ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

1

Сержант Москалев разыскал Лушку на работе и прямо оттуда доставил ее на мотоцикле к следователю. Уже одно то, что все это произошло на глазах притихших подружек, удручающе подействовало на нее. В какой-то момент с неожиданным тоскливым ощущением подумала, что не подпиши она протокол — все пошло бы по-иному, никого бы не трепали и не ехала бы она сейчас по пыльной дороге в тряской люльке милицейского мотоцикла, ловя на себе любопытно-соболезнующие взгляды малознакомых и вовсе чужих людей. Откуда им знать, что она — просто свидетель?

Но только ли свидетель?

Когда Каминский предупреждает ее в начале допроса, что дача ложных показаний карается лишением свободы, торопливо кивает, опустив глаза, и хрипло, не узнавая своего голоса, отвечает:

— Я понимаю…

Но понимает она все яснее лишь одно: теперь назад ей возврата нет, надо твердо стоять на том, что Василька вывернул из лодки Андрей. И сбивчиво, туго обдумывая каждое слово, рассказывает, как это было, с лихорадочной поспешностью стараясь доказать именно эту версию: так это было, так! Иначе…

Каминский перебивает ее.

— Простите, вы все хорошо помните? То, что Макурин встал, прошел по лодке к заднему сиденью, где был мальчик, ступил ногой на борт и начал раскачивать лодку, не давая вашему братишке пройти к вам?

— Да, хорошо помню…

— И сколько же это продолжалось? Долго он раскачивал лодку?

— Не знаю. У меня же не было часов… Я когда оглянулась, Василька в лодке уже не было…

— Куда же вы смотрели?

— На берег… — помолчав, тихо говорит Лушка.

— Но как же так? — резко встает Каминский. — Человек раскачивает лодку с такой силой, что на ней едва-едва можно усидеть, а вы в это время спокойно смотрите на берег? Подумайте, может ли так быть…

Лушка, хмурясь, закусывает губу и отводит взгляд.

— Может… — упрямо возражает она.

— Хорошо, я допускаю это, — кивает Каминский. — Но как же вы смогли, глядя на берег, видеть все, что происходило в лодке? Ведь вы помните все мелочи, все движения Макурина… И все это отражено в протоколе. Может быть, вы не смотрели на берег?

— Не знаю… — еще тише говорит Лушка, чувствуя, как у нее начинает кружиться голова от ударившего в виски тока крови: запуталась, запуталась… А это — только начало следствия. Что же говорить ей дальше?

Звонит телефон. Каминский отвечает, потом хмурится.

— Я очень занят, — помолчав, сухо говорит он. — Что ж, приказ я выполню.

Положив трубку, смотрит на Лушку.

— На сегодня разговор прекращаем. Как все было, вспомните. Придете послезавтра, в три. Повестку я вам выпишу. Но еще раз предупреждаю: ложные показания караются лишением свободы. Об этом прошу, Лыжина, не забывать…

Лушка встает.

— Можно идти?

— Да, да. Послезавтра, в три часа дня.

Звякает опущенный Каминским в металлическую вазочку карандаш, и Лушка вздрагивает — так напряжены нервы. Каминский перехватывает ее тревожно-растерянный взгляд и мягко повторяет:

— В три часа дня… Хорошенько подумайте обо всем.

И неожиданно она понимает: ему все известно о ее мучительных раздумьях, и он послезавтра уже не будет так снисходителен к ее подозрительным заминкам, а постарается добраться до истины.

Подумав об этом, Лушка обещает:

— Хорошо… Я все вспомню.

На улице, в людской сутолоке, подозрения на время рассеиваются: впереди еще два дня. Но это только на время. Вскоре опять охватывает ее смутное беспокойство.

Что делать? Может, отказаться от показаний? Но кого тогда обвинят в гибели Василька? Делу уже дан ход, и кто-то должен пострадать. Кто? Только не она… Но как суметь выдержать до конца все эти пугающе-опасные вопросы, не запутав себя?

Лушка старается отмахнуться от неприятных мыслей и находит то, что заглушает их на какой-то момент: Филарет… Он, конечно, ждет ее дома с работы, не зная даже, где она успела побывать. Чувство нарождающейся нежности заставляет Лушку ускорить шаги. Она неосознанно вспоминает горячие, молчаливые ласки этого человека и, покраснев, осторожно смотрит на мужчин, равнодушно идущих мимо. Лушка ловит несколько ответных любопытных взглядов, но лишь неопределенно отводит глаза.

Дома, улучив момент, когда мать выходит на крыльцо, она бросается к Филарету, притихшему на диване в смежной комнате. Вчера он весь день разговаривал с нею подчеркнуто холодно, но Лушка знает — родители не должны догадываться о том, что случилось ночью в шалаше на огороде. Утром сегодня она ушла на работу — Филарет еще спал. Но с тем большим нетерпением приникает она к нему сейчас, шепча:

— Я очень соскучилась по тебе… А ты? Ты тоже, да?

— Да, да, — кивает Филарет, легонько высвобождаясь из ее объятий и прислушиваясь, не стукнет ли входная дверь.

— Почему ты не вышел вчера вечером, когда я пошла в огород?

— Нельзя, заметно очень, — отвечает Филарет и внимательно смотрит в ее блестящие глаза. — Я… должен огорчить тебя, сестра моя. Завтра мне нужно возвращаться в Корпино. Меня ждут там.

— Завтра?! А я… как же?

Филарет вздыхает, отводя взгляд:

— Я буду наведываться очень часто. Создаем здесь общину, надо подготовить вам пресвитера…

— Нет, нет… Я не хочу оставаться здесь, я с тобой, только с тобой! Ты же не обманываешь меня?

Она вдруг понимает, что самое лучшее для нее сейчас — уехать отсюда, никому не сказав куда. Поищут немного и перестанут, милиция отступится от нее. Тогда можно и вернуться обратно.

— Я женат, Луша, — тихо произносит Филарет. — Ты должна знать.

Луша кивает: да, знаю, но какое это имеет значение? Она же не напрашивается к нему в жены сейчас вот, немедленно. Поживет у его знакомых, пока он не развяжется со своей женой.

— Я хочу только с тобой, — упрямо повторяет она. — Ты будешь приходить ко мне, пока… пока не уладишь все свои дела. Мне нельзя больше оставаться здесь.

Она коротко рассказывает Филарету о допросе в милиции, и он задумчиво качает головой.

— Ты права, — говорит он, но тут же резко встает, отводя ее руки.

— Мать…

Но в соседней комнате тихо. Лушка выходит туда и вскрикивает, побледнев: у порога стоит Степан Игнашов.

— Здравствуй. Ты одна?

Она качает головой: нет…

— Может, пройдемся по улице? — помолчав, спрашивает Степан. — Мне надо поговорить с тобой. Я был у Макурина на свадьбе, вот и зашел.

Она с усмешкой качает головой: нет… Потом повторяет, чтобы слышал Филарет в соседней комнате:

— Не пойду… Прогуливайся один…

И это звучит, помимо ее воли, явно насмешливо.

Степан, вспыхнув, безмолвно шагает к двери, но, взявшись за скобу, оглядывается:

— Ты можешь себе все позволять, но насмехаться… Лучше прямо скажи: наши дороги разошлись, чем волынку тянуть. Я отцу написал, что мы поженимся, а ты…

Но Лушка уже сделала выбор: там, за стеной, ее ждет Филарет. На мгновение она бессознательно сравнивает их: неуверенного, робкого Степана и решительного, с хозяйскими замашками Филарета — и досадливо морщится. Зачем Степан отнимает у нее время? Рядом с Филаретом он выглядит невзрачным, смешным… Интуицией пробуждающейся женщины Лушка чувствует, как многоопытен в своих интимных делах Филарет, и это разжигает ее любопытство. Ей еще не знакомо чувство материнства, заставляющее женщину быть осторожной, стремиться к созданию семьи, она просто шагнула в незнакомую, увлекающую новизной, полосу жизни, главным в которой была ее потребность в ласках Филарета. У него есть жена? Но кто она? Лушка об этом не задумывается, а если и появляются такие мысли о той, неизвестной, ласкавшей когда-то Филарета, они носят легкий оттенок эгоистичной жалости к некрасивой и, как думается Лушке, стареющей женщине. Ведь Филарет предпочел ей Лушку, значит, та, другая, для него теперь — в прошлом…

— Шел бы ты, Степан, куда там тебе надо, — советует она. — Я ни о чем с тобой говорить не хочу…

Степан не успевает ответить — входит Лушкина мать.

— Здравствуй-ко, — ласково кивает она ему. — Что это — почетный гость у порога? Проходи, Степа…

— Некогда, — хмуро отвечает он и смотрит на Лушку. — Ладно, увидимся на шахте, мне с восьми на смену… Завтра, значит…

Лушка коротко усмехается. «Завтра, Степан, я уже буду, наверное, далеко отсюда, напрасно загадываешь».

И едва за Степаном хлопает дверь, вздыхает легко, свободно.

— Что это не проводила парня-то? — мимоходом бросает Аграфена. — Поссорились, знать?

— Найдет дорогу и без меня…

И торжествующе улыбается, зная, что матери неизвестно многое из того, что случилось в последние дни.


Апполинарий Ястребов в изнеможении вытер мокрой тряпкой потный лоб и шею, зачерпнул из ведра противной теплой воды и жадно выпил.

«Идиотская жара», — только и подумал он, ничком бросаясь на тряпье лежании.

Вот уже несколько дней живет он в шалашике на огороде Лыжиных, дожидаясь, когда Филарет переправит его в Корпино. И эти несколько дней Ястребов в рот не берет спиртного. Филарет сам приносит ему обеды — сытные и вкусные, но Апполинарий нервничает. Ему, привыкшему к ежедневным приемам алкоголя, противно есть эти «постные», как он посмеивался в первый день, обеды. Удивительно безынтересным кажется все окружающее, а безветренная жара, чуть спадающая лишь к ночи, окончательно изматывает его. Даже ласковые, утешительные слова заботливого Филарета не радуют Апполинария.

И сегодня к полудню он подумал особенно ясно: «Хотя бы рюмочку какой кислятины пропустить. Всего одну бы…»

И сразу вспомнился базар, чайная, запойное веселье подзагулявших мужчин, и себя словно со стороны увидел Апполинарий — довольного, бросающего едкие шутки угощавшей его компании. Хохот, пьяные выкрики, стершиеся лица и звон стаканов…

«Нет, не могу больше сидеть, как крот в норе, — приподнимается Апполинарий. — Или я хуже других людей и мне возбраняется выпить стаканчик-другой?»

Натянув на потное тело толстовку, осторожно высовывает голову из шалаша. Кругом тихо. В такую жару едва ли кто добровольно выберется из тени. Окон у Лыжиных на огород нет, это хорошо. Если тайком проползти бороздой до калитки, то — Ястребов знает — он сразу же окажется на тропинке в двух-трех десятках шагов от соседней улицы. А на улице едва ли кто обратит внимание на него, мало ли ходит людей здесь?

«Доберусь до базара, давану парочку стаканчиков красного, Филарет и не узнает, что выпил», — решительно раздумывает Ястребов, откидывая половичок над входом в шалаш. И враз замирает: в доме стукает дверь, кто-то проходит по двору на улицу. Но Ястребову надо совсем в другую сторону, и он ползет по борозде к калитке.

«Ловко, — усмехается он, выюркнув в дверцу и отряхивая запыленные брюки. — Комар носа не подточит… Ну, а теперь — темпы! Надо обернуться, чтобы Филарет ничего не заметил…»

Лишь полчаса понадобилось ему, чтобы добраться до базара — так спешил он, шагая по жаре, имея перед собой самую наисоблазнительнейшую цель — чайную, где даже продавец иногда сердобольно дает ему в долг стакан вина.

И не ошибся.

— О, Жизнь-Борьба пришел! — громко крикнул кто-то, едва Ястребов вырос на пороге чайной. — Айда сюда, Апполончик!

Ястребов привычно улыбается и послушно идет на голос. Он знает, что должен быть сейчас послушен и тих — так хочется ему заполучить стаканчик красноватой влаги.

Мужчина, подозвавший Ястребова, незнаком ему. Он изрядно пьян и пододвигает Апполинарию почти полную бутылку красного вина. Что ж, вероятно, мужчина уже когда-то встречал его, Ястребова, коль называет по имени. Да и не так это важно — перед глазами покачивается в бутылке вино.

— Сам лей! — приказывает угощающий, и Ястребов не сопротивляется.

…К Лыжиным он возвращается вечером смело, идет по главной улице поселка, а не тропками, как уходил. Пошатываясь, тихо бормочет заученные фразы о мгновенности человеческой жизни, о истине в вине, но подсознательно все же побаивается встречи с Филаретом. Поэтому в ворота входит молча, старается не шататься, когда шагает по двору, направляясь к огородной калитке, и облегченно вздыхает, вытирая пот, когда оказывается, наконец, на лежанке в шалаше. Вскоре же он засыпает, так и не дождавшись Филарета.

Просыпается от несильного прикосновения к ноге. Открыв глаза, соображает: утро… Рядом сидит Филарет.

— Горазд ты, однако, спать, — покачивает он головой. — Уже десятый час. Вот что, Апполинарий… Сегодня в полдень поедешь с одним нашим человеком в Корпино. Он устроит тебя временно на квартиру, а я приеду на днях — и все сделаю…

И ни слова о том, что физиономия у Апполинария помятая, подпухшая, да и запашок в шалаше чувствуется спиртной.

Тут же Филарет уходит, и Ястребов радостно и легко посмеивается: «Ишь ты, как все удачно… Видно, и его вечером дома не было. Ну да, он же ходил, наверное, договаривался… Что ж, оказывается, и у них можно попивать, лишь бы все было шито-крыто! Учтем… Ха-ароший вечерок был вчера! Жаль, что бутылочку у того друга не забрал с собой, ведь навяливал же он мне…»

Ястребов вполне доволен. Он начинает понимать, что перемена в жизни для него вполне удачная: и в секте, если с умом, он сможет отдавать дань уважения старому своему знакомому — богу Бахусу.

«Но осторожно! — с улыбкой внушает себе Ястребов. — Главное — оглядеться пока надо на новом месте, а уже там…»

2

Устинья Семеновна нервничает. Свадебный вечер идет явно не так, как хочется ей. Разлад вносит шумная шахтовская молодежь, оттеснившая от жениха и невесты степенных поселковых гостей, заботливо усаженных хозяйкой в начале вечера возле Андрея и Любаши. Не успевают подвыпившие мужики вдоволь накричаться «Горько!» — как за столом, где сидит Вера Копылова в окружении поселковых девчат, работающих на шахте, вспыхивает песня о тревожной комсомольской молодости, и в шумном взрыве смеха тонет заведенная было кем-то из стариков унылая «Хаз-Булат удалой…»

А возле Андрея и Любаши появляется раскрасневшийся Семен, горячо им что-то доказывая. Не раз Устинья Семеновна уже ловит категорическое требование Семена.

— …Только отдельно! Здесь вам — не жить…

«Стервец, — зло поглядывает мать на него. — Смутьянит Любкину душу, за собой тянет…»

Но так и не подходит к сыну: пришел начальник участка Суровцев с супругой, и Устинья Семеновна, уже узнавшая, что это начальник Андрея, суетится возле пришедших.

— Подвинься-ка, — бесцеремонно подталкивает она Семена. — Пусть рядом с молодыми сядут.

— Вот попомнишь, что я тебе говорил, — настаивает на своем Семен, не обращая внимания на стоявшую за его спиной мать. — Это у бога — дней много, а у человека — с гулькин нос. Что упустишь вовремя сделать — потом локоть будешь кусать, не наверстаешь…

— Хватит тебе, Семка, — машет рукой Любаша, глянув на помрачневшую мать. — Своя у нас голова на плечах, сами решим.

— Своя? Ну, пожалуйста, — обиженно отвечает Семен, отходя от молодых, и Любаша недовольно смотрит ему вслед.

— Уж на свадьбе-то не может без ссор, — шепчет она Андрею. — Всегда так: ляпнет что-нибудь, выведет маму из себя — та и ходит сама не своя…

«М-да, с Григорием их не сравнишь, — думает Андрей, с любопытством наблюдая за Семеном, который уже шумно смеется в компании, где сидит жена его, Настя. — Он, пожалуй, прав. Решать тут надо сразу».

А на том краю стола, где сидит Вера, снова взлетает задорная песня. У Веры несильный, но приятный голос, и даже старики умолкают на минуту, когда она проникновенно ведет:

…Пусть всегда будет солнце…

Песня эта только что появилась, в поселке многие ее не знают, и призывные, полные оптимизма слова заставляют многих за столом восторженно поднять голову — так созвучно с песней вдруг забились их сердца.

«Какая она молодец, Вера! — не сводит с девушки глаз Андрей. — Около нее никогда скучно не бывает…»

— О чем ты? — доносится тихий голос Любаши.

— Я о чем? Хороший человек Вера, правда? Без нее совсем не тот бы вечер был. И потом, понимаешь, не каждый решится на такой подарок, точно? Они ведь тоже с Вяхиревым не сегодня-завтра поженятся, разве им самим квартира не нужна?

— Да, да, конечно, — соглашается Любаша, опуская глаза.

— А ты не рада? — тихо говорит Андрей возле самого ее уха. — Мы там будем вдвоем, понимаешь? Ты и я!..

В жарком шепоте ничего фальшивого. Любаша слышит ласковый, нежный призыв к ней и, найдя руку Андрея, крепко сжимает в своей — так, чтобы никто не видел.

Нет, это еще не ее согласие пойти жить отдельно от матери. Это скорее выражение благодарности ему зато, что он так ее любит.

— Иди-ка, доченька, сказать тебе что-то надо, — резко звучит за спиной ласковый голос Устиньи Семеновны, и Любаша вздрагивает: она и забыла, что на свете существует еще один человек, которому ока многим обязана в жизни…


Таиться нечего, и Устинья Семеновна говорит, притворяя дверь спальной комнаты:

— Ну, все еще не решили с церковью-то? Вот что, тогда… С Григорием я уже обговорила, он согласен… Охмелеет как твой Андрюшка — выведи его на улицу, а там, вроде бы прогуляться, идите к церкви. И Гришка с нашими поселковыми пойдут с вами. Небось, все-то уломаете его. Пьяному-то легче втолмить. И лаской, лаской бери его — никуда не денется.

Любаша изумленно смотрит на мать. «Зачем?! Ведь это же — обман?!» Но язык словно прилипает во рту под настороженным взглядом Устиньи Семеновны.

— Не надо… — с болью советует Любаша.

— Это еще почему — не надо? — сводит брови мать. — Божеское благословение — не надо?!

Любаша, морщась, качает головой:

— Не то, мама… Против желания — зачем?

А сама вдруг с удивительной ясностью думает, что матери важно одно — любыми путями обвенчать их в церкви, и для этого она готова пойти даже на обман… Но кого же обманывать? Андрея? Нет, его слово твердо, назавтра он, если заманят его в церковь, с ненавистью будет смотреть на нее, Любашу, и разве сумеет она перед ним оправдаться? Обман этот — для себя, для матери, для поселковых, чтобы не шептались за спиной. А для господа бога… С чистой душой надо стоять перед господом, он же поймет, что и его обманывают, если приведут под благословение батюшки пьяного человека.

Любаша качает головой:

— Не надо, мама… Зачем — так?

— Ну, как знаешь! — шипит Устинья Семеновна. — Попомнишь меня, как горе начнешь мыкать!

Мать шагает к двери, настежь распахивает ее, и вот уже ее голос вплетается в десятки голосов гостей, обыденно радушный и спокойный.

А Любаша опускается на заправленную койку, падает лицом в подушку, стараясь совладать с обидно-бессильными слезами…


Григорий распахивает створки окна, подставляет разгоряченную от пляски голову под ток свежего ночного воздуха и мельком оглядывает темень палисадника. Свет из комнаты, где продолжается шумная пляска выпивших людей, вырывает из густой августовской тьмы неясные очертания скрытого кустами штакетника. Слегка покачиваются под ветерком черемухи, шевелятся остролистые акации, отражая зеленовато-желтые отблески электрического света. И вдруг Григорию мерещится, что там, за стеной этих плотно сплетенных зарослей акаций, стоит человек…

«Ванюшка соседский, наверно, — мельком думает Григорий. — Проворонил Любку, теперь подсматривает чужую свадьбу из-за кустов…»

Отрывисто доносится сквозь дроботный перестук пляски, крики и смех, лай Рекса, но гармошка тут же сминает все другие звуки частым переливом плясовой.

— Эх! — вскрикивает Григорий, вскинув руки, и идет от окна на середину комнаты с каблука на носок, притопывая и выделывая замысловатые хлопушки руками.

А во дворе заливается бешеным лаем Рекс.

3

Утро выдалось предосеннее — промозглое и серое. В стылой ранней тишине спит безжизненно замершая улица. От домов в этот дремотный час еще не слышатся даже легкие стуки и шумы пробуждения хозяек-рановставов, сердитые прикрикивания их на кур, свиней и коров. Все спит, но в этом застывшем безмолвии уже густо таится напряженное ожидание первых утренних звуков.

Для Устиньи Семеновны ночи как не было. Когда синевой брызнуло в окна и угомонился последний беспокойный гость, она забылась, прилегла, смежив веки, сморенная полудремотой, а кто-то уже шепнул, притронувшись к ней осторожной рукой: вставай, дел много, вот-вот проснутся хмельные гости, должно быть готово горяченькое на ранний стол.

Она встает, позевывая, слезает с голбца, привычно крестится на образа в углу, пробормотав «Отче наш», пробирается между похрапывающими на половиках поселковыми мужиками, так и не сумевшими найти ночью дорогу домой, выходит на крыльцо и окидывает проясневшим взглядом двор и часть улицы. Звякает цепью Рекс, вылезает из конуры, отряхиваясь. И зевает совсем по-человечьи — протяжно и сладко.

— Цыц! — привычно осекает собаку Устинья Семеновна, но зевок Рекса — словно сигнал для оживления звуков, мгновенно всколыхнувшихся в отсырелом воздухе. Откуда-то сразу доносится собачий лай, где-то хлопает калитка, и едва уловимо, прерывистым комариным напевом плывут дальние-дальние людские голоса.

Жизнь просыпается.

Вот уже по улице мимо дома Пименовых идет кто-то. Устинья Семеновна, набиравшая в сарайке дрова, чутко улавливает оживленные женские восклицания. Ей кажется даже, что голоса, приблизившись к воротам, замирают на какие-то секунды там, словно ранних прохожих заинтересовало что-то необычное, и оно — у самых пименовских ворот.

Так и есть: голоса снова оживают с той стороны у ворот и удаляются.

«Чего это притянуло их? — с недобрым предчувствием думает Устинья Семеновна, шагая по двору. — Батюшки мои…» — замирает она, открыв калитку и с изумлением посматривая на темные полосы дегтя на сером, некрашеном тесе ворот.

Устинья Семеновна озирается, но улица пуста, видны лишь вдали те двое, что останавливались здесь. Захлопнув калитку, рысцой пробегает по двору на крыльцо и дальше — в прихожую, где среди мужиков спит Григорий. Осторожно тормошит его, чтобы не растревожить рядом спящих. Проходит немало времени, прежде чем на опухшем от перепоя лице Григория открываются глаза.

— Айда-ка, — машет рукой Устинья Семеновна, прерывая его громкий зевок. — Живей, живей… Людей-то не всполоши…

Это предупреждение окончательно встряхивает с Григория сон, он быстро вскакивает, шагает за матерью к двери.

У ворот останавливается, коротко присвистывает.

— Ясно, — прищурив глаза, бросает он и оглядывается на соседские ворота.

— Сраму-то теперь — на весь поселок, — доносится торопливый полушепот матери. — Что теперь делать-то, Гришка?

Он стоит, утопив руки в карманы, невозмутимо размышляет о чем-то.

— Так, — словно очнувшись, роняет он, поворачиваясь к матери. — Буди Любку, пусть соскоблит и замоет пятна. А я сейчас…

Решительно идет к соседским воротам; повозившись с защелкой, входит во двор. Услышав позвякивание подойника, шагает в глубь двора и кивает оглянувшейся тетке Марине:

— Где Ванюшка? Давай-ка его сюда…

— Зачем он тебе в этакую рань? — сердито говорит тетка Марина, но идет будить сына.

Заспанный Ванюшка опасливо косится с крыльца на Григория.

— Идем-ка, дело есть, — коротко бросает Григорий, голос его звучит обыденно, равнодушно, и это успокаивает Ванюшку. Ростом он выше, да и из себя плотнее Григория. Но знает — жили ведь рядом, — что в иные минуты с коренастым, длинноруким соседом лучше не связываться: мертвой хваткой брал он противника, откуда и сила зверская бралась.

— Куда это? — шагает с крыльца Ванюшка.

— Пошли, пошли…

Молча выходят на улицу, идут к воротам пименовского дома. Темнеют, поблескивая густо-красным оттенком, беспорядочные дегтярные мазки на серых от времени досках двустворчатых ворот. На земле рядом — жирные пятна. Спешил, видно.

— Твоя работа? — кивает Григорий, зорко глянув на Ванюшку.

— Да что ты… — отступает тот, но Григорий не дает ему уйти далеко, он неожиданно и сильно бьет в лицо Ванюшку. Тот падает, но тут же вскакивает и бросается, сжав кулаки, к Пименову.

— Не лезь, — невозмутимо останавливает его Григорий, хватая узловатую березовую палку.

— За что? — стихает Ванюшка, тыльной стороной ладони вытирая кровь с рассеченной губы.

— Сам знаешь, не юли, — усмехается Григорий. — Ты не Любку и не зятя нашего обидел, а всю семью пименовскую, понял? Позор на мать да на меня ляжет, что не уберегли вроде Любку до замужества… А с нами связываться не советую. Кишки на кулак мотать умеем.

Ванюшка морщится, трогая вспухшую губу.

— Крепко, черт, вдарил, — без особой обиды произносит он. — Кому — выпивка от этой свадьбы, а кому — синяки.

— Бывает в жизни, — соглашается Григорий, доставая помятую пачку папирос. — На, закуривай… Из-под носа этот Андрюшка сестренку-то увел у тебя, мокрая курица. С ним вот, если есть охота, и разговаривай. И тоже крылья-то не расставляй. Он хоть и помельче тебя, а в шахте глыбы ворочает, силенка, по всему видать, есть… Ну, давай досыпай иди зорьку-то, а то сейчас Любка с мылом да горячей водой придет твои каракули смывать…


В соседней комнате продолжается свадебный гомон — хватанули сразу со сна еще не протрезвевшие гости крепчайшей пименовской самогонки и заговорили, загалдели, забыв о том, что день только начинается. А здесь, где жених и невеста, — тихо. Хмуро смотрит в окно Андрей, и в ушах все еще звенит сдержанно-злобное шипенье Устиньи Семеновны, заглянувшей словно ненароком сюда, едва Андрей проснулся:

— С деготьком вас! Людей-то добрых с законным браком поздравляют, а вам дегтю на ворота кто-то не пожалел…

И уходит, плотно прикрыв за собою дверь комнаты, и странно меняется голос ее, зазывавший гостей кушать, выпивать и закусывать, чем бог послал.

— Что там случилось? — встревоженно поворачивается к Любаше Андрей и тут только замечает: она плачет…

— Не надо, Люба! Ну зачем ты? — бросается он к ней, прижимает к себе — плачущую, обмякшую. — И пусть — деготь, грязь! Пусть… Мы же с тобой, и это — все! Правда ведь?

Любаша всхлипывает, мотает головой, и он едва улавливает ее сдавленный полушепот:

— С первого дня плакать начинаю. Долгой покажется жизнь. Что теперь подумают люди? Зачем все у нас не так? И мама… мама…

— Ну, перестань, Люба… Зачем тебе люди? Для меня ты самая… самая лучшая, понимаешь?

— Тяжело мне… Зачем маму не послушались? Вот и случилось… в наказание… Почему ты не сделал так, как она хотела?

Андрей хмурится, но молчит. Неужели не понимает Любаша, что глупо любую неприятность связывать с непослушанием матери. Сердцем угадывает он, что для Любаши этот деготь — не простая хулиганская выходка, а что-то вроде закономерного развития событий вслед за отказом идти под венец.

— Обещай мне, что ты будешь слушаться маму, Андрей, — поднимает заплаканные глаза Любаша. — Ты увидишь, что все сразу переменится в лучшую сторону… Обещаешь, да?

«Эх, Люба, Люба… Как заморочила тебе мама голову…» — думает про себя Андрей, а вслух говорит:

— Обещаю, что о тебе с этого дня буду заботиться прежде всего я, согласна?

— Не хочешь? — невесело качает головой Люба и отводит его руки. — Так и знала, что не захочешь, чтобы у нас все было хорошо…

Она отстраняется от него и шагает к окну, задумчиво хмурая.

— Идем, нас ждут, наверное, гости, — обращается к ней Андрей, подумав, что скоро должны прийти ребята из бригады. А может, и Вера с Василием будут… Надо с ними поговорить о квартире.

— А от мамы я никуда не пойду, — говорит Люба, и Андрей вздрагивает: так разительно совпали в этот момент их мысли.

4

Степан Игнашов утром, как его ни зовут ребята, на свадьбу идти не соглашается.

— Некогда, дел много, — отговаривается он. — Поздравить я их вчера поздравил, и обижаться на меня Андрей не должен.

— Опять за бумаги свои засядешь? — усмехается Пахом, которому страшно хочется снискать его расположение. — Бросай! На наш век и своих рабочих рук хватит, замены пока не требуют. Да и Лушенька твоя…

Степан молча отворачивается, склоняется над тумбочкой, перебирая там книги, чтобы скрыть ударившую в лицо краску смущения. Не знает еще Пахом, что с Лушей у него все покончено. Почему-то неловко оттого, что никто в бригаде об этом не знает.

— …рядом где-нибудь окажется, — смеется он. Но внезапно Степан так на него поглядел, что тот словно прикусил язык. Заторопил Кузьму Мякишева:

— Айда живей! Ребята ждут внизу.

Они уходят, и Степан остается в комнате один. Он распахивает окно, вдыхает полной грудью свежий утренний воздух, густо настоенный запахами зелени, буйно разросшейся в палисаднике перед общежитием. С радостью ловит он так знакомый ему горьковатый привкус тополиных источений, и на сердце приходит привычное спокойствие.

Он опять наедине со своими старыми знакомыми — чертежами, конспектами, книгами, которые нетерпеливо ждут прикосновения внимательного глаза. Каждый штрих чертежей таит в себе раздумья Степана — длительные, осторожные, а иногда скоротечные, но дерзкие и смелые, и окунаться в этот влекущий мир — для Степана удовольствие. Он еще не познал той горечи неудач создателя, когда неожиданно окажется, что замысел, воплощенный в форму металла, в чем-то ошибочен и надо все начинать сначала.

Степан глубоко уверен, что идет правильным, верным путем, который почему-то не избрал конструктор Михалевич, и это подгоняет, заставляет отдавать машине каждый час свободного времени. Теперь, когда с Лушей навсегда покончено — он стоически решил с головой уйти в разработку решения, заменяющего бермовые фрезы в конструкции комбайна Михалевича.

«Когда-нибудь еще и встретимся с ней, — думает Степан, раскладывая на столе чертежи. — Поймет она, как ошибалась. Ну, ладно… Всю эту мудрую фантазию — в сторону! Воспитывать себя надо на мелочах: решил час просидеть над книгами — свое слово выдержи… Итак, до трех часов дня — ни шагу из комнаты».

И встает из-за стола ровно в три, не разрешив себе даже пойти в столовую пообедать. Но встает довольный, потирая руки: кажется, все больше становится ясно, что от бермовых фрез можно вообще отказаться, заменив их нижним подрезным баром. Каков он будет, этот бар, еще не совсем понятно, но то, что именно сплошной режущий орган должна иметь машина, не вызывает сомнения.

— Вот так, Степан Яковлевич! За эти пять часов вы сделали кое-что… Хо-ро-шо поработали! А сейчас — можно и погулять…

На улице, проходя мимо автобусной остановки, Степан замирает от неожиданности: показалось, что среди пассажиров мелькнул знакомый платок Лушки. А к автобусу идут и идут люди, и вскоре там ничего нельзя разглядеть.

«Не может быть, чтобы это была она. У нее вторая смена, она должна быть на работе».

И вдруг снова замечает в окне автобуса Лушку, грустную, рассеянную.

Но вот захлопываются дверцы: автобус, покачиваясь на рытвинах, медленно плывет дальше по своему маршруту, набирая скорость.

Степан смотрит вслед удаляющемуся автобусу, потеряв интерес к улице, к прогулке, к отдыху.

— Далеко направился?

Вера Копылова и еще трое незнакомых парней подходят к нему и встают рядом.

— Да так… Скучаю стою… — отвечает Степан.

— Знакомься, — Вера кивает на ребят. — Из лекторской группы товарищи. Будем клуб атеистов у нас организовывать.

Степан поочередно жмет руки «безбожникам», Вера предлагает:

— Идем с нами, и скука твоя рассеется… А то, действительно, вид у тебя какой-то кислый.

Она берет Степана под руку, и они идут.

— Будет у нас свой, так сказать, штаб…

— Ишь ты! Размах какой, — улыбается Степан. Ему приятна чуткость Веры, он знает, что все это она рассказывает, чтобы отвлечь его от дурных мыслей.

Возле дома Татьяны Ивановны Вера останавливается, поджидая негромко споривших ребят.

— Здесь вот думаем, — указывает она Степану на окна.

— Постойте! — изумляется он, присматриваясь к воротам. — Я же был здесь недавно! Хотя…

Сомнения развеивает появившийся Миша. Он несется от ворот, радостный, шумливый, прямо к Степану.

— К нам, к нам!

И переводит дух лишь тогда, когда обхватывает обеими ручонками ноги дяди.

— Ну, ждал? — смеется Степан, приподнимая Мишу. — Не обманул я тебя?

— Ага, — счастливо блестит глазенками малыш. — Мы с мамой каждый день ходили на дорогу тебя встречать…

Степан, покраснев, опускает мальчугана и смущенно поясняет Вере:

— Понимаете, однажды был здесь, помогал воду для поливки огурцов таскать.

— И дома у нас был, я помню! — торжествующе восклицает Миша. — Вечером, ага? А ужинать не стал…

Не терпится малышу похвалиться перед дядей своей отличной памятью, и Вера невольно смеется:

— Так, так, Степан… Я вела тебя к людям незнакомым, а ты, оказывается, успел уже здесь кое в чем, а?

— Ну вот еще, — отворачивается Степан, и Вера поспешно говорит:

— Не обижайся, я шучу… Это даже лучше, если ты знаешь Татьяну Ивановну. Нам здесь часто придется бывать. Я говорила с парторгом о том, что ребята отлынивают от бесед. Он пообещал крепко взяться за вас. Так что не ожидай, когда взбучку получишь, а собственную инициативу проявляй. Согласен?

Степан неопределенно пожимает плечами. Он, конечно, не возражает, но надо и то учитывать, что у него с этой проходческой машиной не остается свободного времени. А тут где-то совсем близко — учеба в техникуме.

Но не отказывается от предложения Веры. Начнутся занятия в техникуме — видно будет.

— Ну, — подает Вера малышу руку, — веди нас к маме. Дома она?

Тот кивает в ответ: дома… После секундного раздумья — с кем идти? — протягивает ладошки обоим, с нескрываемым торжеством посмотрев на них: видите, как я умно поступил? Никто из вас двоих не обидится, правда ведь?

Увидев на крыльце Татьяну Ивановну, малыш радостно кричит:

— Мама, мама! Видишь? Вот и пришел…

Татьяна Ивановна теряется, увидя Степана и Веру, соединенных ручонками важно шествующего Мишеньки, потом, спохватившись, шагает навстречу:

— Заходите, заходите… Я как чувствовала, что кто-то придет сегодня.

И нет-нет внимательно посматривает на Степана, словно силится понять: почему он пришел с этой девушкой, появление которой можно было объяснить просто — лектор она, ей положено и сюда прийти, и к другим на квартиру.

— Я согласна, Верочка, чтобы лекторы здесь собирались. И сама помогу, и ребятам подскажу, чтобы народ собирали. А теперь… Мишенька, сбегай-ка на огород за огурчиками. Только рви те, которые покрупнее.

— Сегодня — вы мои гости, — улыбается она Вере. — Когда у вас начнется здесь своя работа — не до угощений будет, а сейчас… Нет, нет, сидите! — встревожилась она, заметив, что Степан встает. — Вы второй раз хотите уйти просто так, а ведь хозяйка может и обидеться, правда? Иди быстрей, Мишенька… С дядей хочешь пойти? А это у него спрашивай. Может, некогда ему?

Степан смущенно улыбается и молча встает, подавая руку малышу. Неловко чувствует он себя перед Верой в этой странной роли старого знакомого Татьяны Ивановны и Мишеньки.

В огороде малыш безудержно болтает, доверчиво раскрывая перед дядей свои твердые познания в том, как хорошо растут огурцы, если их поливать или утром рано или поздно вечером, а лучше — если и утром, и вечером, и что на месте желтеньких цветочков обязательно скоро появятся малюсенькие «огуречики», которые рвать нельзя, потому что из них получаются большие, как вон те, у забора.

— Он тоже маленький был, — как новость, сообщает Миша, поглаживая крупный плод. — Я его давно загадал, Степке не велел рвать. Из него семя получится… Будем его сберегать, да?

— Будем, — соглашается Степан. Радость малыша приятна ему. Мелькнула мысль, как тонко чувствуют дети отношение к себе взрослых.

— Дядя Степан, а ты останешься, когда те уйдут? — неожиданно спрашивает он, застыв от напряженного ожидания: что ответит дядя? И тот ясно видит в детских нелгущих глазенках робкую надежду: останься…

Степан кивает: ладно… Но Мишеньку такой ответ не удовлетворяет.

— А долго будешь, а?

— Не знаю, Миша, — смеется Степан, польщенный тем, что очень нужен сейчас этому кареглазому малышу.

Позднее, когда все собираются уходить, Вера почему-то спрашивает Степана, возившегося с малышом:

— Ты не идешь с нами?

— Нет, нет! — испуганно отвечает за него Мишенька, и Степан смущенно смеется:

— Видите, не отпускает меня?

— Вижу, — кивает Вера, потом тихо спрашивает: — Не разговаривал с Лушей об этой истории на озере? Неприятности Андрею грозят большие. Все зависит от нее…

— Понимаю, — щурится Степан, хмуро отводя взгляд. — Упорно стоит на своем: виноват он.

— Попытайся еще поговорить…

Степан пожимает плечами, чувствуя, как жарко вспыхивает лицо. Не знает Вера, что у них с Лушей расходятся пути-дорожки. Он торопливо кивает:

— Ладно, попробую…

Степан решает и впрямь поговорить с Лушей — полуофициально и только об Андрее.


О Лушке чуть позднее шел разговор и в городском отделе милиции. Лизунов пришел после обеда чем-то расстроенный и сразу же едко бросил Каминскому:

— Долго вы будете тянуть волынку с делом Макурина? Что еще там не ясно? Протокол есть, свидетели показывают: именно он виноват. Что надо-то еще?

Каминский удивленно смотрит на капитана:

— Постойте, Александр Борисович, но ведь следствие только еще начато. Завтра в три часа дня Лыжина будет здесь.

— Ну вот и кончайте дело, — уже спокойнее произносит Лизунов. — Человек ведь погиб, а мы миндальничаем с этим Макуриным.

— А у меня все больше создается мнение, что Макурин здесь ни при чем. На первом же допросе Лыжина начала путаться. Вот, посмотрите протокол…

Лизунов торопливо пробегает глазами протокол.

— Тоже запуталась девица. Вляпать им обоим с Макуриным по сроку — умнее будут. Что же думаете дальше делать?

— Продолжать следствие. Сдается мне, что Лыжина просто наговаривает на Макурина.

— Доказательства? — хмурится Лизунов.

— Уверен, что завтра она все расскажет.

— Выходит так, что в смерти мальчишки некого и обвинить? Поймите, Каминский, что это не делает нам чести. Протокол есть, случай на озере уже квалифицируется нами, как преступление, и вдруг мы прекращаем дело! Вы поняли, что мы сами же себя хотим высечь?

— Но мы же не можем осудить и невинного! Происшествие на озере все больше кажется мне самым обычным несчастным случаем, а не преступлением.

— Вы не барышня, Каминский, чтобы верить всему, что вам кажется. Строже надо подходить к делу, доверять не тому, что кажется, а фактам.

— Но и факты…

— Факты таковы, — перебивает Лизунов, — что на месте преступления были двое — Лыжина и Макурин. Она утверждает, что виновен он, а он не может оправдаться. Что вам еще? Вы твердо уверены, что он не виноват?

— Завтра все выяснится. Не имею же я права опережать следствие собственными выводами.

— Об этом вас никто и не просит. Кстати, — вспоминает Лизунов, — звонил мне секретарь парткома шахты, какие-то новые сведения хотел сообщить. Свяжитесь с ним. Но учтите, что его показания лишь в какой-то мере нужны для дела. Главное для нас — Макурин и Лыжина. Эта двойка присутствовала при гибели мальчишки, на их показания и нужно ориентироваться. Если они путают — надо передавать дело в суд на обоих.

Каминский молча отвел глаза. Он уже решил, что ссориться с Лизуновым, доказывать ему алиби Макурина и Лыжиной не имеет никакого смысла. Завтра все станет ясно, когда Лыжина расскажет правду, и Лизунов вынужден будет согласиться, что дело надо попросту прекратить.

«Но если она будет стоять на своем?» — с внезапной тревогой подумал Каминский. Он очень хорошо понимал, как важны для Макурина правдивые показания Лыжиной. Ведь их и действительно было только двое, когда утонул мальчик, и если Лыжина сумеет убедить следствие, что ее братишка погиб именно по вине Макурина, тому несдобровать. Хоть и мала была еще следственная практика у Каминского, но ему уже были известны случаи, когда виновным невольно оказывался признан тот, кто в действительности преступления не совершал. А Лизунов прав: защищаться Макурин не умеет. Если Лыжина окажется хитрее, чем показалось на первый взгляд, то она сумеет взвалить всю вину на этого парня с «Капитальной».

«И все-таки — посмотрим!» — с неприязнью думал о Лыжиной Каминский. Странно, но ему почему-то было жаль Макурина, изумленного и совершенно беспомощного в тот момент, когда Лизунов предъявил ему обвинение.

«А что же хотел сообщить секретарь парткома? — вдруг вспомнил Каминский. — Да, да, надо связаться с ним, выехать туда, быть может… Странно, почему я раньше об этом не подумал. Доказывал Лизунову, что надо шире привлекать к расследованию дел общественность, а сам… В конце концов Лизунов может и не знать, что я побывал на шахте».

И к концу дня, созвонившись с Сойченко, Каминский выехал на шахту «Капитальная».

5

Автобус междугороднего сообщения увозит Лушку все дальше и дальше от родного города. Мимо проплывают серые конусы шахтных терриконов, скрываются вдали улицы поселков, набегает зеленью коллективных огородов степь, странно притихшая в полуденных красках августовского солнца. Из окна автобуса Лушка смутно видит далеко на краю степи, в сизом мареве, какие-то не известные ей селения. Дорога, петляя, поворачивает в ту сторону, и девушка решает, что там где-то и есть город Корпино, куда они едут с Филаретом.

Хотя Филарет и не возражал против того, чтобы Лушка ушла из дому, но едет в автобусе отдельно от нее, коротко пояснив:

— Так будет лучше…

Он сидит где-то впереди, и Лушка неожиданно думает, что сможет потерять его: вдруг он сойдет в Корпино на какой-нибудь промежуточной остановке? Где будет жить в новом городе, чем заниматься — об этом она не особенно раздумывала, решив, что обо всем должен позаботиться Филарет.

«Надо пересесть поближе, — мелькает в голове. — Не выйдет он, конечно, без меня из автобуса, но все же, если буду видеть его, спокойнее как-то на душе станет…»

Она протискивается между людьми вперед и успокаивается, когда замечает пепельно-дымчатую капроновую шляпу Филарета. Шляпу он купил, вероятно, сегодня, Лушка раньше не видела ее в доме. Темные очки, хотя и старят загорелое лицо Филарета, но делают его представительным.

Незнакомый город ничем особенным Лушку не удивляет. Улицы с трехэтажными зданиями есть и там, откуда она приехала. И запах с тонким горьковатым привкусом породной гари знаком Лушке. Маячившие вдали терриконы и копры шахт ничем не отличаются от виденных ею в родном городе.

Филарет кивает ей, когда выходят из автобуса:

— Пошли…

Она шагает рядом с ним по бульвару, спокойная, смелая, с улыбкой на приоткрытых полных губах, на нее часто оглядываются мужчины, а иногда и женщины, и Филарет просит ее:

— Постарайся идти незаметней, мы не на прогулке…

— А что? — насмешливо спрашивает она, радуясь тому, что он, вероятно, ревнует ее.

Филарет досадливо машет рукой и вскоре сворачивает с людного бульвара в грязный проулок. Она понимает, что он ведет ее туда, куда наметил, окольным путем, и усмехается: «Назло мне делаешь… Да и трусишь, видно, боишься людей… — и с обидой косится на широкую спину идущего впереди Филарета. — Интересно, где ты постараешься оставить меня на ночь…»

Но она ошибается. Он не собирается расставаться с нею сегодня.

— Сейчас мы войдем в этот дом, — тихо говорит Филарет, останавливаясь на выходе из какого-то проулка перед опрятно побеленным чистеньким домиком с тремя окнами на улицу. — Помни, что ты — просто сестра моя по духу, человек, ищущий успокоения у господа бога, и только это должно связывать нас в глазах тех людей, которых ты увидишь сейчас и позднее. Об остальном позабочусь я сам. Ясно?

— А ты… где будешь? — спрашивает Лушка.

— Здесь же… Пока здесь… — и остро поглядывает на нее, но ничего больше не говорит. Не может рассказать ей, что милиция разыскивает его в связи со смертью этого мальчугана Алешки. Мать его, Валентина, уже находится под следствием. Старший брат Василий сообщил через верных людей, что много лишнего наболтала она на Филарета. Да и статья в газете подлила масла в огонь. И все же не мог Филарет не вернуться сюда, хотя и знал, что ждет его здесь сейчас.

— Ладно, идем, — кивает он Лушке. — Здесь ты будешь, как у Христа за пазухой…

Лушка покорно шагает вслед за Филаретом в ворота ее нового жилища.

6

Застыв с полотенцем в руке, Андрей изумленно прислушивается к голосам в прихожей.

— Путаешь ты что-то, Любка, — недовольно басит Устинья Семеновна. — Праздник-то святого Луппа когда еще у нас? Заморозками-то еще и не пахнет.

— Ничего не путаю, — быстро отзывается Любаша. — Вчера был день Андрея Стратилата, а дня через три, на великомученика Луппа, и заморозки будут. Праздник апостола Тита да Натальи-овсянницы уже после этого, перед самым бабьим летом!

— Ну, ну, ладно, — успокоенно говорит мать. — Собирай на стол да зови своего, не опоздайте на работу-то.

«Словно богословская энциклопедия», — вздыхает Андрей, но тут же отмахивается от невеселой мысли. Не хочется об этом думать. Рад Андрей тому, что после свадьбы в доме установились тишина и мир. И Устинья Семеновна словно подобрела, и Любаша стала ласковая, довольная тем, что в семье царит ясный покой.

— Готов? — слышит Андрей тихий голос Любаши.

— Угу, — кивает он, вешая полотенце, и снова вздыхает, подумав: «Страшно начинать разговор об уходе, а надо… Опять шум будет…»

Любаша быстро оглядывается на дверь, в два-три легких шага оказывается рядом с Андреем, и он ощущает на шее крепкое сплетение ее рук, а мгновением позднее — торопливо, мягко прижимаются к щеке губы Любаши.

— Люблю тебя… — шепчет она, но тут же выскальзывает из его объятий, отскочив к двери и встав там, похорошевшая, разрумянившаяся, с блестящими от волнения глазами.

— Идем? — громко говорит она и смеется, приложив палец к губам. Заметив его нетерпеливое движение к ней, предупреждающе указывает глазами: мама…

За столом оживление угасает.

— Во вторую тебе сегодня? — спрашивает Устинья Семеновна Андрея, внимательно посматривая на его сияющее лицо.

— Угу, — кивает он.

— Что до обеда-то будешь делать? Идти тебе никуда не надо?

Андрей с улыбкой поглядывает на Любашу.

— На шахту сейчас пойду. Любу провожу, ну и… В комитет комсомола надо…

И торопливо отводит глаза, боясь, что Устинья Семеновна прочитает в них, зачем ему надо в комитет комсомола. Обязательно поднимется шум, если скажет он, что идет за ордером.

— Что ее провожать-то? — говорит Устинья Семеновна, мельком оглянув дочь. — Дойдет сама, не барыня. А комитеты-то пора забрасывать, нечего время на них тратить. Хотела я остатки картошки из погреба вытащить, помог бы…

— Я скоро приду! — торопливо уверяет Андрей.

— Ладно уж, — машет рукой Устинья Семеновна. — Как-нибудь сама попробую…

И идет в сенцы, хлопнув дверью.

Хорошее настроение испорчено.

— Идем? — хмуро смотрит на Любашу Андрей, и та неопределенно пожимает плечами:

— Как хочешь… Если пойдешь — возвращайся быстрей, а то мама рассердится.

— Но тебе разве не хочется, чтобы я пошел с тобой?

— Мне? — Любаша с укором смотрит на него и тихо говорит: — Знаешь ведь… Ну идем, идем, я уже опаздываю.

За воротами чистое и свежее, с нежарким солнцем, утро глушит недавнюю их размолвку. Они шагают по влажной пыли дороги рядом, и оттого, что впереди и сзади тоже идут на работу спешащие люди, Андрей и Любаша только полней ощущают свою близость. Они понимают это без слов, шагая молча, изредка перекидываясь взглядами.

Они идут невдалеке от церкви. Массивный блестящий крест высится над высокой белой стеной, скрывающей почти все приземистое церковное здание. К калитке тянется реденькая вереница людей.

— Тоже будто на работу идут, — кивает Андрей и искоса, с улыбкой смотрит на Любашу: — Слышал я, как ты перед мамой отчитывалась за какие-то там церковные праздники… Тит, Наталья, апостолы да святые… Как только все это умещается в твоей голове?

Люба в ответ смущенно улыбается:

— А что? — говорит она. — Не мешает знать. Такие знания пить-есть не просят.

— Знания… Это ж выдумки попов.

— Которых интересно узнать? — с хитринкой щурится Любаша. — Уж не наш ли отец Сергей выдумал?

— Ну, нынешним попам не до этого, им приходится изворачиваться, защищать то, что давным-давно, задолго до них, выдумано. Тысячелетия тянется этот обман…

— Вот видишь, давно, говоришь, а люди верят. А если бы все это было неправдой, кто бы стал верить-то? Запутался ты что-то, Андрюша, и меня в эту путаницу тянешь.

— Фу, глупость какая! — сердится Андрей, поняв, что ничего убедительного не сможет ответить Любаше, и оглядывается, услышав рокот автомашины.

— Человек понимает любое дело душой, — доносится тихий голос Любаши. — И если в душе верит во что-то — его не разубедишь ни сразу, ни потом, до самого конца жизни.

В кабине лихо пронесшейся машины мелькает безбровое лицо Ванюшки. Андрей видит и второго человека, и ему кажется, что это Григорий Пименов. Ярко белеет на заднем борту номер машины 35-68.

— Гриша, да? — оборачивается Андрей к Любе.

— Он…

— Куда они по этой дороге?

— На склад жекеовский, наверное, — равнодушно отзывается Любаша. — За фанерой или за досками.

— На машине?

— Знакомый там у него достает фанеру. А открыто как ее со склада понесешь? Первый же встречный заинтересуется, где брал да как… Ванюшку и приходится просить, в машине на дне кузова, что хочешь провезешь.

«Вот она откуда вьется дорожка шифоньеров и комодов», — мелькает в голове Андрея, и он не сдерживается:

— Но это ж… махинация? Его же, если поймают, судить могут.

Любаша отвечает не сразу.

— Своя голова на плечах у каждого, — отчужденно, хмуро говорит она. — Какое наше дело, как Григорию хочется жить? Попадется — посадят, конечно… Да он не так уж и много привозит фанеры-то, видела я как-то…

Они останавливаются, пройдя в ворота на территорию шахтного двора. Любаше надо идти дальше, к приемному стволу, Андрею — прямо, к крыльцу здания шахтоуправления.

— Поговорю я с ним, завтра же, — задумчиво произносит Андрей, но Любаша хмурится:

— Говорила я, что толку. Только поссоритесь, знаю я Гришку…

— И пусть! — жестко роняет Андрей. — Ты думаешь, приятно мне будет, когда все на шахте узнают, чем твой брат занимается?

Но поговорить Андрею с Григорием Пименовым об этом так и не пришлось.

7

Ночная смена сообщила, что воды в забое на проходке транспортерного штрека прибавилось. К концу дня туда идет Вера — выяснить обстановку на месте.

Она спускается в шахту и быстро достигает транспортерного штрека, где работает бригада Макурина. Натужно, с перерывами, гудит мотор углепогрузочной машины. Лапы с усилием загребают на площадку слипшуюся массу угля и породы и наконец замирают неподвижно. В тишине раздается четкий мат Лагушина, проклинающего всех святых, напустивших в выработки столько воды.

— Макурин! — окликает Вера бригадира. — Что тут у вас?

— Курорт, — не сразу отзывается тот, отступая от машины, но, разглядев Веру, добавляет мягче: — Тебя в этой робе и не узнаешь… Похоже, наши сменщики совсем поплывут. Вода где-то тут вот, рядом. Не радуюсь, если она прорвется, когда люди будут в забое. Разыграется чертова свадьба…

Она с любопытством смотрит на Андрея и думает о том, что он, в сущности, остался после свадьбы таким же сугубо деловым, приземленным… Это почему-то не нравится Вере. Она считает, что такое важное событие, как свадьба, должно обновлять человека, ведь в новую полосу жизни он вступает…

«Я бы, наверное, после свадьбы такой вот — обыденной — не была, — покраснев, думает Вера. — Для человека это — период цветения, и разве может он пройти незаметным для других?»

Вера с неудовольствием оглядывается на Андрея, подумав, что он, в сущности, не такой уж и яркий человек.

Вспоминается ей звонок Никонова, секретаря горкома комсомола. Тот посоветовал подобрать двух-трех лекторов из шахтовских ребят.

— Сейчас лето, в колхозах уборка урожая идет, мы посылаем всех горкомовских лекторов с агитбригадами в подшефный район, — сообщил Никонов. — Будут они там недели три.

Вера была согласна, что на такой большой период времени нельзя сворачивать работу атеистической секции. И почему-то еще тогда подумала об Андрее, как об одном из возможных лекторов. Но вот сейчас…

«Едва ли сумеет он, — думает она, посматривая, как Макурин возится около углепогрузочной машины. — Вот если… Ну да! Что же я о Лене Кораблеве не подумала? Он же кончает вечерний университет марксизма-ленинизма…»

Вера решила после смены поговорить с Кораблевым и пошла, удаляясь от бригады, продолжая осмотр штрека.

Крупная, ручьистая струя резко пульсирует возле самой стойки — там, где забой проходили с неделю назад. Она рождается, булькая, из глубины трещины, откуда то и дело вырываются стремительные тонкие фонтанчики. Бригада отсюда далеко, и прорвись здесь стена — люди оказались бы в каменном мешке, наполняющемся пенистой, сбивающей с ног, водяной коловертью.

— Макурин! Андрей! Живей сюда!

И сразу исчезают все другие мысли, остается только одно: людям угрожает опасность. Вместе с бригадой Вера таскает тяжелые лесины, поддерживает их, пока кто-то из мужчин торопливыми ударами топора подгоняет бревно под нужный размер, помогает навешивать верхняки и снова бросается, размазывая по лицу грязный едкий пот, к небольшому штабельку крепежных стоек, запасенных горняками в начале смены. Изредка Вера видит рядом Андрея, торопливо улыбается ему и снова бежит за лесом со своим напарником.

Видно, кого-то послал Андрей позвонить по телефону на-гора: замаячил огнями вдали, у старого транспортерного штрека, электровоз и замелькали, приближаясь, частые огоньки шахтерских лампочек. Люди подходят по двое, сбрасывают с плеч привезенные стойки. Кое-кто возвращается снова к электровозу, а часть прибывших идет на помощь бригаде.

Веру оттесняют от места, где сплошной стеной устанавливаются стойки крепления, и она шагает к электровозу за крепежным лесом.

— Давай! — командует у штабелька кто-то, и Вера подставляет плечо под тяжелую сырую лесину. Подгибаются от тяжести колени и не хватает дыхания в сдавленной груди, но одна мысль бьется в мозгу: лишь бы не оступиться, не запнуться, донести это, словно из металла литое, бревно туда, где копошатся в перекрестных блестках лампочек люди у стены забоя.

И донесла, с усилием толкнув плечом лесину, когда тот, кто шел позади нее, крикнул:

— Бросай!

Вслед за этим слышит рядом хрипловатый голос Андрея:

— Хватит уж… Заделали стенку.

Вера глядит мимо него на плотную ребристую стену, на несколько метров протянувшуюся по забою, и на миг ей становится даже обидно, что принесенная стойка оказалась сейчас лишней.

— Ты извини, ребята, наверное, не узнали тебя, заставили лес подтаскивать. На-гора у тебя свои дела есть, ты иди, — кивает ей Андрей, голос его мягкий, добрый. — Остатки мы сами доделаем, спасибо тебе…

— А если я здесь, с тобой, хочу быть? — говорит Вера.

— Со мной? — изумленно поглядывает на нее Андрей.

— Шучу я, Андрей, — смеется Вера. — С ним вот мне надо поговорить, — кивает она на Леню Кораблева. — Дело к нему есть…

— Ого, Лешенька, — вскидывается Пахом. — Везет же тебе! Сам комсомольский бог проявляет к тебе интерес. Смотри, осторожней только. Чуть какие личные неурядицы — вызовут тебя на комитет да как вжарят — всех любовниц забудешь.

— Брось болтать, — лениво отмахивается Кораблев.

— Ты, Леня, нужен мне, — шагает к нему Вера. — Зайди, пожалуйста, завтра перед сменой в комитет.

— Ладно, — не сразу отзывается Кораблев.

Дело в том, что завтра перед сменой он, Кузьма и Степан наметили зайти к Сойченко, показать ему составленные ими правила бригадного кодекса, посоветоваться, какие пункты, быть может, упустили.

«Пораньше придется прийти, — решил Кораблев, понимая, что Вера из-за пустяков не станет вызывать его к себе. — И с нею поговорим, — тут же обрадованно подумал он. — С Вяхиревым бесполезно, ему подай инструкцию, а с Верой можно посоветоваться…»

И все-таки на душе у Леонида беспокойно. Помнит он: обсуждение его прогула будет именно в тот день, когда бригада поведет разговор об едином трудовом кодексе.

«Хоть бы быстрей уж», — размышляет Леня и кивает Пахому:

— Айда, поднесем стойку.

Рядом вновь пулеметно застрекотала включенная Андреем углепогрузочная машина.


На-гора бригада выходит позднее всех. Перед самым концом смены опять подозрительно начала сочиться из пласта в выработку вода, и ребята, не сговариваясь, остались помогать пришедшим на смену горнякам из балмашевской бригады ставить сплошную аварийную крепь. Больше часу провозились. Но поднялись на-гора со спокойной совестью: забой оставлен в безопасном состоянии.

С шахты выходят шумной гурьбой, но вскоре замолкают и самые нетерпеливые остряки — Кузьма Мякишев и Пахом. Уж очень хорошая, удивительная сегодня ночь. Тишина стоит над землей. Где-то далеко на горизонте пробегают белые всполохи, и тогда лица идущих ребят хорошо видны в посветлевшей мгле. Рядом безжизненно замер поселок, шаги десятков ног шелестят по серой, мягкой от пыли дороге, и чей-то вопрос приглушенно застывает, потухая тут же, не разносясь эхом вдаль.

На темном небе звезды горят крупно и ярко, словно проносится Земля в этот час совсем близко от загадочных миров Вселенной, и если засмотришься, приостановившись, на одну из них, изливающую красновато-голубое мерцание, неожиданно подумаешь, что она вот-вот, на твоих глазах, начнет близиться, расти в своих размерах, поигрывая огнистым хвостом, и помчится стремительно прямо на безжизненно замершую Землю, на которой увидят это только ты да ребята, тихо шагающие рядом…

Неожиданно слышится глухой рокот работающего мотора. Машина с потушенными фарами появляется из-за поворота в каких-нибудь десяти-двенадцати метрах от Игнашова и Андрея, шагающих впереди. Темным пятном она надвигается по дороге на людей, и Степан обеспокоенно кричит назад ребятам:

— Эй, вы! Отойдите с дороги! Тут какой-то идиот с потушенными фарами ночью разъезжает.

Сам отходит к закраине дороги и вскидывает руку, щелкнув включателем карманного фонарика. Желтый снопик жидкого света скользит по бортам пронесшейся мимо машины, задержавшись на миг на белых цифрах номера: 35-68.

«Опять Ванюшка?!» — едва не вскрикивает Андрей, провожая исчезающую во мгле машину долгим взглядом. Знает, что неспроста гонит к шахте машину сосед, и нерешительно приостанавливается.

— Идем! — окликает Игнашов.

— Понимаешь, подозрительная уж очень машина, — подходя, говорит Андрей. — И фары погашены…

— Проверить хочешь, куда поехала? — отзывается Степан. — Не получится, пожалуй, из нас Нилов Кручининых. Если уж шофер поехал куда, то у него для отговорки и причина есть. Нынче и плуты стали умными.

Если бы это сказал кто-нибудь другой, не Степан Игнашов, Андрей не стал бы колебаться в своем решении. Но к мнению рассудительного Степана он всегда прислушивается.

— Черт с ней, — машет Андрей рукой. — Номер, во всяком случае, нам известен.

И все же, подходя к пименовскому дому, жалеет, что послушал Степана. Конечно, не с добрыми замыслами гнал воровски, с погашенными фарами, Ванюшка машину к шахте.

У дома Андрей останавливается. Странно… Большие ворота открыты настежь. И в огород калитка распахнута…

— Рекс! — тихо окликает Андрей, но собака не отзывается. Он шагает в огород, решив, что, может быть, там есть кто-то. С тихим шелестом покачивается будылистая стена подсолнуха. Слегка угадывается в темноте тропинка между гряд, уходящая к берегу озера. Андрей идет по ней ко второй калитке в том конце огорода. Ощупывает задвижку: на месте…

— Кто там? — слышится от крыльца голос Устиньи Семеновны. Андрей облегченно вздыхает: все на месте, просто забыли закрыть ворота и калитку, и, безмолвно улыбаясь, шагает по тропинке обратно. Но голоса подать не успевает; слух улавливает близкий приглушенный рокот мотора, потом в него вплетаются мужские голоса, и все враз умолкает.

«Григорий с Ванюшкой вернулись», — вдруг все поняв, безошибочно определяет Андрей и останавливается возле подсолнухов, прислушиваясь.

Что-то стукается об изгородь. Идут, тяжело ступая, сюда. Андрей пригибается и прячется в заросли подсолнухов. Топают совсем рядом. Ясно слышится шумное дыхание, потом что-то звякает и глухо падает на землю.

— Тише вы! — удивительно ясно говорит рядом Устинья Семеновна. — И живей… Андрюшка все еще с шахты не вернулся. Не трезвоньте, трубы-то железные…

Снова все затихает.

Потом опять рядом:

— Еще поедете?

Видно, стоит здесь, не уходит Устинья Семеновна.

— Ага, — шумно отпыхивается Григорий, бросая тяжесть на землю. — Ему вон еще надо, Ванюшке. Сразу-то не хотел, а потом, когда полдороги проехали, азарт взял.

— Может, хватит и ему?

— Нет… Лишнего не стал брать. Вам да мне здесь, восемнадцать штук.

— Смотрите, на сторожа не нарвитесь. Езжайте живей, я сама их травой прикрою. Ну, с богом…

Не сразу, как затихает все вокруг, выходит из подсолнухов Андрей. И сознательно оттягивает момент, когда должен постучать, в окно, извещая о своем возвращении с работы. Он еще не решил, как ему поступить: или повести с Устиньей Семеновной и Григорием прямой разговор о трубах и потребовать, чтобы сейчас же вернули украденное на место, или же, не сообщая ничего дома, заявить об этом на шахте.

«Ладно, поговорю сам. Если отвезут обратно — дам слово никому не рассказывать. Все же — родня», — горько усмехается он. И почему-то неспокойно на душе от этого решения, словно позволил себе он, Андрей, какую-то не совсем чистую сделку со своей совестью.

«Прямо заявлю, что подобные их махинации прикрываю первый и последний раз», — пробует он успокоить себя, но тревожащее чувство не проходит: понимает Андрей, что он попросту уступает Пименовым из-за Любаши.

На первый стук никто в доме не отзывается. Потом слышится громкий зевок за дверью и заспанный голос Устиньи Семеновны:

— Кто тут?

Она замыкает за Андреем дверь, зажигает в прихожей свет и собирает на стол. Андрей изумлен: никто бы не подумал, что она не сомкнула глаз — так естественно для Устиньи Семеновны полусонное, с зевками и вздохами, состояние. Лишь изредка она настороженно застывает, услышав стук на улице.

— Ужинай живей да ложись, поздно уже. Того и гляди светать начнет, — говорит она равнодушно, и он понимает: ждет, когда вернутся с шахты Григорий и Ванюшка.

«Что ж, и я их подожду, с одной Устиньей Семеновной говорить мало толку. Всем им надо прямо заявить». Он решает тоже не спать, ложась рядом с безмятежно раскинувшейся на постели Любашей.

Но ожидание утомило его. Так и не слышал, когда вернулась машина с шахты.


Темным, едва различимым, расплывшимся пятном виднеется на дороге машина. Изредка гулко звякает железо. Свет сильного электрического фонарика прорезает мглу внезапно, вырвав застывшие на мгновение две мужские фигуры.

— Стой! — раскалывает тишину голос сторожа.

Ванюшка останавливается, но Григорий, с искаженным от испуга и злобы лицом, кричит:

— Беги! В машину и…

Громом звучит в ночи выстрел. Ванюшка ничком бросается в канаву, жалобно стонет:

— Ложись, а то… В нас ударит…

Но Григорий рванулся в кустарник, и топот его ног становится все менее слышным приникшему к земле Ванюшке. Рядом с Ванюшкой вырастает темная фигура сторожа.


Глаза Устиньи Семеновны гневно сверкают в полутьме кошачьими точками.

— Дураки безмозглые, — шипит она. — Иди, закрой ворота-то, чтоб сюда милиция не нагрянула. За жадность покарал господь: взяли немного, нет, еще захотелось… Выдаст Ванюшка-то тебя, как думаешь!

— Кто его знает, — машет рукой Григорий и идет от крыльца к воротам, на ходу невесело бросив: — Сердце чуяло — не надо было за этими трубами ездить. Приспичило тебе с погребом.

— На себя, дурень, пеняй, — обрезает Устинья Семеновна. — Все надо делать умеючи.

Григорий кисло усмехается.


К первой своей лекции Леня Кораблев готовился тщательно. Теперь вечерами в Комнате до полуночи засиживались двое — он и Степан со своими чертежами и брошюрами.

Кузьма Мякишев, собираясь сегодня на местный «Бродвей» — как в шутку окрестили вечернюю главную поселковую улицу, где собиралась и бродила до рассвета молодежь, — окликнул Леонида:

— Что, Леня, и тебя теперь дымом не выкуришь из комнаты? Тоже ищешь вечный философский камень мудрости?

— Ищу, — глянул на него Кораблев. В отличие от Степана, Леня охотно шел на споры, если задевали неосторожно дело, которым он был увлечен.

— Ну, ну, ищи, — смеется Кузьма. — Люди до седых волос что-нибудь да ищут, а умирают и сознаются, что были дураками. Так что…

— Ты, милый мой, путаешь две разные вещи, — прерывает его Леня. — Что-нибудь; искать не надо, нужно знать, когда ищешь, чего тебе хочется. А дураком называет себя к концу жизни отнюдь не дурак. Глупый, и умирая, не сможет понять, что он был глуп.

— Смотри-ка, — шутливо замечает Кузьма. — Тебе университет в пользу пошел.

Но это уже увертка. Кузьма знает, что спорить с Кораблевым иногда просто невозможно — так ясна и удивительно понятна его логика. Вот и сейчас Кузьма отделался шуткой, чтобы не быть высмеянным Леней.

Но тот не унимается.

— Учиться всегда в пользу. Ты бы, Кузьма, тоже почаще в книжку заглядывал. Не обижайся, сам знаешь, что я прав, — и уже совсем другим, миролюбивым голосом добавляет: — Понимаешь, интересную вещь я вычитал. Оказывается пьедесталом для памятника Петру Первому служит камень весом в восемьдесят тысяч пудов. Этот камень передвигали два года из окрестностей в город люди на специальных санях.

— Что же из этого?

— А помнишь гипотезу Агриста о том, что на нашей планете побывали в далекие времена люди с другой планеты Вселенной? Он оправдывает это тем, что появилась знаменитая галерея из плит в аравийской пустыне. И каждую плиту, как утверждает Агрист, нельзя было передвинуть с помощью тех технических средств, которые существовали в те времена. Значит, утверждает ученый, это сделали пришельцы с неба. Но так ли это? Почему сомневаться в том, что подобную работу совершили сами люди? Ведь пьедестал-то для «Медного всадника» передвинули на восемь с половиной верст люди…

— Ну, сравнил! Я читал о гипотезе Агриста. Знаешь, сколько весит каждая плита?

— Постой, — перебивает Леня. — Но почему ты думаешь, что у землян не могло появиться уникального технического решения для передвижения тех плит?

Леня знает, что Кузьма очень интересуется подобными редкими сведениями из истории науки и техники и сознательно втягивает Мякишева в разговор. Дело в том, что при секции, как сообщила Вера, создается группа агитаторов из числа инженерно-технических работников. И хотя Кузьма — простой горнорабочий, Леня настоял, чтобы его включили в эту группу. Мякишев об этом еще ничего не знал, сегодня Вера должна была побеседовать с ним, но парень вот-вот уйдет. Потому и пришлось Лене пуститься на хитрость: втянуть товарища в спор. И именно поэтому Леня то и дело с беспокойством поглядывает на часы: где же Вера? Она просила, чтобы Кузьме пока ничего не говорил, вдруг окажется, что тот почему-либо не сможет быть агитатором?

Но вот и Вера. Она долго беседует с Кузьмой, потом подходит к Леониду.

— И для тебя есть интересная новость, Леня… Ты знаешь, что Луша Лыжина в Корпино, живет у сектантов?

— Луша?! — Кораблев оглядывается на Степана. — Но почему — с сектантами?

— Потом я тебе все расскажу. Нам сообщили из Корпинского горкома комсомола. Ребята там своих-то сектантов знают. Вот и заинтересовались, что это за новенькая появилась, откуда она и кто… Никонов советует нам съездить туда, поговорить с Лыжиной. Должно же на нее подействовать, если свои, шахтинские, с нею поговорят.

— А его… надо? — кивает Леня на Степана.

— Решили, что пока не надо. Поссорились они, видно, крепко. Давай, Леня, готовься. Я тебе принесу библию, брошюрок разных. Учти, что сектанты в спорах сильны. Ребята из Корпино помогут. Жаль, что наши лекторы уехали в колхозы. Но я думаю, мы и сами сумеем с Лушей поговорить.

— Надо постараться, — неопределенно пожимает плечами Леня. Понимает он, что с Лушей, конечно, говорить им легче, но вдруг в беседу ввяжется кто-нибудь из главарей общины? С теми надо уметь разговаривать.

— Что ж, придется, видно, навалиться в эти дни мне на библию, — говорит Леня. — Хорошо бы встретиться с тем из сектантов, кто отказался от бога…

— А что — это идея! — обрадовалась Вера. — Я поговорю в горкоме комсомола, устроим вам с ним встречу. Ты, главное, расспроси его, почему у него сомнения появились; отрицательные факты из жизни их общины узнай. Надо очень конкретно поговорить с Лушей.

И уже на следующий день Леня Кораблев встретился с бывшим проповедником одной из общин пятидесятников Артемом Ивановичем Коротенко.

8

— Здравствуй, сестра…

— Здравствуй, брат…

С этих приветствий Филарета и хозяйки дома — немолодой, но хорошо сохранившейся женщины, носящей в секте имя Ирины, — теперь начинается каждое утро Лушки. Приоткрыв глаза, она наблюдает с полатей за мягкими, уверенными движениями Ирины.

Окончив приготовления к завтраку, Ирина певуче окликает:

— Сестрица! Лушенька, спишь?

И больше не повторяет приглашения, заведомо зная, что Лушка давно уже проснулась.

Странно, Лушка почему-то стесняется есть вместе с Филаретом и отзывается неохотно:

— Потом я, не хочу…

И лежит, ожидая, когда закончит неторопливую трапезу Филарет и уйдет из дома, бросив от порога:

— Ну, я двинулся, сестра. А вы полегоньку принимайтесь с Лукерьей за евангелие…

Сестра Ирина неизменно кивает головой:

— Иди с богом… Займемся полегоньку…

Она и впрямь не надоедает Лушке чтениями евангелия, больше рассказывает между дел по хозяйству о разных случаях из жизни сектантов. Вывод у этих рассказов всегда печальный, и Лушка все чаще задумывается о том, как много еще на земле грубости, лжи, обмана и несправедливости. И с охотой откликается, когда Ирина, раскрывая евангелие или библию, зовет ее присесть с собой рядом. Чудодейственные поступки Иисуса Христа после страшных и грустных рассказов Ирины кажутся Лушке по-настоящему благородными.

— Может, почитаешь сама? — предлагает вскоре же Ирина, бережно подавая Лушке раскрытую книгу. — Вот отсюда… И сердцем вникай в смысл писания, так легче поймешь деяния всевышнего…

И Лушка читает. Она благодарна сестре Ирине за то, что та избегает расспросов о недавней Лушкиной жизни, обходится с нею ласково и ровно. Лушка старается прочесть как можно больше страниц из евангелия, зная, что сестре Ирине это будет приятно. Девушка понимает, что на улице показываться ей рано: тень преследования грезится ей в каждом проходящем мимо окон милиционере, и потому старается угодить не только сестре Ирине, но и Филарету, возвращающемуся сюда за день по нескольку раз.

Если сестра Ирина дома, Филарет молча проходит, садится поблизости от них и одобрительно кивает изредка:

— Верно, верно… Главу десятую евангелия святого Марка прочитай вслед за этим, сестра Ирина. Лучше поймет Лукерья корыстолюбие церковников… А теперь найди двадцать третью главу евангелия от Матфея… Читай там, где стоит циферька двадцать семь. «Горе вам, книжники…» С этих слов начинается…

Сестра Ирина послушно читает все, что указывает Филарет, голос ее подрагивает, когда она старательно выговаривает:

— «…лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мертвых и всякой нечистоты…»

— Истинная правда, — кивает Филарет, и сестра Ирина прерывает чтение. — В блестящие, сверкающие одежды обряжены священники церкви, а внутри у них что? «Очисти прежде внутренность чаши и блюда, чтобы чиста была и внешность их», — сказано в писании. Помнишь, Лукерья, отца Сергея? Разве праведным был поступок его, когда отлучил тебя от церкви из-за корысти и выгоды своей? Побоялся, что многие, следуя примеру твоему, сбросят знаки крещенские! В угоду сребролюбию сотворил сей поступок, ибо человек для служителей церкви — прежде всего единица доходов, и много бы могли потерять они, последуй другие твоему примеру… Читай дальше, сестра.

Филарет хорошо знает библию, говорит наизусть целые страницы священного писания, и Лушка с уважением поглядывает на этого человека, с которым ее сблизила такая неожиданная связь. Здесь, в доме Ирины, он ни одним движением, ни одним взглядом не намекает на возможность физической близости между ними, и Лушка уверена, что сестра Ирина и не подозревает об отношениях между ними в недавнем прошлом.

Одно мучает Лушку: ей все больше хочется увидеть жену Филарета, убедиться, наконец, какова она из себя — неизвестная ее соперница.

Но дни идут за днями, а образ жизни Лушки не меняется.

И сегодня она не выдерживает.

— Долго я… так вот буду здесь сидеть? — спрашивает Филарета, улучив момент, когда рядом нет сестры Ирины.

— Надоело? — ласково говорит Филарет, окинув ее быстрым, острым взглядом. — Потерпи, рано еще.

— Но не могу же я сидеть затворницей! — хмурится Лушка. — На людей хоть посмотреть…

— О суете мирской забывать надо, Луша, — с твердым нажимом произносит Филарет. — В грехах люди погрязли, что на них смотреть? О чистоте своей души надо печься, молить у господа прощения грехов наших…

— Ладно! — резко прерывает его Лушка. — Все это мне понятно, а вот безвыходно сидеть я не хочу.

Филарет с любопытством поглядывает на нее и улыбается, положив ей руку на плечо:

— Не будь дерзкой в желаниях и не желай сразу многого… Но я не хочу, чтобы ты чувствовала себя передо мной затворницей. Ты можешь пойти сегодня на моления, хотя душа твоя еще не готова к восприятию многих таинств. Но ты хочешь, и ты пойдешь.

Лушка слышит, как он позднее тихо говорит об этом сестре Ирине, и та удивленно смотрит на него. Вероятно, решение его — против уже установившихся в этом доме правил обхождения с теми, кто готовился вступить в секту.

— Не рано? — слышит Лушка полушепот сестры Ирины.

— Пусть проветрится, — отвечает Филарет. — Трудно сразу-то ей привыкать к такому ограничению…

9

Она идет, чуть отставая временами от Филарета, и снова нагоняя его, ошеломленная сверканием солнечного полдня. Стоит самый канун осени, по утрам земля дышит холодной стынью, но сейчас, в полдневные часы, солнце жжет, и вместе с тем душной истомы нет. Зелень, схваченная первыми блестками желтизны, проглядывая из-за невысоких изгородей, наполняет воздух свежим ароматом зрелых плодов.

Лушка жмурится от ярких лучей, ничуть не обижаясь на случайные толчки встречных прохожих, и все вокруг кажется ей необычно красивым и праздничным. Даже на сердитые взгляды Филарета, нетерпеливо поджидающего ее, едва она отстанет, отвечает виноватой, ласковой улыбкой. Столько дней просидела она, глупая, за зашторенными окнами у сестры Ирины, даже не представляя, как удивительно много хорошего творится каждый час на сверкающей улице!

Они пересекают небольшую площадь с памятником Ленину в центре, идут по шумной улице мимо огромных окон магазинов, лавируя среди потока людей. Лушка неожиданно вздрагивает: из дверей гастронома выходят двое парней, которых она видела на шахте — там, в своем городе. Не заметить Лушку нельзя: и до этого, пока шли сюда, мужчины окидывали внимательными взглядами сильную фигуру ее. Один из парней что-то говорит товарищу, и вот уже оба с любопытством наблюдают за Лушкой, проходящей мимо. Все замирает в ней. Каждую секунду она ждет резкого окрика, но его не слышно. Отойдя немного, она оглядывается назад и хмурится: ребята по-прежнему не сводят с нее глаз.

— Идем отсюда, — тихо говорит Лушка, догнав Филарета, и поясняет: — Двух наших, шахтовских видела только что. Увяжутся еще, чтобы узнать, где живу, и скажут милиции.

Филарет согласно кивает, и вскоре они сворачивают за угол дома, торопливо проходят по переулку до перекрестка с параллельной улицей, минуют по ней два квартала и снова заворачивают в тихий проулок. Он выводит их к переезду, за которым виднеется поселок одноэтажных домов.

— Там? — смотрит вперед Лушка, и Филарет кивает едва заметно: да… Он вообще всю дорогу неразговорчив, хмур. Сейчас, приостанавливая шаг, глухо говорит, не глядя на Лушку:

— Там жена, наверное, будет. Веди себя осторожно. Держись возле Ирины, она скажет, что и когда тебе делать.

Лушкино сердце сжимается: вот и она, встреча с той — неизвестной. Из всех сил старается скрыть волнение:

— Но сестра Ирина дома же осталась?

— Там она. Вперед нас должна успеть…

Действительно, сестра Ирина встречает их, едва они входят в калитку чистого, опрятно побеленного дома с зеленой крышей. Она сходит с высокого крыльца, кивает мимоходом Филарету на приоткрытую дверь сарая в конце просторного двора, а сама ласково протягивает Лушке руку.

— Прогулялись? — с таким теплым участием спрашивает она, что Лушка смущенно опускает глаза, тронутая заботливостью этой доброй женщины.

— Да, — тихо говорит она, не замечая, что Филарет уже скрылся за дверью сарая.

— Идем, Лушенька, послушаешь. Недавно началось моление, не терпится братьям и сестрам поговорить со всевышним. Ты уже прости их, что без тебя начали.

Они осторожно входят в полутемное помещение, прикрыв за собою дверь, и Лушка останавливается беспомощная в этом наполненном людьми полумраке. Слабый свет падает из крошечного окошечка где-то там, впереди, на стол, за которым сидит седой бородатый старик. Сестра Ирина тянет Лушку за руку, они осторожно пробираются к стене, так что окошечко оказывается вверху над их головами, и опускаются, как и все братья и сестры, на колени.

Седой бородатый старик читает из раскрытой на столе книги, приладив очки на нос, и Лушка старается не шелохнуться, слушая его густой бас.

— …Услышь, боже, вопль мой, внемли молитве моей; от конца земли взываю к тебе в унынии сердца моего: возведи меня на скалу, для меня недосягаемую, ибо ты прибежище мое, ты крепкая защита от врага…

«Крепкая защита от врага», — повторяет мысленно Лушка, кося глаза и разыскивая Филарета. Он, конечно, должен быть возле своей супруги; вот Лушка незаметно и рассмотрит ее. Глаза уже начинают привыкать к полумраку, лица людей видятся все яснее. Строгость и печаль, смутную тревогу и тоскливое смирение улавливает Лушка в этих серых от слабого освещения лицах, устремленных к старику, восседающему за столом. И во взглядах всех братьев и сестер во Христе затаилось какое-то напряженное ожидание, словно мог этот старец одним внезапным мановением белой руки открыть перед взором присутствующих страшные чудеса, о которых возвещает его напряженный голос.

…— Господи, не в ярости твоей обличай меня и не во гневе твоем наказывай меня, ибо стрелы твои вонзились в меня, и рука твоя тяготеет на мне…

Слух улавливает тихий, приглушенный всхлип, и Лушка оборачивается посмотреть, кто это… Исхудалое лицо совсем еще молодой женщины искажено в гримасе подступающих рыданий, но слез нет, и Лушка содрогается, видя внезапное конвульсивное подергивание серого рта и впалых щек сестры. Она словно видит обнаженную чужую боль, и сердце покалывает от прилива острой жалости. А те, кто стоит на коленях рядом с женщиной, охваченной бесслезным сухим плачем, даже не скосили на нее глаз, и Лушка поспешно отводит взгляд. И тут она видит Филарета и рядом — жену его…

Почему Лушка решает, что женщина с красивым темнобровым монгольским лицом — жена Филарета, ей самой непонятно. Но, разглядывая ее с жадным любопытством, все больше проникается сознанием: да, это его супруга… Именно такой она и должна быть — неотразимо красивой, с насмешливо-скучающим взглядом даже сейчас — среди тревожно замерших сестер и братьев, истово испрашивающих милости у всевышнего, все чаще и чаще начинающих всхлипывать, бессвязно выкрикивая странные слова. Она изредка склоняет голову к Филарету, видимо, что-то ему нашептывая, и он, не отрывая глаз от старца, согласно кивает ей и тоже что-то говорит в ответ.

— Братья и сестры, восславим господа бога нашего, — отрываясь от библии, громко восклицает старик, и еще шумнее зашептали, загудели в полумраке братья и сестры во Христе, пока где-то в дальнем краю у стены не начинается мгновенно подхваченный всеми гармоничный напев.

Сестра Ирина подсовывает Лушке тетрадь с текстом, написанным корявыми печатными буквами, и шепчет на ухо:

— Улавливай мотив и запоминай… «Не долго скитаться в пути мне земном, приди же, спаситель, скорее за мной! Я плачу и тихо тебе говорю: «Услышь мои слезы, тебя я молю! О боже, о боже, тебя я молю…»

Та женщина, рядом с Филаретом, тоже поет. И Лушка почему-то думает, что петь той женщине очень нравится — даже глаза закрыла; от удовольствия, конечно, не от усталости, ведь только что с усмешкой нашептывала что-то Филарету. И стало горько и обидно оттого, что не она, Лушка, сидит сейчас рядом с Филаретом, и что она, в сущности-то, и прав на это никаких не имеет…

«Но я заставлю тебя уйти от этой чернявой! — зло решает Лушка. — Хитер же ты, хочешь, чтобы сидела я здесь часами, лила слезы да на бородатого старика смотрела, а ты будешь ножки поглаживать у этой чернявой? Не выйдет! Думаешь, если ты первый у меня был, так гнаться за тобой буду я? Только выйду на улицу вечерком да моргну — десяток парней не хуже найдется…»

И теперь уже смотрит в сторону Филарета дерзко, вызывающе, забывая опускать взгляд в тетрадь, подсунутую сестрой Ириной.

— Смири плоть свою! — неожиданно слышит над ухом жесткий, недовольный голос сестры Ирины. Вздрогнув, оборачивается и замирает: на нее жгуче, почти ненавидяще, в упор смотрят потемневшие, прищуренные глаза доброй ее хозяйки.

«Неужели… сестра Ирина это?! — ошеломленно мелькает в голове. — Но как она узнала, о чем я думаю?!»

Лушка со страхом смотрит, как нервно подрагивают губы сестры Ирины, и ей даже на миг кажется, что это сон — горящие в упор недобрыми огоньками женские глаза, вползающий в уши загробный, тревожащий душу, многоголосый напев, перемежающийся резкими всхлипами, и эта гудящая душная полутьма, заполненная согнутыми людскими фигурами.

«Что это со мной?» — вдруг очнулась она, тряхнув головой, и опасливо покосилась на сестру Ирину. Но та спокойно покачивалась в такт псалму; на виске ее часто-часто билась тоненькая жилка.

«Показалось просто», — вздыхает облегченно Лушка, но в сторону Филарета не смотрит долго, опасаясь повторения тех неприятных минут.

А псалмы звенят один за другим, все более нестройно прерываемые судорожными восклицаниями братьев и сестер, устремивших вверх глаза, бормочущих и напевающих.

— …Спаситель, на кресте страдая, молился за своих врагов: он их любил и умирая… Да, бог есть свет, бог есть любовь… — вскинув руки вверх, к темноте потолка, отрешенно и старательно выводит худолицая молодая женщина, вырываясь из общего напевного потока.

Ее никто не останавливает, бородатый старец как-то незаметно сползает со стула, и теперь место за столом пустует. Мало-помалу внимание братьев и сестер перемещается к этой женщине с обезумевшими глазами и судорожными подрагиваниями воздетых рук, слова ее тут же подхватываются окружающими, гремят, усиленные десятками голосов, и Лушка слышит радостный прерывистый шепот сестры Ирины, которая повторяет, ликуя:

— Святый дух сошел! Святый дух! Святый, святый!

Всеобщее безумие оплело Лушку страхом перед безумием всех этих людей, и она тоже начинает тихо подпевать им, не сводя испуганных глаз с молодой женщины, словно изнемогающей от какого-то неясного, незримо навалившегося на нее бремени. Вокруг все больше разрастается беспорядочный шум, полный выкриков и стонов, покачиваются, потрясая худыми обнаженными руками, люди с широко раскрытыми и лихорадочно блестящими глазами, и Лушка внезапно думает, что вовсе и не было солнечного, благоухающего чистым радостным светом, полудня по дороге сюда, что за толстыми стенами этого высокого сарая тоже сумрачно и тревожно. Ей хочется незаметно выйти отсюда, проверить эту навязчивую мысль, но она боится сдвинуться с места, понимая, что пробираться к выходу надо, задевая беснующихся незнакомых людей. Она устало закрывает глаза, стараясь не думать о том, что ее окружает, и немного погодя опять слышит горячий шепот сестры Ирины:

— Нелегок путь к господу для нас, грешных, погрязших в грехах и разврате. Лишь тому уготовано блаженство и великая благодать, кто душу свою отвратит от мирской суеты, через страдания и лишения очистится от дьявольских соблазнов и наваждений, зажигающих мерзкие желания в крови. Смирением плоти своей угодна всевышнему будешь, сестра… Ибо спросится там, в вечном царствии, за каждый шаг твой и каждый греховный помысел.

Сестра Ирина — единственная знакомая среди этих пугающе ненормальных людей, и шепот ее успокаивающе действует на Лушку. Но она сердцем чувствует, что шепчущая ей женщина способна быть жестокой и ненавидящей, если с нею не согласиться. («Неужели это только показалось — жгучие, безумные глаза сестры Ирины?»), и Лушка, не открывая глаз, кивает головой в знак согласия, почти не вдумываясь в смысл слов сестры Ирины.

«Скоро ли все это кончится?» — с щемящей тоской думает она и открывает глаза, скосив их в сторону Филарета. И почти в этот же момент в сарай врывается через настежь распахнутую дверь яркий дневной свет.

10

Небольшая группа парней и девушек входит и встает у порога. Сначала на них не обращают внимания, но дверь так и остается открытой, и братья и сестры во Христе один за другим оглядываются на пришедших. Ошеломленно смотрит на них и Лушка: она узнает среди вошедших Веру Копылову и Леню Кораблева из макуринской бригады.

«За мной, за мной!» — проносится в мозгу, и она сжимается, стараясь укрыться от взглядов вошедших за покачивающимися спинами братьев и сестер. Ей почему-то кажется, что среди тех, незнакомых, есть переодетые работники милиции.

Сомнения развеивает шепот сестры Ирины.

— Комсомолия явилась, на спор опять будут нас вызывать. Вон те что-то мне не знакомые, — кивает она на Веру и Леонида.

— Наши они, с шахты, — тихо шепчет Лушка.

— Из вашего города?! — изумленно произносит сестра Ирина. — Ты, случаем, не напутала? Им-то что здесь надо?

Лушка хочет сказать, что их появление каким-то образом связано с присутствием здесь ее, Лушки, но сестра Ирина оглядывается по сторонам и облегченно бормочет:

— Слава Иисусу, хоть Филарет-то успел скрыться от этих нехристей. Могли бы и задержать, у них у всех красные книжки дружинников имеются, вроде добровольных соглядатаев у милиции числятся.

Лушка взглядывает туда, где до этого видела Филарета с супругой, и изумляется: ни рядом с женщиной, ни поблизости — среди молящихся — Филарета нет.

«Наверное, предупредили его, — думает Лушка, втайне довольная таким исходом дела. — Поищите теперь, не глупее он вас…»

— Дьявол! Дьявол! — внезапно раздается вопль, и все поворачивают головы к молодой женщине с искаженным лицом, вырывающейся из рук соседей. Она старается пробиться к дверям, где стоят комсомольцы.

— Дьявол! Дьявол!!!

Скрюченные пальцы худых рук женщины мелькают над головами удерживающих ее людей.

Высокий кудрявый парень из группы комсомольцев кивает своему соседу:

— Помоги им вызвать скорую помощь, — и шагает к столу, возле которого вновь появляется бородатый старец. — Что ж, моления ваши, как я вижу, прервала эта женщина? Боюсь, что сойдет она с ума, а двое детишек ее так и останутся сиротами.

— Бог милостив, не оставим мальцов, — хмуро отвечает бородатый: — Ни один волос с головы нашей не упадет без воли на то всевышнего. Все в силе и власти господней. А уж коль будет так угодно всевышнему, то и все мы — странники в этом мире…

— Почему это всевышнему угодно? — перебивает высокий. — Неужели человек у вас в секте так низко ценится, что не может иметь своих собственных желаний?

— Поспорить желаете, молодой человек? — с неприязнью смотрит на него бородатый. — Так неровня ты мне. Из чужих уст твои знания, а я сердцем, сединами дошел до веры в господа.

И тут неожиданно вперед выходит Леня Кораблев. Он сосредоточенно оглядывается вокруг, видит серые, стертые полумраком лица, потом оборачивается к старику, на лицо которого падает свет из окошечка.

— Мне сказали, что вас зовут Тимофей Яковлевич. Я потому это сообщил, что не люблю разговаривать без имени-отчества. Уважать старших нас обучили.

Легкий шепоток прокатился среди собравшихся. Сам Тимофей Яковлевич с любопытством смотрит на высокого плечистого парня, так необычно начавшего спор.

— Ну, ну, слушаю, молодой человек.

— Вот вы сказали, Тимофей Яковлевич, что наши знания — из чужих уст. А ваши? Вот ведь откуда ваши знания! — он поднимает над головой библию так, чтобы всем она была видна. — Разве не отсюда черпаете вы свои мысли, Тимофей Яковлевич?

— Истинно так, — не сразу отвечает Тимофей Яковлевич. — Но ваши и наши знания идут от разных начал. Наши — это откровения господа бога достойным ученикам своим, а ваши — ересь и смута, отражение содома в мире.

— Хорошо, оставим наши знания в покое, если они вас не удовлетворяют, а примемся за ваши, как вы говорите, откровения, — спокойно кивает Леня. — Уверены вы, что все, написанное в библии, соответствует действительности, все — правда?

— Всего учения не касаюсь, а то, во что верю, — истинная правда.

— Почему же всего учения нельзя касаться? Нельзя же от тела оторвать руку и сказать, что это человек, так?

— Не касаюсь потому, что я, как и все люди, слабое существо. Разумению нашему не все дано знать.

Шепоток облегчения опять прокатился среди собравшихся. Действительно, каверзный вопрос задал Леня Кораблев, и не все бы верующие смогли ответить на него правильно. Но Тимофей Яковлевич был, вероятно, искушен в подобных спорах, он даже не обратил внимания на восхищенные взгляды братьев и сестер во Христе, а спокойно продолжал:

— Мы часто говорим: «Я знаю это доподлинно!» И не можем понять, что уже, сказав эту фразу, заблуждаемся. В мире существует два сознания. Одно — мизерное — доступно человеку. Но все другое многое происходит без нас, нашего восприятия и сознания, и это — вечная жизнь, скрытая от нас во всей своей полноте. Нам открыто лишь малое, но мы, грешные в своей гордыне, стремимся по этим мгновениям в жизни природы и вселенной выводить свои законы. Но разве по части дано судить о целом? Разве по руке мы можем определить, что это — весь человек? Потому и в священном писании нашему разумению открыто не все, и лишь тому даруется способность видеть и понимать большее, кто духом своим больше предан всевышнему…

Он умолк. Молчал и Леня, раздумчиво посматривая на Тимофея Яковлевича. И Лушке почему-то было обидно именно за Леню — так ловко и гладко обвел его в споре бородатый старик. И едва Кораблев заговорил снова, она стала слушать его с напряженным вниманием.

— Хорошо, не все открыто нашему разуму, с этим можно согласиться, — произносит он. — Но то, что открыто, — об этом мы можем поговорить? К примеру, вот об этом… — он начал листать библию, ища нужную закладку. — Вот оно… Вы прославляете милосердие Иисуса Христа. Матфей в главе пятой восхваляет даже миротворцев: «Блаженны миротворцы, ибо они будут наречены сынами божиими». И у вас, сектантов, отражается миролюбие, доброта Иисуса Христа: «Бог есть свет, бог есть любовь…», «Возлюби ближнего…» и так далее. Но на самом-то деле Иисус Христос очень жесток! Вот что пишет Матфей в главе десятой своего евангелия: «Не думайте, что я пришел принести мир на землю, не мир пришел я принести, но меч». А вот в главе третьей евангелия от Марка: «И духи нечистые, когда видели его, падали перед ним и кричали: ты — сын божий. Но он строго запрещал им, чтобы не делали его известным». Это как понимать? Выходит, что Иисус Христос имеет власть и над нечистыми, сатанинскими силами? Так, Тимофей Яковлевич?

— Он может ими только повелевать, так сказано в евангелии. Но это слово можно по-разному толковать.

— По-разному? — Леня подался к старику. — Слово пусть понимают по-разному? А как понимать, что эту власть над нечистыми духами он передал апостолам Симону, Иакову, Иоанну, Андрею, Филиппу, Варфоломею, Матфею, Фоме, Иуде? Вот-вот, читайте! Глава третья, параграф пятнадцатый евангелия от Марка.

Тимофей Яковлевич молча читает, шевеля губами, а Лушка, облегченно вздохнув, усмехается: «Запутал старика… Оно, и вправду, много в евангелиях путаных-то мест. Уж лучше от себя бы говорил Тимофей Яковлевич, у него это лучше получается».

А Леня Кораблев, воспользовавшись тем, что старик занят чтением, обращается уже ко всем присутствующим:

— Да только ли в этом натяжки в евангелии? Помните, параграф сорок четыре, где Христос изгоняет беса из человека и приказывает ему ничего об этом не говорить другим. А тот вышел и начал всем рассказывать о происшедшем. Что, у Христа не было сил заставить того человека молчать? Да нет, он просто сам хотел, чтобы о его чудесах говорили. Он прекрасно знает, что… «нет ничего тайного, что бы не сделалось явным, и ничего не бывает потаенного, что не вышло бы наружу». Оказывается, Христос просто лицемерил перед тем человеком? Зачем это?

«И вправду — зачем?» — раздумывает Лушка, но тут же слышит громкий голос сестры Ирины:

— Сатанинские речи говорит этот человек! Чего, его слушать? Идемте, братья и сестры, не будем смущать дух соблазнами бесовскими…

И первая встает, шагает к дверям, потянув за собой Лушку:

— Идем живее…

Люди по одному, по двое отходят от стола, исчезают в раскрытой двери.

— Луша! Постой-ка, — окликает Вера и встает у них на дороге. — Нам с тобой особо поговорить надо.

— Не о чем ей с вами говорить, — обрезает сестра Ирина и строго взглядывает на Лушку: — Аль мало еще тебе от них несчастий случилось? Смотри, сестра, выбор правильный делай. Заманят, а там — и за решеткой окажешься. Доброго-то чего ждать от них, аль забыла?

— Глупости вы говорите! — хмурится Вера. — Следствие пока приостановили, был у нас на шахте их работник. Надо только, чтобы Луша всю правду рассказала…

— Вот, вот, — оживает сестра Ирина. — Правду-то скажи, а за нее — страдай потом безвинно…

Сама между тем вслушивается в разговор Кораблева и Тимофея Яковлевича. Очень уж не нравится ей, как спокойно и мирно беседуют они. И человек шесть-семь из братьев и сестер окружили их, слушают со вниманием и любопытством.

«Узнать надо потом, о чем они толкуют», — решает она и резко тянет Лушку за рукав:

— Идем, идем! Ждут нас…

Со злорадной улыбкой взглядывает в лицо Веры, когда Лушка, опустив голову, шагает к двери.

Доро́гой она мало разговорчива, а подходя к дому, хмурится.

— Хитро, ироды, плетут сети… Но нас голой рукой не возьмешь. Сумели-таки, выследили. Есть, значит, среди наших какой-то Каин-предатель. И время и место моления точно узнали… Неужели Тимофей? Что-то подозрение у меня на него…

И хмуро качает головой: не дают ей покоя тревожные, безрадостные мысли. Нет, не случайно этот седой благообразный старик с такой внимательностью расспрашивал ее, сестру Ирину, об образе жизни Филарета в последние дни. Все докапывался, когда тот приходит, надолго ли, остается ли в их доме ночевать.

«Надо сказать Филарету об этом, — решает сестра Ирина. — Не выведи Иуду из своего стада — много грехов примет на душу».

Но Тимофей Яковлевич далек от мысли выдать Филарета милиции. Расспросы сестры Ирины вызваны заботой о чистоте рядов братьев и сестер. Донеслось до него, что сожительствует их пресвитер Филарет с какой-то приезжей девицей. К тому же, ввел грешницу в дом одной из сестер, не заботясь о том, что та может оказаться тайным соглядатаем.

Как мужчину, Тимофей Яковлевич понимает Филарета, клюнувшего на приманку в виде молодой полнотелой бабы. Старость-то не за горами, а жадное мужское сердце все еще хочет объять необъятное. Но, придерживаясь последние годы строгой нравственности, Тимофей Яковлевич не хочет закрывать глаза на слишком смелые и необдуманные шаги Филарета. Решившись на крупный разговор с Филаретом, он и собирает исподволь факты.

Вернувшись домой с неудачного молитвенного собрания, Тимофей Яковлевич с удивлением узнает от жены, что Филарет уже здесь.

«Сам господь хочет, чтобы мы поговорили, привел Филарета именно ко мне», — настороженно думает он.

— Один? — коротко спрашивает свою безропотную, послушную жену Тимофей Яковлевич. Та молча кивает.

Не стал спешить с разговором Тимофей Яковлевич, хотя и верил в то, что все идет так, как хочет господь. Многого он еще не знал, а оскорблять подозрениями душу брата во Христе считал недостойным. И все же, продолжая размышлять о тех фактах, которые удалось узнать, Тимофей Яковлевич все больше укрепляется в своем решении: быть открытому разговору с Филаретом. И откладывать объяснение нельзя: не сегодня-завтра обо всем узнают остальные братья и сестры, и разве это будет способствовать укреплению единства их рядов?

«Надо!» — кивает сам себе Тимофей Яковлевич и решительно идет в чулан, где находится Филарет. Обычно здесь, в чулане, приспособленном под летнюю комнату, собираются братья и сестры во Христе, когда они бывают у Тимофея Яковлевича.

Филарета он видит не сразу, не найдя на привычном месте переносную электрическую лампочку со шнуром. Лишь проследив на ощупь, куда идет шнур, Тимофей Яковлевич понимает, где скрывается гость. Тот обосновался в чулане по-хозяйски, отгородив ящиками и завесив половиками дальний угол.

В тайнике светло. Филарет полулежит, вытянув руку с евангелием, и читает.

«У человека неприятности… Ждут разные допросы в милиции, едва его обнаружат, а он укрепляет дух божественным писанием», — со сложным чувством уважения и радости думает Тимофей Яковлевич, и сразу мелким, ненужным кажется ему весь задуманный разговор. Противится душа обвинять в чем-то постыдном этого, хмуро склонившегося над святой книгой, человека.

Но, приглядевшись, Тимофей Яковлевич неприятно морщится: Филарет спит, и книга вот-вот упадет из его рук. Тимофей Яковлевич пытается осторожно забрать евангелие, Филарет, встрепенувшись, открывает глаза и вскакивает:

— А-а, это ты, брат, — облегченно произносит он, узнав хозяина. — Что нового там? Все хорошо закончилось?

Тимофей Яковлевич, помолчав, тихо и скупо рассказывает о неудавшемся собрании, размышляя о том, с чего начать неприятное объяснение. Филарет сам помогает ему.

— Там была женщина с сестрой Ириной, — говорит он, равнодушно зевнув. — Ее не остановил никто? Ушла она домой?

— Ушла, — хмурится Тимофей Яковлевич. — О ней-то, брат, и хочу я говорить. Разные толки идут среди наших. Кто она такова?

Голос его звучит жестко и строго, но Филарет, усмехаясь, отвечает:

— В допросах, брат Тимофей, не нуждаюсь. Все во имя господа нашего и для него делается. А слухи…

— Не криви душой, брат, — повышает голос Тимофей Яковлевич. — Не позорь перед господом седины мои. Известно мне, кто она такова…

В наступившем молчании резко хлопает закрываемая Филаретом книга. Он отбрасывает ее на лежанку и встает, все с той же легкой усмешкой глядя на хозяина.

— Дела каждого из нас — не тайна для всевышнего. Господу угодно, чтобы еще одной сестрой стало больше в нашей общине. К этому и готовлю Лукерью…

И оттого, что обоим откровенно ясна фальшь этого оправдания, они неловко отводят глаза друг от друга.

— Нехорошо, — качает головой Тимофей Яковлевич. — Ох, как нехорошо…

Филарет шагает к нему.

— Ладно, брат, — миролюбиво произносит он, кладя руку на плечо Тимофею Яковлевичу. — Подумаю о твоих словах… Кстати, жить мне у вас придется денечка три-четыре, передай своей жене на расходы, — он протягивает хозяину несколько красноватых бумажек. — Возьми, возьми! Не бойся, не подкупаю. Знаю, что туговато сейчас у тебя с деньгами…

И решительным движением сует бумажки в карман пиджака Тимофея Яковлевича. Тот отводит глаза, но деньги не выбрасывает.

— Все же надо привлечь девчонку к делам общины, — бормочет он. — Сам знаешь это, брат мой.

— Все к этому и идет, — торопливо говорит Филарет, но это опять вносит ощущение неловкости, и Тимофей Яковлевич шагает к дверям.

— Ладно, отдыхай! — качает он головой, и то, что он уходит, словно убегает, как соучастник какого-то постыдного дела, все больше наполняет сердце неприязнью к самому себе.

«Посмотрю, как дальше будет», — пытается успокоить он себя, но сделки с совестью не получается: едва рука лезет в карман, натыкаясь на хрустящие ассигнации, как снова начинает мутить душу.

11

Трудные дни настали для Андрея. Все чаще вызывают к следователю. Побывали там и Любаша с Устиньей Семеновной. Что они говорили — Андрей не знает: дома началась молчаливая война в отместку за Григория, который находится под следствием.

Сейчас, когда он пришел со смены, в комнате темно. Не зажигая света, Андрей снимает плащ, осторожно проходит к столу. Найдя в буфете хлеб, ложку и тарелку, наливает суп и принимается за еду. Резко звенят, отбивая время, старинные часы. Удары их холодно падают на сердце. Андрей хмурится, зная, что в доме не спят. Каждый звук настораживает, заставляет вздрагивать, напоминает о том, что рядом в темноте — чужие, враждебно настроенные люди.

Вздохнув, Андрей отодвигает тарелку, сидит в раздумье, затем идет в свою комнату. Люба не спит.

Они лежат молча, полуобернувшись друг от друга.

Любаша, приподнимаясь, неосторожным толчком задевает Андрея, спрыгивает на пол и идет в соседнюю комнату. Звякает ковш, слышится бульканье зачерпываемой воды.

В тишину вползает тихий голос Устиньи Семеновны.

— Прибери за своим иродом посуду-то. Кроме тебя, нет за ним холуев…

Любаша в темноте идет к столу, на ощупь начинает прибирать. Света она не включает — не хочется видеть строгого материнского взгляда. Вспышки гнева матери Любаша переносит в эти дни стойко. У нее такое ощущение, будто провинилась она в чем-то большом перед нею и должна переносить все укоры безропотно. И Андрея она ни в чем открыто не может упрекнуть, смутно догадываясь, что доказал он на Григория не по злобе, а следуя каким-то непонятным, но привычным для него правилам. Знает, что где-то бывает и так: брат выступает против брата, жена раскрывает некрасивые махинации мужа. Но для Любы все это где-то там, в чужом ей с детства мире, к которому мать приучила относиться с подозрением, настороженно.

— О господи! — шепчет, зевая Устинья Семеновна на голбце, и Любаша торопится уйти в свою комнату, чтобы мать не начала разговора.

С открытыми глазами лежит, закинув руки за голову, Андрей. И молчит. О чем он раздумывает?.. «Скажи, Андрей, мне и не обращай внимания, если я отвечу на твой голос холодно. Ты забываешь, что мама — это не просто лежащий за стеной на голбце человек. Это и боль, и радость, это — сотни промелькнувших в одно мгновение в смутных картинах и образах дней, которые — моя жизнь, мое сознание…»

— Ты не спишь?

Голос Андрея глух — одними губами, не повернув даже головы.

— Нет, — произносит Любаша.

Это слышится ему не сразу. А сколько мыслей пронзает мозг в сотую долю секунды. «Молчишь — не хочешь отвечать? Тебя, Люба, не трогает, что мы, как в душной яме? Вы обо всем с матерью договорились, и ты ждешь момента сообщить мне неприятное».

— Нам надо поговорить…

В ответ ему — снова молчание. «Зачем, Андрей, слова? Я почти убежала, услышав вздох мамы, боясь, что она начнет разговор. И твои слова — о чем? Неужели они вместят то, что ежесекундно вспыхивает и гаснет в голове? Ты разве не догадываешься, что дело здесь не в одних трубах, украденных Григорием? Но я же говорила тебе. А ты — забыл? Нет, не можешь, не должен забывать это: чужой ты в нашей семье человек… Но… Нет, я ни о чем не хочу, не могу говорить, Андрей, я так устала и не знаю, о чем мы с тобой будем говорить…»

— Ну что ж, если ты не хочешь… — слышится тихий подрагивающий голос Андрея.

И снова тишина. «Где ты, сон? Только не надо ни о чем, Андрей, слышишь? Неужели ты не чувствуешь, как все во мне напряженно: не надо, не надо разговора! Так будет лучше, Андрей, и вернее. Ведь я вас обоих люблю — и тебя, и маму… И маму, и тебя…»

Мутное утро уже брезжит за окнами, а двое лежат, молчат и — думают, думают…


Вера позвала Андрея сюда, в комнату комитета комсомола, зная, что здесь сейчас никого нет. Зачем? Конечно же, чтобы отдать ордер на квартиру. Но сейчас оба сидят смущенные, понимая, что не просто ордер получает Андрей, но делает еще один решительный шаг в своей семейной жизни. Ведь взяв ордер, он уже в ближайшие дни обязан будет занять квартиру — один или с Любашей. Один? Нет, Вера знает, что и Андрей на это не решится. Значит, приближается тот самый решительный разговор с Любашей, о котором столько дум у Андрея в последние дни. И не только у него. Вера, хорошо осведомленная о малейших событиях в жизни поселка, догадывается, как круто вот-вот должна повернуться судьба Андрея. Старуха при каждом удобном случае поносит своего зятя, Любаша избегает говорить о нем с подружками по работе, и многим понятно почему: Пименовы считают, что виноват в том, что Григорий попался с поличным, Андрей.

И вот в этот-то момент он и берет ордер на квартиру. Может быть, порвать ему с Любой? Кто его обвинит в бесчестном поступке? Почти никто — в поселке известно, какова из себя Устинья Семеновна Пименова. Но захочет ли это сделать Андрей?

«Нет, этого он не сможет сейчас сделать», — вздыхает Вера и, открыв ящик стола, протягивает Андрею ордер.

— Возьми… И будь решительнее! Мы, девчата, любим решительность. Смелость в мужчине — не последнее качество, Андрей…

Нет, она не настраивает его на разрыв с Любашей. Просто хочет напомнить: иногда и так получается — не идет жена от родителей, и муж, устав от уговоров, вдруг подгоняет к их дому машину, грузит свои вещи и, когда наступает последний момент, прямо спрашивает жену: «Ну, со мной или — здесь? Но и то, и другое — навечно, без метаний!» И жена уходит с ним, заплаканная, но покоренная его решительностью.

Получится ли так у Андрея?

Лицо его задумчиво и печально. Ей хочется сказать ему что-то теплое, задушевное, но нужных слов она не находит. Помедлив, спрашивает:

— С Любой разговаривал о квартире?

— Мельком… Никак не удается поговорить с ней по-доброму, чтобы убедить ее.

— Знаешь что, — оживляется Вера. — Хочешь, я с нею поговорю? Она сейчас на работе?

— Ну да, здесь, — Андрей встает. Он рад, что Вера вызвалась помочь ему, и неловкость первых минут исчезает. И смущение Веры Андрей истолковывает теперь просто: не знала, как начать именно вот этот разговор.

— Не так это просто жить. Не так это просто любить, — улыбается Вера. Немного помедлив, добавляет: — Не так это просто — решиться выйти замуж, жениться…

В эту минуту она подумала о себе и Василии.

— Не знаю, — краснея, говорит Андрей. — Для меня такого вопроса не возникало… Знаю, что без Любы… Неинтересно, одним словом, без нее жить было бы, — смущенно улыбается он.

И Вера вдруг, еще не осознав слов Андрея, ловит себя на мысли о том, что в ее чувствах к Василию очень уж много рассудочности, не так, как у Андрея с Любой.

Резко звякает телефон. Звонит Василий. Он сейчас у Сойченко. Не может ли она зайти сюда? Хотя он сам сейчас придет…

Вера кладет трубку. Вот и вся их любовь: не можешь ли, не хочешь ли…

— Кстати, Андрей, — отвлекаясь от невеселых раздумий, говорит она, — твое дело еще не прекратили?

— Едва ли…

— Был у нас следователь Каминский, расспрашивал о разговоре с Лушей, когда мы у них с твоей тещей и Василием были. И сразу же обратил внимание на такую деталь: оказывается, Пименова тоже подписалась на первом протоколе вместе с Лушей. Каминский страшно заинтересовался: почему? Действительно странно, когда будущая теща делает роспись под показаниями не в пользу зятя.

— Устинья Семеновна расписалась в протоколе! — изумлен Андрей. — Понимаешь, не обратил внимания на ее каракули.

— А Каминский обратил. Когда узнал, что она накануне свадьбы приходила вместе с нами к Лыжиным, ругала Лушу за подпись под протоколом, следователь только головой покачал. Сказал, что вызовет ее.

— Куда же Луша скрылась? — хмурится Андрей. — Не верю я, чтобы она долго запиралась. Все равно сказала бы рано или поздно правду…

— Как?! Ты не знаешь, где она? Мы же дня три назад ездили к ней в Корпино. У сектантов она. Но разговора не получилось. Крепко ее охраняют сестры и братья во Христе. Сообщили в милицию, что она там скрывается. Пришли к той тетушке, где она жила, а ее и след простыл. Тетка говорит: «Не знаю, не видела никого». Может, говорит, комсомольцам поблазнилось. На том дело и закончилось.

Андрей встал.

— Значит, поговоришь, Вера, с Любой? Или, может, не стоит? Гордая она, обидится еще.

— Думаю, мой разговор лишним не будет. Надо же дать ей понять: решай прямо и до конца, иначе… Впрочем, иначе и быть не может: сохранить вам надо семью, Андрей.

— Знаю, — качает головой Андрей. — Ладно, пойду…

В дверях он сталкивается с Василием Вяхиревым.

— Стоп, стоп! — окликает тот. — Чего же вы тянете разбор дел прогульщиков — этого Кораблева и Лагушина?

— Не готов еще бригадный кодекс…

— Странная зависимость. Кодекс — сам собой, а прогулы — дело совсем другое. Надо поторопиться, Макурин.

— Поторопимся, — неохотно кивает Андрей, спеша уйти. Знает, что сообщи Вяхиреву: в разработке кодекса участвует и Кораблев — тот поднимет шум.

А Василий уже разговаривает с Верой. Сойченко интересуется, каковы результаты поездки в Корпино. Да и в горком комсомола надо сообщить.

— Видели, да толку мало, — сухо замечает Вера.

— И все же? Кстати, как себя вел Кораблев?

— О, он молодцом оказался, — оживает Вера. Она рассказывает о споре Лени с сектантским проповедником, о похвалах, которые сделали корпинские комсомольцы в адрес Кораблева, но Вяхирев перебивает:

— Жаль, что с Лыжиной безрезультатным получился разговор. Вхолостую вы сработали…

— Вхолостую? — вспыхивает Вера. — Ты считаешь, что одной поездки в Корпино достаточно, чтобы убедить ее?

— Ладно, ладно, не горячись, Веруська, — останавливает Василий. — Тем более, что инициатива поездки была твоя, все довольны этим в горкоме.

Вера грустно усмехается:

— Эх ты, инициатива… Человек для тебя словно и не существует.

— Почему же? — отзывается Василий, потом внимательно смотрит на нее. — И все же, странный ты человек… О спокойствии других уж очень заботишься, а вот…

— …а о бедном Васеньке — нет? Это ты имел в виду? — деланно улыбается Вера. — Но ты забыл, что частичку моей заботы ты ощущаешь. Не прямо, конечно, а косвенно… Я забочусь об одном, он о следующем, тот — дальше, а поскольку люди всегда замыкаются в определенный коллектив, то моя забота приходит через посредство кого-то и к тебе, так ведь?

— Я серьезно, Веруська, — без улыбки произносит Василий и шагает к ней: — Я не могу так дальше… Я… Очень хочу, чтобы ты была всегда рядом со мной, понимаешь?

Сердце Веры дрогнуло. Она понимает, что сейчас он и скажет те решительные слова, на которые ей надо дать только один ответ. А она не может сделать это: все больше крепнут в ней мысли о том, что не смогут они идти рядом с Василием всю жизнь. Не тот он человек… разные они уж очень.

— Не надо, Вася, — торопливо говорит Вера. — Я очень прошу тебя. Дай мне время разобраться…

— Но ведь ясно же! — недовольно хмурится Василий. — В чем ты хочешь разобраться?

— Нет, еще ничего не ясно, Вася, — качает головой Вера. — И я не знаю, смогу ли так скоро сказать тебе, что…

И не найдя в себе сил закончить фразу, Вера машет рукой и шагает к двери.

— Веруська! — окликает ее Василий, но она даже не оглядывается.

12

Встретив Лушку среди сектантов, Леня Кораблев не удивился: он знал, зачем ехали в Корпино. Но, когда выходили из сарая, изумленно застыл, узнав в одном из проходящих мимо братьев Апполинария Ястребова. Тот был все в той же засаленной толстовке, правда, чисто выбрит и трезв.

— Ястребов!

Апполинарий вздрогнул, но сделал вид, что не расслышал окрика Кораблева, и продолжал идти к воротам.

Но Леня нагнал его за воротами.

— Встреча действительно неожиданная! — восклицает он, подавая руку Ястребову. — Вы-то как здесь оказались, философствующий поэт? Или больше пути в жизни не нашлось, как идти рядом с этими полуглупыми фанатиками?

Ястребов опасливо косится по сторонам.

— Боитесь, Апполинарий, что подозрение на вас падет за связь с атеистами? Ну, так отойдемте в сторону, поговорим…

— Что говорить-то? — остро смотрит Ястребов, но отходят с Леней к штакетнику.

— Живете-то где? Здесь или просто в гости приехали? — вопросом на вопрос отвечает Леня.

— Сюда перебрался, — нехотя говорит Ястребов. — С одним старичком проживаем.

— Что-то особой радости в словах не чувствую, Апполинарий. Или отучили сектанты философствовать-то? Небось, и на работу по возможности подговаривают устраиваться. Деньги-то им от рядовых братьев и сестер очень нужны.

— Да нет, не работаю, — отводит глаза Апполинарий. — И с водочкой пришлось завязать.

Конечно, о водке он не случайно вспомнил. Познакомились с Леней они в ресторане, вот и побаивается, как бы этот плечистый шахтер не предложил снова «дерябнуть» по стаканчику. А ему, Ястребову, сегодня нельзя: должен идти к Филарету читать евангелие и беседовать. И так уже заметил кто-то из сестер, что иногда спиртным запахом несет от Апполинария, донесли Тимофею Яковлевичу. Тот с час внушал нерадивому кандидату в братья, к чему приводит сатанинское зелье.

— На счет водки — это полезное дело, — смеется Леня. — Я тоже воздерживаюсь сейчас. Все же погрустнел ты, Ястребов, сразу заметно. Понятно: ведь есть величие несовершенных дел, а случившееся обычно мельче кажется, чем мыслилось раньше. Не того, конечно, ожидал ты… Да и не только ты, а и многие из них, — кивает он в сторону уходящих братьев и сестер. — Поступал бы ты на работу, Ястребов, специальность бы заимел. И тебе польза, и людям…

— Поздновато, милый человек, выслушивать мне советы, — обидчиво отворачивается Ястребов. — Есть у меня и свое мнение. Кстати, — снова смотрит он на Леню, — интересную мыслишку я недавно услышал. Касательно ваших производств, техники и науки… Развитие производств и науки — это явное насилие над природой. Тут ты спорить не будешь, это все марксисты не отрицают. Но человек — тоже частица природы, и причем — немаловажная. Значит, и над собой мы, развивая так называемую науку, делаем насилие. Вспомни всеобщее падение нравов в самых цивилизованных странах. Это, милый мой, хитрая штука — покорять и изменять природу-то. Она умно устроена, безвозмездно ничего не отдаст.

— Что ж, спасение, по-вашему, в натуральном хозяйстве, благословленном поповским крестом? Старо это, Ястребов.

— И вовсе не старо! Всякое действие рождает противодействие — это ж непререкаемая истина! Почему забываем об этом? Результатом всего этого и явится всемирный взрыв. Будет наказан человек за свое безумное увлечение насилием над первозданными силами природы! Будет!

— Уж не священная ли война, Ястребов, ожидает нас в конце концов? Или термоядерная — за чрезмерное увлечение наукой? Не новые мысли. Их американские баптисты втолковывают всем, кто доверится им. Интересно, Ястребов, где вы их вычитали? Не угадал ли я адрес? Ваши общины снабжаются из бруклинского центра, знаю. Но чтобы вы, умный человек, поверили такой чепухе?.. Крепко, видно, обрабатывают вас в секте.

Подошли Вера с ребятами из корпинского горкома комсомола, и Апполинарий заторопился.

— Ладно, встретимся еще как-нибудь, — уходя, кивнул он. — Мир для человека все больше тесным становится…

— М-да, — тихо произнес Леня, — встретиться мы, конечно, можем. Но кем — друзьями или врагами? Н-не знаю…

13

Любаша смотрит на Веру с явной неприязнью. Рядом грохочет сыплющийся в вагон уголь, в воздухе висит пыль, и Вере хочется отойти в сторону от вырывающейся из-под бункера воздушной струи с резким запахом гари. Но Любаша повторяет, поглаживая черенок лопаты и не спуская потемневшего взгляда с Веры:

— О чем говорить? Вам-то что за интерес лезть в чужие дела?

Даже в серой спецовке, низко под подбородком, совсем по-старушечьи повязавшая черный платок, она очень хороша, и Вера с легкой завистью думает: «Народится же такая красота у какой-то богомольной старухи, в избе с паутиной по углам. Избавь Любу от выражения покорной пришибленности, дай ей посмелее, поярче взгляд, и она совсем сведет Андрея с ума…»

— Напрасно ты, Люба, делаешь из всего секрет. Просто я поинтересовалась, скоро ли будете переезжать. Надо в жилищно-коммунальном отделе кое-какие формальности выполнить. Нам уже звонили оттуда. Квартиру нельзя долго держать пустой…

— А вы и не держите! Переезжайте — и весь разговор.

— Ордер-то у Андрея, — мягко возражает Вера. — И потом — дареное обратно не берут…

— Ордер?! Когда же он взял его? — остро смотрит Любаша. Неприятно, что Андрей об этом ни слова не сказал. — Взял если, значит, пусть переезжает, — обрезает она и шагает к лестнице на эстакаду. — Ну, я на работе нахожусь, некогда мне…

— Постой, Люба, — останавливает Вера. — Что же мне в жилищно-коммунальном отделе сказать? Надо же решать быстро. Посоветуйтесь с Андреем, вы же не дети. Если он в чем виноват — говори прямо ему, он поймет! А не поймет — к нам приходи, сумеем доказать ему.

Любаша, ступив ногой на лестничную перекладину, слушает молча, не оглядываясь на Веру. Выждав немного, так же молча начинает взбираться по лестнице. И уже наверху оборачивается, глянув на Веру тем же неприязненным взглядом.

— Зачем мне адвокаты? Слава богу, разум есть…

Вера изумленно наблюдает, как Любаша пролезает в небольшую дверцу внутрь эстакадной пристройки, исчезает там, даже не оглянувшись.

— Вот тебе и робкая дивчина! — тихо произносит она и едко смеется над собой: — Пришибленная, покорная! Тоже мне, психолог…

И медленно идет от эстакады. Это хорошо, что Любаша не такой уж безвольный человек, как думалось минуты назад. Гордая она и умная. Что ж, об этом стоит подумать. Значит, можно заставить ее восстать против опеки матери.

Но как это сделать?

До конца рабочего дня Вера несколько раз возвращалась мыслями к Любаше. И все больше убеждалась в том, что жена Андрея не доверяет ей вмешиваться в их семейную жизнь. И происходит это, вероятнее всего, потому, что Вера для нее — чужой человек, из числа тех, к кому мать приучила с детских лет относиться с подозрением.

«Из наших поселковых активистов кто-то должен стать другом Любаши, — решает Вера. — Но кто? Интересно, в каких отношениях Пименовы с Татьяной Ивановной? Лучше той женщины, едва ли в поселке сыщешь… Она чуткая, деликатная и очень мягкая, как человек. Надо переговорить с Челпановой… чтобы возле Любы всегда в трудную минуту был наш человек, который сумел бы дать ей правильный совет…»

14

Каминский не стал вызывать Пименову в горотдел милиции еще раз, а поехал в поселок сам: решил, что при разговоре в домашних условиях Устинья Семеновна не будет вести себя настороженно, как это случилось при первом ее вызове к следователю. Все-таки важно было выяснить, с какой целью ходила она к Лыжиным в тот вечер с Вяхиревым и Копыловой.

Но Устинья Семеновна и не скрывала этого.

— К свадьбе, вишь ли, готовились мы, вот и пожалела его, — прямо заявила она. — А вообще-то все так и было, как Лушка показывала. Напрасно я тогда позорила ее перед шахтовскими-то…

Каминский был разочарован. Он ждал, что где-то здесь и есть тот узелок, развязав который, можно будет уверенно припереть к стенке Лыжину, дать ей понять, что милиции известно гораздо большее, чем есть в действительности. А теперь эта старуха, смело взвалив всю вину на себя, путает карты.

— Вы же знаете, что за ложные показания… — начал было он, но Пименова строго осадила следователя:

— Ты меня не пугай! Я тебе ничего ложного не говорила, а эти — шахтовские-то — мне не судьи. Им что хочу, то и скажу. Не в свое-то дело пусть не лезут…

Сама твердо решила: засадит Андрюшку, заставит гнить его за решеткой — пусть знает, как родню-то позорить за воровство на весь поселок. Гришку-то обещают скоро освободить из-под следствия, а ему, Андрюшке, крышка будет. Еще хотела его, ирода, пожалеть, всю вину перед шахтовскими на Лушку взвалила, а он — ишь ты, какой честный да благородный выискался.

— Дело-то, бабушка, общее, наше, — говорит Каминский. — Главный свидетель Лыжина скрылась, сейчас разыскивают ее, но человек-то погиб, надо же внести во все это дело ясность?

— Чего уж ясней-то? Он мне, Андрюшка-то, зять, а я и его не жалею, раз натворил делов-то. Знамо, жалко и мне мальчишку, Василька-то…

— Хорошо, бабушка. Вопросов у меня больше нет к вам.

— Сколько ему, Андрюшке-то, дадут тюрьмы за это? — не утерпев, полюбопытствовала Устинья Семеновна, и сердце Каминского дрогнуло: так и есть, старуха за что-то ненавидит своего зятя. Но в таком случае, если это подтвердит опрос других свидетелей, дело надо будет прекращать. Ясно, что Лыжина и эта старуха выдвинули ложное обвинение. Была бы Пименова помоложе, ее бы самое к ответу притянуть, а сейчас…

— Много дадим, бабушка, — кивает он, поглядывая на часы, и торопится: половина четвертого, надо успеть еще побывать сегодня на шахте.

«Интересно, как Лизунов отнесется к тому, если дело придется прекратить? Впрочем, надо проверить: может, догадки мои не верны?»

Загрузка...