ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Фитилек лампадки перед божницей тлеет немощным, елейным светом. Печально и строго смотрят в полумраке глаза Иисуса Христа вниз, на старушку, мерно отбивающую земные поклоны.

— Отче наш, иже еси на небеси! Да святится имя твое, да приидет царствие…

Устинья Семеновна внезапно обрывает молитву, прислушивается к смеху, донесшемуся со двора сквозь открытую настежь дверь. Держа на изготовке троеперстие, хмуро думает: «Ну, паскудница, опять с этим Андрюшкой стакнулась…» Пробует продолжать молитву, но вызывающе звонкий смех дочери слышится снова.

Она резко поднимается с колен, проходит в сенцы и неслышно останавливается на крыльце. Гневно прищуренные глаза ее ищут затаившихся где-то в огороде постояльца и дочь.

— Любка!

На дворе сумерки. Теплые, тихие. Оранжево-дымчатый, как начавшее остывать железо, закат узкой полоской тлеет на горизонте. Россыпь августовских звезд, сверкая свежо и весело, проступает по всему небу, даже там, где затухает заря.

Глаз Устиньи Семеновны зорок: двое, тесно прижавшиеся у калитки, что ведет к озеру, конечно, они — Андрей и Любка.

«До чего уж дошло, — зло сводит брови Устинья Семеновна. — Хватит! Сейчас же откажу ему от квартиры… Пока до позора не дожили!»

— Любка, домой!

Тени у калитки замирают, враз смолкает тихий говор. Тишина. Где-то на улице пролаяла собака, донесся далекий паровозный гудок, и — еще гуще бьет волнами в уши полуночное безмолвие.

«Ладно, — уходя в сенцы, качает угрожающе головой Устинья Семеновна. — Приготовлю вам сегодня встречу, посмотрите у меня…»


Гулко и часто бьется сердце Любаши.

— Ушла… — облегченно вздыхает она, слегка оттолкнув Андрея и высвобождаясь из его объятий. — Опять мне головомойка будет, это уж точно… Ну и пусть!

Но голос ее печальный, дрожащий. Андрей снова привлекает девушку к себе.

— Давай скажем матери, что… Ведь мы уже… муж и жена. Скажем и — свадьбу. А, Люба?

— Нет, нет, — торопится Любаша. — Нельзя ей этого говорить, она… Я не знаю, но — плохо будет…

— Почему нельзя, Люба? Не век же нам по углам скрываться. — И уже бодрее говорит: — Сегодня же скажем, ладно?

— Нельзя пока, Андрей, — вздыхает Любаша. — Потом как-нибудь… Не согласится сейчас мама, я знаю.

— Почему?

Любаша, несмело обхватив его шею руками, молча приникает к нему. Но он ждет ответа. Приподняв ее голову, близко вглядывается в глаза.

— Почему же?

В глазах ее искорками-бликами отражаются далекие звезды. В сумеречной тьме выражение близкого лица неуловимо. Но по молчанию Андрей догадывается, что Любаше трудно сказать то, о чем спрашивает он. И этот случайно вырвавшийся вопрос неожиданно приобретает для него важное значение.

— Люба, ну скажи… Я очень хочу знать!

Она, помолчав, говорит робким шепотом, не поднимая глаз:

— Я знаю ее, маму… Понимаешь, не любит она тебя, не нравишься ты ей. Но ты не обижайся на нее, ладно?

— Вон как…

И раньше он смутно догадывался об этом, но успокаивал себя тем, что неприязнь Устиньи Семеновны — плод его фантазии.

— Что же нам делать? — спрашивает Андрей, подумав, что решать-то в конце концов должны они, а не Устинья Семеновна. — Может быть, найдем квартиру и уйдем, а, Любаша?

— Нет, нет! — торопливо обрывает его Любаша. — От мамы я не пойду, Андрей… Да и ничего еще неизвестно. Может, согласится она, надо просто хорошо с нею поговорить. После как-нибудь…

И снова их окутывает безмолвие, но теперь в молчании есть что-то неустойчивое, напряженное… Оба вздрагивают, когда на улице, у соседнего дома, резко тявкнула собака.

— Идем домой, — глухо роняет он.

Любаша кивает: да, идем… И первая шагает от прясла к тропке.

Неожиданно навстречу им юркает тень. Любаша вскрикивает, отпрянув.

— Стой! — бросается за человеком Андрей. Он почти сразу же нагоняет бежавшего, рывком останавливает его, крепко держа за рубаху.

— Фу ты, черт! — Пойманный — всего лишь подросток. — Чей ты, парень? — переведя дыхание, спрашивает Андрей.

Слышатся торопливые шаги Любаши. Мальчуган рвется из рук.

— Подожди, подожди… Сейчас вот хозяйка подойдет. Выбрось хоть подсолнухи-то, чтоб меньше влетело… Ну, чей ты? Зачем в чужой-то огород полез?

— Лыжиных, Лушкин брат… — скороговоркой отвечает мальчуган, отбрасывая в сторону одну за другой подсолнечные шляпки. — Пусти, дядь, а то неловко из-за пазухи вынать подсолнухи.

Андрей на мгновение расслабляет руку, и паренек резким рывком отскакивает от него, мчится к озеру. Рассмеявшись, Андрей кричит ему вдогонку:

— Завтра я тебе задам перцу! Не попадайся лучше!

Сказал это лишь потому, что Любаша подошла: захотелось угодить ее хозяйскому самолюбию — не посторонний, мол, я человек.

— Кто был? — останавливается она рядом. — Лыжиных парнишка…

— Василек это, Лушкин братишка, — вдруг из темноты дополняет чей-то мужской голос. — Надо было уши надрать за проделки.

Андрей настороженно глядит в темнеющее рядом прясло огорода, но Любаша резко тянет его за рукав.

— Идем! — шепчет она. — Опять Груздев шпионит за нами… Чего не в свои дела лезет?

Оба молча и торопливо идут к калитке.


И вот он — разговор.

Устинья Семеновна властным жестом останавливает Андрея, увидев, что он направляется в свою комнату.

— Подожди-ка, — и оборачивается к Любаше, замершей у порога: — С тобой я еще, милая, поговорю… Да и Гришка, старшой-то брательник, добавит тебе… Ну, а ты, мил-человек, — отчеканивает она Андрею, — можешь искать себе другую квартиру. Мне таких постояльцев не надо! Сроку тебе — неделя! Получка у вас скоро, рассчитаешься со мной, и — на все четыре стороны. И вот что еще… К девчонке больше не приставай, не мути ее душу! Надоумил господь, послушала раза два аль три, какую ересь ты плетешь…

— Устинья Семеновна… — шагает к ней побледневший Андрей, но та останавливает его все тем же властным жестом:

— Уговаривать меня нечего, я век прожила, знаю, что делаю…

И, отвернувшись к печи, забренчала там чугунками и сковородками, давая понять — говорить больше не о чем.


Как же дальше?

Затихли шорохи и вздохи на голбце печи, где улеглась Устинья Семеновна. Ни звука — из комнаты, в которой спит Андрей.

Густо плывут по комнате темные тени, они наслаиваются одна на другую живыми кругами, сквозь которые глаз не может различить ничего. Любаша скорее угадывает по памяти, чем видит: там вон — печь, где затихла мать, в этой стороне — дверь, а тут — буфет… Она поднимает руку, несет в темноте к глазам, ощущает на ней свое теплое дыхание.

Как же дальше?

«Господи, — мысленно обращается к богу Любаша, широко раскрытыми глазами глядя в черную темноту. — Помоги мне, пусть мама поймет, что он хороший, что не могу я без него… Я буду добрая, очень добрая и ласковая с ней, ведь я и раньше никогда не говорила ей плохого слова. Помоги мне, господи, помоги-и…»

Они всегда переплетаются в душе Любаши: мама и бог. Сколько помнит себя Любаша, безотчетный трепетный страх перед таинственным, грозным существом, которому известен малейший человеческий помысел, входил в ее сознание через окрики и наставления мамы. Проницательность Устиньи Семеновны, часто верно уличающей дочь в каком-либо проступке и призывающей при этом в свидетели бога, с годами незаметно укрепила беспокойную веру в то, что господу и действительно все известно. Иначе, как могла знать мама о том, чего никто не видел?

Веру во всемогущество господа укрепило и то благоговейное отношение к богу, которое встречало и окружало Любашу в церкви среди взрослых, умудренных жизнью людей. Она полностью доверилась их опыту.

Нет, не случайно просила сейчас Любаша могущественного заступника. Сердцем верила — он слышит ее мольбу, он видит, как она мучается.

В мысли снова врывается неотступное: одна неделя, а потом… Вот Андрей идет по улице с чемоданом, оглядывается, и в глазах его видит упрек и печаль… Нет, нет, он не уйдет, она расскажет все матери… А разве захочет тогда мама выгнать его?

И сразу приходит успокоение. Нет, это даже не успокоение, а обрывочные грезы о недалеком и счастливом будущем, которое придет сразу же после свадьбы.

После свадьбы… Да, да, и Андрей так хочет, чтобы все это пришло к ним быстрее… Разве они хуже других людей?

Неожиданно от голбца, на котором спит мать, слышится не то вздох, не то стон. Любаша приподнимается на локте и долго смотрит туда. Все тихо. Наверное, матери во сне привиделось что-то плохое.

И грезы исчезают. Любаша откидывается на подушку, вдруг подумав, что все может быть не так, как ей мечтается. Ведь еще ничего не решено, а через неделю Андрею надо уходить, мать слов на ветер бросать не любит. А там придет Григорий со своими свинцовыми кулаками и… Как сказать им, что она уже стала женой Андрея? А надо, надо сказать, иначе…

Но перед глазами всплывает искаженное усмешкой лицо матери, и Любаша до боли закусывает губу.

«Ни девка, ни баба, а — потаскуха!» Эти слова матери уже звучат в ушах Любаши.

«Пусть! Пусть! — запальчиво возражает она. — Я люблю его, люблю, люблю! И он меня любит, ясно? Нам жить, а не вам…»

Храбрости хватает ненадолго. Недобро мерцающие глаза матери неотступно смотрят в лицо дочери, и Любаша натягивает одеяло на голову. Но теперь в уши бьются резкие, хлесткие слова, холодят сердце, а Любаша даже сама с собой ничего не может сказать в ответ…

Вконец измученная, она всхлипывает, садится на койке и беззвучно шепчет:

— Андрей, Андрей мой… Что же делать, что нам делать? О, господи, помоги мне!

Вялая, обессиленная, снова падает на подушку, шепчет, стараясь забыться, что-то похожее на молитву, и засыпает, наконец, тяжелым, тревожным сном.

2

Сухо и дробно звенит будильник. Сонный Андрей, протянув руку, глушит его.

Два часа дня. Но кажется, что уснул только сейчас. Спать всю ночь не пришлось — все раздумывал над словами Устиньи Семеновны.

За окном глухо фыркнул и смолк мотор автомашины.

«Сосед приехал, — натягивая брюки, скользнул он глазами по окну, и в памяти всплывает безбровое, с белесыми ресницами, обветренное лицо Ванюшки, работавшего шофером в местной автобазе. — Домой опять что-то приволок. Тянет понемногу — то пару досок, то кусок толя, то угля с десяток ведер, а никому дела вроде и нет».

Мысли о соседе неприятны, не лежит у него душа к такому человеку.

Выйдя на крыльцо, он жмурится, не в силах сразу окунуться после дремотной тишины комнат с зашторенными окнами в яркий, солнечный полдень. Воздух звенит от зноя, глухо, отдаленно слышится дребезжащий перестук проезжающей по булыжной мостовой телеги, чей-то нетерпеливый, сердитый возглас.

«Эх, и жара!» — вздыхает Андрей и вытирает ладонью влажную испарину на лбу.

В глубине двора бродят, лениво вихляя округлыми спинами, две большие свиньи. Одна из них, вытянув короткое толстое рыльце и принюхиваясь, приближается к тазу, где сохранились остатки собачьей пищи. Протяжно звякает цепь, Рекс делает прыжок. Свинья с визгом шарахается в гущу кур и гусей.

— Рекс, на место! — вдруг слышится из огорода.

Любаша стоит на тропке и, стараясь не сойти с травы на грядку, тянется к нависшей над нею шляпке подсолнуха. Короткое простенькое платье, из которого она явно выросла, красиво обрисовывает изгибы крепкого тела.

— Ромашка ты моя… — неслышно говорит Андрей.

Ему очень хочется, чтобы подсолнух оказался, наконец, в ее руках. А она, и не подозревая, что кто-то смотрит на нее, гибкая и красивая, все тянется и тянется к подсолнуху, уже привстала на носки, уже касается пальцами желтого круга… Еще миг — и подсолнух в ее руке.

Любаша с удовлетворением, с почти детским торжеством оглядывается вокруг, оправляя тесное платье. Увидев Андрея, машет:

— Иди сюда!

Он косит глаз на Рекса и делает шаг с крыльца. Потом еще и еще, не глядя на собаку, но ощущая каждой клеткой тела ее настороженность.

Любаша делает торопливое движение навстречу.

— Ну, зачем же ты?.. Я позвала, а потом вдруг вспомнила, что Рекс не зацеплен на крюк.

— Да нет, вроде ничего, обошлось.

— Возьми, это для тебя, — протягивает Любаша подсолнух. Потом отступает назад, перекинув темную косу со спины на грудь, и начинает быстро перебирать пальчиками концы волнистых прядей, заплетая волосы. Сама с улыбкой, ласково смотрит на Андрея; на свежих щеках ее розовеет легкий румянец.

— Зачем же мне столько? — Андрей разламывает подсолнух. — Бери себе половину.

— Нет, нет, не хочу… Вон Ванюшке лучше дай, — громко, с усмешкой кивает она в сторону двора. — У них какие-то уроды нынче, а не подсолнухи выросли. Пусть испробует наших.

Андрей оборачивается к жердяной изгороди, отделявшей соседские участки. Раздвинув кусты смородинника, облокотившись на прясло, остро посматривал на них Груздев.

— Влюбляетесь? Ну-ну, валяйте!

— Дурак, — хмурится Любаша и неожиданно половину подсолнуха бросает в Ванюшку.

— Мимо! — хохочет тот. Кинув на прясло сильные, узловатые руки, он одним прыжком перемахивает на эту сторону, идет к ним по картофельным грядам, перескакивая через борозды. Невдалеке останавливается и, присвистнув, окидывает взглядом протянувшийся во всю немалую длину пименовского огорода участок, заросший подсолнухами.

— Ничего себе, отгрохала тетка Устинья.

Не ожидая ответа, вытаскивает из нагрудного кармана рубахи самодельный ножичек, какими обычно пользуются на работе электрики и шоферы, пригибает будыль крупного подсолнуха и срезает с него шляпку.

— Твое-то какое дело? — запоздало отвечает Любаша, вызывающе глядя на Ванюшку. — За своей матерью наблюдай, а за нами нечего смотреть.

— Эх, хорош подсолнушек! — подбрасывает Груздев кружок, а поймав, зажимает под мышкой и шагает к Андрею.

— Это, что ли, ваш постоялец-то?

Любаша опять хмурится.

— А то не знаешь, наверно. С неба спутник какой свалился…

— Чего — спутник? Первый раз вот так-то, носом к носу, встретились.

Груздев прав. Встречая Андрея случайно у ворот, он обычно проходил, не здороваясь: понимал, что этот симпатичный чернобровый квартирант может понравиться Любаше. А он, Иван, сам о ней многое загадывает… Потому и остро покалывает в сердце ревность, когда видит, вот как сейчас, их вместе.

— На обед? — осведомляется Андрей.

— Да вроде бы… — помедлив, отвечает Груздев и, с нескрываемой нежностью уставясь на Любашу, замечает шутливо: — Ну, невеста, когда же сватов засылать, а? Божий-то праздник, Покров день, не за горами.

— Фи… — кривит губы Любаша. — К козе вон к нашей засылай, хоть вечерком сегодня. Ясно?

Груздев мрачнеет и тихо произносит:

— Но-но… Полегче на поворотах…

Андрей прерывает неловкое молчание:

— Ну, я на озеро…

— Ты подожди! — берет его за руку Любаша. — Мне половики надо полоскать, вместе пойдем. Сейчас я! Маме скажу, она картошку в погребе перебирает. — И бежит к калитке.

Груздев нервно закуривает папиросу и протягивает пачку Андрею.

— Кури, — смотрит на него вопрошающими глазами. — Не хочешь? Ну смотри…

Он прячет папиросы в карман, потом, помедлив и не глядя на Андрея, говорит:

— М-да, занятно получается… — усмешка змеится в уголках его рта.: — Что это она в последнее время хвост вздыбила? Ты… башку ей, случайно, не заморочил? Льнет она к тебе, вижу я…

Андрей пожимает плечами:

— А это уж ее дело, Иван…

Груздев резко поворачивается, вприщур зло смотрит на Андрея:

— Ее? Не только… Не было тебя… За мальчишку меня принимаешь? Ну, вот что! Хотя… Что с тобой разговаривать?..

Он круто поворачивается и идет по грядам поперек огорода к плетню, и Андрей видит, как вдребезги разлетаются под его сапогами комья земли, сухо пощелкивая по ботве и падая с грядок в борозды.

«Любит он ее… И крепко…» — с непонятной тревогой думает Андрей о Груздеве. Любаша, пробежавшая от сарая к крыльцу, снова выходит из дома и, крикнув Андрею: «Я сейчас, сейчас!» — опять бежит к сараю, перекидывая через плечо коромысло.

«К матери. Отпустит ли Устинья Семеновна?»

3

В глубоком погребе душно пахнет древесной плесенью, картофелем и прелой капустой.

Устинья Семеновна ставит ведро на землю и чиркает спичкой. Слабый огонь освещает осклизлые бревенчатые стойки, бурые, словно закоптелые стены, кадушки и корчажки на полу, дощатые грязные перегородки и тут же гаснет. Она ощупью находит ведро и пробирается налево, к перегородке, за которой хранится картофель. Звякнув ведром о доски, останавливается, зашуршав спичками, зажигает огарок и, приладив его к консервной банке, прибитой для этого к одной из стоек, снова оглядывается вокруг. Погреб требует ремонта. Надтреснутые потолочные балки — в наростах грибка, почерневшие доски прогнулись, уже не выдерживая тяжести наваленной на них земли.

Устинья Семеновна стучит костлявым пальцем по стойке, чуть повыше прогнившего пролома в древесине. Из-под гладкой, пустотно отозвавшейся поверхности сыплется желтая пыльца.

«Эх, господи, все заменять надо: и потолок, и стойки, — вздыхает Устинья Семеновна, подставляя ведро к ногам и запуская обе руки, словно клешни, в кучу подгнившего картофеля у края перегородки. — К Гришке схожу вечерком. Сын — не чужой. Трудненько без мужика в доме стало, как Семка ушел на самостоятельную жизнь… Любку, что ли, хоть бы замуж выдать? Ванюшка-то соседский не зря у наших ворот пасется… Из себя, конешно, и не мудрен, да только хозяин настоящий выйдет!»

Сверху слышится стук двери сарая, потом в отверстие погреба просовывается голова Любаши.

— Мама, ты здесь?

— Ну… — недовольно глядит на дочь Устинья Семеновна. — Шляешься все… Давай-ка вниз… Картошку выбирать!..

— Подожди, мама, — перебивает ее Любаша. — Я сейчас на озеро, половики-то который день мокнут, надо их выполоскать.

— Все можно успеть, — уже миролюбиво говорит Устинья Семеновна. — Да смотри мне, долго там не будь. Надо к утру все приготовить с картошкой-то, завтра базар большой.

— Ладно, я быстро! — уже издали слышит голос Любаши.

«Чего это она, как баламутная, — размышляет Устинья Семеновна. — Не иначе — с Лушкой опять?..»

Лушка Лыжина живет через дорогу. Работает на шахте вместе с Любашей породовыборщицей. Позапрошлый год задумали они записаться в астрономический кружок. И, ясное дело, подбила к этому Лушка.

Как узнала про тот кружок Устинья Семеновна, такое устроила обеим, что с тех пор Лушкиной ноги в пименовском дому не бывало.

«Неужто с Лушкой? — испуганно оглядывается Устинья Семеновна. — В одну смену, кажись, они… Пойду-ка я разведаю, да заодно и к Гришке схожу…»

Тревожится Устинья Семеновна не понапрасну. Во время обедни снова видела в церкви белобрысую девицу из комсомольского комитета — Копылову. А возле нее закружились с улыбочкой Лушка с двумя девчонками со старого Тугайкуля.

«Накрепко отвадить надо Любку от Лушки. — Устинья Семеновна приминает заскорузлыми пальцами огонек на свечке, и теперь твердость в ее взгляде железная. — Добра от такой подружки не жди… Охо-хо, господи, вечно в заботе, вечно в заботе…» — огорченно закачала она головой.

Выйдя из погреба, Устинья Семеновна проходит в огород, где мокли в корыте половики, проверяет, взяла ли их дочь с собой. Половиков там нет, и это немного успокаивает старуху: значит, дочь точно пошла на озеро.

«С кем вот только? Ну, не дай бог, если с этой лыжинской Лушкой. Погодите ужо у меня…»

4

Хлюпко бьется о доски желтая вода. Это не волны: озеро гладко и радужно сверкает под солнцем; это мощное ритмичное колебание всей водной массы, не приметное глазу в первый момент, но ясно ощутимое здесь, на помосте, где хозяйки полощут белье. Вода уходит вниз и вдаль едва приметной впадиной, обнажая зеленоватые осклизлые сваи, обросшие хвоистыми водорослями, уходит, открывая темные верхушки крупных и гладких голышей возле самого берега, но через секунды, словно остановленная и двинутая обратно неведомой силой, устремляется без единой волны к берегу, оставляя на песке кружево лопающейся пены.

— Ой! — вскрикивает Любаша. У нее выскользнул из рук половик. Течение подхватывает его, и он плывет от мостков.

Андрей, раздевавшийся на берегу, бежит по горячему песку к воде, но Любаша опережает его. Сбросив на доски размокшие чувяки, прямо в платье она прыгает с помоста. Андрей высокими прыжками бежит по воде, но бежать дальше невозможно: вода — выше колен. Он ныряет и сразу же выскакивает на поверхность, потирая ушибленную о камень руку: место совсем неглубокое. Вода доходит до груди.

В стороне Любаша тянет к берегу намокший половик. Лицо и волосы ее влажно поблескивают.

— Тут мелко, никуда бы он не девался! — кричит Андрей, бредя по воде к Любаше.

— Утянуло бы в камыши, — отвечает Любаша, затаскивая — складка за складкой — половик на мостки.

Андрей принимается помогать ей.

— Идите, идите, купайтесь! — говорит Любаша, почему-то переходя на «вы». — Сейчас намыливать буду, вода грязная сделается.

Андрей понимает, что Любаша стесняется прилипшего к телу тесного платья. Он отступает от мостков, взглядывая на Любашины плечи и шею, и замечает темный шнурок, выбившийся из-под мокрого воротничка.

«Так и не снимает крестик», — грустно думает он и тихо зовет:

— Люба!

Она оборачивается и перехватывает его взгляд, направленный в прорез платья на груди.

— Ну идите же, купайтесь! — голос ее сорвался. Этот неожиданный вскрик неприятен Андрею.

«Опять из-за крестика поссоримся. Сколько потрачено слов, чтобы убедить снять его».

Вспомнилось Андрею: сели с Любашей за стол обедать. По радио передавали обзор центральных газет.

— Ого, вот это скорость! — вырвалось у него при сообщении о новом воздушном лайнере.

— Большая, да? — подняла глаза Любаша, помешивая ложкой суп.

— Так это же почти скорость звука! Представляешь себе скорость звуковых волн?

Андрей рассказывал о достижениях техники с большой охотой: ему нравилось, как доверчиво, внимательно слушает его Любаша.

После обеда он ушел в свою комнату, но оставаться одному не хотелось. Он вернулся на хозяйскую половину.

— А знаешь… — начал было Андрей и — осекся.

Любаша стояла спиной к нему и крестилась на образа в углу. Обернувшись и увидев его, покраснела и быстро вышла в сенцы.

А в последний воскресный день проснулся днем и не нашел хозяев дома. Они вернулись уже к обеду — и мать, и дочь празднично одетые.

— В гости ходили? — спросил он Любашу, и опять та смущенно отвернулась.

— Нет, в церковь… Сегодня же праздник, — еле слышно ответила она, и ему вдруг стало понятно, куда они уходят часто вечерами вместе: в церковь. Значит, обе они верующие — и мать, и дочь — догадался Андрей, и ему стало как-то неловко. Не за мамашу, а именно за дочь.

«Неудивительно, ведь с детских лет мать вдалбливала ей эту ахинею», — подумал он сейчас.

Почти на середине озера Андрей видит камышовые заросли. Между этим камышовым островком и берегом то тут, то там взметываются каскады брызг, мелькают руки и торчат короткими темными столбиками головы купающихся. А там вдали покачиваются лодки: ребятишки угнали их от берега и теперь прыгают в воду, наперегонки, устремляясь к песчаным отмелям.

«Где же шурфы старых шахт?» — теряется в догадках Андрей, оглядываясь вокруг. Вдруг он сейчас плывет над ними, и через секунду-две вода увлечет его вниз?

На днях рассказывали ему, что когда-то, лет сорок назад, отступая в Сибирь, колчаковцы пустили, взорвав перемычку, озерную воду в две ближайшие шахты. Шурфы их покоятся на дне озера, и временами над ними возникают водовороты. Приезжали на озеро водолазы, но шурфов так и не нашли.

Озерная гладь сейчас тиха и спокойна, над водой несутся ребячьи выкрики, и Андрей смеется над собой: «С каких это пор ты стал трусишкой?»

Он посматривает в сторону Любаши. Что это? К мосткам причалена лодка, в ней кто-то сидит. А возле Любаши — девушка в красном купальном костюме.

Андрей поворачивает к берегу. Лишь у самых береговых камышей он узнает Лушку и ее братишку Василька. Тот, глядя на подплывающего Андрея, торопливо кричит сестре:

— Луш! Ну, поехали быстрей!

«Боится за вчерашние подсолнухи», — усмехается Андрей, подходя к лодке. Василек поспешно отталкивается веслом от мостков.

— Ого! — бросает вдогонку Андрей, останавливаясь. — Ночью в-чужой огород лезть не побоялся, а ответ держать — трусишь? Подожди вот немного, все равно и на воде поймаю…

Василек молчит, головы не подымает, снова зовет сестру:

— Ну скоро ты там? А то один уеду…

Но Лушка не спешит. Она знает, что ей очень идет этот купальный костюм. И, хотя кроме Андрея и Любаши тут никого нет, не без кокетства прохаживается на песке, играя бедрами и бросая улыбчивые взгляды в сторону приближающегося Андрея.

— Ну поехали, Любка! — слышит Андрей ее веселый голос. — Никто твои тряпки не утащит, мы с лодки смотреть за ними будем. А, Люб?..

Та отрицательно качает головой:

— Некогда мне… Да и… Езжай, езжай, не пойду я…

Лушка встряхивает русыми кудряшками, откидывая их со лба.

— Ну, как знаешь… Сейчас, Василек! — машет она брату и кричит Андрею, ступившему на берег: — Айдате с нами, а? На самую середину озера доедем, а оттуда поплывем!

Андрей видит, как мрачнеет Любаша, и отказывается:

— Отдохну немного. Потом догоню вас… Слышишь, Василек? — задорно кричит он пареньку. — Отдохну и за вами поплыву, держись тогда…

— О, я видела, вы хорошо плаваете! — восторженно отзывается Лушка, ничуть не обижаясь на отказ, и бежит к лодке, крикнув на ходу: — Так догоняйте, вместе к берегу поплывем!

Василек берется за весло, хрупкие мальчишечьи лопатки заметно ходят в такт гребкам. Лодка медленно плывет к середине озера.

Любаша окликает Андрея:

— Давай половик к пряслу оттащим, повешать надо.

Сама смотрит на Андрея лучистым взглядом, но не удержавшись, смеется:

— Ты же как водяной. Все волосы в тине. Наклонись-ка, давай сниму.

Андрей пригибает голову, дыша свежими влажноватыми запахами, исходившими от ее просыхающего платья. В сердце оживает тихая, доверчивая нежность к Любаше и что-то безвольное, мальчишеское, навеянное вдруг смутными воспоминаниями о ласковых материнских прикосновениях.

— Ну все, — слышит он голос Любаши.

Андрей открывает глаза и, выпрямляясь, опять замечает темный шнурок на Любашиной шее.

— Люба, знаешь… Ты не обижайся на меня, — он указывает глазами на шнурок, — не пойму я, зачем тебе это? Понимаешь, странно как-то…

— Пусть, — отвечает Любаша, не подымая на него глаз. — Пусть… Кому как нравится. Ей вот, — кивает она в сторону удаляющейся лодки, — ничего не стоит выбросить крещенский знак… Ишь, вырядилась как, бесстыжая, а вечером опять в церковь придет и крестик нацепит.

— Что, и она? — изумляется Андрей.

Любаша поводит плечами:

— Оба они с Васильком крещеные. И его, видать, заставила снять, шалопутная.

— И многие в поселке ходят в церковь? — заинтересованно спрашивает Андрей.

Ему, выросшему в большом уральском селе, где церкви закрыли задолго до его рождения, просто странным это показалось.

— У кого душа лежит, те идут, — донесся тихий подрагивающий голос Любаши. — Насильно, конечно, никого туда не тащат, каждый себе хозяин.

Андрей покачивает головой:

— В какие только глупости человек не верит. Доску сунут в угол и бьют лбами.

— Вам-то, конечно, все равно, а людям… Не все же глупые в церковь ходят.

— Это в наш-то век, когда в космос человек забрался… — горячится Андрей, но Любаша властно перебивает его:

— Ладно, не надо спорить. Половики-то не успеют высохнуть, — и уже с мостков добавляет: — Век-то веком, а человек человеком.

«М-да… Вот где стена, которую надо пробить, прежде чем нам с Любашей начинать жизнь. Но как это сделать?..»

— Ну, что ты там? — зовет Любаша.

Он подходит и, помолчав, говорит:

— Понимаешь, нам все же надо с тобой потолковать.

Но Любаша, понимая, о чем будет разговор, глядит с укором:

— Не надо, Андрей…

— Знаю, что не надо, но… — он невесело вздыхает: — Скоро мне уходить от вас, надо что-то решать, Люба. Или ты вот так просто откажешься от меня, да?

— Не стыдно тебе?.. Мне больше никого не надо, знаешь и сам. Но маму бросить… — Любаша глядит на него доверчиво, с болью. — Нельзя так, Андрей. Надо как-то по-другому все сделать.

Андрей обидчиво пожимает плечами:

— Смотри, твое дело…

— Обидеть человека очень легко, Андрей. А зачем это нужно? Верить надо, что все уладится, и, может быть, не от нас это зависит. Ты понимаешь, о чем я… Как суждено, так в жизни все и будет. А уйти от мамы… Ведь она воспитала нас, жила только ради нас, даже замуж не вышла…

Оба умолкают, переносят половик и развешивают на прясле. Любаша возвращается к воде и опять принимается за стирку. Неспокойно у нее на душе. Дерзкий, затрагивающий самое тайное, сокровенное, разговор Андрея; улыбающаяся Лушка, безбоязненно сбросившая крестик, — все это настораживает и в то же время будит странно необычные мысли. Почему всевышний позволяет все это? Или это особое испытание для нее, Любаши? Ведь во власти господа, чтобы все было по-другому… Нет, нет, она хочет, чтобы Андрей говорил с ней, но пусть не трогает того, что от нее не зависит, чему судья один — всевышний.

А Лушка… Не верит Любаша, что пренебрежение к крещенскому знаку хорошо для той кончится.

— Эгей! — слышится с середины озера. Лушка стоит в лодке и машет рукой. Андрей поглядывает на Любашу. Она, распрямившись, усмехается:

— Иди, тебя же зовут…

А самой так и хочется удержать его, словно там, рядом с Лушкой, его ждет беда. Но, нахмурившись, пересиливает себя: бог весть что может подумать об этом Андрей.

— А ты не рассердишься, Люба?

Андрею хочется поплыть к Лушке: она знает, конечно, где шурфы, на лодке подплывут туда, и там он поныряет, осторожно разведает, что же находится внизу, под водой.

— Странный ты какой-то, — отводит глаза Любаша. — Разве я могу запрещать? Вот будешь мужем, тогда…

— А разве я не муж, да? — ласково щурится Андрей. — Что-то быстро отказываешься, Люба.

Она смущенно взглядывает на него:

— Ладно уж… Быстрей только, а то я домой уйду.

Но Андрей верит: нет, она не уйдет… Он торопливо ринулся в воду, а вынырнув метрах в шести от мостков, оглядывается туда, где стоит Любаша. Она замерла, словно забывшись, наблюдая за ним, и во взгляде ее — ласковом и теплом — сквозят одновременно и смятение, и нежность.

Берег уходит, отодвигается от Андрея все дальше и дальше; вокруг раздольно, без единой волны, раскинулась водная ширь. Лишь там, где покачивается лодка Лушки, из воды торчит небольшим островком камыш. Желтовато-зеленые стрелки его уже различимы Андрею; все близится лодка, в которой стоит, помахивая рукой Лушка. Братишка ее, Василек, заметив подплывающего Андрея, вскакивает на корму, стоит мгновение, размахивая руками, потом прыгает в воду, озорно крикнув Андрею:

— А вот и не поймали!

И почти в тот же момент возникшее враз, внезапно, течение несет Андрея к лодке, несет сильно, властно и стремительно. Борт лодки вырастает перед глазами с поразительной быстротой, течение рвет Андрея в сторону и несет по кругу, но лодка с кричащей что-то Лушкой надвигается еще быстрее. Миг — и тяжелое смоленое дно ударит по голове. Андрей выбрасывает вверх руку, хватаясь за борт, рывком, боясь, чтобы не затянуло под днище, подается из воды, переваливаясь через борт. И вовремя: лодку кружит, словно травинку, на одном месте. Корма ее с сидящей там испуганной Лушкой грузно оседает, вода хлещет через борт.

— Сюда! — кричит Андрей, хватая девушку за руку и оттаскивая к середине лодки. Вода перестает хлестать через корму.

— Там… там… — истерично вскрикивает Лушка, махая рукой вниз. — Там Василек… Он увидел вас и прыгнул…

«Неужели… утонул?!» В сознании все ясней начинает прорываться догадка, что лодка как раз над знаменитыми своей недоброй славой шурфами, и — по странной случайности — именно в тот момент, когда озерная вода прорвалась вниз, в бездну шахт.

Прыгать в воду? Это в какое-то мгновение воспринимается как безумие! Но… Да, да, где-то там — Василек, его хрупкие мальчишеские лопатки мелькают на миг перед глазами Андрея. Или почудилось ему это?..

Андрей слышит новый вскрик Лушки, но уже не разбирает, что кричит она. В ушах тугими переливами колокольчиков звенит вода. Он нервно оглядывается: «Где парнишка?.. Где же парнишка?..» Но в мутном желтоватом свете видит лишь мелькающие на дне в одном направлении пригнутые стебли водорослей. Соображает: «Меня, наверное, несет туда, к шурфам… А Василек?.. Как задержаться?»

Он делает попытку приблизиться ко дну, чтобы ухватиться за стебли, вода тянет его вниз, в заросли, он ощущает под руками их жилистое, крепкое сплетение. И сразу тесно сдавливает грудь, а в ушах уже не звенят колокольчики, а что-то гудит, резко и непрерывно. И враз так больно стискивает голову, что Андрей обессиливает, чувствуя, что ему не хватает воздуха, и он вот-вот раскроет рот.

А откуда-то сверху надвигается что-то темное и большое. Андрей разглядел, что это илистая лавина. Сейчас она зацепит его, оплетет водорослями, и сознание новой опасности подсказывает ему: надо прижаться к зарослям, пока не минует его эта громада.

Он так и делает, уже ощущая, как по телу скользят стебли водорослей.

Силы оставляют Андрея. Слабо оттолкнувшись от дна, он взмахивает руками, помня лишь одно: еще какие-то малюсенькие секунды — и ему придет конец.

…Глотки воздуха опьяняют Андрея, он не сразу замечает, что рядом покачивается не одна Лушкина лодка, а несколько, и от берега приближаются все новые и новые.

И снова ныряет вглубь, быстро сообразив, что Василька так и не нашли. Но теперь долго находиться под водой Андрей уже не может, и вынырнул быстро, устало отплевываясь.

Какой-то парень, первым увидев Андрея, что-то кричит другим, осторожно подводит лодку и помогает ему взобраться.

— А Василек?..

— Нету… Не нашел…

Очень скоро подплывают другие лодки. Люди тихо переговариваются, хмурые и серьезные.

Несколько парней, лучшие пловцы поселка, больше часа ныряют возле камышового островка, но, когда они появляются, их уже ни о чем не расспрашивают. С каждой минутой становится все яснее: поиски ни к чему не приведут.

И вот уже одна, другая, третья… седьмая лодка тихо плывут к берегу, где толпится народ.

5

Возле дома Груздевых стоит машина. В кузове Ванюшка, наклонившись, что-то сталкивает на землю, судя по напряженно вздувшимся мускулам, — очень тяжелое. Устинья Семеновна вспоминает, что надо попросить его подвезти завтра на базар мешки с картофелем, и идет к машине.

— Здорово, сынок! — окликает она Груздева, заходя к открытому борту грузовой. «Ну и ну», — изумленно вскидывает брови, увидев, что сосед пытается столкнуть на землю массивную наковальню.

Ванюшка распрямляется, утирая грязный пот с лица, и невесело бросает:

— Здорово, тетка Устинья…

Устинья Семеновна видит, что парень сегодня не очень ласков с ней, как бывало всегда. Это может нарушить завтрашние планы: на тачке четыре мешка картофеля им с Любкой не увезти.

— Ей-богу, Иван, сердце радуется — какой ты сноровистый да проворный, — льстит она. — Жинка за тобой как за стеной каменной будет. Всякой бабе хочется, чтобы ейный мужик не от семьи, а к семье тащил. Только чтой-то долго ты уж не женишься… Аль невест на тебя не достает, а?

Хмурая усмешка скользит по лицу Ванюшки. Молча прижигает он спичкой папиросу, избегая ищущего взгляда Устиньи Семеновны. Видя, что она не уходит, бурчит:

— Нонче невестам-то все грамотеев да начальников подай, а мы, что ж, рабочий класс…

— Ну, не все ведь девки такие, — возражает Устинья Семеновна. — У меня вон Любка из воли родительской никогда не выйдет, захочу — за мусорщика пойдет, абы мне люб был… Ты случаем не видел — не с Лушкой она пошла на озеро?

— Хм… — хмыкает Ванюшка, выплевывая папиросу изо рта в кузов. — Хорош Лушка! В штанах… С вашим постояльцем потопали, сам видел.

— Во-он что… — протягивает Устинья Семеновна, чувствуя, как начинает во рту пересыхать. Но старается скрыть от Ванюшки волнение: — Ну, не велика беда, — знать, попутно шли… Отказываю я ему с квартиры-то.

Ванюшка еще раз смачно сплевывает в кузов.

— Отказываете… — лениво усмехается он. — Вижу ведь, не маленький. Постоялец-то уж и хозяйством у вас начинает распоряжаться.

— Каким это хозяйством? — настораживается Устинья Семеновна.

— А таким… Не зря он вчера погнал Василька Лыжина с огорода, да еще и пригрозил уши надрать. Чужой-то не стал бы так. Видно, чувствует, что скоро хозяином будет.

Услышав о набеге Василька с дружками на подсолнухи в ее огород, Устинья Семеновна мрачнеет:

— Ах ты, зараза такая… Надо было крапивой сатану. Поймал хоть его Андрюшка-то?

— Ловил. Да тот вырвался. Пообещал постоялец-то шкуру с него спустить. Видно, и впрямь ваш огород за свой принимает.

На разгоряченной от палящей жары шее Груздева пот бисерно поблескивает. Он стоит в раздумье, глядя, как тонкой сизой струйкой вьется дымок от брошенной в кузов папиросы, потом снова склоняется к наковальне.

— Ломком, ломком ее, эту железку-то, — советует Устинья Семеновна.

— А-а… Верно, пожалуй, — соображает Ванюша и тяжело прыгает из кузова на землю, идет во двор за ломом.

В голове Груздева все больше проясняются слова Устиньи Семеновны о том, что квартирант уходит от них… Знает точно, что это не просто слова — крутой нрав Устиньи Семеновны ему известен.

— Сейчас попробуем, — хрипло басит он, возвращаясь и влезая в кузов. Вскоре наковальня гулко плюхается на землю, и Ванюшка смеется:

— Ну спасибо, тетка Устинья. Сам бы не додумался.

— Бога благодари, не меня, — отвечает Устинья Семеновна.

— Ну, бога-то бога… — чешет затылок Ванюшка, но Устинья Семеновна перебивает его:

— Слушай-ка, сынок, ты завтра-то с утра чем займешься? На полчаса машину не возьмешь картошку на базар подбросить?

— Завтра? — Ванюшка покусывает губу. — В колхоз на воскресник едут с шахты, надо их отвозить. Видно, до вечера там и останемся.

— Верю, сынок, верю, — морщит брови Устинья Семеновна.

— Но я что-нибудь придумаю, — горячо заверяет Ванюшка, уловив обидные нотки в ее голосе.

— Ну, ну, — кивает она и торопится: от нагретой солнцем машины нестерпимо тянет густым запахом бензина и крашеного каленого железа. — Езжай, не запаздывай в гараж-то. Я к Григорию схожу.

А в голове мелькает: «Может, на озеро прямо пойти, там при всех Любке да этому Андрюшке задать головомойку? Да нет, жарко уж больно… Ладно, обсоветую все с Гришкой…»

6

Она неспешными шагами идет по улице, держась левой стороны, скрытой в тени от разросшихся тополей, черемушника и рябины. Но даже и тут душно: росинки испарины выступают на лице Устиньи Семеновны и она смахивает их концами платка.

«Послал господь добрую погодку, — отозвалось на радужный погожий день в душе Устиньи Семеновны. — Даст бог, все дозреет в огородах-то. Теперь пусть солнышко жарит, только на пользу всякому растению пойдет это».

Она проходит мимо дома Лыжиных, приближаясь к водоразборной колонке, возле которой в тени громадного старого тополя частенько собираются посудачить женщины со всей улицы. Скучно сумерничать летом в одиночестве, когда хозяин на работе, а ребятишки носятся бог знает где…

«Чего это они там в полдень-то сошлись? — подходя к колонке, недоумевающе глядит Устинья Семеновна на женщин, собравшихся у беседки. — Погоди-ка, погоди! Это опять, знать-то, та девица с шахты с ними? Зачем это она?»

Вера Копылова — в ослепительно белой кофточке и легкой, тесно обтягивающей крутые бедра коротенькой юбке — кричит вдогонку женщине, уносящей ведра с водой:

— Быстрей, Татьяна Ивановна! Мы за десять минут все закончим. Бабушка, идите к нам! — машет она рукой, подзывая Устинью Семеновну.

Та подходит и, кивнув всем, любопытствует:

— Аль деньги бесплатно хочешь давать?

Голос вроде бы и ласковый, а в глазах — неприязнь: узнала она Копылову.

Но Вера, будто не заметив этого, спокойно отвечает:

— Карманы пустые, от жары все высохло.

— Карман пустой — половина беды, — холодно кивает Устинья Семеновна. — А вот ежели душа у человека пустая — полная беда, девонька! Вам, молодым-то, трудно это понять, народ-то вы больно легкий нонче, — она поглядывает на женщин. — А вот нам, доживающим век свой греховный, господь на это глаза раскрыл…

— Ничего, бабушка, и мы, молодые, не на Голгофе родились, а от таких же матерей, как вы. Кто с пустой-то душой — нам тоже не родня.

«Остра, остра на язык, с такой лучше не связываться на перепутье-то», — прикидывает Устинья Семеновна.

— Ну, ну, — машет она рукой на Веру. — Язык-то подвешен, как ботало… О чем беседовать-то будешь?

— О жизни на других планетах, — не сразу отвечает Вера. — О Марсе, о Венере, о спутниках Земли.

— Ладно, беседуй, — поджимает губы Устинья Семеновна. — Кому безделье — пусть слушает. Пойду ужо… Ты не идешь домой, Валентина? — окликает она соседку Григория. — А то — вместе, к Григорию я иду.

— Потом я, — отводит взгляд Валентина.

Устинья Семеновна шагает из тенистой прохлады в знойную теплынь, полыхнувшую от раскаленного асфальта бульвара, чувствуя на себе осуждающий взгляд Веры.

И опять мелькает в голове: «Любка… Убралась, значит, утайкой, крадучись от матери, на озеро с Андрюшкой. Не выйдет так-то, доченька. У меня и старшие-то, хоть они и парни были, без спросу на улицу вечерами не ходили».

Устинья Семеновна недобро поглядывает вдоль улицы, представляя себе, какую выволочку она устроит Любке. Ну, а с Андрюшкой разговор короткий: собирай манатки и — марш! К этой вон расфуфыренной девице, одного поля ягода.

Она убыстряет шаги, завидев зеленую крышу дома Григория: так не терпится поделиться своими мыслями со старшим сыном. Григорию она доверяет во всем. Немногословный и медлительный в решениях, он всегда рассудит так, что ей на старости лет остается только позавидовать.

Калитка в тесовой ограде возле двора Григория — новая, из свежевыструганных, не крашенных еще досок. Устинья Семеновна приостанавливается, взявшись за щеколду, и одобрительно окидывает глазами воротца, глубоко вдыхая невыветрившиеся запахи смолистого соснового дерева.

«На все находит время, — довольная думает она о сыне. — Годика через два крепонько станет на ноги».

Заслышав стук калитки, в дверях сарая появляется Григорий. Кряжистая, сильная фигура его занимает почти всю дверь. В длинной низко опущенной руке — фуганок.

— Здравствуй, мама, — не трогаясь с места, приветливо кивает Григорий и проводит свободной рукой по небритому лицу. — Иди сюда, Ольги-то нет дома, ушла со стиркой на озеро.

В сарайчике кучами навалены доски, фанерные листы, деревянные брусья, опил. В углу, возле верстака, некрашеная тумбочка и не до конца готовый шифоньер.

— Тороплюсь до вечера закончить, — кивает на него Григорий, проходя к верстаку.

— Фанеру-то где брал?

Григорий разводит руками и сдержанно усмехается, поглядывая на мать.

— Сама знаешь. Подмазал малость и — все как по маслу, — Григорий поправил брусок на верстаке и приготовился стругать его, мимоходом бросив:

— Ну, как дома-то, все в порядке?

— Подожди со струганиной-то, — останавливает его нетерпеливым жестом Устинья Семеновна. — Надо разобраться тут в одном деле.

Григорий разгибается, берет с полки пачку дешевых папирос, вытряхивает одну и ищет, похлопывая по карманам, спички, искоса спокойно посматривая на Устинью Семеновну. Знает он, что просто так мать не придет. Что ж, надо — так надо, матери не откажешь…

— Слышь-ка, какое дело-то, — сводит брови Устинья Семеновна. — Замечаю я за Любкой нашей да за квартирантом кое-что… Не что-нибудь там непутевое, а льнут они друг к дружке…

— Ну? — выжидающе тянет Григорий, раскуривая папиросу и затаптывая погасшую спичку.

— Что «ну»! — вскидывается Устинья Семеновна на сына, с внезапной гневностью сверкнув глазами: — Ты — старшой, должен об этом подумать! Аль опять все заботы на материну шею лягут?

Гнев проходит быстро. Знает сама Устинья Семеновна, что ни за что отчитывает Григория, который толком-то еще ничего не понял. Но ее вывело из себя спокойствие его.

— Что ты, мама, напрасно-то? — хмурится Григорий. — Я ведь выслушать тебя сначала хотел. Дело-то ясное тут: он парень молодой, Любка — девка приметная, живут под одной крышей, чего еще ждать-то было? Да и Любке самая пора замуж, тебе же полегче будет с зятем-то. Сама знаешь, что дом без мужика — все равно, что телега без колеса.

— Такого зятя мне и близко не надо. От Семки, сына родного, отказалась за его своевольство, а этот… За иконы того и гляди примется, дай ему волю. Не-ет, не ко двору он мне! — машет рукой Устинья Семеновна. — Отказываю я ему с квартиры на днях.

— Отказываешь? — удивляется Григорий. — Ну-ну… тебе видней. Только, мне кажется, не лишние деньги-то тебе, которые он платит.

— А ребятенка припрет она, тогда что? — перебивает Устинья Семеновна. — Стыд, срам, людям на глаза не показывайся.

— Аль уже до этого дошло? — вскидывает брови Григорий. — Тогда, конечно, нечего раздумывать… Выдавать ее надо замуж за Ванюшку соседского, парень совсем иссох.

— То же и я подумываю. Да не лежит, видно, сердце у нее к нему. Но бабье-то сердце я знаю, оно с годами-то повертливое бывает. Потеплеет и Любка к Ванюшке, коль замуж выйдет, такая уж наша бабья доля.

Григорий кивает и подходит к двери сарайки, поглядывает на небо.

— Эк жарит, — удовлетворенно замечает он и, помолчав, совсем другим — вялым, ленивым — голосом продолжает, будто сам с собой: — Пришелся бы ко двору Андрюшка — и его неплохо зятем заиметь. Жизнь-то вишь какая нонче пошла! Народный контроль, комсомольские посты и прочая мура. Все идет к тому, что грамотного человека в родне во как надо! При случае — где и заступится Андрюшка, у начальства-то он в почете, слышал я. Наперед надо думать, вдруг какая неприятность для нашей семьи объявится? Тут-то и двинем вперед Андрюшку. Да пусть и не это, даже справку какую помудреней состряпать — и то не в люди бежать. У нас в родне с грамотой-то… Семка семилетку имеет, Любка тоже, и я в грамоте-то как баран в библии.

— Ладно, пойду ужо я, — говорит Устинья Семеновна. — Заходи с Ольгой вечерком завтра, после базара.

Она выходит из сарая и тут вспоминает о погребе.

— Слышь, Григорий!

Тот высовывается в дверь, а потом и вовсе выходит во двор.

— Балок подходящих у тебя на поперечины нет? Погреб совсем негодный стал. Крышу перебирать надо, кабы не обвалилась.

— Балок? — скребет в затылке Григорий, окидывая взглядом двор, заваленный у заборов бревнами и жердями. — Кто его знает. Соседи вон трубы железные приспособили на балки, износу, говорят, не будет.

— Где же их, труб-то, взять?

Григорий нерешительно мнется:

— Такое дело, видишь ли… Есть такие трубы, да как их забрать оттуда?

— Где это?

— А возле склада у шахты лежат. Стойки, что ли, крепежные с них думают делать…

Оба молчат, думая об одном и том же.

— Ты как с Ванюшкой-то сейчас, в ладу? — спрашивает, наконец, Устинья Семеновна.

Григорий растерянно разводит руками:

— Что нам делить-то? Не забоялся бы только он, дело-то ведь… Если поймают, крепкий срок дадут.

— Не маленькие, головы-то есть у вас на плечах. Поговори с ним. Завтра он в колхоз едет, вернется вечерком, наверное. Хотела я утречком картошку подбросить на базар, да, видно, не выйдет ничего. Придется на тачке с Любкой везти. Тяжеловато, конешно…

— Может… Семка придет? Мне-то некогда…

— Тьфу… Чтоб я ему поклонилась? Нет уж… Ну, ладно, утро-то вечера мудренее…

На улице она снова идет тенистой стороной, хотя солнце уже покатилось с неба. Тихо и пустынно, подступает самое жаркое время дня. От белых стен домов и железных изгородей палисадников, от свинцово-горячей каменистой дороги пышет зноем. Устинье Семеновне трудно дышать застоялым, словно загустевшим от жара воздухом. В безветрии временами наплывают со стороны озера, будто всплески, смутные шумы неясных ребячьих голосов и визгов.

«Вернулись уж, наверное, эти… мои-то? — вспоминает Устинья Семеновна. — То-то будут вам сейчас гулянки потаенные, не возрадуетесь».

Она едко усмехается, прислушивается к шумам со стороны озера и тут же настороженно придерживает шаг, вглядываясь в бегущую что есть духу к берегу Аграфену Лыжину. Она далеко от Устиньи Семеновны, но громкие всхлипывающие причитания ее хорошо слышны. Чуть поотстав от Аграфены, стайкой бегут вслед за нею голоногие ребятишки.

«Что-то на озере случилось…» — безошибочно определяет Устинья Семеновна и окликает отставшего от ребят паренька:

— Куда это Аграфена-то?

Паренек, едва переводя дух, выпаливает:

— Василек ихний утонул… С вашим квартирантом на лодке плавали…

«Эге… — прищуривается Устинья Семеновна и даже останавливается: настолько неожиданно сообщение. — Неужели Андрюшка позволил себе такую вольность? Побаловаться, попугать, видно, хотел, да не подрассчитал… Какое же на воде баловство? Ну-ка, узнаю, что у них там случилось…»

И бойко идет по проулку к озеру.

7

Толпа на берегу сдержанно гудит.

До Андрея, едва он выходит из лодки, доносится:

— Пименовский постоялец…

— Вместе с Лушкой-то, говорят, был. За парнишкой, видно, некогда было присмотреть, своими делами занимались.

— Ну им, таким-то, чужая беда — не горе. Двое одного не смогли спасти, стыд один, прости господи.

Андрей оглядывается на голоса. На него настороженно, неприязненно смотрят женщины. Кому из них принадлежат сказанные слова — догадаться трудно. Он шагает по берегу, направляясь туда, где оставил Любашу. Одна из женщин — высокая и плоская, с резким испитым лицом и злыми глазами, что стоит поближе с ребенком на руках, — насмешливо окликает:

— Ну что, герой, мальчишку-то проворонил? За собой-то зачем его было тащить? Аль в башке не смикитило?

— Никто не тащил его, — отвечает Андрей, останавливаясь.

Женщина резко подается к нему и кричит:

— Уж не отпирался бы, коль напрокудил! Вот еще отец Васьки покажет тебе. Ребра-то пересчитает!

Парень, привезший Андрея, машет на нее рукой:

— Чего ты, Нинша, разоралась? Он сам едва богу душу не отдал!

— И надо было! — огрызается Нинша, швырнув на другую руку заплакавшего ребенка. — Вместе с той стервой-то, с Лушкой, надо было им! Игрушку нашли — гулянку на озере. И парнишку, царствие ему небесное, с собой потянули.

— Не кричи ты, пожалуйста, — слышит неожиданно Андрей голос Любаши. Она оказалась вдруг рядом, держа под мышкой его свернутые брюки и футболку.

— Если ничего не знаешь — не мели языком, — говорит она, с неприязнью глядя на Ниншу. — Лушка-то с Васильком вперед уехали, а потом туда он поплыл. Надо еще разобраться, как утонул Василек, а потом кричать.

— О, защитница выискалась, — зло сверкает глазами Нинша, кивая женщинам на Любашу. — Еще подол-то в соплях, а туда же за кавалерами тянется.

— Брось ты, Нинша, — останавливает ее кто-то из женщин: — Устинья Семеновна узнает — в два счета с тобой разделается.

— Боялась я, — сразу притихает Нинша. — Слова не скажи, господа какие нашлись.

Любаша внимательно вприщур смотрит на нее, потом отворачивается и тихо говорит Андрею:

— Пойдем… Пусть сами тут разбираются.

И пошла по краю берега, оставляя на мокром, водянистом песке круглые ямочки следов.

Она сознательно уводит Андрея от рассерженных женщин, стараясь не думать о том, виновен ли он в гибели Василька. Ей просто хочется, чтобы он был в безопасности.

Андрей идет за нею, удивляясь, как магически успокаивающе подействовало на Ниншу упоминание об Устинье Семеновне.

— Люба…

Она оглядывается, замедлив шаги и ожидая его, потом молча идет рядом, тревожно посматривая на середину озера, где едва приметной точечкой темнеет камышовый островок.

— И зачем я отпустила тебя? Как хоть у вас там все случилось?

Андрей пожимает плечами.

— Не знаю, — тихо говорит он. — Для меня ясно одно: не надо было пацана стращать из-за этих идиотских подсолнухов…

Любаша не отвечает. Она видит выходящую из проулка мать и останавливается, протянув Андрею одежду:

— Надень… Мама вон смотрит.

И неторопливо идет к проулку и что-то долго и горячо рассказывает матери. Устинья Семеновна молча и пристально смотрит на дочь, потом до Андрея доносится:

— Иди домой!

Затем Устинья Семеновна направляется к разноголосо гудевшей возле воды толпе.

Любаша подходит бледная, подавленная. «И почему она так?» — думает о матери. Вслух говорит:

— Пойдем, Андрей… Мама теперь долго не придет. К Аграфене наведается, к соседкам, потом к отцу Сергею. Случай-то такой, что… Смотри, смотри, опять поплыли!

От песчаной отмели снова плывут к середине озера лодки. В руках мужчин вместе с веслами багры. Толпа на берегу растет. У самого края воды неподвижно стоит в темной одежде Устинья Семеновна и, прикрывая от солнца глаза рукой, смотрит в даль озера.

Захлебывающуюся от плача Аграфену Лыжину оттаскивают от дочери и уводят домой. Лушка с опухшим от слез и материных пощечин лицом стоит у плетня ближнего огорода, не решаясь идти следом.

«Поделом тебе, — поглядывая в ее сторону, думает Устинья Семеновна. — Всевышний наказывает проклятущую. С небушка-то видно, кто грешит. Господь только ждет момента, чтобы в назидание другим сотворить свой суд».

Устинья Семеновна видит во всем случившемся особый знак, и она довольна всевышним. Наказал и мальчишку за воровство, и этому супостату, приставшему к ее дочери, судя по всему, будет худо.

«Так-то, милый, — со злорадством размышляет она об Андрее. — Все в руках у господа. Человек предполагает, а бог располагает. И его не обведешь вокруг пальца, не-ет! Что вот сейчас будешь делать-то, коль, как ни крутись, ответ за мальчонку надо тебе держать? Думаешь, случайно все так-то произошло? Ну, ну, думай… Так вас, нехристей, и надо учить…»

Она мельком окидывает взглядом, полным достоинства и презрения, хмурые лица женщин, сосредоточенно глядящих туда, куда поплыли лодки. И совсем неожиданно, по наитию свыше, решает, что ее обязанность, святой долг перед всевышним — растолковать этим растерянным людям, что все происшедшее — далеко неслучайно.

Устинья Семеновна подходит к одиноко стоящей у плетня Лушке, ласково заговаривает с ней, просит рассказать, как же случилось, что Андрюшка, схватившись руками за борт лодки, вывернул в воду Василька. Версия эта пришла в голову Устинье Семеновне мгновенно, невесть откуда, но она уцепилась за нее.

Лушка испуганно смотрит на Устинью Семеновну и мотает головой:

— Не выворачивал он вовсе… Василек увидел его и… и… — Подступившие слезы мешают Лушке говорить.

— А ты не расстраивайся, да все толком-то и вспомни, — успокаивает ее Устинья Семеновна. — Скоро милиция приедет, тебе за братишку-то отвечать придется, не дай господи… Тебе или Андрюшке. Вас там двое было, а с берега никто не рассмотрел, как все случилось, вот и пострадаешь ты за этого самого Андрюшку. В тюрьме-то не больно сладко будет… Я добра тебе по-соседски желаю, вот истинный господь.

Устинья Семеновна мелко крестится и снова говорит и говорит…

Вскоре к ним подходит Нинша, Лушка с беспокойством поглядывает на нее, но Устинья Семеновна опережает ее:

— Вишь ты, как было, а нам и невдомек… Слышь, Нинша, лодку-то, вот Лушка сказывает, мой квартирант чуть не опрокинул. Лушка спервоначалу-то перепугалась, давай не то плести… Ну, будет ему на орехи теперь!

Нинша изумленно смотрит на Устинью Семеновну, потом на Лушку и с торопливой радостью подхватывает:

— Я так и думала, да… жалко вашего квартиранта стало.

— Ну, он уж больше не квартирант у меня. Не хватало еще, чтобы из моего дома людей под наганом выводили, срам один. Отказываю я ему.

Нинша заторопилась.

— Пойду-ка, бабам-то расскажу про Лушкино признание, с ума сойдут. Ах ты, паразит такой, овечкой прикинулся…


Участковый уполномоченный сержант милиции Москалев прибыл на место происшествия, когда народ уже начал расходиться с берега, разнося взбудоражившую всех весть «о Лушкином признании».

Москалев работает в поселке года четыре и знает о недоброй славе озера; в памяти еще свежо дело об утонувшем нынешней весной мужчине. Тогда Москалев получил выговор от начальника отделения, капитана Лизунова, никак не хотевшего соглашаться, что человек исчез бесследно. Упоминание о шурфах вызвало у Лизунова ироническую улыбку.

— В каждом деле кто-то должен быть виноват, — строго заметил он тогда Москалеву. — Во что бы то ни стало найти виновного — вот наша задача! Святая, можно сказать, обязанность.

Капитан прибыл в город недавно, откуда-то с Севера. Ходили слухи, что у Лизунова были крупные неприятности в связи с раскрывшимися после ареста Берия необоснованными репрессиями. Но все это — в прошлом, и Лизунова некоторые сотрудники городского отделения милиции и не осуждают: дескать, человек был лишь десятым винтиком, действовавшим согласно приказу свыше.

Подъезжая сейчас к берегу на мотоцикле, Москалев прикидывал, что происшедший случай один из тех, в которых виновных не найдешь. Сержант со смутным беспокойством предчувствовал новый, может быть, более строгий выговор капитана Лизунова, и страшно обрадовался: на сей раз, кажется, есть и виновники. Все было настолько ясно, виновность Макурина так просто доказывалась, что сержант не стал ждать прибытия оперативной группы уголовного розыска, а принялся составлять протокол сам. Одного не мог понять он: почему о виновнике девушка сразу не рассказала людям на берегу?

— Испугалась я, — опускает голову Лушка. — Не сразу разобралась, как там все получилось…

— Хорошо, — протягивает ей протокол Москалев. — Подпишите вот здесь…

Знает он, что не положено участковому заниматься составлением протоколов, но желание заслужить, наконец, похвалу Лизунова толкает его на этот шаг.

— Нет, нет, — отступает Лушка. — Я не… не хочу…

— Как же не хотите? Тут лишь то, что вы рассказали…

— Давайте и я подпишу, — шагает вперед Устинья Семеновна. — Я верю, что она не соврет.

Москалев внимательно смотрит на Пименову и решает, что две подписи делу не повредят. И протягивает бумагу Устинье Семеновне. Вслед за нею расписывается и Лушка.

— А где живет этот самый Макурин? — пряча в сумку протокол, спрашивает сержант. Следующим своим шагом он считает именно это: изолировать преступника, доставить его в горотдел милиции.

— Пойдем, покажу, — охотно вызывается проводить Устинья Семеновна.


…Однако Андрея дома не оказывается: вероятно, ушел в шахту, на смену.

«Где же Любка? — возмущается Устинья Семеновна, едва за Москалевым захлопнулись ворота. — Уж не потянул ли Андрюшка ее за собой?»

Но ожидать возвращения Любаши некогда: Устинья Семеновна спешит в церковь, к отцу Сергею.

8

Дневная жара спадает. С озера на улицы тянет теплым и влажным ветерком. И уже зашептались, зазвенели наскучавшиеся по свежему воздуху тополиные листья. В косых, притушенных дальним маревом солнечных лучах еще ярче запламенели краснеющие гроздья рябины — словно маленькие тлеющие костерчики; голубым налетом отсвечивают ягоды черемухи, выглядывая в прозелень листвы. На палисадники и стены домов ажурно пали загустевшие тени деревьев.

Андрей украдкой поглядывает на Любашу, задумчиво шагающую рядом, понимая, что и она сейчас думает о Васильке. Снова, словно наяву, мелькнул перед глазами паренек, прыгающий с озорным возгласом в воду, и Андрей горестно усмехается уголком рта.

Страшная это вещь: был человек и — нет его… Ну как дико все произошло! Словно дрянный сон…»

И тихо, стремясь развеять тяжелые мысли, окликает Любашу:

— Что ты молчишь?

Она повертывается к нему. Лицо отрешенное, застывшее: не сразу уходит и она от своих невеселых раздумий.

— Понимаешь, не могу поверить… Ведь час назад он бултыхался в озере, веселый, живой… Нет… — Голос ее осекся. — Я не могу в это поверить. Мне все кажется, что вот-вот он появится, и знаешь, какая тяжесть спадет с сердца?

Грустные глаза Андрея смотрят на Любашу прямо, открыто.

— И я об этом же думаю…

Трудно скрыть от Любаши свое смятение. Да Андрей очень-то и не старается делать это. К чему скрывать от нее, что ему очень тяжело сейчас?

И совсем не случайно глаза его глядят на Любашу в упор, несколько даже умоляюще. Она — единственный очень родной человек в поселке. До сих пор не может понять, что так сильно влечет его к девушке. Знает, как ограничен круг ее интересов и невелика грамотность. И все же интуитивно угадывает в ней, робкой и молчаливой, хорошего, верного друга, сильного в своих привязанностях и антипатиях. Не смогла бы иначе она, строгая и честная в любом поступке, отдаться ему в тот памятный вечер. Красота Любаши только усиливает влечение Андрея к ней, заставляет полнее чувствовать свое счастье при мысли: какой замечательной подругой будет она, когда они поженятся и он постепенно приобщит ее к интересам, которыми живет сам!

Мимо по мостовой, вздымая пыль, промчался милицейский мотоцикл. Оба — Андрей и Любаша — провожают его пристальными взглядами, догадываясь, что не случайно спешит этот молодцевато сидящий на машине сержант.

Шум мотоцикла отвлекает Любашу от раздумий, и она говорит, оглядываясь назад:

— Мама потеряет меня…

Андрей молча обнимает ее — беспомощную, притихшую, и так они идут до самой шахты. Лишь перед зданием шахтоуправления Любаша несмело убирает со своего плеча его руку.

— Макурин!

На крыльце стоит Вера Копылова.

— Ну, я пошел, — говорит Андрей.

— Да-да, иди… — кивает Любаша. — А я на озеро еще сбегаю. Про половики совсем забыла…

Он пошел, а Любаша не может двинуться с места, смотрит ему вслед и хмурится, увидев, что Андрей здоровается за руку с Верой. Лишь потом торопливо уходит, но в памяти ее, когда идет домой, то и дело возникает именно это: протянувшая Андрею руку для пожатия незнакомая красивая девушка в легком летнем костюме.

— Тут тебя оперативник с поселкового отделения милиции разыскивал. Натворил что-нибудь? Ну-ка, сознавайся…

— Зачем я ему? — сделав над собой усилие, произносит равнодушно Андрей.

О случае на озере рассказывать Вере вот так, мимоходом, не хочется.

— В понедельник, значит, вызовет, — уточняет она. — Но дело не в этом. Завтра из вашей бригады надо трех человек — дежурить на базаре. Тебе за старшего в тройке идти, как бригадиру. Вася Вяхирев попросил, его в горком вызвали.

— Ладно, скажу ребятам. Не говорил он — зачем?

— Вася? Но я же…

— Нет! Оперативник…

— А-а… Нет, ничего не сказал… Так договорились о дежурстве?

— Ага…

Вера сбегает с крыльца и снова окликает его:

— А девушке своей привет передай, слышишь? Свадьбу устроим комсомольскую.

Андрей кивает: «Слышу», и невесело усмехается: когда-то еще будет эта свадьба.

9

Пройдя немного, Вера замечает на дороге Любашу. Среди зелени мелькнуло ее простенькое белое платье. Вот Любаша оглянулась на повороте, шагнула на тропинку, и зелень листвы поглотила ее.

И почему-то с грустью подумала Вера о своей дружбе с Василием Вяхиревым. Он любит ее, знает Вера. Но произнести окончательное слово, после которого они станут мужем и женой, Вера никак не может. Василий при любом удобном случае намекает ей, что она не умеет принимать решения, даже сердится иногда. Но он и сердится в каких-то дозволенных, что ли, рамках.

А Вера не может быть такой. В кругу знакомых она известна своей прямотой, жаждой активной деятельности. И в институт пошла в горный, избрав чисто мужскую специальность. С упорством воевала, чтобы ее зачислили на факультет, где готовились эксплуатационники — будущие горные мастера, начальники участков, горные инженеры.

— Слушайте, не для вас это! — мягко возражал ей профессор, председатель приемной комиссии, всю войну отработавший главным инженером на одной из североуральских шахт. — Народец-то в шахтах… Не бывали вы там? Иную смену ни минуты без этаких крепких словечек не обходится, потому что тяжеленько все же под землей людям. А там смотришь, найдутся этакие сорви головы, которые специально будут упражняться в матюках, едва вас завидят, да и… Разное под землей бывает…

— Ну, испугалась я их! — презрительно усмехнулась Вера. — Если хотите, я не хуже их могу ругаться, когда потребуется… Хотите?

Профессор с минуту удивленно смотрел на эту боевитую девчушку, в больших глазах которой мгновенно появились колючие, злые чертики, и неожиданно расхохотался…

Вероятно, он сделал все возможное для нее, настояв, чтобы Веру зачислили в группу маркшейдеров. И она согласилась, рассудив, что и маркшейдеру в шахте работы много.

…Приближающийся треск мотоцикла заставляет Веру оглянуться. Она видит, как Костя Воронов, бригадир из комбайновой лавы, мчится прямо на нее, но в полуметре делает залихватский крутой вираж, взметнув вихрь пыли, и останавливает машину шагах в четырех.

— Черт бешеный! — кричит Вера, оторопев. — А если бы у меня нервы были слабые?

— И лежал бы красивый труп на дороге, — улыбается Костя, не сходя с мотоцикла. — Садитесь, Верочка. Происходит похищение прекрасной девы по указанию секретаря партийной организации шахты. Во-он ждет!

У ворот шахтной территории стоит Александр Владимирович Сойченко. Он машет рукой: давайте живей…

— Кричали — не помогает, — продвигая вперед мотоцикл, говорит Костя. — А Александру Владимировичу Верочка во как нужна! Ну-с, занимайте багажное место!

Александр Владимирович Сойченко с любопытством смотрит на сверкнувшие при развороте мотоцикла Верины колени, про себя думает: «Ну и мода пошла у молодых…»

А вслух говорит с легкой досадой:

— Извини, что вернул, но дело, видишь ли, такое… В горкоме в понедельник утром секретарей собирают — рассматривается вопрос об антирелигиозной пропаганде. Я не в курсе, чем сегодняшние ваши беседы закончились… Вопросы, какие задавали люди, претензии, может быть, есть к нам… Как и в прошлый раз шесть человек ходило?

— Не-ет, — поправляет его Вера. — Девять. Трое новеньких пожелали… Только странно, Александр Владимирович, все девчата! Парни не хотят. Дескать, как это так, лови людей на улице и агитируй их, что бога нет… Я им объяснила, что про бога сейчас меньше всего говорить надо, что рассказывать надо о достижениях науки, о покорении космического пространства.

— Правильно, Вера, — соглашается Сойченко. — В основе нашей атеистической пропаганды должно лежать разъяснение истинных исторических и экономических корней религиозного дурмана. Источник веры и религии у масс мы должны объяснить материалистически. И поручать это надо только тем, кто хорошо знает христианские догматы и способен ясно и просто обнажать их лживость. Ладно, с ребятами мы поговорим, чтобы не увиливали от бесед. Нужное это дело… Правду в горкоме говорят, что поселок наш в городе — один из наиболее верующих. Оно и понятно, церковь-то городская здесь, рядышком. Ну, рассказывай, что там у вас сегодня было…

Он слушает Веру, расспрашивает о подробностях. То с сомнением покачивает головой, то кивает одобрительно… Затем вскидывает руку, посматривает на часы.

— Понимаешь, машина должна подойти, опаздываю я. А-а, вот едет!

Он распахивает дверцу подкатившей машины.

— Садись, подвезу… Ты в поселок? К общежитию, значит.

— Нет, — влезая на заднее сиденье, отвечает Вера. — К тетушке одной надо. Обещала евангелие.

Сойченко глядит на девушку изумленно, потом рассмеявшись, усаживается и захлопывает дверцу. И едва машина трогается, полуобертывается к Вере.

— Понимаю тебя, Копылова… Только осилишь евангелие-то, а?

— Постараюсь, — сухо кивает Вера. Ее всегда обижает вот такой недоверчивый, подозрительный тон.

— Я вот к чему, Копылова, — помолчав, уточняет свою мысль Сойченко. — Одной тебе трудно будет… Надо хорошенько прощупать слабые стороны этой книги.

— С кем же это я должна прощупывать ее?

— А со мной! — неожиданно улыбается Александр Владимирович. — Ну, как ты на это смотришь? Васю Вяхирева для компании прихватим… Против Василия-то не возражаешь?

Вера перехватывает веселый взгляд секретаря и смеется:

— Нет, не возражаю, Александр Владимирович… Стоп, стоп! Мне здесь выходить! Спасибо.

И легко выпрыгивает из машины, стукнув на прощание ладошкой по ее гладкому зеленому верху.

«Ну-с, а теперь будем ждать Лушу, как договорились, у клуба. Без нее я эту Татьяну Ивановну не найду, — Вера поглядывает на миниатюрный кирпичик ручных часов. — Ого! Уже семь без двух минут… А Луша хотела подойти минут без пятнадцати. Ну-ка, быстрей!»

Но Луши у клуба нет. Не появляется она там ни в половине восьмого, ни в восемь. Вера ждет ее напрасно.

«Попытаться самой отыскать Татьяну Ивановну? — Вера уже начинает нервничать. — Но где, в каком она доме? А-а, спрошу всех Татьян Ивановн, какие есть на улице, авось и нужную встречу».

И Вера зашагала к Приозерной улице, где жили Лушка и Татьяна Ивановна.

10

Груздев только что вернулся с работы, он в замасленной спецовке, но в дом не заходит: ждет Любашу. Увидев ее издали, от своих ворот, машет рукой и шагает к ней, остановившейся у палисадника.

— Ух, и хлюст он, ваш квартирант! — начал было он, приближаясь. — Из-за каких-то подсолнухов…

Любаша колюче обрывает его:

— Откуда ты взял, что все это… из-за подсолнухов?

— А из-за чего же? — недоверчиво уставился на нее Ванюшка. — Я же не говорю, что он взял да и утопил мальчишку, а, видно, хотел постращать его, однако вот…

— Ничего ты не знаешь! — усмехнувшись, качает головой Любаша, но голос ее звучит совсем неубедительно, она спешит шагнуть от Ванюшки, стараясь скрыть свое замешательство. В самом деле, разве так не могло случиться?

— Знаю кое-что! — недобро бросает ей вслед Груздев. — Тетка Устинья уже милиционера сюда приводила, разыскивали квартиранта. Невиноватых-то милиция не ищет.

Тяжело, тревожно легли на сердце Любаши слова Ванюшки. Она входит во двор, останавливается перед крыльцом в раздумье, не в силах отмахнуться от последней услышанной фразы Ванюшки. Да, невиновных милиция вроде бы не ищет…

Но сердце протестует: нельзя обвинять во всем только Андрея! Разве не виновна Лушка, что взяла с собой Василька?

Треск мотоцикла и громкие голоса за калиткой заставляют Любашу насторожиться.

— Дома она! Только вернулась… — слышен Ванюшкин голос. — Подождите, там собака.

Звякает щеколда, дверца приоткрывается, Груздев зорко оглядывает двор и, увидев замершую у крыльца Любашу, кивает, вызывая на улицу. И Любаша, забывая даже прикрикнуть на беснующегося Рекса, с бьющимся сердцем идет к воротам. «Значит, виноват… Но как же так?!»

Она уже понимает, что приехала милиция, и ей хочется знать, насколько серьезно обвиняют Андрея.

— А что, его обязательно надо так скоро? — спрашивает она у сержанта.

Москалев усмехается, отводя взгляд:

— Надо… Отвечать должен он…

— За что?

Груздев коротко хмыкает:

— А то не знаешь… Ты ведь тоже была на озере. Тетка Устинья в протоколе расписалась, а ты прикидываешься.

— Мама?! Но она же ничего не видела.

— А вы… видели? — быстро задает ей вопрос Москалев.

— С берега не разглядишь, — пожимает плечами Любаша, недоумевающе раздумывая о том, зачем и почему в протоколе расписалась мать?

— А то, что грозил квартирант Васильку, небось, тоже не слышала? — криво усмехается Ванюшка. — Вечером, когда с подсолнухами поймал…

— Почему же, слышала, — тяжело смотрит на него Любаша. — Но это ж он просто так, для страху, в шутку…

— Хороша шутка, — кивает сержант и раскрывает планшет. — Тоже вам надо будет явиться в милицию, когда вызовут.

— Хорошо, — машинально отвечает Любаша и идет обратно к воротам, не переставая думать о том, как же это мать, не бывшая на озере, расписалась в протоколе. Ведь это так нехорошо…

В какой-то момент, уже находясь в комнате, Любаша ловит себя на неприязненном чувстве к матери.

«Господи, зачем эти мысли лезут в голову?» — испуганно вздрагивает она.

Но тут снова перед глазами возникает Андрей — пасмурный, печальный. И какое-то непонятное для Любаши раздвоенное чувство охватывает ее. Нет, она не может оставаться спокойной, равнодушной, когда где-то готовят для любимого человека беду…

«Почему же мама так сделала? — уже с ясным беспокойством думает Любаша. — Ведь это — плохо для Андрея, когда подтверждают, что он виноват в смерти Василька…»

Четкий лик Иисуса Христа смотрит с иконы на Любашу строго и холодно-равнодушно, и она бессильно опускает голову, не замечая, как текут по ее щекам слезы. Где-то в подсознании бьется мысль о том, что все, что так сильно тревожит ее сейчас, находится очень и очень далеко от бога. Почему? Только потому, что он же безбожник — ее Андрей, и разве может для него просить она милости у всевышнего?

«Но ради меня?» — встрепенулась Любаша, но тут же снова бессильно застывает: просить за Андрея — значит просить против матери, обвинявшей его. И все же она поднимает несмело глаза к божнице и тихо произносит:

— Господи, помоги ему… Он так нужен мне!

И сама знает: эту молитву надо скрывать от матери.

11

Золоченые маковки церкви прячутся в зеленых ветвях тополей. Здание церкви приземистое, оно больше занимает места по площади, чем в вышину. И потому кажется затаившимся, неприметным за рядом тополей, выстроившихся вдоль церковной ограды. В сторону улицы здание повернуто глухой стеной, в ограде есть калитка, через которую верующие и входят на церковный двор. Все, что происходит там, скрыто от лишних глаз белыми стенами.

У калитки в церковную ограду Устинья Семеновна останавливается, долго крестится.

Хромоногая старушка подметает и без того чистый двор. Увидев Устинью Семеновну, ласково кивает:

— Здравствуй-ко, Устиньюшка…

— Где батюшка-то?

— А там, в храме, ребятенка крестит…

Торопливо шепча молитву и часто крестясь, Устинья Семеновна входит в широкие двери. Возле бочки с водой замечает знакомых женщин, издали здоровается с ними. Отец Сергей косит на нее глаз, кивает, не переставая скороговоркой читать молитву, потом передает на белом рушнике ребенка парню лет двадцати и что-то говорит ему.

— Что, что? — переспрашивает тот, но молодая женщина сердито шипит на него:

— Говори: отрицаюся…

— Что? Ага, ага… Отрицаюся…

Устинья Семеновна поджимает губы.

«Вот до чего дошли, даже божескую молитву стали творить с подсказкой. О, господи, господи…»

Она истово крестится, едва замечает, что и батюшка поднимает персты ко лбу.

Обряд крещенья близится к концу. Отец Сергей окунает кричащего младенца в воду, выстригает клочок пушистых волос с его головы. Довольно усмехается Устинья Семеновна, поглядывая на ребенка, и делает вид, что не замечает хрустящей бумажки, сунутой молодой женщиной старушке, помогающей отцу Сергею. Блеснул в лучах заходящего солнца крестик, глаза отца Сергея останавливаются на двери.

— Есть еще кто там?

— Все, батюшка, все… Этот-то седьмой уже будет, последний на нонешний день.

— Ну, ну, — согласно кивает батюшка и подзывает к себе Устинью Семеновну. — Что пришла, Устинья?

— Да вишь, батюшка, дело-то такое… При всех-то…

Они отходят ближе к клиросу, и Устинья Семеновна неторопливо, обстоятельно рассказывает отцу Сергею о гибели Василька.

— Вот ведь, Устинья, к чему ведет неверие, — строго говорит тот, выслушав ее. — Не понимают, неразумные, что господь ни один проступок не оставит без наказания. Завтра же об этом мальчонке в воскресной проповеди скажу. Пусть еще раз прихожане убедятся во всесильности господа! И пусть весь город об этом заговорит. Ты вот что, Устиньюшка… Сходи-ка к нашим старушкам-прислужницам да поведай им о парнишке-то. Любят они такие новости, да и гости там частенько бывают…

Устинья Семеновна вышла из церкви и направилась по двору к небольшой пристройке, где находились призретые прихожанами немощные старушки. Многие из них здоровьем были не слабее Устиньи Семеновны, но жизнь возле храма пришлась им явно по вкусу, и они, исполнив немудрые хозяйские работы в церкви и прислужив батюшке, когда было необходимо, остальное время проводили за вязанием, выслушивая и рассказывая разные истории о святых чудесах, растолковывая друг другу притчи из евангелия и библии. Устинья Семеновна относилась к ним ласково, но свысока. Ей не по душе была такая бездеятельная жизнь — без своего хозяйства и крепкого угла.

Устоявшийся сладковатый запах ладана вперемешку с крепким привкусом пережаренного лука и свежеприготовленной мясной пищи охватил Устинью Семеновну, едва она захлопнула за собой тяжелую дверь. Старушки сидят за длинным столом и обедают. Слышится приглушенный говор, звонкий перестук ложек о миски.

— Хлеб да соль, — крестится в полутьме на образа Устинья Семеновна, шагая из крохотных сеней в избу.

— С нами, Устиньюшка, — узнает кто-то пришедшую. — Сюда, сюда… Подвинься-ка, Феклетея, да заодно налей гостье супцу.

Это скомандовала Таисия, высокая, дородная женщина, которой на вид никто не давал больше сорока восьми лет. Говорили, что года три назад она была замужем за директором крупного гастрономического магазина в центре города, а когда мужа посадили, ее привел сюда сам отец Сергей. Где и как он ее нашел — никто из старушек не знал, но все видели, что батюшка относится к пышнотелой прислужнице со вниманием, и это заставляло и других оказывать ей невольное уважение. Как-то так получилось, что Таисия незаметно стала главной, забрав это негласное право у хромоногой Феклетеи.

— Какие новости, Устиньюшка? — ласково спрашивает Таисия, передавая ей тарелку с супом и ложку. — Все в миру спокойно? Хотя по нонешним временам трудно ждать спокойствия. Круто жизнь идет, бесится сатанинское племя, чуют нутром, что близка расплата за грехи. Содом в мир пришел, трудно от соблазнов человеку уберечься.

Устинья Семеновна недолюбливает Таисию за цветущий вид и что-то этакое интеллигентское, но та всегда покоряет ее злой, непримиримой смелостью суждений о жизни.

Вот и теперь Устинья Семеновна сразу обмякла при первых же словах Таисии и вздыхает:

— Верные слова, Таисьюшка… Что ни день — жди новой беды, а дней-то у господа много, вот и карает он род человеческий за грешные деяния неразумных…

— Ох, ох, святая правда… — стонут старушки, с неохотой отодвигая ложки: грешно есть во время беседы, а уж коль Таисия завела разговор, надо его поддержать.

— Вот ведь, — дрожит голос Феклетеи, которой пришлось сесть на тот край стола, что ближе к двери. — Разводов-то сколько нонче, милые… Что ни день — тыща, а то и больше. Святым венцом не покрывают голову, а, прости господи, как куры или там ханы какие азиятские… Я вот за своего Митрия… Нет, с Митрием-то мы, кажись… С Леонтием, значит… Аль Федор? Память-то старушечья уже стала…

— А мальчонка-то днем утонул, не слыхали? — перебивает ее Устинья Семеновна. — Крещеный был, Аграфены Лыжиной парнишка…

— И не нашли?

— Совсем утонул?

— Большенький был, аль плавать не умел еще?

— Ох, прости господи…

Старушки крестятся, искоса посматривая на остывающие кружочки жира в супе, и вздыхают.

— Господь наказывает не в шутку, — строжает голос Устиньи Семеновны. — Как же его найдут? Заблуждающихся на путь истинный всевышний может наставить, а отступников от веры да обманщиков — всегда накажет…

— Давай-ко потрапезуем, Устиньюшка, — напоминает Таисия. — А там, бог даст, и побеседуем полегоньку…

— Да, да, Устиньюшка, потрапезуем, — радостно подхватывают прислужницы, потянувшись к ложкам, и снова в избе звякают миски; временами в тишине раздается беззубое чавканье увлекшейся едой старушки.

«Ишь ты, суп-то у них какой наваристый, — замечает с легкой завистью Устинья Семеновна, принимаясь за еду. — Не всякая хозяйка в поселке такого наварит, в семье-то экономию надо соблюдать, а им… Ну, Таисье-то надо свое тело поддерживать, а Феклетее, к примеру, зачем? Переводит только добро общественное…»

За супом подают рисовую кашу с мясным подливом, каждому по большой тарелке, потом блины — жирные, сочащиеся маслом, а когда выпили по белой фарфоровой кружке компота — старушки уже смотрят по сторонам сонными, осовелыми глазами.

— Ну вот, теперь и поговорим, — выйдя из-за стола и помолившись, говорит подобревшая Таисия. Она тяжело проходит за перегородку, выносит вязанье и, примостившись на полумягкой кушетке, дает рядом место Устинье Семеновне.

Но беседа не клеится. Старушки низко уткнулись носами над вязаньем и трудно понять, нанизывают они петли на спицы или потихоньку спят. Судя по всему, в эти послеобеденные часы они привыкли отдыхать.

Устинье Семеновне это не по душе.

«Ишь, нажрались до отвала и сразу — дрыхнут. Забыли, чай, что кушают-то на наши жертвенные денежки, а за зря-то кто кормит? Не-ет, голубушки, я заставлю вас слушать, что нужно для пользы общего дела…»

— Была я, Таисьюшка, сейчас у батюшки, — заговаривает она, и властные, твердые нотки звучат в ее голосе. — И вот что он повелел… Сестрицы-то уж не подремывают ли?

Таисья мгновенно поднимает глаза от вязанья, встречается с жестким взглядом Устиньи Семеновны и, подумав, тихо спрашивает, кивая на примолкших старушек:

— Их-то надо ли?

— Надо, милая…

— Эй, девоньки! — нараспев тянет Таисия. — Чай, ко сну поклонило, а? Послушаем-ко нашу гостью…

И так резко звучит этот ласковый возглас, что старушки зашевелились, приподнимая головы и моргая глазами, а, опомнившись, быстрее задвигали вязальными спицами, поглядывая то одна, то другая — на Таисию и Устинью Семеновну.


Капитан Лизунов только что вернулся от начальника горотдела милиции подполковника Клинкова. Лизунов был явно не в духе. Этот выскочка, младший лейтенант Каминский проговорился Клинкову, что дело с ограблением сберкассы, которое долго никак не удавалось раскрыть, по указанию Лизунова попросту «пришили» мелкому вору Конареву, хотя тот, по всем признакам, не имел об этом ни малейшего представления. Лизунов приказал включить дело в обвинение против Конарева, чтобы преступление числилось по отчету доказанным и раскрытым. Воришке все равно сидеть пять или восемь лет. Дескать, даже лучше для населения, если позднее вернется из колонии…

Лизунов вызывает по телефону Каминского. Тот входит в кабинет настороженный, внимательно поглядывая на капитана, перебиравшего на столе бумаги.

— Слушаю вас…

По мрачной усмешке его ясно, что разговор предстоит серьезный.

— Ну, как у вас там… с Конаревым? — не глядя, спрашивает Лизунов.

— Ничего нового. Я доложил об этом подполковнику, когда он вызывал. Трудное дело…

— Но какой черт дернул вас за язык бахвалиться перед Клинковым! — взрывается Лизунов, тяжело глядя на Каминского. — Ясно ведь, что ограбление сберкассы — дело рук Конарева! Так и указано в отчете… А теперь…

— Конарев к этому ограблению непричастен, — прерывает его Каминский. — В отчете — липовый показатель…

— Вас же хотели спасти! Или рветесь получить от Клинкова выговор? Вы, кажется, заочно в юридическом учитесь? Чему вас там учат?

— Во всяком случае — не очковтирательству, — побледнев, сдержанно отвечает Каминский.

— Вон как? — усмехается Лизунов. Помолчав, тише добавляет: — Хорошо… Но в первую очередь вы получите выговор от меня за неумелое расследование дела об ограблении сберкассы. Вероятно, этого вы и добивались, когда занимались трепом у Клинкова…

Без стука в дверь входит сержант Москалев.

— Ну, привезли? — едва увидев его, спрашивает Лизунов.

— На работу ушел.

— Взять с работы! — приказывает Лизунов и глядит на Каминского: — Кстати, вы поведете это дело. Уж тут-то все ясно, виновность доказывается простым опросом свидетелей. Или вы и это дело попробуете усложнить?

Каминский с усмешкой отводит глаза.

— Где он работает, этот Макурин?.. В шахте? Гм… Ладно, оттуда не берите, никуда не уйдет. Бригадир? Черт его знает, куда у нас смотрят, когда подбирают людей на руководящие должности! Ведь этот Макурин, судя по всем данным, прохвост, а ему поручают людей воспитывать. Ладно, решили! — Лизунов обращается к Каминскому: — Уж на этот-то раз поведите дело, что называется, с блеском. Хоть этим постарайтесь прикрыть свои грехи с Конаревым.

— Какие грехи? — с удивлением смотрит на него Каминский, но Лизунов отмахивается:

— Ладно, ладно, идите… Сами понимаете, о чем разговор… Вперед умнее будете.

12

Андрей вошел в коридор, обдумывая, кого бы из ребят взять с собой. За три месяца характер каждого из восьми человек не узнаешь до тонкостей, но все же о любом он мог уже кое-что сказать.

«Кого же взять? — который раз задает себе этот вопрос Андрей, все больше склоняясь к мысли, что пойти на дежурство должен прежде всего Пахом Лагушин, юркий и исполнительный парень.

«Значит его… И Лешку Кораблева, этот богатырище и философ к тому же. Убеждать умеет. Только вот на девочек поглядывает… Ну, на моих глазах будет, от себя не отпущу…»

Около телефона за столом начальника участка сидит, заглядывая в журнал, Степан Игнашов. Он поднимает голову, встречается взглядом с Андреем, и кивает на черную коробку телефона.

— Звонили снизу, из балмашовской бригады: воды, говорят, много что-то появилось в забое… Как бы на плывун не нарваться.

Балмашовцы — бригада, забой которой рядом. Ребята там — старые волки, зря тревожить не станут. И Андрей почему-то воспринимает это сообщение в прямой связи с прорывом озерной воды в старые шурфы. Ведь разработки ведутся сейчас уже где-то вблизи озера.

— Слышал, что вода в старые шурфы прорвалась? — тихо спрашивает он Игнашова, присаживаясь рядом. — Мальчик утонул.

Степан опускает глаза в журнал:

— Знаю… И спасать как ты пробовал его, слышал… Пустое дело, зря лез… Лишнее геройство, а затянуть могло не только его, но и тебя.

Обо всем этом рассказала ему сама Лушка.

…На наряде говорить сегодня особенно не о чем, о возможном плывуне сообщать рано, и вскоре бригада двинулась к спуску.

Коричневые запотелые лестницы ходка круто идут вниз, дневной свет слабо льется над головой в синий квадрат дверей только первый десяток метров, а дальше навстречу плывет сероватая мгла. Вспыхивают все восемь шахтерских лампочек, желтоватый свет, рассеиваясь, падает на стены, зажигая там зернистые холодные блестки — в тех местах, где седым налетом пыли еще не запорошило искрящиеся изломы. Но люди идут дальше и дальше, и отблески света бегут по уклону вниз, в темный проем, заигрывая с пульсирующими тоненькими струйками воды на стенах и стойках крепления.

«Воды, кажется, впрямь больше стало, — посвечивая на стены и почву, думает Андрей на подходе к своему забою. — Надо поговорить со Степаном, что он скажет… Здешние условия ему лучше знакомы».

— Степан! — окликает он Игнашова и, когда тот подходит, тихо говорит: — А что, если плывун? С ним шутки плохи…

— Да, конечно. Но панику пока поднимать не стоит. Нам на месте видней, что к чему… Посмотрим…

В забое Андрей тщательно освещает все уголки этого громадного, трехметровой высоты, каменного мешка, откуда один выход — назад.

Да, воды стало больше: она уже не сочится, как вчера на смене, едва приметными ручейками, а стекает вниз вздувшимися, словно вены склеротика, змейками, сочно хлюпает под сапогами.

Но работу начинать надо.

— Айда, по местам! — говорит Андрей, еще раз оглядывая забой. — Ставьте подмостки, — машет он Лагушину и Мякишеву, мельком глянув на Игнашова.

Степан в первые дни с недоверием отнесся к предложениям нового бригадира — обуривать верхнее закругление штрека с подмостков. «Мешать друг другу люди будут», — возразил он. Но уже с полмесяца два проходчика с подмостков обуривают верх, а два других — низ штрека, совершенно не мешая друг другу, и Андрей стал замечать удовлетворенные взгляды Игнашова. Думал, что показать себя перед ребятами тот захотел… Теперь, видно, разобрался…

Андрей потянулся к пустотелой шестигранной штанге для бурильного молотка и услышал, как невдалеке что-то хлопнуло и зарокотало. Так и есть, это Игнашов опробывает свой молоток. Он всегда включает его раньше всех. Загремел молоток в сильных руках Лени Кораблева, и наконец мелко задрожали на молотке руки Андрея. И сразу как-то сами по себе отодвигаются, исчезают мысли, не связанные с работой. Лишь в глубине сознания изредка появляются тревожные позывы. Андрей никак не может забыть утонувшего Василька. Помнит он и то, что после смены — снова неприятная встреча с Устиньей Семеновной. Деньги он получил, рассчитается с хозяйкой, а ведь она только этого и ждет… Андрей со злостью надавливает на молоток, словно стремясь передать своему безмолвному помощнику частицу своего беспокойства.

Степан пробуривает шпур первым. Он кивает стоявшему поодаль Рафику Мангазлееву. Тот, торопясь, подает на подмостки новую штангу. Кораблев, утирая пот с почерневшего лица, кричит:

— Готово! Давай, Рафик, штангу…

Время идет. А люди, скрытые облачком мельчайшей угольной пыли, оседающей в неярком свете черными снежинками, забыли, казалось, о таком пустяке, как секунды и минуты.

— Эгей, орлы-вороньи крылья, закончили? — слышится невдалеке. Там одиноко желтеет свет лампочки.

— О, дядя Степа явился! — Ребята присаживаются на породные глыбы.

У дяди Степы очень героическая профессия — он взрывник. На шахте он вырос, на шахте и состарился, если не считать военного времени, когда дядя Степа был сапером. То ли от того, что в сумке всегда носит страшный груз — взрывчатку, то ли просто по складу характера, но дядя Степа — незлобивый, добрый человек, прощает все, даже едкие насмешки и шутки.

Вот он молча подходит, посасывая пустую трубку — не может он выдерживать в шахте долго без табаку, скупо бросает:

— Ну, заржали, чуют, что отдыха дождались… Ну-ка, марш в укрытие!

Ребята, кроме Андрея и Кораблева, бредут в укрытие метров за шестьдесят от места работы.

— А мы начнем, — говорит дядя Степа, раскрывая сумку.

Осторожно проталкивая забойником аммонитовые патроны в шпуры, Андрей морщится: очень уж много времени занимают взрывные работы. Нельзя спешить там, где применяется взрывчатка. Другое дело, если бы комбайн сюда…

Проверив по пути магистральные провода, Андрей направляется в укрытие. Ребята лежат на груде породы, слушают Кузьму Мякишева.

— Прошлую зиму помните? — привстав на локте, спрашивает Кузьма. — Теплая ведь была, правда? А осень? И знаете почему? Из-за спутников и ракет.

Кузьма замолкает, ожидая возражений, но и ребята молчат. Осень и зиму они помнят, а спутники причем? Коль начал — сам и досказывай.

— Физику-то все учили, должны помнить о массе… Из-за спутников масса Земли уменьшилась, планета и стала быстрее вокруг своей оси вращаться. Больше трения об атмосферу.

— Что ж, по-твоему, надо прекратить запуск спутников? — лениво цедит сквозь зубы Кораблев. — Или запускать их на высоту десятиэтажного дома?

Кузьма смеется:

— Ну, вот еще… Мне ж теплей от этого, да и всем на Земле теплей, пусть себе летают…

От забоя подходит дядя Степа.

— Ну, что? — интересуется Андрей.

— Сейчас, — присаживаясь и отвинчивая ключом крышку взрывной машинки, он спокойно и привычно вставляет ключ в гнездо, поворачивает, заводит пружину. Повозившись у машинки, говорит, оборачиваясь к ребятам:

— Ну, орлы-вороньи крылья…

Глухо ударяет в уши воздушная волна, ощущается короткий толчок и совсем рядом грохочущим всплеском прокатывается взрыв.

Вскоре из забоя потянуло вонючим запахом селитряной гари, а затем опять рванул взрыв. Это сработали электродетонаторы замедленного действия.

И опять Андрей вспоминает о плывуне: выдержит ли почва, не хлынет ли минуты спустя из забоя вязкая масса?

Время идет, в забое тихо.

13

Устинья Семеновна еще раз обессиленно пинает лежащую у ее ног всхлипывающую Любашу и, тяжело переводя дыхание, шипит:

— Убить тебя мало, скотину распутную! Позор какой матери на старости-то лет, дочь с квартирантом связалась. Марш сейчас же из дому! Марш, говорю!

Но Любаша не двигается с места, тело ее подрагивает от приглушенных рыданий, разорванный подол платья обнажает полусогнутую ногу выше колена. Эта полоска нежной и белой кожи, открытая глазу Устиньи Семеновны, снова всколыхивает в ней гнев. Охальник этот, Андрюшка, бесстыдно ласкал это чистое девичье тело, а для него ли растила и берегла Устинья Семеновна дочь?

— Ну что, что ты теперь будешь делать, дура? Выставлю я его сегодня, а ты так и останешься — ни девка, ни баба! И за что покарал меня господь?

Угрозы и ругательства сыплются на голову Любаши долго. Лишь позднее в голове Устиньи Семеновны мелькает мысль, что беду еще можно поправить, прикрыв грех дочери венцом. Но едва подумала об этом, на сердце становится еще муторней и тревожней. Что принесет женитьба Андрея и Любаши ей, Устинье Семеновне? Ведь ясно же, что зятек тотчас попытается изменить привычные, устоявшиеся порядки в доме?.. Да и к тому же, не сегодня-завтра его заберет милиция? Ославит на весь поселок пименовскую фамилию. Хотя… Это еще можно по-всякому повернуть, милицейское-то дело. Свидетели все свои, поселковые. Хуже другое: не лежит сердце Устиньи Семеновны к квартиранту, чужому парню.

Долго размышляет Устинья Семеновна, и все больше утверждается в неприятной ей мысли, что отказывать Андрюшке с квартиры сейчас нельзя. Выгони она его, а тут и откроется грех дочери, откроется, да и начнет расти на глазах у всех людей. Пусть даже ребенка не будет. Кто захочет с нею, такой-то, что в девках честь потеряла, идти под венец?

«Прибрать бы его к рукам, тогда еще — куда ни шло… Может, испробовать? — несмело думает Устинья Семеновна. — С бабьей-то хитростью да изворотливостью ни один мужик еще не сравнялся. Любке буду подсказывать на каждом шагу, что и как делать. Да и с Григорием их сведу, тот чуть что кулаком осторожненько пригрозит»…

— Вставай, дура, — толкает она ногой Любашу. — Вставай, вставай, ложись вон на койку, там нюни-то и разводи. За вас, остолопов, мать всегда думай, сами-то, как безмозглые…

В подступающих сумерках прибирает в избе, все еще вздыхая и раздумывая о происшедшем, прикрикивая иногда на Любашу, не сдержавшую громкий всхлип. Потом зажигает перед образами лампаду и опускается на колени.

— Господь наш всемогущий! Вразуми ты меня, верно ли делаю, не принимаю ли грех на душу, коль даю приют и родство антихристу? Всели в меня прояснение, мысли светлые и угодные тебе, но не забудь и о согрешившей рабе твоей Любови… Куда она, неразумная, без матери, кто подскажет ей слово истинное и не завистливое?

Молится, переходя на громкий полушепот, жарко и истово, стараясь обрести душевное равновесие. Сердцем верит опять, как и всегда в трудные минуты, что всесилен господь в своей помощи тем, кто горячо устремляет к нему мольбу свою.

Образ печального мученика на иконе молчалив и строг, но Устинья Семеновна чувствует, как спокойствие благодатно нисходит на нее через этот образ от всевышнего, невидимого для людей, но незримо присутствующего всюду.

Однако сколь полно ни отдается она молитве, в глубине сознания вертится назойливое: надо пойти к Григорию, рассказать все и посоветоваться… Ясно уловив в себе это желание, Устинья Семеновна облегченно вздыхает:

— Слава тебе, господи! Помог мне в разуменьях моих, избавил от бесплодных метаний…

И хотя в окна уже смотрит густая синева сумерек, она начинает собираться к Григорию.

Загрузка...