Больше ждать нельзя: бригаде надо спускаться в шахту. А Кораблева и Лагушина все нет.
— Дома они ночевали? — спрашивает у Степана Андрей.
— Нет… Двое мы с Кузьмой сегодня были.
Ребята притихли, не смотрят друг другу в глаза, словно в неявке на смену Лагушина и Кораблева виноват кто-то из них. Случай, конечно, небывалый: не пришло сразу два человека. А это — ломка всей привычной организации работы, вынужденные задержки во времени, невыполнение бригадного плана. Не выполнить задание? Ребята привыкли к тому, что с планом у них всегда порядок, и теперь, предчувствуя надвигающиеся неприятности, хмуро молчат.
— Ладно, пошли… — встает Андрей, уже обдумывая, как лучше расставить в забое бригаду. Взгляд скользит по Степану Игнашову, идущему среди ребят, хотелось бы спросить его о машине. Но Андрей отгоняет от себя эту мысль — сейчас не до разговоров.
На шахтном дворе тихо, бригады уже спустились вниз. Легкими порывами налетает ветер. Низкое небо — в сплошной пелене туч. На земле тень сумрачной неуютности. Потому еще резче сдвинулись брови у ребят, шагающих цепочкой к шахтному спуску. Даже Кузьма Мякишев — вечный остряк и фантазер — молча посасывает трубку, забыв об очередном веселом анекдоте, услышанном вчера и прибереженном для утренней огласки в такой вот момент, когда прищуренными глазами жадно оглядываешь надземные строения, расставаясь с ними на целых шесть-семь часов.
У дверей механического цеха стоит Василий Вяхирев. Он коротко кивает Андрею, подзывая к себе.
— Долго мы раздумывали, Макурин, — говорит он, пожимая руку Андрею, — и решили, что именно ваша бригада вполне может соревноваться за звание коллектива коммунистического труда. Как ты на это смотришь? Праздник уже не за горами, а лучше, чем у ваших ребят, показателей на всей шахте нет.
— Не выйдет, — хмуро отводит глаза Андрей. — Двое сегодня на работу не…
— Ладно, ладно, — перебивает Вяхирев и с улыбкой хлопает Андрея по плечу. — Скромность — дело хорошее, похвальное, но… Нам-то видней, кто и как работает. Постепенно все другие показатели подтянете. Знаем, что и у вас грехи есть, но в соревновании за коммунистический труд участвуют ведь не ангелы, а живые люди. Присвоим вам звание — ответственность у ребят еще больше поднимется. В общем, после смены забежишь ко мне, поговорим.
Андрей молча кивает и торопливо идет к спуску в шахту: бригада уже ждет его.
Предложение Вяхирева не оставило Макурина равнодушным. Бороться за звание бригады коммунистического труда — дело нелегкое… Андрей с уважением относится к тем шахтерским коллективам в городе, которые уже завоевали это звание, и мысль о том, что его бригада также выйдет в число этих передовых, была заманчиво-волнующей.
«Черт бы их побрал, этого Лагушина с Кораблевым, — невесело раздумывает Андрей, шагая к ходку. — Из-за их прогула много теперь разговоров будет на шахте. М-да, рановато, видно, нам еще в это соревнование вступать. Но что же с ребятами случилось? Может, подойдут еще?..»
После смены, когда Андрей, усталый, но довольный — плановое задание все-таки дотянули — вышел на-гора, ему сообщили в табельной: вызывает Сойченко. Это не предвещало ничего доброго — Сойченко редко вызывал к себе усталых людей.
Секретарь парткома в кабинете один. Он едва заметно кивает на приветствие Андрея и, указав на стул, хмурится, нервно поигрывая карандашом.
— Слушай, Макурин, — поднимает он глаза. — Ты знаешь, что такое рабочая честь, а?
В голосе Сойченко — плохо скрытое раздражение.
— Ну… Как же… Должен знать, — мнется Андрей.
— Ни черта ты не знаешь, вот что! — вспыхивает Сойченко. — Оказывается, и ты был вчера вместе с Кораблевым в ресторане, стекла бил. В дружбу хочешь войти через стакан водки? Вас же, как дружинников, отправили порядок наводить, а вы… Горлышко бутылки показали им — обо всем забыли.
— Подождите, Александр Владимирович, — перебивает Андрей. — В ресторане я и действительно был, но стекла… Какие стекла, где?
— Звонили из милиции, Кораблева до сих пор там держат. И твою фамилию упоминал дежурный офицер. Тебя, говорит, сразу вместе с каким-то стариком отпустили, а этого, Кораблева, оставили до выяснения. Сейчас тоже отпустили, но просили строго наказать.
— Но это недоразумение, Александр Владимирович! Я же…
— Брось! Недоразумение… Слово красивое выискалось в оправдание. Рановато, видно, в бригадиры тебя выдвинули.
— Можете и разжаловать, — отводит взгляд Андрей. — Но только стекол я не бил никаких. Мы после дежурства зашли в ресторан с Кораблевым и Лагушиным, но я вскоре же ушел домой.
— Разжаловать… Ишь ты, — кривится Сойченко, но тут же спохватывается: — Постой, постой!.. Какой это еще Лагушин?
— Из нашей бригады, чернявый такой.
— Тоже с вами был? Так, так… Может, это его второго-то и задержали? Я что-то толком ничего не понял у дежурного, когда он зачитывал протокол по телефону? Где Лагушин, домой уже ушел?
— Нет, — качает головой Андрей. — Тоже не вышел на работу.
— Ну и дела-а… — заерзал на стуле Сойченко. — Сразу двое прогульщиков из одной бригады? Плохо, Макурин! Ладно, иди, наш разговор еще впереди. Постой-ка, тебя Василий Вяхирев в комитете комсомола ждет, загляни туда.
Слова секретаря парткома о дружбе «через стакан» обидно задевают Андрея. Он не видит большой беды в том, что пошел с ребятами в ресторан. Посидели, выпили, поговорили. Что же в этом плохого? За Лагушина, правда, ручаться трудно: тот иногда закладывает лишнего, но Кораблев… Парень он — что надо. Почему же именно его задержали, а не Лагушина? Тут действительно какое-то недоразумение… Надо зайти в общежитие, они оба должны уже вернуться. Оба? Едва ли… Лагушина-то не было ни в отделении милиции, ни дома…
Входя в комнату комитета комсомола, Андрей слышит спокойный, неторопливый голос Вяхирева и усмехается: интересно, что теперь скажет Василий об участии бригады в соревновании? А в душе разорвать готов был и Кораблева и Лагушина, опозоривших бригаду невыходом на работу. «Первый раз такое случается за столько месяцев», — пробует заглушить неприятные мысли Андрей.
Вера кивает ему на место рядом, а когда он садится, тихо спрашивает:
— Что там у вас случилось? Сойченко здесь был в комитете комсомола, когда ему из милиции позвонили.
Андрей морщится: вот и начало неприятных разговоров.
— Да так… Некрасиво, одним словом. Я даже толком и не знаю. Кораблева, говорят, вчера за что-то в милиции задержали.
— Леню?! Но вы же трое уходили дежурить на базар!..
Андрей замечает, что Вяхирев уже начинает неодобрительно посматривать на них, недовольный, конечно, тем, что они перешептываются, и кивает:
— Потом, Вера… Да я и сам толком-то не знаю, что там у них произошло.
— Ладно, с заседания вместе домой пойдем, хорошо?
Он согласно мигнул глазами, вслушиваясь в то, что говорит Вяхирев. И вовремя: комсорг назвал среди других и его, Андрея, фамилию.
— Кстати, о бригаде проходчиков Макурина, — смотрит Василий в сторону Андрея. — Мы намечали эту бригаду кандидатом в коллективы коммунистического труда, но… — Вяхирев разводит руками. — Ничего из нашего желания не получилось. Сегодня звонили в партком из милиции. Сообщили, что задержали за хулиганство Кораблева… Так, Макурин?
— Он, — хмуро подтверждает Андрей. — И Лагушин на работу сегодня не вышел.
— Это еще почему? — изумленно вскидывает брови Вяхирев. — Тоже по вине пьянки?
— Вероятно…
— Хороша дисциплинка, — усмехается Вяхирев. — Что же вы дальше думаете делать?
— Соревноваться за коммунистический труд и быт, — вприщур глядя на Вяхирева, отвечает Андрей, мельком отмечая, как мгновенно стихают малейшие шепотки и шорохи вокруг.
Вяхирев не мигая смотрит на Андрея.
— Формально мы не имеем права включать вашу бригаду в число соревнующихся.
— Я знаю, — соглашается Андрей. — Делом будем искупать свою вину.
Сказал и заметил, как любопытно блеснули глаза Веры.
…Андрей раздумчиво стоит на крыльце управления шахты. Отсюда видны раскинувшийся вдали поселок и край озера. Тихо. Смена ушла в забой, рабочий день служащих окончился. На территории шахтного двора пустынно. Кажется, сами по себе гудят скрытые терриконом от глаз мощные вентиляторы. Неизвестно, какая сила крутит ажурное подъемное колесо на копре, медленно разворачивает стрелу высокого крана, кажущуюся в сумерках гигантским щупальцем неземного существа…
Задетый за живое недоверием Вяхирева, Андрей снова и снова возвращается к мысли о своей бригаде. «Надо будет завтра же нам всем собраться и составить свой бригадный кодекс жизни — конкретный, без общих фраз! — решает он. — А с Пахомом и Леней сегодня же поговорю… Что там, черт их возьми, вчера натворили они?.. Просто невероятно».
Андрей шагает с крыльца: не терпится ему побыстрее увидеть Кораблева. Но тут же вспоминает о Вере: обещал подождать ее. Кстати, с нею-то как раз и можно поговорить о кодексе, она дельное что-то подскажет.
И снова раздумчиво прохаживается он по крыльцу. И не сразу слышит возглас Веры:
— Вот ты где? А я по всему коридору ищу. Подумала, домой ушел.
Андрею приятно видеть Веру. Он неожиданно для себя берет ее за руку.
— Ну что — идем?
— Да, конечно, — отзывается она, спускаясь по ступенькам чуть впереди его. — Вот мы часто говорим…
Она ждет, пока он поравняется с ней на дорожке, и продолжает:
— …дал слово — держи. А если так просто, без всякого слова… Может, просто привыкли мы с детства, с юности к разным обязательствам?..
— Но и без обязательств — как же? — возражает Андрей, поняв мысль Веры. — Ориентироваться на передовое надо.
— Согласна, надо, но… Представь себе, зачастую эта ориентация нашей души не задевает. Потребовали с нас — сделали, а если бы не потребовали?
— Подожди, подожди, — приостанавливает шаг Андрей, опять беря ее за руку.
Они стоят у тропинки, на которой недавно Вера видела их вместе с Любашей, и она высвобождает свои пальцы из его рук. Андрей краснеет.
— Но… я не согласен с тобой, — говорит он, все еще смущенный.
Они снова идут по дороге в поселок, горячо споря о том, что же требуется человеку для того, чтобы он сам постоянно помышлял о воспитании в себе высоких моральных качеств.
Андрей и Вера подходят к общежитию. Он поглядывает на освещенные окна, представив себе, как сейчас в комнатах шумно и весело. И как-то внезапно позавидовал Вере. Ведь его, Андрея, через сотню, две сотни шагов ждет гнетущая тишина пименовского дома, холодный бой старинных часов, ночной лай свирепого Рекса.
— Как же нам быть с Лагушиным и Кораблевым?
— Ну, вы сами в бригаде с этим разберетесь, — отвечает Вера. — Меня вот что интересует, Андрей. Что там у вас произошло на озере? Представь себе, не верю я в такую глупость, что ты утопил мальчишку. Это же абсурд.
— В том-то и дело. Да и никто не верит, а вот Луша Лыжина утверждает, что это так… А бывало вот как…
И Андрей со всеми подробностями начинает Вере свой невеселый рассказ.
Лишь в комнате Вера вспоминает, что так и не спросила Андрея о Любаше. Сегодня видела ее на эстакаде среди породовыборщиц, и внезапно память подсказала: эта девушка выходила из калитки церковной ограды. И в воскресенье Вера видела ее возле церкви…
Вот уже около двух месяцев Вера иногда бывает в церкви. Василий Вяхирев, узнав о ее странном паломничестве к «божьему храму», недовольно поморщился:
— К чему это все? Слухи разные пойдут, скажут — шпионят члены комитета.
— Ну и пусть говорят… А мне надо знать, кто из наших шахтовских попу крест целует.
С минуты на минуту появится Василий, договорились идти в кино. Вера принимается готовить ужин, вспомнив, что надо еще погладить платье… А хотелось бы еще переговорить с Андреем. Хорошо бы сегодня, сейчас! Да, да, неплохо посмотреть, где и как живет он, этот Андрей с «двадцатью пятью несчастьями».
Василий входит в комнату размашисто, без стука. Он уже переоделся в тщательно отглаженные брюки и зеленую футболку, которая, как обмолвилась однажды Вера, очень идет ему.
— Опять задержка? — ласково щурится он, посматривая на Веру, занятую утюгом.
— Я быстро, — кивает Вера, пробуя пальцем, нагрелся ли утюг. — А потом нам и торопиться-то особенно некуда.
Василий смотрит на часы.
— Половина восьмого. Пока идем и…
— Понимаешь… Я вот о чем подумала…
Чем яснее Вера говорит о своем желании посетить Андрея, а потом Любашу Пименову, тем больше иронии сквозит во взгляде Василия.
Наконец он не выдерживает:
— Брось, пожалуйста! Вваливаться в дом непрошеными гостями… Какие-то правила в поведении надо же соблюдать? Да она попросту выставит нас за дверь, эта Люба Пименова, и ее ни в чем не обвинишь. Вот если вызвать ее в комитет…
— …провести сугубо официальный разговор с этаких прокурорских позиций, — говорит Вера, и в глазах ее вспыхивают злые огоньки. — Это ты предлагаешь? Эх, Василий… Любишь ты кабинетную суету… «Вызывайте следующего!» Так, что ли?
— Ну, опять мораль, — морщится Вяхирев. — Ты удивительна в своих требованиях ко мне. Всегда чем-то недовольна. Я уже рот боюсь раскрыть: вдруг не так?
— Значит, идем? — настаивает Вера. — Я вижу, что и тебе хочется, но жаль билетов. А ты не жалей, это нужно, понимаешь? Кстати, — оживляется она, — нам все равно идти к этой старухе Пименовой. О разговоре с Никоновым не забыл? А в кино и завтра сходим…
— Ладно, сдаюсь. Но в таком случае и ты согласись со мной… В общежитие к ребятам из бригады Макурина зайдем.
Откровенно говоря, Василий собирался завтра попросту вызвать всю бригаду Макурина в комитет, но теперь об этом сказать было неудобно. К тому же мужское общежитие — по пути в поселок, и разговор можно перенести на сегодня.
— Да, да, зайдем, — соглашается Вера.
В общежитии Лени Кораблева не оказалось, он ушел на занятия в университет. А Лагушин был дома.
В одной майке и трусах, свесив тонкие узловатые ноги с койки, сумрачно, тяжело он смотрит на Игнашова. Под цыганскими глазами Пахома — пухлые отеки; нижняя губа разбухла, шелушисто потрескалась.
— Может, неправ я, да? — сдвигает брови Степан. Он стоит у стола посреди комнаты, опершись широкой полусогнутой ладонью на скатерть. Кузьма Мякишев сидит на тумбочке, бросая взгляды на Пахома, но делает вид, что главное его занятие — наблюдать в окно за бульваром. В разговор он пока не вмешивается.
— Учить меня вздумал? — цедит сквозь зубы Пахом. — Отвали, друг… Кто ты такой? Вместе вкалываем, на одних правах. Может, метишь в бригадиры?
Степан делает судорожный шаг к койке, но Кузьма Мякишев останавливает его:
— Тихо, ребята!.. Не зажигайся, Степан, попробуем без рук доказать этому сморчку, что он поступил дрянно.
Мякишев соскакивает с тумбочки, отряхивает брюки и, подойдя к Пахому, опускает тому руку на плечо.
— Видишь ли, Пахомчик, свои идеи мы тебе насильно не вталкиваем, ты уже из детского возраста вышел, и так далее… Но ты живешь, работаешь с нами, и за твои пьяные выкрутасы нам своим горбом приходится рассчитываться, понял? Или, думаешь, Степану, мне да и другим ребятам очень хочется тебя обрабатывать?
— Да отпусти ты, — морщась, поводит плечом Лагушин. — Какого черта вы напустились? От начальства влетит, знаю, а ваше-то дело какое? Просили бы замену…
— У нас не проходной двор, Пахом, а свой коллектив, своя бригада. Мы и без замены сработали сегодня неплохо, но дело-то не в этом… С начальством у тебя свой разговор, а с нами — особый. Мы тебе не ваньки-встаньки, мы и сами пить умеем, почему же ты оказался на отличку с тряпичкой? Плевать на нас хотел, так что ли?
На лице Пахома застыла досада, он молчит — маленький, взъерошенный — перед рослым, широкоплечим Кузьмой Мякишевым, который уж очень спокойно, почти лениво, бросает обидные слова. Знает Пахом, что больше всего нужно бояться Кузьмы вот такого: говорит, говорит, а затронь его колючим словечком — вкатит своей ручищей оплеуху, да еще спокойненько спросит: «Может, добавить?» Нет уж, лучше выждать, когда Кузьма немного охолонет и отойдет к своей койке, тогда можно и огрызнуться, Мякишев только рукой махнет.
Но сегодня все идет не обычным чередом.
В комнату шумно вваливаются Костя Ковалев и Рафик Мангазлеев — тоже из бригады Макурина. Ребята весной окончили горнопромышленное училище и, хотя живут они здесь, в поселке у родителей, и зарабатывают наравне со всеми в бригаде, до сих пор щеголяют в темно-серых ученических гимнастерках, в форменных фуражках.
— В кино шпарим? — кричат они с порога, но тут замечают полураздетого Пахома Лагушина.
— Э, беглец отыскался? — не без иронии говорит Костя и подталкивает низкорослого, медлительного Рафика. — Правду наши поселковые девчата говорили, что видели Пахомчика здесь с каким-то старичком в засаленной толстовке, а ты не верил… Ну, оклемался? — стрельнул он глазами на Пахома. — Может, за бутылкой на похмелку сбегать, а?
Этого Лагушин уже не мог стерпеть. Чтобы сосунки, которые только вчера от материной юбки оторвались, насмехались над ним?!
— Ты… ты, паскуда! — распухшие губы Пахома начинают дергаться, он выворачивается из-под ладони Кузьмы и хватает зачем-то брюки. Мякишев широким отгребающим движением садит его на койку.
— Сиди, не рыпайся. Пацаны тоже за тебя сегодня вкалывали, могут сказать тебе пару слов… А что за кино, Костя?
Вошедшие чуть позднее Василий Вяхирев и Вера застают компанию мирно и тихо переговаривающейся. Лишь Пахом, упрямо сжав губы, мрачно смотрит в окно.
— О, удачно! — восклицает Василий, шагнув к столу. — Почти вся бригада, как говорится, в сборе. Макурина бы еще сюда. И Кораблева.
— Макурин недалеко живет, — отзывается Костя Ковалев. — Он недавно был здесь. Позвать можно. Но красавца этого не застал, — указывает он на Пахома. — А у Кораблева сегодня семинар.
— Семинар? Ах, да, он же в вечернем университете учится, — вспоминает Вяхирев. — Жаль, жаль… Надо бы поговорить с ним о дебоше. Стекла выбивать вздумал.
— Он же не хотел, — подает голос с койки Пахом. — Ястребов бросился в дверь, а Леня отвести его думал от ресторана, ну и — локтем в стекло.
— Локтем в стекло, говоришь? — остро смотрит на него Вяхирев. — Ну и видок у тебя, Лагушин. Ты-то чего не вышел на работу?
— Надо и не вышел, — отворачивается к стене Пахом.
— Я тебя серьезно спрашиваю, — строже говорит Вяхирев. — Пьянствовал?
— Своих комсомольцев учите, а ко мне нечего привязываться, — тихо бурчит Пахом, но слова его ясно слышны всем.
— А то, что из-за тебя да Кораблева бригаду не включили в соревнование за коммунистический труд, для вас безразлично? — шагает к нему Вяхирев.
— Для него прежде всего — своя рубашка, — с презрением смотрит на Лагушина Вера. — Товарищи, бригада — это для него ноль без палочки. Ни стыда, ни совести у тебя, Лагушин, нет.
— А-а! — машет тот рукой, но Кузьма шагает к нему.
— Чего — «а-а»! — запальчиво говорит он. — Тебе люди правду в глаза говорят, а ты — а-а! Князь какой монгольский выискался, разлегся, да еще и слова ему не скажи.
— Ладно, Мякишев, не зажигайся, — останавливает Вера. — Вот что, ребята… Где живет Макурин, кто знает? Дело у него серьезное из-за этого утонувшего мальчика.
— Брехня, — коротко бросает Степан Игнашов. — Лушка наболтала, а ей верят. Дело-то совсем не так было.
Он в нескольких словах рассказывает о том, что было на озере. В комнате становится тихо. Даже Пахом прекращает свои хмурые вздохи.
— Следователь, конечно, разберется, — заключает Степан. — Был я там. Вызовут Лушку и разберутся.
Вера оглядывается на Вяхирева.
— Ну что, пойдем к Пименовым? Ребята, а где они живут?
— Я же говорю — недалеко, — замечает Костя. — Дома через два от меня… На Приозерной.
— Ну, Приозерную-то я знаю, — кивает Вера, вспомнив о Татьяне Ивановне. — Идем, Василий?
— С ребятами надо было еще поговорить, — тянет тот в раздумье. — И один из виновников на лицо…
Костя Ковалев, словно угадав, о цели прихода Вяхирева, поглядывает на часы.
— О, без пятнадцати! Идем, Рафик… Ну, кто еще?
— Куда? — перехватывает его голос Вяхирев.
— Нет, нет, — машет рукой Костя. — Некогда, опаздываем… С ним вон, — кивает на Пахома, — поговорите, развейте ему грусть.
И оба паренька исчезают за дверью, провожаемые злым взглядом Лагушина.
— Хм… Что ж, — Вяхирев посматривает на оставшихся. — Укажите кто-нибудь, где Макурин живет, пожалуйста.
Знают, конечно, все, но отвечает почему-то Степан Игнашов.
— Я… могу пойти.
Пахом, забравшийся при появлении комсорга и Веры под одеяло, зло бурчит:
— Еще бы не знать? Белобрысая-то там живет, неподалеку… — и, внезапно что-то вспомнив, злорадно смотрит на Степана: — А она не теряется, Лушка-то твоя. Рога скоро будешь носить, как пить дать.
Степан, заметив, что Вяхирев и Вера вполголоса о чем-то переговариваются, быстро подходит к койке Лагушина.
— По-хорошему прошу — не чеши языком, — сдержанно говорит он.
Но Пахом усмехается.
— Напрасно обижаешься. Сам видел твою Лушку в шалашике, в огороде у них, с каким-то мазуриком.
— Врешь! — бледнеет Степан.
— А ты загляни сейчас, убедишься… Вот так-то, друг милый.
Он был прав — Пахом Лагушин.
Случилось это, когда Ястребов и Пахом, ночевавший у него, выпив на похмелье бутылку водки, приехали в полдень в поселок.
— Где же Лешка Кораблев? — который уже раз спрашивает Пахом, быстро на жаре опьяневший.
— Никуда не денется твой Кораблев, — откликается Ястребов: — Дрыхнет, наверное, сейчас.
Апполинарий по «святой заповеди» старого забулдыги лжет, лишь бы этот чернявый паренек, охотно транжиривший деньги, не ушел так быстро: в кармане Пахома побулькивает еще одна бутылка с водкой, и хотя томит жара, отстать Апполинарию от Лагушина не хочется.
В общежитии пусто. Пахом, вернувшийся в подъезд, где ожидает Ястребов, грустно вздыхает:
— С кем же мы эту бутылку разопьем? Эх, черти… Здесь нельзя, засекут… Айда к озеру!
Пошатываясь, они бредут по малолюдным улицам поселка. Апполинарий, поглядывая на Лагушина, неуемно философствует, и его слова, смысл которых плохо воспринимается Пахомом, вконец уморили парня.
— Не могу, друг, дальше, — останавливает он, приглядываясь к домам. — Давай попросим стаканчик и — двинем.
— Свалишься ты, — слабо возражает Ястребов, в душе одобряя желание паренька.
— Ерунда! Тут мне все знакомо. Вот здесь… Постой, — пристально всматривается он в ограду дома, возле которого остановились. — Здесь одного нашего парня, Степки Игнашова, шмареха живет. Айда к ним!
На стук в ворота долго никто но откликается. Хозяева, вероятно, на работе, ребятишки на озере.
— Вот черт, куда они подевались? — бормочет Пахом, с тоской поглядывая на тенистый зеленый палисадник.
— А вам кого, собственно, надо? — неожиданно слышится от приоткрытых ворот.
Ястребов шагает вперед, с хмельной фамильярностью посматривая на высокого чернявого мужчину в ладно пригнанном коричневом костюме.
— Простите, не кого, а что… — кротко улыбается Апполинарий и делает неопределенное движение рукой. — А что — это стаканчик. И, если разрешите, чуточку спасительной тени в вашей ограде. На улице выпивать как-то неудобно, хотя мы люди и не здешние.
Филарет зорко оглядывает обоих, потом коротко бросает:
— Минуточку, я сейчас…
Он проходит по густому ворсу зеленой травы двора к огородной калитке и скрывается за дощатой изгородью.
Пахом, высунув голову из-за спины Ястребова, рыскает взглядом по двору:
— Собака есть?
— Н-нет, кажется, — отодвигается Ястребов.
— О, вот здесь мы и выпьем, — обрадованно говорит Пахом и входит во двор. Он шагает по траве, заглядывает зачем-то за поленницу дров, потом проходит к дощатой изгороди и приникает глазами к щели. И неожиданно оборачивается, предостерегающе подняв палец и издав звук, похожий на протяжное — «о-о!» Вот он снова замирает у щели, но тут же быстро идет от забора к штабельку бревен, лежащих в тени у сарая. Там садится, устремив глаза к огородной калитке.
Из калитки выходит все тот же мужчина в коричневом костюме. Заинтересованный было Ястребов разочарованно пожевывает губами.
— Действуйте, ребятки, — говорит мужчина, вынося стакан. Однако сам от водки отказывается.
И ребята потихоньку действуют в прохладной тени у сарая. Ястребов снова обретает дар речи и поучает Пахома:
— Люди сами не знают, для чего они рождены и живут. Вдумайся, вдумайся, милый юноша, — для чего? Много таких же, как мы с тобой, человечков шагали по земле, а где они? Фью! Жизнь их — одно мгновение для вечности, и память о живших когда-то не очень волнует нас. Умер Максим — ну и бог с ним! Так для чего же все-таки копошимся мы на земле? Для высоких целей? Ерунда! Были раб и знаменитый Кай Юлий Цезарь, оба стремились к чему-то, но подошел срок — и сгнили их останки. Был Наполеон, жил… да мало ли других! Все они — черт знает где теперь, а идеи их? Там же, где их хозяева! Понял? Идеи недолговечны, они совсем на немного переживают хозяев. И остается главное, в чем никак не хочет признаться себе человеческое стадо, — мы выполняем волю природы, просто-напросто продолжая на земле род человеческий, точно так же, как и всякое другое животное. Ум? Природа все учитывает. Человек — слабое существо, он постоянно мог погибнуть из-за своей неспособности защищаться. Вот и дала ему природа защиту: возможность мыслить, хитрить и изворачиваться перед лицом опасностей, которые ежесекундно подстерегают его. Только для этого! А вспомни, куда больше всего употреблял человек свой ум? На борьбу, на войны! Только триста с лишним лет из последних двух тысяч человек прожил без войн, мирно… Это страшная ошибка природы — дать двуногому существу возможность мыслить. Отсюда — все беды! «Дай мне!» — вот что прежде всего освоил человек, и с этого момента вся его история была грандиозной дракой берущего и защищающего… Понял?
Пахом приваливается к бревну, согласно кивает головой, хотя сам уже соображает плохо. Он устал, а в прохладной тени у сарая жара не томит, и глаза смыкаются сами собой. Слова Ястребова сливаются в монотонное жужжание, и в какой-то момент Пахом внезапно очнулся, не услышав его вовсе.
Он открывает глаза. Ястребов с мужчиной в коричневом костюме сидят шагах в пяти на бревнах и тихо переговариваются.
— Сомневаюсь, чтобы сие красноречие было полезно для вас, — пристально смотрит на Ястребова Филарет. — Слова у вас, дорогой… Э-э…
— Апполинарий… — подсказывает Ястребов, наливая себе из бутылки в стакан остатки водки.
— Да, да, дорогой Апполинарий… Вы противоречивы… и слова у вас бесцельны, не подчинены одной идее, так я понял, вслушиваясь в ваш разговор. А языком вы владеете хорошо, только пользы-то вам от этого никакой! Никакой ведь, признайтесь? А слово — божественный дар.
— То есть? — вскидывает глаза Ястребов.
— Слово может управлять людьми, — усмехается Филарет. — Не каждому человеку дарована способность свободной словесной импровизации. У вас она есть, но… Цели у вас, Апполинарий, нет! Вот и получается суесловие. К тому же — это вас губит, — указал он на стакан в руке Ястребова. — А вы могли найти свое место в жизни…
Звякает стакан, Ястребов выпивает. Пахом зевает и, засыпая вновь, сквозь дремоту думает: «Нашел Ястребов дружка, оба, видать, болтуны хорошие…»
Просыпается он от настойчивого ощущения теплоты на лице. Прямо в глаза бьет нежаркими лучами низкое солнце, вышедшее из-за края крыши. Тень от ворот делается по-вечернему длинной. Ястребова и мужчины в коричневом костюме во дворе нет. Немного отрезвевший, Пахом с беспокойством размышляет о пропущенной рабочей смене, о неприятностях, ожидающих его.
Он торопится в общежитие. Надо улечься на койке раньше, чем в комнате появятся ребята с работы. Подумают, что он уже давно дома. Легче будет оправдываться.
Но, конечно, он опоздал. Мякишев и Игнашов уже в комнате. Презрительная усмешка Степана подсказывает Лагушину: разговор предстоит неприятный.
«Черт с вами, орите, — раскидывая одеяло под настороженными взглядами товарищей, храбрится Пахом. — Крепче усну под эту музыку».
— А ты бы не спешил укладываться, — слышит он сухой голос Степана. — Нам интересно кое-что узнать от тебя.
Пахом молча раздевается, намеренно пьяно посапывая. Пусть решат, что он еще в глубоком хмелю, это даст ему возможность не отвечать.
Но Степана не проведешь, он вырывает наконец первое хриплое слово из глотки Пахома, потом еще и еще… И вот уже Лагушин, яростный и злой, вскакивает с койки, взбудораженный обидными словами Степана. Вовремя перехватывает прищуренный взгляд Кузьмы Мякишева и замирает на месте. Но гнев его ищет выхода. Пахом обрушивается на Степана грубыми, безудержными словами. И сумел бы, вероятно, озлобить Степана. Но тут появляются Вяхирев и Вера…
«М-да, теперь только бока подставляй, — покусывая губы, морщится Пахом, едва захлопывается дверь за Степаном, Верой и Вяхиревым. — Раньше проще было, а сейчас… Какого черта суют нос в мои дела? Отвечать-то мне, а не им…»
Раздражающе скрипит ставшая до злости жесткой и неуютной койка. Напряженно ждет Пахом в колючей тишине голос Кузьмы Мякишева. Но тот сосредоточенно листает свежий номер журнала. Потом встает, с хрустом потягивается и, постояв, идет к двери. Пахом провожает приодевшегося парня нехорошим взглядом, соскакивает с койки, выпивает прямо из графина воды, чтобы не ощущать противной сухости во рту, и снова укладывается, отвернувшись к стене.
«Пройдет как-нибудь все это, — думает он, задремывая, но тут же с внезапной ясностью сознается себе: — Вообще-то, паршиво все получилось. И на ребят теперь из-за меня и Лешки валятся шишки, да и себе я не лучше сделал. Эх, Пахом, Пахом, дрянцо ты этакое…»
И снова беспокойно завозился на койке.
Филарет останавливается возле шалаша, окинув задумчивым, невидящим взглядом лыжинский огород… Опять на его пути — женщина. На этот раз — совсем молодая, нецелованная. Но тем властнее растет в нем желание. Знает, что кроме неприятностей ничего это ему не сулит, и все же подталкивает себя на сближение: успевай, миг человеческой жизни краток.
«Что ж, так оно, пожалуй, и есть» — вздыхает Филарет и тут же торопливо оглядывается: во дворе стукает калитка, кто-то пришел к Лыжиным. Быстро нагнувшись, Филарет влезает в шалаш.
— Кто там? — тревожно спрашивает Лушка, отодвигаясь и давая ему место на низенькой лавочке. Свет из окошечка ярко бьет на раскрытую книгу евангелия.
— Не знаю, — отвечает Филарет, кося глазом на туго обтянутые платьем полные Лушкины колени. И как ни противится тому, чтобы Лушка уходила, все же говорит: — Посмотри, пожалуйста. Соседки, наверное.
В тесном шалаше двоим разойтись трудно. К тому же Филарет вовсе и не отстраняется к стенке, чтобы дать Лушке дорогу. И на какой-то миг девушка плотно прижимается бедром к его коленкам. Филарет даже зубы стискивает от искушения. А она, словно поняв его состояние, торопливо откидывает над входом полость половика, но тут же оборачивается и безмолвно смеется, глядя прямо в глубину красивых темных глаз мужчины.
— Я не приду сюда, ладно? — говорит она. — Надо к работе готовиться.
Он с явным сожалением покачивает головой: ладно… А сам с возбужденной улыбкой думает о том, что ничего греховного не будет, если станет преднамеренно пробуждать и усиливать чувства Лушки к нему, не только к богу. В конечном счете, это только поможет достижению той цели, которая угодна всевышнему — вовлечению девушки в секту…
Филарет усмехается, понимая, что просто-напросто идет на сделку со своей религиозной совестью. Но он всегда уважал в себе прежде всего живого, деятельного человека, а уж потом был тем, кем хотели видеть его люди.
Жизнь без цели…
Разбередил Филарет старую рану в душе Апполинария Ястребова. Давно, очень давно почувствовал Апполинарий, что не живет, а словно безвольно плывет по жизни, заглушая резкие трезвые мысли стаканом водки. Первые месяцы, когда уволили из редакции, думы об этом выбивали холодный пот по ночам, едва проходил хмель. Но со временем пьянки стушевывали неприятный самоанализ, и теперь Апполинарий уже просто отмахивался от критических замечаний в свой адрес, решив, что в его годы жизнь уже не направишь.
И все же спокойное, меткое утверждение Филарета задело Ястребова. Именно потому и задело, что было оно очень спокойное и ясное, словно знал этот чернявый мужчина Апполинария уже много лет.
«Умный человек, — думает Ястребов, проснувшись поздно утром на следующий день в мазанке у своей сожительницы Фимки, уборщицы ближней школы. — Умный и хитрый… Такие каждый час своей жизни бодры и знают, каков будет их следующий шаг. Удивительная приспособленность к жизни, так сказать, быстротечная акклиматизация…»
Апполинарий слегка завидует тому чернявому мужчине. Чтобы отогнать это навязчивое беспокоящее ощущение, откидывает рваное одеяло и встает, разыскивая папиросы.
Фимки дома нет. За окном — свежее солнечное утро, и Апполинарий уже знает, что в эти часы она на базаре, подрабатывает себе на день насущный перепродажей старых вещей.
«Куда же эти папиросы подевались?» — морщится Ястребов, обшаривая карманы брюк и толстовки. Досада, вызванная странно тревожащими мыслями о Филарете, не проходит, и Ястребов знает, что все утро теперь будет беспричинно злиться, пока где-нибудь не перехватит полтораста граммов водки.
«Идиотская жизнь, — кривится он, отыскивая наконец и закуривая помятую папиросу. — Куда же направиться мне сначала: к гастроному или сразу к чайной на базар?»
Он знает, где легче всего «подлечиться» бесплатно, но для этого надо опять набрасывать на себя личину этакого необидчивого шута и фразера, а сейчас Ястребову просто противно фиглярничать.
«Нет ли у Фимки грошей?» — размышляет он и принимается шарить по разным потайным местам землянки, где, как известно Ястребову, прячет Фимка свой «заработок».
Неожиданно хлопает дверь, Ястребов едва успевает отскочить от старенького коричневого шифоньера, где рылся в этот момент. Фимка входит, остро обежав тощую фигуру полураздетого Апполинария колючим взглядом, и, чуть погодя, иронически бросает:
— Выдрыхся? Шел бы хоть дров наколол, надоело уж мне руки выворачивать…
Это ее постоянная утренняя песня, и Апполинарий также привычно и невозмутимо роняет:
— Катись ты… На тебе воду возить можно, а ты палочки порубить ленишься.
Началась мелкая ядовитая перебранка, обычно кончавшаяся тем, что Апполинарий шел рубить дрова. Но сегодня ему противно делать это, и он рявкает, зло сверкнув глазами:
— Да отвяжись ты, гнилое собачье мясо! Не до тебя тут…
— А-а, вон как заговорил? — вскинулась Фимка. Пепельные щеки ее, старого курильщика, полыхнули легкой краской. — Марш из моей квартиры! Забирай свое рванье и чтобы духу твоего здесь не было!
Она сорвалась с места и начала бегать по комнате, бросая из разных углов к порогу немудрый скарб Апполинария, приговаривая:
— Вот бери, вот твое, и это забирай!
Что ж, и такое не раз случалось за три с лишним года их сожительства, Апполинарий уже привык к подобным сценам. Но сегодня…
«Все равно когда-то эта жизнь должна кончиться, — с внезапным равнодушием думает Ястребов. — Знать-то, так и надо, чтобы я ушел из этой дыры… Цель жизни… Хм… Но, конечно, не эта базарница и не эта землянка — цель моей жизни. Надо делать решительный поворот…» Он невозмутимо собирает у порога свою одежду, связывает ее в два узла, одевается, закуривает снова и молча выходит на улицу, успев, правда, поймать изумленно-недоверчивый взгляд Фимки.
— И не вздумай приходить снова! — опомнившись, кричит она со злостью ему вдогонку.
Ястребов не отвечает. Он знает, что будет делать дальше. Одежонку он пристроит у соседа, а сам пойдет разыскивать своего нового знакомого — Филарета. В конце концов, с удовлетворением размышляет о себе Апполинарий, он не так уж глуп, и со временем займет соответствующее положение у этих сектантов. Особенно прельщает Ястребова то, что там, в секте, можно жить не ударяя палец о палец — от постоянной работы Апполинарий уже отвык.
Все произошло несколько не так, как намечал Ястребов. Вещи к соседу от отнес и направился к поселку рудоремонтного завода. Денег на автобус у Апполинария не было, пришлось идти пешком, к тому же — мимо базара. Решив заглянуть туда всего на пять минут, Апполинарий вышел с базара перед самым закрытием — пошатываясь и бормоча свои обычные фиглярские рассуждения. Ноги сами несут его к землянке Фимки. Он долго стучит в дверь, но бывшая сожительница крепко держит слово — так и не открывает ему. Устроившись поудобней, Ястребов засыпает на широкой завалинке Фимкиной землянки.
Утром, проснувшись с первыми лучами нежаркого, солнца, Ястребов торопливо отряхивает пыль с одежды и, поругивая себя за безволие, спешит туда, куда наметил вчера, пока базар еще закрыт.
Проходя мимо пустой чайной, грустно вздыхает: видно, придется на время выпивки прекратить. Иначе и из секты попрут, а что же дальше делать будет он?
«Нет, с выпивкой пока завязываю, — со вздохом решает Ястребов, потом домысливает: — А дальше видно будет. Не может же так быть, чтобы в секте вообще не выпивали. Пьют, конечно, втихаря…»
…Филарет долго размышляет, выслушав рассказ Ястребова о своей жизни.
— М-да… Положеньице того… — произносит он наконец. — В городе здесь тебя все знают как заядлого пропойцу. Это не будет способствовать нашему авторитету, если узнают, что ты пришел в общину.
— Но я же завязываю! — убеждает Апполинарий. — Надо же мне и о жизни подумать.
— Не о жизни, а о спасении души, — неторопливо поправляет Филарет и, подумав, решительно встает. — Вот что, Апполинарий… На днях я еду в свой город, в Корпино, это рядом. Поедешь со мной, там тебя никто не знает. Но, — поднимает он предупреждающе палец, — смотри! Едва заметят братья и сестры…
— Что вы! — торопливо перебивает Ястребов. — Неужели вы не верите мне?
— Хочется верить, тем более, что человек ты умный, Апполинарий, такие люди нам нужны, но… Впрочем, ладно… Завтракал?
— Да я…
— Идем подкрепимся, чем бог послал…
Андрей с силой вонзает вилы в запрессованный свиньями и дурно пахнущий слой навоза, отдирая от массы перегноя сочащийся желтой мокредью пласт, кивает Любаше, переводя дыхание:
— Придвинь носилки поближе.
— Ого, сразу чуть не воз! — весело восклицает Любаша, когда Андрей плюхает оторванный пласт на носилки. — А мы с мамой копаем, копаем по капельке, а до старого так и не доберемся.
Она окидывает ласковым взглядом согнувшуюся фигуру Андрея, напрягшееся сплетение мускулов его руки шеи. Быстро сдернув со своих волос белую косынку, шагает к нему.
— Подожди-ка…
Он распрямляется со вздохом, ощутив прохладное прикосновение мягкой материи к шее и плечам, потом легким рывком притягивает Любашу к себе.
— Мама увидит! — оглядывается на раскрытую дверь стайки Любаша, но возглас ее вовсе не испуганный. В самом деле, что может сказать Устинья Семеновна, если с полчаса назад, когда Андрей пообедал, вернувшись с шахты, она сама сказала: «Шли бы вы назем у свиней убрали, что ли, чем дома-то торчать на моих глазах».
— И пусть увидит! — ласково смеется Андрей, прижавшись губами к ее волосам и улавливая их тонкий шоколадный запах. — Знает, конечно, что не одна работа у нас будет здесь на уме.
— Не надо, — слабо сопротивляется она. — Не успеем до темноты вычистить в сарайке. Вон, видишь, уже хозяева пришли.
Андрей неохотно выпускает ее из своих рук, глядя, как в дверь вползают, поводя рыльцами, хрюкающие свиньи.
— Ну-ка! — бросается он к ним. — Марш, марш, пережитки капитализма, погуляйте еще по двору! Понесем, Люба…
На крыльцо, когда они идут мимо по двору к огороду, выходит Устинья Семеновна. Она провожает Андрея и Любашу долгим спокойным взглядом, потом окликает вдогонку:
— Кучей его так и валите, чтоб повыше… Не усох бы шибко-то…
Андрей кивает: ладно… Сам размышляет о том, как странно все на свете устроено. Вчера еще Устинья Семеновна ругала его презрительными словами. И Любаша не смела при матери даже взглянуть ласково в его сторону. Да и сам он нес в сердце колючую обиду, мучительно раздумывая, что ему делать. А сегодня… Словно другое солнце взошло над землей — такими разными были эти два дня. Неужели только из-за того, что он охотно пошел помогать Любаше по хозяйству, успокоилась, подобрела Устинья Семеновна, открыто радостной стала Люба? И у него на сердце легко и спокойно…
«Видно, такая она и есть — эта семейная жизнь, — решает Андрей, забирая у Любы носилки. — Иной день в ней черный, а иной — как вот сейчас… Но разве трудно, чтобы все дни, или почти все, были светлыми? Что от меня требуется для этого? Если такое вот, как сегодня, то пусть Устинья Семеновна всегда говорит, что я должен делать по хозяйству. Никогда не откажусь! Лишь бы все было хорошо…»
Во дворе Рекс беснуется на цепи. В приоткрытые ворота осторожно посматривает Василий Вяхирев. За ним стоит еще кто-то.
— Сейчас, сейчас! — кричит Андрей Вяхиреву. — Люба, отведи, пожалуйста, Рекса. Это с шахты ко мне.
И замирает от неожиданности, увидев шагнувшую в калитку за Василием Веру Копылову.
— Вот это визит! Просто не верится…
И — радостный, суетный — не обращает внимания на вспыхнувшее лицо Любаши. Девушка, удерживая Рекса, неотрывно наблюдает за идущей к крыльцу Верой. И когда Андрей, Вера и Василий скрываются за дверью, с неожиданной злостью пинает беснующегося Рекса:
— Замолчи ты!
С гулко бьющимся сердцем останавливается она посреди двора. Нужно ли идти ей в комнаты? Пришли не к ней, да и к тому же — странную, непонятную настороженность вызывает у Любаши эта красивая, бойкая девушка.
И все же Любаша входит в дом, тихо здоровается еще раз, метнув смущенный взгляд на мать. Устинья Семеновна бренчит тазом из-под умывальника, сливая грязную воду в помойное ведро. Василий и Вера стоят у стола, невдалеке от них — Андрей.
— Здравствуй, здравствуй, Люба! — радостно кивает ей Вера и шагает навстречу.
— Унеси-ка помои! — сердито бросает Устинья Семеновна Любаше, словно не замечая улыбающейся Веры. — Да свиней там загони, хватит уж…
Сама начинает выбрасывать на середину пола влажные тряпки, туда же сухо шлепается веник.
— А мы — к вам, Устинья Семеновна, — говорит Вера после стука хлопнувшей за Любашей двери. — К вам и Любе…
— Пол она сейчас будет мыть, некогда ей лясы точить, — обрезает Устинья Семеновна. — А со мной, старухой, какие у вас могут быть разговоры? И не собираюсь даже… Ты, Андрей, добросал там навоз-то?
— Немного осталось…
— Иди, а то затемнеет. Свиней-то не на улице на ночь оставлять.
В комнате повисает неловкое молчание, слышится лишь, как Устинья Семеновна шебаршит палкой, доставая что-то из-за печки.
— По хозяйству, значит? — говорит наконец Вяхирев, ободряюще глянув на Андрея. — Что ж, занятие полезное и нужное.
— Не больно-то молодежь нонче по хозяйству, — ввертывает Устинья Семеновна. — Не сеют, не пашут, к дяде в рот глядят, — и распрямляется, держа потрепанную мешковину в руках. — Ну, гостеньки, извиняйте, а пол-то мыть надо…
Андрей густо краснеет, хочет что-то сказать, но Вяхирев кладет ему руку на плечо:
— Ладно, мы ведь на минутку забежали, — кивает он. — Проводи нас… Завтра в первую смену? Ну, увидимся… Идем, Веруська!
Снова рвущийся на цепи Рекс, короткие пожатия рук за воротами, понимающие взгляды Василия и Веры.
«Вот тебе и счастливый день, — морщится Андрей, захлопнув ворота и оглядывая пустым взглядом широкий двор. — Нехорошо, чертовски нехорошо получилось! Чего она против них озлилась?»
А Устинья Семеновна уже на крыльце.
— Укатили? Ну вот, так-то лучше… — голос у нее заметно добрей, но на лице все то же выражение строгой сухости. — От безделья пусть в свой клуб идут, а по чужим-то домам нечего пороги обивать… Без обиды тебе наперед скажу Андрей: товарищев-то можешь принимать там, на шахте, а здесь им делать нечего.
— Но как же так, Устинья Семеновна? — недовольно поглядывает на нее Андрей. — Они не просто так, а по делу, может быть.
— По работе — и на шахте времени тебе хватает! А пришел домой — к чему они тебе, товарищи-то? У тебя жена… будет вот Любка, хозяйство свое объявится, следить за ним надо. А где ты за всем успеешь, если хахоньки в своем доме с этими вот начнешь разводить? Подумай, подумай, я не худое тебе советую… Ну иди, добросай назем-то, да и ужинать надо собирать.
Мимо проходит Любаша, боясь глядеть на Андрея.
— Ты что несешься-то? — останавливает ее Устинья Семеновна. — Дай-ка ведро. А вы докончите там в сарайке-то…
— А пол? — поднимает на мать глаза Любаша.
— Завтра вымоешь, сегодня ладно уж… А я к Лыжиным наведаюсь, надо мне.
«Ну и ну! — морщится Андрей, шагая к сараю. — Получается, что она их просто выставила, Василия и Веру? Вот человек…»
В сарае Любаша молча застывает у двери, наблюдая, как он накладывает навоз на носилки.
— Ты что молчишь, Любаша? — окликает Андрей.
— Так… — и отводит взгляд.
— Постой, постой… В чем дело-то? Иди-ка сюда.
Она подходит, хмурая. Но не противится, когда он обнимает ее, а прижимается, притихшая, к его плечу.
— Ну? — говорит тихо Андрей.
Она долго молчит, потом спрашивает:
— Ты меня очень любишь?
— Очень, Люба…
— И никогда никого не будешь любить, кроме меня?
— Глупый мой человек! Конечно, никого, — смеется он. — Но почему ты спрашиваешь?
Любаша отводит взгляд:
— Так просто… — и нерешительно высвобождается из объятий. — На улице скоро темно будет, надо добросать навоз.
Василий Вяхирев легонько пинает попавшийся под ноги камешек, проследив, как тот шлепается в придорожную траву, искоса поглядывает на молчаливо идущую рядом Веру.
— Освободительная миссия закончилась провалом, — насмешливо говорит он. — Сопротивление встречено совсем с неожиданной стороны: от матери, а не от ее милой, смущенной дочери… Таков результат…
— Представь себе, — медленно произносит Вера, — что неожиданности здесь я не встретила. Эта старушка Пименова — ярая церковница, хотя и фанатичкой ее не назовешь. Видел, как они живут? Не об одном боге, видно, заботится… Удивляюсь, какие могут быть общие интересы у Андрея с этой семьей? Или мы еще просто плохо знаем его?
— Ну, это уже крайность! — не соглашается Василий. — Он же их квартирант? Попросили помочь по хозяйству, разве откажешься?
— Нет, он уже не квартирант, — задумчиво говорит Вера. — Вы, мужчины, мало наблюдательны… Что дает Устинье Семеновне право решать за Андрея такую, казалось бы, мелочь, как гостеприимство? Он же фактически оказался бессилен возразить старушке. А почему?
— Да потому, что ты пришла не к Андрею, а к старушке и ее дочери, а она с тобой не пожелала разговаривать. Я так и предполагал… Погоди-ка, где же Степан Игнашов? — оглядывается Василий. — Он за воротами остался…
Вера усмехается, окидывая взглядом высокую, грузную фигуру приостановившегося Василия.
— А я, пожалуй, права.
— В чем?
— В мыслях о тебе, — кивает Вера. — Пошли! Степан — у Лыжиных, они где-то рядом с Пименовыми живут.
— Но при чем здесь мысли обо мне?
— В прямой связи… Ты, Васенька, как работник — неплохой, я бы сказала. Собрания, заседания комитета, производственные вопросы, культмассовая работа, учеба в сети политпросвещения — все это…
— Веруська! Но это ж целое выступление на отчетно-выборной конференции?! — шутливо перебивает Василий. — Прибереги для будущего, а?
— Приберегу, — серьезно обещает Вера. — А сейчас я тебе просто по-товарищески… Как работник ты хороший…
— Уже не «неплохой», а хороший, — снова перебивает ее Василий.
— Да. Хороший. А далеко в комсомольской работе не пойдешь. Нет чутья в тебе, чутья к человеку. Скажут свыше — сделаешь, а самому чтобы понять — нужен ли ты тут, и если нужен — вмешаться! — такого подхода к делу у тебя нет. Я говорю вполне серьезно. Кстати, об Игнашове. Почему, думаешь, он первый вызвался проводить нас сюда?
— Странно рассуждаешь…
— Вот-вот, для тебя странно. А ведь он любит Лушу, и ему, конечно, интересно, чем окончится наш «визит» на Приозерную. Сейчас, конечно, он у Луши, но будь спокоен, нас он постарается отыскать, узнать, что же нового произошло у Пименовых.
— Знаешь, эти тонкости меня просто не занимают! — машет рукой Василий. — А вмешиваться в дело Луши и Макурина… Кого же я должен ругать, кого хвалить? Вот разберутся в органах милиции, и мы примем меры. Следствие-то мы же не можем подменить?
— Милый мой Вася, но это же наши люди, рядом с нами работают и живут! Тебя разве их судьба не интересует?
И, как всегда, когда Вера заводит разговор о чутком отношении к человеку, Василий и сегодня обидчиво умолкает.
А она продолжает говорить Василию о своих сомнениях, сумеет ли Степан у Луши повести нужный разговор об Андрее. Справится ли он с этой нелегкой задачей.
Тут Василий прерывает ее, нетерпеливо спросив:
— Ну? И что ты замыслила?
Она удивленно глядит на него: разве не ясно?
— Ладно, я одна…
— Почему одна?
— Но ты же…
— Странный человек, — морщится Василий. — То она убеждает меня, что это — наши люди, а значит, и ко мне они имеют прямое отношение, потом вдруг решает, что идти одной лучше… Где же логика?..
— Ты серьезно?
— Вполне, — кивает Василий, беря ее под руку. — Я теперь буду действовать по принципу: «Необходимость может превратиться в привычку». Поскольку рядом со мною всегда будешь ты, я приобрету ряд ценных привычек… Согласна?
Вера молча прижимает к себе его руку. Но это не искреннее пожатие. На миг ей кажется даже, что рядом идет чужой, далекий от нее человек.
— Подожди-ка, — поглядывает на часики Вера. — Дойдем прежде до клуба, там есть телефон, надо позвонить в «Орион», предупредить ребят, что завтра соберем людей на лекцию, пусть приезжают.
И хотя до клуба идти далеко, Василий молча соглашается.
Возвращаясь из клуба, Вера и Василий снова проходят мимо дома Пименовых.
— Цербер настороже, — щурится Вяхирев, указывая глазами на замершую у ворот Устинью Семеновну. — Боится, как бы кто к ее дому незаметно не подобрался. И оба враз останавливаются, услышав резкий возглас Устиньи Семеновны:
— Слушайте-ка, молодые люди, мне вас на минутку-другую надобно.
Вера и Василий изумленно переглядываются, но подходят к палисаднику.
— Дело-то вот какое, — говорит Устинья Семеновна, и голос ее сейчас предельно спокоен. — Слышали, что эта лыжинская вертихвостка Лушка нашего Андрея обвиняет, будто их парнишку утопил?
— Вроде известно, — осторожно замечает Василий.
— Я человек прямой, правду в глаза люблю резать. Так он никого не топил, просто ту стерву завидки берут, что к Любке моей сватается ваш парень. Вот и болтнула на него.
— Минуточку, мамаша, — останавливает Василий. — А чем доказать, что ее слова — ложь? Просто так она от них не откажется.
— Хе, мил человек, да одно мое слово — и Лушку к стенке припереть можно. Меня-то ей не провести.
— Бабушка, — вступает в разговор Вера. — Мы сейчас идем туда. Вы не сможете пойти? Надо до конца это дело выяснить, иначе человек ни за что пострадает.
— Это и я говорю, — шагает к ним Устинья Семеновна. — Идемте, нето, вместе, увидите, как запоет шалопутная, едва я рот раскрою.
Вера незаметно подталкивает локтем Вяхирева, и тот торопливо приглашает:
— Ну, конечно, бабушка, идемте!
И идет вслед за Пименовой и Верой, недоумевая, зачем этой хитрой старухе потребовалось разоблачать Лушку.
Темное в сумерках озеро глухо урчит. Всплески начинают едва уловимо шелестеть где-то там, в мутной, непроглядной дали, куда устремлен взгляд Степана. Они трепетно близятся, набегая в мелком крошеве волн. И чем крупнее становится зыбь, тем шире и яснее наплывают, усложняясь, бесформенные мелодии движущейся воды. Здесь, у каменистого берега, волны мягко сшибаются. В журчащую напевность мелодий врывается шипящий клекот, булькающий, ухающий плеск. Камни настороженно позванивают, отражая натиск принесенного водой песка. Но вот неожиданно утихает, исчезая, темная рябь, отступает от берега. И опять лишь далекие шелестящие всплески где-то там, в непроглядной дали озера.
Оцепенев, застывает в раздумье Степан. Тихие всплески воды будят в памяти обрывки воспоминаний, связанных с Лушей. Как шелестящие накаты волн, быстры и переменчивы эти воспоминания. Набегает и мгновение держится в памяти далекий момент первой встречи здесь вот, на берегу озера, в жаркий полдень прошлогоднего августа. Она стоит в плавках на песке, готовая ринуться в воду, и оглядывается на парней с шахты, спускающихся к озеру. Его ошеломляет плавный изгиб ее форм, безразлично, казалось, обнаженных для взглядов прохожих. Она не понимает, как совершенна, удивительно красива ее фигура…
Так подумал Степан, отводя глаза, не слушая ядреных словечек Пахома Лагушина, утонувших в шумном хохоте ребят. Он боится смотреть туда, где она купается, хотя это рядом… И одеваясь, не отыскивает ее глазами среди плавающих, уходит, не оглядываясь, но она ушла вместе с ним — в его сердце…
А дальше было очень просто: случайная встреча, когда оба возвращались однажды зимой с шахты, короткий разговор. Они шли вместе до ее дома. Впечатление от первого разговора с Лушкой создалось у Степана двойственное: она и нравилась ему, и в то же время настораживала своей удивительной беззаботностью и примитивными понятиями о жизни. Но по сердцу пришлась ему ее красота. «Случайные» встречи стали учащаться. Он узнал в табельной, когда работает Луша, изучил с точностью до секунд ее рабочий распорядок… Так и шло. Они уже считались хорошо знакомыми, когда она впервые открыла перед ним калитку и робко пригласила в дом: он пришел вечером, а разве вечерами встречи бывают случайными?
Теперь уже дома и на шахте заговорили: «Здесь пахнет свадьбой…» Но они меньше всего думали о свадьбе, чувствуя оба, что чего-то не хватает в их дружбе: она не стала со временем крепче. В августе, в этом месяце, Степан написал родным в село Благословенку под Оренбургом, что думает жениться. Отец ответил, что в двадцать восемь лет у него, отца, уже было трое детей, пора и сыну об этом подумать. Что ж, Степан уже решил, он только не знал, как об этом заговорить с Лушей. И вдруг…
Нет, в их отношения это пришло не вдруг — некоторая отчужденность Луши. И все же для Степана то, что случилось полчаса или час назад, было неожиданно.
…Сегодня она не выбежала ему навстречу, хотя, войдя во двор, он сразу увидел Лушу. Она стояла у калитки в огород, взявшись рукой за доску изгороди, и оживленно разговаривала с высоким курчавым мужчиной. Тот первый увидел Степана и что-то коротко сказал Луше. Девушка обернулась, но не сдвинулась с места, а побледнев, хмуро смотрела, как подходит Степан.
Он поздоровался, подойдя, а сам не мог отвести взгляда от шагнувшего по борозде мужчины. Тот остановился невдалеке, поглаживая стебель подсолнуха.
«Значит, есть тут что-то… Не зря, пожалуй, трепался Лагушин!» — рванулось в груди, но Степан постарался улыбнуться.
— Кто это? — кивнул он, и голос прозвучал незнакомо хрипло.
— Человек, — не спеша, нехотя ответила Лушка и заговорила, уводя в сторону пасмурный взгляд, громко и, конечно, слышно для того курчавого мужчины: — Вот что, Степа. Больше ко мне не приходи, я не хочу… На шахте тоже не поджидай, пустое все это. Разные мы люди, и дорожки у нас разные.
— Но… Луша? — шагнул к ней Степан, вдруг поняв, что ему нельзя терять ее.
— Я не любила и не люблю тебя, ясно? — в прищуренных глазах поблескивают недобрые, злые огоньки, но голос ровный, и это дает Степану какую-то маленькую надежду.
— Ну, давай поговорим, в чем дело? — тихо сказал он, сердцем не веря ей, и с усмешкой кивнул в огород: — Из-за этого, что ли, свата… или кто он там?
— Уйди! — неожиданно выдохнула Лушка, и он изумленно замер: столько ненависти горело в ее взгляде. Приметил, что тот, курчавый, все так же бессмысленно и ласково поглаживает зеленый стебель подсолнуха.
— Что ж, желаю счастья… — сдержанно кивнул Степан и пошел к уличной калитке. В самый последний момент перед тем, как захлопнуть дверцу, оглянулся. Лушка шла к тому — высокому, у подсолнуха. И не слова ее, не полный внезапной злобы взгляд были до боли горьки ему, а именно это: идущая к другому Лушка…
«Стервозное дело… Стервозное дело…» — назойливо застряли в голове слова, и ему было трудно от них избавиться.
Он мог бы пойти в общежитие, спящий Лагушин едва ли помешал бы его одиночеству. Но втискиваться в четыре стены с этой внезапной навалившейся на сердце тяжестью… Нет!..
Между домов в сумерках мелькнула озерная гладь, и он пошел на берег, стараясь найти место попустынней, скрытое от чужих любопытных глаз.
Степан не знал, сколько времени прошло с тех пор, как он пришел сюда. Где-то рядом, на огородах, выходящих задами к озеру, позвякивали ведра, слышались женские и ребячьи голоса. Смутно различал он, как к нешироким дощатым мосткам изредка приходили за озерной водой поливальщики. Но сейчас и их не слышно. Только хлюпает о камни у ног темная вода, обдавая теплыми брызгами.
Скрипит рядом калитка, мигает и гаснет свет фонарика. Слышится отрывистый шепот, потом до Степана доносится насмешливо-резкое:
— А ты не боись! Он давно здесь сидит, видел я…
Степан различает возле прясла две застывшие ребячьи фигурки. Звякает дужка ведра.
— Дяденька!
Вспыхивает фонарик, ребятишки подходят ближе.
— Дядя! Достаньте нам воды…
Степан встает, молча забирает у ребят ведра, шагает на шаткие мостки.
— Кто же ночью-то посылает?
Голос звучит несердито, и мальчуган постарше смелеет:
— А никто, мы сами… Мамка нам днем велела натаскать, а мы…
— Пробегали мы! — отзывается младший. — А поливать лук и огурцы надо, жара была.
— Мамка бы и полила, если пробегали, — нехотя замечает Степан, забирая второе ведро.
— Нет, это наше дело! — строжает голос у старшего мальчугана. — Ей делов хватает…
— Ну, ну, — кивает Степан, вынося тяжелое ведро на берег, к самой калитке. — Тащите…
Ребята берутся за дужку ведра, и сразу же слышатся сердитые возгласы:
— Ну, не плескайся! Всю ногу облил…
— А ты не тяни к себе, мне так тяжело… Ну, чего ты отпустил?
Степан усмехается: едва ли останется у мальчуганов под конец этого путешествия что-нибудь в ведре.
— Вот что, орлы… Давайте сюда ведро. Посвети, у кого там фонарик! Куда нести, указывайте…
У огуречного парника останавливаются. Младший братишка бежит домой за ковшом, а старший, забравшись на грядку, выхватывает светом фонарика среди листьев мутно-зеленые плоды огурцов:
— Во-о, смотрите какой! Он уже желтый, днем видно… А вот этот можно рвать, мамка говорила. Хотите?
Степан машет рукой:
— Не надо, не надо… Давай начнем поливать…
Он не знает, чей огород, чьи ребята; да и зачем ему знать это? Неожиданное появление мальчишек, их просьба о помощи отвлекли от невеселых раздумий, и Степан охотно помогает им. Он понимает, что может уйти сейчас же, сию минуту, но знает, что это для него — снова мысли, мысли в одиночестве, безрадостные мысли.
Степан уже разлил воду из ведра по лункам, когда послышалось:
— О, да у вас тут работник?
Женщина, как показалось Степану, нисколько не удивилась появлению на огороде незнакомого человека, она принялась черпать воду ковшом из второго ведра, незлобиво выговаривая ребятам:
— Что-нибудь да выдумают! Человек торопится, может, куда… а они… Подай-ка, Миша, ведро, я схожу к озеру…
— Поливайте, поливайте! — противится Степан. — Мы с Мишей пойдем! А, Миша?
— Ну, да, — охотно соглашается меньший мальчик. — Мы как мужчины, воду же тяжело носить, а мама и Степка… А ты, Степка, — не удерживается он от ехидно-радостного восклицания, — будешь женщина, понял?
Старший мгновенно ринулся с парника к пустому ведру, но мать остановила его:
— Пусть идут, Степа! Ты мне поможешь…
Шагая по борозде к озеру, Степан силится вспомнить: кто же они, эти неожиданные его подопечные? Лучик ребячьего фонарика на короткое мгновение скользнул по женщине, когда она набирала воду ковшом из ведра. Бледно мелькнуло темнобровое лицо, хмуро прищуренные глаза («Куда ты светишь?» — прикрикнула она на старшего мальчугана), тесная кофточка и юбка, обтянувшие невысокую статную фигуру… Нет, Степан не знает ее…
— Мишенька, а вы чьи? Фамилия у вас как? — спрашивает Степан своего молчаливого маленького спутника, слегка пожав его крошечную ладонь.
— Челпановы… Мамку зовут Татьяна Ивановна… Папки у нас нет, в шахте умер. Народу было много, когда уносили его, и мамка плакала… А ты разве не был? Ты же большой…
— Не был, Мишенька, — торопливо отвечает Степан: желание расспрашивать мгновенно пропадает.
— А много вам воды надо? — говорит Степан. Очень захотелось помочь этим незнакомым мальчуганам и женщине. Не виноваты же они в том, что в их семье нет взрослого мужчины.
— Ведра четыре принесем и хватит, — серьезно, по-взрослому решительно отвечает мальчуган. Степан даже улыбается: так забавно рассудителен этот пяти-шестилетний малыш.
— Это мы мигом принесем…
— Еще бочка железная возле помидоров есть, но ее завтра. Сейчас темно, мама не разрешит…
— Давай заодно и бочку! — отзывается Степан. — Мама нас только похвалит!
— Давай!
Несмотря на протесты Татьяны Ивановны, они ходили к озеру до тех пор, пока не наполнили водой и бочку. Радостные возгласы ребят, увлеченных работой, возбуждающе действовали на Степана. Знал он, что время позднее, пора возвращаться в общежитие, но не хотел омрачать своим уходом безудержное ребячье веселье. Пусть этот вечер будет чистосердечной данью Степана тому, кто безвременно погиб в шахте — отцу этих соскучившихся по мужской ласке ребятишек.
— Ну, работнички, домой, умываться! — потребовала наконец Татьяна Ивановна. — Зовите дядю, вывозился он, наверное, с нашими ведрами.
— Нет, нет, — торопится отказаться Степан. — Я домой…
Он чувствует, что кто-то дергает его за рубашку.
— Идем, дядя, — говорит Миша. — Грязным по улицам ходить нельзя.
— Вот видите? — смеется Татьяна Ивановна. — С Михаилом-то трудно не согласиться…
В дом входят все вместе. И только теперь, в комнате, Степан разглядел женщину. Она кивает двум девочкам, любопытно глянувшим на незнакомого мужчину:
— Воды из чугунка в умывальник налейте.
И оборачивается, пристально посмотрев на Степана: кто же хоть он такой, их помощник?
Степан перехватывает этот любопытный взгляд, и ему становится неловко, словно он сам напросился войти в этот дом.
— Знаете, я пойду все-таки, — тихо говорит он, но Миша протестует, бросившись к двери:
— Нет, не пущу! Будем все кушать…
Татьяна Ивановна улыбается, кивая на сына:
— Видите? Не хочется Михаилу, чтобы вы просто так ушли. Умывайтесь, умывайтесь! Зоя, принеси-ка из сундука полотенце.
На ужин Степан, конечно, не остается, как его ни упрашивает доверчивый Миша, почувствовавший к тому же, что и мама не возражает, чтобы новый их знакомый побыл в доме еще. Татьяна Ивановна наблюдает за сыном с грустной улыбкой и перед самым уходом Степана говорит Мише:
— Ладно, сынок, у дяди свои дела есть. Скажи, пусть еще к тебе в гости приходит, когда время свободное будет…
— Придешь, да? — быстро подхватывает мальчуган, заблестевшими глазами посматривая на Степана снизу вверх. — Приходи, мы снова пойдем воду таскать.
— Ладно, Мишенька, — смущенно щурится Степан. — Ну, счастливо вам всем, пойду я…
Миша провожает Степана до ворот.
— Придешь? — в темноте тихо спрашивает малыш. — Ты не хочешь, я знаю…
И в голосе слышится такое грустное сожаление, что Степан не удерживает сложного щемящего чувства, наклоняется к замершему мальчугану и шепчет, погладив его по голове:
— Приду, Мишенька! Обязательно приду, хорошо?
— Ладно, — также полушепотом говорит Миша. — До свидания…
Шагая по темной улице к общежитию, Степан с изумлением размышляет о том, как сложны человеческие чувства. Ведь разве мог он знать еще минуты назад, что его так затронет и взволнует беспокойная мальчишеская просьба: придешь ли еще?
«Видно, отцом уже мне пора быть, — с легкой насмешкой подшучивает над собой Степан, втайне убежденный, что в скором же времени постарается увидеть Мишеньку. — Но люди разное могут подумать. Скажут, к матери зачастил парень. Хм…»
Возле дома Лушки Степан замедляет шаги. В окнах горит слабый свет, мелькает на шторе чья-то тень… Что там сейчас происходит? Там, в далеком и недосягаемом сейчас для Степана окружении Лушки… Кто он такой, тот человек? Нет, не верит Степан, что навсегда разошлись дороги с Лушкой, сердцем отказывается понимать это!
А глаза жадно ловят, не мелькнет ли знакомая тень в окне.
Лушка, уперев локти в край стола и зажав ладонями щеки, неотрывно смотрит на Филарета. Она замечает каждое его движение, стараясь запомнить слова из евангелия, которые читает Филарет, но это ей плохо удается. Совсем не о божественном ее беспокойные мысли. Многочасовые чтения священного писания, монотонные даже в устах Филарета, утомляют ее. И Лушка оживает, едва Филарет отрывает глаза от книги, принимаясь за толкование текста. Говорит он интереснее, убедительнее, чем читает. Он решил, вероятно, что живой рассказ отвлечет Лушку, позволит быстрее забыть недавний приход Степана…
Но нет — Лушка все больше думает о Степане. Нехорошо, что так резко обошлась с ним. Откуда они взялись — злые слова? Она просто хотела сказать ему, чтобы не мешал им с Филаретом. И сказать так, чтобы и Филарет услышал и понял: она ценит внимание и время, которое он охотно уделяет ей. А получилось совершенно неожиданно… Да, этого Степан ей не простит.
«Пусть, — усмехается Лушка, близко разглядывая красиво изогнутую бровь на склоненном лице Филарета, подрагивающую в такт словам. — Тем более, с их бригадиром, Андрюшкой Макуриным, мне в ладах теперь не быть. Все равно напоет Степану: такая она да сякая… А Филарет не хуже их, только бы поменьше с евангелием возился. А если он женат? Об этом подумать надо, пока до серьезного не дошло. А видно, что нравлюсь ему…»
Жарко полыхает лицо: Филарет мельком, словно угадав ее тайные мысли, поглядывает на нее.
В комнате только двое. Отец ушел на дежурство, он сторожит склады на шахте. Ребятишки, первые два дня с любопытством слушавшие, что читает папин знакомый Филарет, теперь задерживаются на улице, откровенно избегая скучных, неинтересных бесед, ждущих их вечерами дома.
Звякает ведрами в соседней комнате мать. Лушка знает: сейчас она пойдет за водой. Раньше это делала Лушка, но сейчас мать избегает отрывать дочь от бесед с Филаретом, боясь обидеть гостя. А Лушке так хочется пройтись на озеро, перекинуться парой слов с кем-нибудь из подружек! Может, Любку Пименову встретит? Хотя…
Она вспомнила пименовского квартиранта, и на душе неприятно стало. Любку видеть расхотелось.
— Подождите, я сейчас! — вскочив, бросает Филарету Лушка и выбегает к матери. — Сама я схожу к озеру, делай что-нибудь дома! Сейчас я, скажу только Филарету.
— Ладно уж, как-нибудь… — отмахивается грустная Аграфена. — Перед человеком-то неудобно. Скажет, посидеть спокойно не дают.
— Нет, нет, я пойду! — забирает коромысло Лушка и уходит в комнату, где сидит Филарет.
— Вижу, надо матери помочь, — опередив ее объяснения, просто говорит он. — Закончим вот эту главу, тогда пойдешь… Сейчас вдумайся, когда буду читать, и поймешь ты, сестра моя, что еще в те далекие времена предостерегал Иисус Христос о злонравии тех, кто и сейчас старается быть посредником между богом и людьми. О священнослужителях, в просторечии именуемых попами, пойдет речь. Конец главы двенадцатой евангелия от святого Марка…
И начинает читать медленно, словно не замечая, что Лушка так и стоит с коромыслом в руках посреди комнаты.
— «…И говорил им в учении своем: остерегайтесь книжников, любящих ходить в длинных одеждах и принимать приветствия в народных собраниях, сидеть впереди в синагогах и возлежать на первом месте на пиршествах.
Сии, поядающие домы вдов и напоказ долго молящиеся, примут тягчайшее осуждение…»
— Об этом же говорят и святой Матфей, святой Лука, святой Иоанн, — замечает Филарет, закрывая книгу. — А попы умалчивают от людей сии места священного писания в своих корыстных целях. Поняла, сестра моя? Ну, иди, иди… Потом примемся снова с божьей помощью.
Лушка кротко кивает и, торопливо перебросив коромысло из одной руки в другую, выходит из комнаты. Она уже устала от рассуждений Филарета. Конечно, сам он человек неплохой, от цепкого взгляда его темных глаз Лушкино сердце бьется трепетно, но вот слушать бесконечные чтения нет никаких сил…
За воротами тишина, в пепельной темноте, словно в вязкой вате, глохнут слабо наплывающие откуда-то звуки радио. Лушка беспричинно вздыхает и идет к проулку на озеро. Неожиданно послышавшийся из-за палисадника негромкий разговор, в котором выделяется голос Устиньи Семеновны, заставляет Лушку остановиться.
— А Лушке-то все едино, на кого языком трепать, вот на Андрея и болтнула, — говорит Устинья Семеновна. — Завидки ее, небось, берут, что не с ней, а с нашей Любкой гуляет Андрюшка-то. Ни за что ведь гробит парня, а у него — не сегодня-завтра свадьба. Можно так-то разве?
— Нельзя, конечно, — отвечает мужской голос, и Лушка вздрагивает, узнав: комсорг шахты Вяхирев. Нет, она не боится Вяхирева, ей просто странным кажется появление его у дома в этот поздний час.
«Вынюхивают, — тревожно мелькает в голове Лушки. — Подбираются оттуда, откуда не ждешь — соседей опрашивают. Эта ведьма-то старая чего наговаривает? Сама же заварила кашу, а теперь — масла в огонь подливает? Эх, дура я дура. С кем связалась?..»
Прихватив дужки ведер руками, чтобы не звякали на железных крючьях коромысла, Лушка идет прямо по траве, минуя тропинку, к смутно угадывающейся дороге. У проулка к озеру оглядывается, не выдержав. Но разве что разглядишь в пепельной мгле притихшего вечера? Темно… А где-то рядом разговаривают о ней люди, и их разговор не сулит Лушке ничего хорошего. Интересно, зайдут ли они в дом? Или, узнав, что ее нет дома, не будут ждать?
Но они ждут Лушку. Все трое — Вяхирев, Устинья Семеновна и Вера. Значит, все обстоит гораздо серьезней, думает Лушка, коль и Устинью Семеновну прихватили с собой. А может, она сама пожаловала?
— Давай-ка, Лукерья, клади коромысло, — сухо бросает Устинья Семеновна, вставая с лавки. — Разговор к тебе есть.
Вяхирев и Вера с любопытством поглядывают на появившуюся девушку. Нет, решает Лушка, выливая воду в кадушку, не они привели сюда Устинью Семеновну, а скорее наоборот — она их. Не зря и разговор начать ей не терпится.
— О чем говорить, тетка Устинья? — усмехается, распрямляясь, Лушка, и взгляд ее делается колюче-настороженным. — Секретов у меня с вами, да и с ними тоже, — кивает на Веру и Василия, — как будто не имеется…
— Неласково, доченька, привечаешь, — спокойно отзывается Устинья Семеновна. — Вызнала, небось, что Андрюшка с Любкой свадьбу на днях будут делать — и я тебе враг стала? Да со мной-то в прятки играть мала ты еще. Я вот с Аграфеной еще могу посудачить, а с дитем-то вроде и связываться негоже. Из-за того только и пришла, что напрасный твой поклеп на зятя моего будущего падает. К чему оклеветала ты его? Люди-то с шахты вон пришли, чтобы ты отказалась от ложных слов на Андрюшку, в милицию бы сама заявила, что с перепугу на человека невинного наговорила.
Изумленно застывает Лушка. Уговоров и даже сердитых упреков ждала она от Устиньи Семеновны, понимая, что и та не может быть спокойна, раскаивается, что подговорила ее, Лушку, обвинить Андрея в гибели Василька. Каково должно быть теперь ей, Устинье Семеновне, коль Андрюшка — без часу родня ее?
Но такое бесстыдство?! Нет, нет… Неужели эти, с шахты, не видят, не понимают, какой ложью дышит каждое слово старухи?
Лушка молча переводит растерянный взгляд с Пименовой на Вяхирева и Веру.
— Действительно, Лыжина, — заговаривает Василий, неласково глядя на Лушку, — зачем тебе потребовалось впутывать во всю эту историю Макурина? Он же не виноват, так ведь?
— Эх, вы! Нашли кому верить! — с трудом выдыхает Лушка, шагнув к Вяхиреву. — Это же… это же…
— Ну, ну, договаривай! — резко прерывает Устинья Семеновна и оборачивается к Аграфене Лыжиной. — И ты послушай, Аграфена, дочь свою, как со старшими-то она…
Лушка, тяжело дыша и нервно сплетая у груди пальцы рук, неотрывно смотрит в лицо Устиньи Семеновны ненавидящим взглядом. И неожиданно круто поворачивается и бросается к дверям на улицу.
После ее ухода с минуту все молчат.
— Ладно, — подымается Устинья Семеновна. — Идти надо… Совесть ее мучает, да и стыд заговорил. А если отказываться будет — сама пойду в свидетели. От меня-то ей трудно отвертеться. Ну, пошли, что ли? Аграфене-то отдохнуть уж пора от этих забот… Ох, дети, дети! Рождаешь через муки, и вырастут — слезы да горе…
И уходит, не задерживаясь у постели притихшей Аграфены.
Хлопает знакомым стуком калитка, В тишину врываются оживленные голоса Веры и Устиньи Семеновны. Потом, уже где-то за воротами, слышится неясный басок Вяхирева. Лушка напрягает слух, но голоса, удаляясь, затихают.
Лушка вздыхает. Понимает она, что в сущности-то Пименова права: не виноват ни в чем Андрей Макурин. Возмущает девушку совсем другое — бесстыдство Устиньи Семеновны. Ясно, что иначе той сейчас и поступить нельзя, вот и сваливает всю вину на Лушку.
Идти в дом сейчас, сразу же после ухода Пименовой и этих двоих с шахты, не хочется. Получится, что вроде бы пережидала здесь, в огороде, когда они уйдут. Матери, конечно, понятно, что не из-за этого убежала Лушка: в характере дочери было, что внезапную злость и обиду старалась успокоить где-нибудь вдали от людей, в одиночестве. Другое дело — Филарет. Он из соседней комнаты все слышал… Из-за него и не хочется Лушке возвращаться в дом сейчас: нехорошо может подумать о ней, скажет, дескать, струсила.
Лушка тихо бредет в темноте между грядок к шалашику у дальнего плетня огорода, откидывает кусок старого половика над входом и, согнувшись, ощупью пробирается внутрь, к невысокой лежанке из старой соломы, застланной рваным одеялом. Лицо опахивает прелым запахом травы и залежалого тряпья, но мысли становятся спокойнее: пусть себе треплют языком все, кто хочет, а ей здесь хорошо. Никто не мешает отдаться раздумьям — в тишине так легко размышлять о самом трудном.
Растянувшись на пахучей соломе, закинув руки за голову, Лушка приятно ощущает, как исчезает из крепкого тела легкая истома.
Стукает в сенцах дверь. Внезапно Лушку, еще не понявшую, кто вышел на крыльцо, охватывает беспокойное, жгучее желание вскочить и убежать отсюда, спрятаться, словно в темноте на нее надвигалось что-то неотвратимо страшное. Она с замирающим сердцем думает, что выйти из дома мог, вероятней всего, Филарет и, трепетно борясь с тревожным чувством, прислушивается.
Шелестом вечерних звуков бьется в уши тишина… Но вот слух улавливает легкий стук огородной калитки. Теперь беспокойство заставляет Лушку привстать на локоть. Сюда он идет? Сердцем она чувствует: сюда. Но не может заставить себя сделать решительное движение и вскочить, выюркнуть из-под старенького половичка, прикрывающего вход в шалаш, спрятаться, замереть рядом — в углублении борозды между картофельных гряд.
Резко опахивает свежим ночным воздухом лицо, и лишь секундами позже Лушка различает откинутую полость половика и темнеющую человеческую фигуру. Но не успевает ничего сказать: с легким шорохом скользит вниз половичок, а руки Филарета в темноте задевают край лежанки, ногу Лушки, ищуще вскидываются к плечу, к груди…
— Не надо! — отодвигается Лушка, ощутив на щеке жаркое дыхание Филарета. Но, крепко стиснутая его сильными руками, не может оттолкнуть, расцепить их, увернуться от навалившегося на нее тела. Безвольно падая навзничь, чувствует, как все плотнее приникает оно к ней.
«Но это так хорошо — быть вдвоем с мужчиной, которому хочешь подчиняться», — затуманенно мелькает в ее голове, и Лушка инстинктивно вытягивает ногу, больно и неудобно сжатую округлыми коленками Филарета…
Устинья Семеновна приходит от Лыжиных неразговорчивая, и за ужином все молчат. Андрей не может без стыда вспомнить, как старуха выставила за ворота Василия Вяхирева и Веру. Он не решается поднять на Устинью Семеновну глаза, чувствуя, как все в нем протестует против Пименовой, и она, конечно, перехватит его бунтующий взгляд.
— Подложи своему картошки-то, — слышит он строгий приказ матери Любаше и понимает, что Устинья Семеновна все же наблюдает за ним. Это еще больше усиливает возмущение и, чтобы отвлечься, он искоса поглядывает на Любашу, тоже хмурую и неразговорчивую.
«Словно после покойника сидим», — приходит в голову Андрея неожиданное сравнение, и хотя он ни разу в жизни никого из близких не хоронил, ему кажется, что именно такое вот ощущение тоскливой утраты должны чувствовать люди, потерявшие близкого человека.
«Но мы-то ведь никого не похоронили, — внутренне усмехается Андрей. Вспомнив Веру и Вяхирева, на миг стискивает зубы. — Какой позор! В глаза им теперь стыдно будет смотреть… А она, эта старуха, сидит, как ни в чем не бывало. Есть же такие люди: сделают другим неприятность, а считают это обычным делом…»
Где-то в подсознании опять бьются беспокойные и тревожащие мысли о том, что никогда им не понять с Устиньей Семеновной друг друга и лучшее, что можно придумать в создавшемся положении, — уйти с Любашей от этой властной старухи.
«Уйти? Но ведь это же давно решено, — с холодком привычного нервного возбуждения размышляет Андрей, — но до сих пор желание осталось лишь желанием — не более».
Андрей задумчиво помешивает ложкой чай, пока не слышит ровный голос Устиньи Семеновны:
— Прольешь чай-то, размечтался. За столом положено едой заниматься, а помечтать-то и после можно. Чего это вы оба сидите, будто в рот воды набрали?
Любаша действительно тоже молчаливо задумчива. Ею все больше овладевает тревожная мысль: никогда она не будет душевно близка Андрею так, как Вера и Василий, как, может быть, многие другие, постоянно окружающие его на шахте. Видела, как удивительно переменился и ожил он, едва пришла эта девица с секретарем комитета комсомола! Да, он не откажется от своих товарищей и подружек и тогда, когда будет ее мужем.
Она опускает глаза, не слыша, что говорит мать. Мужем… Да, ей все приятнее чувствовать, что где-то впереди ее ждут его горячие ласки; ей хочется, краснея и смущаясь под его смеющимся ласковым взглядом, забыть обо всем на свете — даже о матери… Даже о ней!
Но почему же сейчас пришли в голову грустные, тревожные мысли? Не потому ли, что в таких вот девушках, как Вера, инстинктивно почувствовала Любаша своих вероятных соперниц, опасных тем, что они всегда рядом с Андреем, в чем-то необходимые друг другу, связанные единой шумной комсомольской жизнью…
Любаша застывает, вспомнив трепетное прикосновение Андрея к ее плечам в тот вечер, когда он впервые сказал ей о своей любви… Неужели и с другой — из тех, будущих соперниц, — он будет таким же ласковым?
«Нет, не допущу! — рванулось в груди сердце. — Он всегда только мой! Он уйдет от них, когда мы поженимся…»
Но что-то беспокойное снова вталкивает в ее сознание горькую правду: нет… ты знаешь, что он не бросит той жизни…
«А если любит?!» — ожесточенно противится Любаша, но перед глазами предательски встает образ растерянного Андрея и Веры с Василием, уходящих по двору к воротам.
Резко звякает ложка. Любаша поднимает глаза. Мать отвернулась к печи, а Андрей делает короткий знак: выйдешь после ужина на улицу? Все еще находясь под впечатлением невеселых раздумий, она неопределенно пожимает плечами.
Хмурится Андрей и вскоре, не допив стакан чаю, встает и шагает к двери, коротко пояснив:
— Покурю пойду…
Трудно обмануть Устинью Семеновну. Минуты спустя со спокойной усмешкой говорит Любаше:
— Курить пошел, а папиросы — на тумбочке… Иди отнеси, сама вымою посуду.
Смущенно опускает глаза Любаша, молча берет пачку папирос и спички и выходит на крыльцо.
Во дворе Андрея нет. Она тихо окликает его и, не услышав ответа, идет тропинкой в огороде на берег озера. Знает — там, на самодельной скамейке у изгороди, любит сидеть Андрей один.
Андрей морщится, не найдя в кармане папирос. Он продолжает невесело думать о том, как нехорошо кончается так удачно начавшийся день. А завтра… Что ждет его завтра? Там, в милиции, полным ходом идет расследование дела о гибели Василька… Что покажет следствие?..
Андрей встает и шагает возле скамейки… Поговорить бы с Верой… Может быть, она растолкует Лушке, как это трудно, когда чувствуешь: где-то для тебя готовится несчастье.
Но едва Андрей вспоминает о Вере, в памяти стремительно всплывает сегодняшний вечер. Он, как оплеванный, стоял перед Верой и Вяхиревым. Так унизить его перед друзьями! Что думает о нем сейчас Вера? Эта хорошая, добрая девушка…
Уходить надо с Любой от Устиньи Семеновны немедленно… Немедленно! Только в этом случае может еще он, Андрей, уважать себя, а иначе…
Сегодня Пименова выгнала его друзей, завтра ему запретит задерживаться после работы на шахте, а там, смотришь, и с комсомольского собрания придешь к замку на двери. Ей только дай поблажку! Понятно, чего она добивается. Хочет, чтобы зять ее был этаким безропотным, послушным мужичком-лошадкой.
«Едва ли ей это удастся!» — усмехается Андрей. И тут слышит тихий возглас Любаши. Она подходит, подает ему папиросы. Он шагает к ней и молча обнимает.
— Возьми, — тихо говорит Любаша, на миг забывшая свои сомнения. — Ушел курить без папирос.
— Слушай, Люба, — без всякого перехода обращается к ней Андрей. — Когда же, наконец, наша свадьба? Надоело вечно с оглядками, вот так…
— А ты спроси у мамы, — сразу же отвечает Любаша.
— Ну, да… верно, — произносит Андрей, а про себя думает: «Опять мама… Все решает за нас мама».
— Чем же это все кончится… с Васильком? — помолчав, тихо спрашивает Любаша, — Тебя не вызывали с работы еще? Страшно мне, если… плохое что будет с тобой.
— Не вызывали, — потускневшим голосом отзывается Андрей. — Может, прекратили дело? Что тянуть-то?
— А если нет?
Андрей молчит. И после раздумья вздыхает:
— Все может быть. Завтра сам пойду к следователю, узнаю…
— Сам? Не ходи, Андрей… Может, забыли, а ты снова напомнишь…
Андрей качает головой:
— Нет, забыть не могут… Ну, идем домой? Или еще здесь побудем?
— Лучше — идем, маме надо помочь…
Шагают по огороду оба грустные, утаивая друг от друга охватившую их неясную тревогу.
Леня Кораблев похудел за последние дни. Появление его в бригаде было встречено сдержанно, хотя все ребята уже знали, что в сущности-то он и не дебоширил возле ресторана. Впрочем, и дебош можно было со временем забыть, мало ли что не бывает с человеком, когда он выпивши.
Другое дело — прогул. Из-за этого бригаду уже крепко «проработали» на общешахтном профсоюзном собрании. Шутка ли — сразу два прогульщика в одну смену! И в стенной газете появилась карикатура: бригада Макурина выезжает на-гора в огромной бутылке. И начальник участка теперь не так ласково разговаривал на нарядах с макуринцами.
Словом, честь бригады была задета крепко, и одним из виновников этого явился Кораблев. Ребята, не сговариваясь, в первую смену почти не отвечали на шутки Лени, и это насторожило парня. На второй и третий день история повторилась. И тут Леня не выдержал.
— Слушай, Андрей, — хмуро сказал он, когда бригада, помывшись в бане после смены, шла домой в поселок. — Не могу я больше так. Будто враг какой всем. Знаю, что виноват. Но давайте уж лучше пропесочьте на наряде или даже на участковом собрании, чем в молчанки играть! Будто вечное пятно на мне…
— Спешить некуда, — не сразу отвечает Андрей. — Пахому ребята уже дали, как следует, но это цветочки, ягодки еще впереди.
— Чего же ждать? — покусывает губы Кораблев, и Кузьма Мякишев не выдерживает:
— Ничего, мы тебя, Лешенька, целую смену ждали — и терпели.
— Хватит вам, в конце концов! — морщится Леня. — За глупого меня, что ли, принимаете! Ты, Кузьма, в прошлом году прогулял, так тебя сразу на следующий день разобрали, а я чего должен ждать? Да если хочешь знать…
— Не горячись, Леонид, — останавливает его Андрей. — Вопрос не только о тебе и Пахоме обмозговываем…
И он коротко пояснил Кораблеву, о чем раздумывают в последние дни многие ребята из бригады. Леня слушал внимательно, он всегда с любопытством воспринимал новое, и всю дорогу до поселка шел раздумчиво-молчаливый. И в общежитие ушел, едва приметно кивнув Андрею и другим ребятам на прощание.
На следующий день перед сменой подошел к Андрею.
— Бригадный кодекс — дело, конечно, хорошее, — сразу начал он. — Но… как бы это сказать… Свои традиции в бригаде нам надо создавать, вот что!
Андрей улыбается.
— А для чего, думаешь, мы этот кодекс и решили составить? Будем выполнять его — традиции сами собой появятся. Привычка, брат, это великое дело…
— Хм… Пожалуй, так и есть. Слушай, я с ребятами в университете поговорю об этом, у нас знаешь какие башковитые есть! На голом месте ни теории, ни практики не бывает, надо расспросить, может, где-нибудь уже похожее было.
И каждый день перед нарядом приносил теперь в бригаду очередные новости, касающиеся волнующего всех вопроса, и как-то незаметно стал одним из главных заводил разговоров о бригадном кодексе. Поэтому Андрей однажды и сказал:
— Знаете, ребята, надо поручить этакое… редакционное оформление, что ли, кодекса Кораблеву, Игнашову и Кузьме. Пусть в окончательном виде представят его на собрание.
Пунцовый от смущения Леня пробормотал:
— Так ведь… А мой-то вопрос… о прогуле?
— Ничего, — засмеялся Андрей. — Одно другому не помешает.
И ясно видел, как радостно дрогнули губы Кораблева: доверие ребят очень, конечно, его взволновало.
Встреча была совершенно случайной. Лушка в рабочей спецовке, проходя мимо, коротко бросает:
— Здравствуйте…
Вера машинально отвечает ей, но тут же, узнав Лушку, окликает ее:
— Подожди-ка, Луша.
Та останавливается, хмурая и настороженная, и ждет, пока Вера подходит. Время послеобеденное, мимо возвращаются со смены горняки, людей на дворе много, и Вера предлагает:
— Пойдем, Луша, ко мне в маркшейдерское. Там сейчас никого нет.
Та нерешительно мнется.
— А чего мне там делать?
— Интересный человек, — улыбчиво смотрит на нее Вера. — Раньше частенько у меня бывала, а теперь почему не хочешь? Разговор у меня к тебе есть.
— Мало ли что было раньше, — с неприязнью поглядывает Лушка. — А сейчас мне некогда расхаживать по кабинетам.
— Брось, Луша, — обрывает ее Вера. — Ты знаешь, что без дела я тебя не позову.
Лушка хмурится.
— Ладно, идемте ненадолго, — соглашается она и первая шагает на крыльцо.
В маркшейдерском пусто. И Вера, чтобы не затягивать разговор, сразу же, едва захлопнулась дверь, говорит:
— Догадываешься, о чем хочу поговорить?
— Конечно, — кривит губы Лушка. — Почему напрасно сваливаю вину на Макурина. Об этом, чего ж не понять.
Вера изумленно смотрит на Лушку.
— Откуда тебе это известно? — тихо спрашивает она.
— Да так… Знаю ведь, что выгородить своего Макурина хотите, за счет меня проехаться хотите.
— Ох, и огрубела ты, Луша, за последнее время. Как это — проехаться? Да если ни ты, ни Макурин не виноваты — кто вас будет обвинять?
Лушка с любопытством глядит на Веру.
— Но… отвечать-то кто-то один должен, так ведь?
— С чего ты взяла? — остро смотрит на нее Вера. Она начинает догадываться: Лушка только потому и обвиняет Андрея, что твердо уверена — из них двоих кто-то один должен держать ответ.
— Значит, если не Андрей, то ты должна отвечать за братишку, так полагаешь?
— Конечно, — без раздумья отвечает Лушка.
— Глупости это, Луша! — восклицает Вера. — Никто не виноват — никто и не ответит…
— Ладно, — усмехается Лушка и отводит глаза. — Незачем меня уговаривать, понимаю, что Макурин для вас ближе…
— Да перестань ты об этом! — возмущается Вера, но Лушка твердо стоит на своем: уговаривать ее не надо, знает, что к чему.
— Пойду я, дома ждут, наверно, — произносит, наконец, она хмуро. — Чего без толку-то нам время тратить. Как я в протоколе подписала, так все и на допросе скажу.
Она уходит, и Вера в замешательстве шагает по комнате. Что же делать? Ведь ясно, что Андрей совершенно невиновен в смерти мальчика! Как заставить Лушку сказать следователю чистую правду?
И вот Вера — у Александра Владимировича Сойченко, рассказывает о своих сомнениях и разговоре с Лушкой.
— Интересные подробности, — любопытно смотрит на нее Сойченко. — Надо сообщить об этом в милицию, следователю. Чувствуется, тут что-то неладно, коль эта Лыжина так ведет себя…
Но ни Каминского, ни Лизунова в горотделе милиции не оказывается. Подумав, Сойченко набирает квартирный номер телефона капитана Лизунова.
— Видите ли, товарищ парторг, — недовольно отвечает тот, — я благодарен за сообщение, но в обеденный перерыв трудно сориентироваться в делах, которые остались в горотделе.
— Извините, конечно, но дело-то очень важное.
— У нас почти все дела важные. Хорошо, учтем при следствии ваше замечание.
— Не замечание, — восклицает Сойченко, — а тут же все факты в другом свете начинают выглядеть!
— Хорошо, хорошо… Мы это учтем.
Александр Владимирович слышит в трубке щелчок и усмехается, глянув на Веру:
— Знать-то, к тяжелому на подъем человеку попало дело Макурина…
— Свадьба у него готовится, будущая теща сказала, — вспомнила Вера.
— У кого свадьба?! У Макурина? М-да, подождать бы, пожалуй, надо…
Проходит день, второй… Вызова к следователю все нет, и Устинья Семеновна начинает торопить Андрея со свадьбой.
— Если что и будет потом, — недвусмысленно говорит она Любаше, — все равно ты останешься замужней, никто языком трепать в поселке не станет, коль дитя появится.
Любаша бледнеет, услышав такие слова. Она с испугом смотрит в лицо матери, стараясь оправдать ее тем, что та просто пытается пошутить. Но шутки не получилось — Устинья Семеновна говорила серьезно, и Любаша молча отходит прочь.
Тяжело сознавать, как жестока к Андрею мать, и все же решает, что перечить матери пока ни в чем не будет.
Свадьба… Залихватское веселье шествующих по улице поглупевших от водки и самогона поселковых мужиков и баб, рассыпчатые взлеты «Подгорной», бесстрастно бросаемые в толпу осовевшим гармонистом. Шумливая суматоха, песенные выкрики, жаркая, с визгом, пляска на пыльной дороге.
Все это будет — знает Андрей. Видел не одну свадьбу в поселке, и как они похожи одна на другую этим беспорядочным пьяным весельем! Но сегодня уже не со стороны — мимоходом, с иронической улыбкой — будет наблюдать он за хохочущей, шумной толпой разряженных людей, а сам пойдет вместе с ними, улавливая любопытствующие взгляды прохожих: каковы они — жених и невеста?
Каковы? Где они?
Андрей усмехается, повязывая галстук, и невольно прислушивается к оживленно вспыхнувшему в соседней комнате неясному разговору Любаши и матери. Слов сквозь бряканье посуды не разберешь, да Андрей и не старается делать это: мало ли о чем могут вести разговоры женщины в суетные дни.
В зеркало ему видно: быстро входит, распахнув синие дверные занавески, Любаша. Остро, возбужденно блестят глаза, взгляд ищуще метнулся к Андрею. Она очень хороша в белом платье, с легким румянцем на чистых щеках, порывистая, решительная. Ожила и чудесно расцвела Любаша за последние дни, занятая приготовлением к свадьбе. Сейчас она подходит к Андрею, забирает из его рук галстук:
— Давай-ка…
Короткий, странно уклончивый взгляд ее, быстрые, но рассеянно неловкие движения пальцев, завязывающих узел на галстуке, передают ему старательно скрываемое Любашей беспокойство. Он осторожно привлекает ее к себе:
— Ну что ты? О чем-то хочешь поговорить, да?
Она отводит взгляд и слабо улыбается — фальшиво и жалко:
— Ты уже понял…
И опять замолчала, потушив улыбку раздумчивым движением бровей.
Андрей не торопит ее — пусть соберется с мыслями. Но настораживается: о пустяке Любаша, конечно, не будет размышлять так встревоженно.
Резко хлопает дверь, Любаша вздрагивает, оглядывается.
— Что ты, Люба?
— Так… Мама ждет меня, — зябко поводит она плечами и поднимает на Андрея глаза: — Она хочет, чтобы мы в церкви венчались. Уже и с батюшкой договорились, отказаться сейчас неудобно. Ты согласишься, правда? Не одни же мы, все так делают… Ну, не все, так многие. Что в этом плохого? А маме приятно будет, знаешь как?
Любаша говорит торопливо, словно боясь, что Андрей не дослушает ее. Знает, что очень далекой от малейших мыслей о могущественной силе религиозных таинств, ну и что ж? Пусть просто согласится на венчание в церкви, только на это! Трудно разве?
— Слышишь, Андрей? Ну что тебе стоит? Ради меня, прошу…
Смутно на сердце Любаши, видит: все больше мрачнеет Андрей. Уже и руки снял с ее плеч, хмуро смотрит в окно. А за дверью — мать. Твердо сказала она: нет им без венчанья родительского благословенья.
— Андрей…
Он оборачивается и долго, внимательно смотрит на нее. Потом снова, не удержав нахлынувшего порыва нежности, привлекает к себе, ощущая на своих губах щекочущее, мягкое прикосновение шоколадно пахнущих ее волос. И вздыхает — глубоко и неровно.
— Не нужно, Люба.
— Но, Андрей…
— Не будем трепать друг другу нервы. Мне очень не нравится, что ты иногда уходишь с мамой в церковь, что это вот, — слегка трогает он шнурочек крестика, — носишь, но… Разве я тебя заставляю: сними? Поймешь когда-нибудь и сама… Но и ты согласись со мной — не могу я идти в церковь. Понимаешь, не могу!
Странно тихо становится в соседней комнате. Андрею даже кажется на миг — дрогнула плотная полость штор. Он знает: Устинья Семеновна слушает их разговор.
И уже нетерпеливее, резче говорит:
— Не будем об этом, Люба… Зачем делать из меня посмешище на всю шахту?
Мелко вздрагивают плечи Любаши. Но Андрей не успевает успокоить ее: раздается голос Устиньи Семеновны — на какие-то мгновения прежде, чем она распахивает дверные занавески.
— А из нас можно делать посмешище? — Устинья Семеновна шагает к нему, недобро блеснув глазами. — Аль отдам я тебе дочь без венца? Шалишь, милый человек… Спокон веку так заведено, что семейная жизнь венчаньем начинается, и не нам бога гневить. Уж коль в наш дом входишь — наш обычай и соблюди! К чужому порогу со своей вехотью не ходят… Если не желаешь по-нашему, вольному — ветер судья!
— Мама, ну зачем ты?! — шагает к Устинье Семеновне Любаша. — Надо же как следует обо всем поговорить, спокойно, а ты…
— Что — я?! Аль в прятки играть хочешь меня заставить? Не доросла еще… Собирайтесь, нето у меня разговор короткий!
Усмехнувшись, отводит взгляд Андрей. Видит в окно, как зелено искрится в кустах палисадника напоенный зноем солнечный полдень. Воробьиная стайка, разомлев, сидит в зеленой тени ветвей черемухи, притихшая, сонная. Соседская рыжая кошка крадется по заостренным верхушкам дощатого частокола. И недалеко, совсем недалеко осталось ей до нахохленного, сонно замершего ближнего воробья. Она чувствует приближение решительного момента; вкрадчивей, едва заметней в сплетении кустов стали ее движения. Вот замерла, пригнув уши…
«Схватит?! — дрогнул Андрей. — Ах, подлая!.. Врешь… Я тебе!»
Резкий стук раскрытой створки кончает затянувшуюся охоту: ближние воробьи вспархивают на верхние ветки. Рыжая кошка хмуро, устало глядит на перегнувшегося через подоконник человека; вожделенные блестки в прищуренных глазах ее сменяются огоньками ленивого презрения. Еще бы! Испортил охоту, безмозглое существо!
— Чего же ты кошкой-то занялся? — слышит Андрей ровный голос Устиньи Семеновны. — Не мальчишка, чать, и поумнеть пора. Собирайтесь-ка, готовьтесь полегоньку к церкви-то, а я к отцу Сергею пойду схожу, чтоб наготове был.
Ласков, почти заискивающе мягок ее голос. Но Андрей морщится. Вспоминает: так же добра была Устинья Семеновна после того, как выставила из дому Веру Копылову и Василия Вяхирева… Знает теперь Андрей, что таится за этой внешней добротой.
— В церковь я не пойду!
Произносит это сдержанно, стараясь не глядеть на Устинью Семеновну и не сорваться на грубость. Но ее не проведешь, она мгновенно оценивает малейшие оттенки в его голосе и решает: «Точно, не пойдет, стервец!»
— Так, — говорит она и окидывает обоих внимательным взглядом. — Не пойдешь, значит… Неволить не хочу. Но зарубите себе на носу: без венчанья — вот вам мое родительское благословенье: тьфу!
Сжав сурово губы, не глядя на обоих, идет из комнаты.
— Андрей! — бросается Любаша к нему. — Ну зачем ты так, зачем?
Григория мать встречает по дороге к ним. Одетый в новый темно-синий бостоновый костюм, он весело приветствует ее радостным возгласом:
— Ну, на свадьбу приглашать идешь?
Устинья Семеновна сухо останавливает его:
— Хватит ржать-то! Зятек в церкви венчаться не хочет…
— Вот что… — тянет Григорий, и улыбку с чисто выбритого носатого лица его словно сдувает. — Аль убудет от него, если уваженье родне сделает?
— Не хочет… Ноги, говорит, моей в церкви не будет. Поговорил бы ты с ним покрепче, по-мужски. Иначе, плюну на все, уйду из дому, пусть, что хотят, делают со своей свадьбой.
— Ладно, — коротко кивает Григорий. Знает, что от матери можно ждать этого: бросит все и уйдет на три-четыре дня к нему, а Любке-то каково будет?
— Иди сейчас и поговори.
— А ты — домой? Или к нам?
Устинья Семеновна отвечает не сразу.
— К Парфеновым… С коровой у них что-то неладное, позвали посмотреть.
Григорий молча кивает: ясно… Знает, за это уважают мать старые люди в поселке; известны ей разные наговоры и молитвы от порчи и сглазу, не однажды помогала соседям. Нет-нет да и из молодых кто-нибудь явится, смущаясь и краснея, за травой-присухой да любовными наговорами к матери. Сейчас, правда, редко это стало, а раньше, когда Григорий еще жил вместе, частенько встречал таких поздних гостей.
— Ну, пойду я, — морщится он, предчувствуя, что разговор с Андреем будет нелегким.
Нервно барабаня по столу пальцами, он искоса поглядывает на хмурого Андрея.
— Ладно, Андрюха, решайся, — машет рукой Григорий. — На худой конец, можно и вечерком повенчаться, когда народу лишнего в церкви нет.
Андрей хмурится, встает. Вмешательство Григория в его, Андрея, жизнь неприятно. Сегодня тот чисто выбрит и одет празднично, но это лишь усиливает неприязнь Андрея.
— Вот что, Гриша… — в его голосе ясно уловимы нотки раздражения. — Божеского заступника в тебе я встретить не думал. Мамаше-старушке это вроде лекарства на старости лет, а ты… В рабочем коллективе живешь…
— А что — коллектив? Он — сам по себе, а я — как хочу. Чужой-то ум в любую голову не вставишь. К тому же, демократия у нас. Каждый, значит, о себе должен думать, так я понимаю…
— Плохо понимаешь… — торопливо говорит Андрей, но Григорий нетерпеливым жестом останавливает его:
— О правде, Андрюха, нам болтать нечего, ее еще никто не нашел. А вот чтобы уважить будущую свою родню — об этом мозгой пораскинь! Иначе не сойтись вам характером с матерью…
— В церкви мне делать нечего!
В круто наступившей тишине резким кажется мелодичный бой старинных настенных часов. Постояв в раздумье у стола, Григорий усмехается и безмолвно идет к выходу. От двери, неприязненно кося глазами, холодно говорит:
— Дело твое… Но помни, что мать не простит тебе этого.
В сенцах едва не сталкивается с Любашей, шагнувшей навстречу.
— Ну? — больше взглядом, чем словами, спрашивает она. Григорий безнадежно машет рукой и, ничего не ответив, выходит на крыльцо.
Выйдя за ворота, стоит в раздумье. Мать ждать не хочется, пусть сами решают с зятем, как быть.
Стукает калитка соседних ворот. Григорий вспоминает о том, что еще не договорился с Ванюшкой о ночной поездке на шахту за трубами, и медленно идет мимо палисадника.
— Здорово, тетка Марина, — издали кивает он Ванюшкиной матери, занятой расчисткой канавки у подворотни. — Дома, Иван?
Тетка Марина сердито косится на него, застыв с лопатой в руках.
— Чего он тебе спонадобился-то? — отрывисто бросает она. — О своем начальнике иди справляйся, за которого Любку выдаете, а о Ванюшке — не твой спрос!
— Ну, ну, — миролюбиво отмахивается Григорий. — Не на что обижаться-то. Соседи, небось…
— Были соседи, да съели медведи. Оно, конечно, где уж моему Ванюшке до вашего зятя.
— Ладно, тетка Марина, теперь ничего не поделаешь. Не мы их сводили… Без материного благословенья снюхались, втихомолку. Куда теперь денешься?
— Ой, да что ты?! — с жадным любопытством встрепенулась тетка Марина. — Неужто Любка себе позволила такое?
Григорий, не ожидавший такого жаркого отклика на свои неосторожные слова, мнется:
— Всего нынче от молодежи можно ждать, — неопределенно замечает он и торопливо спрашивает: — Дома Иван-то? Разговор у меня есть к нему…
— Дома, дома, сарайку толью покрывает, — кивает тетка Марина, а когда Григорий шагнул во двор, усмехнулась вслед ему: — «Ну, ну… Скажу Ванюшке, пусть свадебный подарок Любке устроит».
Она снова принимается проворно орудовать лопатой, изредка распрямляясь и кидая любопытные взгляды на прохожих.
Возвращаются с утренней смены горняки. Они шагают неторопливо, на ходу раскуривая папиросы и лениво поглядывая по сторонам, словно за какие-то полчаса им надоела эта зеленая, в солнечных тенях, улица, примелькались спрятанные до крыш в черемухи, тополя и акации белолобые домики и не интересуют суетливые хозяйки, торопливо спешащие от водоразборных колонок к своим воротам: вот-вот заявится с шахты хозяин… Но тетка Марина улавливает в нарочитой небрежности взглядов мужчин, идущих мимо, ласковую теплоту и жадную радость встречи с привычной земной жизнью. И тетка Марина снисходительно усмехается, прощая мужчинам их притворство: «Стосковались, голубчики, под землей-то по солнышку да чистому воздуху…»
Неожиданно тетка Марина замирает. К дому Пименовых подходит большая группа людей. Они идут тоже по дороге с шахты, но наметанный взгляд тетки Марины безошибочно определяет: едва ли кто из них побывал сегодня на смене. Идут торопливо, оживленно жестикулируя, да и девчата среди них есть. Ну да, вот эта — в коротенькой-то юбчонке — знакомая уже тетке Марине большеглазая лекторша из комсомольского комитета. Рядом с нею вышагивает прилично одетый пожилой мужчина. Тетка Марина ахает, узнав его: парторг шахты. Раза два ходила в клуб зимой на его лекции.
«Не иначе, поздравлять Любку да жениха пришли. Ихний работник-то, — догадывается тетка Марина. — Только что-то рано… Неужто без венчанья начнут свадебный вечер? Так, видно, и будет. Этот, парторг-то, не даст, затем и комсомолу столько навел к Пименовым… Держись-ка теперь, Устиньюшка, жених-то в чужой дом влазит со своим уставом…»
В шахту бригаде идти во вторую смену, на начало свадьбы не успевали, и ребята с этим не могли примириться.
— Айда к парторгу, пусть пересмену нам сделают, — предложил Лагушин Степану Игнашову, оставшемуся за бригадира. — Не часто у нас люди женятся, может и снисхождение начальство сделать…
— Почему к парторгу? — недоуменно пожимает плечами Степан, посматривая на Пахома Лагушина, больше всех проявлявшего подозрительную активность.
— Свадьба — дело общественное, тут надо через Сойченко, чтоб наверняка было, — поясняет тот. Оживление Пахома можно понять: в связи с невыходом Андрея на работу, разбор прогула Лагушина и Кораблева отложили. И Пахом втайне надеется, что постепенно их провинность забудется.
Однако Сойченко, к которому обратился Игнашов, сразу же вспоминает о прогульщиках.
— Пересмены не будет, — сухо замечает он, выслушав Степана и хмуро поглядев на ерзавшего Пахома и молчаливо отведшего взгляд Кораблева. — Хватит нами одного «ЧП». Трудно на вас надеяться. Не исключено, что Лагушин или кто-нибудь еще снова выкинет по пьянке какой-нибудь номер.
— Ну что вы, Александр Владимирович! Неужели на нас нельзя… — начал было Степан, но Сойченко останавливает его:
— Подожди. Дело не в одних прогулах. Маркшейдеры предупредили, что вот-вот в вашем забое появится вода. Тут не до пьянок, каждый должен быть начеку. Не исключается плывун.
— Плывун?!
Пахом удивленно смотрит на Игнашова, забывчиво разминая в пальцах раскрошившуюся папиросу. Он об этом грозном бедствии понятия никакого не имел.
— Паниковать, конечно, рано, — старается успокоить ребят Сойченко. — Участковый ваш маркшейдер… Выброси, Лагушин, папиросу, не сори… Участковому маркшейдеру Копыловой дано начальником шахты указание ежедневно проверять состояние горных выработок. Бригадам, работающим в забоях поблизости, предложено разъяснить дополнительно все характерные признаки приближения плывуна. Позвони-ка, Игнашов, в маркшейдерское Копыловой, скажи, что бригада собралась.
Но Веры Копыловой в маркшейдерском нет.
— Где же она? — хмурится Сойченко. — Полчаса назад договорились, что придет к вам на участок. Звони-ка Вяхиреву, она там частенько бывает.
Вера смущенно отводит глаза.
— Не знаю, Вася… Очень уж неожиданно…
— Но ты же сама сказала: будет комната — тогда поженимся, — тихим, упавшим голосом произносит Василий, и лицо его тускнеет. — Я давно подал заявление о квартире. Хотел, чтобы сюрпризом… И очередь законно выдержал. Знал, что запротестуешь, если льготами, как инженер или комсорг шахты воспользуюсь. Все, как ты хотела, сделал.
Легкая, согнутая вдвое, бумажка лежит на столе у опущенных рук Веры. Это ордер на комнату, врученный час назад в жилищно-коммунальном отделе Василию.
Взгляд Веры скользит по серому бумажному листочку. Для нее это не просто документ на право вселения в новый трехэтажный дом, сданный на днях строителями в поселке. Это — новая для Веры жизнь. Рядом с ним, с Василием… А готова ли она к этой жизни? Говорят, что по душе милый — и в шалаше можно жить. По душе ли ей Василий?
Вера украдкой смотрит на него. Взгляды их встречаются. Она, покраснев, опускает ресницы… Странно все же: дружишь с человеком, охотно встречаешься с ним, бывает даже скучно, когда его нет рядом, а вот сейчас, когда надо решать — он ли избранник твоего сердца, — просто теряешься…
Телефонный звонок Игнашова обрадовал Веру. Хоть на полчаса можно отодвинуть решительный момент, после которого, как мгновенно подумалось Вере, она потеряет какую-то важную часть своей личной свободы…
— Тебе не надо в макуринскую бригаду? — быстро говорит Вера, едва положив телефонную трубку.
— Но ты же не сказала… — вскидывает Василий тревожный взгляд, и Вера торопится:
— Успеешь еще узнать… Пошли!
Василий молчит, выжидательно глядя на нее; веселые огоньки, сверкнувшие в глазах Веры, успокаивают его, и он поднимается из-за стола.
Вера ищет глазами Андрея, но его среди бригады нет.
«Плохо, если сам бригадир не приходит на собрание по такому важному вопросу», — думает она и вопросительно поглядывает на Игнашова:
— Начнем? Что-то я не вижу Макурина.
По оживлению, сразу стряхнувшему с ребят напряженную скованность, по их двусмысленным улыбкам и веселым взглядам догадывается: отсутствует Андрей неспроста.
— Свадьба у него сегодня, — говорит Игнашов. — На три дня отгул получил.
— Свадьба?!
Вера почему-то оглядывается на Василия Вяхирева, присевшего на скамейку рядом со Степаном.
Она начинает рассказывать шахтерам о плывунах, а в глубине ее сознания бьется беспокойная мысль: Андрей женится, уходит в пименовский дом, под неусыпный надзор властной старухи. Сумеет ли он устоять и постепенно вырвать из-под влияния Устиньи Семеновны свою молодую жену? Надо поговорить с ребятами об Андрее. Может быть, кто-нибудь пустит на время его с Любашей на квартиру, а шахтком постарается выделить ему жилплощадь вне очереди. И тут… Ордер, оставшийся лежать на столе у Василия, в комитете комсомола, вспоминается Вере внезапно. Постой-ка?!
Совершенно неожиданно она захлопывает тетрадку конспекта:
— Вот и все, на этом закончим…
Пахом Лагушин, прищелкнув языком, громко хвалит ее:
— Во-о! По-шахтерски, не волынит, как лектор…
Вера оставляет без внимания корявый комплимент, мельком поглядывает на Игнашова и нетерпеливо спрашивает:
— Вопросы есть?
И опять Пахом Лагушин:
— Ясно, что дело темное…
— Лагушин, помолчи, — прерывает его Игнашов, и Вера говорит:
— Тогда у меня вопрос, ко всей бригаде… Когда к Макурину идете?
И все сразу оживленно начинают говорить. Пахом упорно доказывает Игнашову, что нести подарки сейчас не следует, лучше явиться с ними утром завтра, ведь свадьба будет продолжаться три дня.
— Сейчас, конечно, надо нести, — услышав их перепалку, замечает Вера. — Мы с Василием подарим Андрею знаете что? Квартиру! Самую настоящую квартиру. Здорово, да?
— Ордер на квартиру? — встрепенулся Пахом. — А что, вам дают квартиру, да? Ребята, ура! Две свадьбы в нашем резерве! Постойте, так вы отдаете бригадиру свой ордер? А сами?
— Вера! — хмуро окликает Вяхирев. — О чем это ты?
— А сами? — вспыхивая, переспрашивает Вера. — Сами… Мы у родителей Васи поживем, там есть где…
Сообщение воспринимается с мгновенной радостью, как что-то необычное, но вполне возможное. Игнашов жмет руку растерянному Василию:
— Молодцы! Старуха у будущей женушки Макурина — очень крута, бабуся старого закала. Неприятностей Андрей хлебнул бы с первых деньков немало. Ну, идемте к парторгу, узаконим все, чтобы никаких придирок в коммунальном отделе не было, да и самого Сойченко прихватим с собой.
Когда все идут из раскомандировки в партком, Василий на лестнице задерживает Веру.
— Слушай, Веруська, — тихо окликает он, — ты это… серьезно?
— Конечно, серьезно, — смеется Вера. — Этим же не шутят, правда?
— А как же мы? Ты же не хочешь идти к нам?
— Не хотела, а теперь — надо! Временно, ладно?
— Ну, конечно! — не удерживает радостного возгласа Василий и неожиданно привлекает к себе Веру.
— Ого, с будущей женой ты, оказывается, можешь быть и смелым? Не боишься, если люди увидят?
Василий, покраснев, опускает руки и смущенно бормочет:
— А пусть! Ты же сама всем сказала.
А Вере грустно. Она никак не разберется в этой странной своей грусти, подсознательно чувствуя, что обещание, данное Василию, не радует ее. Почему? Обыденно и просто все произошло? Но ведь обыденность эта заметна, вероятно, только ей? По взволнованному виду Василия, шагающего сейчас рядом, никак не скажешь, что тот спокойно воспринял ее решительное слово. Значит, не в этом дело…
Грустно Вере. Ей хочется отстать от Василия, скрыться от людей, чтобы они не мешали ее раздумьям.
Вера все больше сознается себе, что мысли ее каким-то странным образом связаны со свадьбой Андрея Макурина. Она чувствует, что не может не думать о его свадьбе; задевает ее это сообщение.
Состояние растерянности, охватившее ее, постепенно проходит. Вера невесело старается убедить себя, что свадьбу надо было ожидать, что и она, Вера, ждала ее. Но — не так скоро… Более привычными были мысли о том, что Андрей просто дружит с дочерью своей квартирной хозяйки. Дружит, и только… А свадьба…
«Но что за глупости?! — изумленно опомнилась Вера, приостанавливая шаг. — Какое мне дело до всего этого?! Разве плохо — свадьба? Значит, любят друг друга… Да, любят, а я… Я обязательно должна пожелать им счастья, ведь Андрей — наш товарищ…»
— Вера!
— Да, да, иду! — рассеянно откликается она, шагнув к Василию. И чуточку грустно, виновато улыбается ему, зная, как предательски далеки сейчас от него ее мысли.
Устинья Семеновна, удерживая беснующегося Рекса, коротко кивает на крыльцо Сойченко и ребятам, сгрудившимся у ворот:
— Проходите, там он, дома.
И задерживает острый взгляд на Вере, шагнувшей вслед за Сойченко во двор. «Эта-то, бесстыжая, чего крутится среди мужиков? Обтянула ляжки-то, ходуном ходят под юбкой, аж смотреть муторно».
Не нравится Устинье Семеновне приход шахтовских, но знает: в дни свадьбы с гостями будь ласкова. Как узнала, что отказался Андрей от венчанья — ноги не хотела в доме показывать. Да и Григорий уговорил: дескать, себя опозоришь. Оно и верно: им, молодым-то, нонче стыд дымом в глаза не бросается. Ничего, зятек пусть не радуется. Свечечкой мигнут три денечка, а там — снова ее хозяйская воля. Будням в семье — баба хозяин. Как ни ерепенься, Андрюшка, выпьешь до дна всю чашу, которая будет тебе приготовлена. Горькой покажется и ласка женская, коль не покоришься…
А сейчас, что ж, встречать ранних гостей надо. Видать, среди них и начальство Андрюшкино есть: тот вон чернявый, пожилой, с цепким взглядом, что первым взошел в ворота, — пожалуй, не простой рабочий.
Устинья Семеновна неторопливо поднимается в сенцы. И снова слышит позвякивание цепи; но теперь Рекс не лает, а, повизгивая, ластится. Устинья Семеновна оборачивается, и сердце ее трепетно екает: похлопывая Рекса по мощному лохматому загривку, у сарайки стоит сын Семен. Издали он кивает ей — спокойно, словно вчера виделись:
— Здравствуй, мама…
С холодным сердцем вспоминала в последнее время Устинья Семеновна непутевого сына, но сейчас, увидев его, похудевшего и словно подросшего и раздавшегося в плечах, не утерпев, быстро сходит с крыльца.
— Здорово, беглец… — шагает она к Семену и только тут замечает застывшую у ворот жену его Настю. Одета сноха чуть ли не так же вольно, как та вертихвостка из комитета комсомола — в коротенькую юбчонку и белую кофточку, обтягивающую ее худые, совсем девчоночьи плечи.
«Ишь ты, за модой гонится», — косится на нее Устинья Семеновна, останавливаясь и едва приметно кивая на торопливое приветствие снохи.
— Заходите, — скупо роняет она сыну. — Там шахтовских полдома привалило, на стол буду собирать, хоть и не время.
— Зять-то где с Любой? — сверкает белозубой улыбкой ничуть не смутившийся от холодности матери Семен. — В церковь, небось, укатили?
— Семен, — хмурится Настя, но тот уже подходит к матери, протягивая руку:
— Ну, поздравляю, мама! Последнюю выдаешь, больше свадеб в доме не предвидится. Всех троих на ноги поставила, теперь — отдохнуть можно, внуков понянчить.
— Замолол, Емеля, — отмахивается Устинья Семеновна, но руку сыну подает. — Гришку-то не видел?
— У соседского Ванюшки сидит, тетка Марина сказала. Ну, пошли, что ли, в дом? Стаканчик-то горилки до свадьбы, небось, поднесешь?
— Разевай рот, — незлобиво говорит Устинья Семеновна и шагает к крыльцу. — Пошли, Настя, поможешь мне на стол накрывать.
А сама продолжает обдумывать затаенную свою мысль. Знает она, что пьяные мужики в большинстве своем глупы и послушны. Что, если и Андрюшку удастся подбить пойти в церковь, как охмелеет? С Григорием надо переговорить, чтоб не оплошал в нужный момент, раззадорил бы Андрюшку да с компанией поселковых — в церковь…
«А уж подпоить-то зятюшку я сумею, — усмехается она. — И Любке надо сказать…»
Шумно поздравляют ребята жениха и невесту, передают им подарки. «Густо дарят, богато», — отмечает Устинья Семеновна. Отходят в сторону и ведут нескончаемые разговоры о своих шахтовских делах, не притрагиваясь к стаканам с водкой и закуске, собранной Устиньей Семеновной.
— На работу, мамаша. Нельзя нам, — поясняет Степан Игнашов на недовольное замечание хозяйки: что же брезгуют гости угощением?
— Не грех и перед делом стаканчик опрокинуть, — настаивает Устинья Семеновна, но Сойченко говорит:
— Кто на работу — ни капли! После смены придут…
— А вам-то, не знаю, как величать, можно выпить? — щурится Устинья Семеновна. Но тот качает головой:
— А мне — тем более! У меня круглосуточная работа, хозяюшка.
— Круглые сутки? — недоверчиво смотрит хозяйка. — А по виду-то, не подумаешь. Ишь какой гладкий…
Сквозь смех прорывается торжественный голос Лагушина:
— Вот, хозяюшка, кто за всех нас отквитается, вот эти двое, — подталкивает он Вяхирева и Веру. — Они тоже — молодожены, налей им!
— За их счастье, — кивает Василий на Андрея и Любу, — и за наше!
И единым взмахом опрокидывает стопку под восторженный взрыв смеха.
— И я за их счастье выпью, — срывающимся голосом произносит Вера, держа стаканчик. — А чтобы сами берегли свое счастье — мы с Василием решили сделать вам подарок… Возьми, Люба…
Пахом, по извечной привычке выпивохи старавшийся держаться рядом с хозяйкой, весело кивает Устинье Семеновне:
— Квартиру молодым дарят, ясно? От такого подарка едва кто откажется.
— Квартиру? — подозрительно глядит на него Устинья Семеновна. — Как это — квартиру? Богачи они, что ли? Мелешь, милок, а вроде и не выпил еще…
Пахом хохочет, довольный, и совсем запанибрата притрагивается рукой к плечу Устиньи Семеновны, поясняя:
— Ордер на новую квартиру, ясно? Им очередь подошла, — кивает он на Веру, — они решили, что Андрею с невестой свой угол сейчас нужнее. Высокое сознание, понимать надо, мамаша!
Устинья Семеновна мгновение вприщур смотрит на Любашу, смущенно державшую ордер, потом шагает к дочери и забирает бумажку.
— Возьми-ка, милая, обратно, — подает она ордер Вере, усмехаясь. — Не такие уж мы бедные, чтоб чужие квартиры перехватывать. Дом-то у нее, слава богу, еще ни с какого боку не подгнил. А ежели и подтрухлявится — направят, — поводит она взглядом на Андрея и Любашу. — Они теперь хозяева здесь, мне и голбца хватит до скончания моего-то века…
Андрей хочет возразить теще, но Семен опережает его:
— Чего ты противишься, мама? Пусть поживут отдельно! И тебе спокойней, и они сами себе хозяева будут… Бери, бери, Андрей, ордер, не смотри на мать!
— Ты чего ввязываешься? — шагает к нему Устинья Семеновна. — Хочешь, чтобы и Любка, как твоя суженая, вместо хозяйства-то по клубам да лекциям бегала?
Семен вспыхивает, сдвинув брови, но Сойченко предупреждает назревавшую ссору.
— Довольно об этом, товарищи, — машет он рукой. — Это можно решить и позднее. А сейчас надо дать возможность хозяевам — и молодым и старым — приготовиться к встрече гостей! После смены ребята придут…
— Мы явимся в разгар веселья, — подхватывает Пахом Лагушин. — Прямо с корабля — на бал…
— Ладно, танцор, сначала за прошлый прогул надо ответить, — говорит Сойченко. — Не забывай: после того, как вернется на работу Макурин, обсудим твои похождения.
— Ясно! — шутливо отзывается Пахом, но ему невесело. Знает, разговор впереди предстоит крутой. Он оглядывается, ища глазами Степана Игнашова. Эх, дурень, к чему зажегся тогда, чуть с кулаками на Степана не набросился? Игнашов на собраниях не любит отмалчиваться. «Надо заболтать его, чтобы не сердился, — думает Пахом, высматривая, где Степан. — По натуре-то он добрый, покайся перед ним и отмякнет сразу…». Но Степана Игнашова среди ребят нет. «Не иначе — к Лушке своей подался, — разочарованно вздыхает Пахом. — Ладно, на работе подберу момент…»
У водоразборной колонки пусто. Знойно жарит солнечный полдень. Словно из тяжелого малахита, не шелохнутся зеленые листья тополей и черемух, и аромат от них идет густо и устойчиво — нет малейшего ветерка.
Все живое попряталось в тени. Валентина уже и не рада, что пошла за водой. В кадушке наберется для обеда и ужина, да и козе хватит вечером. Единственное, что заставило идти за водой, — это то, что знала: Константин любит вот в такую застоялую жару хватануть подряд кружки две-три ледяной воды. Сегодня ему в вечернюю, с восьми, сейчас он спит, но должен где-то вот-вот проснуться.
И Валентина спешит. Она ополаскивает ведро и ставит его под хрустально блестящую струю воды, с шипеньем ударившую из крана.
Пузырится, клокочет в ведре вода. Не только о Константине думы у Валентины. Привычное, вжитое с годами, не ушло из ее сердца — потянуло ее снова в церковь, в празднично-торжественное окружение подружек, степенно перебрасывающихся словами перед началом службы на церковном дворе.
Ольга, соседка, подогрела ее желание. Недавно вошла во двор, поболтала о разных пустяках, а потом будто ненароком спросила:
— Так и не вернул он иконы, мужик-то? В церкви, небось, тоже с тех пор не бывала?
Неуютно стало на душе у Валентины. Показалось ей, что рябенькая быстроглазая соседка стала за эти дни, как не ходит в церковь Валентина, в чем-то выше, углядчивей ее.
А та не унимается:
— Дьякон, Валя, знаешь какой новый приехал — молодой, красавец! Чернявый весь, бородка такая свежая, кудрявая, а голосина!.. Наши бабы глаза на него пялят — страсть…
— Ну, нам с тобой это ни к чему, — со вздохом замечает Валентина: — У нас свои собственные дьяконы не хуже.
Это шутка.
И все же ей хочется посмотреть на нового дьякона, редко меняются здесь священнослужители. Приезд нового дьякона, конечно, событие. Валентина раздумывает о том, сколько шепотков, пересудов, разговоров было среди верующих после первой же службы…
— Идем сегодня на обедню? — неожиданно приглашает Ольга. — Твой-то, кажись, в вечернюю уйдет на шахту, знать ничего не будет. Скушно мне одной-то с этого краю улицы идти, а вдвоем-то повеселее…
— Не знаю, право, — не сразу отзывается Валентина.
— Чего не знать? Не убьет он тебя, если даже и узнает. Тоже должен понимать, что дома вечерами-то не сладко. У меня вот Григорий сам не ходит, а мне не запрещает.
— Ладно, видно потом будет, — кивает Валентина.
Нет, она еще ничего не решила для себя. Знает, что не убьет ее Константин, но понимает и еще одно: он перестанет ей доверять, а это уже и будет первой трещиной в их семейной жизни, и кто знает, к чему она приведет? А ссориться с Костей Валентине ох как не хочется! Другие мужья, если нет детей, чего только над своими женами не вытворяют, а Костя очень жалеет ее…
— Я забегу вечерком, — уходя, говорит Ольга, и Валентина молча кивает: что ж, забеги…
Знает, что Ольга действительно придет вечером, и об этом и размышляет сейчас, наблюдая, как пузырится, клокочет в ведре вода.
— Через край бежит! — слышит она чей-то торопливый голос, вздрагивает, оттаскивает полное ведро и ставит второе. И только тогда оглядывается. Рядом с коромыслом на плече стоит Татьяна Ивановна.
— Задумалась о чем-то крепко? — кивает она Валентине.
— Так я… — смущается Валентина. — Даже и не пойму, о чем… Мужика вот надо на работу скоро провожать, ну и размышляю, что сготовить…
И непривычная лгать даже постороннему человеку, краснеет и склоняется, забирая второе ведро.
— Завтра опять лектор должен прийти, — говорит, подставляя ведро под кран, Татьяна Ивановна. — В прошлый-то раз понравилось тебе?
— Ничего, — опускает глаза Валентина, хотя ей и впрямь понравилась прошлая лекция. И даже не удивляется, что Татьяна Ивановна заговорила именно о лекциях: о Челпановой, словно помолодевшей за последнее время, теперь в поселке заговорили: активная общественница. Женщины видели, сколько энергии отдает она устройству лекций, успевая справляться и дома по хозяйству — все же четверо детей — и даже те, кто с неприязнью относится к лекциям, втайне уважают эту всегда спокойную, невозмутимую и ласковую женщину — энергия всегда покоряет.
— Приходи завтра, — оборачивается Татьяна Ивановна к Валентине. — А сегодня твой-то когда? В вечернюю? Заходи ко мне, скукота сидеть мне одной с ребятишками-то.
Странный день. В течение часа Валентина, до этого всю жизнь словно никому и не нужная, получила два приглашения от совершенно разных людей. И оба предложения не были для нее безынтересны, но это лишь усиливало ее смятение.
«Идти или не надо?» — с тревогой думает Валентина, шагая домой с ведрами. Вопрос попеременно обращается то к Ольге, то к Татьяне Ивановне.
Но ясное решение в голову не приходит. Вот уже и Костя шагнул за ворота, направляясь на шахту, и вечерняя пустота опахнула дремотным дыханием тихие комнаты. Все это было так привычно, но сегодня… Вот-вот зайдет за Валентиной приодетая Ольга, и надо решать, решать, решать…
«Господи, что же делать?» — мучительно раздумывает Валентина и, поймав себя на том, что подумала о боге, торопливо и радостно отбрасывает сомнения: надо пойти с Ольгой! Ничего страшного не будет, если и побывает она в церкви…
Но Ольга заглянула к ней на минутку.
— Нельзя мне сегодня. Свадьба у матери, Любку замуж выдает. Ты пойди одна или еще с кем-нибудь, а?
— Ладно, — кивает Валентина и почему-то облегченно вздыхает. Нет, сегодня в церковь она не пойдет, и совесть ее перед Константином будет чиста.
Едва за Ольгой хлопнули ворота, Валентина стала собирать вязанье. И впрямь, конечно, скучно Татьяне Ивановне вечерами. У всех мужики есть, словом и советом перекинуться можно, а ей судьба нелегкая выпала.
«Повечеряем с ней», — решает Валентина, и на душе у нее становится спокойно.