Лишь в девятом часу находит Вера Копылова дом Татьяны Ивановны. Открывает сама хозяйка. Еще светло, и Вера замечает бледное, усталое лицо Татьяны Ивановны.
— От дел, наверное, вас отрываю… — виновато-застенчиво извиняется Вера, но Татьяна Ивановна перебивает ее, приветливо берет за руку:
— Проходи, проходи. Собаки у нас нет, страсть не люблю этого гавканья. Как нашла-то меня? Долго искала?
В голосе женщины столько доброты и радушия, что сразу как-то от сердца отлегло: вероятно, хороший человек эта женщина.
— Да вот сумела найти, — отвечает Вера, поднимаясь вслед за Татьяной Ивановной на крыльцо, выскобленное до искристой желтизны.
«Любит опрятность», — отмечает про себя Вера, приостанавливаясь, чтобы снять туфли. Татьяна Ивановна оглядывается от дверей.
— Это еще зачем? Или для показу мою я крыльцо? Надень, надень, в комнате-то пол прохладный.
Пришлось подчиниться хозяйке. И в комнатах Веру поражает все та же опрятность: свежие, словно праздничные занавески, до блеска натертый пол, а черное стекло приемника броско сверкает в золотистой оправе.
— Как хорошо у вас, уютно! — восклицает Вера, оглядываясь.
— Ну, какой уж там уют, — смущенно улыбается Татьяна Ивановна. — Четверо их у меня, орлов-то, а еще только двое в школу ходят. Трудно одной.
— А муж?
— Умер… Четвертый год одна, — скорбно вздыхает Татьяна Ивановна. Глаза ее, темные, с умной искоркой, влажнеют, вот-вот покажутся слезы. — На шахте работал он, в забое. Придавило обвалом, после больницы полтора месяца только и выдюжил…
Помолчав, она спохватывается:
— Ой, что это я? Надо гостью-то хоть чайком напоить!
— Нет, нет! Не беспокойтесь, Татьяна Ивановна. Я к вам на минутку, — говорит Вера, проникаясь все большим уважением к этой женщине.
— Сиди, сиди! — ласково прикрикивает хозяйка. — Знаю, что за делом. Поздний-то гость, как в народе говорят, всегда с нуждой приходит. А мы — мигом! Зоенька, ну-ка, за самовар живо! И ты, Люда!
Затаившиеся в другой комнате две девочки лет семи-восьми, одинаковые ростом и удивительно похожие друг на друга, выходят, здороваясь и с любопытством поглядывая на гостью, и вскоре уже гремят самоваром, о чем-то перешептываясь.
— Близнецы?
— Ну да, двойняшки, — кивает Татьяна Ивановна. — Они у меня специалисты с самоваром, никому не доверяют. Плитку электрическую боятся включать, а самовар нет… Где-то наши кавалеры долго сегодня на улице сумерничают.
— На озеро пошли, — откликается одна из девочек.
— На озеро? Ну, задам я им… — и обращается к Вере. — Слышали, мальчишка утоп на озере? Лыжиных сынишка…
— Утонул?!
— Ну да… Озеро-то у нас с капризом. Как жара постоит, оттает там где-то внизу земля, ну и начинает воду коловоротить. Взрослого и то затягивает, а тут — мальчишка… Не доглядела Лушка, а теперь волосы-то рвет на себе. И квартиранта Пименовых тут припутывают, не разберешь…
— Татьяна Ивановна, расскажите, что там произошло! А Луша-то зачем к шурфам поехала?
Вскоре Вера уже знает о несчастье на озере. Татьяна Ивановна, сама не очень-то веря слухам о том, что мальчонку вывернул из лодки пименовский квартирант, все же отзывается о нем неодобрительно.
— Ваш, шахтовский, парень-то. Не упомню, как его фамилия. Чернявый такой… Игра на воде не доводит до добра.
— Кто же это может быть? — недоумевает Вера. Очень она жалеет, что нет сейчас здесь Лушки.
В окнах уже начинает темнеть, а «кавалеров» с озера все нет, и Татьяна Ивановна беспокоится.
— Ну-ка, сбегай, Зоя, за ними. Гони их, полуношников, домой…
За чаем Вера, видя, как тревожно оглядывается на черные окна Татьяна Ивановна, как чутко ловит она каждый стук, тихо спрашивает:
— Трудно ведь вам, Татьяна Ивановна, с четверыми-то?
Взгляд Татьяны Ивановны прямой, немигающий, чуть-чуть с прискорбинкой.
— Всякое бывает, — неопределенно отвечает она. — Пенсию-то я хорошую получаю, жаловаться стыдно. И в праздники ребятишек подарками не обижают. Это все так… А трудно, Верочка, от другого бывает. Временами, правда… Мне тридцать два сейчас, возраст-то, если разобраться, не такой уж старый. А у меня их — четверо. Подсказать, поправить некому, вдруг что не так? Ведь парней двое-то у меня. Мужская рука все больше требуется, это уж от природы так… Да и о себе, чего греха таить, иногда подумываю… Жизнь-то ведь одна.
Она грустно усмехается. Взгляд рассеянный, блуждающий застывает на ее лице.
— Татьяна Ивановна, а если вам… выйти замуж? — роняет Вера растроганно и краснеет. Она понимает, что с такой «гвардией» Татьяне Ивановне замуж выйти нелегко.
«А жаль, — торопливо отводит она глаза, подумав: — Совсем еще молодая женщина. И так нескладно сложилась жизнь».
— Думала и об этом, — кивает Татьяна Ивановна. — Осуждать тех, кто в моем положении выходит замуж, нельзя. Но смотреть на них косо — можно! — Татьяна Ивановна поднимается и направляется к окну. — Куда-то мои чертенята запропастились?
Она раскрывает створки и, высунувшись в темноту, долго смотрит на улицу.
— Пойдемте, Татьяна Ивановна, ребятишек своих поищите, а то, я вижу, вы, как на иголках, сидите, — говорит Вера, поднимаясь. — Только…
— Евангелие-то? — озабоченно подсказывает Татьяна Ивановна. — Сейчас принесу.
Естественная простота и доверчивость женщины все больше нравятся Вере.
— Вот возьми и владей, раз тебе нужно, — протягивает Татьяна Ивановна Вере в зеленом гладком переплете книгу с крупно вытесненным посередине обложки крестом. — Ребятам моим уже не понадобится, разве вот так же, как тебе… Муж у меня ею увлекался. Любил как простую книгу читать. Мудрые, говорит, слова тут есть… Ну вот, к примеру…
— Татьяна Ивановна, — перебивает Вера. — А вы разве не верите в бога?
— Заметила? — оглядывается на пустую божницу Татьяна Ивановна. — Нет, не верю. Как муж умер, с тех пор.
Перехватив вопрошающий взгляд Веры, она беспокойно посматривает на окна.
— Скоро это не расскажешь. А в двух-то словах… И я раньше ни один церковный праздник не пропускала: думала, угождаю этим всевышнему, счастливой меня сделает, все же в его руках. Ну и не жаловалась на жизнь: муж-то, Николай мой, зарабатывал очень хорошо, по четыре да по пять тысяч приносил домой. А того не думала, что это вовсе не от бога, а от советской власти, да мужикова труда. Обвал-то как случился, я из больницы — да в церковь, из церкви — в больницу. Молилась всем святым по два-три часа, чтобы отвели Николая от смерти. А потом привезли Николая домой, хуже ему и хуже. Я батюшке за молебны сотнями перетаскала, а у самой уже и сомнения мелькают: нет, видать, такой силы у всевышнего, чтобы человека от смерти спасти…
Татьяна Ивановна неожиданно отворачивается, плечи ее мелко вздрагивают.
— Не надо, не надо, — бросается к ней Вера. — Не расстраивайтесь, прошу вас!
Женщина хлибко вздыхает и, повернув к Вере покрасневшее, ставшее некрасивым, лицо, грустно кивает:
— Ничего, прошло уж… Слез-то нет, тогда еще я их выплакала. В ту ночь, как помереть Николаю, долго я не спала, стала на колени вот здесь и молилась, просила у господа хоть каплю милосердия, ведь жизнь каждого из нас в его руках. Слышу, позвал меня тихонько Николай. Подошла, а он шепчет, глаза закрыл: «Прощай, Танюша… Не верь, нет справедливости у этого… господа бога…»
Я собрала ребятишек, упала около Николая, ребята в рев, соседка прибежала, а я одно твержу: «Есть! Есть справедливость! Ты будешь жить…» Ну и всякое такое к богу, просила его. А когда очнулась, Николай уже…
Татьяна Ивановна судорожно вздыхает и машет рукой.
— Так вот… Где же мои гулены, разбойники ночные? Пойдем-ка, не дай бог, куда забредут…
Они вышли за ворота и пошли по улице, тихо переговариваясь. У тропинки, ведущей по проулку к озеру, остановились. Вера с признательностью обращается:
— Так я, воспользуюсь вашей услугой, Татьяна Ивановна. Если кого из знакомых встретите, пожалуйста, скажите им, что завтра лекция будет в три часа, там же — у водоразборной колонки. Пусть подходят.
— Ладно, ладно, Верочка, скажу, — обещает Татьяна Ивановна и, видя проходящую с ведрами женщину, окликает ее: — За водой, Валентина? Иди-ка сюда, дело тут до тебя есть.
Вере тихо поясняет:
— Эта вроде тоже перестала в церковь ходить. Надо сказать ей, чтобы баб предупредила в своем краю улицы.
Валентина, подойдя, здоровается, окидывает Веру испытующим взглядом.
— Чего, Таня? — спрашивает она. — Тороплюсь я, где-то сам должен вот-вот с работы явиться.
— А чего долго-то? — говорит Татьяна Ивановна. — Баб-то всех в своем краю улицы знаешь?..
— Ну… — выжидательно смотрит Валентина.
— Скажи всем, что лекция завтра, в три часа дня. У колонки собираемся.
— О чем лекция-то? — Валентина переводит глаза на Веру: — Опять бога трепать будете? Чего он вам дался?
И усмехается недобро, колюче.
— Ну, мы уж не очень его и треплем, — откликается Вера, смущенная резкой прямотой женщины. — Разъясняем, как жизнь на земле возникла…
— Слышала от баб, — хмуро кивает Валентина. — К чему эти затеи? Или клубов вам мало — на улицу поперлись?
— Так вы ж и многие другие в клуб-то не ходите? Где же с вами поговорить?
— А чего с нами говорить? — остро смотрит Валентина. — Или что изменится от разговоров-то?
— А как же?.. — горячо откликается Вера и даже делает шаг к Валентине. — Не все же люди знают, как мир произошел, вот и верят в бога да царствие небесное!..
— Ладно, некогда мне, — прерывает ее Валентина и, шагнув, добавляет: — Бабам-то лучше сами объявляйте, не резон мне, пожалуй, на побегушках-то быть.
— Постой-ка, Валентина, — перебивает ее Татьяна Ивановна. — На каких это побегушках? Просит тебя человек… Самой же интересно будет послушать лекцию, чем дома-то одной сидеть. Или не надоело тебе еще это?
— Ну, ну, — неопределенно кивает Валентина и идет, не оглядываясь, к водоразборной колонке.
— Знать-то, не все еще у нее церковное выветрилось, — немного помедлив, говорит Татьяна Ивановна. — Ничего, потолкую с ней. Видно, стесняется она тебя. С чужими-то наши бабы не очень разболтаются… Ну, пойду я на озеро, бесенят своих разыщу. А ты, Верочка, не расстраивайся. Дело-то ведь в новинку у нас, не сразу всех раскачаешь… Да ты и сама это не хуже моего знаешь.
Да, Вера знает это. И все же расстроил ее неприятный разговор с Валентиной.
«Плохо, если так дальше дело пойдет, — невесело размышляет она. — Что-то мы, видно, не учитываем в своей работе. Но что, что?»
Мысли опять вернулись к Татьяне Ивановне…
— Ладно, Татьяна Ивановна, идите, а то я вас задерживаю, — прощается она с Челпановой.
— Если бы не ребята, не расстраивалась бы, не торопилась, — виновато произносит та, но Вера машет рукой:
— Идите, идите!
Возвращаясь домой, снова и снова вспоминает Челпанову. И радостно ей: в той огромной и трудной работе, которую она взвалила добровольно на свои плечи со всей горячностью и энергией молодости, у нее, несмотря ни на что, найдутся со временем десятки верных помощников. И в первую очередь, это те, кого сама жизнь отшатнула от церкви своей неумолимой и жестокой правдой…
Нет, не случайно отказалась Валентина оповещать соседок о лекции. Дня три назад повстречала ее на улице старуха Пименова и строго выговорила за то, что не бывает последнее время в церкви. Ссориться с Устиньей Семеновной Валентине не хочется: соседи с сыном ее, Григорием, а соседское дело известное — то за тем обратишься, то за другим. Григорий — человек мастеровой, часто мелкие поделки для Валентины производит за небольшую плату. Диван старый недавно подремонтировал, только и платы, что выпили с мужем Константином.
Молча слушала тогда Валентина Устинью Семеновну. Между двух огней оказалась. С неделю назад муж строго-настрого запретил ей бывать в церкви, сам и иконы выбросил на чердак. Причина уважительная: назначили его в шахте бригадиром горнорабочих. А разве пройдет незаметно, что у бригадира — жена в церковь ходит?
— Было время — терпел, — насупив брови, говорил Константин. — А теперь — шабаш! Не хочу позориться.
Крут характер у Константина. Да и виноватой который год уже чувствует себя перед ним Валентина: нет у них детей по ее вине. Сделала на второй год после свадьбы аборт, да, видно, повредила что-то старая повитуха Фадеична.
И потому беспрекословно подчинялась мужу молодая женщина, видела, как сумрачно вздыхает он, поглядывая на чужих ребятишек. Вздыхает, но молчит, хоть за это спасибо ему.
Но и после разговора с Устиньей Семеновной не пошла в церковь Валентина, знала: дойдет слух до Константина — плохо будет.
А утром сегодня пошла к Ольге за дрожжами, постряпать хотела, а в магазине их нет.
— Вышли, милая, все, — пряча взгляд, сказала соседка, хотя с неделю назад хвасталась, что достала сырых дрожжей килограмма три.
Усмехнулась Валентина, поняла — это наказ Устиньи Семеновны.
«Черт с вами, скопидомы», — решила она, выходя от Григория, но на сердце стало муторно: понимала, что не жить ей теперь в миру с теми, кто посещает церковь. И прежде всего — с Пименовыми, не таковская Устинья Семеновна, чтобы простить ей отступничество от бога.
Но что может сделать против воли мужа она, Валентина? Вот и раздумывай теперь, как быть…
«А уж побеги да начни звать соседок на лекцию — и вовсе взбеленится Устинья Семеновна, — морщится Валентина, торопливо разжигая плиту: вот-вот вернется с шахты Константин, а он ждать не любит. — Сами пусть собирают, Татьяне-то все едино, мужика нет, да и Устинью-то не очень боится она. О господи, а мне-то теперь каково?»
Она привычно посматривает в угол, на иконы, но их там нет, и хмурится. Нехорошо, все-таки, поступил Константин… Да и кто его знает, может, какая неприятность навалится на их дом. С иконами-то спокойнее, и старые люди зайдут, перекрестятся, вроде и ближе, роднее хозяйке станут. И она им в глаза смело посмотрит: поймут сразу, что за крепкие старые устои держится, не вертихвостка какая…
«Поговорить, что ли, с Костей-то еще разок? — размышляет Валентина, ловко очищая одну картофелину за другой. — Помягче подойти, лаской, авось разрешит? Не зверь же он…»
Но едва Константин вошел в дом — сердитый отчего-то, неразговорчивый, — отмахнулась от недавних раздумий: вряд ли разрешит, упрямый такой.
«Эх-хе-хе, пусть уж пока так останется», — невесело думает Валентина и бросается подать мужу, умывавшему руки, чистое полотенце.
Тоскливо смотрит Лушка в даль озера — туда, где в наплывавших сумерках темнеет полоска камыша. Там остался Василек, исчез бесследно, словно его и не было на свете. Лишь минуту назад, вернувшись от Степана и снова увидев холодную, чуть подрагивающую рябь воды, Лушка вдруг с резкой, острой болью в сердце поняла, что ей уже никогда не увидеть брата. Лежит он где-то там, в глубине озера, затянутый тиной, и она, Лушка, виновата в его гибели. Зачем им надо было уезжать на лодке так далеко? Зачем позвала она этого пименовского квартиранта, пригрозившего Васильку расплатой за подсолнухи?
Тихо плещется озерная волна. На берегу пустынно. Люди разошлись по домам. А она не спешит, зная, что мать бьется сейчас там в истерике, способная в припадке гнева изувечить ее, Лушку.
«Так и надо мне, — отрешенно глотает она горькие слезы. — Зачем я пошла на озеро, зачем? О господи, почему все это случилось?»
Взгляд ее блуждает по темной поверхности воды, и озеро все больше вызывает у Лушки странное боязливое ощущение. То, что оно — всегда такое ясное, обыденное — вдруг поглотило с неумолимой жестокостью родного человека, заставляет Лушку со страхом глядеть, как пляшут в мощном движении темные, словно живые, валы. Страх этот постепенно нарастает, чем больше приглядывается и прислушивается она к накатывающимся на берег шумным волнам. И неожиданно Лушке кажется, что им ничего не стоит смахнуть с камня и унести в глубину и ее.
Она торопливо вскакивает, дрожа и не сводя безумный взгляд с набегающих волн, и тяжело, с усилием, пятится назад. И тут же резко вскрикивает от прикосновения к бедру чего-то острого, твердого.
— Чего это ты? — слышит она женский голос.
Обернувшись, Лушка с плачем припадает к изгороди. Нинша с ведрами в руках распахивает калитку, делает шаг к Лушке, но останавливается, снова окликая ее:
— Чего ты, слышь?
Голос Нинши не особенно ласков, Лушка улавливает в нем презрительные нотки, и это гасит плач. Пожав плечами, она молча шагает по тропинке вдоль изгородей, чтобы повернуть в проулок. Но Нинша бросает ей вдогонку:
— Аль блазнит тебе, девка? Небось, братишка из воды показался, а? Грех-то на тебе, оно и понятно…
«Грех?! Ах, да… Василька дома нет, он — там, в глубине этого рокочущего озера. И она, Лушка, виновница его гибели…»
— Аукнулся тебе, милая, крестик-то, который с себя, да и с братишки тоже сняла… Не захотел господь-то охранять вас, таких! — доносится до Лушки. — Ишь, нашла чем играться!
Лушка изумленно застывает. Упоминание о снятых крестиках вдруг соединяется в ее сознании с только что пережитыми у озера страшными минутами, и в голове вспыхивает, заставив содрогнуться: «Так вот в чем дело?! Крестики… Да, да, она скинула крестик с легкой усмешкой, это хорошо помнится. Да и на Василька прикрикнула, чтобы снял. Боялась, что засмеют на озере… А оно вон как обернулось!»
Медленно идет теперь по тропинке Лушка. Вспыхивают и гаснут, недодуманные до конца, странные, пронзительные мысли. Отвергнуть их у Лушки не хватает сил: капля за каплей растет в ее душе сознание того, что и она, и все другие люди подвластны незримой, могущественной силе, которую олицетворяет тот, имя которому — бог… Раньше он был для Лушки простым, привычным понятием, связанным с иконами и церковью. Теперь он входил в ее душу через боль и сумятицу мыслей.
Морща лоб, Григорий задумчиво перекатывает по столу хлебный шарик. Дослушав мать, щелчком сбрасывает его на пол и встает. Устинья Семеновна знает эту привычку сына: сидя тот не умеет говорить.
— Что ж, дело тут ясное, — поглаживая колючую щетину на подбородке, говорит Григорий. — Если ты не против, надо уж думать о свадьбе. Испокон веку принято это — грех прикрывать венцом. Не мы первые, не мы последние…
— Так оно, конечно, — вздыхает Устинья Семеновна. — Только… Как бы не ошибиться нам в Андрюшке-то, не нашего он поля ягода, интеллигентский уж больно…
— Ну, это на первых порах. С молодости-то мы все любим форсануть и одежонкой, и словечками. А как припрет жизнь, да детишки пойдут — совсем по-другому запоем: где бы лишнюю копейку для семьи раздобыть.
Устинья Семеновна шла домой и раздумывала, что скажет этому Андрюшке, когда разговор пойдет о свадьбе. И неожиданно, похолодев, останавливается. Как быть с той подписью, которую поставила она вместе с Лушкой на милицейском протоколе? Завтра или в понедельник Андрюшка этот протокол обязательно будет читать… Лушку, Лушку надо увидеть! Пусть она откажется от своей подписи. Свидетелей-то больше и не будет, поневоле придется дело прекратить.
В прихожей у Лыжиных полутемно. Нежилым светом тлеет перед божницей тоненькая свечка. Скорбно смотрят с желтоватого, потрескавшегося лица глаза Иисуса Христа. Электрический свет горит во второй комнате, откуда слышатся негромкие мужские голоса.
Сама Аграфена лежит на койке здесь, в прихожей. На лбу белеет мокрое полотенце. Услышав скрип двери, она тяжело приподнимает голову и, узнав гостью, хрипло шепчет:
— Сюда, Устиньюшка, здесь я, на свету-то не могу, глаза режет будто ножом… Ох, господи, господи…
Устинья Семеновна склоняется над постелью.
— Ну, ну, не плачь, голубушка, ничего теперь уж не воротишь. Материнское-то сердце известно, какой палец ни отрежь — все больно… Где грешница-то ваша, Лукерья-то?
— Не знаем сами. С того момента и дома не была.
— Да ты не заботься, у подружек где-нибудь она.
А сама прислушивается к голосам, доносившимся из освещенной комнаты. В наступившей тишине, прерываемой всхлипами и вздохами Аграфены, разговор ясно слышен.
— Не так уж велик, друг мой Федор, грех твоей дочери, отказавшейся от крещенского знака. Разве в крестиках, разве в иконах, сделанных грешными же людьми по своему подобию, сила святой веры в господа? — мягко обращается к хозяину кто-то, хорошо, вероятно, ему знакомый. — Нет и еще раз — нет! В сердце своем, в душе своей ищущий господа — найдет его! Обманом дышат слова тех, кто хочет быть посредником между людьми и богом, ибо перед господом все люди равны, все люди — братья, и возомнивший себя особо близким к богу — лжец и обманщик! Он также смертен — такой человек, как и все люди, так же греховен, как все мы, и разве подобает ему стараться быть ближе ко всевышнему? Вспомни-ка святое писание! В главе двадцать третьей евангелия от Матфея что говорится? «А вы не называйтесь учителями, ибо один у вас учитель — Христос, все же вы — братья. И отцом себе не называйте никого на земле, ибо один у вас отец, который на небесах. И не называйте наставниками, ибо один у вас наставник — Христос…» Вот что Иисус Христос сказал народу и ученикам своим о тех, кто возвыситься хочет среди людей…
— Кто это? — склоняется над Аграфеной Устинья Семеновна, кивая в сторону горницы.
— Где? У нас-то? — голос Аграфены слаб, приглушен. — Филарет это, земляк наш смоленский, из одной деревни с Федором. В соседях теперь живет, в городе Корпино, пресвитером там. В гости к нам часто наведывается, сорок километров-то не велико расстояние. Узнал про… Василька нашего… от кого-то… и приехал опять…
Аграфена снова всхлипывает, но Устинья Семеновна коротко останавливает ее:
— Погоди-ка, дай послушать…
И с любопытством ловит слова Филарета, доносящиеся из смежной комнаты. От отца Сергея Устинья Семеновна слышала нелестные отзывы о сектантах, вносящих смуту и путаницу в умы верующих, но годы приучили ее не доверять на слово никому, и потому Устинья Семеновна не считает грехом послушать рассуждения Филарета.
— Не гневайся на меня, Федор, — доносится из комнаты. — Но зачем обвинять в чем-то Лукерью? Бог всевидящ и всемогущ, разве не может быть так, что ему угодна жертва мальчика? Не менее вашего скорблю о сыне вашем, но вспомните, что ожидает его в царствии небесном, вдали от греховной суеты земной жизни… Счастлив он, освободившись от бренной плоти, отдав душу вседержителю нашему господу! Да все-то мы разве не о царствии небесном мечтаем, странники в этом захламленном мире? Сердцем, уставшим от грехов и забот, стремимся туда, — и все там будем, все, все! С именем Иисуса Христа, со святой верою в него! Ибо истинно рек он: «Я есмь дверь: кто войдет мною, тот спасется, и войдет и выйдет, и пажить найдет». Так сказано в десятой главе евангелия от святого Иоанна, и это истинно так…
«Ловок же, шельма, — с легкой завистью думает Устинья Семеновна. — Наш-то батюшка едва ли так складно скажет. Видно, молод еще этот Филарет, коль так легко свою душу распаляет…»
— Ну, Аграфена, не дождусь, видать, я Лукерьи-то вашей, пойду, — поднимается она. — С утречка завтра забегу пораньше, может, дома она окажется…
И никто не знает, что Лушка давно дома. В сумерках, осторожно приоткрыв дверь, неприметно юркнула она на голбец и теперь лежит там, затаившись и жадно слушая Филарета, оправдывающего ее перед отцом. Много раз слезы подступали к глазам — в те минуты, когда Филарет говорил о жестокой доле опечаленного и оттолкнутого людьми, призывал не бросать того, кто попадет в беду, а любить его, как брата, ибо в любви к страдающему возрождается для бога сердце человека.
В щелку между досками перегородки Лушка разглядывает Филарета. Высокий и стройный, в ладном новом коричневом костюме. Продолговатое, худощавое, с прямым, тонким носом лицо его напоминает ей чеховского героя, которого видела недавно в кино. А черные густые волосы мелко вьются, как у заезжего негра-циркача.
«Какой красивый», — с непонятной грустью сознается себе Лушка и снова слушает рассуждения расхаживающего по освещенной комнате Филарета.
Засыпает она незаметно, под разговор мужчин, и во сне ей привиделся… бог. Да, да, он подзывает ее с белого облака легким движением руки, и она, поднятая неведомой силой, устремляется к нему, легкая, ликующая. И уже перед самым облаком неожиданно узнает в лице бога знакомые черты Филарета: те же вьющиеся, как у негра в цирке, черные волосы, мягкий, притягивающий взгляд. Она хочет замедлить движение к облаку и даже вскрикивает: «Ведь это Филарет!» — но тут же радостно вспоминает: «Он же красивый», и снова устремляется вперед, к помахивающему ей рукой Филарету-богу… А где-то внизу, на земле, стоит и грустно смотрит на нее Степан Игнашов. Она никак не может укрыться от его преследующего взгляда и, не выдержав, негодующе кричит к земле, Степану: «Не смотри так! Я хочу быть вдвоем с богом, только с ним! Я знаю — ты строгий, вечно за что-нибудь мне выговариваешь: не так да не этак, ты… даже не поцеловал меня ни разу! Бог это видел, он знает, да-да, — знает, знает!»
И тут же вдруг изумленно замирает: там, вдали, стоит у края озера не Степан, а братишка Василек! Он силится оторваться от охвативших его вздыбившихся змеистых волн, протягивает руки к Лушке, безмолвно зовет ее тоскующим взглядом, но озеро все глубже вбирает его пенистой волной. От страха Лушка дико вскрикивает, чувствуя, как сама проваливается в какую-то мутную бездну…
Аграфена слышит вскрик с голбца, встает с койки и, пошатываясь, идет через комнату. Лушка спит, уткнувшись лицом в дощатую перегородку. Лоб у нее горячий и влажный.
«И она мучается… — шевелится острая жалость в сердце Аграфены. — И за что, за что такое, господи!»
Положив под голову спящей дочери свернутый кусок старой кошмы, Аграфена плетется к своей койке. Из комнаты, где спят муж и Филарет, слышится бодрый, с присвистом храп. Взгляд Аграфены падает туда, где обычно с ребятишками спал Василек. Острая боль шилом входит в сердце матери, и, чтобы не вскрикнуть, она падает на койку, уткнувшись лицом в подушку.
— Господи, за что ты покарал меня? — тяжко выдыхает Аграфена, захлебываясь в рыданиях.
И этот всхлип будит чутко дремавшего Филарета. Он настороженно приподымает голову, прислушивается, но, поняв, в чем дело, облегченно вздыхает. Плачет хозяйка — дело обычное. Ему же пригрезилось, что кто-то посторонний вошел в дом. Очень не ждет Филарет чужих в этой квартире. Особенно — милицию, от допросов которой тайно ушел, скрывшись из родного города. Виновата в этом одна из сестер во Христе — полусумасшедшая Валентина, которой он, пресвитер общины, грубо отказал в помощи. И она напомнила ему о том, что случилось нынешней зимой в ее доме.
«Дрянь такая, — рассердился Филарет, беспокойно ворочаясь. — Знала, куда идти — в редакцию газеты… Как и ее сынок Алешка…»
И воспоминания ожили в памяти в том порядке, как о них писала городская газета.
Да, было именно так.
Холодная, синеватая белизна снега на окраине шахтерского поселка особенно отчетлива. Сумрачный свет падает на заснеженную степь за домами. Маленький Алешка грустно оглядывается на дорогу, вспомнив окликнувшего его Мишку, с которым вместе учатся во втором классе. Но Валентина нетерпеливо дергает его за руку:
— Шагай бодрей! Опоздаем…
И он послушно шагает. Мелко хрустит стылый снег под ногами, и этот скрип неприятен Алешке. Он знает, куда идут с матерью — в молельный дом, к дяде Филарету. Тот чем-то не нравится Алешке, несмотря на то, что все здешние мальчишки знают: дядя много денег тратит на угощения.
Но Алешка и еще четверо школьников — совсем другое дело. Их Филарет перестал одаривать дорогими конфетами, хотя все пятеро с матерями часто теперь ходят на моления. Видно, нравятся Филарету только чужие мальчишки, — решил недавно с грустным вздохом Алешка, и потому сейчас шагает неохотно, хмуро поглядывая на темные приближающиеся окна Филаретова дома.
У самых ворот — снова сожалеющий взгляд на дорогу, где все еще виднеется черной палочкой фигура Мишки. Ясно Алешке, что тот побежит вскоре на ледяную горку и будет бултыхаться там в снегу до самой темноты. А тут сиди в судорожной духоте, подтягивай псалмы…
— Живо, живо! — открывает скрипучие ворота мать и ловко проталкивает вперед Алешку.
Стук ворот захлопывает за ним далекий шум вечерней улицы, обрывает желание пробежаться с Мишкой на ледяную горку, и Алешка мелкими шажками покорно плетется за матерью к пристройке, где обычно проходят моления общины пятидесятников. Сердить мать он не хочет, очень злая и строгая стала она после смерти отца, скончавшегося с полгода назад.
…Шея Филарета, читавшего библию, маячит сбоку перед глазами Алешки, и дряблая кожа напоминает малышу что-то очень знакомое. Вдруг в один момент он вспоминает… Мать ощипывала зарубленного петуха, а он, Алешка, стоял молча рядом, с жалостью поглядывая на обвисшие крылья птицы, на дряблую пупырчатую кожу ощипанной петушачьей шеи.
«Как у петуха…» — заблестел радостно глазенками Алешка и неожиданно прыснул от жгучего смеха.
Щипок матери больно кольнул бок Алешки, отрезвил на миг. Они в последние дни с матерью пользовались благосклонностью Филарета и всегда устраивались рядом с пресвитером. Тот, конечно, услышал смешок Алешки и, не прерывая чтения, скосил на него глаза.
— …на челах людей скорбящих, воздыхающих о всех мерзостях, сделай знак, — возвысил голос Филарет. — Идите по городу и поражайте; пусть не жалеет око ваше, и не щадите старика, юношу и девицу, младенца и жен бейте до смерти… Так говорит в святом писании пророк Иезекииль, а его устами — сам господь бог…
Филарет строго глянул на Алешку и мать, и малыш снова ощутил щипок.
— Погоди ужо, дам я тебе, как выйдем отсюда, — уловил Алешка материн голос и понял, что сделал что-то нехорошее, сравнив дядю Филарета с зарубленным петухом. Но материны щипки больно горели, и в сердце враз вскинулась обида на пресвитера. Из-за него мать озлилась на Алешку — из-за того, что так строго посмотрел на них.
«Петух ты, петух… — упрямо стал твердить малыш, искоса поглядывая на Филарета и находя в этом прозвище неизъяснимое удовольствие. — А еще о каком-то святом пророке говоришь…»
А вокруг стало шумнее: Филарет пригласил всех восславить молитвой господа бога, и в низенькой комнатке поплыли мелодичные звуки, грустные и вместе с тем торжественные.
— Пой! — снова подтолкнула Алешку мать, и опять на них строго оглянулся пресвитер. Заметив это, мать без всякой жалости щипнула Алешку, вскрикнув со злостью:
— Пой, говорят, паршивец!
Их никто не услышал, кроме разве что Филарета, но именно для него и говорила мать. Только трое они понимали все происшедшее, и, вероятно, потому пресвитер одобрительно кивнул матери, чуть склонив к ней худую шею.
— Изгоняй, изгоняй нечестивый дух из мальца, Валентина… Пой, сынок, пой, и глас твой юный усладит всевышнего…
Но по щекам Алешки текли брызнувшие слезы — от колючей боли и жгучей обиды на Филарета. И резкий протест пронзил все тело его: никогда еще мать не била его при людях и с такой злостью.
— Хромой петух! — вдруг выкрикнул он и, вскочив, бросился между молящимися к выходу. Во дворе он с плачем пробежал к воротам, оглянулся, ожидая, что вот-вот появится из дверей пристройки гневная мать, и потому готовился юркнуть на улицу.
Но мать не появлялась. До всхлипывающего Алешки доносился лишь глухой монотонный шум из пристройки, отдельные выкрики «говорящих на языках», и это немного успокоило мальчика. Однако он знал, что мать не простит ему оскорбления, нанесенного Филарету, и потому шагнул в ворота на улицу, решив не появляться дома как можно дольше.
…Ребячье горе быстро проходит. К своему дому Алешка подходил, напевая едва слышно слова недавно услышанного псалма. Он знал и многие другие песни, но ему понравилась мелодия этого псалма, и Алешка быстро пристроил ее в такт своим шагам. К тому же, псалм каким-то образом — чувствовал малыш — связывает незримо его с матерью, оставшейся у Филарета. Ее Алешка все равно любил, несмотря на сегодняшние больные щипки.
— Спаситель, на кресте страдая… Да, бог есть свет, бог есть любовь, — вполголоса, в бодром темпе марша, выговаривал Алешка, не забывая посматривать по сторонам. И все же соседский Мишка появился из-за палисадника неожиданно, будто вырос из снега.
— Алеш! К вам из газеты приходил какой-то дядя, — сразу же сообщил он. — Сказал, что еще придет…
Алешка молча кивнул, словно ему было раньше известно, кто и зачем приходил к ним. А сам лишь подумал: «К мамке зачем-то… Пусть, мне-то што…»
И спросил у Мишки.
— На горке был? Идем, а!
— Домой иду. Угля натаскать надо. Ты жди, я скоро выйду…
Алешка пошел к своим воротам, опять напевая прилипчивый псалм. Было уже совсем темно — рассеянной, оснеженной зимней темнотой. И едва Алешка дошел до слов «бог есть свет…» — он неожиданно подумал о том, что если бог — свет, то надо просто попросить его, чтобы сейчас вот был день, было солнце. Ведь те, кто остались у Филарета, обо всем просят бога. Почему же он, Алешка, не может?
— Сделай, боженька, чтоб было светло, — тихо сказал, оглянувшись, Алешка и замер, ожидая такого, чего он еще ни разу в жизни не видел.
Но темнота стала лишь гуще, потому что Алешка с замиранием и легким недоверием ждал света. Вскоре малыш разочарованно тронул за дверную щеколду и тут вспомнил, что надо бродить где-то до самой темноты, пусть мама поймет, что он обиделся.
Алешка стал у ворот в раздумье: куда идти? Ждать Мишку? Это долго, у них две печи, угля надо много… Идти одному на ледяную горку?
— Мальчик, ты в этом доме живешь? — услышал Алешка и увидел, как с дороги к воротам идет мужчина.
— Вы из газеты? — внезапно догадался Алешка. — Но мамы нет.
— Где же она?
Человек подошел и встал рядом.
— Там… — махнул рукой Алешка в сторону невидимого дома Филарета.
— Где там?
— У дяди Филарета…
— Это у которого сектанты собираются? А ты тоже туда ходишь? Сейчас почему не там?
Обида на Филарета всплыла вновь. К тому же, Алешка был в ожидании наказания за свой поступок, и ему вдруг захотелось, чтобы кто-то взрослый понял, что он не хотел сделать так, как получилось. А этот дядя — из газеты, они же обо всем пишут, все знают…
И он рассказал корреспонденту газеты историю своей маленькой жизни…
— А ты хочешь ходить туда, к этому дяде Филарету? — спросил, подумав, корреспондент.
— Нет, — сразу же ответил Алешка. — Но… мама… Она не оставит меня дома…
— Вот что, Леша, — положил ему руку на плечо корреспондент. — Я сейчас пойду к этому Филарету, узнаю, почему они тебя принуждают посещать молитвенные собрания.
Алеша тихо побрел во двор, нашел в потайном месте ключ, вошел в дом. В комнате, не зажигая света, разделся и лег в постель. Лежать одному в темноте было до обидного горько, а мама была там, у Филарета, куда идти нельзя, и Алешка заплакал… Так, в слезах, он и уснул и не слышал, когда пришла мать.
…Просыпаться по солнечным утрам Алешка любил — день был полон интересных занятий и в школе и дома. К тому же, каждый раз радовал ласковый голос наклонившейся над ним матери, ее мягкое прикосновение к белокурым Алешкиным волосам:
— Вставай, сынок, вставай, сиротинка моя…
В это утро Алешка проснулся сам: в глаза било нежаркое зимнее солнце, но малыш проснулся с тревожным предчувствием неприятных событий: он сразу же услышал воркующий голос Филарета. И вмиг померкло сверкающее воскресное утро; Алешка натянул одеяло на голову. Но голос пресвитера все равно проникал в Алешкины уши.
— Ты говори, в чем помощь нужна, Валентина. Чем бог наделил нас, братьев и сестер, тем и поделимся.
Хрустнула плотная бумага, снова всплыл голос Филарета:
— На-ка, сестра, от сестер и братьев…
— Зачем же, брат? — слабо противилась Валентина, но тот мягко остановил ее:
— Бери, бери… С сиротою-то знаем как сами… Все еще малец-то спит?
— Вроде бы… Ты уж извиняй неразумного, брат. Сама я с ним расправлюсь…
— Чего там… Возлюби ближнего, даже если он — враг тебе, сказано в писании, а тут — малец неразумный… Однако в строгости держать их надо нынче, сама знаешь. Сатана правит миром, умножает грехи людские. Смотри, как бы не вышел из повиновения малец-то. С товарищами-дружками на улицу убежит, а там в кинотеатры, а там в пионерию краснопузую и — потерян он для бога.
— Не будет так, брат Филарет, — твердо произнесла Валентина, и Алешке показалось, что шаги ее приблизились к его кроватке. Он сжал глаза, притворяясь крепко спящим, а когда осторожно открыл их, в комнате было тихо. Алешка решил, что мать и Филарет вышли на улицу. Надо успеть одеться и уйти из дома, пока они не вернулись, иначе будут ругать.
Но едва он выпрыгнул из-под одеяла и торопливо начал натягивать брюки, как заметил мать. Она стояла у печи и внимательно смотрела на Алешку.
— Я… я на улицу, — покраснев, пробормотал он. Мать как-то устало и медленно покачала головой. Потом хмуро спросила:
— За что ты обидел дядю Филарета? Ведь от него, кроме добра, никто худого ничего не видел. И тебе он плохого не желает…
Алешка упрямо качнул головой.
— Желает… На улицу ты меня через него не пускаешь, я ведь слышал… И деньги у него берешь.
— Глупый ты, — нахмурилась мать и шагнула к столу. — Садись ешь да пойдем, там кто-то из старших братьев приехал, будут библию читать…
— Не хочу, — совсем по-взрослому серьезно сказал Алешка. — Я с Мишкой на горку пойду.
— Со мной пойдешь! — прикрикнула мать, и Алешка умолк, решив, что все равно убежит к Мишке.
И убежал, едва мать ушла давать корм свинье. И вернулся — голодный и усталый — поздно вечером. В дом он вошел притихший, ожидая гневных материных слов. Но она встретила его внешне спокойно.
— Пришел? Смотри, сынок, накажет господь бог за своенравство. Он все видит и знает, любой грех каждого живого существа у него на учете.
— У каждого? — недоверчиво вскинул глаза Алешка, еще не успевший раздеться. — Он всех видит, да?
— Все на земле создано им…
Алешка раздумчиво стоял, радуясь втайне, что мать не ругает его. И чтобы сказать ей что-то приятное, он бездумно спросил:
— А бога, мам, кто сделал?
— Уймись, паршивец! — неожиданно вскипела мать. — Кто тебя научил богохульству, а?
Алешка хотел броситься в дверь, но мать схватила его за рукав пальто и толкнула в угол:
— Раздевайся… О господи, за что наказал меня таким ребенком? У других дети как дети, а тут… Замри, паршивец, не хнычь!
Но Алешка и в эту ночь уснул в слезах. Ему было обидно, что мать на ночь не поцеловала его, как обычно, и не пожелала спокойной ночи, а ушла, закрыв дверь на замок, вероятно, к Филарету.
…Статья в местной газете сделала Алешку героем дня. В школе мальчики и девочки из других классов толпились на переменах у дверей второго класса, и первые часы такое внимание как-то льстило Алешке. Но к концу занятий он с недетской тревогой подумал о матери. Ведь и ее вместе с Филаретом обвинял в статье «Цветы в дыму» корреспондент. Утром газеты нигде еще не было, он уходил в школу, оставив мать слегка задумчивой. Как же встретит она Алешку сейчас, когда о ней заговорил весь шахтерский город?
После уроков Алешку вызвал директор школы.
— Звонили из газеты, — сказал он. — Просили после уроков сразу же зайти в редакцию.
Но Алешке идти в редакцию не хотелось. Он очень хотел увидеть маму и потому покачал головой.
— Потом зайду.
— Но мама сейчас очень сердитая, — мягко возразил директор. — С тобой пойдет сотрудник газеты и объяснит ей все…
И все же Алешка, выскочив на улицу, сразу же направился к дому. Пусть сердитая мама, пусть поругает его, но он так соскучился по ней, она должна знать, как он любит ее.
Однако перед дверью в сенцах остановился с гулко забившимся сердцем. Послышалось, что в комнате рокочет сердитый бас дяди Филарета.
Алешка осторожно приоткрыл дверь.
— Нельзя оставлять без наказания поступок мальца, — услышал он слова пресвитера. — В самое сердце он ударил нас, все тайное приоткрыл, словно Иуда…
— Не береди душу, брат Филарет, — тихо, подрагивающим голосом, ответила мать. — Уж приготовлю я ему, стервецу, наказание — вовек не забудет.
— Верно, сестра моя… Вспомни пророка Иезекииля… Дай-ка библию. Вот что он пишет о гневе господнем сатанинскому племени, «…они еще землю наполнили нечестием и сугубо прогневляют меня, — громко читал пресвитер. — За что и я стану действовать с яростью, не пожалеет око мое, и не помилую…»
Истеричный женский крик взвился в комнате:
— За что, господи, дух мой испытываешь?! За грехи какие наказуешь меня?!
— Мама! — рванулся в дверь с испуганным плачем Алешка, выронив школьный портфель. Маме плохо, плохо! Он, Алешка, должен быть рядом с нею.
И враз остановился, попятился, уловив дикий, страшный блеск материных глаз, подергивающийся в судороге бледный рот ее.
— Уйди, змееныш… — выдохнула с шипением Валентина, надвигаясь на сына. Алешка закричал, пятясь от матери, и даже не почувствовал ее удара. Падая, с силой ударился виском о массивную железную кромку печной дверцы. Последнее, что увидел он, было: вскочивший Филарет надвинулся, наклоняясь над ним в испуге, и руки его, прикоснувшиеся к Алешкиной голове, были почему-то в крови. И еще Алешка успел вяло подумать, чувствуя, как меркнет день, что бог вовсе не свет, а колеблющаяся, наплывающая звенящими волнами, густая тьма, скрывшая ее — любимую, милую маму…
«Едва ли догадаются искать так близко, — размышляет Филарет, забыв о вздохах мечущейся в соседней комнате Аграфены. — И все же надо быть осторожным…»
Мысли его касаются несчастья в доме Лыжиных, он привычно соображает, как лучше воспользоваться создавшейся ситуацией. Состояние души Аграфены — ясное, она готова к утешительным беседам о том, что лишь верящий сердцем в господа бога найдет спасение духу своему среди братьев и сестер во Христе. И с дочерью надо побеседовать. Момент самый подходящий — смятение, боль должны быть в душе ее. Ребятишек они сами приобщат к делу, натолкнет он их потом на это…
«Что ж, нет худа без добра, — удовлетворенно думает Филарет, снова услышав стенания Аграфены. — Кто через мучения придет к вере в господа — не отрешен от нее будет до самой смерти. Что же в Корпино сейчас делается? Узнаю завтра, наведаюсь к старшему брату Василию, ему известно должно быть. Из наших-то никто не знает, где я…»
И неожиданно вспоминает Лушку, какой видел ее в прошлые приезды сюда, к Лыжиным. Веселая, жизнерадостная, рано — как обычно в простых полурабочих семьях — понявшая, что она рождена быть прежде всего женщиной, Лушка уже тогда с любопытством посматривала на него, Филарета. Что ж, эти заинтересованные взгляды были понятны ему: знал он, что женщинам может быстро понравиться.
«Интересно, какова она сейчас, — таинственная мечта отозвалась в лице сладострастной улыбкой. — Старею… О молодых начал размышлять…» — и тяжело вздохнул.
Он сладко потягивается, выискивая удобную для тела позу, и незаметно снова задремывает.
Уже то, что дверь открывает Устинья Семеновна, а не Любаша, удивляет Андрея. За его отсутствие здесь что-то, видно, случилось. Но по голосу Устиньи Семеновны не может понять: хорошее или плохое…
И лишь тогда, когда она сама стала подавать ему на стол, сердце дрогнуло: вероятно, хорошее. Но почему Любаша лежит, отвернувшись к стене, плотно укрытая одеялом?
Прежде чем сесть за стол, Андрей достает из кармана пачку денег и, отсчитав, что должен Устинье Семеновне, кладет на клеенку.
— Вот, зарплату выдавали сегодня…
— Ты погоди-ка с этим-то, — останавливает его Устинья Семеновна, но тут же забирает и прячет в карман кофты хрустящие бумажки: — Ладно, все равно на свадьбу-то вместе будем расходоваться.
— На свадьбу?! — Андрей шагает к ней: — Так значит… Устинья Семеновна, вы согласились, что…
— Садись, садись-ка да ешь! — обрезает Устинья Семеновна. — А там потолкуем обо всем полегоньку. Аль не согласен уже свататься к Любке? Испортил девчонку, а теперь — в кусты? Нонче ведь так…
— Ну что вы, Устинья Семеновна! Да я… — он не находит слов и никак не может справиться с подрагивающими губами, расползающимися в радостную улыбку.
— Мама! Правда? — вдруг слышится от койки. Любаша в одной рубашке, возбужденно поблескивают глаза. Отброшенное одеяло лежит на полу.
— А ты чего, срамница этакая. Прикрой тело-то хоть, — прикрикивает Устинья Семеновна, но Любаша бросается к ней, судорожно обнимает и шепчет, всхлипывая:
— Я так и знала, мамочка, что ты у меня хорошая, добрая… Самая добрая и хорошая на свете, мамочка моя… Видишь, Андрей? Я же говорила!
— Ну, будет, будет… За жизнь-то еще наплачешься, — говорит Устинья Семеновна размякшим голосом, тоже, видимо, растроганная. — Давайте-ка без слез обсудим все. Забот-то много с этой свадьбой на материны бока навалится…
Сквозь сон Андрей слышит скрип комнатной двери. Кто-то проходит к койке и, помедлив, трогает его за плечо. Он открывает глаза и встречается с испытующим, внимательным взглядом Устиньи Семеновны. Она стоит близко, на один шаг от койки.
— Проснулся? День на дворе-то, этак немудрено и свое счастье проспать.
— Кажется, только что уснул, — бормочет Андрей, натягивая одеяло на плечи.
Присутствие Устиньи Семеновны сразу напоминает о вчерашнем, и на душе становится легко и безмятежно.
— Слышь-ка, Андрей… Не поможешь нам картошку на базар подвезти на тачке? Четыре мешка, вдвоем-то с Любкой тяжеленько будет.
— На базар? Ах, да… — Андрей вспоминает, что в половине девятого Кораблев и Лагушин будут ждать его на автобусной остановке. На инструктаж в горотдел милиции им ехать надо. — На тачке долго провезем, вот если бы на машине? Погрузить, и ребята бы мои помогли.
Отказаться прямо — по той причине, что с картошкой заниматься сейчас просто некогда — неудобно. Но и тащиться с тачкой два-три километра, в то время, когда ясно сказано — сбор в девять, в горотделе! — тоже нельзя.
— Где ж машин-то для четырех мешков наберешься? — разводит руками Устинья Семеновна. — Четвертную отдай, а наторгуешь ли столько? А мы часикам-то к десяти успеем на базар, раньше и не надо. Рано торгуют те, кому сильно приспичило, а мы — вовремя.
Андрей морщится, соображая, как выйти из трудного положения, чтоб Устинья Семеновна не обиделась. Скажет, попросила первый раз, и уже — вот тебе на!
— А может, и ребята твои помогут? Кто такие они?
— Да так, товарищи…
— Аль собрались куда вместе? — допрашивает Устинья Семеновна, уже без прежней улыбки.
— Патрулировать на толкучке нам поручили, спекулянтов ловить.
— Так вы, чай не в милиции служите… Что-то не пойму я, — качает она головой, подозрительно оглядывая его.
— Да нет, — улыбается он, — дело общественное, по комсомольской линии.
— А-а, — тянет Устинья Семеновна. — Ну, тогда и плюнуть на это дело можно. Кто-то денежки получает, а вы за них спекулянтов гоняй.
— Плюнуть нельзя, нехорошо будет, — говорит Андрей, глянув на часы. — Ого, уже десять минут девятого! Пора и собираться мне.
Устинья Семеновна холодно кивает:
— Ну, как знаешь… Неволить не хочу…
И выходит, хлопнув дверью, отчего та снова приоткрывается.
«Фу, черт, положеньице создалось… И рад бы помочь, но как?»
Он свешивает ноги и садится на койке, поглядывая в окно. До слуха доносится приглушенный говор, затем громкий вскрик Устиньи Семеновны:
— Пойдешь, я говорю! Ишь, мамзеля…
— Мама, но я не хочу, пойми ты! — возражает Любаша. — К чему все это затевать? Сами довезем…
— Иди, иди! — прикрикивает Устинья Семеновна и после молчания тише добавляет: — Ослушайся только, косы выдеру! Ишь, принцесса какая, съест он тебя, что ли? Да поласковей с Ванюшкой-то будь, от мужика что хошь лаской добьешься.
Любаша что-то говорит, Андрей не может расслышать, но зато громкий голос Устиньи Семеновны звучит отчетливо:
— Андрюша обидится! — передразнивает она дочь. — А на черта мне такой зятек — лежебока! Вчера на уступку вам пошла, думала — поймете добро. А он, вишь ты, общественные дела выполняет, а помогать по хозяйству сосед должен? И поможет Ванюшка, он пообещал вчера. «Что-нибудь придумаю», — сказал. А ведь тоже не без дел общественных… На воскресник людей возить надо… Эх, не понимаешь ты, дура, какого мужика надо выбирать для жизни!
«Вон оно что? — замирает Андрей. — Проверка, стало быть… Какой для жизни мужик годней?!»
Он прислушивается… Кажется ему, что хлопает во дворе калитка, возле окон кто-то быстро проходит. Андрей бросается к окну и распахивает створки, но из-за густых и высоких акаций ничего не может увидеть.
«Ну что ж, проверка так проверка, — зло думает он, отходя от окна. — Как сказал, так и будет. Ребят подводить из-за картошки не стану, мне этого никто не простит, да и сам себе не прощу…»
В хозяйской комнате и сенях, куда выходит Андрей умываться, Любаши нет. Устинья Семеновна, едва завидев его, демонстративно отворачивается к печи, бренчит там чугунками.
Завтракать Андрей не стал, хотя видел, что Устинья Семеновна положила на стол для него ложку, поставила тарелку с нарезанным хлебом, чистую миску, налила стакан молока. — «В столовой поем», — решает он.
Выйдя за калитку, останавливается. Все же очень хочется знать, откуда появится Любаша. Минуты бегут, он зло думает, что ждать дальше не может, и шагает по мостику через канаву, оглядываясь, в надежде увидеть Любашу.
Около десяти часов утра Андрей тянет Лагушина и Кораблева к овощным рядам.
— Авось что-нибудь там заметим…
Но в действительности ему просто не терпится узнать, здесь ли Любаша…
— О, в чайхану? — обрадованно кивает Кораблев. — Пожалуйста! Я ведь тоже, кажется, не завтракал. Да и пивца по кружке неплохо пропустить.
— Ну, пиво после, — не соглашается Андрей. — Отдежурим, можем даже в ресторан заглянуть, я еще и не видел, что здесь в Копринске за «Горняк»…
Ему и впрямь хочется подольше не появляться сегодня дома.
Овощные ряды — сразу у входа на базар. Но сегодня здесь громадное скопище людей, приходится проталкиваться вперед еще задолго до входа в ворота, и Андрею не удается, как задумал он, просмотреть ряды издали, чтоб убедиться, тут ли Любаша. То и дело, разрезая движущуюся толпу, медленно проплывают грузовые машины и лошади с телегами, подвозящие овощи, и сразу же за ними толпа смыкается, словно живой ком ртути, и — движется, движется, движется.
В этой толчее трудно держать нужное направление, и если бы не Кораблев, бесцеремонно расталкивающий плечом людей, не скоро бы добрались и до чайной, хотя крытая толем крыша ее виднеется метрах в двадцати от входа.
У дверей чайной останавливаются. Андрей теряет всякую надежду пройти вдоль овощных рядов. Он окидывает взглядом копошащуюся и галдящую толпу и неожиданно замечает знакомый оранжевый платок Любаши.
— Сейчас, ребята, вы заказывайте… — и движется вперед, ориентируясь на оранжевый платок.
Да, это Любаша. Напирающие сзади люди притискивают Андрея почти к самым столам, и он видит Любашу совсем близко. Она смеется, разговаривая о чем-то с Ванюшкой. Устинья Семеновна зорко посматривает вдоль рядов, и Андрею кажется, что взгляды их на миг встречаются. Гневное чувство стыда захватывает Андрея. «Как дурачка, вокруг пальца обводят», — стискивает он в бешенстве руки. Глаза холодные, злые смотрят на гудящую базарную толпу.
«Ну что же, как вы, так и мы будем действовать», — в который уже раз мрачно размышляет он. И горькая обида — на Любашу, на мать ее — тяжело сжимает сердце. Почему они так поступают, почему?
Василий Вяхирев поворачивается к Вере, отстраняя напиравшего на них мужчину в лоснящейся грязной фуфайке, кивает ей на чайную, затаив в уголках рта улыбку.
— Может, сюда зайдем?
— Нет, — морщится Вера. — Не люблю этих закусочных кабацкого типа. В них всегда помойкой пахнет. Пойдем с базара, здесь в магазинах ничего, пожалуй, не найдем подходящего.
Они двинулись к выходу, перебрасываясь фразами о том, что же все-таки купить отцу на день рождения.
— Не забывай, — напоминает Вера, когда они проходят базарные ворота, — нам еще в городской молодежный клуб надо. Все же добьюсь я, что секцию атеистов в наш поселок перебросят.
— Едва ли Никонов согласится, — задумчиво роняет Василий, имея в виду секретаря горкома комсомола. — Здесь, в центре города, все так компактно, под рукой…
— Согласится, — с какой-то уверенностью заявляет Вера. — Создавать из клуба комсомольское министерство не дадим. Атеистам место — не здесь. Пусть в самое гнездо поповщины нагрянут. Посмотрим тогда, на что они способны. Это ведь не игра в фантики, а серьезное дело, настоящая борьба за человеческие души.
— Согласен, Верочка, согласен, но Никонов…
— Слушай, ох и не люблю я тебя вот такого, гладенького и осторожного! — сердито поглядывает на него Вера. — Прозаизм в мыслях не мудрость, а скорее — наоборот… Почему ты серьезно не задумываешься о том, что, если Никонов не согласится, придется еще куда-нибудь обратиться, доказать, настоять…
На Веру и Василия уже начинают коротко оглядываться спешащие на базар люди, но Василий только молча улыбается, он знает, что любое возражение вызовет новый бурный протест Веры.
— Слушай, Веруська, — замечает он, используя случайную паузу. — Не кажется ли тебе, что лучше зайти сначала в клуб, это рядом, — Василий кивает на Дворец культуры, — а подарок выберем по пути домой, а?
— Увильнул… — у Веры заблестели глаза. — Имей в виду, разговор об этом я ставлю на комитете. Ты обязан меня поддержать, потому что, возглавляя комсомольскую организацию шахты, отвечаешь за политическую работу секции наравне со мной.
— Угроза? — пробует отшутиться Василий.
— Не угроза, а истинное положение вещей… Ладно, разумнее, конечно, зайти сначала во Дворец, тут ты прав.
Над входом во Дворец культуры угольщиков вечерами сверкает яркой зеленой неоновой вязью — «Орион». Название молодежного клуба родилось как отзвук на первые победы человека в космическом пространстве.
В фойе, куда входят Вера и Василий, бросается в глаза огромный плакат:
«Входящий сюда! Оставь за порогом леность мысли и дурные привычки. Твой отдых — твоя инициатива!»
Две девушки с зелеными бантиками на груди мигом оказываются возле Копыловой и Вяхирева.
— В первый раз? — бойко стрекочут они, оглядывая пришедших: — Сегодня занимаются секции литературная, шахматная, космонавтов, атеистов, горной механики… О, вы уже член нашего клуба! — восклицает одна из них, отступая. Она замечает в руках Веры зеленую книжечку с серебристой россыпью звезд на обложке. — Шахматисты? Они в той вон комнате.
— Нет, безбожники, — улыбается Вера. — Вы, девчата, Никонова не видели?
— Здесь где-то… А вы в первый раз? — устремляются девушки к тройке вошедших парней. Один из них небрежно посасывает трубочку замысловатой формы. И девчата стремительно переключаются на него.
— Курение оставьте, пожалуйста, за порогом. Почитайте плакат. А потом зайдите в нашу «курилку», вот — третья дверь…
Василий смеется.
— Я тоже недавно побывал в той «курилке». Вхожу, папиросу разминаю… Что за черт! Прямо на меня со стены уставилась этакая противная рожа с папиросой в зубах. А на папиросе — шкала, и цифры огоньками горят: вот сколько яда вдыхает курящий человек за день и прочие подсчеты. А дальше — медицинские плакаты о курильщиках. И брошюрки разные на столах. Ребята ходят и листают их. Обернулся я, чтобы выйти, над входом прямо в глаза бросилось: «Если тебе комсомолец имя — умей руководить привычками своими! Бросай курить, товарищ!» Я повертел папиросу, скомкал и потихоньку в карман…
Увидев в коридоре Никонова, Вера устремилась к нему.
— Ну, готовься к бою, — кивает ей Василий. — Я поддержу.
К их удивлению, секретарь горкома комсомола охотно согласился, чтобы секция атеистов «Ориона» избрала своим штабом поселок рудоремонтного завода.
— Разумное предложение как не принять! — говорит Никонов. — И правильно сделали, что подсказали нам. Значит решено… В среду секция атеистов едет к вам. Подыскивать комнатушку для безбожников — это уж ваша забота, Василий! Здесь оставим двух-трех толковых ребят, пусть занимаются пополнением секции… Идет?
Этой конкретной решительностью Никонов окончательно завоевывает симпатии Веры. «Не случайно, — думает она, — второй срок подряд избирают этого человека своим вожаком комсомольцы города».
— Кстати, — внимательно поглядывает на Вяхирева Никонов, — что там у вас на озере произошло?
— Мальчик утонул, — отвечает за Василия Вера.
— Да, но говорят, что не утонул, а утопил его парень с шахты. Хулиганил на озере. Узнай и выясни, что и как, — наказывает Никонов Вяхиреву. — Понимаешь, нехорошо получается… А я завтра с уголовным розыском свяжусь. Ну, мне к космонавтам надо, на Венеру полетим, посмотрим, что нас на этой прекрасной планете ждет.
На улицу выходят молча. Вера вздыхает и как-то странно задумчиво смотрит на Василия.
— Да… Люблю энергичных людей.
Василий сбивается с шага, смущенно дергает плечами и машинально шарит рукой в кармане пачку «Беломора». Потом вдруг останавливается.
— Не забывай, что именинник может остаться без подарка, — напоминает ему Вера. — Магазины скоро на перерыв закроют. Пошли.
Он вздыхает и молча шагает рядом, держа в полусогнутой руке измятую папиросу.
— Слушай, а этот Никонов тебе серьезно нравится?
— Нравится, — не сразу отвечает Вера.
— Да и мне тоже… Хороший человек…
Вера поглядывает на часы и вдруг вспоминает, что сегодня на три у нее назначена лекция в поселке. Лектор, конечно, приедет из «Ориона», но ведь надо женщин собрать! Сейчас около двух часов.
— Слушай, Вася, — торопливо говорит Вера. — Как же нам быть? Мне сейчас в поселок надо, о лекции-то я совсем забыла.
Василий недовольно морщится, но и он понимает, что срывать лекцию Вера не имеет права.
— Давай так, — предлагает Вера. — Ты пройди сейчас по магазинам, присмотри подарок, а я часам к четырем вернусь, встретишь меня на автобусной остановке.
Что ж, он согласен. Тем более, что надо побывать и дома, может, помощь его потребуется матери. Дни рождения членов семьи Вяхиревы в последние годы проводили с широким размахом, гостей собиралось обычно много, и подготовка к вечерам утомляла.
А Вера поехала в поселок. На Приозерной улице она сразу же прошла к Татьяне Ивановне. Та встретила девушку у палисадника дома и тотчас же доложила, что свою «команду» отправила к соседям. К детям Татьяны Ивановны присоединились их сверстники, и вся эта «голоногая армия» с криком устремилась по дворам, довольная тети Таниным поручением.
— Была я утром у Валентины, — сообщает Татьяна Ивановна Вере, — не хочет она нам помогать. Константин, муж-то ее, как узнал, в чем дело, накричал даже на нее, а Валентина только отмалчивается.
— А если… мне пойти?
— А что — сходи! Я пока к соседкам обегаю, кто поближе, да и лектора встречу.
Странно, но Вере больше пришлось разговаривать не с Валентиной, а с мужем ее, Костей Пискуновым. Совершенно неожиданно оказалось, что он знаком ей по шахте. Оно и понятно: Костя числится среди передовых горняков. Да и на общих собраниях он никогда не отмалчивается, его решительность и энергию хвалил не однажды начальник участка.
— В гости к нам? — радушно поднялся со стула Константин, едва Вера вошла в дом. — Слышал, слышал об этих беседах. — И коротко рубанул рукой, посмотрев в сторону Валентины: — Надо такие беседы! Мы-то на шахте и на собрания, и на занятия политучебы ходим, а они, — кивнул он на жену, — толком-то даже не знают, что в мире делается. Ну, собирайся, Валюха! Я, пожалуй, тоже послушаю пойду. День-то выходной, делать все равно нечего.
«Какой молодец!» — радостно екнуло сердце Веры, и она дружелюбно сказала:
— С бригадирством поздравить вас, Константин…
— Ефимыч, — с улыбкой подсказывает Константин. — Уже обмыли всей бригадой это событие. А за поздравление — спасибо! Давай, давай, Валюха, живо, народ ждать тебя не будет.
— Серьезно, Валя, что вам сидеть дома? — смотрит на хмурую женщину Вера. — Для вас же лекторы стараются, из города приезжают, а, думаете, приятно, когда их слушают не больше десятка человек? Ведь к каждой лекции надо уйму книг перечитать, разыскать те материалы, которые нужны, в газетах не за один год порыться. Знаете, сколько заботы?
Валентина криво усмехается, пожав плечами:
— У каждого забот-то много…
— Вот и уважать надо чужие-то заботы, — резко говорит Константин. — Для вас же стараются, беспокоятся, а вы… — он оборачивается к Вере: — Я тут у нее иконы на чердак вытащил, так она дуется за это который уже день…
— Иконы? — Вера только сейчас замечает, что божница пуста. — Вообще-то… Лучше было бы, если бы Валя сама убрала их. Дело это такое, что… Сама понять она должна, что ни к чему ей эти деревяшки…
И вдруг поймала любопытный, заинтересованный взгляд Валентины — лишь на какой-то короткий момент, на мгновение.
— Кхм… — крякнул Константин, удивленно посматривая на Веру, но тут же решительно махнул рукой: — А-а! Сама-то еще когда додумается. А меня нечего позорить. Терпел, терпел, да лопнуло терпение… Ну, ладно, идемте, что ли?
Вера смотрит на Валентину.
— Пойдем, Валя, да?
Та бросает быстрый взгляд на мужа и неожиданно грустно улыбается:
— Ладно уж, идемте, — и, вздохнув, без злости грозит Косте: — А с тобой-то я еще поговорю. Вишь, как надо-то? — кивает она на Веру. — А ты — хрясь! — и на чердак их…
— Ну, ну… — машет тот рукой. — Туда им и дорога. А говорить-то с тобой надо, а не со мной.
На улице Валентина держится рядом с Верой, но идет молча. Лишь когда Костя ненадолго отстал, встретив товарища, тихо спросила:
— А о чем говорить-то там будут?
— О праздниках религиозных и обрядах. Ведь интересно, наверное, узнать, кто установил эти праздники и обряды, правда? Вот, к примеру, почему появился обычай украшать дом на троицу зеленью, а?
— Ну… Так уж принято… — смущенно пожимает плечами Валентина. — Не нами это установлено…
— А кем же?
— Бог его знает, — не сразу отвечает женщина.
— Хм, бог, — смеется Вера. — Вот сейчас, на лекции, мы и узнаем, кто это установил… Вы можете подумать, что неправду будет говорить наш лектор?
Валентина неожиданно краснеет, отводя глаза, но молчит.
— Угадала я? — щурится Вера. — Так лекции-то мы не из своей головы выдумываем. В них собраны такие факты, которые и сам батюшка ваш, отец Сергей, да и другие церковники, не могут опровергнуть. Подумай-ка об этом, когда лекцию будешь слушать…
Подходит Константин, веселый, улыбающийся.
— Еще одного слушателя завербовал, — шутливо говорит он Вере, кивая назад. — Наш парень, из бригады. Пошел к соседям в «козла» забивать, а я его сагитировал сюда. Хорош из меня помощник, а?
Вера в ответ на шутку признательно улыбается Константину. Он и действительно нравится ей своей уверенной напористостью.
«Побольше бы нам таких помощников», — думает она, а вслух произносит:
— Что, Константин Ефимыч, если вы всегда мне помогать будете, а? Я с парторгом переговорю, пусть это считается как ваше общественное поручение.
— Не надо, — гасит улыбку Константин. — Свободное время будет — помогу, а чтобы постоянно… Бригаду я только что принял, там дел много, успевай только крутись… Ее вот, — кивает на жену, — привлечь к этому надо. Полезное дело и для нее и для вас. Не смотрите, что она сегодня хмурая у меня, — снова шутит он. — Как войдет в курс — поленом не отгонишь…
— Замолол, Емеля, — отворачивается Валентина, но в голосе ее уже не слышно прежнего раздражения.
— Точно, точно, — не отступает Костя. — Вы только наседайте на нее покрепче…
— Хватит тебе, — хмурится Валентина. Она на миг представляет себе, как будет ходить от дома к дому, собирая народ на лекции, и на сердце делается беспокойно: не к чему ей портить отношений со вчерашними подружками. Скажут — отступила от бога, переметнулась в активистки… Нет уж, просто так приходить на лекции она еще сможет, а в активисты идти ей никак нельзя, не любит она ссор с соседями…
— Ну, идемте, что ли? — зовет она Костю и Веру, боясь, что они продолжат неприятный разговор.
— Ладно, Валя, — кивает Вера. — Мы еще поговорим обо всем потом. Сейчас и впрямь надо спешить, ждут, наверное, нас…
И украдкой снова глянула на Константина Ефимыча, решив непременно рассказать завтра Сойченко, каким молодцом оказался Пискунов. Верила, что с помощью Кости она со временем привлечет на свою сторону жену его Валентину.
«Главное — не спешить, — довольно размышляет Вера. — В бога она, видно, не очень-то верует, но все же надо соблюдать осторожность, чтобы не оттолкнуть ее чем-нибудь».
А от водоразборной колонки уже шел навстречу Вере лектор из «Ориона».
Устинья Семеновна недалеко от дружинников. И Андрея она видела.
— Ходит наш помощничек милицейский, выглядывает что-то, — тихо говорит она, мельком глянув на дочь и Ванюшку.
— Кто такой? — настораживается Ванюшка.
Напоминания о милиции он не любит по левацкой шоферской привычке. И сегодня он с Костей Петуховым сделал на базар два левых рейса, прежде чем появиться у дома Устиньи Семеновны. Машина была Костина, и в случае шума вся ответственность пала бы на того, но Ванюшка побаивается огласки: не поехал в колхоз, сказавшись больным, и вдруг обнаружится, что он на базаре…
— Ну кто… Андрюшка, известное дело, — говорит Устинья Семеновна. — Попросила на базар — некогда, а шляться — время есть.
— Где он? — встрепенулась Любаша. Она привстает на носки и старается поверх голов увидеть Андрея.
— Ну-ко, взбалмошная, — одергивает ее Устинья Семеновна. — Бесы, что ли, мутят? Постеснялась бы. — И искоса поглядывает на Ванюшку. Лицо у него хмуро, неподвижно, губы твердо сжаты.
— Шли бы вы в поселок, там… — начала было Устинья Семеновна, но Любаша перебивает:
— Нет, нет, здесь лучше. А если не продашь всю картошку, кто поможет обратно везти?
К столу притиснулся пожилой мужчина с землистым лицом. Он, прижав под мышкой мешок, перекладывает картофелины из одной кучки в другую, щупает их, жмет в пальцах, потом спрашивает:
— Почем у вас, хозяйка? Ого, а что дорого?
— Одна цена на всем базаре, — скупо бросает Устинья Семеновна и отворачивается: уже знает, что очкастый будет сейчас торговаться, спорить. Не любит она этот сорт покупателей: цепляются за каждую копейку, а овощи любят брать на выбор, хорошо разбираясь в них. Видно, из тех, что сами закупают для жен продукты и ведут кухонные дела.
«Жена, чай, полеживает сейчас на мягком диване, книжечки почитывает», — с неприязнью косится снова на очкастого Устинья Семеновна, будто не жена его, а он сам ведет праздную жизнь.
— Дорого, дорого, хозяюшка, — повторяет очкастый.
— По деньгам, — роняет Устинья Семеновна.
— Так деньги-то у нас одни — советские!..
Но она осекает его:
— А ты, милок, думаешь, мы-то чьи, аль заграничные? В деньгах-то и мы толк понимаем… Хошь бери, не хочешь — вон у соседей подешевле есть…
Занявшись этим покупателем, Устинья Семеновна не заметила, как потихоньку от нее ушла дочь.
А Любаша в это время протискивается в толпе, получая толчки от людей, толкая их сама, и идет туда, куда смотрела Устинья Семеновна, когда заговорила об Андрее.
«Господи, ну помоги мне найти его… — горячо молится она, вглядываясь чуть ли не в каждого встречного парня. — Очень прошу тебя, господи! Тебе не трудно это, ты видишь его сейчас, приведи меня к нему… господи…»
И ни на один момент в ее голове не блеснет мысль: зачем ищет она Андрея, что скажет ему? Просто поняла, что он сильно обиделся. Но что могла она поделать? «Только напрасно он ревнует к Ванюшке, глупо это, — мелькает в мыслях Любаши, пробивающейся к выходу из базара. — Но мама… Ведь знала же, что так нельзя, она жизнь прожила, понимает, как лучше, а почему так сделала? Господи, зачем это я на маму-то! Нет, нет, я не хочу о ней плохо думать! Согласилась же она, чтобы свадьба у нас была…»
Но на сердце не легче оттого, что Любаша старается с благодарностью думать о матери. С того вечера, как узнала о подписи ее в протоколе, она перестала доверять матери там, где дело касается Андрея.
Любаша останавливается в стороне на травянистом, не вытоптанном ногами, пригорке и долго разглядывает проходивших мимо людей. Но Андрея нигде не видно, и ею все больше овладевает растерянность. Он где-то здесь, рядом, но где он, где? Неужели она такая неудачливая, что не заметит его?
Мимо идут с кошелками, мешочками, сумками чужие люди, нарядные и говорливые. Разве скажешь им, кого ищешь в этой огромной гудящей толпе? Да и что им? А ей он так нужен, так нужен!
Глаза ее влажно блестят от напряжения и бессилия. Она медленно бредет обратно. Бредет нехотя, сознавая, что не должна сейчас, в канун свадьбы, давать матери повод быть недовольной ею. Кто знает, на что она может решиться, если сильно рассердить ее? Ведь вызов в милицию, дача свидетельских показаний — все это еще впереди…
Слух о комсомольце, утопившем в озере мальчика, пополз в этот воскресный день по городу. Сначала об этом говорили вскользь, но к вечеру, когда в церкви отслужили обедню и народ, бывший на базаре, начал растекаться по домам, сплетня обросла некоторыми уточнениями. Говорили, что утопили мальчика за то, что отказался снять крестик, и сделали это молодой шахтер из поселка рудоремонтного завода и его любовница. Шепотом сообщалось, что в момент, когда сбросили с лодки мальчугана, вода разверзлась перед ним, громадным валом едва не опрокинуло лодку; тело утонувшего до сих пор найти не могут.
Капитану Лизунову этот слух передали два милицейских сержанта, дежуривших весь день на толкучке.
— Видели? Прав я, что дыма без огня не бывает, — потирал руки Лизунов. — Ну-ка, брякну я Москалеву, задержал он этого голубчика или все еще бездействует?
Москалев находился в штабе народной дружины. Выслушав суровый нагоняй от Лизунова, сержант торопливо заверил:
— Слушаю, товарищ капитан! Сейчас я этого Макурина прямо к вам в отделение доставлю…
Степан Игнашов более часа прохаживается по улице мимо дома Лыжиных, но Лушка не выходит. Это все больше беспокоит Степана, он боится: уж не случилось ли у Лыжиных нового несчастья? Вчера она прибежала в общежитие, но у него было очень мало времени, чтоб успокоить ее: бригада ждала его у спуска в шахту.
— Дома она, — объявил Степану один из младших братишек Лушки, посланный на разведку. — С тем дяденькой разговаривает, что ночевал у нас…
— Что за дядя?
— Папка называл… Фира… Фи-ла-рет… Ага, так…
«Филарет… странное какое имя, — морщится Степан. — Следователь новый, что ли. Но зачем он ночевал у Лыжиных?»
Однако то, что Лушка дома, успокаивает Степана. Дома — значит, увидит его и выйдет, как обычно.
Не знает он, что Филарет до самого обеда беседовал с девушкой о мгновенности человеческой жизни на земле, о сладости терпения лишений и бед, о спокойствии, которое обретает человек, нашедший господа в своем сердце, только в своем сердце и душе, очищенной от греховных желаний мира сего.
Лушке льстит внимание красивого, умного человека, уважаемого отцом, и хотя она давно заметила в окно прохаживающегося Степана, выходить на улицу не спешит.
Знает: снова он начнет расспрашивать, как все случилось и надо будет вспоминать неприятное вчерашнее. А Филарет даже словом не обмолвился об этом, его ласковые, туманные фразы устремлены только в будущее — таинственное и безмятежное.
Но выйти на улицу все же пришлось: Филарета позвал отец, а белоголовый братишка Витька, уловив этот момент, дернул ее за рукав и коротко, совсем по-взрослому, бросил, кивнув на окно:
— Ждет он, что не идешь?
Сейчас, медленно шагая со Степаном по поселковой улице, она односложно, неохотно отвечает на его вопросы, раздумывая над словами Филарета. Рассуждения его пали на благодатную почву. Лушка размышляет о том, что и в самом деле — к чему все эти переживания и волнения, если человеку дано так мало быть на земле? Ведь и до нее, Лушки, кто-то вот так же мучился, страдая, к чему-то стремился и таких было — несчетные миллионы миллионов. А где теперь они? Видно, прав Филарет, что вечная жизнь — там, в неведомом, таинственном мире, куда исчез братишка Василек.
Степан внимательно смотрит на нее и наконец не выдерживает:
— Я понимаю, Луша, что у вас дома горе, но разве можно так? Несчастьем проверяется крепость человека, а ты вот… Надо находить в себе силы не поддаваться горю…
«Нет, Степа, ты ничего не понимаешь. Совсем не о том мои думы, и как далеки твои слова от тех, близких сердцу, которые говорил недавно кудрявый ласковый человек с участливым, понимающим взглядом темных глаз. Он словно знал, что хотелось услышать мне, а ты вот — не знаешь…»
Лушка останавливается.
— Домой мне надо…
— Как хочешь.
Они медленно идут обратно.
Почти у самого дома Лыжиных, обогнав Степана и Лушку, у края дороги останавливается милицейский мотоцикл.
— Эй, девушка! Иди-ка сюда, — зовет Москалев.
Она шагает с тротуара в канаву, и Степан догадывается, что милицейский сержант о чем-то спрашивает ее.
— Ну, конечно, верно, я же за это расписалась.
— Хорошо, хорошо, — уже громче говорит сержант, свертывая бумагу и пряча ее в планшет. — А где сейчас этот Макурин? Дом у них на замке, нет никого.
Услышав знакомую фамилию, Степан настораживается.
— А зачем вам Макурин?
Москалев окидывает его быстрым взглядом, ничего не отвечает, переводя глаза на Лушку.
— Не знаю, — пожимает плечами она. — Хозяйка на базаре, наверное.
— Слушай, сержант, — сердито крикнул Степан. — Зачем вам Макурин? Я работаю в его бригаде.
— На шахте? — оживляется Москалев. — Ну, ну… Не знаешь, где он?
— Дружинником он с ребятами на базаре. Постойте, постойте!.. Вы что — насчет ее брата? — Степан кивает на Лушку. — Разве Андрей тут виноват? Что за ерунда?
Побледневшая Лушка отводит глаза.
— Луша! — окликает ее Степан.
— Ну чего? — тихо отзывается она.
— В чем дело? — упрямо допытывается он. В глазах его — подозрительность и недружелюбие, и это настраивает враждебно и ее. Лушка, сжав дрожащие губы, властно перехватывает его взгляд и говорит голосом злым и решительным:
— Нас было только двое и… Василек утонул из-за него, от этого я не откажусь.
И почти бежит к воротам своего дома.
— В общем, хулиганил на озере ваш Макурин, — назидательно замечает Москалев. — Девушка аппетитная, так сказать… — цинично мигает сержант, усаживаясь в машину.
Мотоцикл взревел, обдав Степана облачком жирной синей смеси непроработанного горючего. Дым рассеивается, мотоцикл с молодцевато сидящим Москалевым летит уже на повороте к автостанции.
«Брехня все, брехня… — смотрит вслед ему Степан. — Надо предупредить Андрея обо всем!..»
Кораблев, бесцеремонно рассекающий движущуюся во всех направлениях толпу, то и дело исчезает в ней. Один раз он приводит остроносенькую, быстроглазую женщину, что-то горячо объясняющую ему, и кивает Андрею.
— Заядлая спекулянтка. Этими женскими штучками… как они по-научному называются — бюстгальтеры, что ли? Полная пазуха у нее. Ну-ка, показывай! — приказывает он женщине. — Пусть старшой посмотрит, а там Пахомчик отведет тебя, куда надо.
— Ребятки, да я сама их купила! — убеждает остроносенькая, улыбаясь поочередно Андрею, Кораблеву и Лагушину. — Перед тем, как подошел молодой человек.
— А ну, а ну! — шагает к ней Кораблев. — Сколько у тебя их там? Семь штук? Зачем же столько покупать?
Андрей не удерживается от улыбки.
— Отведи, Пахом, в отделение.
Женщина воровато оглядывается:
— Ребятки, может… На бутылочку только и наторговала-то, потом могу еще дать.
Кораблев прищуривается:
— Чего, чего? Да я тебе такую бутылочку пропишу, что… Запомни, тетка, что мы тебя вместе с потрохами можем купить на нашу шахтерскую-то зарплату. Это ты своим друзьям-спекулянтам, которые честной работы боятся, предлагай! Веди ее, Пахом, нечего рассусоливать!
— Вон ты какой, милок! — шипит женщина, зло поглядывая на широкоплечего Кораблева. — Ладно, встретишься с нашими ребятами на узенькой дорожке!
— Иди, иди! Твои ребята в шахту не полезут, а больше-то мне с ними и встречаться негде.
И снова исчезает куда-то, едва отходят Пахом с женщиной, но тут же появляется, потянув Андрея за рукав:
— Пойдем-ка, там барышника солидного заметил я. Шифоньер продает.
Они протискиваются сквозь толпу, к ним присоединяется оказавшийся случайно невдалеке молоденький милиционер, которого Кораблев заинтриговал одной фразой:
— Пошли барыгу ловить, — и тут же двинул, указывая вперед: — Вот он…
Андрей невольно вздрагивает: «Григорий».
А Леня Кораблев уже крутится возле Григория, завел о чем-то с ним разговор, тот снисходительно посмеивается, но, увидев приближающихся милиционера и Андрея, гасит улыбку и громко говорит Кораблеву:
— Не знаешь ты, где ловить спекулянтов-то. Аль, думаешь, полезут они открыто торговать на толкучке? Свой, собственный шифоньер-то продаю, дружок. Могу даже домой повести тебя, сам убедишься. Жинка-то в больнице, вот деньги и нужны стали. Больному человеку сам знаешь, картошку в мундирах не понесешь, а разные там варенья да соленья.
И адресуется больше, пожалуй, к милиционеру, безмолвно вставшему рядом.
— Да вот он подтвердить может, — шагает Григорий к Андрею и дружелюбно протягивает руку: — Здорово, Андрюша… Не понял, видно, твой товарищ-то, что свое, кровное продаю, но ты-то знаешь ведь. Закуривай… Да и ты, друг, закури, — протягивает он пачку Кораблеву, все еще недоуменно переводящему взгляд с Андрея на Григория. — Не даст соврать Андрюша-то, вот и спроси у него.
— Ну, ладно, — говорит милиционер. — Пошли, ребята. Тех, которые свое продают, потому что деньги вдруг оказались нужны, мы не трогаем, на то она и толкучка существует.
И уходит от них, зорко посматривая по сторонам, за ним тянется и Леня Кораблев, извиняюще пожимая плечами:
— Осечка, значит, вышла.
Григорий удерживает Андрея.
— К свадьбе готовишься? Надо, надо, брат. Я вам в подарок с Любкой такой шифоньерище отгрохаю — ахнут все! У меня уже и фанера заготовлена.
И Андрей догадывается, что шифоньер вовсе не из комнаты Григория, а изготовлен, конечно, специально для продажи.
— Слушай, Григорий, хоть ты мне и… не чужой вроде человек, но придется…
— Андрей, Макурин!
Встревоженный Леня Кораблев увлекает его в сторону от Пименова.
— Пахом сюда идет с каким-то сержантом, — вполголоса торопливо говорит он. — И тот милиционер, что с ним был сейчас… В милицию тебя хотят забрать, я услышал, как они между собой переговариваются и — сюда…
— Меня?!
И тут замечает милицейского сержанта. Тот глазами указал Лагушину на Андрея:
— Этот?
Пахом намеренно громко отвечает:
— Ну, это и есть наш бригадир Макурин. Слушай, Андрей, тут ищут тебя зачем-то…
Москалев строго перебивает его:
— Можете быть свободны, товарищ дружинник! А вы, Макурин, следуйте за мной.
— Зачем? — коротко спрашивает Андрей, перехватив любопытный взгляд того милиционера, что разрешил Григорию продавать шифоньер.
— К начальнику отделения, он объяснит…
…Долго ждал Степан Игнашов в приемной у капитана Лизунова выхода Андрея, и наконец терпение его истощилось.
— Слушайте, — снова обращается он к старшине, — мне надо увидеть начальника! Понимаете, это очень важно… Доложите ему.
— По какому вопросу вам надо начальника? — поинтересовался дежурный. — Толком скажите.
— По делу Макурина…
— Ну вот — так бы и сказали.
Старшина поднимает трубку.
— Товарищ капитан, по делу Макурина… Слушаюсь…
…Капитан Лизунов оглядывает Степана и предлагает присесть. По растерянному виду Андрея Степан понимает, что дела того плохи. Мужчина в штатском что-то быстро строчит на бумаге.
— Ну, в чем дело? — спрашивает Лизунов. — Только поконкретнее и покороче.
Степан передает им то, что узнал он от Лушки, когда она прибегала к нему, вся в слезах в общежитие.
Уже в середине рассказа Лизунов и штатский переглядываются, затем капитан, продолжая слушать Игнашова, придвигает к себе лист показаний Андрея.
— Хм… Занятно. На макуринские показания похоже… Вы, — остро поглядывает он на Степана, — друзья с Макуриным?
Степан мнется.
— Да как вам сказать… В одной бригаде работаем, вот и все.
— Он что, попросил вас прийти сюда, да?
— Ну, знаете… — вскакивает Игнашов.
— Видите ли, уважаемый товарищ, — ласково улыбается Лизунов. — Повышенная нервозность иногда нас подводит… Спокойней надо… Кстати, а эта девушка, Лыжина Луша… Почему именно вам сказала, как вы утверждаете, правду?
— Как почему? Мы… дружим с нею, она… поделилась со мной.
— Вон как… — протянул капитан, постукивая пальцами по столу. — Значит, вам, стало быть, она сказала одно, а до этого участковому Москалеву сказала другое и почему-то об этом умолчала, с вами, как с другом, не поделилась. М-да, — произносит он. — Ну вот что, друзья… Мы тут кое-что сами уточним, а вы шагайте. Кстати, Макурин, по первому нашему требованию вы обязаны явиться. За пределы города выезд вам, так сказать, запрещается…
Едва за ними закрывается дверь, Лизунов смотрит на следователя, не в силах скрыть грубоватой усмешки.
— Вот ты, Каминский, институт юридический кончаешь, заочник, так сказать… Твое мнение какое? Только быстро, в дебри не влазь…
Каминский замыкается в себе, собирая в стопку бумаги допроса:
— Следствие покажет, — спокойно произносит он. — Еще же ничего фактически не известно. Девушку эту не допросили, обвинение-то от нее исходит…
— А ты наперед прикинь, без всяких дамочек-девочек, а? Не можешь? А я заранее говорю: влипнет Макурин, если поведет себя так, как сегодня. Ни бе, ни ме! Разве так защищаются?
— Странная логика…
— Ничего нет странного! — горячо перебивает Лизунов. — Я их видел, таких «мекальщиков», сами себя запутывали, даже лишнее наговаривали. И бац! — испекся человек…
Каминский внимательно смотрит на офицера.
— Не спорю, капитан, так было… С этим я не спорю, — еще раз говорит он. — Но согласитесь со мной. Теперь… Я подчеркну это слово. Теперь наша задача — не запутывать людей, а распутывать преступления. Если оно произошло. Вот вы говорите: «Макурин может влипнуть». Значит, вы признаете, что он может и не влипнуть, так? И лишь по той причине, как он поведет себя на следствии. А я с этим не согласен! Пусть институт и не нравится вам почему-то, я уловил это, но нас там сейчас не этому учат.
— Чему же? — гасит улыбку Лизунов, скользнув холодным взглядом по суховатой невысокой фигуре Каминского. — Я ведь университеты не кончал, своим горбом службу щупал.
— Многому, Юрий Борисович, — и Каминский медлит, раздумывая. — Идут разговоры, например, у нас там об ответственности наказывающего за судьбу наказуемого. Странно на первый взгляд, не правда ли?
— Ну, ну… — бурчит не глядя Лизунов, занявшись прочисткой мундштука.
— Вы лучше моего знаете, как решались тогда дела. А каковы последствия? У массы людей не стало доверия к справедливости наказания. Это же страшная вещь, если вдуматься повнимательней…
— Подожди, Каминский, — нетерпеливо останавливает Лизунов. — Все это я знаю. Ты мне конкретно скажи, что ты предлагаешь? Коротко и ясно! Об этой самой… ответственности наказывающего, так, кажется?
— Коротко? Что ж, можно и коротко, — Каминский стучит казанками пальцев по столу: — Гласность! Ведение следствия и суда с наибольшей гласностью и широким участием общественности. И в данном случае, в этой истории с Макуриным, я бы посоветовал привлечь партийную, комсомольскую организации шахты.
— Хо-хо! — вскидывается Лизунов. — Доморощенные шерлоки холмсы? Поздравляю, Каминский… Не говорю уже о степени квалифицированности расследования. Представляю: Марья Ивановна допрашивает соседа Петра Сидоровича о том, как он слямзил на шахте ведерко угля… Абсурд! Советская юридическая школа дала немало примеров талантливого применения испытанных методов сыска и следствия. И отрицать их начисто…
— Я их не отрицаю, — хмурится Каминский. — Но у советской юридической школы, кроме прошлого, есть настоящее и будущее. Об этом вы изволили забыть, Юрий Борисович?
Лизунов машет рукой.
— Ладно, оставим. Следствие будем вести, как обычно. Вызовите на понедельник… лучше во вторник — завтра я отдыхаю — эту деваху, Лыжину.
— Ясно. И все же…
— Есть партийная организация, спорные вопросы можете решить там. Вот так…
Он умеет хорошо владеть собой — Лизунов. Глянув на часы, щелкает по стеклу ногтем и обыденно, спокойно говорит, без неприязни поглядывая на Каминского:
— Рабочему времени — каюк! Что ж, отдохнем… Мне на именины сегодня к начальнику городского автохозяйства Вяхиреву идти. Гульну! Одногодки мы с ним, вместе когда-то работу начинали шоферами. Я, правда, вскоре в органы милиции ушел, но дружбы не теряли. Да и сейчас соседи. А ты вот что, Володя… Брось свои эксперименты, не нами заведено, не нам кончать. Тебе же спокойнее. Он тебе не сват, не брат — этот Макурин. Хотя смотри… Ну, я пошел!
Степан пошел на автостанцию, чтобы ехать в поселок, — его ждал приятель, а Андрей остановился возле здания отделения милиции, не зная куда направиться. Какой сумбурный, полный неприятных неожиданностей день! В памяти всплывает разрозненными обрывками: Любаша смеется, посматривая на Ванюшку; угодливо предлагает папиросу Григорий, а рядом — выставленный на продажу блестящий желтый шифоньер; грубовато-насмешливый взгляд милицейского капитана, не предложившего даже стула, пока не догадался это сделать мужчина в штатском — следователь, вероятно. Неприятный, унижающий его допрос. Показания Лушки…
Много, пожалуй, неприятностей для одного дня. Андрей вздрагивает, уловив резкое хлопанье двери в милицейском здании. Может, вернут сейчас и определят куда-нибудь в холодную, сырую камеру…
Андрей заворачивает за угол и идет бульваром по направлению к базару. Почему прохожие с любопытством посматривают на него, уступая дорогу? Ах, да… Красная повязка на рукаве, он так и не снял ее. Странно, а утром прохожие так же смотрели на него или иначе? Почему он не приметил?
— Андрей!
В стороне, у железнодорожного полотна, стоят Кораблев и Лагушин. На их руках уже нет красных повязок. Тоже интересно…
Он подходит не спеша, в какой-то момент уловив во взглядах товарищей соболезнование, и невольно отметил, что и они переживают за него.
— Все, отдежурили! — говорит Леня Кораблев. — Базар закрыли, нас по домам… Айда с нами, ты же обещал!
Андрей отстегивает повязку и сует ее в карман.
— Куда обещал?
— В ресторацию, помнишь? Посидим, поболтаем, все равно в поселке делать нечего. Степана только что видели, поехал он…
Да, в поселке делать нечего. Может, и впрямь пойти с ребятами. А, черт, пусть будет так!
Он молча шагает вперед, и они понимают: пойдет.
— Нам Степан рассказал про Лушку. Додумалась, стерва, до какой подлости.
— Не надо, — перебивает Кораблева Андрей. — Не хочется о ней говорить. Забудем пока об этом.
Но то, что ребята не забывают о его тревогах, трогает Андрея.
Проводив теплыми глазами Леню Кораблева, шагнувшего в дверь ресторана, и Пахома Лагушина, юркнувшего следом, он неожиданно размышляет о том, что в сущности, черт возьми, хорошие ребята у него в бригаде. А он, занятый работой и своими домашними делами, просто как-то об этом и не раздумывал.
«Да, хорошо, что ребята рядом», — признательно решает он, зная, как трудно было бы ему сегодня дома одному — после того, как увидел Любашу на базаре с Груздевым.
Виновницей короткого спора, все же испортившего для Веры беззаботную прелесть семейного праздника у Вяхиревых, была она сама. Обычно не умеющая не выказывать своего настроения, в этот раз Вера старалась быть сдержанной, ровной ради праздничной обстановки со своим соседом справа Юрием Борисовичем Лизуновым, начавшим вести себя очень уж свободно после третьей рюмки. А стал он неприятен с того момента, когда приподнял свою рюмку и больно толкнул ее острым локтем:
— Ну, выпьем, детка?
Покраснев от выпивки, лицо его лоснится. Глаза словно темные щелки.
— Не хочу, папаша, — коротко отвечает Вера и отворачивается к Василию.
— О-о, гордая, — Лизунов тянется за ее спиной к Василию: — Твоя? Одобряю, одобряю! Есть нынче у молодежи вкус, есть! Ничего не скажешь!..
Вера ждет, что еще «изречет» сей «мудрый» человек в погонах, но тот надолго умолкает.
— Дай, пожалуйста, я… пересяду! — ощущая на своем плече дыхание Лизунова, говорит Вера Василию.
— Юрий Борисович! — окликает через стол хозяйка дома. — Давайте за именинника и долгую нашу дружбу!
Тост горячо поддерживают, и за столом делается еще шумней. Умеет рассадить гостей Надежда Михайловна: у каждой небольшой группки быстро выявляется в разговоре что-то общее, интересное.
— …Я тоже думал, что карданный вал на такую нагрузку не рассчитан. А как-то раз поехал… И, понимаешь, рву с ходу третью скорость, на все решился… И что же ты думаешь? Выскочил!
— …Но позвольте, спрашиваю, в контокоррентной-то карточке это неверно отражено? Сбалансировать такое просто невозможно…
— …А у меня ему статья заказана. Ну, думаю, принципиально не будет писать. Но, представьте, написал!
— …Нельзя сравнивать! У нас же — самые мокрые лапы в бассейне, чуть недоглядел — и заштыбовало транспортеры…
В какую-то короткую паузу прорывается, привлекая общее внимание, громкий басок Лизунова:
— Ер-рунда! Лет с десяток назад даже нам с вами и половине из тех, что здесь сидит, можно было бы сло-ободственно припаять пятьдесят восьмую статью. И это сдерживало языки, ясно? Нашим братом без палки управлять нельзя, вожжи надо нам, вожжи! И потом понимать надо: диктатура пролетариата! Не какая-нибудь сусальная демократия, а ди-кта-тура, ясно?
— Позвольте, то, что вы говорите, разве имеет общее с диктатурой пролетариата? — хмурится атакованный Лизуновым сосед справа. — Я никак этого не могу найти у Ленина в сочинениях…
— И не найдете, — кивает Лизунов. — Историю делают живые люди, сообразуясь с обстоятельствами, а обстоятельства в те времена…
— Но ведь двадцатым съездом доказано, — перебивает сосед, распаляясь, — что никаких обстоятельств подобного рода не существовало! Что же еще? И потом… Историю делаем мы, народ, а не те, у кого оказалась палка в руках.
— Давай, давай, Никола! — весело кричит молодой парень.
— Видите ли… — усмехается Лизунов, подымая холодные, мутноватые глаза на соседа справа. — Я хотел бы… — тянет он, свысока посматривая на всех.
— Не знаем, что ты хочешь, а мы хотели бы, чтоб помолчал, людям раны не ковырял, — зло вырывается у Веры, и Василий подталкивает ее, покачав головой. Но Лизунов услышал.
— О чем это вы, детка? Я, быть может, веду себя непозволительно? Вы желаете меня поправить…
— Ничего не желаем, — вспыхивает Вера и торопливо встает из-за стола.
Из смежной комнаты врывается мелодия вальса. К Вере подходит сияющий Виктор Яковлевич и приглашает ее танцевать.
— Вот так, Верочка, шестидесятый пошел мне. На год от века отстал. Скоро, наверное, и до внуков дело дойдет, — тепло улыбается Виктор Яковлевич, посмотрев на нее. — Не спешите только что-то вы с моим Васей, не спешите.
Вера краснеет и сбивается с такта.
— Неприятный какой-то этот Лизунов, — уклоняется она от разговора, предложенного Вяхиревым. — Всех против себя настроил.
— Не любит, когда ему возражают. Это в его характере было еще до Севера.
— Так он работал в те годы на Севере? — приостанавливается изумленная Вера. — Вон что…
— Был. Но строго судить, знаешь… В каждом из нас есть доля вины. Были винтиками, и упрекать не нужно.
Вера молчит, потом вздыхает, невесело качнув головой:
— Обидно…
— Ну, конечно, обидно! — быстро отзывается Виктор Яковлевич. — Но кто будет отрицать то хорошее, что сделано за прошлые годы? Мы превратились в мировую державу с громадным экономическим потенциалом. Хозяйственная-то наша тележка, знаете, не только окрепла, но и все больше становится современным поездом.
Они кончили танцевать и идут просто так, разговаривая.
— Эх, Виктор Яковлевич… А слезы, пролитые невинными людьми, вас не трогают?
— Что ж, мы — первые, и нам не удалось, конечно, избежать ошибок. И крупных, может быть… Но это же естественно для первооткрывателей, а?
— Естественно, разве я спорю? — говорит тихо, с болью Вера. — Но у первооткрывателей должно быть и одно из замечательнейших качеств исследователя: уметь не только признавать ошибки, но быть смелым и бесстрашным до конца при их исправлении! А такие вот, — она кивает в сторону стола, за которым сидит Лизунов, — имеют эту смелость? Судя по всему, нет!
Вяхирев щурится:
— Чтобы иметь смелость, решительность, твердые убеждения — надо прежде всего, чтоб была голова на плечах… А этот Юрий Борисович — середнячок… Погоду он, поверь, не делает… Но гадить может… Доверять им ответственные посты нельзя… Освобождать их надо от работы — только и всего. Чтобы души людей не калечили…
Вера поднимает на него глаза и одобрительно кивает.
Однако остаток вечера у Веры был испорчен. Отец Василия ее все же в чем-то не убедил. Домой возвращалась она одна — провожать себя никому не разрешила.
В автобусе ее настроение меняется. Нравится ей стоять вот так, стиснутой со всех сторон, вслушиваться в острые шутки приодетых по-вечернему парней, слышать заливистый, возбужденный смех девчат и знать, что ты просто частица той большой и обычной жизни, которая бьется во всех этих людях.
«Вот они рядом, мои современники. Они работают, живут, творят историю. И завтра будут, и послезавтра, а там год, три и десять лет… Потом кто-то сменит их… и меня. И это будут похожие и совсем незнакомые люди. Потому что жизнь уйдет намного вперед, и она впитает в них что-то новое, неизвестное нам. И где-то там, впереди, по земле пойдет новое поколение, которому странны будут многие наши сомнения и раздумья… А так будет когда-то, будет!»
Смеются парни, шумят девчата, автобус отходит от автостанции. И в нем она, Вера, как-то удивительно повзрослевшая за эти короткие минуты раздумий.
В низком и длинном зале ресторана уже много посетителей.
Леня Кораблев, еще не сдав фуражку, заглядывает туда через плечо швейцара, присвистывая:
— Ну и молодцы торгаши! Знают, что на многих шахтах получку выдали — пива подбросили. Не всегда летом нас этим балуют.
Едва входят в зал, Кораблев уверенно направляется в дальний правый угол, бросая на ходу:
— Пошли… Там быстрее обслужат.
Играет радиола, люди закусывают и о чем-то тихо переговариваются, кидая ничего не значащие взгляды на соседей. Под их взглядами Андрей чувствует себя неловко.
— Как на смотру, — хмурится он, занимая место напротив Кораблева.
— Что?
— Рассматривают, говорю, как на выставке…
— А-а, не обращай внимания, — успокаивает его Кораблев. — Машинально получается. Смотрят на тебя, а не видят, своим разговором заняты. В эти часы здесь просто обедающих людей раз, два — и обчелся! Сюда, особенно за дальние столики, на весь вечер приходят. А вот и официантка, — заерзал на стуле Леонид. — Машенька, сюда, сюда!
Машенька с блокнотом в руках идет, конечно, не сюда. Но, увидев Кораблева, делает полукруг на одной туфельке и спешит к ним.
Андрей уже заметил, что рослый, симпатичный Кораблев пользуется успехом у девушек. Но знает, что крепкой дружбы Леня ни с одной из них не имеет. В бригаде это точно известно.
«Сами же разбаловали парня, — поглядывает сейчас на Леню Андрей. — Что легко дается человеку, тем он не очень-то и дорожит. А вот встретил бы Леня отпор от одной хотя бы да пострадал бы, помучился — конечно, и он сердцем бы прикипел к такой девчонке».
Полуобернувшись к Машеньке, Леня с обворожительной улыбкой заказывает такую уйму закусок, вина и пива, что Андрей не выдерживает:
— Да ты что, Леонид, ночевать здесь думаешь? Где же нам все осилить?
Кораблев приподнимает ладонь:
— Спокойненько… Чтоб двадцать раз не заказывать. Правда, Машенька? Скоро нахлынет сюда народу — селедку не закажешь…
И посетителей действительно идет все больше и больше. Крайние столы почти все уже заняты. Мужчины подходят и сюда, но Кораблев неизменно отвечает:
— Занято…
«Для кого он бережет четвертый стул?» На немой вопрос Андрея Леонид замечает: — Спокойнее без чужих. Может, из наших кто подойдет… Степку Игнашова агитировал, чтобы подъехал — куда там! Навалился на свою машину, чертит, рвет, в комнате дым коромыслом каждый вечер, ребята убегают, как из бани, а он — хоть бы что! Часов до двух опять просидит, пока комендантша или дежурная по общежитию свет насильно не погасит.
— Что у него за машина? — интересуется Андрей.
— Хо, с Луны свалился! Хотя ты недавно… Комбайн проходческий думает наш Степа сварганить… Но образованьишко-то — только семилетка. В техникум на вечернее отделение решил нынче. Четыре года с лишним — и не видать нам той машины, так вкалывать бурильными молотками и будем.
— Любопытно, однако, — оживляется Андрей. — Ну и получается у него что-нибудь?
— А кто его знает, разве поймешь? Скрывает он, лишнего, слова не выжмешь. А сам у знакомых инженеров на шахте книги технические почти все перетаскал.
— А у тебя как дела? — прерывает его Андрей, вспомнив, что Леня по понедельникам уезжает в горком партии — учится там в вечернем университете марксизма-ленинизма.
— Семинар завтра, — неохотно отзывается Кораблев, поглядывая, скоро ли появится Машенька. И, помолчав, добавляет: — Не засыпаться бы, философия. У нас строгий преподаватель. Говорят, бывший редактор газеты. Читает лекции интересно, заслушаться можно. Всех заставил приобрести записные книжки… Вот, — достает ее Леня из кармана, — насколько в моей голове ума прибавилось.
Он листает блокнот, торопливо зачитывая некоторые записи.
— Постой, постой, — останавливает его Андрей. — Ну-ка, повтори вот эту, насчет руки и мозга…
— Так это ж Энгельс, из «Диалектики природы», — замечает Леня, отыскивая запись.
— Читай, читай…
— «…при помощи одной только руки люди никогда не создали бы паровой машины, если бы вместе и наряду с рукой и отчасти благодаря ей не развился соответственным образом и мозг человека». Ясно? Я записал это для ответа болтунам, которые орут, что только рабочий своими мускулами создает материальные блага, а инженеры — наши нахлебники.
— И правильно — нахлебники, — возражает Пахом. — Уголек-то мы своими руками добываем, а они лишь руководят из кабинетиков.
— Эх, ты, Пахомчик, — щурится Леня. — Лопатой-то ты немного уголька дашь, а машины кто создает?
— Так это конструкторы.
— А организует производство кто? Думаешь, наш Суровцев меньше твоего пользы приносит? У него, пожалуй, мозги-то поважней твоих…
— А-а… — машет рукой Лагушин. Видно, что Леня не убедил его. — Почему же Ленин говорил, что зарплата любого начальника не должна превышать средний заработок рабочего? Почему?
— Ого, Пахомчик, — смеется Леня. — Ты, оказывается, силен в политэкономии. А как, по-твоему, тогда объяснить принцип социализма: «От каждого — по способности, каждому — по труду?» Или ты ценнее Суровцева? Кстати, он не больше твоего и получает.
— Ну, не он, так начальник шахты, управляющий трестом.
— Что, им легче твоего? Ты ни разу разве не видал начальника шахты ночью в забое? А утром он опять на работе… Ведущим инженерам потому больше и платят, чтобы другие тянулись до их уровня, мозгой бы побольше шевелили, чтобы должность эту высокую занять… Понимать надо, Пахомчик.
Появляется с подносом Машенька, и разговоры на время умолкают. А ресторан за их спиной гудит множеством голосов, мест свободных уже нет.
— Разрешите?
Мужчина — невысокий седоволосый, в засаленной черной толстовке — вежливо застывает, взявшись за спинку четвертого стула.
Кораблев по привычке бросает:
— Занято…
Но Пахом Лагушин милостиво разрешает:
— А, пусть садится. Все равно скоро уходить нам. Садись, Апполинарий…
— О, вы знаете меня? — сдержанно смеется мужчина, отодвигая стул.
— Ну, кто же Ястребова не знает? — улыбается Пахом.
Он часто его видит здесь, в ресторане. Кто-то говорил ему, что Ястребов из бывших поэтов, работал в здешней городской газете, но вскоре был уволен за пьянки.
Напившись, он читает какие-то непонятные стихи, заявляет, что это и есть настоящая поэзия, а совсем не мистика, как нынче бормочут неучи-критиканы.
— Я не помешаю вам? — остро поглядывает Ястребов на Андрея и Кораблева.
— Сиди уж, чего там, — отмахивается начавший хмелеть Кораблев. — Официантку только едва ли скоро дождешься.
— О, мы это мигом сообразим, — быстро поднимается тот и идет к буфету, лавируя между столиков.
— Ну и тип, — внимательно смотрит ему вслед Кораблев. — В ресторан прется, а толстовка с грязи лопается.
— Ты подожди, — успокаивает его Пахом. — Он еще стихи тебе будет читать…
Вскоре Ястребов возвращается в сопровождении официантки. Она несет на подносе водку, пиво и закуску.
— Оперативность! — весело разводит руками он, перехватив любопытный взгляд Андрея. — Быстрота и натиск решают успех баталии, так изволил изречь гениальный наш граф Суворов. Наши предки умели сказать коротко, ясно, но… — Ястребов поднимает палец: — Но объемно, значимо… А нынче… Измельчали мы… до атомного размера, хе-хе-хе… Нет на планете уже величин, к слову и жесту которых с подобострастием прислушивался и присматривался бы человек. Нету, милые мои, нету. Так себе — мелкая сошка. Великие люди кончились на Ленине. Даже наш Генералиссимус признавал его гениальность! Ясно, дорогие мои?
Он вскидывает кустистые брови, остро поглядывает на Кораблева, словно ожидая возражений. Затем наливает в фужер до половины пива, опрокидывает туда водку и выпивает залпом эту смесь большими глотками. Поддев дольку огурца, жует ее и лишь потом снова поднимает глаза на Леонида.
— Что вы, молодой человек, так смотрите на меня? Я говорю обо всем прямо, так сказать, без идейных наслоений и отметая общепринятые традиции. Только поэтому…
Кораблев криво усмехается.
— Ну, ну, валяй, посмотрим, как ты отметаешь традиции да идеи. Люблю интересных людей, если они не глупы, конечно.
Ястребов, польщенный скрытой похвалой, довольно усмехается, потом протягивает руку к фужеру, но, увидев его пустым, сожалеюще вздыхает:
— Вот так и в жизни. Только что здесь был полный сосуд, а теперь он пуст. Ко всему, милый человек, приходит опустошенность, вечно полного сосуда нет… Мог бы я раньше поспорить с вами, а сейчас… Пусто в мозгу, пусто! Усохло серое вещество. Так и с вами будет, если попадете в колесо жизни. Да. Жизнь — это жестокая и дикая драка, в которой побеждает хитрейший! Попробуйте отбросить всякие идеи и лозунги, представьте себе, что вы просто человек, живое существо, которое борется, само себе не сознаваясь, за лучший кусок хлеба — и вы поймете, что просто человеком быть очень трудно. Трудно! Потому что идеи в наше время пронизали не только умы, но и камень: в памятниках, зданиях, украшениях… Чистого, отрешенного от идей, нет ничего теперь в мире. Даже в комнате у… извините, конечно… у продажной женщины найдешь статуэтку какой-то Зои или какого-то Матросова.
— Что же вы хотите? — решается вступить в разговор и Андрей, с любопытством приглядываясь к Ястребову. — Я так и не понял: или вас нервирует наличие идей в обществе, или просто угнетает собственная опустошенность, как у этого вот сосуда, — кивает он на пивной фужер. — Мы народ рабочий, неясностей не любим.
Он и впрямь недолюбливает такого рода нечистоплотных мужчин, которых можно иногда встретить в закусочных и чайных, где они допивают остатки пива и вина из кружек подзагулявших компаний, охотно философствуя под ржанье пьяных о наступивших временах, жонглируя двумя-тремя сомнительными идейками «о человеческой жизни-борьбе», о мудрости скудоумия («дурачку жить легче»), о великом и малом в нашей бренной жизни, варьируя эти темки в угоду веселящейся компании.
Ястребов задерживает взгляд на Андрее и неожиданно улыбается.
— Смышлен, смышлен… — качает он головой, гася улыбку. — Апполинарию надо отвечать прямо. А прямой ответ — это снова пристрастие к какой-то идее… В этом и вся суть.
— На мой взгляд, — жестко смотрит Андрей в глаза Ястребову, — суть совсем в другом. В том, что вам надоело повторять старые свои истины, а новых у вас нет. Тупик духовный, если говорить прямо. Трудно, конечно, вам. В безделье-то вы отстали в своих идеях, а люди старье сейчас неохотно слушают. Изобретайте что-нибудь поновей, иначе скоро вам и стакана вина за вашу дряхлую философию не поставят.
— Давайте-ка, ребята, выпьем, — поморщившись, машет рукой Кораблев. — Идеи, идеи… Может, налить тебе вина за наши идеи?
— Да я… знаете…
— Ладно, налей, Пахом… А наши идеи — вот они! — Кораблев бросает на стол широкие ладони. — Работать надо, вот что! А на одних идеях далеко не ускачешь. Мы вот идейно поработали — идейно и гуляем… Пей, пей, чего там.
А сам не торопится брать со стола рюмку, Достает из кармана уже знакомую Андрею записную книжку и листает ее.
— Вот оно! — восклицает Леня, и все за столом невольно оглядываются на него. — Нашел! Помню, что где-то у меня о традициях было записано. Вот вы говорите, — остро смотрит он на Ястребова, — что отрицаете традиции и идеи. Значит, вы тем самым отрицаете и движение, как основу жизни?
— Хм… — морщится Ястребов. — Этого, кажется, я не говорил. Вообще относительно материи у меня свои особые взгляды.
— Постойте, о движении поговорим, — перебивает Леня. — Вот, слушайте… Охранять традиции — значит давать им развитие, так как то, что гениально, требует движения, а не академической неподвижности. Это Станиславский.
— Но при чем же здесь вообще традиции, — подается вперед Ястребов. — Здесь же о их сохранении, так сказать. Этому-то как раз я и противник.
— Неверно же! — машет рукой Кораблев. — Вы на словах против, а в жизни… Есть у нас хорошая традиция — уважать старших. И вас она вполне устраивает, вы на нее ревизию не наводите, так как она удобна для вас. Правда ведь? Представим, что бы с вами, пожилым человеком, было, коль мы все, сидящие здесь, отказались от этой традиции. Улавливаете мысль?
Андрей с уважением поглядывает на разошедшегося Кораблева. Право же, он и не подозревал, насколько силен в подобных спорах Леня. На вид — простоватый парень, с этакой снисходительной улыбочкой, не пропустит ни одной девчонки, чтобы не посмотреть вслед, а сейчас вот, поди-ка, припер этого мудрствующего поэтика к стене…
— И о работе, и о труде, — продолжает между тем Кораблев. — Андрей-то ведь прав, — кивает он на Макурина. — Коль человек перестает заниматься трудом (любым — физическим или умственным), он поневоле деградирует, останавливается в своем развитии, отстает от тех, кто постоянно трудится. И ответ тут прост: только целеустремленное трудовое занятие сделало человека мыслящим существом, и оно же непрерывно продолжает его совершенствовать. Непрерывно, ясно? Природу не обманешь, она рано или поздно накажет того, кто хочет ее обхитрить. Вот где корень несчастий у многих, даже очень одаренных от природы, людей. Я так понимаю, что и духовный тупик приходит к людям по этой же причине.
— Минуточку внимания! — прерывает торопливо Ястребов. — Согласно вашим утверждениям, самым разумным существом должна быть… лошадь, так? Ведь больше-то ее едва ли кто работает, — и хитровато оглядывает Андрея и Пахома: вот-де, как я положил вашего дружка на обе лопатки.
Но Леня Кораблев ничуть не смущается.
— Старо, Апполинарий, старо, — легко улыбается он. — Такими приемами в трудные годы можно было огорошить противника в споре. Сразу видно, какой сермягой попахивает от ваших мыслей. Вы же забыли, что я говорил о целеустремленной трудовой деятельности. Если вы докажете мне, что лошадь способна на это, я подниму руки… Ну, пытайтесь! Кстати, — тряхнул он записной книжкой, — здесь есть еще кое-какие дельные записи против вас, но их я позднее двину, согласны?
— Вот черт! — изумленно смотрит Пахом на Кораблева. — Ловко ты его…
Лагушин даже не стесняется Ястребова: настолько восхищен он своим товарищем.
— Силен, братец, — неохотно соглашается и Апполинарий, покручивая в руке пустой фужер. Заметив это, Леня наливает всем вина.
— Ладно, хватит мудрствовать. Давай, Ястребов, двинем еще по одной. А ты, Андрей?
— Нет, мне хватит, — поднимается тот. — Времени одиннадцатый час, а хозяева у меня строгие.
— Да ну, слушай…
— Нет, нет.
— Ну, ладно, — с сожалением произносит Кораблев. — Мы с Пахомчиком еще часок посидим. Так завтра в первую смену?
— Ну да… Смотрите, до чертиков не спивайтесь.
Шагая к автобусной остановке, Андрей думает об Ястребове.
«Тип, однако… Интересно, чем он кончит в жизни? Ну его к черту! Не такие главное в жизни. Двигают ее, конечно, те, кто действительно работает, добывает, например, уголь. Вот мои ребята… Совсем недавно с ними, а кажется, что и росли вместе. Значит, Степан Игнашов машину обмозговывает? Надо узнать, что за машина. Странно, что ни к кому он за помощью не обратился. Или просил, да отмахнулись? Завтра же узнаю… Он действительно какой-то скрытный».
В автобусе Андрей едва не сталкивается с Копыловой и торопливо забивается на заднее сиденье: на глаза Вере попадаться не хочется. Андрей внимательно следит за зеленой шляпкой, мелькнувшей впереди, и гадает, когда сойдет Вера: вместе с ним или раньше? И облегченно вздыхает, когда Копылова выходит на остановку раньше.
В вечернем поселке по-воскресному шумно. Молодежь идет навстречу Андрею со смехом и несмолкаемыми разговорами, радуясь теплыни августовского вечера, и он вглядывается в лица встречных: может, и Ванюшка с Любашей где-то здесь бродят? Он внушает себе, что и, увидев их вместе, будет равнодушен, что ему это безразлично, но сам понимает, отчего так думает: просто не верит в то, чтобы они сейчас были вместе.
У калитки останавливается, прислушивается. Где-то далеко горланят песню, у остановки гудит автобус, доносится и уплывает методичный голос диктора радио. И снова все тихо.
И эта ласковая тишина неожиданно навевает удивительно ясные мысли о Любаше. Нет, никогда не будет она с этим белобрысым Ванюшкой, она уже доказала, что любит одного Андрея, и он должен сказать ей, что по-прежнему верит ей, очень, очень верит!
Любаша появляется на крыльце сразу же, едва он стучит в окошко. Молча пропустив его, закрывает калитку и лишь в комнате спрашивает:
— Так долго дежурили?
— Не-ет, — весело щурится он и оглядывается. — А где Устинья Семеновна?
Любаша качает головой:
— К Григорию пошла, наверное…
Оба ведут себя так, как будто утром ничего не случилось.
— Кушать не буду, не хочу, — говорит Андрей и идет в свою комнату раздеваться. Юркнув под одеяло, растягивается, чувствуя, как кружится голова, и тут слышит тихое:
— Ты… всегда так меня мучить будешь?
Свет в комнатах погашен, но по голосу Андрей определяет, что Любаша стоит в дверях. Он понимает — это примирение, и зовет ее:
— Иди сюда…
Она безмолвно садится на кран койки, Андрей приподнимается, отыскивая ее плечи, и как-то неловко притягивает их к себе. Любаша наклоняется над ним, он откидывается на подушку, не разжимая рук, чувствуя на лице теплое ее дыхание. Что-то маленькое, твердое прокатывается по щеке и падает ему на шею. Крестик! Тоненький, плоский, с округлыми кончиками.
— Сними ты его, Люба, — шепчет он, потянув крестик.
Любаша отстраняется от него, вскакивает.
— Нет, нет! — тараторит она. — Не надо, Андрей. Ничего не надо…
— Ну, глупо же так, Люба! — настаивает он, сбрасывая ноги с койки и садясь. — Иди сюда. Давай поговорим, как следует.
— Спи, спи… Потом, — и быстро выходит из комнаты, плотно прикрыв дверь.
Во дворе тявкает Рекс, и Андрей решает, что пришла Устинья Семеновна.
Устало вздохнув, он снова ложится и засыпает быстро и незаметно.
Но это не мать, а Татьяна Ивановна. Любаша удивленно смотрит на нее: трудно вспомнить, когда она была последний раз у Пименовых. Что ее привело сюда?
— Одна домовничаешь? — спрашивает Татьяна Ивановна, обежав глазами прихожую. — Где мать-то?
Любаша пожимает плечами. Она и действительно не знает, куда ушла мать, едва они вернулись с базара.
— У Григория, наверное…
— Да мне, пожалуй, больше ты нужна… Почему это ты, Люба, на лекции не ходишь к нам?
— Не хочу.
— А чего так? Лекторы уж больно интересно обо всем рассказывают, заслушаться можно. Или времени у тебя нет?
Глаза Любаши скользят мимо лица Татьяны Ивановны.
— Не нужны мне ваши лекции…
Татьяна Ивановна качает головой:
— Что ж, дело твое. Только, если ты матери боишься, мы можем с нею поговорить.
Хмурится Любаша, отводит взгляд, потом шагает к двери:
— Ладно, спать мне надо…
И это звучит, как нетерпеливая просьба оставить ее одну.
— Подумай, Люба.
Голос Татьяны Ивановны, повернувшейся от двери, ровен и спокоен, словно не находит она обиды в том, что ее попросту выставляют из дома. Она открывает дверь, берет Любашу за локоть: — Не забудь, о чем я говорила… Да волкодава-то вашего придержи, едва вывернулась, когда сюда шла.
Любаша молча шагает за нею в сенцы, на крыльце обгоняет ее, проходит в темноту по двору к бодро позвякивающему цепью Рексу. И молчит, когда слышит от ворот тихий голос Татьяны Ивановны, желающей спокойной ночи.
«После вас будет она спокойная — ночь-то! — зло думает Люба, спуская с крюка Рекса. — Есть же охота бродить из дома в дом… Хорошо еще, что мамы нет, опять бы я была виновата, что ходят на лекции приглашают…»
По сердцу волной проходит внезапная обида на Татьяну Ивановну, на мать. И даже Андрей вспоминается в какой-то миг с укором: ее тревоги из-за того, что слишком вольно идет он по жизни, отмахиваясь от предупреждений всевышних сил. Разве не было у нее, Любаши, в тот момент, когда он поплыл к Лушкиной лодке, внезапного, странного предчувствия? Она хотела крикнуть ему, чтобы не смел плыть к Лушке, но промолчала: Андрей мог подумать невесть что. А ведь ничего не случилось бы на озере, верь он в то, во что верит Любаша, послушай в тот момент ее предупреждение.
«Как, ничего не случилось бы?..» — вдруг с беспокойством думает Любаша.
— Разве вода могла бы не прорваться в те минуты в старые шурфы?! — робким шепотом произносит она.
«Конечно, прорвалась бы, — решает Любаша. — Ну и пусть! Если бы там не было Андрея и Василька — пусть прорывалась бы! Но они-то почему там оказались именно в этот момент? Случайно ли все это?»
Она скользит смятенным взглядом по темному лику Иисуса Христа, ждет мысленного ответа на свой вопрос. Но в голове — путаница мыслей, нет спокойного, ясного ответа на ее просьбу, и от этого еще больнее, тревожнее на душе.
Апполинарий Ястребов отпивает пива из фужера, вытирает рукавом влажный рот и закуривает взятую у Пахома Лагушина папиросу.
— Вот ты говоришь — идеи, истина… — снова начинает он, посматривая на Кораблева.
Разговор о высоких материях тянется уже около часа после ухода Андрея. Всякий раз, когда у Кораблева пропадает интерес его слушать, Ястребов незаметно затрагивает что-то новое, Леонид снова загорается, на столе появляется еще дюжина пива, и беседа продолжается. Лагушин почти не принимает в ней участия, мало понимая, о чем говорят.
— А в чем же истина-то? Да в том, что ее нет, этой самой истины! — говорит Ястребов. — Примерчик? Пожалуйста… Сможет ли человек прожить, скажем, триста лет?
— Ну…
— Постой, постой… Значит — это истина, так? Я несколько утрирую понятие истины, но… понятно чтобы, одним словом. — Ястребов, изрядно хватанувший вина и пива, стал привычно красноречив. — Но заметь, это было истиной, а сейчас — нет! Теперь утверждают, что в космосе человек может прожить и тысячу, и две, и три тысячи лет! Где же тут наша хваленая истина? Истина в том, что мы глупы, что мы ничего не знаем! Но чем больше мы знаем, тем дальше от нас истина. Вот так, милый человек!
Кораблев слушает его нетерпеливо. Выждав паузу, насмешливо качает головой:
— Ну и каша у тебя в мозгах, Ястребов. Смешал в кучу и черное и белое, да еще доморощенными идейками приправил. Ты понял что-нибудь, Пахомчик?
Тот, потягивая пиво, отмахивается:
— На черта мне это все. Правда — кривда, ложь — истина… Я пивца сюда выпить пришел, а не спорить. Ты бы лучше, Апполинарий, прочитал свои стихи, чем в философию-то ударяться…
— Успеем и до стихов добраться, — самодовольно щурится Ястребов, но Леня перебивает его:
— Так вот, насчет истины… Марксисты утверждают, а я верю им, что непознаваемых явлений не существует, а имеются лишь не познанные. Кстати, где-то у меня это записано, — он листает записную книжку, но потом резко машет рукой. — Ладно, я своими словами… И в теории познания надо рассуждать диалектически, ясно? Нельзя предполагать, что наше познание есть навсегда установившаяся категория, а помнить, что главное — это каким образом из незнания появляется знание, как неполные, неточные знания становятся все более полными и точными. Вот в чем суть, а не в твоей лукавой теории о какой-то там навсегда установившейся истине, Апполинарий.
— Ерунда, дребедень! — вскипает Ястребов. — Это чужие мысли, перепев с готовенького… Себя мы прежде всего должны познать, пойми! Бессильные, беспомощные мы существа, козявки в масштабах Вселенной. Потому-то истина для каждого из нас — лишь в себе! Ясно, молодой человек?
— Хм, занятно, — остро посматривает Кораблев. — Значит, истин — не одна, а столько, сколько людей на земле, так?
— Хотя бы и так! Когда мне говорят, что я живу не так, как большинство других, — я усмехаюсь, я знаю, что моя истина во мне!
Кораблев машет рукой.
— Ну вот, и до анархии договорились. Так можно любое поведение любого человека оправдать. Даже бандит получит полные человеческие права, не говоря уже о тунеядцах; Вероятно, этой теорийкой и оправдываешь ты, Ястребов, свой… сомнительный образ жизни? Не обижайся, знаю, что в споре нехорошо переходить на личности, но это ведь получается с твоей стороны уже не спор, а защита своих жизненных позиций. Хотя… Не верю, Апполинарий, чтобы у таких людей, как ты, были ясные позиции. Просто пошел ты однажды на сделку со своей совестью, а там и покатился вниз… Работать надо, работать, вот и появятся тогда более здоровые и правильные идеи… Давай-ка молчком добьем этот графинчик с водкой, а там — и расходиться можно.
Ястребов хмуро отворачивается. Слова Кораблева, вероятно, больно задевают его. Но когда Леня наливает в фужер водки, Апполинарий молча принимает его, пьет не закусывая, большими глотками.
— Айда, Пахомчик, — встает Леня и бросает Ястребову деньги: — Расплатишься за стол. Там еще и на похмелье тебе останется…
Они, пошатываясь, выходят из ресторана и останавливаются на крыльце.
— Закуривай, — подает Леня Пахому папиросу. — Постоим, вздохнем хоть посвободнее после духоты… Эх, и ночь сегодня…
Теплый ветерок слегка освежает разгоряченные лица. Шумит за окнами вечерний ресторан, а здесь, на крыльце, тихо — какой-то удивительно редкостный момент безлюдья. Но вот сзади хлопает дверь, слышатся крикливые голоса, и швейцар выталкивает на крыльцо Ястребова.
— Чего оставили дружка-то? — зло кричит он Кораблеву. — Пошел опять по столам бродить, водку собирать.
Ястребов уже плохо держится на ногах. Он стоит от Лени в двух шагах, а когда швейцар пробует захлопнуть дверь, с матом бросается вслед. Леня перехватывает Апполинария, но сам теряет равновесие и локтем с силой ударяет в стекло двери. И почти одновременно со звоном разбитого стекла на крыльце появляется милицейский сержант с дружинниками. Выскочивший швейцар с кулаками подступает к Кораблеву. Сержант отстраняет его, берет Леню за локоть:
— Идемте-ка…
В отделении милиции разговор короток. Дежурный офицер, едва глянув на Ястребова, усмехается.
— Ясно… Пьяная компания. Кто разбил стекло?
— Я, — шагает вперед Леня. — Понимаете, так получилось…
— Все ясно. Составляйте на дебош протокол, — кивает офицер сержанту. Тот садится за стол.
— А с этими… — поглядывает офицер на Ястребова и Пахома. — Словно чуют, что сегодня в вытрезвителе выходной. Выгоните их, пусть идут домой. Вас, молодой человек, — смотрит он на Кораблева, — мы задержим.
— Но я же заплатить согласен за стекло, — прерывает его Леня.
— А это ясно… За дебош чем вы заплатите?
— Но дебоша и не было!
— Звонил швейцар, все рассказал.
— Но серьезно…
— Все, разговор окончен. Протрезвитесь, тогда и поговорим.
А Пахом с Ястребовым тихо бредут по улице.
— Айда… ко мне, — с трудом произносит Ястребов. — Вот, еще бутылка есть у меня. Тут рядом.
Ничего плохого Пахом в этом не видит. Хмель проходит — сказалось волнение в милиции.
— Надо Лешку подождать, — все же сопротивляется он.
— Идем, идем, пока нас самих не забрали… Не маленький твой Лешка, выкрутится.
В душной комнатушке у Ястребова Пахом окончательно опьянел. Он не помнил даже, когда уснул.
В этот вечер в гости к Валентине неожиданно пришла Ольга Пименова. Конечно, и раньше по-соседски они забегали на минутку, вторую друг к другу, но надолго не задерживались. А сейчас Ольга уже около часа сидела с хозяйкой, обсуждая мелкие поселковые новости.
«Чего это она не говорит — зачем пришла?» — недоумевает Валентина, но беседу поддерживает охотно: Константин ушел к дружку играть в домино, в квартире сидеть одной скучно.
— Григорий-то у тебя где? — спрашивает она Ольгу.
— В сарайке… Мужик-то он такой, что много с ним не поговоришь. Мастерит опять что-то там. Мама была, его-то мать, так мы хоть с ней поболтали. И о тебе она спрашивала, чего-де Татьяна Челпанова зачастила сюда.
И только сейчас Валентина неожиданно понимает, что Ольга пришла к ней неспроста. Наверное, старуха Пименова и наказала ей сходить сюда, выведать, почему на лекцию пошла Валентина. А может, и не об этом, может, о церкви спросить велела, почему не ходит. То-то Ольга и остолбенела, когда вошла и увидела божницу пустой. Подняла было руку перекреститься, да так в изумлении и замерла, переведя испуганный взгляд на хозяйку.
— А чего — Татьяна? — как можно равнодушней отвечает Валентина. — Небось, и ей надоедает все время дома-то сидеть. Орава-то хоть кого с ума сведет. Лекторше вот теперь взялась она помогать, все меньше скуки ей будет. Да и нам повеселее, поменьше кости перемывать друг у друга будем, а кое-что путевое хоть послушаем.
— Путевое? — вскидывает брови Ольга.
— Слушала я их сегодня, — кивает Валентина. — Занятно говорят. Думала, бога ругать будут, а они рассказали, как праздники церковные произошли да на вопросы ответили.
— Это какие церковные праздники? — настороженно посматривает Ольга.
— А троица, пасха, рождество… Я и не знала, к примеру, почему мы окрашиваем на пасху яички. А эти лекторы-то объяснили, что еще сыздавна, когда еще старинная Русь была, такой обычай существовал. Только тогда яйца кровью животных красили.
Хорошая память у Валентины. Она очень подробно рассказывает о том, что слышала на лекции, и Ольге это тоже интересно слушать.
— И бога, говоришь, не ругают? — переспрашивает она. — Что-то уж больно подозрительно. К чему они тогда лекции-то устраивают? Не то что-то тут, Валентина. От них всего можно ждать.
— Ну, да, — смеется хозяйка. — Я так же думала, когда шла с Костей туда. Потянул ведь, сатана, — ласково отзывается она о муже. — Почти под конвоем привели с этой лекторшей меня. Правда, девчонка она вроде ничего, душевная такая… Велела и на будущую беседу приходить…
Она умолкает, перехватив внимательный взгляд Ольги.
— А в церковь-то… — помолчав, тихо говорит та. — Иконы-то мужик, что ли, выкинул?
— Он… — опускает голову Валентина.
— Чего это так?
— Спорить с ним, что ли, будешь? Твой-то Григорий так бы сделал — ты бы что? Такая уж наша бабья доля: с мужиками много-то не навоюешь…
— Ну мой-то бы не позволил, — замечает Ольга.
— Знаю… Тетка Устинья живо бы с ним разделалась. Уважает он ее, видно ведь…
С шумом распахивается дверь, входит Константин.
— Сумерничаете? — весело окликает он, заметив Ольгу. — Шли бы на улицу, воздух-то там, как медовый. Дай-ка, Валя, чего-нибудь перекусить.
— Ну, пойду я, — торопливо встает Ольга. — Забегай, соседушка, в гости. Вдвоем-то все веселее будет.
— Ладно, ладно, Ольга, — кивает Валентина, провожая до дверей соседку: так и не могла понять, зачем приходила жена Григория.
Ольга шла и раздумывала о только что услышанном от Валентины.
«Бога не ругают, даже интересно слушать их, ишь ты!.. Почему же Устинья Семеновна не может спокойно слышать об этих лекторах? Прокляну, говорит, обоих с Гришкой, коль узнаю, что были на этих антихристовых беседах. Или не все рассказала Валентина? Надо будет как-нибудь самой тихонечко наведаться, послушать. Греха-то в этом большого нет, коль бога они там не трогают… Значит, выбросила иконы-то Валентина? Ну и нюх у Устиньи Семеновны, неслучайно, знать-то, попросила меня сходить к Пискуновым, разведать по-соседски, что с Валентиной…»
Лушка торопливо идет, почти бежит по поселковой улице, не вытирая слез. В ушах все еще слышится громовой бас чернявого дьякона, гнусавая скороговорка отца Сергея, всхлипывание Аграфены и стоящих рядом старушек, оплакивающих преданную за богоотступничество анафеме рабу Лукерью.
Услышав свое имя, Лушка бледнеет, потом все понимает, и что-то обрывается в ее груди, стало трудно дышать, и она бросается, расталкивая народ, к выходу из церкви. Зачем, зачем пошла она сюда? Прав был Филарет, уговаривая остаться дома. Он оказался прав, и к нему несет сейчас свое горе Лушка, веря, что Филарет найдет нужные для ее души слова.
Перед самым домом Лушка, не выдержав, бежит к воротам, толкает калитку и, тяжело дыша, взбегает на крыльцо. Плечом распахивает дверь… Филарет поднимает голову от книги и, глянув на нее, прислонившуюся к косяку и безудержно плачущую, радостно встает.
— Я знал, что ты придешь, ждал тебя с минуты на минуту, — рука его опускается на упругое Лушкино плечо. — Теперь веришь ты, кто — друг тебе, а кто — недоброжелатель? Те, собравшиеся в своем храме, ослепленные лживой мишурой и обманными речами церковнослужителя, не поняли и не поймут тебя. Ибо и там, среди них, гнездится обычная людская зависть, тайная ненависть к ближнему, прикрываемая лицемерными словесами. Запомни это, Лукерья, в трудную для тебя минуту, ибо в радости мы многое прощаем недругам. Но не мсти им, расстанься с ними, желая им добра, и это — угодно будет всевышнему… Ах, сестра моя, сестра моя…
Филарет притягивает ее к себе, грудь ее упирается в его плечо, и Лушка думает, что так нехорошо, их могут увидеть. Но он все говорит и говорит ласковые, необычные слова, дрожащий голос его приятен Лушке, и вскоре она забывает об осторожности и, нисколько не удивляется, когда Филарет, грустно вздохнув, целует ее в лоб горячими сухими губами и отстраняет от себя.
— Сейчас из церкви отец с матерью придут, иди умойся. Но еще раз прошу тебя, Лушенька: пойми сердцем, кто в жизни тебе истинный друг. Завтра я почитаю тебе евангелие, ты из священного писания поймешь это. И надейся на меня, я всегда помогу тебе, ясно?
Мельком глянув в его блестящие бархатистые глаза, Лушка вдруг уловила что-то непонятное в душе своей… И в какой-то момент в мозгу вспыхивает: как же Степан?
Свет в третьем окне на втором этаже общежития шахты в этот вечер горел долго. Степан старательно пытался сосредоточить внимание на брошюре о комбайне Гуменника, которую разыскивал уже более месяца и нашел случайно вчера, но перед глазами со страниц возникало холодное, с нервно подрагивающими губами, лицо Лушки, и мысли смятенно путались.
То, что она ушла и даже не оглянулась, было необычно. Раньше при ссорах она только и ждала, когда он нагонит ее, повернет к себе и укоряюще скажет:
— Ну, к чему это? Давай обговорим, кто виноват, кто прав…
И уже через минуту Лушка по-доброму посматривала на него, они уходили все дальше и дальше от дома, поселка, и она как-то особенно ласково вздыхала, замедляя шаг:
— На тебя никак не обидишься, ты какой-то уж очень… негордый, нет — не то! Какой-то доверчивый и все стараешься рассудить, все по клеточкам разложить: это я сделал — моя вина, а в этом ты перегнула — извиняйся. Даже скучно, и поссориться-то до боли в сердце не приходится.
По характеру своему Степан был замкнутым, немногословным. Ребята в бригаде знали это. А вот с нею, с Лушкой, он словно весь раскрывался, с ней он не мог молчать. Вероятно, потому, что с нею просто невозможно было и минуту провести в безмолвии — настолько энергична и жизнерадостна была она сама. Лишь однажды она пришла к общежитию притихшая, молчаливая, а сама украдкой и с явным интересом поглядывала на него.
— Ты что это сегодня? — спросил он.
Она помолчала, потом засмеялась:
— Врут, конечно, они, ребята ваши. Понимаешь, сказали, что ты делаешь какую-то машину и что ты — конструктор… Правда это?
Он рассмеялся:
— Ну до конструктора-то мне еще далеко. Пробую только.
Лушка облегченно вздохнула:
— Вот и я подумала… Помнишь, к нам на шахту приезжал конструктор? В очках, шляпа на нем, таких здесь и не сыщешь, строгий такой. А ты… — она засмеялась, посмотрела на Степана, одетого в коричневую вельветовую куртку и плохо проглаженные брюки, белобрысого, с чуть прищуренными серыми глазами, и доверительно сказала, взяв его под руку: — Ну их, конструкторов, они какие-то непонятные, не будешь знать, как подать на стол…
Лушкины слова кольнули Степана. Он считал, что и такие вот простые парни, как он, могут создавать машины, которых не сделать тем, в велюровых шляпах. Но он промолчал, добродушно решив, что она еще, конечно, не все понимает в жизни. Вот если показать ей те три авторских свидетельства, которые получил он за свои прежние, не очень сложные, правда, изобретения…
— А тот, в очках-то, больше и не приезжает, — заметила Лушка. — Содрал командировочных денег кучу, и — след простыл.
— Ну, брось, пожалуйста. Не все в мире из-за денег делается.
Он прекрасно помнил Михалевича, того конструктора в очках. Испытания новой машины проходили в их забое. Ему-то, Михалевичу, и обязан был Степан неудержимой страстью к изобретательству. Машина испытывалась бывшей бригадой Степана, он видел слабые ее стороны, но понял и умный, смелый замысел конструктора. Потому, когда Михалевич внезапно уехал, Степан не мог согласиться, чтобы эта машина была вычеркнута из жизни. Он достал с большим трудом копию чертежей ее узлов и деталей, и вот уже около восьми месяцев пытается решить то, что не в силах был сделать сам Михалевич. Пытается. Легко сказать — пытается, а на деле…
— Опять задумался над очередным творческим решением? — вывел Степана из раздумья ласково-насмешливый голос Кузьмы Мякишева. — Брось ты хоть летом свои бумаги, айда лучше прошвырнемся по поселку.
Степан устало поднимает глаза на Мякишева, переодевавшегося возле шифоньера, и качает головой: нет…
— Может, твою беляночку встретим, айда, Степка!
— Нет, Кузьма, едва ли встретим, а если и встретим — что же дальше?
— Эх, ты… — щурится Кузьма, затем принимается повязывать узкий яркий галстук малюсеньким, с ноготок, узлом. Такие узлы нынче в моде, а за всеми ее колебаниями Кузьма следит внимательно. Некрасивый собой, с землистым, избитым оспинами лицом, он словно хочет восполнить недостаток во внешности модной одеждой. В комнате уже привыкли к его причудам. Если Кузьма надел сегодня темно-синий берет, ребята знают — любители стильной одежды выйдут вечером на бульвары точно в таких же беретах; закалывает он галстук огромной брошью в форме жука — значит, во всем городе в промтоварных магазинах сейчас бешеный спрос на этих черных, с красными крапинками жуков.
Оставшись один в комнате, Степан тянется к пачке папирос и закуривает. Черт знает, он сегодня думает обо всем, но только не о деле… Бермовые фрезы, бермовые фрезы, так ли уж нужны они в машине? Почти все существующие комбайны их имеют, но в машине Михалевича при той необычной скорости, которую развивает она на проходке горных пород, эти фрезы — самое слабое звено, самый уязвимый узел, терпимой конструкции которого так и не смог добиться автор.
«Фрезы, фрезы… — думает Степан. — Зачем же Луше понадобилось уходить так рано? Тут что-то не то… Тьфу, черт! Опять я о ней. Нет, видно, с фрезами сегодня ничего не выйдет. Может, действительно пройтись по поселку?»
Он стоит в раздумье посреди комнаты, затем решительно подходит к настольной лампе и щелкает выключателем.
У подъезда общежития, ярко освещенного электрическим светом, тихо и пустынно. Куда теперь? Желтые спелые яблоки плафонов — вдоль всей поселковой улицы. По бульвару медленно прогуливаются пары. Где-то среди них — Кузьма Мякишев. Степан нехотя шагает от общежития, но через десяток шагов останавливается. Нет, бесцельно бродить по вечерним улицам, как те вон, шагающие со смехом, он не привык. Поворот обратно… И хотя теперь он так же идет медленно — ему ясно, куда идет… Нужно миновать этот квартал до перекрестка, пройти через темный проулок, и там — небольшая Приозерная улица, где стоит дом Лыжиных…
В окнах пименовского дома света нет, когда Устинья Семеновна возвращается от Григория.
«Спят уже», — думает она, останавливаясь у ворот и наблюдая за неподвижно застывшей около дома Лыжиных фигурой человека. Кто он, что ему надо здесь?.. «Кажись, тот самый, с шахты, с которым Лушка гуляет. Чего это он, как столб стоит, будто что высматривает?»
Она ждет минуту, две, что будет дальше, потом медленно идет через дорогу, а парень все стоит возле палисадника.
— Что смотришь-то? — окликает Устинья Семеновна.
Степан вздрагивает, оглядывается на нее, молча отходит от палисадника и шагает по тротуару к проулку.
Устинья Семеновна смотрит вслед, пока парень не скрывается за поворотом, потом подходит к тому месту, где он стоял, и глядит туда, куда смотрел он. Сквозь редкие заросли акаций в незашторенном окне видит Лушку, сидящую за столом. Рядом расхаживает по комнате Филарет. Сдержанно жестикулируя, он что-то говорит. Лушка задумчиво и неотрывно смотрит на него.
Устинье Семеновне объяснять ничего не надо, она все понимает.
— Завлекает он ее в секту, как пить дать, — тихо бормочет она. — Такой-то говорун сможет… Ну, да бог с ней, не родня чай она мне, печалиться-то особливо не о чем.
Еще раз поглядывает в окно и, вспомнив того парня, который стоял здесь, у палисадника, решает, что напрасно Лушка не опустит занавески, по улице-то разный народ шатается. Затем идет через дорогу к воротам своего дома. Рекс, заслышав шаги, тявкает, но тут же умолкает, признав хозяйку.
Теплая, душная ночь плывет над поселком.