В каждой исторической поэтике, в каждой культуре формируются:

1) свои формы эстетического (и - нравственного) собирания жизни в одно мгновение;

2) свои формы "постановки" (здесь - образ театральной постановки...) этой жизни-судьбы как целого, мне пред-стоящего, вненаходимого, свои неповторимые "социумы культуры";

3) свои формы противоборства (и "дополнительности") в моей судьбе двух ее определений: с одной стороны, ее предрешенности ("сакральности"), с другой стороны, моей собственной ответственности за эту судьбу, актуальной возможности ее перерешить (из точки ее уже совершившегося окончания, замыкания). В этом третьем плане каждой культуре свойственны свои, уникальные формы такого предопределения и... перерешения судеб, свои формы перебарывания и преображения сил детерминации "извне" и "из-нутра" - в силы самодетерминации;

4) наконец, в каждой культуре есть свои формы эстетической "типологии" образов личности.

Немного - об этих четырех планах "исторической поэтики", в предложенном смысле слова:

Первый план исторической поэтики. - Формы сосредоточения жизни и личной ответственности (самодетерминации).

Для античности - это точки "акме", когда вся моя жизнь сосредоточивается в мгновение "средины бытия", - героического акта. В момент "акме" все мое прошлое и будущее - впрочем, не только мое, но - космическое - собирается в точку настоящего. Это - точки, в которых я оказываюсь ответственным за космический рок - в его бесконечно-давней завязке и в его - отодвинутой в далекое будущее - развязке, освобождении. Эти точки сопряжения рока и свободы поступка с наибольшей силой воплощены в моменты катарсиса, в предельном слиянии эстетической и нравственной составляющей...

Для средневековья - это уже не точки "средины жизни", - но - моменты исповеди, предсмертной (пусть мысленно, в момент настоящего, предвосхищаемой...) встречи времени и - вечности; это - мгновения абсолютной - в точке окончания смертной жизни - ответственности за все, вечностью обращенные на меня, последствия моего короткого земного бытия. Это странная симметрия (равновесие) моих сиюминутных поступков и - вечного возмездия.

Глубинное напряжение идеи "предестинации": безвыходное - и требующее выхода - взаимообоснование предустановленного возмездия и - свободной воли человека (парадокс перерешения вечности) - это не только утонченность официальной теологии, но - живой смысл душевной и духовной жизни средневекового индивида - в той мере, в какой он - индивид, а не безвольная "часть целого", в той мере, в какой эта индивидуальная жизнь напряжена идеей личности, неповторимой личности средневековья. Думаю, что этот живой, "экзистенциальный" (как сказали бы в XX веке) смысл трагедий предестинации наиболее остро выражен в "Исповеди" Августина. Думаю также, что трагедия эта пронизывает не только схоластические штудии, но характеризует жизнь и напряжения повседневного труда (причащение к всеобщему опыту - в точке личностной виртуозности и неповторимости) каждого средневекового мастера и подмастерья. Крестьянина и резчика по камню. Каменщика и златоткача. Характеризует те "точки", в которых индивид вынужден отделяться от гранитных платформ "коллективного бессознательного".

В Новое время "точка" ответственности за собственную судьбу растягивается в "дефис", "тире" - черту между датой рождения и датой смерти. Это гамлетовская ответственность - из жизни идущая - за свое рождение и за свою смерть. Это - втягивание, даже - втискивание всей предыдущей и последующей истории в краткое, завершенное бытие данной (отстраненной от меня) жизни, без каких-либо, повторяю, выделенных точек.

Не буду сейчас вести речь специально о XX веке - именно об этом я все время и говорю...

Второй план исторической поэтики. Формы отстранения ("постановки") моей жизни - для меня, передо мной - как единого целого, могущего быть перерешенным заново. Это - особые формы произведений, соучастие в которых актуализирует некий (античный; средневековый; нововременной...) "социум культуры". Здесь под "социумом культуры" я подразумеваю такую форму общения индивидов - изобретаемую эстетически, - в которой мое общение с другим, иным человеком осуществляется в горизонте общения личностей, то есть на во-ображаемой грани последних вопросов бытия. Это означает: осуществляется так, что общение с другими есть - в своем пределе - общение с самим собой, с моим alter ego ("Ты", насущное мне больше, чем я сам...), осуществляется как самодетерминация и возможность (свобода воли) перерешения всей моей судьбы, - в осознании ее всеобщей ответственности.

В античности (прежде всего - в Элладе) это - трагедия и схематизм катарсиса (Аристотель. Поэтика). Причем я имею в виду не только написанные и поставленные трагедии (здесь особенно характерен Софокл), но - трагедийное устроение самой жизни (и общения) античного индивида, поскольку это общение может - в своей цельности - предстать перед самим человеком. Хор. Корифей хора. Парод и стасимы. Эксод. Маски, воплощающие жесты и гримасы моментов "акме" (...гримасы эти надеты на лицо во все время действия). Перипетии. Катарсис. Все эти композиционные и фабульные подразделения трагедии (столь точно продуманные Аристотелем) - это не только форма неких классических произведений греческого духа, это форма индивидуальной жизни и общения человека античности, его жизни в "горизонте личности", в "социуме культуры". То есть жизни, "представленной", отстраненной от меня и остраненной для меня - как "произведение".

В средние века такая форма отстранения и остранения моей жизни - в момент встречи преходящего, земного времени и - вечности - это, скорее всего, все же не исповедь, не житие, но жизнь индивида "в-(о)круге-храма"141, собора. Архитектура, с включением движения к храму (здание, каменно возносящееся вверх, в единстве с естественностью природы), - движения и предстояния в храме, - участия в литургии, - движения из храма, в свой дом, в свой быт вот действительный аналог античной трагедии. Средневековая форма культурного социума. Звон колокола, и формой своей и звучанием дающего предощущение, предвозвестие форм храма; приближение к зданию с потаенными его (лишь изнутри открываемыми) красками, ритуалом, светом; слияние икон и фресок внутри храма с плотностью стен, буквально воплощающих, уплощающих вечность на границе с временем (граница эта переходима и - непереходима - в обе стороны...); обратная перспектива самой иконописи, позволяющая мне из вечности видеть этот мир; к небу возносящаяся архитектура (извне и изнутри) самого храмового здания (будь это православная церковь или католический собор)... Все это и многое другое и оказывалось формой "постановки" индивидуальной жизни в момент ее встречи с вечностью - опять-таки в горизонте личностной идеи средневековья. В этом "бытии-в-(о)круге-храма" существенно также, что это бытие обратимое: движение к вечности, к страшному суду всегда обращается в земное бытие, в себя, в индивидуальный, незавершенный быт и работу; действо и действие обращаемы друг в друга.

Свободным перемещающимся средоточием всего этого сложного - мастером воссозданного - вечного "предстояния" оказывается именно индивид: в его сознании проецируется и фокусируется вечность, он есть ее носитель (создатель?); он может (и должен) в своем земном бытии изменять и перерешать свою - вечную судьбу.

В своем временном, страдающем, земном, смертном бытии индивид - всегда! живет (общается, обращается...) на границе вечности и времени, живет "в горизонте" средневековой личности - "в-(о)круге-храма". Смертная, страдающая и возносящаяся ипостась Христа необходима в самом бытии Бога.

В Новое время - это форма романа, романное отстранение от моей, как бы уже завершенной (вненаходимой) биографии - отстранение, могущее быть осуществленным в каждый (вне привилегированных точек или ритуалов) момент жизни. Опять-таки я рассматриваю сейчас роман не только и не столько как форму профессионального писательства, но как форму реального (пусть в жизни отдельного индивида осуществляемую лишь потенциально) отстранения моей завершенной жизни от моего непосредственно продолжаемого бытия. Как особую, нововременную форму социума культуры. Особенно внимателен анализ романной формы такого, новоевропейского, отстранения в работах М.М.Бахтина.

Еще раз подчеркну. Все эти исторические определенные формы "постановки" собственной жизни, формы ее эстетического (в той или другой поэтике трагедии, храма, романа...) отстранения и остранения как целостного и завершенного, для меня значимого, феномена - эти формы находят, конечно в гениальных произведениях культуры (трагедии Софокла; Кельнский собор; "Дон-Кихот" Сервантеса), свое уникальное эстетическое воплощение; но - и реальное общение и сознание людей той или другой культуры строится по такой форме отстранения, в потенциальном схематизме такого "типа произведений". Жизнь античного человека строится (в "социуме культуры") и осознается "трагедийно". Жизнь человека эпохи средневековья строится (в "социуме культуры") и осознается в схематизме "приближения к собору, - пребывания в нем, - выхода за его округу (храм здесь присутствует как колокол...)". Жизнь человека Нового времени - романна, - по типу своего культуроформирующего сознания. По форме того социума культуры, в котором общается, мыслит и творит человек этой эпохи.

Вот почему, кстати, я предполагаю, что идея личности может и должна наиболее конгениально (и реально) воплощена - не только для исследователя, но и для человека той или другой эпохи - в отстраненных формах Исторической поэтики.

Но только следует понимать, что во всех предшествующих "формациях" такой "социум культуры" (трагедия; бытие "в-(о)круге-храма"; роман) носил как бы маргинальный характер; культурные "ядра" произведений были вставлены, вдвинуты в сильное магнитное поле социальных связей совместного труда, социально-экономических отношений, политических институтов, и эти мощные силовые линии ограничивали, искажали и смещали существенные черты слабого культурного сообщества. В XX веке стало иначе, формируется единый социум, в котором культура уже не маргинальна, но есть эпицентр всех остальных "магнитных полей" нашего бытия - и социальных, и производственных. Но сейчас об этом речи нет. Это я уже говорил в начале работы и еще скажу в ее Заключении. Сейчас - разговор идет о другом...

Третий план исторической поэтики. Преодоление (точнее - переосмысление) в идее личности особого типа сакральностей.

Для античности - это противоборство в трагедии: сакральности мифа и личной, акмейной ответственности трагедийного героя за свою судьбу, за всеобщий рок, космическую справедливость.

Для средневековья - это противоборство ("в-(о)круге-храма"...) между предестинацией, сакральностью моей "священной истории" и - жизненной, смертной ответственностью за свое - уже существующее - (и все же могущее быть перерешенным!) бесконечное будущее. Столкновение предрешенности страшного суда (его решений) и - свободной воли индивида, сопряжение страданий нашей индивидуальной жизни и Страстей Господних. В этом противостоянии смертная жизнь (индивидуальная жизнь) равновесна вечности и предопределяет ее.

Наконец, для Нового времени - это противоборство есть преодоление (романное, биографически замкнутое и законченное) некой странной светской "сакральности" - сакральности и неотвратимости "исторического прогресса" и (или) развития, в его необходимости и бесконечной разомкнутости.

В Новое время идея личности подвергается особенно мощному давлению. Индивид (причем в полном осознании своей уникальной индивидуальности, особенности, единственности и невоскрешаемости его смертной жизни...) вынужден вместе с тем осознавать себя бесконечно малой, исчезающе малозначащей точкой - на неотвратимой траектории исторического движения, в которой все "последствия" (ср. бессмысленное смертоубийство в последних сценах "Гамлета") оказываются итогом (равнодействующей) бесчисленных и абсолютно независимых от личной воли, - переплетений, составляющих, действий, судеб, социальных векторов.

Вообще, в свете борения регулятивной идеи личности (идеи самодетерминации моей судьбы) и светской "сакральности" Нового времени (XVII - XIX века) необходимо уточнить само понимание "сакральности" (вне-человеческой вечности), которое здесь введено.

В контексте наших размышлений "сакральность" - это те линии, сгибы, в которых "цивилизация" проникает в "культуру", приобретает квазикультурные формы, имитирует свою культурную значимость. Даже больше: имитирует свою определяющую (и уничтожающую всякую возможность самодетерминации...) значимость для - против! - смысла культуры. В формах (откровенной или светски преображенной) "сакральности" всемогущая "детерминация "извне" и "из-нутра" особенно опасна для культуры, оказывается троянским конем... Но именно поэтому как раз в формах преодоления и преобразования "сакральности" противоборство внешней (и "из-нутра" идущей) детерминации и - феномена самодетерминации приобретает собственно (действительно) культуроформирующий характер (трагедия; жизнь "в-(о)круге-храма"; роман...). В поэтике культуры понятие "сакральности" коренным образом трансформируется. Всеобщая ответственность индивида за исторические судьбы (ведь он - их средоточие и... автор) оказывается необходимым полюсом самой регулятивной идеи личности.

Четвертый план исторической поэтики. Это

Своего рода историческая "типология" образов (средоточий) личности, имманентных для каждой формы культуры, для каждой формы самодетерминации.

Это - Герой античности. Страстотерпец (и Мастер) средневековья. Это автор (в особом смысле слова, в смысле соотношения автора и "героя"...) Нового времени.

Не входя сейчас в детали такой типологии, подчеркну еще раз, совсем конспективно, один момент, необходимый все же для нашей основной темы.

Каждая предельная эстетическая форма "последних вопросов бытия", каждая перипетия, решающе существенная для идеи "личности-героя" или "личности-автора" и т.д., оказывается одновременно перипетией предельной нравственной ответственности (перипетии личной ответственности Эдипа-царя за космический рок, космическую справедливость; Гамлетова перипетия ответственности за неотвратимые последствия собственных действий, ответственность за свое рождение и смерть, с какой бы биологической и социальной неизбежностью они ни наступали, и т.д. и т.п.).

Соединение в регулятивной идее личности эстетического и нравственного начала (а такое соединение есть некий "experimentum crucis" самой этой идеи) раскрывает абсолютную несовместимость безвыходных нравственных определений личности, перипетий, воображаемых лишь эстетически, "на линии горизонта" (трагедия, храм, роман...), и - характеристик моральных, однозначных норм, предписывающих индивиду, как ему жить, как поступать.

На пределе регулятивной идеи личности сами понятия "идеи" и "личности" не могут быть отщеплены друг от друга. Здесь речь идет о личности-идее, о том, что только в личности идея (как ее можно понимать в контексте культуры...) находит свое адекватное, полное и трагическое, персонализированное воплощение. Нельзя сказать: "Личность обладает идеей". Это - бессмыслица. Можно лишь сказать: личность-идея. Прометей. Эдип. Христос. Гамлет. Дон-Кихот. Иван Карамазов... Этот момент глубоко раскрыт в книгах М.Бахтина, но поскольку здесь концепция Бахтина дана в несколько ином повороте (выявлена идея самодетерминации как особое, несводимое измерение культуры), я все же специально останавливаю "личность-идею" в поле нашего внимания.

И тогда - еще один поворот, в котором придется варьировать, переплетать, развивать, - но и повторять некоторые мотивы предыдущих разделов.

Личность-идея есть бытие индивида уже не "в горизонте личности", но прямо на (как известно, недостижимом) горизонте... Но это означает, что индивид в своих произведениях - вобрал, втянул в себя всю культуру эпохи, превратил ее из анонимной в авторскую, дал ей имя, Образ; по-новому сфокусировал и переопределил ее и... тем самым оказался на грани культуры, в ее диалогическом сопряжении с иной культурой, в своем невозможном сопряжении с иной личностью, с иной возможностью абсолютно-личностного бытия.

Сосредоточивая - в точках "акме", или "предсмертной исповеди", или в романном "дефисе" между рождением и смертью - всю свою смертную жизнь и всю историю человеческого духа (в его античном, средневековом, нововременном... всеобщем смысле), индивид оказывается полностью, всем своим бытием обращен (SOS!), устремлен к иной культуре, к иной, столь же онтологически завершенной и онтологически нерешенной жизни другого человека - к его жизни "на горизонте" иной личности. Причем в таких "точках" жизнь каждого другого индивида - даже индивида моей собственной культуры, к которому я обращен своим произведением, своей нравственной перипетией, - отдалена, отстранена от моей жизни на бесконечное пространство и время (мандельштамовский читатель, вылавливающий - в океане времен - мое письмо в бутылке...). Эта другая жизнь - читателя, слушателя, зрителя, соавтора - есть потенциально, по замыслу (удающемуся только изредка...), иная культура, иная - возможность бытия "на горизонте...". И вместе с тем эта другая личность, другая идея личности, теперь - в произведениях - абсолютно неотделима от моего "Я"; пограничный диалог с ней есть в то же время решающий внутренний диалог с моим "другим Я" (опять же в смысле: с иной, во мне потенциально заключенной культурой).

"Последние вопросы бытия" - вопросы, определяющие сам смысл бытия Эдипа или Прометея, Гамлета или Фауста, Дон-Кихота или - Ивана Карамазова, - есть всегда - в разных предельных формах и смыслах - вопросы, перипетии личной ответственности за судьбу (вечность) этой - моей! - поставленной на кон культуры как единого целого, - в странном тождестве предельной ответственности и - свободы. И от ответственности этой никуда не уйдешь; "omnia mea mecum porto"; в точках "акме", или "предсмертной исповеди", или "романного отстранения" от моей, сжимающейся в "дефис", жизни, или - рискну предположить - насущного для культуры XX века сосредоточения жизни (моей и мира...) в точке абсолютного начала, - во всех этих формах "другие люди", история духа сосредоточивается во мне, есть мое иное "Я", есть невозможное определение моего собственного, противопоставленного мне бытия.

Решая последние вопросы бытия, я - своим бытием, как связист - своим телом, - соединяю разные культуры и именно этим даю этим культурам ток жизни, изобретаю их смысл, отталкиваю один смысл от другого в насущности (SOS!) их бытия на грани.

Здесь, на этих страницах, хотим мы или не хотим, определение культуры как феномена самодетерминации (основное содержание этого раздела) снова оборачивается определением культуры как диалога культур, как феномена общения индивидов "в горизонте" общения личностей.

Это и понятно. Два эти смысла культуры необходимо переходят друг в друга, необходимо друг друга взаимообосновывают.

Чуть конкретизируем этот переход.

В Эдипе или Прометее, в Гамлете или в Дон-Кихоте осуществляется, и переживается, и разрешается, и вновь воспроизводится невозможное сопряжение (культурно) различных форм сознания, различных смысловых спектров, разрешаемых только в личностном поступке, - в неделимом акте трансформации культур, их взаимопорождении и взаимоотталкивании, их становлении как онтологически различных миров.

Так, Прометей, или Эдип, или Антигона культурозначимы, как лично воплощенная трагедия перехода (взаимоперехода) от мифа к Логосу, трагедия их взаимоперехода (в обе стороны), трагедия невозможности этого перехода. Это трагедия со-бытия Зевса (или - космического рока) и - жизни индивида, полностью ответственного за свою судьбу, за судьбу космоса, за преодоление хаоса. Только на перекрестке культуры мифа и культуры логоса, культуры титанов и культуры Зевса, культуры божественного предопределения и культуры человеческой справедливости существует (осознается на горизонте...) личность античности. Герой античного эпоса и античной трагедии - это и есть воплощенное в индивидуальной судьбе - сопряжение смыслов сакрального и человеческого, во всей дальнейшей неоднозначности каждого из этих смыслов (когда каждое из значений, скажем хаотическое и космическое значение рока, готово отпочковаться и развиться - вновь - в особую культуру). Вообще, культуры - в этом смысле - возникают не исторически, они есть порождение и отстранение особых, онтологически и эстетически значимых, полюсов: для античности - полюсов трагедии в ее внутреннем диалоге. Миф как культура и логос как культура (как полюсы культуры) не предшествуют и не следуют друг другу, они порождены, разъединены, сопряжены в напряжениях трагедийной перипетии. В плане цивилизации здесь, конечно, возможно и необходимо говорить о последовательности; в плане определений культуры здесь - всегда отношения взаимопорождения (даже - не двух, а многих и многих) культур.

Замечу в скобках, что, на мой взгляд, именно древнегреческая трагедия является таким порождающим "акме" античной культуры. В трагедии - в ее композиции, в ее хорах, перипетиях, амехании, катарсисе - из единого ядра порождаются и отталкиваются друг от друга миф - как культура; логос, эйдос как культура; сопряжение этих заново порожденных полюсов и дает смысл всей внутренней "амбивалентности" (скажем вслед за М.М.Бахтиным, но в несколько ином повороте) античной культуры. Хотя... в чисто историческом смысле - миф предшествовал мифологосу, мифологос - логосу, эпос - трагедии и т.д. и т.п.... Здесь остановимся.

Напряженный сгусток культурологических определений требует все же - хоть немного - фактуры текста и замедленного анализа, не вмещаемых в эти общие формы.

Я уже писал, что детальный анализ текстов (в данном случае "Поэтики" Аристотеля и трагедий Софокла и Эсхила) осуществлен в моей работе "Идея личности - идея исторической поэтики". В этом плане существенна также статья А.В.Ахутина "Открытие сознания". Сейчас, хотя бы "петитом", остановлюсь перед Софокловой "Антигоной".

На внешний (вне-аристотелевский) взгляд в образе Антигоны и в ее предельной перипетии нет той личной ответственности за судьбы рока, что есть в перипетиях Эдипа. Вся трагедия сводится якобы только к борению родовой правды-справедливости (Антигона) и справедливости полиса, государства (Креонт). Это - не так. Не говорю уже о том, что Креонт вовсе не носитель полисной истины, но ее нарушитель; его личный произвол подменяет Правду города142. Так что в этом плане вся трагическая симметрия нарушена. Истина Креонта слабовата перед истиной Антигоны, просто-напросто неправедна. Но дело даже не в этом. Главное в том, что родовая космическая справедливость Антигоны и - в апории - нависающее над ней родовое возмездие ("дом Лабдакидов...") сведены в фокус и проведены через абсолютный трагизм и безвыходность индивидуальной ситуации, преображены в абсолютном одиночестве, бытии наедине с собой (см. ту же статью Ярхо). В этом совершенном одиночестве, в котором и боги - не судьи ("Коль ошиблись боги, не меньше пусть они потерпят зла, чем я сейчас терплю от их неправды..."), испытывается только одно: сила личного сопротивления судьбе - в ее двойном смысле, - обнаруживается героическое (не божественное и не человеческое, но вырастающее из их противостояния) со-бытие с самим собой. Конечно, существенно, с какими именно надличностными идеями ты вошел в перипетию. Но катарсис зависит от того, в какой личной необоримости (характер) ты из этих амеханий вышел.

В этом личностном борении возникает и достигает предела собственно аристотелевская перипетия, может быть, в наиболее чистом виде. В сознании Антигоны безвыходно противоборствуют: сострадание к Полинику, преобразившее отвлеченную идею родовой справедливости - в глубоко личную, необоримую страсть, и - отчаянный страх - страх смерти, страх одиночества, страх перед богами, страх божественного - и самых близких людей - осуждения. Мы, включенные в хор, переживаем подлинно трагедийный катарсис - очищение страстей в горизонте (смерти и рождения) героической личности.

Основное противостояние трагедии: не Антигона - Креонт, но Антигона Исмена. Противостояние Антигоны с Исменой в ней самой. Так же, впрочем, как основное противостояние Креонта - противостояние - в собственном сознании сил всевластия и сил сострадания, любви, разумения.

Вот несколько - последовательно смонтированных - фрагментов трагедии:

1. ИСМЕНА.

О, дерзкая. Креонту вопреки?

АНТИГОНА.

Он у меня не волен взять мое...

2. АНТИГОНА.

Я пойду одна

Земли насыпать над любимым братом.

ИСМЕНА.

Как за тебя, несчастную, мне страшно!

АНТИГОНА.

Не бойся! За судьбу свою страшись.

3. ИСМЕНА.

За безнадежное не стоит браться.

АНТИГОНА.

Оставь меня одну с моим безумством

Снести тот ужас: все не так ужасно,

Как смертью недостойной умереть.

4. ХОР.

Безумных нет. Кому же смерть мила...

АНТИГОНА.

Но если сына матери моей

Оставила бы я непогребенным

То это было бы прискорбней смерти.

5. КРЕОНТ.

Но помни: слишком непреклонный нрав

Скорей всего сдается. Самый крепкий,

Каленный на огне булат скорее

Бывает переломлен иль разбит...

О себе

не должен много мнить живущий в рабстве...

6. АНТИГОНА.

Один закон Аида для обоих

(для Полиника и Этеокла. - В.Б.).

КРЕОНТ.

Честь разная для добрых и для злых.

АНТИГОНА.

Благочестиво ль это в царстве мертвых?

КРЕОНТ.

Не станет другом враг и после смерти.

(И - решающий - от человека - аргумент

АНТИГОНЫ):

Я рождена любить, не ненавидеть...

7. ИСМЕНА.

...Ты, сестра, страдаешь. Я готова

С тобой страданий море переплыть.

АНТИГОНА.

Всю правду знают боги в преисподней,

Но мне не мил, кто любит на словах...

Ты... предпочитаешь жизнь, я - смерть.

...Мы почитали разное разумным...

8. АНТИГОНА.

По какому закону

Не оплакана близкими,

Я к холму погребальному

К небывалой могиле иду?

Горе мне, увы, несчастной!

Ни с живыми, ни с умершими

Не делить мне ныне век!..

И вот меня схватили и ведут,

Безбрачную, без свадебных напевов,

Младенца не кормившую. Одна,

Несчастная, лишенная друзей,

Живая ухожу в обитель мертвых.

ХОР.

Не стихает жестокая буря в душе

Этой девы - бушуют порывы.

Вот отрывок, сочленяющий обе нити (индивидуальное - сакральное) трагедийного клубка:

9. ХОР.

Я вижу: на Лабдаков дом

Беда вослед беде

Издревле рушится. Живых

Страданья мертвых ждут.

Их вечно губит некий бог143,

Им избавленья нет.

Вот и ныне: лишь свет озарил

Юный отпрыск Эдипова дома,

Вновь его поспешает скосить

Серп богов беспощадный...

Губит его

И неистовой речи безумье

И заблудившийся дух144.

То, что осторожный хор называет безумием, то Гемон определяет иначе:

Бессмертные даруют людям разум,

А он на свете - высшее из благ...145

Или - если взять иной текст - двустишие Эпикарма:

Разум внемлет и зрит,

Все прочее слепо и глухо146.

Боги, роковая предопределенность карают смертью Антигону, Гемона, Эвридику; позором и отчаяньем - Креонта147. И их собственный неизменный нрав, характер, эйдос самой формы их бытия обрекает их скорее погибнуть, чем изменить самим себе, своему достоинству, - "он у меня не может взять мое..."148. Но только Антигона, в наибольшей осознанности (разум - в толковании Гемона; безумие - в оценке хора...), погружая в себя и преображая в себе исходную апорию космической справедливости, с наибольшей силой переживая столкновение ужаса и сострадания (двух собственно человеческих страстей), погибает, рождаясь богоравной (см. гимн человеку в тексте трагедии) героической личностью.

Продумаем это чуть внимательнее.

В "акме" трагедии заново возникают - и отталкиваются друг от друга - два самостоятельных круга античной культуры (две амбивалентно сопряженных культуры) античности. Один, внешний круг: обрамляющая действие (особенно резко в вводных и заключительных сентенциях хора...), неподвижная, но - в себе - напряженная и апорийная культура (теперь, из трагедии излучаясь, это именно культура) МИФА: рок и - космическая справедливость, хаос и - космос, карающие - в собственном противоборстве - человека извне. Но, чтобы совершить свой суд, этот внешний круг трагедийно сжимается и заново порождается в (точечном) внутреннем круге: неразрешимой амехании действия, фабулы, в апории логоса и - эйдоса; разума и - характера; наконец, совсем неделимо, - сострадания и - страха. Так возникает - и в сознании действующих лиц, и в сознании зрителей, слушателей - необоримая сила катарсиса, необоримая роком даже (и - только) в момент смерти. В сопряжении этих двух "кругов", двух - расходящихся из единого средоточия, сходящихся в это средоточие - культур, двух смертей (по воле рока, по воле разума) гибнет индивид и рождается - герой!

Я остановился несколько детальнее - но, впрочем, также очень сжато - на античной форме бытия индивида в "горизонте личности", чтобы наметить более определенно сам схематизм моего подхода.

В заключение - еще несколько исторически определенных образов самодетерминации, как они реализуются в регулятивной идее личности Нового времени.

...Дон-Кихот живет и умирает в неравновесном со-бытии, взаимопорождении (и отсюда - возможности перерешения...) средневековой (...рыцарской) и нововременной культур. Но - в событии, значимом не в интервале необратимого развития этих культур: из одного состояния - в другое, высшее (ср. Гегель), но в точке их непреходящего и лишь поступком разрешаемого и вновь возникающего сопряжения, взаимосомнительности, взаимоиронии. В образе Дон-Кихота, в идее личности, возникающей в горизонте индивидуальной жизни человека XVII века, очень значимо также и другое сопряжение: Дон-Кихота (безумие абсолютной справедливости) и Санчо Пансы, со-вечного Дон-Кихоту гениального читателя, протагониста, способного смеяться над Дон-Кихотом и следовать за ним, обращать его деяние в особенно безнадежное и безумное ("понимаю его безумие, прозреваю его безумие здравым смыслом Нового времени") и - преображать подвиг Дон-Кихота в ироничное, взвешенное - и столь же бессмысленное - собственное губернаторство. Санчо Панса на века - в своем диалоге с Дон-Кихотом - раскрывает смысл жизни благородного гидальго: быть безумно, безрассудно справедливым, - смеяться над собственным безумием, - рассудочно судить его и все-таки - вновь искать абсолют (абсолютное зло и абсолютное добро) в каждом тривиальном и бытовом мгновении. И только так - в смеховом отстранении и в безумном соучастии - сообщать истории и каждому ее моменту смысл и основательность. Вообще, в образе Санчо Пансы в образ Дон-Кихота навечно вмонтирован образ читателя книги "Дон-Кихот" (как хоры в античную трагедию, но в совсем иной функции) - читателя, с которым мы, реальные читатели, должны и не можем отождествиться, читателя, не позволяющего нам свести идею-личность Дон-Кихота к пошлостям "донкихотства". Такой, вмонтированный (в основной образ) и художественно преображенный, диалог - диалог Дон-Кихота и Санчо Пансы (но вовсе не бакалавра Карраско) и дает ту исходную форму романного отстранения от собственной жизни, взятой вне каких-либо привилегированных точек ("акме" или "исповеди"), что решающе характерно для схематизма самодетерминации индивидов Нового времени, живущих в горизонте личности.

...Гамлет, в страшном и странном своем дву-единстве с Призраками средневековой чести, рода, авторитета, возмездия - призраками, неотделимыми от собственного сознания датского принца. И - сразу же - два других сопряжения: с отстраненным (в едином сознании) свидетелем Горацио и - с испытующе холодным и страстно допытывающимся до абсолютной истины экспериментатором театральных Ловушек. Снова - все тот же исходный схематизм самодетерминации собственной судьбы и мышления Нового времени.

Не хотелось бы, но все же повторю: я вовсе не пытаюсь здесь решить тайну шекспировского Гамлета, я просто иллюстрирую логику понимания нововременной культуры.

В античности, в средние века, в Новое время - всегда (и каждый раз совсем по-иному) - мое собственное сознание и мою собственную судьбу возможно рационально, и свободно, и действительно (а не произвольно и иллюзорно) самоопределить только на грани (и во взаимопорождении) различных культур, различных форм самоотстранения - эпохального, культурологически значимого личности от самое себя.

Пока - о регулятивной идее "исторической поэтики", идее личности достаточно.

Теперь - два историко-логических примечания, необходимых, чтобы правильно - философски изначально - понять все, сказанное выше (и все, что будет еще сказано о "второй регулятивной идее").

Во-первых. Здесь вкратце осмыслены только три формы европейского "бытия индивида в горизонте личности" - в ориентации на четвертый, современный смысл такого бытия. Конечно, это только немногие образы. Но включать в свой анализ другие формы самодетерминации я просто не могу - мало их знаю, недостаточно способен провести через свое сознание и мышление. Но основное не в этом. Принципиально "регулятивная идея личности" в моем понимании подобна, скажем, субстанции в понимании Спинозы. Спиноза говорит о бесконечном множестве атрибутов его субстанции, называя и конкретизируя только два атрибута - протяженности и мышления. Такой подход не только исторически, но и логически очень точен. Новое время в своей коренной (познавательной) антиномии способно рефлективно актуализировать только два полюса бесконечно-возможного мира - бытие познающего "Я" и - предмета познания. Но при этом необходимо предположить (чтобы логически фиксировать бесконечно-возможность бытия...) наличие бесконечного числа атрибутов. Аналогично и с пониманием идей личности. Личность, по определению (см. выше - ее бытие на грани культур...), бесконечно-возможна, поэтому мои "немногие" образцы не только предполагают иные возможности, но и сами сформулированы не как наличные определения, каковыми они являются исторически, но именно как логические потенции (соответствует ли им реальное историческое бытие - это уже иной, хотя и очень существенный, вопрос).

Во-вторых. Продуманные здесь формы исторической поэтики (античность, средние века, Новое время) не должны и, мне кажется, не могут быть поняты как "разновидности" той формальной регулятивной идеи, что была сформулирована выше. Формулировка исходной идеи - не "обобщение"; различные формы бытия индивида в "горизонте личности" - не "разновидности"...

Здесь в основе совсем другая логическая идеализация - общение - как логическая форма бытия (и понимания) всеобщего. Идея личности вовсе не обобщает то "одинаковое", что присуще личностям античности, средневековья, Нового времени и т.д., но, отталкиваясь от чисто формального "наведения", дает всеобщность общения (диалога) различных форм бытия индивида в "горизонте личности", на грани культур. Пока мы определили идею личности в горизонте античной культуры, мы дали еще неразвитое, логически неполное, необходимое, но недостаточное определение самой этой идеи... Это же относится и к средневековой, и к нововременной поэтике... Дать определение личности в форме всеобщности означает сформулировать современный схематизм такого общения, взаимоперехода, со-бытия многих (в идее - бесконечно многих) актуализаций индивида в "горизонте личности".

На уровне XX века (ведь это определение для нас сейчас адекватно логической всеобщности) можно сказать так: идея личности - это идея общения (бытия) индивида (современного) в горизонте героя, в горизонте мастера и страстотерпца, в горизонте автора (романных отстранений). Вне какого-то из этих полюсов личности (и в ее особенном, и в ее всеобщем определении) еще нет.

Кстати, и определение регулятивной идеи личности, скажем ограниченное эпохой античности, также совсем не "обобщение", это снова - схематизм общения, со-бытия, взаимопорождения бесконечно многих форм бытия индивида (в "горизонте личности"), характерных для этой культуры. Немногие маски трагических актеров, героев трагедии - это лишь "бродила", дрожжи такого, личность-порождающего, общения.

Сказанное относится, конечно, и ко всем другим формам личностного горизонта.

Замечу еще, что бытие индивида XX века в "горизонте личности" предполагает, очевидно, два момента. С одной стороны, сознательное бытие "в промежутке" различных (см. выше) форм актуализации личности; даже так: это бытие в актуализации самой "возможности" (бесконечно-возможностности) личного горизонта.

С другой стороны, в актуальном определении (XX век, sui generis) это бытие индивида в горизонте постоянного отталкивания к абсолютному началу бытия - к культурному (в искусстве, философии, нравственности, теории...) переживанию, и пониманию, и изображению, и актуализации этого бытия накануне бытия... В данной статье я не думаю развертывать определения современного личностного горизонта, но даю лишь историко-логическое и культуро-логическое "наведение" на эти определения149.

Сказанное - с соответствующими переформулировками - относится и к регулятивной идее разума (см. ниже).

Перейду (очень вкратце) ко второму полюсу акта самодетерминации. Это:

Б. Идея философской логики (...моего всеобщего разума)

Смысл этой идеи - стремление индивида к парадоксальной всеобщности (вне личностности...) моего индивидуального разума (но это - невозможно!), моей логики (но это - противоречие в определении). Как возможно разумно (!) соединить мое и всеобщее? каким образом мой атрибут (мой разум) может обрести статут субъекта? Это - парадокс, как я его понимаю: всеобщая логическая форма, отличная от гегелевского "противоречия" (тождества противоположных атрибутов одного субъекта). Так вот, предполагаю, что в форме регулятивной (направляющей) идеи это стремление к всеобщности моего (особенного) разумения является основой - одной из двух основ - культуры как феномена (акта) самодетерминации.

Конечно, здесь не место входить в специальные тонкости этой основной идеи философской логики. Но, однако, кое-что сказать о двойном философско-логическом парадоксе (мой разум - разум всеобщий, и - только мой, отличный от разума других людей; мой разум - разум самого бытия, и - это разум, предполагающий немыслимость внеположного мне бытия) все же необходимо.

Так, спирально, мы снова возвращаемся к философской "грани" (теперь уже средоточию) культуры.

В этой связи - одно методологическое замечание. В своей работе я не раз повторяю некоторые основные культурологические мотивы. Особенно упорно: определения "исторической поэтики" и "философской логики". Но каждый раз - в ином повороте, в ином контексте. Впервые - в осмыслении культуры как диалога культур. Второй раз - определяя художественную и философскую грани культуры как особые формы самодетерминации, запечатленные в произведениях, отстраненных от человека и направленных на него. Сейчас, в третий раз, те же определения понимаются уже не как определения неких обособленных форм деятельности, но как определения основных идей, укорененных в сознании, лежащих в основе целостной культурно-формирующей деятельности индивида и вместе с тем - замыкающих точечный акт самодетерминации нашего сознания, мышления, поступка.

В этом последнем контексте философская логика и историческая поэтика личности представлены не "гранями", но единым (раздвоенным) средоточием нашего разумения, одновременными векторами - во-вне: в создании произведений культуры, и внутрь: в акте преобразования основ сознания, исходных целей деятельности.

Но, однако, уже в самом схематизме определения "философской логики" есть некоторое отличие от схематизма определений "поэтики личности". Когда речь идет о философии, то определение особенной грани нашей культуросозидающей деятельности и определение регулятивной идеи "моего - всеобщего - разума" почти заподлицо сливаются друг с другом. Назову три причины. Во-первых, произведения философской мысли не имеют (во всяком случае, внешне) столь резко выраженной технологии отстранения от нашего ума. Здесь нет специально осуществленной игры автора и читателя, нет явно выраженного феномена творческого развертывания пло(т)скостей полотна, или камня, или ритма, или слова - в духовное содержание. Здесь - оба полюса прямо и непосредственно духовны. Во-вторых, в формировании "регулятивной идеи" всеобщего разума "парная" философии грань разумения - "грань теоретического остранения" играет совсем иную роль, чем грань нравственности (в соотношении с поэтикой) в формировании регулятивных идей личности. Если в идее личности грань искусства и грань нравственности сопряжены - обе - в своей позитивной, содержательной силе, то в идеях философской логики "грань теории..." играет лишь роль блокировки воздействий извне, а по содержанию, по коренному своему смыслу, философская "грань" и философско-логическая идея тождественны, хотя и даны в различных поворотах.

В-третьих, если "всеобщность особенного" (идея поэтики личности...) достигается естественно и просто: бесконечным включением новых и новых индивидов и поколений в прочтение данного художественного образа, в воронку данной нравственной перипетии, то "особенность всеобщего" (основных философско-логических систем) раскрывается почти исключительно на предельных высотах духа, или (и) в ключевые, осевые моменты редких исторических замыканий разума на самого себя. В эти моменты (периоды) экстенсивно развернутая деятельность полностью реализует свою самоустремленность и происходит свободное переопределение всеобщих начал сознания, воли, "регулятивных идей личности"...

Не случайно, впрочем, движение на высотах индивидуального духа и исторический поворот сознания обычно совпадают. Философские гении - накануне цивилизационных трансформаций - "собираются" в одно время и место, вступают в реальный живой диалог. Вспомним сто лет одновременно живущих классиков эллинской философской мысли; неоплатонизм кануна средних веков; "республику ученых" XVII века (Декарт - Спиноза - Лейбниц - Паскаль...); реальное общение классиков немецкой философии. Сова Минервы вылетает не в сумерки, но - перед рассветом, хотя сумерки и рассвет часто совпадают. Можно даже сказать так: где нет исходной философской революции (нет новой идеи разума), там социальная революция оказывается зацикленной и бесплодной.

Постоянное сближение на опасно короткое расстояние и постоянное отталкивание "грани произведения" и - "регулятивной идеи" здесь - в философии - особенно насущны и особенно затруднены.

Замечу только, что в XX веке, когда культура сдвигается в эпицентр вседненного бытия и когда две основные регулятивные идеи все острее - и именно в своем сопряжении - тревожат наше сознание, в этих условиях особое значение приобретает поэтика философского произведения как единого целого, но не как компендиума различных идей и мыслей. В философию (и в ее понимание не-философом) все глубже проникает та игра читателя и автора, та сознательность развертывания и - снова - замыкании целостного космоса (композиции) философских трудов, что столь характерна для поэтики личности, для искусства, в частности. Или, скажу так: такая игра должна глубоко проникнуть в философию, если та хочет реально жить в ключе культуры XX века.

Но детально говорить об этом - в данном контексте - невозможно.

Сейчас я конкретизирую регулятивную идею философской логики только в одном плане: продумаю эту идею не отдельно (как идею поэтики), не обособленно (это завело бы нас в волосо-расщепляющие, но для строго философского разговора необходимые понятийные детали), а исключительно в ключе сопряжения двух регулятивных идей в духовной жизни индивида150. Духовная жизнь индивида и есть, собственно говоря, поле взаимонапряжения этих двух стремлений, интенций, двух форм несовпадения индивида с самим собой: индивид-личность; индивид, обладающий всеобщим разумом!

Характеризуя регулятивную идею личности, я подчеркивал, что эта идея включает - мысленно, предположительно, в форме сомнения - в земной срок данной человеческой судьбы все мое прошлое и все мое будущее (то есть прошлое и будущее человечества) - как определения настоящего, как возможность и насущность личной ответственности за... судьбу и историю человечества (Эдип, Гамлет...). И именно в этом плане происходит - в первой регулятивной идее - переработка, преображение сил внешней детерминации в феномены самодетерминации. Ответственность за мой поступок (...за всю мою жизнь, как одно деяние, осуществляемое из какой-то одной точки - "акме", или "момента исповеди", или...), такая ответственность совпадает (?) с ответственностью за судьбу человечества. Это - страшно сложный и трудный процесс. Каждый раз - уникальный. Но в моем сознании, в моей совести такое совпадение (осуществляемое в феноменах культуры...) неизбежно и необходимо. Насущно. Свободно. Об этом я только что детально писал.

Вторая регулятивная идея духовной жизни индивида - это, как мы только что кратко определили, идея философской логики, идея моего всеобщего разума...

В пафосе философской логики понять бытие (бытие мира и - мое собственное бытие, то самое - индивидуальное и уникальное) означает понять возможность (основание) бытия, то есть понять бытие там, где его нет, понять бытие как мысль. Но и обратно: понять мысль означает понять потенцию мысли, понять мысль там, где ее нет, понять не-мыслимое бытие. Речь, конечно, идет о том пределе мышления, когда мысль отвечает - логически - за самые начала (всеобщие, единственные) бытия и мысли, когда мысль выходит в те невозможные точки, где и мысль и бытие предполагаются несуществующими. В этих точках мой (?) разум впервые - во взаимообосновании - полагает эти начала. Начала бытия мира, начала моего собственного бытия и мышления. Здесь мое индивидуальное "Я" просто (еще или уже...) не существует. В этих точках индивид обнаруживает - в своем разумении - начало тех начал мысли, что полагают (скажем осторожнее - предполагают) его собственное бытие. Предикат и субъект странно меняются местами.

В таком (философско-логическом) пафосе индивид жертвует идею "быть личностью" идее всеобщего разума, идее, требующей понять нечто иное, чем "Я", понять себя как иное, не индивидное, но - всеобщее.

Но коренные регулятивные идеи (идея личности и идея всеобщего разума) все же не исключают, но дополняют, предполагают друг друга в сознании, и мышлении, и бытии индивида (в контексте культуры, в "горизонте личности").

Вот что я имею в виду:

Всеобщность моего мышления, необходимость его начал и выводов для меня самого, доведение моих суждений до всеобщего смысла и всеобщей, объектной, бытийной необходимости, основательности ("порядок идей таков, как порядок вещей" - это синоним любой логики, в каком бы смысле ни понимать "идеи", "вещи", "порядок"...) - все это, вместе взятое, есть единственное условие собирания в точку (в точку перерешения судьбы) всех отдельных перипетий моей жизни. Это - единственная возможность увидеть, услышать, осознать и в конечном счете - осмыслить всю мою жизнь со стороны, в изначалии, то есть понять себя в возможности быть, но, значит, в возможности быть иным, прожить свою жизнь иначе. Это значит, далее, понять меня там, где меня вообще не существует, где я небытиен, где мое бытие только мыслимо. И - там, где сама мысль только возможна, где ее еще (и - уже...) нет, где есть лишь не-мыслимое (и - внеличностное) бытие.

Возможность самому перерешить свою (уже завершенную) жизнь - судьбу коренится в возможности всерьез помыслить себя и мир еще (уже) не существующим. Помыслить себя - "бесконечно возможным", готовым к бытию и небытию. Но этот корень и есть идея философской логики.

Жертвуя идею "быть личностью" идее "всеобщего разума", я обретаю возможность изменить (переопределить) свою судьбу (прежде всего - в своих произведениях), я полностью обретаю исходную регулятивную идею личности. Такова хитрость разума культуры.

Обращу это утверждение. Только в горизонте личности, только в решении последних вопросов бытия, только в сосредоточении своего собственного (и соответственно космического, исторического, предвечного) бытия в точке "акме", или в точке "исповеди", или в "точке" (в "дефисе") романа возможно индивиду обладать всеобщим разумом. Всеобщим мышлением. Ведь всеобщий разум есть "атрибут", становящийся субъектом тогда, когда индивид живет в "горизонте личности".

Если соотнести развиваемый здесь подход с основными идеями гегелевской логики, можно сказать так: не всеобщий разум претворяет себя в индивидах, но именно индивид - в эстетическо-нравственном "горизонте личности" - способен мыслить всеобще и - мыслить всеобщее. В этом смысле (...в "горизонте личности") только индивид полагает (всеобщий) разум - разум, способный "со стороны..." понимать, и формировать, и приобретать мир индивида. Наверно, разум вообще можно определить как способность индивида (в "горизонте личности"...) мыслить (понимать) всеобщее. Это и понятно: лишь с "точки зрения" особенного и уникального возможно предположить небытие всеобщего, то есть возможность (начало) его бытия, что и означает - возможно помыслить (обосновать) всеобщее. Но это мое утверждение возможно и необходимо обратить.

Разум есть "способность" индивида мыслить и понимать всеобщность индивидуального, этого, уникального, единственного. Индивид всеобще мыслит об индивиде.

В этой связи одно логическое отступление.

Что означает и как возможно, и возможно ли понимать уникальное, то есть мыслить уникальное как всеобщее? Не будет ли это (по самому смыслу рационального понимания) сведением уникального к некоторому усредненному общему или к... иному предмету (не этому), более "понятному", "основательному", исходному и т.д.?

Прежде всего, что здесь подразумевается под идеей понимания (если развивать эту идею в ключе культурологическом).

1) Понимание есть рациональное (разумом осуществляемое) "постижение" (?) предмета в его вне-логическом бытии. 2) Это "постижение" есть формирование в уме, мысленно, - некоего понятия, мысленного предмета. Понятие может осуществляться, воспроизводя (в уме) предмет "о-пределивания" (античность), или предмет "причащения" (средние века), или - предмет познания (Новое время). Или - воспроизведя в понятии культурологическое сопряжение всех этих форм понимания (канун XXI века). В античности в понятии сосредоточивается СУЩЕСТЬ вещей, в средние века - их ПРИСУЩЕСТЬ (всеобщему субъекту), в Новое время - СУЩНОСТЬ вещей и явлений (то, что, подобно "силе", стоит за действием, за явлением). 3) Каждое такое понимание (формирование понятия) предполагает определенную логическую форму "возведения во всеобщность". Вот это-то возведение и кажется невозможным для понимания уникальности, единственности этого предмета, феномена. Но именно всеобщее (а не "общее") и есть выход из трудностей. Здесь - Родос, здесь надо "прыгать"!

Понять уникальное означает понять всеобщность этого уникального, единственного, одного предмета (предмета моего внимания), минуя процесс "общения".

Что это означает?

...Быть (навечно!) уникальным означает сохранять (все время восстанавливать) свою уникальность, самобытийность, себе-обязанность своим бытием, несводимость к причинным, целевым, сущностным и т.д. основаниям, условиям или - к генезису этого бытия. Сохранять и углублять эту самобытийность во всех бесконечно многообразных условиях, отклонениях, восприятиях. Но именно углублять, развивать эту неповторимость, оборачивая в свою неповторимую особенность (свое alter ego) все бесконечные влияния и мировые связи. Уже это означает необходимость понимания всеобщности этой уникальности, несмотря на все, в ответ на все. Уже здесь всеобщее втягивается и преобразуется в воронке этого уникального феномена, а само уникальное приобретает характер (форму) уникального произведения культуры. Но уникальность не только "отвечает" (сохраняя и развивая свою особенность) на вызовы иного, не этого... Уникальное еще и "вопрошает", и его уникальность есть форма уникального вопрошания и - на этой основе - творения своего всеобщего. Своего - в смысле - мне насущного, того иного, без и вне которого "Я" - не "Я"... Мир растения есть бесконечный мир этого растения; оставаясь в абстрактной природе своей тем же самым, он по смыслу своему, в острие своем - совершенно иной, чем мир камня или глины.

...Вообще-то чисто феноменологически ни один предмет, ни одно явление не уникальны. Они - именно явления (чего-то другого?). Или - феномены воздействия, или - феномены равнодействия многих переплетающихся сил. Но это что в лоб, что по лбу... Их действительная уникальность - это не наличность, не данность, но трудный акт формирования своего мира, формирования своего всеобщего. Но в этом акте особенность не исчезает, она доводится до истинной уникальности. Здесь важна своего рода "дополнительность". Ведь без иного, без отношения с ним, "Я" (каждый предмет, явление) не уникальны, не от-личны, но только всеобщи, но значит - диффузны, не-характерны. Не личностны. Предмет может быть уникальным, если он понят как "causa sui", если он себе обязан своим бытием, если он - в себе - всеобщ; но одновременно предмет уникален, только если он отделен, если он "наособицу", если он не всеобщ. Если ему насущно (вопрос - SOS!) всеобщее.

Так мы начинаем понимать уникальное, формировать его понятие.

...Итак, еще раз уточню. Понимать уникальное означает понимать уникальное как всеобщее и - одновременно в том же логическом акте - понимать всеобщее (мир, бытие) сосредоточенно - как уникальное это. Здесь двойная логическая (парадоксологическая) идеализация. Чтобы более артикулированно представить этот единый логический схематизм, изобразим его в тех реальных расчлененных, культурологических формах, в которых он осуществляется, так сказать, "профессионально".

Первая форма. Понимание особенного (уникального) как всеобщего достигается в чистой линии искусства, и прежде всего - в истории искусства как предмете исторической поэтики. Это - форма реального бытия искусства в процессе общения автора и читателя на основе текста художественного произведения (см. выше). В бесчисленных прочтениях и поворотах данного произведения, данного вопроса, обращенного в вечность, формируется всеобщий смысл особенного, неповторимого, эстетически значимого текста. Так осуществляется реальное самоопределение уникального в его всеобщности (в отличие от причинной процедуры детерминации извне). В этом процессе всеобщее реализуется в общении - в веках - многих и многих особенных, отдельных, уникальных субъектов - автора - читателей, зрителей, слушателей... Произведение искусства (и любой предмет, воспринимаемый в схематизме "восприятия искусства") тем более уникально, то есть тем более смогло определить и о-пределить себя как уникальное, и тем более всеобщее, то есть тем более смогло определить и о-пределить себя как всеобщее, чем дольше и многосмысленней его жизнь в веках, в бесконечности пониманий и осмыслений, в актуализации его возможных смыслов.

В схематизме исторической поэтики (см. выше) любой предмет природы и общества может и должен быть понят как "квазихудожественный" предмет, как феномен искусства ("как если бы..."), или - глубже - как феномен культуры в ее эстетическом средоточии.

Вторая форма. Это - понимание всеобщего как уникального, особенного. В чистой, отщепленной линии такое понимание достигается в философии, и прежде всего - в истории философии (понимаемой как целостная философия). Причем здесь и философия, и история философии понимаются как определения философской логики. Когда одно всеобщее - одно понимание мира в его онтологике (в логике актуализации бесконечно-возможного бытия) - вступает реально, в истории философии, в напряженный диалог, в общение с иными всеобщими (диалог Платона и Аристотеля, или Декарта, Спинозы и Лейбница, или Канта и Гегеля, или Киркегора и Гегеля, или...), тогда реализуется бытие всеобщего, этой актуализации в бесконечность - бесконечно-возможного мира, как уникального, особенного. И вместе с тем только в таком общении раскрываются бесконечные возможности все новых и новых ответов этой онто-логики на все новые и новые философские вопросы, раскрываются неисчерпаемые резервы данного всеобщего, в его действительной, а не только прокламируемой автором единственной всеобщности. Так, логика ("Наука логики") Гегеля может и должна быть понята как логика (в своей действительной всеобщности) только на грани с логикой ("трансцендентальной логикой") Канта, только как систематический ответ на его, кантовские вопросы. Все понятия (соответственно - определения, категории) гегелевской логики - это "полупонятия", имеющие смысл только на грани, собственной территории не имеющие. Эти понятия полны, завершены, замкнуты только в системе: вопрос (Гегеля) - ответ (Канта), вопрос (Гегеля)... - вопрос (Канта) - ответ (Гегеля)... Безусловно, столь же неполны и еще не философичны понятия и определения Канта вне ответов и вопросов Гегеля. Обе эти системы действительно всеобщи лишь в бесконечных вопрошаниях, ответах, новых актуализациях - в общении со своими alter ego - системами. Но мы взяли сейчас лишь небольшой фрагмент такого взаимообщения и взаимообоснования уникально-всеобщих философских систем.

В эту воронку втянуты и онто-логики Декарта, Спинозы, Лейбница, и идейные средоточия Платона и Аристотеля, и вся реальная история философии. Однако до сих пор логику Гегеля берут самозамкнуто, но не как вопрос, имеющий смысл только в ответе Канта, не как ответ, имеющий смысл только по отношению к вопросу, заданному или могущему быть заданным со стороны Канта. Но это означает брать пол- или четверть понятия, понимать философию вне ее действительной уникальной всеобщности.

Но то, о чем я сейчас говорил, - это не только форма нашего понимания философски всеобщего. Это - реальное формирование, реальное определение (самоопределение) всеобщего - в форме, в средоточии уникального. Само реальное движение философской мысли к началу, действительное отсекание определений предмета от всех форм детерминации извне, от всех уклончивых способов быть не самобытийным, начинаться "от другого", - само это отсекание "дурной бесконечности" и есть действительная форма обнаружения бытия уникального, неповторимого, феномена - в качестве ноумена, "causa sui" всеобщего.

В первой и второй формах нами были изображены чистые формы понимания уникального как всеобщего (историческая поэтика) и понимания всеобщего как уникального (философская логика). В реальном, в интуитивном, в недостаточно прорефлектированном, понимании каждого предмета (в его уникальности = в его неповторимой всеобщности) эти чистые линии сближаются, сопрягаются воедино: чтобы понять уникальное, необходимо понять его как всеобщее, одновременно понимая всеобщее как уникальное - это. Чистые линии в феноменологии понимания есть лишь необходимые интенции, не доводимые до завершения, до расчленяющей чистоты.

...Однако бытие уникального предмета и соответственно его понимание есть не только форма "causa sui". Уникальное может быть единственным, неповторимым только для другого, для меня. "В себе" быть уникальным невозможно, недостаточно, хотя и необходимо. Быть уникальным означает иметь уникальный смысл, то есть давать ответ (своим бытием давать ответ) на вопрос "иного" средоточия, по-иному всеобщего бытия. Здесь основы диалогизма проникают в самую суть понимания уникальности. Можно сказать так:

Если сущесть (первосущность) - основа понимания предмета в античности; присущесть - основа понимания в средние века; если сущность - основа понимания в Новое время, то в развиваемых сейчас, в культуре XX века, формах понимания основой понятия предмета является... его насущность. Но это означает, что в логике культуры неповторимо всеобщим может быть (может быть понят...) только бесконечно-возможный смысл бытия.

Продумаем этот момент немного детальнее.

Речь идет о понимании актуально уникального (единичного) феномена как потенциально (насущно! ) всеобщего. И - понимание актуально всеобщего как потенциально (насущно! ) особенного, неповторимого. Это существенно, потому что в логике культуры сама всеобщность и уникальность осуществляются в общении, всегда поставлены "на кон...", наличны только в ответ на вопрошание иного и как вопрошание к иному. Становясь всеобщим (!), индивид остается единичным и имеет свое всеобщее вне себя, как предел своего общения. Поэтому термин М.И.Бахтина "единственность" (см. Философия поступка) здесь не идет и был мной упомянут напрасно. Если не учесть логический смысл общения, то тогда действительно остается лишь одно-единственное, раздувшееся всеобщее, и тогда происходит вытеснение "других всеобщих", и никакого общения, никакого соотнесения между уникальным и всеобщим быть не может. Поэтому еще и еще раз: уникальность, личностность и соответственно всеобщность, это именно насущность другого уникального (и - всеобщего) в бытии единичного предмета, понятого как (если бы он был...) феномен культуры. Эта логика противостоит не только логике сущности, но и логике "сущести" (античность). Сама всеобщность моего уникального общения, сама уникальность - это моя насущность, "меня-насущность" для иных, столь же уникальных индивидов, для идущих мне навстречу (вопрос - ответ) средоточий бытия. Действительно самобытийный индивид потенциально всеобщ в выявлении всеобщих, бесконечных ресурсов своей уникальности, своей смысловой ответности. И выход к всеобщему достигается в логике общения, но не обобщения. Такой подход насущен только в логике культуры, в контексте всеобщности гуманитарного мышления, когда каждый предмет понимается, как если бы... он был индивидом, als ob он был произведением (и субъектом произведений) культуры.

Логически (и бытийно) самое основное в этих размышлениях: обращение и сопряжение двух идей. Во-первых, самодетерминация ("causa sui") каждого предмета, его несовпадение с самим собой, так сказать, эгоцентристская закраина самобытийного бытия. Во-вторых, идея общения, диалогизм, насущность бытия индивида в общении с иными всеобщими (уникальными) индивидами. Это обращение - основной конструктивный парадокс в понимании уникального феномена и в его бытии (самоопределении). Смысл такого обращения превращение иного, "вненаходимого" "Я" в мое alter ego, - с сохранением его вненаходимости.

Начало моего - всеобщего - бытия - это начало бытия мне насущного, то есть не моего, коренным образом не моего бытия, - но без него я, или, скажу охлажденнее, - этот предмет - не может быть. Его - нет. Всеобщее и уникальное бытие индивида (предмета) - это не то, что у предмета есть, чем он владеет, но то, что насущно предмету. Здесь также существенно обращение самого понятия "реальное определение". Понять уникальное означает актуализировать его - к нему обращенную - потенциальную всеобщность. Но такая актуализация есть реальная актуализация уникального, индивидуального, - как всеобщего. Быть всеобщим означает - для единичного - свершить себя, актуализировать себя (культура) как всеобщее. Как насущное - миру, бытию, иным личностям.

Закончу это отступление весьма вольной философской гипотезой, может быть, даже своего рода философской фантастикой.

Если растение имеет вне себя бесконечный мир растительной жизни (весь бесконечный космос для растения - это его alter ego), если для камня весь мир - механически-каменный, атомарно-физический мир твердого тела... то возможно предположить, что формирование человека есть формирование его мира, его форм сосредоточения, актуализации бесконечно-возможного бытия. Биологически ("два полушария"), далее, в обращенной на самое себя предметной деятельности... мир, окружающий человека, сосредоточивается, трансформируется - в момент рождения человека, в процессе созревания его расщепленного (на полушария) мозга, - в некий вечный, бессмертный, бесконечный, на человека обращенный, к нему обращенный "субъект", индивид, личность... Бытие и сознание человека - это со-бытие и со-знание двух бытий, двух сознаний индивидуально-человеческого и индивидуально-вечного, бесконечного, но в моем мозгу, в моем бытии завязанного, коренящегося. Эта мировая индивидуальность бесконечна, вечна, личностна... до тех пор, пока живет и мыслит этот малый, слабый, смертный человеческий иидивид. Смерть человека - смерть бессмертного Всеобщего Индивида. В этот момент в аморфное бесконечно-возможное бытие возвращается, расплывается и моя Вселенная. На бессмертный, вечный индивид - alter ego каждого человека; он и бессмертен, и вечен, и бесконечен каждый раз по-своему, в средоточии моего, индивидуального, особенного, этого бытия. Поэтому и общение индивидов есть одновременно общение "своих" вечностей, от-личних индивидуальных Вселенных. Каждый человек порождает, несет в себе своего собственного Судью и Свидетеля. И - гибелью своей - уничтожает Его. Наше бытие всегда двуобращенно: от меня - и мир; из мира (Всеобщего Индивида) - в меня, в мое малое бытие.

Думаю, очерченное мной со-бытие есть фантастическое, образное описание феномена культуры, в его всеобщем онто-логическом смысле. Сейчас несущественно, каков "механизм", или какова "органика", или в чем заключен "социально-логический" смысл этого феномена. Мне просто хотелось воочию ощутить исходный образ того, что означает "понимать уникальное как всеобщее"...

Теперь вернусь к основной теме.

Решающая - для феномена самодетерминации - встреча ("вольтова дуга") двух регулятивных идей - регулятивной идеи личности и регулятивной идеи моего-всеобщего разума - всегда происходит в - исходной для данной культуры - форме разумения, реализуясь в произведениях, конгениальных смыслу и замыслу этой культуры.

Так, "эйдетически" устремленный разум античного индивида, сказывающийся во всех сферах его деятельности, направлен на актуализацию бесконечно-возможного бытия - в его образе, - эйдосе, - внутренней форме и одновременно и в том же отношении он направлен на актуализацию - в момент "акме", в перипетиях трагедии - героической личности, способной осуществить такую актуализацию мира.

Так, "причащающий разум" индивида средних веков направлен на актуализацию бесконечно-возможного бытия как "всеобщего субъекта", в антитетическом тождестве "ничто" и "все"... и одновременно и в том же отношении этот разум направлен, ориентирован на формирование - в момент исповеди, в напряжениях "в-(о)-круге-храма-бытия" - средневековой личности - страстотерпца и мастера, способного в действиях, орудиях, целях своих актуализировать именно такую возможность бесконечно-возможного мира.

Так, разум индивида Нового времени направлен на актуализацию мира как предмета познания и - одновременно и в том же отношении - на актуализацию, в романном остранении, - личности автора, способного и мучительно жаждущего познавать мир и самого себя, то есть понимать вещи в их одиноком "само-по-себе-значимом" бытии. Способного - в действиях и в мысли своей актуализировать ситуацию паскалевского "мыслящего тростника".

В этом единстве (и противоборстве) двух определений (идей) самодетерминации нет ничего мистического. Каждый раз, в каждой культуре, такое единство исходно формируется в определенном (закрепленном в орудиях, в связях "всеобщего труда" и т.д.) замысле самоустремления всей нашей деятельности. Как формируется и как действует этот замысел, я сейчас не рассматриваю. Во всяком случае, мое описание "вершины" культурной линзы имеет рациональный смысл только в единстве с характеристикой ее "основания" и ее сходящихся "граней" (произведений философии, искусства и т.д.), переворачивающих собственное основание "корнями вверх".

Очень кратко я коснулся этого "переворачивания корней" и роста нашего сознания "корнями вверх", когда говорил о тех исторических периодах, в которые экстенсивная деятельность, направленная "от человека - на внешние предметы", замыкается "на себя" и разум оказывается способен, даже "вынужден" стать свободным, коренным образом перестраивая свои собственные основания, цели и установки. Думаю даже, что те итоги подобных коренных трансформаций разумения, которые мы наблюдаем исторически, совсем не были предопределены. Эти итоги мы видим уже вошедшими в исторический оборот: от мифа - к логосу; от античности - к средневековому разуму и т.д. Но могло быть (разум в такие исторические минуты действительно свободен!) и другое переосмысление начал мышления; у истории всегда есть неиспользованные (вообще иные, чем состоялись) пути развития. Причем осмысление такого спектра (как реализованных, так и нереализованных - не вошедших в мысль возможностей разумения и сознания) - одна из основных задач историка культуры и философа культуры. Но будем пока говорить о совершившихся поворотах. Это - периоды, когда - если говорить вместе с Марксом осуществляется "единство изменения обстоятельств и изменения самой деятельности, то есть самоизменения" (это - периоды, скажу я, уже в отличие от Маркса, не столько социально вынужденных, сколько духовно свободных selbstschtatigkeit - революций). Понимаю, однако, что, поскольку я сейчас не развиваю этот тезис более детально, мое изложение, особенно в этом его, собственно философском, повороте, может выглядеть особенно трудным и загадочным. Но - приходится рисковать.

4. XX век и бытие в культуре

В XX веке, как я предполагаю, актуализируется не столько та или другая возможность бесконечно-возможного бытия, но актуализируется само бытие мира как бесконечно-возможного, актуализируется само сопряжение различных форм разумения, их диалог. Мир актуален как бесконечно "возможностный".

Сила самодетерминации, "социум культуры" оказывается - в потенции своей уже не "обочиной" (хотя и решающей для поворота основных дорог исторического развития), но - магистральным створом человеческого бытия - в постоянном противоборстве с силами детерминации "извне" и "из-нутра". (Собственно, этому тезису и посвящена вся статья.) Во всяком случае, ясно, что в таком сознательном сопряжении различных форм разумения, различных форм личностного горизонта сила самодетерминации резко возрастает. Индивид в XX веке уже не срастается (не может срастись) с какой-то определенной - одной - формой разума, с однозначной формой общения. Он обречен - если только сознательно не забивает волю своего сознания - быть свободным. Поэтому именно в XX веке и возможно сформулировать всеобщее - онто-логически значимое - определение культуры. Об этом я и говорил в первом очерке этой части.

Переформулирую это определение - более жестко и громоздко - еще раз. Конечный смысл культуры (как самодетерминации) - ее основания, граней, вершины - есть (апорийное - в античности; антитетическое - в средние века; антиномическое - в Новое время; парадоксальное - в XX веке)151 сопряжение, сосредоточение двух коренных регулятивных идей (разум - личность) в процессе решающего самоопределения и самоперерешения нашего сознания, деятельности, судьбы.

Однако такое - преувеличенно-завершенное - определение нуждается все же в неких оговорках и разъяснениях.

Первое.

Поскольку "идея" - очень трудное и ответственное состояние мышления, объяснюсь здесь до конца.

Я совсем не считаю, что регулятивные идеи личности и моего-всеобщего разума существуют в нашем живом сознании в какой-то однозначной понятийной форме. Это - некие предельные и изначальные импульсы, посылы мысли, обращающие наш дух - разум и волю - в русло самодетерминации, самопредопределения нашего сознания, деятельности, судьбы. В произведениях искусства, философии, теории, в нравственных перипетиях эти посылы реализуются, определяются, углубляются и - обращаются "обратно" на нашу волю - наш разум... Вообще, "идея" обычно и понимается в философии именно как такой исходный импульс разума, или, если сказать тавтологично, замысел мышления в долгом и целенаправленном (иногда тысячи понятий охватывающем) интервале его развития. Другое дело, что имеют в виду различные философы, говоря о таком замысле.

Предполагаю, что регулятивные идеи личности и изначального разумения существуют и сосредоточиваются в одно острие - с большей или меньшей мерой понятийной осознанности - у каждого нормального человека. И формируются они вовсе не произвольно, не "от бога". Челнок обращения присущ всей реальной жизни человека - его бытию и культуре. Исходная самоустремленность человеческой предметной деятельности необходимо - в конечном счете фокусируется в регулятивных идеях, в их неразрывном сопряжении. Сосредоточенный в этих целях разум-воля индивида изобретает изначальную свободу, обращается "на себя", оказывается способным перерешить и изменить смысл и замысел сознания, деятельности, судьбы.

Все эти размышления можно выразить и иначе. В основных "регулятивных идеях", в их сопряжении и взаимопредполагании формируется - и проецируется в сознание - мое внутреннее и - снова раздвоенное - "другое Я" (мое насущное "Ты"...), "личность, способная мыслить изначально, то есть разумно", "разум, могущий перерешить жизнь личности"... Это "другое Я" "больше", основательнее меня самого, оно способно судить мою целостную (от рождения - до смерти) жизнь, способно изменять и переопределять мое извне детерминированное сознание, мою судьбу. Но... Процесс формирования и коренного изменения самого этого всеобщего и (?!) личностного alter ego осуществляется в работе и прозрениях искусства, философии, нравственности... В жизни и свершениях моего индивидуального "малого Я".

Второе.

Конечно, весь очерченный выше феномен культуры как самодетерминации есть сильная идеализация. В своей чистой форме этот феномен столь же "редок" (попросту невозможен) в жизни человека, как, скажем, движении тел в пустоте, в полном всевластии принципа "инерции", без всякого воздействия извне... Как невозможно движение "тел" в образе материальных (и - еще сильнее математических) точек... Но сама эта феноменологическая невозможность объясняет все реальные трагедии и потенции человеческого сознания и человеческой деятельности. Объясняет их в контексте культуры. Иначе говоря: жизнь индивида всегда осуществляется в схематизме основных (выше очерченных) "регулятивных идей", в возможности совершить невозможное, самопредопределить свою судьбу. И - в отличие от "падающего тела" - человек свободен совершать невозможное.

Не каждый - художник или философ. Но работа сознания каждого человека происходит в стремлении самому обосновать начала своего мышления; в стремлении сосредоточить свою судьбу в мгновение свободных решений... То есть - происходит в сопряжении основных идей "исторической поэтики" и "философской логики".

Третье.

Логическим основанием (и аналогом) идеи самодетерминации является то необходимое преобразование логических начал нашего мышления, вне которого и без которого самодетерминация индивида - этот внутрикультурный процесс - не может быть достаточно фундаментальной. Условно такое логическое преобразование и взаимообоснование начал мышления мы определяем как "трансдукцию" - в отличие от логических форм "дедукции" и "индукции", но также в отличие от формально логической процедуры "традукции"...

Так, к примеру, доведение Аристотелем логики "идеальной формы" до идеи "формы форм..." оказалось "трансдукцией" собственно античного мышления в мышление пред-средневековое... Так, доведение Николаем Кузанским средневековой логики "всеобщего субъекта" до идеи "тождества бесконечного минимума и бесконечного максимума" явилось "трансдукцией" средневекового мышления (в его началах) в логику познавательного отношения субъекта и предмета. Перечисление и определение этих решающих - в истории философского разума - "точек трансдукции" Можно было бы продолжить. Но сейчас мне хотелось бы только наметить философско-логический смысл "культуры как самодетерминации".

Вспомним теперь реальные напряжения ХХ века (очерк 1).

Введу здесь "врезку" - сжатую, сгущенную памятку, что заключала первый и открывала второй очерки этой части.

"XX век...

...Жизнь в промежутке и в одновременности различных и - каждый! претендующих на всеобщность смысловых спектров, зачастую бытующих в нашем сознании в неузнаваемом, расхожем виде (в пределе это - античный эстезис и средневековый текст; нововременное "Знание = сила!" и современное "Сознание есть там, где есть два сознания, дух - там, где есть два духа"; западное - "Cogito ergo sum" и восточное - "Существую действительно, когда не "Я"...")...

...Поступок - как риск перерешения заново исторических судеб...

...Каждый предельный смысл моего бытия осознается как ответ на столь же всеобщий и столь же вопрошающий смысл, - вопрос и возглас "SOS!", обращенный - в моем собственном сознании - к этому иному, единственному смыслу...

...Разум, находящий истину (в физике, в математике, в гуманитарном мышлении) только в сопряжении и взаимообосновании (взаимоотрицании) противоположных форм разумения, - в обращении исторически последовательных, но логически сопряженных философских миров, эстетически замкнутых художественных поэтик...

Элементарность самодействия вместо нововременной неделимости "действия на...".

...Восприятие эстетического схематизма "прогресса" - "действие третье, те же и..." - как всеобщей формы соотнесения исторических эпох, знаний, умений...

...Общение не через анонимный "продукт", но через "произведение" становится не обочиной, но - сквозь магический кристалл - средоточием какой-то единой и всепроникающей социальности...

...Сближение бытийных и бытовых болевых точек нашей жизни. Вышибленность из привычных луз застывшего и неуклонно развивающегося социального бытия: войны, революции, окопы... Выбор своей собственной "малой группы" как свободное решение очень одиноких людей...

...Разрыв, рассечение ранее плотно сросшихся и слежавшихся регуляторов человеческого поведения - разума и воли, - нравственности и поэтики, - души и - духа. Необходимость для индивида самому находить живую воду, соединяющую и сращивающую переломы времени. Или - сознательный отказ от поисков живой воды... Мучительный риск - каждый раз заново, чуть ли не каждый день, в трудном решении - изобретать, "что, и как, и для чего делать"... "почему, зачем и как жить"...

...Научно-техническая революция конца века и неумолимое нарастание того нового социума "всеобщего труда", социума "свободного времени", что так насущен теперь во всех сферах деятельности, в общении - сквозь эпохи одиноких, оторванных от почвы, отъединенных, растущих "корнями вверх" индивидов нашего времени...

Современные разум, душа, сознание с такой же силой тянутся к этим новым феноменам бытия, с какой отталкиваются от них, в ужасе устремляясь в спасительное "бегство от чуда" "самосвободного бытия".

На этом завершим нашу "врезку" - выдержку из начала этой части.

Пусть теперь читатель снова мысленно совместит эту памятку трагедий и сдвигов в сознании людей XX века с теми определениями культуры как феномена "самодетерминации", что были развиты только что в третьем очерке. Надеюсь, что совмещение этих двух проекций позволит, во-первых, более внимательно, рефлексивно, сосредоточенно понять повседневные, бытийные напряжения современной жизни как пред-определения социума (Gemeinschaft) культуры; позволит, во-вторых, выйти к логическому определению культуры в ее всеобщности. В ее современном смысле.

Этот современный смысл культуры, нечленораздельно шумящий в чересполосице нашего сознания накануне XXI века, возможно уловить в наиболее связной и осмысленной форме (пока еще не в запаздывающих философско-логических ядрах, но...) в нравственно-поэтических открытиях начала и середины XX века.

Тема "XX век и бытие в культуре", проблема самодетерминации нашего сознания в катастрофах и трансформациях XX века, была впервые осознана и творчески остановлена в коренной перипетии, свойственной именно и только человеку нашего времени.

Суть этой новой нравственной - поэтической - перипетии с особой резкостью и откровенностью выявилась в начале века, в 10 - 20-х годах, затемнившись и сместившись к середине столетия. Может быть, резче всего, острее и трагичнее всего выразил (точнее - ощутил...) смысл этой трагедии, этой новой болевой точки свободного - и ответственного - поступка, нового нравственного катарсиса, Александр Блок.

Не буду сейчас приводить цитат; академический тон противопоказан жанру этих размышлений. Сгущенный смысл мучений Блока может быть сформулирован (во всяком случае, я его понимаю) так:

...Нравственный космос вечно возникает из хаоса духовного мира. Обновленное, изначальное рождение космоса из хаотической стихии - только оно дает нравственности (и - поэзии) внутреннюю жизненную силу. Чрезмерное продление, растягивание сроков жизни одного космоса есть его (и нравственности - поэзии, в нем заключенной) вырождение, уплощение; означает превращение культуры - в цивилизацию, нравственности - в мораль, поэзии - во вторичную выморочную поэтичность.

...В начале XX века, в 1908 - 1910 годах, наступил момент нового сгущения хаоса в космос, нового рождения нравственности и поэзии. Только вслушиваясь в музыку безначальной стихии, возможно уловить, сгустить, сосредоточить, гармонизировать новую поэзию - новую нравственность - новую культуру.

...Смысл этого нового начала - сопряжение предельно одинокой индивидуальности и артистизма, почти - протеизма152. Возникает новая, столь же безвыходная, как и все прошлые, трагедия духа. Индивид должен, индивиду насущно выиграться, полостью перевоплотиться в иные чужие судьбы и роли ("за всех расплачусь, за всех расплачусь" - Маяковский), но тем самым потерять себя, утратить свою индивидуальность, свою самотождественность. Стать тем пустым местом, которое - если перевернуть известное изречение - свято не бывает. Стать нравственным промежутком.

Но индивиду XX века - с той же насущностью - необходимо отъединиться от всех других (даже самых близких), быть наиболее самобытийным, постоянно сосредоточиваться на своем начале, отталкиваясь к той точке или той грани, где хаос и космос, стихия и гармония непосредственно соприкасаются, просто событийствуют друг с другом. Где рождается только его (этого индивида) мир, только его уникальное, единственное всеобщее.

Но индивид современности никогда не может оказаться в середке этого "своего мира" (как - относительно уютно - располагался в своем доме человек XVII - XIX веков).

Если исторически в трагедии Гамлета роковое "быть или не быть..." было фиксированным, отрезающим бесконечную детерминацию, началом жизненного, биографического "тире", то в трагедии современного индивида это начало ничего не начинает, оно замкнуто на самое себя. Современный индивид всегда и в жизни и в сознании - вынужден балансировать на линии абсолютного начала - одновременно вне и внутри "своего мира", в постоянном кануне своего бытия - своего небытия. Его бытие всегда только возможно. И только в этой неверной возможности - постоянно.

И то и другое определение жизни современного индивида - и артистизм, игра в "промежуток", и абсолютная самобытийность - неотвратимы и дополнительны (в смысле Нильса Бора), они образуют исходную нравственную перипетию - на пределе, в "горизонте личности"... - разрешаемую свободным нравственным поступкам, свободным даже (и только...) в напряжениях и неотвратимостях XX века.

В котле социальных потрясений XX века красивая версия Блока - артистизм, дополнительный к индивидуализму, - претерпевает решительный сдвиг. В отчаянном пароксизме социальных превращений роли сливаются и возникают странные, многоголовые кентавры. И - одновременно - предельно гиперболизируется очень одинокая индивидуальность.

В назревающей нравственной перипетии (в ее новой, судорожной и - вновь предварительной редакции) с особой силой стягиваются в тождество и с той же силой отталкиваются друг от друга: почти восточный коллективизм, слипание индивидов в анонимный всеобщий социум ("я счастлив, что я этой силы частица, ( что общие даже слезы из глаз, ( сильнее и чище нельзя причаститься ( к великому чувству по имени класс"), и - почти ницшеанский, гиперболический, всех и вся поглощающий индивидуализм. Но нравственный выбор в этой ситуации всегда есть выбор... невозможного третьего - действительно нравственного катарсиса. Чтобы объяснить только что сказанное, переключу тончайшее блоковское предощущение этой перипетии в редакцию Маяковского - откровенно резкую, плакатную, вообще не могущую разрешиться новым катарсисом, мучительно затарможенную на исходной безвыходности. В редакции Маяковского не может возникнуть та поэтика тайной свободы, что рождалась в поэтике Бориса Пастернака, или Марины Цветаевой, или - с особой пластичностью и освобожденностью - в поэзии Осипа Мандельштама. Но именно поэтому поэтика Маяковского экспериментально значима в моих размышлениях.

На вопрос одного из собеседников, почему и чем ценен пафос поэзии Вл. Маяковского для Александра Блока, тот лаконично и загадочно ответил: "Демократизмом!" (напомню, что речь шла о ранних стихах и поэмах Маяковского, об "Облаке в штанах" или "Флейте-позвоночнике", обычно обвиняемых в скрытом ницшеанстве). Вот как я понимаю этот ответ Блока:

Ранний Маяковский гиперболично - причем поэтически - демократичен (это новая форма поэтики демократизма, отличная от демократичности Некрасова, не говоря уже о разных вариантах Демьяна Бедного). Я вбираю в себя, воплощаю собой все боли и все страсти и все отчаянья всех - обязательно всех! - людей улицы, площади, бездомных, бессловесных, безъязыких, не могущих - сами! "кричать и разговаривать". Мое слово - по определению изначально. Это слово, рождающееся из мычания, из нечленораздельности, из междометий, из площадных фразеологизмов. Помните?

...Думалось:

в хорах архангелова хорала,

Бог, ограбленный, идет карать.

А улица присела и заорала:

"Идемте жрать!"

...Во рту

умерших слов разлагаются трупики,

только два живут, жирея,

"сволочь"

и еще какое-то

кажется - "борщ".

Поэтическое слово Маяковского всегда на грани немоты, всегда трудно рождается, еще труднее становится поэзией и - всегда - должно сохранять исходную первородную связь с мычанием (хаосом?), с уличной бессмысленной вне- и анти-поэтической речью. На этом чуде рождения поэзии из мычания, ругани, уличного сквернословия, из сознания безъязыких людей и на этом риске - вновь и вновь - падения поэтического слова - в миазмы мычаний; глубочайшей любви - в животную, зверскую страсть - только на этой грани и существует поэтика Маяковского, его поэтическая гениальность. Стоит забыть эту изначальную муку - насущность и невозможность своего слова (ведь улица всегда говорит на ничьем, безличном, фразеологическом языке!), стих Маяковского сразу становится банальной (пусть умелой) версификацией. В этом смысле, даже без "Окон Роста" (вариант безъязыкого уличного слова), невозможен поэтический взлет "Про это". Маяковский все время оставался верен себе, своей поэтике, и поэтому всегда существовал на лезвии ножа - не только в жизненном плане, но в плане поэтическом, на грани мычания, фразеологизма, уличного пустословия... - однозначной плакатности. В разные годы мычание выступало в разных воплощениях.

Но вот здесь-то и есть одна существенная тонкость.

Слово, рождающееся в "Облаке...", рождается из немоты и мычания, жаждущих стать членораздельной речью, из немоты, чреватой поэзией. Из отчаянья людей, потерявших свое слово (не свое, а своей социальной страты, из которой ты выброшен на улицу, на площадь и - в немоту). Из мычания изгоев, не желающих говорить на общем - для этой прослойки или класса - языке. Очень существенно, что мычание и рождающееся из него слово раннего Маяковского слово очень одиноких, отъединенных (причем социально отъединенных) людей это слово и видение люмпенов, но люмпенов XX века, люмпенов, вышибаемых из своих социальных луз теми же - только еще назревающими, предчувствуемыми мировыми войнами, революциями, окопами, нарами концлагерей. В XX веке сама эта вышибленность из социальных луз оказывается основным социальным феноменом. Или, точнее, если смотреть и слушать из 10 - 13-го годов, предсказывается, предвидится основным, всемирным, вселенским феноменом. "В терновом венце революций / грядет шестнадцатый год. / А я у вас его предтеча, / я где боль - везде, / на каждой капле слезовой течи / распял себя на кресте..." Здесь два момента. Во-первых, сама эта предвидимость, предвосхищаемость есть существенный импульс поэтики раннего Маяковского (совсем по-другому - Блока и совсем-совсем по-другому - Пастернака в цикле "Сестра моя жизнь"). Исполнение предвидений (Маяковский) и вслушиваний (Блок) истинной поэтики вызвать уже не может. Вблизи эту поэтику не разглядеть, не расслышать. Во-вторых, существенно, что немота, рождающая это слово, действительно отчаянная немота, и - страшная жажда крика, и "послушайте, если звезды зажигают, значит, это действительно кому-нибудь нужно...". Это та грань хаоса и космоса, то отбрасывание к началу, что столь присуще поэтике - нравственности XX века.

Но вот фразеологичность "Плакатов Роста" (ясно, почему Маяковскому поэтически - была необходима эта до-поэтическая немота) явление все же совсем другого толка. Это - самодовольная немота, выдающая себя за самую что ни на есть организованную речь. Это - фразеологизмы, уже не жаждущие стать впервые произнесенным - словом, это фразеологизмы, жаждущие все слова (а особенно слова, произносимые "впервые", вспомним "Урал впервые" Бориса Пастернака) превратить во фразеологизмы, в общие места, в рефлексивные отклики - удары и - отпоры. И с другой стороны, эта уличность и площадность не одиночек, мучающихся своим одиночеством, но - силы слившихся индивидов-частиц. Здесь есть, конечно, чувство выхода из одиночества: "...я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз..." Но есть и полное освобождение от личной ответственности за исторические судьбы, за все, бывшее до... и за все, что будет после... А в таком освобождении от ответственности всякая, даже малейшая возможность нравственности уже исчезает. (Я не говорю сейчас о социальных, жизненных и бытовых причинах, провоцирующих, ускоряющих, усугубляющих все эти сдвиги в поэтике Маяковского. Мне важно было наметить основные личностные, и эстетические, и собственно нравственные перипетии этих смещений. В их исходной самозамкнутости.)

Вернусь к очерку самой этой перипетии.

...Чем с большей силой и беспощадностью жертвенности мое "Я" (индивида XX века) вбирает в себя муки, и страдания, и жажду членораздельной речи всех других одиноких людей площади, тем больше и пустее оказывается зияние вокруг меня, тем меньше мне нужны другие люди и страсти, - ведь все и всё втянуто в меня, в мои страсти, в мое отчаянье, в мою обиду... ("любящие Маяковского!" - да ведь это ж династия на сердце сумасшедшего восшедших цариц"). Эпос (все люди) и лирика (только "Я") сжимаются в предельную эгоцентрику и одновременно - в предельную всеобщность (и, может быть, анонимность? безликость?) моих (?) ощущений и мыслей. Но этот один "Я", исключающий всякое общение и всякую речевую перекличку (это - Владимир Маяковский? Или это - узник в камере? Ратник в окопе? Выброшенный из дома переселенец?), не только один, он еще - одинок. Он не имеет никого рядом с собой; он сам исключил (включил в себя) всех других людей и все иные, от меня отличающиеся мысли и чувства. Собственные тайные чувства Марии из "Облака в штанах" никогда и ни в какой мере не тревожили Маяковского поэмы, не влияли на поэтику стиха... Человек этот, поэт этот страшно жаждет общения (хоть с созвездием Большой Медведицы...) и абсолютно не способен общаться; вся его эгоцентрическая суть, все его гиперболические личные устремления - это возможность (и невозможность) стать не одиноким, выскочить из поэтической-нравственной воронки, втягивающей "в себя" все человеческие страсти, мысли, даже - простые ощущения, и оставляющей вокруг полную пустоту и безлюдность.

Это - снова - канун - наиболее полного и прямого общения. Общения простых, нормального роста и очень одиноких людей.

...Я человек, Мария,

простой,

выхарканный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.

Мария, хочешь такого?

Снова - отталкивание к до-начальному началу, к точке, где хаос вновь и вновь пытается и не может самостоятельно и свободно породить космос человеческих отношений.

Но в такой жажде простого человеческого слова каждая банальность и любое общее (пустое) место легко покажется открытием. Новым светом. А это все же банальность и пустое место, только особенно опасное тем, что претендует на предельную и всеохватывающую новизну. Это - "общие слезы из глаз" очень и очень одинокого человека.

Но довольно о Маяковском. Я лишь хотел наметить - именно наметить, предположить, загадать, - но отнюдь не разрешить и не разгадать - ту нравственную перипетию, что с особой силой и с откровенной жесткостью (даже - жестокостью) сказалась в заторможенной поэтике стиха Маяковского, не могущей разрешиться в катарсисе свободного поступка. Свободного "тайной свободой" Пушкина и Блока, а не произволом эгоистических или (и) коллективистских судорог...

Поворот "Трагедии Александр Блок" в русло "Трагедии Владимир Маяковский" - это лишь одно из ответвлений нравственной перипетии XX века. Ответвление, социально определяющее первую треть нашего столетия.

Однако еще в 10 - 20-е годы были великие лирики - Пастернак, Мандельштам, Цветаева (если оставаться в пределах России), которые оказались способными возможно, благодаря заторможенности своего общественного темперамента болезненно воспринять, как неизбежно срывается (в пропасть общих мест...) самый высокий поэтический голос, как только он провозглашает: "Я счастлив, что я этой силы частица, что общие даже слезы из глаз..." Эти лирики безнадежно и глубоко плодотворно стремились взаимопредложить и взаимоисключить "высокую болезнь" песни (эгоцентрическое ритмизирование мира) и освобождающий соблазн полного самоотречения ("во имя...").

Еще двусмысленней, чем песнь,

Тупое слово "враг".

Гощу. - Гостит во всех мирах

Высокая болезнь.

Всю жизнь я быть хотел, как вы,

Но век в своей красе

Сильнее моего нытья

И хочет быть, как я.

Пастернак Б. Высокая болезнь

Именно эти лирики 10 - 20-х годов в значительной мере предвосхитили всеобщий нравственный смысл коренных трагедий личности XX века. Тот смысл, что исторически входит (начинает входить) в светлое поле сознания только в конце века.

Точно сказала о превращениях интеллигентского сознания первой трети века Лидия Гинзбург в своих гениальных заметках "Поколение на повороте"153.

Завяжу на память четыре узелка.

Во-первых, еще раз подчеркну. Коренная "точка" нравственной ответственности и свободы смещается в XX веке (во всяком случае, в Европе) к исходному началу жизни и исторического бытия, на пограничье изначального, до- и вне-культурного хаоса и - культурного космоса, образа. Бытийные и нравственные ситуации ХХ века постоянно вновь и вновь отталкивают индивида в эту исходную точку его первоначального становления человеком. В этой точке его мысль и чувство все время тормозятся, задерживаются, действительно сосредоточиваются. В эту невозможную "точку зрения", расположенную где-то накануне бытия (своего, всех - одиноких - людей, мира...) сосредоточиваются - в каждом откате нравственной рефлексии - все остальные жизненные периоды, заново перерешаются и переосмысливаются. Эта точка начала есть та точка, в которой осуществляется нравственно-поэтическое общение индивидов XX века, в той мере, в какой они живут в "горизонте личности". Нечто аналогичное причем вряд ли это только аналогия - происходит, скажем, в современной квантовой механике, понимающей бытие микрособытия не в ситуациях действительности (или - сущности), но в его (этого события) возможности (потенции) быть. Возможности быть частицей или волной, находиться (место!) и действовать (импульс!).

Снова повторю: Гамлетово "быть или не быть", значимое в поэтике-нравственности Нового времени (см. выше) только как исходная точка жизненного тире, как завязка (отстраненного) романа-биографии, здесь - в XX веке - оказывается единственной осмысленной точкой, втягивающей в себя нравственно - всю жизнь, всю судьбу (в ее кануне); так же как точка смерти (исповеди) втягивала в себя - нравственно, как преддверие вечности, - всю судьбу человека средних веков.

(Замечу в скобках, что вся формальная поэтика искусства ХХ века проникнута этим отталкиванием к началу. Тело, рождающееся из гранита, из мрамора, застигнуто в точке этого рождения, и тогда изображение (но это уже не изображение) дикого камня столь же существенно, как и плоть рожденного тела. Поэтическая строка, не полностью высвобожденная из нечленораздельной, дикой речи и вновь смыкающаяся в звуковое и смысловое начало. Музыка, в ушах слушателя возникающая из какофонии городских, уличных природных шумов, но рождающаяся так, чтобы само это рождение поэтики из хаоса было основным предметом изображения и - основным импульсом воображения зрителя, слушателя, читателя. Значимо также то, что само общение автор - слушатель (или зритель) подчинено здесь также (как и в нравственных коллизиях) этому отталкиванию к началу, совместному додумыванию, доработке художественного произведения, или - что, по сути, то же самое - совместному балансированию на грани хаоса и космоса. Воля настоящего художника ХХ века всегда направлена на рождение космоса, но торможение в изначальной точке чревато (особенно если художническая воля чуть-чуть ослабнет или не так сработает...) срывом в клубящийся хаос. И здесь внутреннее тождество поэтики-нравственности становится особенно наглядным и явным.)

Это во-первых.

Во-вторых. Риск изначальности, присущий нравственным перипетиям XX века, по большей части делает невозможным, несбыточным столь необходимое в автоматизмах повседневной жизни ссыхание нравственности в мораль, в кодексы однозначных норм и предписаний, обычно (в другие нравственные эпохи) легко входящие в плоть и кровь, мгновенно подсказывающие, как следует поступать, как следует жить.

Современный человек стоит еще перед одной мучительной трудностью: в той мере, в какой он морален (вздох облегчения!), он - вненравствен.

В XX веке основная линия этических переключений расположена не в схематизме "нравственность - мораль...", но в схематизме "вненравственность - нравственность", в мучительных атаках нового и нового рождения нравственности из сгустков хаоса. И только в таком рождении заново, в некой противопоставленности облегченным вздохам морали нравственность обладает в XX веке внутренней силой, насущностью, необходимостью, возможностью порождать истинно свободные поступки, то есть быть действительно нравственностью.

В-третьих. Та же привилегированность исходной, изначальной точки, характерная для современных нравственных перипетий - в отличие от "акме" античности, "исповеди" средневековья или биографического, "романного тире" Нового времени, - объясняет своеобразие той формы произведения, которая органична для этой нравственной рефлексии, для обращения на себя (самодетерминация) вседневных этических вопросительностей.

В самом деле. Если в прошлые эпохи эта форма рефлексии (в поэтике определенного рода воплощенной) легко обретала предметность, отрываясь от непосредственной связи с личностью автора (конечно, опосредованная связь с идеей авторства была, начиная с античности, совершенно необходима), то в современности все обстоит иначе. Образ "культурного героя", воплощающего в себе основные перипетии нравственности, перипетии, неразрывные с самим этим образом, с особым горизонтом личного бытия (ср. Эдип, Прометей, Гамлет), этот образ теперь - в наиболее характерных случаях - неразрывен с образом автора в его поэтическом пред-, во- и пере-воплощении. Причем сам образ автора здесь - в отличие от XIX века - не дан, но каждый раз рождается впервые из хаоса доавторской биографии поэта. Переживание и из-ображение этого исходного мучительного (или - спокойного - ср. А.Кушнер) рождения автора, торможение в этом акте, в этой точке, в этот момент впервые рождения человека культуры и является той по преимуществу лирической формой, что конгениальна веку XX. Почти случайно, по ошибке наборщика, возникшее название трагедии В.Маяковского - "Владимир Маяковский" в этом отношении конгениально времени. Я думаю, что форма лирики154 столь же необходима для нравственно-поэтической перипетии нашего времени, как трагедия античности, храм средневековья или роман, романное слово Нового времени.

Само понятие лирики, становящееся в XX веке средоточием нравственно-поэтической трагедии, резко изменяется ("Я вытомлен лирикой мира кормилица, гипербола прообраза Мопассанова". Вл. Маяковский. Люблю).

Но смысл этой гиперболы совсем не в непосредственной речи от первого лица и не в "из-меня" излучающейся энергии мира ("взбухаю стихов молоком, и не вылиться...") - как это прямо и жестко выразилось в поэтике самого Маяковского. Как раз такая Я-гиперболичность затемняет эстетическую и соответственно - нравственную суть дела.

Эта действительная суть заключена в постоянном сопряжении - в жизни произведения (и в живом общений "автор - читатель") двух ипостасей моего "Я". Одно ядрышко этой "двойчатки"155 - "Я"-автор, стоящий вне произведения, застигнутый в процессе формообразования и, именно в этом своем вне-бытии, изображенный внутри произведения и воображенный читателем во всей его (автора) внеположности.

Другое ядрышко той же "двойчатки" - "Я", влитое в произведение, ставшее произведением, отпущенное на волю свободного, отделенного от автора общения - в веках, - или - одиночества - на века - если читатель не найдет, не откроет бутылку, хранящую мое письмо, моего Джинна.

И это не только ядро поэтики, это - ядро современной нравственности.

Образы личности, персонифицированные ядра нравственных перипетий XX века - это не воображаемые "Эдип", "Прометей"... "Гамлет", "Дон-Кихот"... это трагедии "Владимир Маяковский", "Борис Пастернак", "Осип Мандельштам", "Марина Цветаева", "Марк Шагал", если ограничиться лишь русскими темами и вариациями. В этих лирических образах никогда не могут быть оборваны кровеносные сосуды от произведения к неповторимой, изменяющейся, смертной личности автора. Автор обращается с читателем и - в нравственном плане - с личностью другого человека, как некто, не совпадающий со своим воплощенным образом, некто, существующий в реальной жизни, во внепоэтической, случайной, хаотической действительности. И одновременно это общение осуществляет отделенный от этого индивида, воплощенный в произведение - образ автора. Соответственно, "Я"-читатель (или зритель) насущен для автора в своей (зрителя, читателя) до-поэтической, хаотической, "дикой", внекультурной плоти и - в своем поэтическом образе, в своей эстетической и нравственной сути, в своей воле (свободе) довести до полного, завершенного воплощения на полпути остановленное, сохраняющее стихийность камня, речи, красок произведение. И - прежде всего - произведение, которое можно определить так; бытие автора на грани хаоса и космоса, индивида и личности, - накануне свободного изначального общения.

Но, как бы ее ни определить, коренная "двойчатка" лирического со-бытия ("автор-произведение") всегда отсылает - в XX веке - к началу. Началу произведения, - застигнутого в момент его трудного создания; предметов и мира, - застигнутых в момент их - впервые! - формирования; нравственного поступка, - застигнутого в момент рождения, - из дикой, донравстренной стихии. Поступка, совершаемого в полной мере ответственности за окончательное превращение, за его успех и - за торможение в заклятой точке начинания. За навечную задержку этого превращения.

Причем и мгновенность (вот сейчас, в этот момент, в этой точке мир начинается, вот сейчас, тотчас же он погибает...), и вечность (это начинание вечно, кругами расходится в бесконечность) одинаково необходимы и для нравственной и для поэтической закраины современного бытия индивида в "горизонте личности"...

В искусстве "вечный этот мир весь начисто мгновенен (как в жизни только молния). Следовательно, его можно любить постоянно, как в жизни только мгновенно"156 (Б.Пастернак).

Или:

"Весь век удаляется, а не длится любовь, удивленья мгновенного дань".

Поэтика Мандельштама или Пастернака, наверно, глубже проникает в начальную "двойчатку" нравственно-поэтических перипетий XX века, чем преувеличенно заторможенная поэтика Маяковского. В поэтике и поэзии Маяковского речь идет о тотально всеобщем, вселенском пароксизме превращения, исключающем и все другие начала, и сам парадокс извечного бытия заново творимого мира. Формирование моего мира здесь целиком впитывает в себя все другие возможные миры, начисто обезлюживает жизнь. Космос затаптывает "спору" травы и... обретает облик (?) хаоса. Столь же единственный и всепоглощающий мир строит для себя и каждый читатель Маяковского. Исключая (впитывая в свою эгоцентрику) всех других людей, все явления природы. До гиперболы возгоняя свое отчаянное одиночество.

В поэтике Мандельштама или Пастернака речь (именно речь...) идет о таком моем (даже - подчеркнуто индивидуальном) созидании и восприятии мира впервые, которое не только не исключает, но предполагает такие же (но совсем иные...) возвращения к началу у всех других - не у всех "вообще", но у всех, включенных в круг моего индивидуального общения, взаимообщения, людей, явлений природы, "листьев травы"... "И счастье сотен тысяч не ближе мне пустого счастья ста..." (Б.Пастернак).

И само общение происходит и сама нравственность заново рождается в уединенных точках такого начала - в каждой капле росы, в каждом моменте бытия157. "Не знаю, решена ль загадка эги загробной, но жизнь, как тишина осенняя, подробна" (Б.Пастернак).

Но обязательно - каждый раз заново. И обязательно - каждый раз извечное. До меня и отдельно от меня сущее. - Звезды и - добрые чувства.

Звезд в ковше Медведицы семь.

Добрых чувств на земле пять.

Набухает, звенит темь,

И растет и звенит опять...

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

О.Мандельштам

Эту подчеркнутую объективность, нравственно переживаемую как откровение и художественно изображаемую как парадокс, эту извечность авторски изобретаемого мира - каждого рассвета, каждого ливня, каждой травинки, становящихся плотью стиха, полюсом нравственного сознания, - точно воплотил в своей поэзии и выразил затем рефлективно Борис Пастернак:

"Для выраженья того чувства, о котором я говорю (чувства объективности моего, авторизованного мной мира... - В.Б.), Пушкин должен был бы сказать не о Татьяне, а о поэме: знаете, я читал Онегина, как читал когда-то Байрона. Я не представляю себе, кто ее написал. Как поэт он выше меня. Субъективно то, что только написано тобой. Объективно то, что (из твоего) читается тобою или правится в гранках, как написанное чем-то большим, чем ты"158. Существен этот пастернаковский сдвиг "на поэму" пушкинского парадокса, сосредоточенного в судьбе Татьяны.

В-четвертых. Те три "узелка на память", которые я только что завязал, были пока сформулированы в редакции 10 - 20-х годов, отталкиваясь от коллизии "гуманизм-артистизм", намеченной Александром Блоком. Но сейчас, к концу XX века, все видится иначе.

Блоковский "артистизм" обнаружил сейчас - в своем тайном ядре - не только игру ролей, но - сопряжение различных форм культуры; различные всеобщности (спектры смыслов) исторического бытия постепенно (а иногда - порывами) подтягивались в одно культурное пространство (XX века) и сопрягались в нем не иерархически, не по схематизму гегелевского "снятия" или просвещенческого "прогресса", но - одновременно, взаимо-соотносительно, равноправно, с векторами в обе стороны (от более ранней культуры - к позднейшей, от более поздней - к более ранней... только еще предстоящей, предугадываемой). Различные смысловые, но значит и нравственные... спектры: "античный средневековый, нововременной; западный, восточный просто событийно оказались в сознании современного человека (европейца, азиата, африканца...) одновременными и сопряженными друг с другом, вступили в сложное диалогическое сопряжение.

Событийно оказались... Это - вновь вспомним - крушение колониальных империй; реальная информационная и экономическая всемирная связь; революционные сдвиги, смещающие и сближающие разные временные пласты; соположение восточного и европейского искусства, художественных форм антики, средневековья (иконопись), современных эстетических новаторств; принцип соответствия и принцип дополнительности в физике - принципы, исключающие иерархическое гегелевское "снятие"... Я сознательно перечислил самые различные по значимости феномены, в совокупности затрагивающие все этажи жизни современного человека. Смыслы различных культур осознаются (и реально существуют) в XX веке уже не как высшие и низшие смыслы; каждый из них с правом претендует на всеобщность, единственность, вершинность, хотя - в нашем современном сознании - они имеют смысл (действительно культурный смысл) только в отношении друг к другу. Только в сопряжении и споре. Но именно в таком одновременном сопряжении (на грани...как сказал бы Михаил Бахтин) они действительно осуществляются как феномены культуры, как неисчерпаемые источники своего культурного смысла, заново порождаемого и трансформируемого только в ответ на вопросы и сомнения других, столь же всеобщих смыслов культуры, других актуализаций бесконечно-возможного бытия.

Индивид XX века существует, сознает и мыслит в промежутке многих культур. Мыслит на той безобъемной грани, которая вне-культурна и внутри-культурна, по определению, в одном и том же отношении. Но такое "мышление на грани" и есть философский смысл (идеализация) собственной природы разума.

В этом одновременном и обратимом общении культур, проникающем теперь в повседневные срезы быта, раскрывается и освобождается от первоначального нигилизма и первоначальных ницшеанских соблазнов исходная идея отбрасывания всех определений культуры к безначальному началу, к точке превращения хаоса - в космос. Теперь этот хаос осознается - одновременно и в том же отношении - как абсолютно и безоговорочно до- и вне-культурный и - как исключительно внутри-культурный, возникающий в точке превращения одного культурного космоса (в пределе его развития) в другой культурный космос. В другую форму бесконечного преображения довременного хаоса в этот смысл человеческой культуры. С особой парадоксальностью эта коллизия реализуется как раз в отношении к нравственности. В XX веке отталкивание к абсолютному нравственному началу осуществляется в... самой середке действительно культурного бытия, в разуме действительно культурного индивида. Скажем, в точке перехода античных и - средневековых; средневековых и... нововременных перипетий. Перипетий Запада и Востока. И этот переход может осуществляться только Разумом, только в разуме, но ни в коем случае - не а инстинктах и голых эмоциях...

Загрузка...