.
Впрочем, и среди лиц свободных профессий имелось немало врагов гуманизма, всеми нитями связанных с мировоззрением, уходящим в прошлое.
Гуманисты еще не стали единой социальной прослойкой, занимающей особое положение в обществе. Такая прослойка — интеллигенция, представители которой, выполняющие общую социальную функцию, превратили бы умственный труд в свою профессию, являющуюся единственным источником их доходов, находилась еще в стадии формирования.