Глава V НАЧАЛО ГУМАНИЗМА

Если Данте являлся предвестником Возрождения, то Петрарку при всей противоречивости его взглядов можно с полным правом считать первым человеком Возрождения.

Отец Петрарки был нотариусом, принадлежавшим к белым гвельфам и изгнанным. из Флоренции после конфликта с черными гвельфами. Он нашел убежище в небольшом тосканском городе Ареццо. Здесь 20 июля 1304 г. у него родился сын Франческо. В 1312 г. семья переехала в Прованс и поселилась вблизи Авиньона. По настоянию отца Петрарка изучал право в Монпелье, а позднее в Болонье, отнюдь не собираясь стать юристом. Впоследствии он писал, что оставил эти занятия потому, что юридическая практика «искажается бесчестностью людскою. Мне претило углубляться в изучение того, чем бесчестно пользоваться я не хотел, а честно не мог бы»{167}.

Петрарка увлекается чтением латинских классиков, особенно Цицероном, которого он называл своим отцом. Возвратившись в 1326 г. в Авиньон (может быть, при известии о смерти, отца), он ведет вместе с младшим братом Герардо жизнь, полную развлечений. Позднее, в письме к Герардо, Франческо вспоминает с чувством осуждения и сожаления былые дни, когда он прилагал столько забот, чтобы уберечь от грязи модную одежду, не растрепать изысканную прическу, стремясь к тому, «чтобы наше безумие было широко известным и мы стали в городе предметом разговоров». Он признается и в любовных связях. Но именно в Авиньоне он встретил ту женщину, которую полюбил с первого взгляда, любил всю жизнь и обессмертил своими стихами, воспевавшими ее при жизни и оплакивавшими после смерти. «Лаура, известная своей добродетелью и долгие годы прославляем мая моими песнями, впервые предстала перед моими глазами на заре моей юности, в лето господне 1327, шестого апреля, в соборе святой Клары в Авиньоне, во время заутрени»{168}, — записал он на оборотной стороне переплета тома сочинений любимого поэта Вергилия.

Ученые до сих пор не располагают достоверными данными, чтобы судить о Лауре. Некоторые современники (а позднее — исследователи) даже сомневались в ее реальном существовании, считая Лауру поэтическим вымыслом, а ее имя (Laura), сходное с лавром (lauro){169}, — аллегорией. Однако еще в 1336 г. Петрарка писал епископу Джакомо Колонна: «Итак, что же ты утверждаешь? Будто бы я придумал прекрасное имя Лауры, дабы я мог говорить о ней и многие говорили бы обо мне, но в самом деле в моей душе нет Лауры, разве что поэтический лавр… О если бы это было с моей стороны лишь притворством, а не безумием!»{170} Впрочем, не имеет большого значения, кем же Лаура являлась в действительности. Не столь существенно и то, что Лаура была, очевидно, добродетельной матерью семейства и оставалась равнодушной не только к самому Франческо, но и к его стихам. Важно, что эта красавица вдохновила его на любовную лирику, которая по праву считается одной из вершин мировой поэзии.

Благословен день, месяц, лето, час

И миг, когда мой взор те очи встретил!

Благословен тот край, и дол тот светел,

Где пленником я стал прекрасных глаз!


Благословенна боль, что в первый раз

Я ощутил, когда и не приметил,

Как глубоко пронзен стрелой, что метил

Мне в сердце бог, тайком разящий нас!

(Сонет LXI, пер. Вяч. Иванова)

В Авиньоне Петрарка принял духовный сан, хотя никогда не исполнял обязанностей, связанных с ним (что практиковалось не так уж редко); у Петрарки не было состояния, и церковные бенефиции, которые он получал благодаря духовному званию, служили источником постоянных, хотя и скромных доходов. О какой-либо церковной карьере он не помышлял. Он поступил на службу к епископу Джакомо из знатного и влиятельного римского рода Колонна и вскоре, сблизившись с его братом, кардиналом Джованни Колонна, перешел к нему. «В это время обуяла меня юношеская страсть объехать Францию и Германию… Истинной причиной было страстное желание видеть многое»{171}. Он совершил в 1333 г. нелегкое по тем временам путешествие в Париж, Льеж, Кёльн и Лион. Три года спустя по просьбе Джакомо он отправился на короткое время в Рим. Вечный город потряс его как величием Колизея, Пантеона, форумов, так и тем глубоким упадком, в котором находилась бывшая столица мировой империи.

Вскоре после возвращения в Авиньон Петрарка переселился в расположенную неподалеку от города долину Воклюз — туда, «где рождается царица всех ключей Сорга»{172}. Здесь он провел в полном уединении четыре года. Что побудило его к этому? Рассказывая в письме к Джакомо о своих страданиях и безуспешных попытках излечиться от безумной страсти, он писал: «В поисках спасения я обратил мысленно взор на отдаленную скалу на тайном бреге, показавшуюся мне в моем крушении надежным убежищем. Туда направил я тотчас же свой парус. И теперь, укрытый между этими холмами, я оплакиваю прошлую жизнь»{173}. Впрочем, бегство от Лауры не исцелило его от любви.

Со мной надежда все играет в прятки,

А ведь недолгий мне отпущен срок.

Бежать бы раньше, не жалея ног.

Быстрее, чем галопом. Без оглядки.


Теперь трудней. Но, сил собрав остатки,

Я прочь помчался, дав себе зарок,

Что вспять не поверну, но я не смог

Стереть с лица следы неравной схватки.

(Сонет LXXXVIII, пер. Е. Солоновича)

Уединенная жизнь Петрарки скорее являлась бегством не от любви, а из Авиньона: он покинул его, «будучи не в силах переносить долее искони присущее моей душе отвращение и ненависть ко всему, особенно же к этому гнуснейшему Авиньону…»{174}.

«Рассадник зла, приют недоброй славы, где процветают мерзостные нравы» (сонет CXIV, пер. Е. Солоновича), — так характеризовал он папскую столицу.

Но даже не желание покинуть Авиньон послужило главным побудительным мотивом принятого Петраркой решения поселиться в Воклюзе. Он писал: «Здесь обрел я свой Рим, свои Афины, свою родину; здесь находятся все друзья, которых я имею или имел, не только испытанные в близком общении и жившие со мной, но и те, кто умер за много веков до моего рождения, кого я знаю только благодаря книгам и восхищаюсь либо их подвигами и доблестью, либо их характером и образом жизни, либо их красноречием и талантом. Я часто собираю их, являющихся ко мне в эту узкую долину из всех мест и всех времен, и гораздо охотнее общаюсь с ними, чем с теми, кто считает себя живым лишь по той причине, что в холодном воздухе видит туман от своего зловонного дыхания»{175}.

В самом деле, образ жизни, который он вел в Воклюзе, его занятия были совершенно необычными для того времени. Изредка Петрарку посещали друзья, чаще он переписывался с ними, остальное время он жил, погруженный в книги. «Я обращаюсь с вопросами то к одним, то к другим, они отвечают мне, рассказывают свои истории и поют свои песни. Иные открывают мне тайны природы, иные дают совет, как более достойно жить и умереть, иные повествуют о своих и чужих высоких подвигах, напоминая о давно прошедших временах, иные шутливыми словами рассеивают мою печаль, и я вновь улыбаюсь их шуткам. Иные учат меня терпеть, не лелеять тщетных надежд, познать себя…»{176}. Удивительно это новое отношение к книге не только как к источнику знания, но и как к близкому другу; книга отождествляется для Петрарки с образом ее творца.

В Воклюзе его творчество переживает пору расцвета. «Там были либо написаны, либо начаты, либо задуманы почти все сочинения, выпущенные мною»{177}, — вспоминал позднее Петрарка. Он приступил к книге «Жизнь знаменитых мужей» — биографиям героев древности, начиная с Ромула. К этому труду он периодически возвращается на протяжении всей своей жизни. И здесь же он начал в 1338–1339 гг. латинскую поэму «Африка», посвященную его любимому герою — Сципиону Африканскому Старшему, одержавшему ряд блестящих побед во славу Рима, В подражание античной поэзии Петрарка пишет гекзаметром. Поэма изобилует рассуждениями, длинными речами героев, экскурсами в мифологию, видениями Сципиона, пророчествами относительно будущего, ожидающего Рим.

Но образ Лауры не отступал. Петрарка видит ее лицо, как он пишет Джакомо Колонна, и в густом лесу, и над ручьем, и в небе. Он продолжает воспевать ее в стихах.

Уединение не мешает Петрарке жаждать славы. Он сообщает нескольким друзьям о своем желании быть коронованным в качестве поэта — по примеру римлян, каждые пять лет короновавших на Капитолии лаврами победителя в поэтических соревнованиях. Ответ пришел скоро: 1 сентября 1340 г. Петрарка получил сразу два приглашения — из Парижского университета и от римского сената. Он предпочел, разумеется, Рим — «главу мира и царицу городов… где покоится прах древних поэтов»{178}, однако предварительно пожелал подвергнуть себя испытанию, избрав арбитром неаполитанского короля Роберта, известного как покровителя искусств. Роберт признал его достойным коронации. 8 апреля 1341 г. на Капитолийском холме при большом стечении народа римский сенатор, объявив его «великим поэтом и историком», присвоил Петрарке римское гражданство и надел на его голову лавровый венок.

В коронации Петрарка видел не только и не столько удовлетворение честолюбивых стремлений{179}, сколько торжественную церемонию, освящающую возрождение — после тысячелетнего забвения — культа поэзии. В письме Роберту поэт называет коронацию «несомненно, выдающимся деянием, отмеченным одобрением и радостью римского народа: обычай коронования лаврами, не только прерванный на многие века, но и вообще почти полностью преданный забвению… в наше время восстановлен под твоим руководством и с моей помощью»{180}.

В дальнейшем Петрарка лишь дважды, на сравнительно короткий срок, возвращается в Воклюз, вч «общество муз». В 1348 г., когда Петрарка находился в Вероне, «не ведая своей судьбы», из письма друга он узнал, что Лаура погибла от чумы, опустошившей в том году многие страны Европы. Еще долгие годы поэт продолжает воспевать ее, создав цикл стихов «На смерть мадонны Лауры».

Повержен Лавр зеленый. Столп мой стройный

Обрушился{181}. Дух обнищал и сир.

Чем он владел, вернуть не может мир

От Индии до Мавра. В полдень знойный


Где тень найду, скиталец беспокойный?

Отраду где? Где сердца гордый мир?

Все смерть взяла…

Сонет CCLXIX, пер. Вяч. Иванова)

Петрарка этих лет — не только поэт и ученый. Порой, отрываясь от занятий, он принимает участие в бурных политических событиях. Этот период можно назвать годами странствий: Петрарка живет то в Парме, то в Падуе, но часто отправляется и в другие города Северной и Средней Италии, выполняя дипломатические поручения синьоров, на службе которых он состоял. Однажды, по дороге в Рим, он посетил Флоренцию — родину своего отца, но последовавшее вскоре предложение флорентийцев переехать туда, получив конфискованное у отца имущество, отверг.

В 1353 г. он поселился в Милане, который был опасным врагом Флоренции, у самого могущественного из итальянских тиранов — архиепископа Джованни Висконти. Это неожиданное для его друзей решение вынуждает его оправдываться перед ними. Он уверяет их в письмах, что ничто не угрожает его независимости. Джованни Висконти он называет «справедливейшим синьором», пишет, что этот «величайший из итальянских синьоров…обещал мне в огромном и многолюдном городе уединение и досуг. По этой причине я уступил, но с условием, что в моей жизни ничего не изменится, а в моем доме изменится лишь немногое, — не больше, чем это необходимо, чтобы остались неприкосновенными моя свобода и покой»{182}. Отчасти это верно. Петрарке удавалось субъективно не слишком сильно ощущать зависимость от Висконти и других тиранов и вести образ жизни, необходимый для его творчества, как-то примиряя главное — свои занятия — со службой синьорам. Ибо поручения последних он все же выполняет. В течение восьмилетнего миланского периода он ведет переговоры о мире между Миланом и Генуей, в 1356 г. отправляется в Прагу послом к германскому императору Карлу IV, едет зимой 1360/61 г. в Париж с миссией от Галеаццо Висконти к французскому королю.

В 1361 г. он обосновался в Венеции, затем провел два года в Падуе. Последние четыре года Петрарка вновь живет уединенно в местечке Арква (недалеко от Падуи), в семье своей незаконной дочери Франчески, продолжая работать. Умер он внезапно (19 июля 1374 г.} — за столом, склонившись над древней рукописью,

* * *

Петрарка оказал огромное влияние на современников и последующие поколения гуманистов. Боккаччо после его смерти писал, что в течение 40 лет Петрарка безраздельно властвовал над ним. Секрет этого влияния заключается в том, что Петрарка наиболее полно воплотил в себе и своем творчестве духовные искания, помыслы и стремления людей, принадлежавших эпохе зарождавшегося гуманизма. Это творчество настолько обширно и так насыщено внутренними противоречиями, что анализ его трудов, а следовательно и его миропредставления, — нелегкая задача.

В наши дни Петрарка известен в основном как великий поэт, автор «Книги песен» (366 стихотворений, из них 317 сонетов). Подавляющее их большинство посвящено Лауре.

Его стихи написаны по-итальянски. В них чувствуется влияние лирики воспевавших Прекрасную даму провансальских трубадуров (тем более, что сам Петрарка провел юность в Провансе) и школы нового сладостного стиля. К последней принадлежал его друг Чино да Пистойя, «кто в жизни пел любви сладчайший рай»{183}. Однако и язык, и, главное, содержание значительно отличаются от допетрарковской поэзии. Относительно его поэтического языка итальянский исследователь Де Санктис писал: «Он достиг такой тонкости выразительных средств, при которой итальянский язык, стиль, стих, до него находившиеся в стадии непрерывного совершенствования и формирования, обрели устойчивую, окончательную форму, служившую образцом для последующих столетий»{184}.

Лирика Петрарки дает очень, мало представления о Лауре, Мы узнаем, что она «свежей, чем снег, не знавший солнца длительные годы» {секстина XXXI, пер. А. Эфроса), что «сиянью звезд сродни сиянье глаз» (сонет CLX, пер. Е. Солоновича), что у нее золотые волосы, черные глаза, белоснежные руки, — но не более.

Это описание Лауры не заключает в себе ничего характерного; подобные описания встречались и в провансальской, и в сицилийской, и в тосканской лирике. Лауре были совершенно безразличны и Петрарка, и его поэзия, он ее видел лишь изредка, долгие годы жил вдалеке от нее, но все это в сущности не имело для него значения: Петрарка воссоздал ее образ идеализированным. Даже смерть Лауры ничего не изменила — его поэзия, питавшаяся и раньше почти исключительно воображением, воспоминаниями, стала, пожалуй, еще выразительнее. Объяснение кроется в том, что для Петрарки важней, чем Лаура, было его собственное чувство к ней: именно оно составляет содержание его поэзии. Это чувство, в отличие от обобщенной абстрактной любви поэтов предшествовавшего периода (в какой-то степени за исключением Данте), было индивидуально. Оно ближе к любви современного человека, чем средневекового. Любовь у Петрарки — источник разных противоречивых состояний души. Он скорбит, реже — радуется, безуспешно стремится вырвать из своего сердца чувство, сомневается, надеется.

И мира нет — и нет нигде врагов;

Страшусь — надеюсь, стыну — и пылаю;

В пыли влачусь — ив небесах витаю;

Всем в мире чужд— и мир обнять готов.


У ней в плену неволи я не знаю;

Мной не хотят владеть, а гнет суров;

Амур не губит — и не рвет оков;

А жизни нет конца и мукам — краю.


Я зряч — без глаз; нем — вопли испускаю;

Я жажду гибели — спасти молю;

Себе постыл — и всех других люблю;


Страданьем — жив; со смехом я — рыдаю;

И смерть и жизнь — с тоскою прокляты;

И этому виной, о донна, ты!

(Сонет CXXXIV, пер. Ю. Верховского)

Сама печаль его то сгущается до глубокого страдания, то становится спокойной и элегичной. «Все меньше сил. Душа утомлена» (сонет CCCLXI). Он представляет себе, каким будет мир после смерти Лауры:

Как без луны и солнца свод небесный,

Без ветра воздух, почва без растений,

Как человек безумный, бессловесный,


Как океан без рыб и без волнений,

Так будет все недвижно в мраке ночи,

Когда она навек закроет очи.

(Сонет CCXVIII, пер. Вяч. Иванова)

Новое чувство к женщине органически переплетается, даже временами сливается с новым отношением к природе. Лаура всегда изображается на лоне природы; представить ее в комнате, в обыденной обстановке невозможно.

Была ли природа одним из источников его поэзии? «Я бегу людей, следую за птицами, люблю тени, радуюсь влажным пещерам и зеленеющим полям… избегаю шума города…. Я одинаково далек от радости и печали, денно и нощно свободен, наслаждаюсь обществом муз, пением птиц и бормотанием нимф», — писал он из Воклюза Джованни Колонна{185}. В другом послании той же поры Петрарка рассказывает о страшной грозе с молниями, раскалывающими тучи, вздувшейся рекой, ломающимися ветвями в лесу. В старости он вспоминал свои одинокие прогулки по лесам и полянам, журчание Сорги, мычание скота в долинах, пение птиц.

У людей античности и средневековья восприятие красоты природы было ограниченным, так как человек не выделял себя из окружающего мира. Подлинная способность проникать в него появляется тогда, когда возникает отчуждение человека от природы и он перестает ощущать себя ее частью. Петрарка чувствует природу, но, пожалуй, в большей мере природа для него — наиболее благоприятная среда, позволяющая свободно, без помех предаваться своим мыслям, творчеству, порой, может быть, влияющая на настроение, овладевшее его душой, но не нечто самодовлеющее. Так, трудно представить себе, чтобы он мог написать сонет, посвященный природе.

Ни сам Петрарка, ни современники не придавали его итальянским стихам большого значения. Коронации он удостоился не за сонеты, а за «Африку». В «Письме к потомкам» он говорил, что к поэзии «с течением времени охладел, увлеченный священной наукою… и поэзия осталась для меня только средством украшения»{186}. Впрочем, хотя он и называл в старости свои итальянские стихи «пустыми песенками», Петрарка отделывал их вплоть до последних месяцев жизни, а за год до смерти послал «Книгу песен» одному из покровителей — властителю Римини Пандольфо Малатесте.

Сила воздействия Петрарки на умы его современников объяснялась тем, что он первым выразил основные идеи и принципы нового идеологического направления. Нравственная философия составляет главное содержание его трактатов и многих писем. Более того, Петрарка первым почти полностью подчинил свою жизнь занятиям литературой и философией. Для того чтобы иметь возможность погрузиться в науку, нужны уединение и досуг, утверждает Петрарка в трактате «Об уединенной жизни» (1346). Но не праздный досуг, а деятельный! «Уединение без занятия науками подобно изгнанию, темнице, пытке, в сочетании же с науками оно — отечество, свобода, наслаждение»{187}. Устами Августина Петрарка говорит в «Моей тайне» о своем «неустанном труде, постоянных бдениях и страстной преданности научным занятиям»{188}. Подобное углубление во внутренний мир, причастный высоким культурным ценностям, обусловливает свободу духа и противопоставляется Петраркой тому расточению душевных сил и способностей, которые являются уделом людей, погруженных в мирскую суету.

При этом он стремится уподобить свою жизнь античным образцам, считая себя преемником поэтов и мудрецов древности. Если гуманисты следующих поколений ощущали эту эпоху как время блестящего расцвета наук и искусств, Петрарка считал испорченным свой век, в котором якобы все более исчезают мудрость и добродетель, и искал прибежища в античности. «С наибольшим рвением предавался я изучению древности, ибо время, в которое я жил, было мне всегда так не по душе, что если бы не препятствовала тому моя привязанность к любимым мною, я всегда желал бы быть рожденным в любой другой век и, чтобы забыть этот, постоянно старался жить душою в иных веках»{189}. Эти «иные века», разумеется, не средневековье, а древность. Петрарка пишет, что чтение книг Тита Ливия часто помогает ему забывать настоящее: ему представляется, что он живет в обществе Корнелиев, Сципионов Африканских, Фабиев Максимов, Метеллов, Брутов, Катонов и других античных героев, «а не с теми отъявленными ворами, среди которых я родился под несчастливой звездой»{190}.

Несущественно, что реальная жизнь Петрарки отнюдь не всегда совпадала с той, какую он изображал в письмах и других произведениях: важно, каким он представлялся людям XIV в. Они видели в Петрарке достойный образец для подражания — человека, живущего только умственным трудом, иными словами — первого интеллигента в узком смысле слова.

Занятия Петрарки античностью поглощают значительную часть его времени. В своих поездках он неутомимо разыскивает рукописи. В частности, он нашел не известные средневековью две речи и письмо Цицерона, трактат знаменитого римского ритора Квинтилиана и др. Ему удалось собрать очень ценную библиотеку античных рукописей.

Попытка Петрарки изучить греческий язык не увенчалась успехом. Получив из Константинополя в подарок рукопись Гомера на греческом языке, он писал: «Ваш Гомер нем для меня, вернее, я глух к нему. И все же я восхищаюсь одним его видом, и я часто сжимаю его в объятиях, вздыхая и восклицая: «О великий человек! Как был бы я рад послушать тебя!»{191} Боккаччо заказал специально для него у ученого Леонтия Пилата перевод «Илиады» и «Одиссеи». Вскоре после принятия этого дара Петрарка пишет Боккаччо: Гомер «наполнил меня и всех греков и латинян, бывающих в моей библиотеке, удовольствием и радостью»{192}. Что же касается римских классиков, то большинство их были хорошо известны Петрарке (совсем незнакомыми ему остались Тацит, Лукреций и Марциал).

Для Петрарки античные писатели и политические деятели, особенно Цицерон и Вергилий, — словно живые люди. Он пишет им письма, мысленно беседует с ними, изредка сердится на них, когда выясняет, что они не такие, какими ему хотелось бы их видеть. Узнав из обнаруженного им письма Цицерона к Аттику об активном участии Цицерона в политической борьбе (что резко меняло представление о знаменитом стоике), Петрарка пишет ему с возмущением: «О вечно беспокойный и боязливый или, говоря твоими собственными словами, вспыльчивый и несчастный старик, зачем пожелал ты участвовать в стольких распрях и бесполезных раздорах? Где ты оставил спокойствие, подобающее твоему возрасту, занятию, судьбе? Какой ложный блеск славы вовлек тебя, старика, в войны молодых и привел… к смерти, недостойной философа?»{193}

Однако Петрарка не был бы Петраркой, т. е. основоположником гуманизма, если бы ограничивался восхищеннием античной культурой и подражанием поэтам и историкам в своей жизни и творчестве. Он использовал идеи античных авторов, в значительной мере очистив от искажавший их средневековых интерпретаций, а главное — под новым углом зрения. Петрарка начинает уже осознавать необходимость критической работы над текстами. «Я считаю Аристотеля поистине великим и ученейшим мужем, но он был все же человеком и поэтому мог не знать кое-чего и даже весьма многого»{194},— заявляет он в трактате «Инвективы против некоего медика». Он перечисляет ряд предшественников Аристотеля, начиная от Гомера, Гесиода и Пифагора и кончая Платоном, философию которого он считает вершиной знания. Петрарка первым из гуманистов столь высоко оценил Платона (хотя знал его весьма неполно) и сделал это в противовес схоластизированному Аристотелю, в борьбе со сторонниками традиционной философии. Но он воспринял не платоновскую идею любви, движущей вселенной (это сделали гуманисты лишь столетие спустя): ему близка мысль Платона (а в еще большей степени — Цицерона) о значении философии для морального совершенствования человека.

От испорченной, неуклюжей средневековой латыни, которую он сравнивает со старым, искалеченным деревом, уже не дающим ни листвы, ни плодов, Петрарка обратился к классической латыни, открыв ее изящество, силу и гибкость; при этом латынь Петрарки, особенно в письмах, несет на себе отпечаток его личности.

Богатство культуры, воспринятой Петраркой, его собственные путешествия, размышления, ученые занятия, творчество — все это помогало ему идти к поставленной цели — познать самого себя.

В апреле 1336 г. Петрарка вместе с братом Герардо поднялся на Мон Ванту — сравнительно высокую альпийскую вершину вблизи Авиньона. Описание этого восхождения, посланное Петраркой своему другу, весьма знаменательно. Он пишет о трудном подъеме по каменистым кручам, о том, как ему приходилось бороться с собой, чтобы преодолевать усталость. Поднявшись на вершину, он «сначала стоял там почти в оцепенении, ошеломленный сильнейшим ветром, какого я никогда не испытывал ранее, и необычным, широко открывшимся видом. Я оглянулся вокруг: облака сгущались под моими ногами… Я посмотрел в сторону Италии, по которой душа моя так страстно томилась. Альпы были замерзшими и покрытыми снегом… Они казались совсем близкими, хотя были очень далеки»{195}. Петрарку обуревают противоречивые чувства, он размышляет о жизни, о любви, «которой следовало бы бежать, оплакивает свое несовершенство. Затем, раскрыв «Исповедь» Августина, он прочел: «И люди идут дивиться высоким горам, бурным морским волнам и широкому течению рек, огромному океану и вращению звезд, а самими собою пренебрегают». Но наряду с Августином и Евангелием он цитирует письмо Сенеки: «Ничто не заслуживает восхищения более, чем человеческая душа, по сравнению с ее величием ничто не является великим»{196}.

Современные исследователи склонны полагать, что, хотя само восхождение, и не было вымышленным, в его описании Петрарка подчас отклоняется от действительности, так как для него важен второй, аллегорический план{197}: трудности, которые ему пришлось преодолевать на пути к вершине, он сравнивает с трудностями, встречающимися на жизненном пути человека. Цитаты из Сенеки и Вергилия (писавшего о счастье преодолеть страх перед судьбой) обретают новое, гуманистическое звучание.

Петрарка был далек от той душевной гармонии, равновесия, свойственных, по мнению поэта и следующих поколений гуманистов, античной культуре. Его раздирали мучительные противоречия, которые он не мог преодолеть. На протяжении всей своей жизни он пытался примирить античность и христианство. «Чем могут вредить поискам истины Платон или Цицерон, если школа первого из них не осуждает истинную веру, но учит ей и предсказывает ее, а книги второго прямым путем ведут к ней?»{198} — спрашивает он. Глубокий внутренний разлад обусловил его постоянное беспокойство, внешне проявлявшееся в частой перемене мест. Этот разлад, самообвинения, вечные колебания между идеалом средневековой набожности и язычески радостным восприятием жизни отражены в его трактатах и письмах.

Наиболее яркое выражение колебания Петрарки нашли в трактате «Тайна», или «Моя тайна» (подзаголовок — «О тайной борьбе моих забот»). Произведение было написано в 1342–1343 гг., в период духовного кризиса (отчасти связанного с пострижением его любимого брата Герардо в монахи) и исправлено в 1353–1358 гг.

Это — неистовая и безжалостная к себе исповедь человека, мятущегося в поисках истины. Трактат написан в форме диалога между Августином{199}, олицетворяющим последовательно христианскую концепцию жизни, и Франциском, т. е. Франческо Петраркой (в присутствии Истины). Он представляет собой спор между двумя сторонами сознания Петрарки. Августин заявляет: «…для того чтобы презирать соблазны этой жизни и сохранять душу, спокойную среди стольких мирских бурь, нельзя найти средства более действительного, нежели сознание собственной ничтожности и постоянная мысль о смерти…». Тело человеческое и все, что считается приятным, — мерзость, надо презирать все желания, чтобы «взалкать высшего блаженства»{200}. Даже сама смерть — не конец страданий, а лишь переход к новым, в аду. Франциск старается защитить себя, говоря, что ни один человек не терзался мыслью о смерти чаще его. Однако Августин неумолим и упрекает его в недостатке воли, ибо лишь воля, разум могут обуздать желания, заботы, «чумную рать химер». Франциск признается, что действительно ему свойственны «тот внутренний раздор… и то беспокойство гневающейся на самое себя души, когда она с отвращением смотрит на свою грязь — и не смывает ее, видит свои кривые пути — и не покидает их, страшится грозящей опасности — и не ищет избегнуть ее»{201}. Еще выразительнее обрисовывает состояние души. Петрарки следующий диалог:

«Августин. Ты одержим какою-то убийственной душевной чумой, которую в новое время зовут acidia (тоска. — М. А.), а в древности называли aegritudo — смятенностью духа.

Франциск. Самое имя этой болезни повергает меня в трепет.

Августин. Без сомнения, потому, что она давно и тяжко терзает тебя.

Франциск. Каюсь, что так. К тому же почти во всем, что меня мучает, есть примесь какой-то сладости, хотя и обманчивой; но в этой скорби все так сурово, и горестно, и страшно, и путь к отчаянию открыт ежеминутно, и каждая мелочь толкает к гибели несчастную душу. Притом все прочие мои страсти оказываются хотя частыми, но краткими и скоропреходящими вспышками, эта же чума по временам схватывает меня так упорно, что без отдыха истязает меня целые дни и ночи; тогда для меня нет света, нет жизни: то время подобно кромешной ночи и жесточайшей смерти. И, что можно назвать верхом злополучия, я так упиваюсь своей душевной борьбою и мукою… что лишь неохотно отрываюсь от них»{202}.

И все же Франциск не во всем согласен с Августином. Одно из основных обвинений последнего гласит: «Ты доныне привязан справа и слева двумя адамантовыми цепями, которые не позволяют тебе думать ни о смерти, ни о жизни… не сбросив цепей, ты не можешь быть свободен». Эти цепи — любовь к Лауре и жажда славы. Именно любовь отделила его от творца. Франциск защищается. Любовь, говорит он, может быть и «худшей из душевных страстей», если это любовь к мерзкой и развратной женщине, и «благороднейшим деянием», если речь идет о редком образце добродетели. Именно таков объект его любви (т. е. Лаура). «Не нашелся еще ни один хулитель, даже из самых злобных, который собачьим зубом коснулся бы ее доброго имени…»{203}

Он любил не столько ее тело, сколько душу. Она заставила его предпринять бесчисленные труды; если он и достиг какой-либо известности или славы, то только благодаря ей, вдохновлявшей его «оцепенелый гений». В ответ на обвинение, что он «простер свои замыслы в далекое будущее и возжелал славы между потомками», Франциск твердо говорит: «Мне довольно земной славы, ее я жажду». Разумеется, и голос Августина, твердящего о скоротечности славы и необходимости предпочесть исканию славы добродетель, — голос, звучащий в душе Петрарки. Но слова Франциска в конце трактата: «Я хорошо знаю, что для меня было бы гораздо надежнее… оставив в стороне кривые пути, избрать прямой путь спасения, но не могу обуздать желания»{204}, — тоже точно передают состояние души Петрарки. Внутренний конфликт остался неразрешенным.

Стремление сохранить свое имя в веках — важный гуманистический мотив в произведениях и жизни Петрарки. Однако одним из истоков его желания увековечить свое имя в веках был, пожалуй, страх смерти. Размышления о смерти, которая положила бы конец его страданиям, вместо успокоения приносят ему, как он признается, «мучения и ужас». Он пытается обратиться мыслью к богу, но это не дает ему утешения, не примиряет с самим собой, потому что он перерос рамки чисто средневекового мировосприятия. Христианское сознание твердило ему, что грешно прельщаться земным — красотой, преклонением современников, надо сосредоточить свои помыслы на божественном. И все же Петрарка не может заставить себя отказаться от земных радостей; он считает, что стремление к счастью является человеческим инстинктом. «Никто не хочет и никогда не хотел быть несчастным, что было бы противно природе», — пишет он{205}.

Так мысли стоиков и христиан о тщете и бренности всего земного приводит Петрарку не к помыслам о загробном мире, а к жажде славы. Острое сознание недолговечности всего земного пронизывает многие его сонеты, особенно из цикла «На смерть мадонны Лауры».

Промчались дни мои, как бы оленей

Косящий бег. Срок счастья был короче,

Чем взмах ресницы. Из последней мочи

Я в горсть зажал лишь пепел наслаждений..»

(Сонет CCCXIX, пер. О. Мандельштама)

Необычайно сильно выражена горечь, вызванная невозможностью остановить неумолимый бег времени, в другом сонете:

Уходит жизнь — уж так заведено, —

Уходит с каждым днем неудержимо,

И прошлое ко мне непримиримо,

И то, что есть, и то, что суждено.


И позади, и впереди — одно,

И вспоминать, и ждать невыносимо,

И только страхом божьим объяснимо,

Что думы эти не пресек давно.


Все, в чем отраду сердце находило,

Сочту по пальцам. Плаванью конец:

Ладье не пересилить злого шквала.


Над бухтой буря. Порваны ветрила,

Сломалась мачта, изнурен гребец,

И путеводных звезд как не бывало.

(Сонет CCLXXII, пер. Е. Солоновича)

Душевное смятение Петрарки отчетливо чувствуется в его произведении «О средствах против счастливой и несчастной судьбы». За человека борются, пишет Петрарка, две силы — судьба (fortuna) и добродетель (virtus). Человеку свойственно стремление к счастью, но счастливая судьба, радости материального характера опасны для человеческого духа, так как богатство — источник зла, зависти, оно превращает людей в неразумных зверей.

Не менее гибельна для человека и несчастливая судьба, порождающая скорбь, страх, а следовательно, болезнь души. Но человек может одержать верх над судьбой с помощью добродетели и мудрости. Мудрым безразличны богатства, они будут пользоваться ими умеренно, ибо истинное благо заключено в человеческой душе. Самопознание (cognitio. sui) помогает человеку понять всю иллюзорность и земного счастья, и земных страданий, а познание природы (cognitio naturae) — осознать, что страдания вытекают из вечных законов природы. В конечном итоге удары судьбы даже благотворны: они дают человеку возможность испытать свои силы, проявить добродетель.

Эти мысли, несомненно, обнаруживают сильное влияние римских стоиков, на которых он в этом трактате (как и в «Моей тайне») неоднократно ссылается. Но далее Петрарка расходится с ними: не принимая полностью учения стоиков (как и христианских теологов) об абсолютной ничтожности всего земного, он говорит о благородстве, разуме и творческой силе человека. Во второй книге трактата, в диалоге между Скорбью и Разумом, последний заявляет: «Разве у вас (людей. — М. А.) мало оснований для радости?…ум, память, способность предвидения, красноречие; столь многие изобретения, столь многие искусства, одни — полезные душе, другие — телу… удовлетворение потребностей, к тому же все разнообразие вещей, которые удивительным и невыразимым образом служат не только вашим нуждам, но и услаждению: вся сила корней, соки трав, прелестная пестрота цветов, гармония, порожденная противоположностью множества запахов, цветов, вкусов, звуков, такое обилие живых существ в воздухе, на земле и в море… созданных только для того, чтобы служить людям». Холмы, освещенные солнцем долины, леса, моря, реки и цветущие берега, покрытые росой пещеры, золотистые нивы, виноградники, «изобилующие удобствами города, и деревенский досуг, и свободное одиночество»— все это сотворено для человека, который «занимает самое высокое положение среди всех созданий»{206}.

Слабый и беспомощный человек бесконечно превосходит зверей, ибо «мать-природа наделила другие живые существа, лишенные разума, крепкой шкурой, когтями и шерстью и лишь человеку дала разум, изобретающий все остальное»: нагой, он создает одежду, украшения, оружие; больной — лечебные средства. И наконец, «никто не может превзойти его достоинством, никто не является… равным ему»{207}. Поэтому он и укрощает животных, заставляет их служить себе. В одном из писем Петрарка заявляет: «Многое весьма удивительное создал господь… но самое удивительное из всего созданного им на земле — человек»{208}. Это высокое представление о человеке, о могуществе его разума легло в основу гуманизма.

Петрарка возвещает одну из кардинальных гуманистических идей — настоятельную необходимость познания человека. Путь познания мучителен. В 1362 г., когда Петрарке было 58 лет, он писал другу: «Истину трудно открыть; чувствуя нехватку сил для того, чтобы найти ее, я часто теряю веру в себя и, опасаясь попасть в тенета заблуждений, предпочитаю истине сомнения»{209}. Вместе с тем Петрарка неоднократно высказывает мысль, что углубление во внутренний мир тесно связано с красноречием, дающим возможность общаться с другими людьми, ибо, обретя себя, человек находит и свое место в обществе (правда, этика Петрарки еще не имела той практической направленности, которая была присуща последующим гуманистам, активно вторгавшимся в жизнь). «Путешествие к открытию собственной души, которое длилось у Петрарки всю жизнь, было в то же время обретением более прочной связи с другими людьми»{210}. И Петрарка, живет ли он в пустынном месте или в большом городе, делится мыслями и чувствами с друзьями как посредством бесед, так и путем переписки. Его многочисленные письма обращены не только к самим адресатам} но и ко всем образованным людям, в большей мере будущим, чем современным ему. Именно по этой причине он постоянно переделывал (как и другие сочинения) оставленные у себя копии и собрал основные письма в два сборника: «Книги о личных делах» (350 писем) и «Старческие [письма]» (125 писем){211}.

Последний сборник он предполагал закончить автобиографией — «Письмом к потомкам», начатой незадолго до смерти и оставшейся незавершенной. Он не сомневался, что не только история его жизни, но и его внешность, характер, склонности будут для них представлять интерес.

В произведениях Петрарки звучит и другой мотив, также характерный для последующего развития новой идеологии. Разумом и мудростью, по его убеждению, наделены немногие образованные люди, остальные же — «глупцы», «стада лишенных разума животных», лишь внешне сохранивших человеческий облик. Противопоставление узкого круга достойных уважения «народу» отнюдь не означало разделения общества по социальному критерию. Для Петрарки «народ», большинство тех, кто не заслуживает уважения, — люди неученые и корыстные, принадлежащие к самым различным социальным слоям. Он противопоставляет себя «толпе жаждущих низменных прибылей», свою ученость — невежеству многих. «Образованных всегда мало, а в наше время — чрезвычайно мало… похвала же черни — позор для образованных»{212}. К непросвещенным он причисляет и схоластов — «наглых невежд, с чьих уст не сходит Аристотель, который, полагаю, чувствует себя там хуже, чем в аду, и возненавидел свою правую руку, написавшую то, что, понятное немногим, постоянно твердит множество невежд»{213}.

Главным достоинством, благодаря которому человек возвышается над «толпой», Петрарка считает не знатное происхождение, а высокую образованность, занятия науками, поэзией (так как именно поэзия придает человеку его «человечность»), иными словами — сопричастность новой культуре. Пренебрежительное отношение к людям необразованным и людям, помышляющим о материальных благах, имело и другую сторону: оно было связано с гуманистическим представлением о том, что благородство человека основывается не на знатности, а на его собственных деяниях. «Если добродетель делает истинно благородным, — пишет Петрарка, — то я не понимаю, что мешает желающему стать благородным…» Более того: «Если ты выбираешь стезю добродетели…то тем славнее ты станешь, чем из большей безвестности поднимешься»{214}.

Петрарка по своей природе был ученым, а не политическим деятелем. И все же он остро ощущал гибельность для Италии постоянных междоусобных войн. Трагическая судьба страны побудила его написать знаменитую канцону «Италия моя». По-видимому, он создал ее в Парме в конце 1344 г. или в начале 1345 г., когда город был осажден войсками Мантуи и Милана.

Италия моя, твоих страданий

Слова не пресекут:

Отчаянье, увы, плохой целитель,

Но я надеюсь, не молчанья ждут

На Тибре, и в Тоскане,

И здесь, на По, где днесь моя обитель.

Обращаясь к мелким государям Италии, поэт обвиняет их в том, что они воюют между собой, с помощью приглашенных иноземных наемников грабят и разоряют страну:

Помилуйте, случайные владельцы

Измученных земель,

Что делают в краю волшебном своры

Вооруженных варваров? Ужель

Должны решать пришельцы

В кровопролитных битвах ваши споры?

…………………………………………

Кого благодарить, когда не вас,

За нынешние беды,

За то, что неуемной жаждой злата

Отечество разъято

И пришлый меч гуляет по стране?

(Канцона CXXVIII, пер. Е. Солоновича)

Канцона заканчивается горячим призывом к тем, «что о добре пекутся», защищать Италию от распрей: «Мира, мира, мира!»

В это время люди, посвятившие жизнь политической деятельности, были, как правило, патриотами своего города, который они и считали родиной. Отец Петрарки был изгнан из Флоренции, сам он юность провел в Провансе. В «Моей тайне» Августин называет отечеством Франциска Италию, советуя туда бежать от любви. Петрарка не питал особой привязанности к какому-либо определенному городу; отчасти и по этой причине он оказался в состоянии почувствовать необходимость объединения всей страны. К тому же понятие единой Италии он воспринял у античных писателей, оно было в известной степени абстрактным. Он не представлял себе ясно, какой должна стать форма правления объединенной страны и, тем более, каким путем можно создать единое государство.

В мае 1347 г. в Риме вспыхнуло восстание против боровшихся за власть в городе феодальных клик. Возглавил восстание Кола ди Риенцо, поставивший перед собой цель вернуть Риму былую славу. Была провозглашена Римская республика, Риенцо объявлен «трибуном свободы, мира и справедливости», а Рим — центром священной Римской республики и главой мира. Риенцо обратился к итальянским городам с призывом объединиться вокруг Рима.

Петрарка восторженно приветствовал первые успехи Риенцо. «Я не боюсь за Италию, — заявлял он, — пусть лучше боятся мятежники (т. е. знатные римские мятежные роды. — М. А.), ибо усилится власть трибуна, недавно возвращенная Городу, и Рим, наша глава, пребудет неприкосновенным»{215}. Письмо, направленное им несколько позднее Кола ди Риенцо и римлянам, гласит: «Ты, выдающийся муж, открыл себе путь к бессмертию. Если ты хочешь достичь цели, ты должен выстоять…». Риенцо, пишет он, предстоит преодолеть множество трудностей и, подобно Бруту, с обнаженным мечом сразиться с врагами. «Ромул окружил небольшой город непрочной стеной, ты — могучей стеной величайший город из всех, которые существуют и будут существовать. Брут отстаивал свободу, узурпированную одним тираном, ты — многими… Спаси, защитник римской свободы, римского мира, римского спокойствия! Тебе обязан настоящий век тем. что умрет свободным, будущее — тем, что свободным родится»{216}.

Петрарка вскоре разочаровался в Кола ди Риенцо, который проявил нерешительность и освободил враждебных ему знатных римлян{217}. И все же возможно, что Петрарка, покинув 20 ноября Вонлюз, намеревался отправиться в Рим и повернул в Парму лишь тогда, когда по дороге узнал, что восстание потерпело поражение и Риенцо бежал из Рима. Утратив надежду, возлагавшуюся на Кола ди Риенцо, Петрарка тем самым потерял и вспыхнувшую у него на короткое время B*py в возможность воссоздания в Италии республики. После этого он стал иногда отдавать предпочтение монархической форме правления в Италии. «Хоть мне и ведомо, насколько сильнее было Римское государство под властью многих, нежели одного, тем не менее я знаю, что многие великие люди полагали счастливейшим состоянием для государства иметь во главе одного справедливого государя… При нашем нынешнем положении дел, при столь непримиримом раздоре душ у нас не остается никакого сомнения, что монархия наилучшим образом пригодна для объединения и восстановления сил итальянцев, рассеянных неистовством длительных гражданских войн»{218}. Временами он, по-видимому, видел выход в создании универсальной империи, хотя эта идея и ранее была иллюзорной. В 1354 г. Петрарка приветствовал вступившего в Северную Италию императора Карла IV и имел дружественную беседу с ним в Мантуе, а два года спустя по поручению Галеаццо и Барнабо Висконти отправился в Прагу с просьбой, чтобы Карл помог установить «мир в Ломбардии», и месяц жил там, осыпаемый почестями. В 1368 г. он снова приветствовал в Удине явившегося в Италию Карла.

Наступление мира в Италии он связывал и с ожидаемым возвращением папы в Рим, настойчиво призывая в письмах Урбана V вернуться, дабы «королева городов» не оставалась вечно вдовой (первое письмо 1366 г.).

Его отношение к тому факту, что он часто пользовался покровительством тиранов, выражено в письме к Боккаччо, который высказывал опасение, что долгое пребывание в Павии, где нередко находился Галеаццо Висконти, ограничит свободу Петрарки. «Не бойся за меня, — писал ему Петрарка в 1367 г., — и будь уверен, что до сих пор, в то время как другим могло казаться, что я нахожусь под тягчайшим игом, я был самым свободным человеком на свете и… если можно предсказывать что-либо с уверенностью относительно будущего, останусь, таковым и впредь… Я имею в виду свободу духа и готов, если это окажется необходимым, подчиниться телесно и материально тем, кто сильнее нас… Если бы я не был в состоянии пользоваться полной свободой (духа. — М. А.), я бы либо умер, либо моя жизнь стала бы самой грустной и печальной»{219}. Разумеется, зависимость Петрарки от синьоров, во владениях которых он жил, получая материальную поддержку и иногда выполняя их поручения, в какой-то мере существовала, как бы он ни старался смягчить ее в своих письмах. Но главное содержание его жизни составляло творчество, а свобода творить у него оставалась — в этом Петрарка не погрешил против истины.

Петрарка ясно осознавал свою роль в истории культуры. Незадолго до смерти он говорил: «Я не отрицаю… что мои занятия, коими пренебрегали на протяжении многих веков, разбудили многие умы в Италии, а может быть, и далеко за ее пределами»{220}. Следующие поколения гуманистов видели в нем прежде всего новый настрой чувств, новое отношение к жизни и то, что, по признанию самого Петрарки, он занимался «не бесполезными и пустыми догадками о предметах, ложных по своей природе, а попранием самого себя»{221}. В письме по поводу смерти Петрарки Колюччо Салютати, противопоставляя философию Петрарки схоластике, выделяет то главное, что определило место, которое занял Петрарка в истории Возрождения: «Не говоря уже о свободных искусствах…он был величайшим в той философии, которая является даром божьим, путеводной нитью всех добродетелей и очищением от всех пороков… госпожой и учителем всех наук»{222}.

«Старым философским системам схоластики и их абстрактным логическим идеям он противопоставил новое эстетическое восприятие действительности и новый жизненный идеал, воплощенный в конкретно-чувственный образ «нового человека» — литератора-интеллигента и лирического поэта»{223}. В произведениях Петрарки содержались в неразвернутой форме все те идеи, которые следующие поколения развили и превратили в стройную систему,

Загрузка...