В дивизии генерала Свиридова ожидали приезда командующего фронтом.
Над небольшим немецким городком взошло солнце, озарив нежным светом чистую мостовую, дома с черепичными островерхими крышами, аккуратные палисадники, где среди деревьев возилась, скромно чирикая, какая-то птичья мелочь.
Солнце уже пригревало, парила земля, не так давно освобождённая от снега, и всё дышало весенним пробуждением. Свиридов услышал птичье чириканье потому, что нигде не стреляли в этот ранний час: ни вблизи, ни в отдалении, так, словно уже не было войны или она ещё не успела проснуться после ночного затишья.
Но вот прошло несколько минут, и послышался резко нарастающий рёв моторов, а затем Свиридов увидел несущуюся по дороге на бешеной скорости группу бронетранспортёров с большой чёрной машиной посредине.
Бронетранспортёры, подлетев к дому, развернулись, перекрыв улицу с двух сторон. Из чёрной машины быстро вышел командующий фронтом, за ним член Военного Совета и командующий армией. Все трое направились к Свиридову, который в свою очередь, чеканя твёрдый шаг по гулкой брусчатке мостовой, зашагал им навстречу, чтобы отдать рапорт.
Но маршал прервал его коротким жестом. Свиридов отступил на шаг в сторону, провожая глазами невысокую, крепко сбитую, почти атлетическую фигуру с крупной головой и немного утяжелённым, широким подбородком, который и на портретах, и в жизни придавал суровому лицу командующего подчёркнутое выражение непреклонной решимости и воли.
Войдя в штаб, маршал потребовал у Свиридова карту и лишь затем выслушал его краткий рапорт о боевой готовности дивизии. Докладывая, Свиридов волновался и, заметив это, стал волноваться ещё больше, просто потому, что разговаривал с человеком, одно появление которого на фронте немцы приравнивали к силе новых четырёх дивизий. Существовала у них и такая «шкала» психологического воздействия славы русских генералов на состояние немецких войск.
Маршал слушал Свиридова, чуть сдвигая длинные, красиво очерченные брови, несколько раз прошёлся из угла в угол, и крепкая его поступь как бы подчёркивалась скрипом до блеска начищенных сапог.
— Когда в последний раз был в частях? — спросил он.
Маршал говорил «ты» почти всем своим подчинённым генералам, но «вы» солдатам и сержантам, в первом случае вне зависимости от степени личной близости. Свиридов об этом слышал, и поэтому грубовато-требовательный тон командующего не посчитал для себя исключением.
— Был ночью, — ответил он.
— Где?
— В полку на выступе у Одера.
— Покажи на карте.
Свиридов показал линию переднего края, которая на этом участке в последние дни усиленно обстреливалась артиллерией и миномётным огнём противника.
— Там у тебя наблюдательный пункт? — спросил маршал.
— Да.
— Можно к тебе приехать на НП?
— Не рекомендую. Открытая местность. Для вашей безопасности, товарищ маршал, лучше этот участок осмотреть ночью.
— Едем сейчас, — отрезал командующий.
— Слушаюсь, — сказал Свиридов.
К чему такая срочность, этого, конечно, он не мог спросить, однако, набравшись смелости, всё же добавил:
— Бронетранспортёры надо оставить здесь, немцы их услышат. Могут заподозрить рекогносцировку.
На НП Свиридова командующий и его свита прошли пешком. Однако маршал в блиндаже не остался, а вышел в открытую траншею, чтобы в бинокль осмотреть и оценить местность за Одером. При этом он высовывался по пояс из окопа, и немцы могли, конечно, в бинокль разглядеть крупные звёзды на погонах и высокую фуражку.
Свиридов, снова рискуя получить резкое замечание, всё же тронул командующего за локоть:
— Снимите хоть фуражку, кого вы удивите вашей храбростью — немецких снайперов?
— Обойдусь без твоей опеки, — резко ответил маршал и продолжал смотреть в бинокль. Однако фуражку он через минуту снял и чистым платком вытер слегка вспотевший лоб.
Вернувшись в блиндаж, он потребовал карту разведотдела с нанесёнными на неё данными о противнике, и пока он изучал её, член Военного Совета в другом углу блиндажа начал негромко рассказывать командующему армией о недавнем совещании в Кремле, куда Ставка вызывала командующих фронтами, чьи войска подходили к Германии.
Член Военного Совета живо передавал этот разговор в лицах, позволяя себе даже слегка имитировать кавказский акцент Верховного и его манеру говорить тихо, растягивая гласные и проглатывая окончания слов…
…Сталин, стоя перед командующими фронтами, держал в руке телеграмму генерала Суслопарова, советского военного представителя при штабе союзных войск. Суслопаров телеграфировал о намерении Эйзенхауэра и Монтгомери быстро продвинуться по Западной Германии, рассчитывая на то, что основные силы рейха связаны на Восточном фронте.
— Кто же будет брать Берлин? — спросил Сталин. — Столицу Германии, — после паузы добавил он и слегка покашлял. Слово Берлин он произносил с ударением на первом слоге и две последние буквы так тихо, что они и вовсе словно бы растворились в его глуховатом голосе.
Первым ответил командующий Украинским фронтом. Его войска занимали по фронту примерно четыреста километров немецкой территории.
— Мы возьмём, — твёрдо сказал он.
— А как?
— Перегруппируем войска. Возможен вариант поворота танковых армий на север. С тем чтобы взять Берлин в кольцо.
— Теперь послушаем Первый Белорусский. Какая у вас полоса?
— Сто семьдесят километров.
— Я слушаю вас.
— Брать Берлин будем мы. Я к этому готов, — ответил командующий фронтом.
Сталин, обойдя письменный стол, подошёл к карте, занимавшей целую стену его кабинета, и толстым красным карандашом провёл разграничительную линию между двумя фронтами, но до Берлина её не довёл, а остановил черту у города Люббена, примерно километрах в ста шестидесяти от Берлина, южнее Фюрстенберга и устья реки Нейсе…
— Почему, думаете, Верховный остановил разграничительную линию у Люббена, а? — спросил член Военного Совета и тут же сам ответил: — А для того, чтобы дать возможность фронтам проявить инициативу. Дальше, мол, действуйте сами. Кто быстрее сломит сопротивление, тот и первым попадёт в Берлин. Вот так поставлен вопрос!
— Я понимаю, но всё-таки, мне кажется, Берлинскую операцию фронты должны, видимо, решать вместе, как одну общую задачу, — сказал командующий армией.
— Ну, конечно, вы правы. Германию будем сокрушать силами всех трёх фронтов. Предусматривается согласованность, координация и взаимопомощь. Но… пока только до Люббена!
И член Военного Совета рассмеялся негромко, но с удовольствием от какой-то мысли или догадки, пришедшей ему в голову.
— Наш-то, наверно, настроен агрессивно, — шепнул командующий армией, — мы ведь знаем его характер. Соседей оставить за спиной и вырваться вперёд. И правильно!
Но, сказав это, он осёкся и оглянулся на маршала.
Член Военного Совета и Свиридов при этом тоже оглянулись на маршала и промолчали…
— Пойду завяжу разговор с солдатами, не заскучали ли в обороне? — сказал член Военного Совета и вышел из блиндажа.
Когда минут через двадцать Свиридов тоже очутился в траншее, он услышал голоса солдат, смех и густой басок генерала, ведущего беседу. Чувствовалось, что он быстро установил с людьми контакт, душевный и непринуждённый.
«Умеет, массовик!» — одобрительно подумал Свиридов.
— Одер-фронт, товарищи, последняя остановка нацистов, — говорил член Военного Совета, — так они и сами об этом пишут. Как выбьем их с этой остановки, так уж, будьте уверены, фашисты начнут драпать безо всякой остановки. Скоро, скоро развалим окончательно гитлеровскую машину, но войну, — уже немного осталось, — надо нам, товарищи, довоевать хорошо.
— Сделаем, товарищ генерал!
— Кто же сомневается, — сказал член Военного Совета.
— Однако Гитлер, он ещё острые зубы показывает!
— А куда же фашистам податься, зажали со всех концов!
— Сам народ уже размяк, — по всему видать, пардону просит.
— Немец уже не тот, давно уже не тот немец, душа у него с места стронулась. Сами, наверно, чувствуете, товарищи? — сказал генерал.
— Так точно, чувствуем, очень даже хорошо! — ответило сразу несколько громких голосов, и кто-то даже засмеялся, вероятно от удовольствия, что «немец размяк» и «уже не тот».
Свиридов постоял, послушал этот разговор в траншее, приятный уже по одному тому, что солдаты были настроены весело, боевито, как и подобает тем, кому немила оборона, а хочется поскорее прикончить противника, а вместе с ним и всю войну.
Маршал к тому времени закончил рекогносцировку и позвал всех в блиндаж. Здесь командующий совершенно неожиданно объявил, что дивизии предстоит перегруппироваться южнее, с правого крыла фронта в его центр. А на этот участок придут части другого фронта. Рокировка должна происходить незаметно, только ночными переходами.
Свиридов кратко ответил: «Слушаюсь!»
Приказ этот означал, по-видимому, передвижение по направлению главного удара и ближе к Берлину. Поэтому Свиридов тут же посчитал нужным заявить командованию фронта, что все они — и солдаты, и офицеры, и сам он — готовы к боям и будут счастливы, если им выпадет такая честь — штурмовать Берлин.
— Сам Берлин пока не обещаю, но, возможно, пройдёте севернее, — сказал командующий. И добавил: — Скоро получите приказ на перемещение дивизии. Сейчас и в дальнейшем — сохранять тайну, по получении директивы всем исполнителям ставить задачи только в пределах выполняемых ими обязанностей. Письменных распоряжений не давать.
Свиридов выслушал наставления маршала, не удивляясь строгому тону. Таины просачивались через любые препоны, и это диктовало тройную осторожность и бдительность в канун наступления.
— Всё ясно, товарищ командующий!
Именно в это мгновение, уже не только разумом, но и тихо занывшим сердцем, Свиридов понял, что через два-три дня дивизия покинет этот участок фронта, к которому он привык, на изучение которого его люди потратили так много сил.
Никогда и нигде не следует устраиваться слишком фундаментально. На войне — особенно. Свиридов хорошо знал это. И всё же — человек привязывается к любому месту, где долго живёт. Таков человек! Фронтовой участок можно полюбить. Насиженное место, пусть даже на переднем крае, покидаешь с сожалением. Придёшь в новый район и там начинай всё сначала: и строй оборону, и веди разведку.
Свиридов выждал паузу, вздохнул и спросил у маршала:
— Мы запланировали выход разведпартии в ближайшие немецкие тылы. Может быть, отменить?..
— Почему же? Возможно, люди успеют вернуться. А нет, так разведку всё равно вести надо. Тебе ли, твоим ли наследникам. На войне и так бывает: ты подготовил, другой завершил. И слава ему.
Командующий впервые еле заметно улыбнулся, но не глазами, которые оставались суровыми, а только уголками губ.
— Солдаты служат Родине и потомству, — сказал он.
— Я всё понял, — твёрдо повторил Свиридов. — Разведка пойдёт.
— Добро, генерал!
— Большое нам предстоит дело, славное, но дай-то бог, чтобы последнее, — добавил член Военного Совета. — Обнимемся, и будь здоров, Михаил Николаевич, — сказал он сердечно, — вот маршал уже уходит. Успеха тебе лично, всей дивизии — боевого счастья!..
Василий Бурцев не любил дежурить на НП. Днём в блиндаже ещё можно было развлечься разглядыванием Одера. Его жёлто-серые, мутные после ледохода волны разлились широко и, смахивая с берегов, тащили на себе всякий древесный мусор, кусты, полусгоревшие брёвна, остатки разбитых домов, выброшенных взрывом прямо в реку.
Днём ещё хорошо просматривались на западном берегу огненные вспышки и пыльные облачка над дорогами, если продвигались по ним танки, орудия или машины.
Но ночью и Одер и западный берег затягивались плотной темнотой, как чёрным сукном, в котором пунктир трассирующих пуль, пышные цветы ракет или похожая на молнию спираль после выстрела пушки прожигали свои чёрточки, полосы и большие ярко-красные звёзды, вспыхивающие и умирающие мгновенно. И вот по этим прочеркам войны на чёрном полотне неба и должен был Бурцев засекать огневые позиции немцев, определять калибры пушек и миномётов, результаты наблюдения докладывать по телефону капитану Самсонову, командиру разведроты, или майору Окуневу, начальнику разведотдела дивизии.
Если Самсонов не отдыхал ночью, он сам звонил на НП и спрашивал, что происходит у противника. Он позвонил и в эту ночь, интересуясь, не появились ли какие-либо новые признаки усиления огневой обороны немцев.
Бурцеву само сидение у стереотрубы напоминало работу астронома, разглядывающего звёзды на небе, и деятельной его натуре казалось делом скучным, а оттого и утомительным.
— Я тут засёк несколько новых огневых, — ответил он, — похоже, товарищ десятый, что немец подкидывает на Одер-фронт новые стволы. — И Бурцев продиктовал координаты обнаруженных им позиций.
— Хорошо, — сказал ему Самсонов, — а как вообще — самочувствие? НИ у вас удобный?
— Комфорт, Илья Ильич, куда там! У нас НИ — другим наука, но, боже мой, какая скука с трубой сидеть и день и ночь, не отходя ни шагу прочь, — продекламировал Бурцев.
Самсонов рассмеялся:
— Ну, вот что, Евгений Онегин, от скуки на войне ещё никто не умер. Мне бы, как говорится, твои заботы. Бывай здоров!
В блиндаже наблюдательного пункта ночью дежурило двое разведчиков и кто-нибудь из офицеров, который ночью обычно отдыхал на топчане или сидел у стола с телефоном и рацией. Спать на НП не полагалось, и поэтому младший лейтенант Свиридов просил его тормошить, если он, притулившись на топчане и поджав под себя ноги калачиком, как спят мальчишки, всё-таки задремлет.
Бурцев и сержант Петушков младшего лейтенанта не будили, даже когда он сладко посвистывал во сне, если только не зуммерил телефон. Время от времени то Бурцев, то Петушков, чтобы освежиться и прогнать сонливость, вылезали из блиндажа в траншею на ночной прохладный ветерок от Одера.
Река плескалась рядом, шагах в десяти, пахла мокрой глиной, водорослями, рыбой, которую глушили падающие в воду снаряды, и она потом всплывала у мелкого прибрежного кустарника.
Бурцев закурил, пряча огонёк папиросы в рукав гимнастёрки. Над траншеей, над головой Бурцева слышался посвист невидимых пуль и мягкий шлепок, когда они всасывались в землю. Ночь настраивала на раздумья, и сердце остро томила близость реки, вольно катящей свои волны мимо окопов, куда-то словно бы мимо войны.
На фронте Бурцев не особенно-то любил вспоминать о своём довоенном житье-бытье, это не приносило радости. Жизнь его до войны шла не так, как хотелось Бурцеву, а вроде бы так, как хотелось этой самой жизни, потому что достаточно было Бурцеву подумать о чём-нибудь: «Вот этого со мной не произойдёт», как это именно и происходило.
Иной раз Бурцеву казалось, что какой-то злой чёртик сидит в нём, подслушивает его мысли и желания, чтобы тут же перепутать все карты.
Всё это, по убеждению Бурцева, происходило потому, что до войны у него не было цельного характера. У старшего брата Николая был такой характер, а у него нет.
Он, Бурцев, хотел получить образование, брат закончил институт, а он работал слесарем на заводе, не учился, хотя в душе и понимал, что надо бы заложить сначала под судьбу крепкий фундамент образования.
Он не хотел рано жениться, лет до тридцати. Но вот познакомился с одной женщиной и поторопился, не разглядел человека. Да, как выяснилось потом, и разглядывать-то было нечего: тряпичные интересы, мелкое себялюбие. Бурцев думал, что жене кто-то вставил в глаза окуляры от бинокля: на чью жизнь ни посмотрит, всё зависть увеличивает в десятикратном размере.
От жены ушёл. Уходя, вспомнил, как подумал, впервые её увидев: «Вот на такой я бы не женился». А что вышло? Словно бы этот самый чёртик и подтолкнул его.
Бурцев рано стал выпивать, и не потому, что водка казалась уж очень хороша, а больше из озорства и душевного неустройства.
До войны рестораны в Москве закрывались поздно, часа в три ночи, а вставать надо было в полшестого, и Бурцев опоздал к смене раз и два. Его предупредили. Бурцев знал, чем всё это может кончиться, но опоздал и в третий раз, всего-то на двадцать минут. И суд!.. Таков был в те годы железный указ, приравнивавший опоздание к уголовному преступлению.
Бурцев получил шесть месяцев принудработ, сидел в тюрьме на Новинском бульваре, днём работал, по вечерам слышал, как звенят трамваи по Садовому кольцу и в парке звучит музыка. Тогда-то впервые в его душу и запала горечь осознанной несправедливости, которая, если от неё не освободишься, постепенно разъедает душу.
«Всё равно жизнь поломатая!» — как говорили «корешки» из мелкой уголовной братии, с которыми тогда в камере, на беду свою, познакомился Бурцев.
Из тюрьмы он вышел обогащённый запасом горьких блатных песен, от которых хотелось плакать, и ещё чувством разъединённости с теми, у которых в жизни всё хорошо и гладко. И хотя снова Бурцев осознал, что становится на пагубный путь, он всё же потянулся не к старым заводским товарищам, смотря на них отчуждённо, с высоты своего тюремного опыта, а к новым бесшабашным дружкам.
Через полгода он унёс пишущую машинку из редакции газеты, куда сам же написал заметку о неполадках в цехе. Накатило! Потом Бурцев сам не мог попять, зачем это ему было нужно, и поехал обдумывать несоответствие своего сознания и характера за Полярный круг, в трудовой лагерь.
Оттуда его вытащила война. Шёл сорок второй, в армию брали добровольцев из числа уголовников, бытовиков с малыми сроками. Бурцев записался одним из первых, рвался на фронт, как на свободу, может быть, даже сильнее. Надеялся разом переломить судьбу.
И вот лагерь запасной части в глубине мордовских лесов. Местных заключённых вывезли, привезли будущих воинов в знакомые бараки, полуврытые в землю, с нарами в два ряда, с подслеповатыми окошками и земляным полом. Но оттого, что на Бурцеве была уже красноармейская форма, даже и потолок в этом бараке казался ему и лучше и выше.
Начались занятия: строевые, тактические. Физическая нагрузка — велика, обед — скуден. Вшестером садились около котелка с кашей, строго по очереди зачерпывали, набирая не полную, а только половину ложки.
Чувство голода Бурцева не оставляло никогда, только было острее или слабее, и вот это «слабее» и считалось сытостью. Как-то случилось, что чужой «сидор» — мешок с продуктами, захваченными из дома, — оказался под рукой, вытащить полбуханки хлеба было делом пустяковым, а желудок Бурцева аж стонал от голода. Но Бурцев только наглотался липкой слюны, пока тянул в себя чуть горьковатый запах подсоленного сала. Оно лежало в мешке.
Он поборол искушение, потому что дал себе клятву стать настоящим, цельным человеком. И таким поехать на фронт. Дня отправки Бурцев ждал, как праздника, считал оставшиеся дни так, как не считал в лагере, и наконец дождался.
Их везли в красных, товарных вагонах, вчерашних лагерников, молодых красноармейцев, ещё со старыми привычками ничего не покупать за деньги на маленьких привокзальных базарах. Поторговаться — это другое дело, а потом вспрыгнуть в вагон за спины людей и тотчас рассовать «добычу» по рукам, посмеиваясь над тем, как истошно вопят обманутые алчные торговки.
А как только тронется поезд — делёжка на всех без исключения, а там дальше новая станция и новый базар. И хотя Бурцеву очень хотелось есть и он бы не прочь подкормиться в ожидании фронтового, более обильного пайка, но таким образом «реквизированное» не брал, в дороге водку не пил — воспитывал в себе характер.
Когда новое пополнение начали разбирать по подразделениям, Бурцев вызвался в разведку. Туда потянулись и многие его спутники по вагону, зная, что по неписаным фронтовым законам в разведке жизнь особая для людей храбрых и постоянно рискующих. Бурцеву разведка нравилась как военная работа, а что касается опасностей, то ведь смерти боится каждый, а вот много не думать о ней — это и есть смелость.
«Пока мы живы, смерти нет, а смерть придёт, нас не будет». Это Бурцев где-то вычитал и запомнил. Хорошая формулировка.
Пули его обходили, может быть, потому, что он, как казалось ему, стал цельным человеком, характер подравняв к разуму. Правда, царапнуло несколько раз осколками, но не серьёзно, и Бурцев отлёживался в своём медсанбате, дальше не уезжая, чтобы не потерять дивизию.
Он уже имел и «Красную Звезду», и две «Славы», и медаль «За отвагу», и, если двигался лёгким, стремительным, слегка пружинящим шагом, гимнастёрка его начинала позванивать металлом. Поэтому даже на НП Бурцев не надевал знаков отличия.
Иногда он удивлялся тому, какой бог бережёт его.
В разведке вот уже три года. В разведроте даже офицеры сменялись быстро. Молодой Свиридов был уже не то девятым, не то десятым командиром бурцевского взвода, его предшественник погиб, когда сам повёл разведпартию в немецкий тыл.
В роте поговаривали, что, вероятно, снова придётся идти к немцам в тыл, разведать, что там и как на Одер-фронте. И когда, проснувшись, младший лейтенант Сергей Свиридов вылез из блиндажа в траншею и встал рядом, долго и сладко потягиваясь, Бурцев посмотрел на него, как на самого вероятного кандидата в командиры разведпартии.
И, должно быть, взгляд его, сочувственный и растроганно-печальный, насторожил Свиридова.
— Что случилось, Бурцев? — спросил он.
— Ничего выдающегося, товарищ младший лейтенант. Я в рассуждении того, что ожидается перемена ночи на утро и, так сказать, ещё один день разменяли. А утром начнём воевать обратно.
— Куда? — не понял Свиридов.
— Так говорится: мол, солдат, обратно война! Вскорости, я думаю, мы форвертс — нах Берлин!
— Действительно, светает, — сказал младший лейтенант, меняя тему. Бурцев понимал, что если бы Свиридов и знал что-либо насчёт наступления, то всё равно не сказал бы ему об этом.
Они одновременно подняли головы, и Свиридов при этом плотнее застегнул шинель: после сна его, должно быть, слегка знобило.
— Люблю вот это время перед рассветом, как-то на душе делается свежо, — сказал Бурцев, заметив, что там, в небе, что-то уже неуловимо изменилось, ещё не сами краски, а только как бы появилось предчувствие перемены. Просто более чёрные пятна, они оказались потом тучами, постепенно выделялись рельефнее. Так, словно бы в туманном море неба проявились островки с зубчатыми краями.
Ещё светила луна, и вначале казалось, что усиливается лунный свет, а не солнечный. Но вот и Одер начал отсвечивать чем-то металлическим, и воздух стал проясняться всё сильнее, а на востоке солнце уже прогревало тонкую красную полоску земли и воздуха.
— Вот вам и рассвет на Одере! — вздохнул Бурцев. — Когда ещё в жизни побываем здесь?
— Какой простор, Бурцев, действительно! Я вот у одного писателя-немца, Лихтенберга, прочёл: «Сегодня я позволил солнышку встать раньше меня». А сколько раз я встречал рассвет в горах, в степи, на море? Мало, Бурцев, очень мало!
— Вот то-то! А дни-то бегут.
— И мне жалко уходящие дни, Бурцев!
— Закурим махорки, Сергей Михайлович, на рассвете всегда хорошо курить махорку — примета!
Бурцев и сам не знал, почему это пришло ему в голову, но почувствовал, что Свиридов поверил. Чему не поверишь в такое утро, когда так хочется жить, а в воздухе посвистывают пули и тебе девятнадцать лет.
— Сменю Петушкова, — сказал Бурцев.
Он направился к входу в блиндаж и уже спустился на две ступеньки, как вдруг словно кто-то толкнул его в спину, и Бурцев обернулся. Мимо НП по траншее прошли капитан и подполковник, незнакомые Бурцеву, а сзади них, шагах в десяти, следовал ещё и лейтенант. Все трое были в новом обмундировании.
«Должно быть, из штаба дивизии, проверять оборону», — подумал Бурцев. Он ещё заметил, как Сергей Свиридов молодцевато вытянулся перед подполковником, когда тот молча пожал ему руку и так же молча проследовал дальше.
Бурцев потом не мог вспомнить и понять, почему он не спустился в блиндаж, а остался стоять на ступеньке. Словно кто-то сказал ему: «Постой, Бурцев, не торопись». А может быть, ничего этого не было, а только незнакомый лейтенант споткнулся о камень как раз у входа в блиндаж, как-то непонятно выругался, а когда он поднял голову, Бурцева удивил взгляд, который тот бросил на него: взгляд этот был какой-то скользящий в сторону, настороженный и полный внутреннего напряжения.
«Что это с ним?» — удивился Бурцев.
На сердце у него вдруг стало тяжело, и тяжесть эта всё стала усиливаться вместе с остро-томящим предчувствием беды. А потом это состояние сменилось тем воздушным холодком в груди, по которому Бурцев угадывал начало боя, это было состояние внутренней собранности, не поддающееся точному описанию, по тотчас, узнаваемое всяким, кто хоть раз пережил его.
— Так что же это такое? — громко сказал себе Бурцев и, вскинув автомат на руку, пошёл по траншее за офицерами.
Он даже не оглянулся — следует ли за ним младший лейтенант Свиридов, озабоченный только тем, чтобы офицеры не скрылись из виду за поворотом траншеи.
Он прошагал так метров сорок, вновь вспоминая, как прошли мимо НП эти офицеры и никто из них не сказал ни слова ему или Свиридову, не попросили огонька, не улыбнулись даже…
— Стой! — негромко, как бы для пробы, крикнул Бурцев. Потом он резче повторил: — Стой!
И когда он увидел, что офицеры, которые не могли не слышать его, даже не обернулись на голос, а только прибавили шаг, он даже почувствовал облегчение оттого, что сразу отпали все сомнения, можно было выпустить первую очередь из автомата в небо, переполошив всю траншею.
И теперь его уже не удивляло, что шагавший впереди «подполковник» пригнул голову, побежал к лесу, а «лейтенант», тот самый, что споткнулся у блиндажа, обернулся, как бы недоумённо развёл руками, и на лице его отразилось то смешанное чувство отчаянья и злобы, которое выдавало его.
Когда Бурцев подскочил к нему, «лейтенант» поднял руки и дал себя обыскать. Поднятые стрельбой на ноги, солдаты сбили с ног «капитана», не позволив ему даже вытащить оружие, и кто-то сгоряча ранил в ногу «подполковника».
Прошло, наверно, минуты три или пять, и всё было кончено.
Бурцев вернулся в блиндаж и, не обращая внимания на ошеломлённого всем происходившим Сергея Свиридова, позвонил в роту, а затем Самсонов соединил его с Окуневым.
— Я пожал ему руку — диверсанту в форме подполковника, ты понимаешь, Бурцев! Какой я идиот! — прокричал Свиридов Бурцеву уже в блиндаже, с отвращением рассматривая ладонь правой руки.
Диверсантов затащили на НП. Петушков, оторвавшись от стереотрубы, с удивлением, кажется, не меньшим, чем у Свиридова, разглядывал немцев, которые уселись на тот самый топчан, где ещё десять минут назад спал командир взвода.
Двое солдат из боевого охранения обнаружили в прибрежных кустах мину с часовым механизмом, рассчитанным на срок замедленного действия от пятнадцати минут до десяти часов. Мину они тоже доставили на НП.
— Гостинец оставили, — один из солдат кивнул на немцев, — она, между прочим, под водой плыла с ними. Тяжёлая, сволочь!
Он обращался к Свиридову, как к старшему на НП.
— А я пожал этому диверсанту руку, — снова сказал Свиридов, и голос его дрогнул. — Как это глупо!
— Бывает, — успокаивающе заметил Бурцев. Ему стало жаль сейчас младшего лейтенанта.
— Нет, вы подумайте, какой бред! — всё не мог успокоиться Свиридов.
— Я вас не понял, товарищ младший лейтенант? — сказал тот самый солдат, который притащил мину, полагая, что слова Свиридова относятся к нему.
— Вы свободны, идите к себе, — сказал Свиридов.
— Вы бы допросили этих молодцов, пока Окунева нет, интересно всё-таки, откуда берутся такие самоубийцы!
— Почему самоубийцы, Бурцев?
— К нам в тыл, в нашей форме. Конечно, смертники. Нас с вами проскочили бы, всё равно засыпались бы дальше.
— Да, это верно, — кивнул Свиридов и снова покраснел.
Нет, Бурцев вовсе не хотел подразнить этого лейтенантика, который даже нравился ему тем, что был простодушно-искренен и не пристроился в штабе, а пошёл в разведку.
— Сергей Михайлович, поскребите этих фрицев, что у них там под котелком, какая начинка? — снова попросил Бурцев.
Свиридов приступил к допросу. Диверсанты не отпирались. Они показали, что являются группой из диверсионных соединений морского флота и до недавнего времени находились в Италии, но месяц назад их перевели в рейх и направили на Одер-фронт. В Шведте инструктировал их штурмбанфюрер Карл Мунд, поставив задачу: вести разведку на Одере, узнать, когда и где русские собираются наступать, а пока взрывать переправы, отравлять колодцы, убивать одиночных солдат.
— А как добрались сюда? — поинтересовался Бурцев.
— Ночью на лодках, — охотно пояснил «капитан», — замаскировали их кустами, плыли бесшумно, несколько раз меняли направление.
— Учтём ваш опыт, — сказал Бурцев.
Свиридов узнал у «подполковника», что всеми диверсионными группами командует адмирал Хайер.
— Смотрите-ка, развернули диверсионную работу по всему Одер-фронту, — вслух удивился Свиридов, — и это под закат войны.
— Да, да, от Франкфурта до Балтики, — тотчас подтверждая, закивал «лейтенант», видно понимающий по-русски. Вообще диверсанты оказались довольно-таки словоохотливыми. Они проиграли войну и понимали, что скоро в Германии некому будет оценить их «стойкость».
Сергей Свиридов расспрашивал диверсантов о Карле Мунде, когда на НП появился начальник разведки Окунев. Вслед за ним вошёл Самсонов.
— Ну, где же эти молодчики? — спросил Окунев, хотя, распахнув дверь, он конечно же сразу заметил пленных. — Так ты говоришь, Мунд? — обратился он к Сергею. — Слыхали, слыхали. Есть такой!
Окунев, подойдя вплотную к Самсонову, зашептал ему что-то на ухо. Бурцев, стоявший рядом, уловил только несколько слов: «Маршал!» «Вот был бы скандал!» «Удачно, удачно!»
Капитан Самсонов при этом покраснел и выглядел возбуждённым.
— Когда? — спросил он.
— Да утром, сегодня утром, — с многозначительным лицом произнёс Окунев.
— Товарищ майор, — вмешался Бурцев, — разрешите спросить — эти мои трофеи на медаль тянут? — Он показал на немцев. — Три «языка». Как расцениваете?
— Молодчик, молодчик, старшина! Что там медаль. Подымай выше: стоишь, брат, хорошей песни.
Окунев хлопнул Бурцева по плечу.
— Без артподготовки, расхода горючего и потерь, — классная, я считаю, работа! — не унимался Бурцев, чувствуя себя в центре общего уважительного внимания. — Сверлить мне на гимнастёрке дырку или рано? — спросил он.
— Можешь вполне. Но я тебе в придачу к «Славе» или «Звёздочке» дал бы отпуск на Родину. Хотя официально отпусков нет, но можно оформить, как командировку.
— Сейчас не поеду, — отрезал Бурцев, — не время!
— Боишься, что без тебя Гитлера поймают? — улыбнулся Окунев.
— Точно! Вы угадали, товарищ майор. Эта охота мне по душе. А ещё сердце болит за брата Николая. Он где-то там за Одером, в плену. Если жив, конечно.
— Я сочувствую, — сказал Окунев.
— Так кто же этот Мунд? — спросил Свиридов у Окунева.
— Есть на него данные. Убийца, вешатель. Был в банде эсэсовца Отто Скорцени. Сейчас вот здесь орудует.
— Матёрый, гад! — выдохнул Петушков.
— Вот бы, Бурцев, схватить этого типа. То-то была бы добыча! — подзадорил Окунев.
— Я готов, — сказал Бурцев.
— Скажи, Самсонов, где ты достаёшь таких орлов? Ведь чистые орлы!
— Сами воспитываем, в своём коллективе.
— Скажи-ка! Загордился. Ну ладно, немцев я возьму сначала к себе, потом отдам Особому отделу. Распорядись, Илья Ильич, насчёт конвойных. И выйдем-ка на минутку из блиндажа.
Бурцев не слышал, о чём в траншее договаривались Окунев и Самсонов. Только потом начальник разведки дивизии бросил на Бурцева тот словно бы мимолётный, но благожелательно-оценивающий взгляд, в значении которого Бурцев по своему большому опыту уже не мог ошибиться.
«Скоро, скоро в разведку», — решил он и, подумав об этом, прислушался к своему сердцу: оно было спокойно — верный признак того, что задуманное осуществится.
— Ну пока, Бурцев, заканчивай дежурство и не говори мне больше, что тебе скучно, буйная ты головушка! — намекая на недавний их телефонный разговор, сказал Самсонов, собираясь уходить.
— Эти пять минут мне не было скучно, товарищ капитан, признаюсь. — Бурцев приложил руку к сердцу. — Но есть с моей стороны просьба. Если ответный визит состоится на запад, старшину Бурцева не позабудьте — сработаю всё в самом чистом виде, — сказал он улыбающемуся Самсонову и, пользуясь в эту минуту привилегией успеха, уверенный в том, что он может себе это позволить, Бурцев дружески и даже с некиим озорством подмигнул командиру разведроты.
Лиза проснулась так внезапно, как обычно просыпалась на фронте, словно бы от выстрела. Однако всюду было тихо. Сквозь полу задёрнутую штору в комнату проникал свет тихого и ясного утра. Где-то жалобно, всем своим измученным, голодным нутром промычала корова, за окном щебетали и посвистывали пичужки, сквозь форточку сочилась в комнату знобкая прохлада, которую хотелось сосать, как освежающий мятный леденец.
Лизе вдруг вспомнилась строчка поэта: «…чистый, как утро, немецкий мотив». И она подумала: «Земля на рассвете всюду прекрасна своей целебной и удивительной свежестью». Вставать ей не хотелось, не хотелось вылезать из-под шинели, хранившей накопленное за ночь, пригревшееся на груди, как котёнок, какое-то уж очень своё и очень уютное тепло.
Война давно уже зачеркнула многие довоенные привычки, но, проснувшись, Лиза старалась всё же минут пять поваляться, не вставая, как когда-то дома. Это были минуты раздумий, исповеди, допроса с пристрастием — всё ли хорошо и правильно в твоей жизни? И если приходило к ней иногда острое и горькое недовольство собою, то чаще всего почему-то именно в эти «пятиминутки самокритики», как мысленно называла их Лиза.
По утрам Лиза чаще всего проникалась к себе бабьей жалостью, когда вспоминала, что уже полтора года на фронте и делит на равных с мужчинами все тяготы фронта. Конечно, она не водила роты в атаку и не сидела в траншеях переднего края. Но сколько раз ей приходилось попадать под бомбёжки, под обстрел, сколько раз она одна, даже без автоматчика, конвоировала на газике здоровенных мордастых эсэсовцев, и где-нибудь ночью на дороге они могли бы придушить шофёра-солдата и её, вооружённую лишь маленьким, изящным «вальтером».
Как-то вблизи избы, где она допрашивала немецкого ефрейтора, разорвался снаряд, осколки вместе с раздробленным стеклом хлынули в окно, убили её товарища — инструктора, впились ей в руку, а немец остался целёхонек и даже не уронил пепел с папиросы, которой его угостила Лиза.
Когда в сорок третьем на Десне был убит её муж, Лизе выпало горькое счастье самой похоронить его. Она приезжала тогда на фронт с делегацией рабочих от завода.
Приехала женой — уехала вдовой. Что привело её снова на фронт? Потеряв мужа, которого очень любила, Лиза первое время не представляла себе жизни без него, и тоска по родному человеку, почти отчаянье, ничем не заглушаемое в тылу, тянули Лизу туда, где погиб Евгений. Там за короткое время она успела узнать многих хороших людей, сильных, смелых, и это тоже влекло Лизу. И чтобы остаться честной в своих мыслях, Лиза не могла не признать, что в ней живо ещё романтическое влечение к опасностям и та молодая душевная сила, которую хотя и придавило горе, но не смогло выжечь и истребить совершенно.
Но если бы кто-то назвал её поступок патриотическим порывом, Лиза признала бы правоту и в таком суждении.
Во всяком случае, её отъезд на фронт прибавил ей самоуважения, а оно должно расти и укрепляться, иначе для чего же жить?
Лиза была уверена, что война меняет не людей, а только привычки. Каков ты был в мирной жизни, таким, по главной своей душевной сути, будешь и на фронте.
Она частенько мысленно сравнивала себя довоенную и теперешнюю, пыталась себе представить своих сослуживцев — какими они выглядели в мирные годы, и особенно часто думала о Зубове — начальнике седьмого отделения политотдела армии.
Чуть выше среднего роста, полнеющий и лысоватый, хотя ему ещё не перевалило за сорок, с всегда немного застенчивой и доброй улыбкой на круглом лице, он внешне принадлежал к тому типу военных, в которых за формой, погонами и даже орденами на груди безошибочно угадывался человек, до войны не служивший в армии, не кадровик, принадлежавший, скорее всего, к какой-нибудь сугубо мирной и интеллигентной профессии.
Лиза знала, что Зубов, хорошо владея немецким языком да и пером, принадлежал к довоенному журналистскому племени и увлекался международной тематикой.
По слухам, с самого начала войны он был седьмоотделенцем, то есть занимался работой среди войск и населения противника, о которой мало кто знал и даже слышал в армии.
Это была особая область человековедения в жестокой науке войны. Она требовала и подготовки и увлечённости. И то и другое было у Зубова. Говорили, что он коллекционирует попадающиеся ему в руки немецкие письма, как документы времени и событий, в которых отражалась, меняющаяся год от года, массовая психология немецкого солдата и его родных в тылу.
С Зубовым Лизе было интересно работать.
С тех пор как Лиза появилась в седьмом отделении, Зубов постоянно оказывал ей знаки внимания. Однако его ухаживания она встретила холодно. На то было немало причин. Во-первых, память о муже. Во-вторых, Лиза не очень-то верила в серьёзность фронтовых увлечений.
Сложная это штука — жизнь на фронте, да ещё для женщины!
За четыре года война стала бытом со своими законами и даже традициями, и многое в этом необычном быте стало казаться обычным, а невероятное — привычным. В общем, та же материя жизни, только во много раз более уплотнённая событиями, переживаниями, наблюдениями, те же людские судьбы, только с более быстрыми исходами — то в смерть, то в славу, при жизни или посмертную.
Может быть, поэтому немало девушек и женщин связывали с мечтой о любви те краткие сроки, в которые всё делается на войне. И Лиза никогда не бросила бы камень осуждения в ту свою фронтовую подругу, которая сошлась бы с человеком не столько по любви (её-то многие и не успевали проверить), сколько от женского одиночества, особенно тягостного на фронте.
Но сама она отвергала такую возможность. Так называемая «полевая походная любовь» из опасения, что ты не дождёшься настоящей — могут ведь убить или искалечить, — такой облегчённый вариант любви претил ей.
Зубов мог бы об этом и догадаться, она не девушка, была любимой женой, знает цену истинным чувствам.
Однажды Зубов попытался её поцеловать, когда они остались одни в комнате, и Лиза маленьким своим крепким кулачком без слов, резко толкнула его в грудь.
Он склонил голову и отступил на шаг, а в глазах его можно было прочесть виноватое удивление и собственным поступком, и столь решительным отпором Лизы.
— Я очень прошу вас извиниться, товарищ майор, иначе я буду… разговаривать с вами только в рамках служебных обязанностей, — сказала ему Лиза, и Зубов тихо произнёс: «Извините меня».
Однако он не рассердился на Лизу, а внимание к ней только удвоил. И теперь Лиза часто ловила на себе его пристальный взгляд, выражающий не наигранный, а искренний интерес.
Однажды, как бы признаваясь в том, что ей не безразличны, что её беспокоят эти взгляды Зубова, она сказала:
— Не смотрите на меня так, очень вас прошу!
— Не буду, — согласился Зубов, но продолжал смотреть, и это, должно быть, ему не надоедало.
«Неужели серьёзное чувство?» — подумала сейчас Лиза, почему-то тяжко вздохнув. Не оттого ли, что почувствовала, как ей приятна эта надежда? После этого Лиза потянулась последний раз и, сбросив шинель на пол, наконец поднялась с дивана.
Первым делом утром она всегда направлялась в типографию. Типография, которая была её личной вотчиной, состояла из наборной кассы с немецкими литерами и разборной «американки» — маленького печатного станка, печатавшего материалы для войск и населения противника.
Когда Лиза вышла на улицу, она увидела двух маленьких немецких девочек, дочек фрау Эйлер, выселенных по военным обстоятельствам из зоны расположения штаба, из того самого дома, в котором жила сейчас Лиза.
Девочки стояли около чугунной ограды палисадника, от которой ложились на тротуар узорчатые тени, их перекрещения образовали квадраты «классов». Девочки играли в «классы». Одновременно они старались погреть в лучах восходящего солнца свои веснушчатые мордочки, и Лиза не сомневалась: они поджидали именно её.
Дети! Они всюду одинаковые — русские, немецкие, — податливый воск в руках человеческих. То, какими они вырастут, зависит от тех русских и немецких солдат, которые ещё сегодня на Одере стреляли друг в друга. Какую землю они унаследуют, каким увидят мир, какие изначальные понятия о прекрасном и о Человеке образуются в их душах?
Эти «дети военного производства» в недалёком времени пойдут в школу, сядут за букварь, и война в их памяти останется лишь смутным видением, какими-то разорванными, разбросанными, порою яркими, порою туманными зрительными образами, как всем нам обычно запоминается раннее детство.
Так что же надолго поразит воображение этих маленьких девочек? Вид русских танков? Или ледоход на Одере, которому помогают мины и снаряды, дробя сизые плиты? Летящий ли по улицам пух от разорванных перин, или же русские пушки, стреляющие с огородов их маленького селения? А может быть, беспризорные, безучастные ко всему коровы, лежащие на дорогах и неизвестно что думающие о людях, или же тележка с вещами, держась за которую рядом с матерью шагали дети из своего дома в чужой.
Что запоминает сейчас четырёхлетняя Луиза — маленькая тёзка Лизы? Вот это утро, и солнечные пятна на снегу, и золотистые блики в окнах, и то, как она говорит тётеньке в военной форме: «Фрау, их виль майне пуппе»?
Несколько дней назад Луиза пришла одна, и Лиза поняла, что девочку подослала мать. Она отдала её куклы, а на следующий день Луиза пришла со своей сестрёнкой постарше — Мартой — и попросила банки с вареньем, запрятанные где-то в подвале. Лиза разыскала и банки.
С тех пор девочки приходили чуть ли не каждый день.
— Ну, что вы ещё хотите взять сегодня? — спросила Лиза у старшей сестры, протягивая ей конфету.
— А у вас только одна конфета, фрау офицер? — И Марта заглянула Лизе в глаза.
Лиза вдруг вспомнила, что она росла без сестёр и братьев. То, что эта шестилетняя и несомненно голодная Марта не хотела съесть конфету потому, что не дали сестрёнке, и удивило и тронуло Лизу.
— Берите пока одну, я потом поищу дома. И вообще — подождите меня, дети, — сказала она.
В доме-типографии раздавался характерный пришлёпывающий звук, это «американка» печатала листовки. Когда Лиза вошла в комнату, где всё пропахло металлом и машинным маслом, а тусклая электрическая и две керосиновые лампы отбрасывали колеблющиеся круги света на кипы бумаги, стол, свинцовые ряды литер, печатник Альфрид Вендель размеренными движениями бросал под пресс лист за листом и вынимал готовые листовки.
Лизу он приветствовал широкой улыбкой, расшириться которой до бесконечности мешали разве что тяжёлые складки на его сморщившихся щеках.
— Гутен морген! — сказала Лиза.
— О, спасибо, надеюсь, что утро, товарищ старший лейтенант, будет доброе, — закивал Вендель.
— Как работается? Если устали, можете отдохнуть.
— О нет, ничего, как это говорят: «Нормально!» Я вполне нормально, — ответил Вендель по-русски и тыльной стороной ладони вытер на лбу масляное пятно.
— Покажите оттиск, — попросила Лиза.
Она взяла свежий ещё, влажный лист, остро пахнущий краской, заметила в тексте несколько ошибок, длинными стрелами, вынесенными на поля, пометила исправления.
— Вендель, подойдите на минутку, — позвала Лиза.
— Я тут, товарищ обер-лейтенант, — подскочил Вендель.
— Нет, уж не обер, а старший, запомните, Вендель, а то за «обера» нам с вами влетит.
Лиза спросила у Венделя, как он находит содержание листовки, потому что считалась с его мнением бывшего немецкого солдата, который недавно был сам читателем этих листовок.
— Неплохо, только мало, как это — «мату».
— Чего, чего? — удивилась Лиза.
— Простите, может быть, «мата»? Перцу больше. Гитлеровский солдат, — продолжал он, уже перейдя на немецкий, — отвык от интеллигентной речи, геббельсовская пропаганда приучила его к крепко поперчённым блюдам.
— Не можем же мы ругаться в листовках?
— А надо бы! Этих молодчиков из отборной дивизии морской пехоты «Гроссадмирал Дениц» иначе не проймёшь.
— Вы думаете? — нерешительно произнесла Лиза, проглядывая текст листовки. В ней говорилось:
«Солдаты морской пехоты!
Вы недавно прибыли на этот участок фронта, снятые с потопленных или поставленных на прикол кораблей. Вы ещё не пережили всей тяжести фронтовой жизни, и вам твердят, что оборона на этом участке определяет судьбу Германии…»
— Что тут можно сказать покрепче? — спросила Лиза.
— А то, чтобы не верили офицерам, кровавому палачу Адольфу Гитлеру. Надо написать, что Гитлер ради спасения своей шкуры пожертвует последним солдатом, последним фольксштурмовцем.
— Хорошо, внесём это. Итак, — продолжала читать Лиза. — «Судьба Германии уже решена, её скоро всю возьмут в кольцо окружения. Вы скажете — но ведь наш тыл свободен? Так знайте же: согласно приказу фюрера, даже взводным командирам присвоено право расстреливать каждого отступающего солдата. А ваш командир дивизии генерал-майор Шури обязал всех взводных командиров беспощадно применять этот приказ. Таким образом, скоро по вас начнут стрелять и с тыла. Вы обязаны умереть там, где вас поставили. Под выстрелами противника или под пулями своих собственных взводных командиров!»
— Вот это они поймут! — вставил Вендель. Он закурил свою трубочку.
— «Гитлер не может вам предложить ничего, кроме верной смерти, — читала Лиза, — теперь вам должно быть ясно, что есть только один путь к спасению — это сдача в плен…» Ну и дальше относительно пропуска в плен, жизни в лагерях военнопленных, всё это оставим, — сказала Лиза. — Вот в таком виде печатайте тираж и поскорее, Вендель, потому что в одиннадцать мы поедем на МГУ…
…Девочки терпеливо ждали Лизу около дома. Она вынесла им конфет.
— Данке шён! — сказала старшая и сделала книксен.
— Где ваш папа? — спросила Лиза. — Он в армии, в госпитале, в лагере?
— Там, — Марта махнула рукой в сторону Одера. — О, кто знает, жив ли он ещё? — со вздохом произнесла она, должно быть подражая матери.
— Ваш папа вернётся к вам, — с твёрдостью, не допускающей сомнений, заявила Лиза.
Она погладила Марту по голове. Вот тогда-то ей и пришла в голову мысль: а что, если попытаться использовать в пропагандистской передаче через мощную громковещательную установку… голоса немецких детей?
Правда, никто не мог поручиться за то, как выступят девочки. Не будут ли плакать от страха? Зато как сильно и впечатляюще может прозвучать рассказ ребёнка о том, как здесь, на восточном берегу Одера, живут немецкие женщины и дети.
«Посоветуюсь с Зубовым», — решила Лиза, направляясь к дому седьмого отделения.
Выслушав Лизино предложение, Зубов задумался. И при этом, как обычно, очень внимательно посмотрел ей в лицо.
— Соблазнительно, но и рискованно, потому что могут открыть огонь по МГУ, — сказал он через минуту. — Но если продумать все меры предосторожности. А? И ещё. Не подумают ли немцы, что мы заставляем детей выступать силой?
— Искренность у ребёнка подделать трудно, — возразила Лиза.
— А девочки согласятся?
— Я думаю… — не совсем уверенно произнесла Лиза.
— Хочу вам показать любопытный документик, — сказал Зубов. — Приказ командующего девятой немецкой армией генерала танковых войск фон Лоттвица. Относительно контрпропаганды. В основном это о Национальном комитете «Свободная Германия».
Он держал в руках этот приказ, отпечатанный в нескольких экземплярах. Один протянул Лизе.
В приказе сообщалось:
«Членами комитета „Свободная Германия“ сперва были исключительно бывшие немецкие коммунисты, частично еврейской расы, которые бежали в Советский Союз.
Их заявления и обращения так противоречат ясной, трезвой речи немецкого солдата и столь открыто носят следы типично еврейского образа речи, что даже самый простой немецкий солдат сможет в них увидеть происхождение из еврейско-большевистской кухни яда. Можно спорить лишь о том, скопированы ли подписи генералов ловкой подделкой, или же просто заставили писать текст под диктовку…»
— Ну, что скажете? — спросил Зубов.
Лиза только пожала плечами.
— Кстати, товарищи, — сказал Зубов, — в нашу армию приезжал сегодня утром командующий фронтом. Потребовал усилить пропагандистскую работу. Теперь относительно вашей программы, товарищ Копылова. Я её утверждаю. Поезжайте, вас ждут в дивизии Свиридова. Ну, желаю вам!
Зубов на какое-то мгновение задержал Лизину ладонь в своей, и, возможно, этого бы никто и не заметил, если бы Лиза сама не поспешила выдернуть руку.
— Разрешите приступить?
— Приступайте, — кивнул Зубов с улыбкой, которая как бы отметала уставную сухость этого служебного разговора и соединила Зубова и Лизу ещё чем-то иным, только им одним понятным.
Не отвечая на улыбку Зубова, Лиза, слегка нахмурив брови, резко козырнула и, повернувшись «кругом», вышла из комнаты.
Она назначила девочкам явиться в половине одиннадцатого. Они явились вовремя, но только не одни, а с перепуганной матерью.
— Куда, куда вы забираете моих детей? — закричала она ещё с порога.
— Успокойтесь, фрау Эйлер, вашим девочкам ничего не угрожает.
Лиза усадила фрау Эйлер за стол, предложила чашку чая.
— Мы только хотим, чтобы девочки выступили по радио, сказали бы несколько слов о том, как к ним относятся русские солдаты. Гитлеровцы пугали вас Сибирью, всякими ужасами, которые якобы причиняют большевики немецкому народу. Правда?
Фрау Эйлер кивнула с выражением лица всё же более испуганным, чем размышляющим.
— Вот в одной своей листовке, я вспомнила, — сказала Лиза, — так пишут: «Немецкий солдат должен бороться за жену и детей». А разве вам что-нибудь угрожает? Кстати, ваш муж на фронте? — спросила Лиза.
Фрау Эйлер необычайно смутилась. Полное лицо её, со вздёрнутым носом, миловидное, но уже поблекшее, с морщинками на лбу, припухшими мешочками у глаз, нездоровой желтизной кожи, которая, разливаясь по щекам, одолевала прежний, должно быть, пышный и задорный румянец, — лицо фрау Эйлер вдруг исказилось страхом.
— Да, — призналась она тихо. — Он тут близко.
— Откуда вы это знаете? — заинтересовалась Лиза.
— Их часть пришла на тот берег Одера, когда русских здесь… когда вас здесь ещё не было, — поправилась фрау Эйлер. — Мой муж даже приходил домой. Дети были так счастливы!
— Ну, тем более, тем более, — не скрывая, обрадовалась Лиза. — Значит, у вас есть возможность сказать и вашему мужу несколько слов.
— Как?! — не поняла фрау Эйлер.
— Через нашу МГУ… Это такая громкоговорящая установка. Одним словом, я вам официально предлагаю выступить с обращением к солдатам, которые там, за Одером. Ведь вы же хотите, чтобы война окончилась скорее? — спросила Лиза, уже не сомневаясь, что фрау Эйлер согласится.
— О да, фрау офицер, — закивала фрау Эйлер, — каждая немецкая женщина этого хочет.
— Ну и прекрасно, поедете с нами?
— Конечно, я поеду со своими детьми. Разве я их пущу одних?
Она вытерла платком вспотевший лоб, и в голосе её слышались решимость и отчаянье и готовность ко всему самому тяжёлому.
— Ну, успокойтесь же, право, всё обойдётся хорошо.
Лиза произнесла это уже с некоторым раздражением, заметив, что фрау Эйлер готова заплакать.
Часа через два спецмашина прибыла в распоряжение первого эшелона дивизии генерала Свиридова. Конечно, выезжать на передний край и вести передачу было бы безопаснее ночью. Но ночью спят и на войне. А в два часа дня пунктуально немцы обедали, не меняя своего распорядка дня и на Одере. В это время стихала пулемётная перестрелка, реже стреляли орудия. Только про-пищит где-нибудь миномёт, да затем сердито рявкнет мина, разметав вокруг себя тёмно-бурым веером комья мёрзлой земли и осколки.
Но это только так — напоминание, что противник-де не оставил своих позиций. Активных же действий в этот час не жди — немцы обедают.
В седьмом отделении считали, что обеденный час для передач лучший. Пусть немецкий солдат жуёт свой скудный паёк и слушает правду о Гитлере и положении на фронтах.
Майор Окунев, начальник разведки дивизии, встретивший спецмашину у штаба, сказал, чтобы МГУ заехала в расположение разведроты. Там Лиза захватит младшего лейтенанта Свиридова, он покажет боевую позицию, которую уже подготовили разведчики.
— Моему другу Самсонову — привет! — крикнул Лизе Окунев и подмигнул с прочно усваиваемой иными мужчинами фамильярностью.
Когда МГУ подъехала к домикам разведроты, Самсонов и младший лейтенант Свиридов вышли к машине. Капитан ещё издали улыбнулся, а подойдя ближе, отдал честь.
— С благополучным прибытием в наши края.
— Спасибо. Только как-то уж очень церемонно это звучит. «Наши края»! Вообще-то — немецкие, — сказала Лиза.
— Можно и так, — охотно согласился Самсонов. — Мы там выбрали для вас местечко, укрытое. У сосновой опушки. Впереди Одер, а за ним канал с дамбами, а уже за дамбами передний край противника. Это прерывчатые траншеи, оборудованные открытыми пулемётными площадками.
Пояснения Самсонова показались Лизе слишком обстоятельными.
— Я представляю себе обстановку, — заявила она.
— Пулемётного огня, я думаю, вам опасаться нечего — далеко, могут только накрыть артогнём.
— А у меня в машине немецкие девочки, — сказала Лиза.
— Там пути отхода хорошие — лесная просека, так, если что, не задерживайтесь и сразу же откатывайтесь в тыл. Младший лейтенант поедет с вами.
— Спасибо, конечно, но зачем? Мы ведь в бой вступать не будем? — спросила Лиза, взглянув на заинтересованно слушавшего разговор Сергея Свиридова.
— Всё-таки — передний край! Да он у нас и немецкий знает, — как бы гордясь тем, что у него есть такой образованный младший лейтенант, сообщил Самсонов.
Младший лейтенант Свиридов указывал машине дорогу на опушку леса. Он сидел рядом с Лизой, при толчках тщательно старался не прикасаться к ней, какой-то многозначительно молчаливый, и сосредоточенно разглядывал фрау Эйлер и Альфрида Венделя.
Разговаривать с молодым Свиридовым Лизе не хотелось. Да к тому же машину сильно трясло и на ухабах не мудрено было прикусить язык.
Укрытие для МГУ представляло собой бомбовую воронку с покатым в неё въездом, уже расширенным лопатами разведчиков. Ветви укрывали сверху и с боков «Мощную Гаубицу Увещеваний», как в шутку называли МГУ в Поарме. Торчащий над крышей кабины большой рупор в обрамлении зелени казался издали кудлатой вершиной ели, которая внезапно обрела громкий голос. Разорвав непрочную тишину резкими гортанными звуками немецкой речи, голос этот громом раскатился далеко по лесу и уплыл за синеву Одера.
Первым выступал Вендель. Лиза сидела рядом с ним, заглядывая в листки передачи, и, как того требовала инструкция, держала палец на кнопке микрофона. Будь к тому необходимость, она могла бы прервать передачу.
Вендель это видел, но вёл себя так, как будто бы он не замечал пальца Лизы, лежавшего на кнопке. Лизе было, конечно, неприятно столь явно и грубо демонстрировать эту меру предосторожности и недоверия, но что поделаешь — инструкция!
Сначала Вендель прочитал «Последние известия». Правда, это могла бы сделать и Лиза. Но она уступала Венделю в знании языка, и в устах бывшего немецкого солдата известия эти звучали убедительнее.
— Солдаты, — затем сказал Вендель, — я вам хочу сказать вот что: вы сидите в обороне и обольщаетесь надеждой, что весна пройдёт для вас спокойно. Вы, однако, мало знаете, как обстоят дела на фронте. Ваши офицеры скрывают от вас правду. Эту правду расскажу вам я. Дело Гитлера дрянь!..
Лиза прислушалась — за Одером было тихо. Немцы не стреляли, не мешали передаче. Впрочем, так всегда бывало вначале. Должно быть, последние известия о положении на фронтах в русской трактовке интересовали не только солдат.
В кабину постучали. Дежуривший на опушке Сергей рукой поманил Лизу. Она оставила Венделя одного у микрофона и спросила, в чём дело. Рядом с младшим лейтенантом стоял старшина в пятнистом маскхалате разведчика, темноволосый, с дерзкими глазами и цыганским профилем.
— Вот старшина Бурцев доставил немецкую листовку, — сказал Сергей, — нашли у «языка». По-моему, вам будет любопытно.
— Всё свеженькое — и «язык», и идейная подливка к нему, товарищ старший лейтенант, — вставил Бурцев.
— Хорошо, — сказала Лиза и вернулась в кабину.
Вендель всё ещё читал свой текст, и Лиза торопливо, боясь, что каждую секунду немцы огнём могут прервать передачу, пробежала глазами листовку. Она была издана ротой пропаганды «Айхкатер» и называлась: «На Одере мы должны удержаться!»
«…Борьба идёт за последнее! — вопила листовка. — Мы должны остановить большевистский натиск, иначе наш народ погибнет…»
В кабину влез Сергей Свиридов.
— Тихо, — сообщил он, и в глазах его Лиза прочла напряжённое ожидание начала обстрела.
— Я сама слышу, что тихо, — ответила она в паузе, пока Вендель прополаскивал своё уставшее горло водой.
— Ну, как листовка?
— А всё то же. Варево из заклинаний и угроз! И всё пугают Сибирью, ужасами. Надо бы дать Венделю прокомментировать её, попробуем, если успеем.
Но раньше Лиза решила «выпустить» самую маленькую из семейства Эйлер — Луизу. Девочка схватилась обеими ручонками за металлическую стойку и, поднявшись зачем-то на цыпочки, прокричала в микрофон, что она зовёт своего пану домой. Тонкий её голосок неожиданно и волнующе прозвенел над Одером, над притихшими немецкими траншеями. Там по-прежнему всё было спокойно.
После Луизы Марта, сбиваясь, но в общем-то довольно связно рассказала, как они живут с мамой в новом доме, но ходят и в старый, где им русские отдают неё те вещи, которые они забыли взять с собою.
Вслед за старшей дочкой сама фрау Эйлер неожиданно спокойно и внятно сказала солдатам, что немецкое население к востоку от Одера никто не преследует и никого не увозят в Сибирь и что её семья хотя и ощущает недостаток в продуктах, но не голодает. Все они надеются, что со временем жизнь станет лучше, лишь бы поскорее заканчивалась эта ужасная война.
Фрау Эйлер отложила в сторону бумажку, на которой Лиза для неё набросала тезисы выступления. Потом она придвинула стойку микрофона ближе к скамейке, на которой сидела, и поправила быстрым привычным движением выбившиеся из-под платка волосы, так словно бы микрофон был зеркалом, а те солдаты, которые слушали сейчас её голос, могли бы и увидеть фрау Эйлер.
— Георг! — вдруг закричала она. — Это говорит твоя жена Ганни Эйлер. Милый, родной! Я не имею от тебя известий. О, боже мой, Георг! Сколько я вынесла душевных мук! Я никогда не думала, что война может принести столько горя! Георг! Я тебя жду и дети. Вернись к нам. Как мне жить без тебя?
Фрау Эйлер расплакалась. Лиза не выключала микрофон. Нет, не потому, что растерялась. Конечно, слёзы фрау Эйлер не планировались в сценарии передачи, но раз уж так случилось, пусть солдаты за Одером выслушают всё, пусть над их окопами несутся рыдания этой немецкой женщины.
— Что я натворила? — в ужасе подняла руки фрау Эйлер, когда Лиза выключила микрофон.
— Ничего особенного, — сказала Лиза, — а теперь успокойтесь.
— Что мне будет за это? — Женщина продолжался заламывать руки.
— Вам ничего не будет, — повторила Лиза. Она думала сейчас о том, почему немцы так долго молчат, не стреляют. Передача продолжалась уже двадцать минут.
— Теперь коммюнике Ялтинской конференции, — сказала она Венделю. — Немецкие звуковики на батареях, наверно, уже засекли нас — начинайте.
— Геноссен, геноссен! — вновь гулко разнёсся голос Венделя. — Нашей дорогой родине нужны не ваши трупы, товарищи, а ваши рабочие руки. Только поражение спасёт грядущую Германию. А теперь слушайте решения Ялтинской конференции.
— Давайте, давайте, Вендель, — прошептала Лиза, — пока всё идёт хорошо.
…Обстрел начался внезапно. Это был артналёт, строенный, учетверённый залп батарей, похожий на мгновенный обвал в горах, потрясающий вокруг всю землю. Лизе казалось, что снаряды рвутся одновременно и впереди, и с боков, и сзади машины. На опушке резко запахло гарью.
— Колотыркин, заводи! — крикнула Лиза шофёру. — Поехали!
Машина рванулась задним ходом, но не сразу вылезла из воронки. В кабине заплакали девочки. Фрау Эйлер крестилась.
— Скорее, Колотыркин!
Открылась дверь, и в кабину вскочил бледный младший лейтенант Свиридов. Лизе показалось, что он несколько раз икнул, потому что вновь ударили немецкие орудия, и было ясно слышно, как осколки со свистом разрезают воздух. На опушке лес сразу поредел, снаряды валили сосны.
Машину подбросило так, что все свалились со скамеек. Колотыркин вывел машину из укрытия и погнал МГУ по просеке в ближний тыл. Лиза боялась за рессоры. На ухабах они стонали пронзительно и жалобно. И казалось, кабину вот-вот сорвёт при сильном ударе, она пролетит в сторону и шлёпнется среди деревьев.
Для тех, кто попадает под артналёт, секунды растягиваются в минуты, а минуты тянутся… вечность! Но эти маленькие вечности как вспышки молнии, как грохот обвала… Лизе казалось, что прошёл час, когда через десять минут они уже выехали из-под обстрела.
— Проскочили! — крикнул ей из кабины Колотыркин.
Лиза перевела дыхание. Теперь ей казалось, что, пока они мчались под огнём, она вообще не дышала.
— Ну всё! — сказала она громко по-русски, потом по-немецки: — Фрау Эйлер, успокойтесь и успокойте детей. Опасность миновала.
Потом Лиза добавила:
— За участие в передаче от имени советского командования вам спасибо, фрау Эйлер.
Но фрау Эйлер не ответила ей. Может быть, после пережитого она не могла ещё прийти в себя или боялась, что, заговорив, снова вызовет огонь заодерских батарей.
Лиза оставила её в покое. Она вытащила из полевой сумки тетрадь, пометила в ней час и продолжительность передачи. По возвращении в штарм она напишет очередное политдонесение, где будет сказано, что к звуковещанию на переднем крае обороны на Одере привлекались сегодня работающий в седьмом отделении антифашист Вендель и местное население.
И уже не в первый раз, как примечательный факт, Лиза отметит, что на стороне противника во время передачи последних известий, выступления антифашиста и жены немецкого солдата стояла тишина. Немцы открыли ожесточённый огонь нескольких батарей, как только диктор начал передавать решения Ялтинской конференции…
Бронированный чёрный лимузин с неотступным «хвостом» сзади — машиной охраны — продвигался по разрушенным бомбёжкой улицам восточной части Берлина — Карлхорст, затем по Франкфуртераллее, прямой как стрела, добрался до кольцевой берлинской автострады, опоясывающей город.
Гроссадмирал Дениц дотронулся рукой в перчатке до плеча шофёра.
— Налево по автостраде, а потом на северо-восток. Мы едем к Шведту.
Дениц сложил руки на коленях. Он любил сидеть в машине, распрямив плечи и торс, высоко и прямо держа голову, так, что и через боковое окошко машины был виден только его строгий, орлиный профиль. Его военно-морская фуражка с высокой тульёй и большим козырьком, низко надвинутым на лоб, держала в тени зеленоватые, как у кошки, с узким разрезом глаза, оттенённые ещё и желтизной подглазных мешочков — следа больной печени, бессонных ночей и усталости.
Дениц смотрел на дорогу, часто прикрывая веки, потому что берлинские улицы, автострада и особенно идущее на восток шоссе представляли собой картину хаоса и бедствия, однообразную и унылую, вызывающую у него отвращение.
Неисчерпаемые потоки беженцев из восточных провинций рейха заполнили собой всё вокруг. Эти потерявшие спокойствие, немецкую выдержку и организованность люди, эти женщины, и дети, и старики со своим жалким скарбом, тележками, тачками, велосипедами забили обочины дороги и близлежащие рощи, мешали продвижению танков и артиллерии и, конечно, дурно влияли на моральное состояние солдат.
К тому же краснобай Геббельс уговорил Гитлера применить после отхода от Варшавы тактику выжженной земли, подобно русским, которые, отступая, взрывали и жгли свои заводы, мосты, склады. Но у русских в период их неудач за спиной осталась ещё громаднейшая территория, на которой можно было бы разместить десять Германий. Слепое копирование тактики с потерей чувства реального — к чему оно могло привести? Конечно, только усилить общий хаос, затруднить маневрирование армий, подброску резервов к фронту. Конечно, эта тактика не облегчала и продвижение советских войск.
Германия напоминала огромный, развороченный муравейник. Машина Деница, с воздуха тоже, наверно, похожая на чёрную букашку с глянцевито поблёскивающим панцирем, всё время задерживаемая пробками на дорогах, беженцами, маршевыми ротами фольксштурмовцев, завалами, разбитыми мостами, хотя и медленнее, чем обычно, но всё же одолевала те шестьдесят, только шестьдесят километров, которые отделяли Берлин от линии фронта и русских.
Дениц, словно бы кусая невидимую соломинку, шевелил губами и думал о тех, с кем он говорил несколько часов назад, в Берлине, когда его провели по длинным коридорам, лестницам и переходам, через массивные железобетонные двери в комнату на подземном этаже Новой Имперской канцелярии. Это был «бункер фюрера».
Гитлер принял его, прилетевшего из Гамбурга, в три часа ночи. Обычно фюрер не ложился спать раньше четырёх, дремал же он утром или днём, и, приноравливаясь к странному режиму этого человека, именно за полночь интенсивнее всего работал ОКБ — оперативный штаб руководства войсками, рассылая во все концы боевые директивы.
Дежурный адъютант Гитлера генерал Будгдорф, встретив Деница в приёмной, сообщил ему, что Гитлер просит подождать, потому что занят сейчас важным делом. И Будгдорф шепнул Деницу, что фюрер взял из сейфа какие-то документы и сжигает их.
— Там! — Будгдорф показал глазами на потолок.
Дениц понял — во дворе Имперской канцелярии.
— С ним только Гюнше, — добавил он.
Дениц хорошо знал гиганта эсэсовца Гюнше, преданного телохранителя Гитлера, и сейчас представил себе две фигуры — худощавую, сутулую Гитлера и высокую, атлетическую Гюнше, склонившиеся над красным пламенем костра, где сгорают секретные документы.
И он молча кивнул Будгдорфу, так, словно бы оценил всю важность того, что делает фюрер, однако сердце его овеял холодок предчувствия близкой развязки событий.
Сейчас откровенность Будгдорфа он мог объяснить только тем, что он, Дениц, входил в тот узкий круг высших чиновников империи, в тот самый кружок людей «номер один», с которыми встречался Гитлер. Даже руководящие генералы вермахта почти никогда не виделись лично с Гитлером, воспринимавшим свой штаб не более, чем хорошо налаженный часовой механизм, отдельные детали которого были ему совершенно не интересны.
Но и Дениц не находился с фюрером в личных отношениях, да и, кажется, никто из его ближайшего окружения, даже лечивший Гитлера доктор Морель. Объяснение этому надо искать в бесконечной настороженности и подозрительности Гитлера, а также в его почти мистическом отношении к себе, как к избраннику нации и верховному руководителю войны.
В годы успехов Германии Деница не только завораживала, но и подавляла воля Гитлера. Он — кадровый морской офицер — увлёкся нацистскими идеями, громом побед, великогерманским шовинизмом, всё это импонировало ему. Все они в те годы, опьянённые податливостью не только немецкого народа, но и, казалось, самой истории, потеряли чувство реального. Всякая бесконтрольная власть развращает. Абсолютная власть развращает абсолютно. Сейчас Дениц мог себе в этом признаться.
Что он думал о Гитлере? Разве его одно время не удивляло, что немецкие генералы и учёные получали приказы от бывшего ефрейтора, освобождённого по душевной болезни от военной службы? Удивляло, ну и что же? Ведь он, Дениц, уже имел не раз возможность наблюдать, как высшей стратегией занимаются вовсе не генералы и в конце концов военными командуют штатские.
Но когда победы сменяются поражениями, штатские становятся ответственными за неудачи. Так будет и с Гитлером в конечном счёте, ибо немецкая армия всегда непогрешима.
В последнее время Дениц всё чаще спрашивал себя — представляет ли Гитлер, что ждёт их всех?
Однажды в своей Растенбургской ставке, в Восточной Пруссии, Гитлер наедине сообщил Деницу трагическим шёпотом: «Я принял одно очень важное решение, Дениц, когда-нибудь вы о нём узнаете».
Это было ещё в конце сорок четвёртого года. Что он имел в виду? В случае поражения — самоубийство? Понимал, что война проиграна? Но почему же тогда все попытки военных советников объяснить ему ситуацию на фронтах Гитлер отметал своей волей и никого не хотел слушать?
А они, генералы и адмиралы, всё равно шли за Гитлером. Они шли и пойдут за ним до конца. А почему? Это другой вопрос, и об этом Дениц не хотел сейчас думать.
Так почему же фюрер всё время кричит о предательстве, о коррупции в руководстве войсками и даже о предательстве в СС — его, фюрера, любимом детище?
Ещё неделю назад во время очередного приёма в атом же подземном бункере, где Деницу всегда было душно, он, осмелившись, спросил:
— Мой фюрер! Вы так много говорите о предательстве военных руководителей и войск. Верите ли вы в это?
И что же Гитлер? Он посмотрел на него в ответ почти страдальчески, и взгляд его говорил, что только дурак мог бы задать такой вопрос.
— Все неудачи на Востоке только результат предательства, — сухо изрёк он.
Конечно, себя он считал безупречным. В таком случае он — Дениц — полагал, что фюрер, столько раз твердивший о своей чудодейственной воле, которая одна позволяет ему успешно вести войну, мог бы под конец оставить для себя лишнюю её толику. И держаться покрепче.
…Когда Гитлер сжёг свои бумаги на костре и вернулся в бункер, его внешний вид не понравился Деницу. Особенно усилившаяся сутулость, заметное дрожание левой руки, а также блуждающий взгляд, словно бы Гитлер всё время нервно искал что-то, но ни на чём не мог остановиться.
— Здравствуйте, Дениц, — глухо произнёс он, и Дениц ощутил вялое пожатие его тёплой и немного потной ладони.
Дениц хотел спросить, как чувствует себя Гитлер, но вовремя спохватился. Один знакомый генерал, вслух заметивший, что фюрер выглядит неважно, был тут же отправлен на фронт с понижением, и Дениц вспомнил об этом. Человек, который решил заменить собой бога, не мог плохо выглядеть.
— Ваши моряки, списанные с кораблей, отправлены на Восточный фронт? Я на них надеюсь, — сказал Гитлер.
— Это верные вам войска, мой фюрер, — ответил Дениц.
— И всё-таки я прошу вас поехать на Восточный фронт. Передать им мой привет. Это их воодушевит.
— Конечно, мой фюрер, — с пафосом произнёс Дениц, разглядывая какие-то волокнистые пятна на щеках Гитлера и то, как он, прищурившись, держал близко около глаз лист бумаги. Будгдорф рассказывал ему, что у Гитлера начало слабеть зрение, и в Имперской канцелярии существовала специальная «пишущая машинка фюрера», литеры на которой были в четыре раза больше нормальных.
— Мы выстоим, создав несокрушимый Одер-фронт. У Кюстрина, у Шведта, на Зееловских высотах приготовим русским кровавую баню. И начнём большое наступление. Как русские под Москвой. И наши армии вновь обретут силу и славу! Вы слышите, Дениц!
Гитлер, по обыкновению своему, бросил подозрительно-настороженный взгляд на Деница. Проверял — вериг ли он ему?
Гитлер оживился, даже стал меньше сутулиться, как обычно самовозбуждаясь от звуков собственного голоса.
— Конечно, конечно, мой фюрер, — быстро склонил голову Дениц.
«На что же он надеется, что мы снова дойдём до Москвы?» — подумал Дениц. Однако он не возразил Гитлеру. Вспомнил, что фюрер очень чуток даже к интонациям голоса, и человек, который чем-либо обнаружит малейшее недоверие к его словам, многим рискует.
— Наше противодействие очень важно, Дениц. Вот увидите, я скоро столкну русских с американцами, наше противодействие имеет огромное значение, и тогда мы победим.
Схватив Деница за пуговицу его френча и подёргав, словно пробуя, крепко ли пришита, Гитлер вдруг истерично выкрикнул:
— Мы будем воевать до последнего, до последнего солдата, до последнего фольксштурмовца. Пусть это знают все!
— Я готов, мой фюрер, я и мои моряки, — произнёс Дениц как можно внушительнее, надеясь этим охладить мгновенно вспыхивающий гнев Гитлера.
— На Восточный фронт я уже посылал Риббентропа и Геринга, — сообщил Гитлер, действительно немного успокоившись. — Геринг отправил в Шведт свой личный охранный батальон, беспокоится за свой замок в Киринхалле.
Губы Гитлера под тёмной бабочкой усов изобразили некое подобие улыбки…
Дениц тотчас понял её значение. Он, фюрер, не уставал подчёркивать всегда, что стоит над всем личным, мелким, суетным, живя только высшими заботами государства и своей целью. Дениц поспешил улыбкой показать, что вполне оценил замечание фюрера.
В ту ночь, выезжая на фронт, Дениц не получил от Гитлера никаких оперативных указаний. Да и был ли у фюрера какой-то определённый план войны? Порою у Деница создавалось впечатление, что всю стратегию Гитлеру заменяло заклинание: «Держаться, держаться любой ценой!»
И сейчас в машине, вспоминая эту встречу в «фюрер-бункере», Дениц вновь ощутил тот же гнетущий холодок предчувствия развязки, как и в тот момент, когда Будгдорф со значительным лицом сообщил ему, что фюрер сжигает бумаги.
«Нет, с Гитлером мы не сможем больше работать, он износился морально», — подумал Дениц.
Эта мысль, острая, как прикосновение бритвы, согнала с него дремоту.
Дениц смотрел на дорогу и всё удивлялся. Что стало с Германией? Всюду пепелища, разрушения. Этот жирный Геринг когда-то хвастал, что повесится, если хоть одна бомба упадёт на территорию рейха. Теперь Геринг получает в изобилии анонимные открытки с напоминанием: «Давно пора повеситься, господин рейхсмаршал!»
И действительно, бомбы сейчас падают, как чёрный град с неба. А Геринг смылся из Берлина и сидит в Берхтесгадене. Говорят, что фюрер послал его налаживать связь. С кем? С американцами. Давно пора, если уже не поздно.
Дениц думал о Геринге с раздражением и даже завистью. Этот болтун раньше всех успел удрать из Берлина в горы Южной Баварии.
— Мы едем прямо в Шведт? — спросил Деница шофёр.
— Да, мой милый, если это можно назвать ездой.
— Но что я могу сделать, не давить же людей, господин гроссадмирал.
— И всё же побыстрее, нас ждут, — сказал Дениц.
Его ждали на главной городской площади, где стоял серый дом местной ратуши, с башенками и шпилями, точь-в-точь такой же, как и подобные здания в других маленьких городках, словно бы их всех проектировали под копирку. Ещё издали он увидел пёструю группу людей — в чёрных мундирах (СС), в коричневых (СА), в серо-голубых (армия) и несколько штатских костюмов.
Впереди всех приближался к машине Деница темноволосый, с пробором и усиками «а-ля Гитлер», с твёрдыми скулами и густыми бровями эсэсовец в чине штурм-банфюрера. Он представился, как человек, который осуществлял всю полноту власти в районе города Шведт. Звали его Карл Мунд.
«Почему эсэсовец, а не армейский офицер?» — удивился Дениц.
— Здравствуйте, майор, — сказал он Мунду, подчёркивая его армейский, а не эсэсовский чин.
Ну конечно, Гиммлер, став командующим группой армий «Висла», всюду расставил своих людей. «Не хватает только, чтобы их назначали командирами дивизий», — подумал Дениц.
Тёмные брови штурмбанфюрера, чем-то похожие на мохнатых гусениц, время от времени сдвигались к переносице. Брови-гусеницы и тяжёлый подбородок придавали лицу Мунда тяжеловесность, и вообще оно чем-то напоминало стиснутый кулак, поросший тёмными волосами.
— Как дела в Шведте?
— Много предателей. Наш лозунг: «Не возиться!» Мы вздёргиваем этих негодяев.
— Да, я вижу, — сказал Дениц, потому что действительно в этот момент увидел у здания ратуши, вблизи дороги, висящий на дереве труп человека в штатском платье и щитом на груди, на котором было что-то написано.
— Кто это? — спросил Дениц, не выражая в голосе удивления.
— На щите написано, — пояснил Мунд: — «Я, Курт Флетчер, повешен за то, что бросил свой город в беде». Это бургомистр города Кёнигсберга в округе Неймарк. Мы повесили его в Шведте для наглядного примера всем, кто захочет бежать.
— Так, что ещё? — спросил Дениц. Он хотел узнать, какие меры приняты для обороны города, но Мунд понял его по-своему:
— Если бы вы, господин гроссадмирал, имели время пройти по городу, вы бы увидели и других предателей.
— Население эвакуировано?
— Да, но всех мужчин, способных носить оружие, мы взяли в фольксштурм, остальных на рытьё траншей. Лёд на Одере взорвали, а мосты на плотинах подготовлены к взрыву.
— Что ж, неплохо, фюрер, я думаю, останется доволен. Геринг был у вас? — спросил Дениц, вспомнив усмешку Гитлера, когда речь зашла о рейхсмаршале и его замке.
— Неделю назад, осмотрел город и свой замок.
— Он уже эвакуировал свои сокровища? — иронически осведомился Дениц.
Он-то хорошо знал Германа и Эмми Геринг, семейку, пожалуй, самых грандиозных воров во всей империи. Особой их страстью было искусство. Геринг как-то сам сказал Деницу, что свою картинную галерею в Каринхалле он поставит в один ряд с Лувром, Британским музеем и Эрмитажем. О том, как он это сделает, Геринг не распространялся.
Но увы! Каринхалл находился на расстоянии выстрела из дальнобойного орудия.
«Интересно, куда сейчас перевезёт свои картины Герман?» — подумал Дениц, но спросил о другом:
— Рейхсмаршал посетил линию фронта?
— Да, и выступил перед солдатами. Я слышал, — добавил Мунд, — как потом солдаты говорили: «Раз уж такие высокопоставленные лица приходят к нам, то этот участок действительно очень серьёзный».
— Это хорошо, но пусть они также знают, что сзади стоят войска СС, которые в случае бегства перестреляют их, как куропаток.
— О, это они знают, — сдвинул свои гусеницы Мунд. — Немецкий солдат благодаря нашему фюреру лишён размагничивающих иллюзий!
Дениц промолчал. Странно, что ему вспомнился один давнишний разговор с Герингом, ещё в начале войны. Они сидели где-то за бутылкой вина, и Геринг поведал ему о своей мечте когда-нибудь сделать так, чтобы остались жить только белокурые немцы, а темноволосых немцев постепенно уничтожить.
— Но это, конечно, не сразу, не сейчас, потом, в будущем, — прошептал ему Геринг на ухо. — Это пока ещё только моя заветная мечта! — повторил он.
Дениц тогда удивлённо посмотрел на Геринга — неужели он так пьян, что болтает такое?
— Ну, ну, мой дорогой, будем считать, что я ничего не слышал, — сказал Дениц.
— А я могу повторить, — Геринг стукнул по столу своим тяжёлым, как гиря, кулаком.
— Это уж слишком, мой дорогой рейхсмаршал!
Дениц принуждённо рассмеялся, как бы превращая этим странный разговор в пьяную шутку.
Но всё-то дело было в том, что Геринг, кажется, не шутил. Да, он определённо тогда не шутил.
Сам Дениц был шатен. Но вот этот штурмбанфюрер темноволос. «Хорошо, чёрт побери, что он не знает о мечте Геринга. Нет, всё это было уже бредом! Геринг просто надутый болван, болтун и прохвост, — решил Дениц, — и вот печальный результат: мы обороняемся на Одере».
— Поедем к фронту? — спросил Мунд, пристально вглядываясь в хмурое лицо гроссадмирала. — Солдаты вас ждут с нетерпением.
Он определённо раздражал, этот «чёрненький», своим настойчивым желанием вытащить Деница поскорее в первую траншею, как будто бы Дениц и сам не знал, что и когда ему делать.
— Нетерпеливым не место на фронте. Немецкий солдат всегда терпелив, майор! — резко и сухо ответил Дениц и пошёл к своей машине.
От города до фронта было совсем недалеко. Пришлось оставить машину в укрытии и пойти пешком, когда показались пойма реки и канал, ограждённый береговыми дамбами. Правый берег, занятый немецкими войсками, был высокий, господствовал над местностью, а если учесть ещё и то, что пойма реки была затоплена, на дамбах разрушены мосты и шлюзы, форсировать русским это водное пространство было весьма и весьма затруднительно.
Встретивший Деница на своём командном пункте командир дивизии морской пехоты генерал-майор Шури объяснил систему укреплений и заградительного артиллерийского огня. Первая позиция, за ней, в глубине двух километров, — вторая позиция. Много артиллерии. Крупные калибры. Бетонные доты, врытые в землю танки! Здесь чувствовалась сила! Солдаты крепко сидели в обороне за весенними, серопенными водами разливающегося Одера.
— Огневой мощи у нас достаточно! — сказал Шури.
— И крепкие части. Морская пехота — это отборный людской материал! — похвастался Дениц.
Настроение его стало улучшаться.
— Русские обломают зубы об этот оборонительный орешек, — сказал Шури.
— Приятно видеть в вас такую преданность долгу, генерал, — улыбнулся Дениц.
Несмотря на протесты Шури, пренебрегая опасностью, он всё же решил пройти вдоль первой траншеи.
— Я такой же солдат фюрера, как и все! — громко произнёс Дениц, рассчитывая, что его слова услышат офицеры из штаба дивизии и передадут солдатам, как крылатую его, Деница, фразу.
— Русские сейчас, кажется, обедают? — понизив голос, спросил он у Шури. — Как будто бы затишье?
— Да, вообще, но у русских нет нашей точности в распорядке дня, — заметил Шури с осуждением, — так что осторожность!..
Дениц усмехнулся, как человек, которому не надо занимать храбрости. Затем он прошагал по ходам сообщения первой позиции, прокричав всем, кто его мог слышать в ячейках, окопах и на артиллерийских позициях: «Хайль моряки! Вся надежда на вас! Не позорьте флага военно-морского флота!»
И солдаты морской пехоты, ещё не бывавшие в боях на Восточном фронте, физически сильные, все взятые во флот по особому отбору, крепыши-матросы с эсминцев и крейсеров, выносливые подводники отвечали простуженными на весеннем ветру голосами: «Хайль Гитлер!», «Хайль гроссадмирал Дениц!»
Довольный, Дениц прошёл по линии обороны дальше, на участок, где к морской пехоте примыкали части из дивизии «Герман Геринг», дивизии «Шведт», полки фольксштурма, батальон берлинских зенитчиков.
Здесь в траншее Дениц задержался около пулемётной ячейки. Молодой, ещё безусый солдат в запачканной глиной шинели и ефрейтор лет тридцати пяти, гладко выбритый, вытянулись перед гроссадмиралом. Дениц остановился.
— Что за вид! — зло сказал он молодому солдату, который в волнении зачем-то снял с себя каску, обнаружив комок спутанных волос, а затем снова надел. — Вывалялись в грязи, как свинья. Разве это немецкий солдат? Вот каким надо быть! — Дениц показал на ефрейтора. — Фамилия?
— Георг Эйлер, — ответил ефрейтор.
— Давно на фронте?
— Больше года.
— Это немало, молодец! Я вижу достойного представителя нашего хорошего, прилежного, верного народа, который фюрер из ничтожества возвёл на несокрушимую вершину истории! Наши временные неудачи мы преодолеем, надо только оставаться верными фюреру! — уже с меньшим пафосом добавил Дениц. Он почувствовал, что перехватил насчёт «несокрушимых вершин». Такие речи были хороши год назад, но не на Одере.
Дениц хотел ещё что-то ободряющее сказать ефрейтору, но в этот момент услышал громкий голос, по-немецки читающий сводку последних известий. Голос доносился из-за Одера, от русских.
— Русская пропаганда, — прошипел у него над самым ухом штурмбанфюрер Мунд.
— Гм! — произнёс Дениц удивлённо. — Однако как хорошо слышно! Что же, мощная установка?
— Мы ведём по ней огонь, но трудно поймать, — это кочующая установка, — вмешался Шури.
— И ветер, как назло, с их стороны! — воскликнул Мунд.
— Я бы хотел немного послушать, чтобы лично доложить фюреру о методах большевистской пропаганды. Фюрер уверен, что она не оказывает никакого воздействия на наших доблестных солдат, — сказал Дениц.
В конце концов он мог позволить себе такое щекочущее нервы любопытство, хотя бы потому, что сам он пропаганде никогда не придавал большого значения, это дело политиков, а не военных.
Так он и остался стоять около пулемётной ячейки с еле заметной снисходительной улыбкой на губах, смотря на покатое, лесистое правобережье Одера с болотами и низинками, затянутыми лёгкой дымкой. Оттуда вела передачу эта русская МГУ. Дениц слышал голос с резким саксонским выговором какого-то солдата по фамилии Вендель, сдавшегося в плен, несмотря на то, что Карл Мунд и его эсэсовцы вывесили в городе плакаты: «Русский плен — хуже смерти! Пусть уж лучше солдат застрелится, чем сдастся в плен!»
И вдруг ему в голову пришла неприятная мысль, что и он, по воле нелепого случая, может оказаться в русском плену, не успев застрелиться, как того требуют плакаты эсэсовцев. «Но когда это может случиться? Не сейчас и не через месяц. Может быть, только через полгода. Мы ещё продержимся», — подумал Дениц.
А если и случится, решил он затем, успокаивая себя, то в тот последний час, когда уже, верно, не будет ни фюрера, ни рейха, ни СС и некому будет вздёрнуть его на виселицу, как это сделал Мунд с бургомистром маленького городка Кёнигсберг.
И мысль эта позабавила Деница на какое-то мгновение как раз тогда, когда очередь дошла до выступления детей, какой-то женщины и коммюнике Ялтинской конференции.
И тогда Дениц резко бросил стоящему рядом Шури короткое: «Огонь!»
О, эта проклятая конференция, слухи о которой уже дошли до немецкого народа, само упоминание о которой вызывало у Гитлера приступы бешеной и бессильной ярости, когда он падал на пол своего кабинета и кусал ковёр.
— Огонь, генерал, по-моему, она работает вон в том леску. Видите, срочно перенацельте туда огонь батареи, нет, двух, трёх! И подавите установку, — приказал он.
И пока Шури передавал команду своему начальнику артиллерии, а тот побежал на командный пункт батальона, чтобы по телефону связаться с командирами батарей, этот пленный солдат продолжал безнаказанно говорить о гибели нацистского государства и предстоящем разделе Германии.
А затем произошло нечто странное: бравый ефрейтор Георг Эйлер, тот самый, которого Дениц ещё десять минут назад выставил как примерного солдата фюрера, вдруг обратился к нему:
— Не надо открывать огонь, господин гроссадмирал, там дети!
— Что? — переспросил поражённый Дениц, ему показалось, что он ослышался.
— Дети, мои дети, моя жена. Я узнал их голос. Не надо открывать огонь!
Ефрейтор стоял перед Деницем с бледным лицом и трясущимися губами.
— Они сейчас закончат передачу и уедут. Мои девочки. О, господин гроссадмирал!
И этот здоровый мужчина, год уже воюющий на Восточном фронте, забыв о дисциплине, робко протянул было руку, чтобы дотронуться до плеча Деница, и… заплакал, громко, с надрывными всхлипываниями и стонами, как плачут мужчины впервые в жизни, внезапно потеряв самообладание.
— Бы с ума сошли! Позор! Там враги рейха! — Дениц театрально выбросил руку в сторону Одера. — Остальное не имеет значения. Огонь! Только огонь!
Не взглянув более, на ефрейтора, Дениц быстро зашагал по траншее…
…Через час он выбрался из окопов и сел в свой чёрный лимузин, чтобы ехать в Берлин. Его провожали генерал Шури и штурмбанфюрер Мунд. Дениц пожелал им обоим удачи и пожал руки, уже не думая о них и почти не замечая. От того минутного хорошего настроения, которое овладело им, когда он кричал своим матросам «Хайль!», не осталось и следа.
Дорогой Дениц вспомнил виселицы в Шведте: на площади у ратуши, на городских мостах, даже на чугунной кладбищенской ограде, вспомнил лицо этого штурмбанфюрера с двигающимися бровями-гусеницами, готового расстреливать и вешать, вешать и расстреливать военных и штатских, вспомнил жалкое лицо плачущего ефрейтора Эйлера.
«Всё это начало конца, Одер-фронт не задержит русских», — сказал он себе и тут же решил, насколько это будет для него возможным, держаться подальше от Восточного фронта и Берлина…
Сергей Свиридов прилёг отдохнуть после поездки к Одеру и, казалось, только заснул, когда кто-то начал тормошить его за плечо. Это был связной от майора Окунева.
— Вызывают до майора, срочным порядком, — объявил этот пожилой и рябоватый солдат, не отходя от Сергея, словно боясь, что он снова заснёт.
— Не знаете зачем?
Сергей спросил это не то чтобы надеясь услышать что-либо определённое, а всё же в надежде, что связной, который крутится вокруг начальства, захочет похвастаться своей осведомлённостью.
Но солдат лишь пожал плечами, снисходительно наблюдая за тем, как Сергей долго и с истомой потягивался на топчане и широко зевал.
— А я майора видел утром и днём у Одера, он ничего не сказал, — сделал Сергей повторную попытку вызвать связного на откровенность.
Солдат снова промолчал, только добавил, что командира роты тоже вызывают.
— Ну ладно, подождите меня, вместе пойдём, — сказал Сергей.
Майор Окунев разместил свой штаб не в домах, как это делали в Германии почти все службы первого и второго эшелонов дивизии, а приказал отрыть нормальный, под тремя накатами брёвен блиндаж в лесу, который часто подвергался артобстрелу немцев из-за Одера.
От разведроты до разведотдела пройти надо было километра полтора, а ночь была по-весеннему тёмной, безлунной. Не только в лесу, но и на поле не мудрено было заблудиться, если бы не провожатый — связной, который, что-то мурлыкая себе под нос, крупно шагал по заученной дорожке.
Сергей держался за его спиной, но чуть приотстав, лишь бы не потерять из виду, и от того ли тревожного чувства, неизвестно почему закравшегося в сердце, от пережитого за день, темноты, настраивавшей на размышления, просто от посещавшей каждого человека время от времени потребности подумать о себе и своей жизни — Сергей неожиданно для себя предался сладкому удовольствию воспоминаний. Прошло уже более месяца, как он воевал в разведроте, и сейчас Сергею вспомнились первые дни, его приезд на фронт, встреча с отцом.
…Всё началось в ясное февральское утро, когда Москва оборвалась за двумя девятиэтажными, башенного вида домами и по обеим сторонам шоссе потянулись аккуратные ёлочки — мохнатые и толстые от налипшего снега. Над подмосковными рощами клубился холодный дымок. Было морозно, около двадцати градусов.
Крытая машина седьмого отделения политотдела армии быстро листала километры по асфальтированной, но местами скользкой дороге, ведущей прямо из Москвы в Германию, к берегам далёкой немецкой реки, на которые уже выходили наши части. Рядом с Сергеем сидел хозяин этой спецмашины майор Зубов, ездивший в Москву за радиооборудованием, и капитан Самсонов, возвращавшийся на фронт из госпиталя. Он-то по просьбе своего командира дивизии и захватил Сергея, который по дороге на фронт из училища на два дня заехал домой, повидаться с матерью.
Они торопились и не сворачивали в сторону от дороги в поисках обеда, а дорожные питательные пункты попадались редко. Уже миновав границу Белоруссии, где-то около Могилева остановились на часок, чтобы пообедать по аттестатам.
Чуть в стороне от дороги виднелся дом, взятый в кольцо машинами. Здесь было шумно от прогреваемых моторов, пахло бензином, маслом. У самого дорожного пункта и поодаль виднелись в поле полузанесённые снегом остатки разбитых и сгоревших немецких машин, танков и орудий.
Зубов сказал Сергею, что именно в этом районе попалась в наш «котёл» вторично созданная немцами 9-я армия, которую Рокоссовский гнал от Курской дуги. В сорок третьем ею командовал генерал-полковник Штраусс, в сорок четвёртом в «котле варилась» вся группа армий «Центр» фельдмаршала Буша.
— Вы помните, Александр Петрович, вот именно здесь? — переспросил Сергей, впервые увидевший не в кино, а в поле разбитую технику немцев.
Он тогда с явным уважением отнёсся к военной осведомлённости Зубова и хотел даже побежать на поле, чтобы пощупать руками буро-красные от ржавчины куски железа. Но Зубов его остановил:
— Некогда!
В столовой дорожного пункта спутники впервые, почти за сутки езды, смогли снять шинели, вымыть руки.
Сергею запомнилась потом надолго и эта комната с сизым воздухом от солдатских самокруток, и аляповатые белые бумажные цветы на чёрном фоне маскировочных оконных штор, и большой портрет маршала рядом с репродуктором, который вдруг ожил знакомым, торжественно-ликующим басом диктора Левитана.
Москва передавала коммюнике Ялтинской конференции союзных держав.
— Внимание! — крикнул Зубов.
Главы трёх держав объявили всему миру, что целью их является уничтожение германского милитаризма и нацизма. Что они распустят все германские вооружённые силы и уничтожат генеральный штаб. Что они подвергнут всех преступников войны справедливому и быстрому наказанию. Что они сотрут с лица земли нацистскую партию, нацистские законы, организации и учреждения.
В репродукторе послышалось бульканье воды, наливаемой в стакан, это диктор в паузе, должно быть, сам волнуясь, отпил несколько глотков.
В столовой негромко гудели голоса, офицеры обменивались первыми впечатлениями.
— Сроки — будь здоров! — сказал Самсонов.
Кто-то добавил:
— Успеем ли уложить Гитлера в могилу?
— Мирная конференция в апреле.
— А сейчас уже февраль, — напомнил Самсонов.
— Да, осталось немного — взять Германию. А это — орешек! — сказал Зубов.
…Голос Левитана, только ещё более громкий, слышался и на шоссе. Внезапно пошёл густой снег. Крупные хлопья быстро побелили чёрный раструб репродуктора, висевший на высокой сосне и уже не отличимый от снеговых наростов на ветвях. И казалось, что это сам лес многоголосым, помноженным на эхо грозным гулом повторяет: «Капитуляция. Капитуляция!..»
…В Минск приехали ночью. Остановились где-то на окраине и остаток ночи проспали в машине.
Руины Минска произвели на Сергея тяжёлое впечатление. Когда же к вечеру второго дня пути въезжали в Варшаву, увиденное в Минске потускнело перед новым каменным адом, в который руками немцев был превращён город.
Гитлер приказал Варшаву «сбрить» с лица земли. Зубов сказал, что так и было написано в приказе: «поляков нельзя ни убедить, ни сломить, поэтому сбрить Варшаву». И её сбривали.
Города не существовало. Лишь по некоторым улицам — Маршалковской, Краковскому предместью — могли двигаться машины и повозки. Каменными островками торчали одинокие уцелевшие дома, на углу Маршалковской и аллеи Ерусалимской высилось обгоревшее здание гостиницы «Полония», в ней ещё недавно жили эсэсовцы.
Шофёр Колотыркин остановил машину около «Полонии», офицеры ступили на разбитую снарядами мостовую. Невдалеке несколько польских жолнеров сбивали со стен табличку с надписью: «Адольфгитлерплац». Казалось, город ещё дымился, снег всюду был испачкан сажей, запах гари и несчастья витал над недавно ещё прекрасной, стройной и изящной столицей Польши.
После Варшавы проехали старую Лодзь, которая ещё две-три недели назад называлась Лицманштадтом, по имени какого-то немецкого генерала, потом мимо Кутно, дальше на запад.
— Едем по пути нашей великой армии, — часто повторял Зубов.
А Сергей всё спрашивал: «Это генерал-губернаторство или уже рейх?», когда машина проносилась мимо очередного населённого пункта или небольшого городка, точь-в-точь похожего на своего соседа аккуратно нарезанными улицами и островерхими скатами серых и красных черепичных крыш.
А за городками тянулись заснеженные поля, с колючим, низкорослым кустарником, с редкими деревцами, невысокими холмами и маленькими домиками, там и здесь разбросанными вдоль дороги.
В полдень сделали небольшую остановку в Познани. Дул сильный ветер, слепил глаза. Сам город был уже освобождён от немцев, но в Познанской цитадели ещё сидели и яростно оборонялись нацисты. Поэтому город выглядел, как фронтовой, с безлюдными улицами.
Пока ездили по городу, выбирались на берлинскую дорогу, Зубов рассказал Сергею о том, что Познань считалась у Гитлера уже не «протекторатом», а рейхом, собственно немецким государством, или, как говорили нацисты, «третьим присоединением».
От Познани выскочили на широкую автостраду, на кратчайшую дорогу к Одеру. Ветер закручивал в поле снежные смерчи, выбрасывая их на полотно шоссе, стонали телеграфные столбы, небо казалось тёмным, разыгралась настоящая зимняя вьюга.
Но она словно бы только подхлёстывала поток машин, самоходных орудий, танков, устремлявшихся на запад. Автострада теперь приобрела вид военной дороги с многочисленными щитами-указателями, с регулировщиками на перекрёстках. Одним словом, запахло фронтом.
Зубов, развернув на коленях лист свёрнутой карты, следил за маршрутом. Однако то место, где проскочили границу Польши и Германии, не заметил, привязался к какому-то «Дорфу», когда уже отмахали по Бранденбургской провинции километров тридцать.
«Неужели уже сама Германия?!» — несколько раз восклицал Сергей. Он поражался: ничего не изменилось — всё тот же лес, поляны, вроде бы русские сосны и берёзы, всё тот же поток по дороге машин и танков.
Штаб армии они отыскали в городе Гудене. Бомбёжки и артналёты пощадили это селение, которое в равной степени могло называться и маленьким городом и большим селом. Здесь Сергей расстался с Зубовым, который пообещал позвонить в дивизию к отцу и сообщить о приезде сына. Потом подошла очередь попрощаться и с Самсоновым…
И вот штаб дивизии генерала Свиридова: раскрашенная балка, перегораживающая мостовую, а за нею дом и около него двое часовых — автоматчиков.
— Я хочу видеть генерала Свиридова, — сказал Сергей лейтенанту, которого вызвал часовой.
Лейтенант сердито и с удивлением посмотрел на Сергея, старательно козырнувшего и при этом щёлкнувшего каблуками.
— Кто такой, зачем?
— Комдив знает, моя фамилия Свиридов, — сказал Сергей, насупившись.
— А, доложу, придётся обождать, — произнёс лейтенант уже мягче, с проснувшимся интересом скользнув взглядом по Серёжиной фигуре, и взгляд его как бы говорил: «Ишь ты, свеженький! Наверно, только что из училища!»
А через несколько минут, войдя в дом, Сергей услышал знакомый, с хрипотцой, словно слегка простуженный голос, с тем мягким произношением буквы «г», которое характерно для русских, долго живших на Украине.
— Прибыл, товарищ генерал!.. — начал Сергей, увидев отца, и вдруг запнулся, но не оттого, что позабыл слова уставного рапорта, а потому, что слова эти словно бы застряли у него в гортани.
— Прибыл и какой орёл! Посмотри, Олег Вячеславович. Гитлеру теперь крышка! — сказал отец и подмигнул стоявшему рядом полковнику. А «орёл», смущённо улыбаясь, молча стоял в двух шагах от генерала, всё ещё не зная, обнять ли ему отца или же оставаться в положении «смирно».
— Ты, Михаил Николаевич, скомандовал бы сыну «вольно», — сказал полковник, подняв на Сергея усталые глаза. — У нашего генерала начальник штаба Волков, — представился он.
— Вольно, сын, и давай поцелуемся, — сказал генерал Свиридов.
Полковник Волков сделал какие-то пометки на карте, вышел из комнаты, хотел, видно, оставить отца и сына одних. А Свиридов-старший взглянул на карту и на пометки начальника штаба, сказал Сергею:
— Вот, видишь, они контратакуют из района Альтдамм-Пиритц. И отсюда, от города Шведт.
Потом, спустя много дней, вспоминая встречу с отцом, Сергей всякий раз с удивлением думал о том, что первая фраза, которую после приветствия произнёс Свиридов-старший, относилась не к домашним новостям, здоровью мамы, поездке Сергея на фронт, а к тому, о чём говорили красные и синие стрелы, кружки и зубчатые полукружья, нарисованные на оперативной карте.
Но в ту минуту?.. Он и сам спросил: «Неужели наступают?», но смотрел при этом не на карту, а на родное лицо со следами усталости, мешочками под глазами, новыми морщинами на лбу.
— Да, стараются улучшить свои позиции, — ответил генерал. — А ты что, удивился?
— По дороге слышал решения Ялтинской конференции. Германию делят на зоны, есть даже договорённость насчёт общей администрации.
— А Германию ещё надо брать с большими боями. И прольётся кровь. Ну ладно, рассказывай, как доехал? Письмо привёз от мамы?
— Привёз, — сказал Сергей.
Вошёл Волков, не отвлекая комдива, молча положил на стол бумаги и тут же вышел. Отец прочитал письмо, спросил, знает ли Сергей его содержание?
— Мама просила вручить лично.
— Она пишет, чтобы я поберёг тебя.
— Ты же знаешь маму, её вечные страхи?!
Сергей пожал плечами, как бы объединяя себя и отца в едином мнении относительно «этих страхов».
— Но, но, полегче насчёт матери!
Отец вздохнул, потом крикнул адъютанту, чтобы он принёс два стакана чаю и чего-нибудь поесть.
— Обедал?
— Да.
— Выпьешь чего-нибудь с дороги?
— Не хочется.
— Тебе надо определиться в часть сегодня же. У меня жить не будешь.
— Конечно, — кивнул Сергей, — пусти меня в развед-роту. Прошу в разведроту, — поспешно повторил Сергей, предчувствуя колебания отца: просьба матери, единственный сын, можно устроить в штабе, во втором эшелоне, благо война идёт к концу.
Говоря это, Сергей следил за глазами, которые смотрели на него немного сердито и очень внимательно, тем собранным, полным внутренней энергии взглядом, которым отец всегда вольно или невольно умел привлекать к себе симпатию собеседника.
— Значит, в разведроту?
— Не боги горшки обжигают.
— Нет, это вредная поговорка, именно боги, точнее — мастера своего дела. Не хочу пугать, но в разведке риска больше на солдатскую и офицерскую душу, чем где-либо ещё.
— А по-моему, ты запугиваешь меня, отец! — сказал Сергей.
— Нисколько. Я хочу тебе сказать прямо. В разведке ты будешь заметен, на виду, а у командира дивизии не может быть сына… труса!
И, видя, как Сергей покраснел, не находя что ответить, отец добавил:
— Не обижайся, Серёга, я тебя знаю, как… сына, по вместе мы не воевали.
— Тебе не придётся за меня краснеть, произнёс тогда Сергей, всё же обидевшись на отца в той мере, в какой он вообще мог на него обижаться.
«О тебе я знаю больше, чем ты обо мне», — хотел сказать он, но промолчал.
«Во всяком случае, — думал Сергей, пока отец просматривал какую-то бумагу, взяв её со стола, — в семье Свиридовых сын знает об отце многое, хотя бы потому, что всегда испытывал к нему уважение как к личности, к его боевой биографии, куда входила гражданская война, и Первая Конная, и борьба с басмачами в Средней Азии».
Свиридовы часто переезжали всей семьёй из города в город, больше трёх-четырёх лет не задерживались на одном месте. Сын военного, Сергей понимал необходимость этих переездов и даже гордился тем, что много путешествует вместе с отцом.
Каждое лето он гостил в военных лагерях. Ещё мальчиком он полюбил порядок и строгую красоту летнего военного городка: и марширующие по плацу батальоны, и запах кавалерийских конюшен, и пушки, катящиеся в конной упряжке, и чадящие дымом и бензином танки и танкетки, оставляющие на земле крупный рубчатый след от гусениц.
Ему было лет одиннадцать, когда, стоя рядом с отцом в тире, он впервые стрелял из настоящего нагана, испытывая при выстрелах и страх, и жгучее удовольствие.
Однажды его посадили в настоящую танкетку на командирское место рядом с водителем, сверху накрыли бронированной плитой, и весь видимый мир сжался до размеров узкой прыгающей прорези на металле — смотровой щели. А рядом, как живой, жарко дышал мотор, скрежетали рычаги фрикционов, и Серёжу больно подкидывало на жёстком сиденье… Но он был счастлив — прокатился в танкетке!..
Обычно из летних военных лагерей мальчика было трудно выманить в пионерские. А зимой, когда он ходил в школу и мало видел папу дома, его образ всегда связывался с пением лагерных сигнальных труб, громкими командами, гулким топотом сапог под звуки походной песни. И запах кожаной отцовской тужурки, опоясанной широким ремнём с маленьким браунингом на боку, запах ремней, прикосновение тёплых, сильных рук с загрубевшими ладонями — всё это часто вспоминалось Сергею, когда отца уже не было рядом и началась война.
С годами он догонял отца высоким ростом и гордился тем, что всё более становился похож на Свиридова-старшего. Когда в декабре сорок четвёртого, за два месяца до выпуска из училища, он на несколько часов заехал домой, вошёл твёрдым шагом в столовую и мама увидела его в военной форме, — она вдруг почему-то заплакала, прижавшись лицом к Серёжиной щеке, сразу ставшей влажной.
Он тогда растерялся, не мог понять, отчего мама плачет, и она сама не могла объяснить ему этого.
— Ну ладно, ладно, мама, я ведь ещё не уезжаю на фронт, — успокаивающе сказал он ей, думая, что отгадал причину слёз.
— Я не поэтому, глупый, — ответила мама, вытирая платком покрасневшие глаза, — просто ты вырос, и я вспомнила твоего отца молодым.
— Береги себя и пиши, Серёжа, часто, твой отец не балует меня письмами, — сказала она, провожая Сергея на фронт.
Конечно, он пообещал ей это, как и любой другой сын на его месте. Но про себя подумал, что вряд ли сможет писать так часто, как это ей хотелось бы. Ведь его ждёт фронт и боевая жизнь…
…Сергей был уверен, что эта жизнь уже началась счастливой встречей с отцом.
«Пришла героическая пора и для моего поколения, пришёл мой час показать себя!» — думал Сергей.
— Неужели ты хочешь, чтобы я устроился где-нибудь в штабе? — сказал он через минуту отцу. — Ты же сам не уважал бы меня за эту просьбу и себя за то, что подтолкнул меня к ней. И потом, — Сергей даже повысил голос, — чем наше поколение хуже вашего? Мы должны испытать всё.
Отец не ответил, промолчал и, кажется, был рад тому, что в комнату снова вошёл Волков. Сергей же подумал, что несколько странный приём, оказанный ему отцом, лишь защитней оболочка любви и поэтому он не испортит ему настроения.
«Боится отправить в разведку, потому и сердится», — решил он, снисходительно прощая отцу эту слабость.
— У нас есть вакансия в разведроте? — спросил генерал у Волкова.
— И в штабе.
— Не хочет.
— Сын своего отца, — рассмеялся Волков.
— Ну, тогда ты, «сын своего отца», шагом марш в другую комнату, отдохни, а мы подумаем, куда тебя определить, — приказал отец. И, может быть почувствовав в эту минуту, что разговор всё-таки жестковат, он неожиданно весело подмигнул сначала Сергею, а потом Волкову…
…Утром отец вызвал в штаб капитана Самсонова, дал указание усилить разведку, а затем при Сергее сказал:
— Возьми сына к себе, Илья Ильич, и забудь о том, что это мой сын. Учи его, требуй, как положено. Парень он неплохой…
— Мы уже знакомы, товарищ генерал, — ответил Самсонов и улыбнулся смущённому Сергею. — Попросился к нам — хорошо!
— Да, попросился. И я не говорю тебе, Самсонов, побереги сына, но и на первых порах не давай ему лезть куда не надо, очертя голову. Учи, требуй, — ещё раз повторил он. — Ну всё, поезжайте вдвоём!
…В это же утро Сергей с вещмешком за плечами трясся в кузове попутного грузовика, который довёз его и капитана Самсонова до развилки, откуда виднелся небольшой немецкий хутор. Дальше пошли пешком. Падал редкий снежок, и в воздухе словно бы летали большие белые мухи… Вдали виднелась грязно-белая полоса с высоким правым берегом. Одер!.. Даже издали было заметно, что лёд на реке уже подточен и сильно пропитался водой, вот-вот вздуется.
В доме, куда пришли Самсонов и Сергей, размещались офицеры разведроты.
— Землянки мы теперь редко роем, — заметил Самсонов, — много домов каменных, да и Гитлер с авиацией ослаб. Если бомбит, то переправы. Только вот артиллерии у него ещё порядком и крупные калибры, зенитную использует по наземным целям. Так что артналётов надо опасаться. Вот «свободный окоп» направо, занимайте, — пошутил капитан, — сейчас пришлю ваших людей. А вот тут общая зала, — показал он на большую комнату, служившую одновременно и коридором, куда выходили двери боковых помещений.
Сергей, сбросив вещмешок в «окопе», оказавшемся небольшой комнатой, вернулся в «залу», где на столе лежали кипы немецких иллюстрированных журналов и газет, брошенных удравшими хозяевами.
С интересом он начал рыться в этой куче, но вскоре его отвлекли вошедшие в дом разведчики. Стройный, темноволосый старшина с чётким профилем и сержант — коренастый, круглолицый, с немного припухшими, точно детскими губами.