Конечно, он мог ожидать чего угодно от этого шага, но только не тюрьмы. Откуда появились в Шпандау немецкие танки? Уж не померещилось ли всё это? Нет, видно, не померещилось.

В нём постепенно остывало возбуждение, всегда взвинчивающее нервы в минуту внезапного несчастья. В камере было холодно, и Зубов начинал замерзать. Вместе с ознобом приходила холодная ясность мышления. Положение его тяжёлое. Об аресте не знают и не могут узнать в штабе. Если немцы прорвали здесь линию фронта, это ничего не сможет изменить надолго, но, чтобы разделаться с "парламентёром-обманщиком", времени у коменданта хватит.

Зубов где-то читал, что люди в тюрьме и особенно в камерах смертников утешают и умиляют свою душу картинами раннего детства. Он не испытывал этой потребности. Он был слишком полон войной, весь заряжен ожиданием великих времён, ещё несколько минут назад гордился своей причастностью к ним, пока вот этой дикой, нелепой случайностью не был вышиблен вдруг из деятельной жизни и борьбы.

И сейчас ему более всего хотелось вспоминать фронт в эти дни апреля, короткие свои встречи с Лизой и то счастье и духовной и телесной близости, которое он испытывал с нею.

"Неужели это не повторится более и я никогда не увижу Лизу?" — подумал Зубов.

И мысль о том, что его могут убить сейчас, когда до конца войны остались считанные дни, а может быть, и часы, снова острой болью вошла в сердце. Зубов даже застонал от щемящей жалости к себе.

На фронте он никогда не испытывал такого животного страха, который лишал бы его самообладания. От этого в нём укрепилась уверенность, что он не трус.

Но то на фронте. Любой бой оставляет не одну, а много надежд на спасение. Счастье неведения своей судьбы — вот что отнимает тюремная камера, где ты ждёшь расстрела. А это значит, что она отнимает надежду, всякую надежду, кроме надежды, что ты не потеря ешь мужества.

"Если конец, то пусть уж скорее!" — сказал себе Зубов.

Страх насильственной смерти! Тот, кто не испытал его, не знает, что это такое. Как боль в сердце, поражённом инфарктом, главная, становая боль, которую не спутаешь ни с какой другой, так и этот страх особый, становой, и его тем труднее преодолеть, чем крепче тело и больше в нём жажды жизни, энергии, молодости.

Это понял Зубов, едва он очутился в этой камере и услышал, что его расстреляют.

"Вот покажи, кто ты есть, покажи теперь, когда пришло твоё главное испытание!" — шептал он себе, ощущая всё время боль и тяжкое стеснение в груди. Время от времени они лишь слегка затихали, и тогда Зубов впадал в какую-то странную дремоту на несколько минут, внезапно просыпался и снова засыпал. В минуты бодрствования он чувствовал, что замерзает всё сильнее, но не боялся этого, а только страдал от голода. Отправляясь в цитадель, он не захватил с собою даже куска хлеба. Сейчас он был бы рад любому сухарю.

Когда Зубов не дремал, он прислушивался к звукам в тюремном коридоре. Только шорохи, должно быть от крыс, да монотонная капель с какой-то прохудившейся трубы. За стеной цитадели, в городе, как будто бы уже не стреляли. Тишина казалась зловещей и полной тревоги.

"Неужели обо мне забыли? — подумал Зубок. Почему не приходит комендант?"

От лежания на холодном полу в неудобной позе тело Зубова затекло и ныло. Во рту стало сухо, и мучила жажда. Он подошёл к двери и заглянул в глазок, оставшийся открытым. Никого в полутьме коридора.

— Эй вы там! — крикнул Зубов.

Хоть бы эхо ответило на его возглас! Ударившись о толстые перегородки, звук его голоса замер и потух, как и случайный закатный луч света, скользнувший от окна по бетонной стене.

21

Отдохнув немного в траве, Эйлер поднялся и решил надеть солдатскую форму, которую не бросил, а таскал с собой в вещмешке.

— Я солдат, им и останусь, — сказал себе Эйлер и пошёл дальше на восток, сторонясь дорог и селений.

На рассвете он поспал немного в кустах у дороги и снова продолжал свой путь. Он не знал точно, куда идёт и сколько прошагал километров. В полдень увидел знакомые очертания реки и подумал, что это Хафель.

Эйлер был голоден и предельно измучен. Он и не рассчитывал так, незамеченным, пройти до Одера через всю Восточную Германию.

"Всё равно мне не скрыться, да я и не хочу этого", — думал он.

И когда в полдень, выйдя к дороге, он неожиданно увидел русских офицеров, сидевших в открытой машине, и они заметили его, Эйлер решил сдаться им в плен.

Подняв руки и в правой автомат над головой, он направился к машине, где его поджидали.

— Сдаюсь, — сказал он и бросил автомат на землю. И вдруг, цепенея от ужаса, заметил на заднем сиденье немецкого лейтенанта, с холодной ненавистью в глазах смотревшего на него.

"Боже мой, кому я сдался?" — подумал Эйлер и, ничего не понимая, закрыл в отчаянии глаза.

Стоило ли убегать от Мунда, стоило ли полтора дня с великими муками пробираться на восток, чтобы снова попасть в руки к… немецкому офицеру, который сидел в машине при кортике и оружии, спокойно откинувшись на спинку сиденья.

Сейчас Эйлер мог ожидать всего, даже выстрела в упор.

— Будь я проклят! — сказал он себе и зажмурился ещё сильнее.

— Подойдите ближе, — кто-то приказал ему по-немецки. — И поднимите автомат.

Голос женщины? Да, это говорила женщина с той подчёркнутой старательной правильностью в произношении, которая всегда выдаёт иностранцев, изучавших немецкий язык в своей стране. Когда Эйлер открыл глаза, то увидел, что это миловидная женщина-офицер и она шепчет что-то немецкому лейтенанту. А тот с кислой, пренебрежительной миной на лице смотрит на Эйлера. Потом он спросил его, побывал ли уже Эйлер в русском плену.

— Нет… я только сдаюсь… — обалдело ответил Эйлер.

— Из какой части вы дезертировали? — продолжал допрос немецкий лейтенант, в то время как женщина-офицер о чём-то разговаривала с русским капитаном и оба они, казалось, нисколько не интересовались Эйлером. Всё это выглядело таким странным и тревожным, что Эйлер совершенно потерялся в догадках.

— Я… господин лейтенант… я не из части. Вернее, я был в батальоне особого назначения в Берлине… А потом ушёл…

Эйлер окончательно запутался.

— Берлине? А почему вы здесь? Откуда бежали?

Вопросы следовали один за другим, как удары хлыста по лицу.

Эйлер молчал.

— Где сейчас проходит линия фронта?

— Фронта нет.

— Как нет? Врёшь! — завопил лейтенант.

— Спокойнее, господин лейтенант, — остановила его женщина и, обращаясь к Эйлеру, спросила: — Всё же где вы оставили свою часть? Говорите спокойно, вам ничего не угрожает.

— Наш полк прорвался из Берлина, — соврал Эйлер, — но американцы не пускают через Эльбу. Я видел, многие переправляются тайно.

— Снова ложь, — вмешался немецкий лейтенант, — наше командование, конечно, организует оборону, а такие дезертиры, как вы, единицы. В каком городе вы были? Кто комендант?

Эйлер, уже немного успокоившись, ответил, что был он в Ней-Руппине, оборону там никто не занимает, а в окрестностях действительно есть отдельные воинские группы с такими названиями: "Винтёр", "Липман", "Бург", видимо по именам командиров. И ничего другого он сообщить не может, сколько на него ни кричи.

— Вот видите, лейтенант, — сказала тогда женщина, — и этот случайно встреченный нами солдат подтверждает: организованного сопротивления немецких войск не существует более. И можете быть уверены — уже началась массовая сдача в плен.

— Но общего приказа о капитуляции нет.

— А кто его отдаст? Гитлер застрелился. Генералы в бегах или следуют примеру главнокомандующего.

— Главнокомандующий теперь Дениц.

— Это упрямство труса, который боится взглянуть правде в глаза, — рассердилась женщина. Она тут же махнула рукой Эйлеру, показывая, чтобы он влез в машину, которая тотчас тронулась.

Русский капитан, сидевший рядом с немецким лейтенантом, называл эту женщину Лиза, хотя она имела погоны офицера.

Лиза! Это Эйлер запомнил. Теперь он почти всё время смотрел на неё, когда Лиза показывала немецкому лейтенанту то на колонну военнопленных, шаркающих подошвами по асфальту так, словно бы он был измазан клеем, то на брошенные вдоль дороги немецкие орудия, повозки и снаряжение.

Несколько раз машина останавливалась. Лейтенант в сопровождении капитана и Лизы подходил к пленным немецким офицерам или к местным жителям. Иногда они подзывали и Эйлера, повторявшего свой рассказ о том, что делается на Эльбе…

В Шпандау они приехали около двенадцати часов дня. Это был день Первого мая. Однако в Берлине ещё стреляли, то близко, то вдали, и это очень удивило Эйлера, потому что ему казалось, что война в столице уже закончилась.

Около крепости машину, где находился немецкий лейтенант и Эйлер, ожидало несколько русских офицеров, возбуждённых, как во время боя. Русский майор подошёл к капитану, который приехал вместе с Эйлером, что-то зашептал, потом обнял его.

— Какая радость у господина капитана? — осмелился шёпотом спросить Эйлер у Лизы.

— Он стал господином майором, — ответила она с улыбкой.

Но Эйлер заметил, что Лиза прислушивается к стрельбе и чем-то встревожена.

"Зупов", "Зупов", — несколько раз произнесла она, и лицо её в эту минуту выражало волнение.

В это время немецкий лейтенант заявил русским офицерам, что после своей поездки к фронту он будет настаивать перед командованием цитадели, чтобы оно приняло условия русских, но не ручается, что все остальные руководящие офицеры цитадели согласятся с ним.

Тогда майор покраснел и что-то гневно закричал.

Лиза тотчас перевела его слова. Это был ультиматум гарнизону цитадели, с которым советское командование, если через три часа не поступит ответа, никаких переговоров нести не будет.

— И ещё, — добавила Лиза, — вы, немцы, слишком долго испытываете наше великодушие. Почему задержали майора Зубова? Немедленно его освободите. А если уж вы окончательно потеряли благоразумие, то пеняйте потом на себя!

Немецкий лейтенант сказал, что он всё понял, передаст эти слова коменданту цитадели, а потом взял пакет с новым письмом-ультиматумом.

Тут Лиза подозвала к себе Эйлера и сказала, чтобы он тоже отправлялся в крепость.

— Вы солдат-фронтовик, расскажите этим тупым чиновникам, которые ничего не видят вокруг из-за стен своей крепости, обо всём, что вы сами пережили в эти дни.

Лиза поощрительно похлопала по плечу растерявшегося от неожиданного приказа Эйлера.

— Ну, что же вы? — спросила она, потому что Эйлер не двигался с места. Идти в крепость ему совсем не хотелось. Затем он и убежал от Мунда, рискуя головой, чтобы не видеть больше ни эсэсовцев, ни офицеров. Хватит! Он уже нажрался этой войной по горло.

"Да и что мне делать в крепости, — думал Эйлер, — какой я агитатор. Неужели эта фрау офицер хочет, чтобы я снова стал солдатом фюрера? О проклятье!" — шептал он про себя.

Голова у Эйлера слегка кружилась — от голода, от усталости. Ноги стали словно бы ватные. Он хотел попросить у этой женщины немного хлеба, но стеснялся это сделать, так же как и оспорить приказ.

— Почему же вы не идёте? — во второй раз повторила Лиза. Она нахмурилась. Что она прочла в глазах Эйлера: мольбу не посылать его в крепость, надежду на снисхождение, просто человеческую тоску?

"Наверно, она передаёт приказ старшего начальника", — решил Эйлер, и это почему-то немного примирило его со своей участью, ибо ему не хотелось думать, что это сама Лиза так жестока, что хочет подвергнуть новым испытаниям его, и так уже настрадавшегося в последние дни.

— Не тяните время, солдат, — сказала Лиза.

Немец-лейтенант уже подходил к стене.

"Ну, будь что будет!" — сказал себе Эйлер и заковылял за лейтенантом.

Он полагал, что войдёт в ворота крепости, но выяснилось, что надо… взбираться на стену по верёвочной лестнице.

После того, что Эйлер пережил за эти дни, ничто уже не могло удивить его. Лестница так лестница! Только бы не свалиться с неё вниз головой, на каменное основание бастиона.

Наверху, на небольшом выступе балкона, немца-лейтенанта встретил толстый полковник. По важному его виду Эйлер решил, что это комендант Шпандау. Лейтенант, едва спрыгнул с лестницы, отдал честь и отрапортовал о прибытии.

— Мы вас заждались, идёмте скорее, там уже все собрались, — сказал комендант. Лицо у него выглядело весьма озабоченным.

Эйлер хотел бы, чтобы его никто не заметил, тогда бы он забился куда-нибудь в глухую дыру. Однако комендант поманил его пальцем за собой.

Через минуту Эйлер очутился в большой продолговатой комнате с голыми бетонными стенами и грубой мебелью. Здесь коменданта и лейтенанта ожидало человек двадцать офицеров и чиновников гарнизона. Сдержанный гул голосов висел в воздухе.

— Господа офицеры, — начал комендант, и все затихли, — лейтенант Альберт вернулся, как видите, цел и невредим. В этом пункте русские сдержали слово. Теперь слово Альберту. Начинайте и помните о сугубой ответственности вашей миссии. Речь идёт о наших жизнях, — предостерегающе напутствовал комендант.

"Он чего-то боится, тот толстяк?" — подумал Эйлер.

И вдруг ему стало казаться, что он видит длинный и страшный сон. Ему нет конца, как и невероятным происшествиям, которые преследуют Эйлера. Кто же в конце концов он сейчас в этой крепости? Военнопленный или агитатор, посланный русскими? Солдат или дезертир, которого могут тут же немедленно расстрелять?

Теперь он пытался сосредоточиться на том, что рассказывал Альберт о положении на фронте.

Лейтенант не приукрашивал событий. Толпа офицеров слушала его с угрюмой настороженностью.

— Фронт рассыпался, как это ни больно сознавать, — заключил Альберт. И хотя он не произнёс слово "плен", смысл его информации, как понял её Эйлер, сводился к тому, что надо сдаваться.

— Провокация! — выкрикнул чей-то голос из задних рядов. — Фюрер запретил нам сдаваться!

Офицеры зашумели.

— Борьба до последнего человека — вот наш лозунг, мы спасаем не свои жизни, а своё лицо. Потомство оценит наши жертвы.

Эйлер не видел лица офицера, который выкрикивал это. Должно быть, какой-то эсэсовец. Зато Эйлер заметил, как резко побледнел Альберт.

— Один провокатор русский уже сидит в камере.

— Провокаторам — смерть!

— Мы ничего не знаем, будем ждать приказа!

— Русские откроют огонь и перебьют всех. У нас раненые.

— Тише, — остановил эти выкрики комендант. — Я хочу вам сделать важное сообщение. Наш радист перехватил переданное вчера по радио сообщение из Рейхсканцелярии. По-моему, это "завещание" фюрера или какая-то часть из него. Вот что удалось записать. Внимание!

Все затихли. Комендант прочёл:

— "Перед смертью я исключаю из партии бывшего рейхсмаршала Геринга и лишаю его всех прав, которые были ему даны указом от 29 июля 1941 года и в моей речи в рейхстаге 1 сентября 1939 года. На его место я назначаю адмирала Деница президентом рейха и главнокомандующим вооружёнными силами.

Перед своей смертью я исключаю из партии и лишаю прав бывшего рейхсфюрера СС и министра внутренних дел Генриха Гиммлера. На его место я назначаю гаулейтера Карла Ханке рейхсфюрером СС и начальником германской полиции и гаулейтера Пауля Гизлера — министром внутренних дел.

Помимо того, что Геринг и Гиммлер были неверны мне, они покрыли несмываемым позором нашу страну и нацию тем, что секретно и против моего желания вели переговоры с противником и пытались захватить власть в государстве.

Чтобы Германия имела правительство, состоящее из честных людей, которые будут продолжать войну всеми средствами, я, как лидер нации, назначаю…"

Ну дальше тут следует список правительства. Имперский канцлер — Геббельс, министр партии — Борман. Остальные фамилии сейчас нам не важны, — сказал комендант.

— Вы слышите, продолжать войну всеми средствами! — крикнул тот же эсэсовец, который назвал Альберта провокатором. — Кто подписал эту радиограмму? — спросил он.

— Геббельс и Борман.

— Вот видите! — торжествующе завопил тот, в ком Эйлер подозревал эсэсовца. — Это законные наследники, они осуществят волю фюрера.

— Я тоже так думал. Но! Час назад ставка гроссадмирала Деница передала по радио распоряжение задержать Геббельса и Бормана, если они появятся в расположении главной квартиры президента, то есть во Фленсбурге.

Комендант помахал над головой какой-то бумажкой, должно быть радиограммой.

Наступило гнетущее молчание. Стало слышно, как шумно дышит комендант и по-мальчишески шмыгает носом. Эйлеру показалось, что этот растерянный толстяк может сейчас заплакать от горя, страха, от сознания, что всё так трагически запуталось и противоречит одно другому.

Чему верить, кому подчиняться?! Геббельс и Борман от имени мёртвого уже фюрера вручили власть Деницу, а Дениц приказывает их арестовать.

"Перегрызлись", — со злостью подумал Эйлер. И с этой минуты даже с любопытством стал наблюдать за красным, вспотевшим лицом коменданта, на котором столь явственно проступили все его муки и сомнения.

— Что можно понять из всего этого, господа?! — Комендант развёл руки. — Я лично отказываюсь что-либо понять.

— Надо выполнять последний приказ, — крикнул кто-то.

— Какой? Все они последние.

— Это "завещание" не единственное. Я точно знаю — наш фюрер в последние дни много беседовал с Борманом, и записи хранятся у него. Там всё сказано о будущем Германии.

Высокий майор, произнёсший это, подошёл вплотную к коменданту, а комендант шагнул ему навстречу, и Эйлеру показалось, что они могут сейчас ударить друг друга.

— Сдаваться нам или умереть в этом каменном мешке, там тоже есть об этом указания?! А, господин умник?

— Вы забываетесь, речь идёт о Слове фюрера!

— Это вы забыли, с кем говорите. Комендант здесь я. Прекратить митинг, смирно! — вдруг завопил комендант, потеряв самообладание. — Я приказываю вам разойтись по своим местам. Мы немцы и выполним наш долг до конца. Но я ещё не принял окончательного решения. Надо изучить ультиматум русских. Каждый узнает, что ему делать… в… своё время!..

"Оно скоро наступит", — сказал про себя Эйлер. Пока комендант ещё что-то кричал своим офицерам, Эйлер, пользуясь тем, что в суматохе на него пока никто не обращал внимания, незаметно приоткрыл дверь и выскользнул в какой-то длинный и полутёмный, похожий на тюремный, коридор.

22

В то время, как Зубов был заключён в камеру Шпандауской тюрьмы, а Лиза не находила себе места, встревоженная долгим отсутствием Зубова, в то время, как полки дивизии Свиридова уже находились от Берлина километрах в двадцати на запад, а сам комдив перенёс туда свой КП, оставив в Шпандау лишь некоторые отделы штаба, — во второй половине тридцатого апреля несколько немецких танков появились около крепости и были замечены не сдавшимся ещё гарнизоном.

Танки эти были подбиты снарядами того самого артдивизиона, который "на всякий случай" генерал Свиридов оставил около цитадели. Однако утром следующего дня, первого мая, большая группа немцев, решившаяся на попытку прорвать внутреннее кольцо окружения Берлина, сосредоточилась на узком участке фронта юго-восточнее Шпандау.

Здесь им удалось пробить брешь в кольце, и затем отряды противника с бронетранспортёрами и танками начали продвигаться в двух направлениях: Шпандау — Фалькенхаген и Шпандау — Зеебург — Дебериц. Определился и тактический замысел прорвавшейся группировки — добраться до Эльбы и там укрыться за спинами американских войск, которые выходили на рубеж этой реки.

Всего этого ещё не знал генерал Свиридов, когда утром первого мая его вызвал к себе в город Бранденбург командир корпуса. Свиридов приехал в штаб корпуса на газике, торопясь к назначенному часу. В доме, который занимал комкор, Свиридов застал начальство уже… за праздничным столом.

Он доложил, что прибыл, а комкор указал ему на стол и сказал:

— Садись, бери стакан, выпьем за Первое мая и нашу победу.

— В честь праздника выпить не грех, но, может быть, попозже, товарищ генерал, я там оставил дивизию.

Свиридов махнул рукой на запад. На сердце у него почему-то было неспокойно. Сейчас ему не хотелось усаживаться за стол с водкой и закуской, ибо с утра пить вообще не любил, к тому же это "сидение" могло и затянуться.

— Твоя дивизия не сирота, есть кому и без тебя скомандовать. Садись, комдив, — повторил командир корпуса с той немного уже раздражённой настойчивостью, которая появляется у выпившего человека, непременно настаивающего, чтобы выпил и гость.

Но Свиридов всё же твёрдо отказался от завтрака, сославшись на срочные дела.

— Если нет указаний, то разрешите отбыть, товарищ генерал? — спросил Свиридов, недоумевая, зачем его вызвали в Бранденбург.

— Указание есть, Михаил Николаевич, — поднялся за столом начальник штаба, — твою дивизию переподчиняют нашему соседу, уходишь в другой корпус. А вызвали, чтобы попрощаться. Но если у нас не сидится, то поезжай, поезжай в свою единокровную…

— Да, поеду, — сказал Свиридов и, распрощавшись, сел в машину.

А когда он подъезжал к Шпандау, то ещё издали услышал пулемётную трескотню, и первой его догадкой было предположение, что это ловят какую-нибудь банду из нацистских головорезов, которые ещё бродили в лесах, пытаясь взорвать мосты, нападать на наши обозы и госпитали. Но вскоре он понял, что это не облава, а бой где-то в районе Шпандау.

По счастью, он захватил с собой в машину рацию и радиста, с которым вообще редко расставался в дни наступления, и приказал ему связаться со штабом дивизии. Волкова там уже не было. Но к микрофону подошёл полковник Рыжих, а за ним и майор Окунев. Оба они тут же запросили огня и подкреплений, потому что немцы силами до двух полков прорывались по шоссе прямо на запад.

— Все полки задействованы в наступлении, но я сейчас что-нибудь выскребу. Верну в Шпандау два батальона, а пока держите немцев. Там близко танковая бригада Шаргородского. Согласуйте действия, я еду к вам, — передал Свиридов по рации.

Он вытащил из планшета карту и по привычке промерял по ней расстояние пальцами, так, словно бы ощупывал своей рукой вставшие в воображении дороги, посёлки, рощи и каналы, отделявшие его сейчас от места боя.

— Хорош я был бы, бросив дивизию! Как считаешь, Матвеев? Ох, хорош был бы, если бы остался выпивать в Бранденбурге! — сказал Свиридов, обращаясь к радисту, хотя и знал, что смущённый сержант Матвеев вряд ли что-либо ответит самокритично настроенному генералу. — Вот тебе и первомайский праздник! Война — она до последней секунды война!

— Точно, товарищ генерал, — сказал сержант. — Тут в Германии уши всё время держи топориком!..

Наступление прорвавшейся группы оказалось столь же неожиданным и для той части штаба, которая ещё оставалась в Шпандау, для майора Окунева, находившегося около крепости, для Лизы, допрашивающей штатских немцев в разведотделе, и для Сергея Свиридова, ночевавшего в Шпандау. Вечером он сопровождал с передовой в штаб дивизии двух важных "языков" — капитана и майора из разбитой западнее Берлина 12-й армии Венка — и на следующий день собирался вернуться в разведроту.

Первомайское утро Сергей встретил с той удивительной свежестью и лёгкостью в теле, когда казалось, всё в нём звенит от радостного ощущения бытия. Только однажды, ещё мальчиком, ночуя с отцом в туркменских горах Копет-Даг, Сергей, спавший в саду, проснулся вот с такой же готовностью вскочить и голым проплясать по комнате, так ему было хорошо, легко и весело.

"Первомай, — подумал Сергей, вставая. — Первомай в Берлине!"

Это объясняло всё. Ещё вчера с вечера на изрытых снарядами мостовых можно было увидеть машины с красными полотнищами вдоль бортов, с флагами и цветами… Бронетранспортёры везли на передовую… нежную, похожую на клубы белого и голубоватого дыма сирень. Белые флаги капитуляции и красные победы расцветили почти весь город. Один из них уже взвился над куполом рейхстага.

И хотя между Шпандау и рейхстагом лежали почти сплошные руины, Сергей подумал, что у победы всегда красивое лицо, если даже это лик разрушенного и полусожженного города.

Едва в это утро Сергей оделся, как в его комнату вошёл майор Окунев с бутылкой тёмно-бордового рома и второй бутылкой вермута, которые он добыл, по его словам, в подвале крейслейтунга — районного комитета нацистской партии.

— С праздничком наступившим и с будущим, Сергей Михайлович, который вот-вот грянет, с победой! — сказал Окунев и, ополоснув вермутом стаканы, как водой, наполовину наполнил их ромом.

— И с международным праздником трудящихся, — добавил Сергей.

— Да, и с международным, — глотнул ром Окунев и тут же скорчил гримасу, потому что крепчайший ром обжёг ему гортань.

Сергей не смог удержаться от улыбки.

— Ну и дьявольский налиток, как наждаком по нёбу. Аж дух перехватило! Если бы я сам не прочёл этикетки, подумал бы — кислота!

Окунев, широко открыв рот, дышал, чтобы остудить горло.

— А что, может быть! Наклейку немцы подменили, чтобы травить советских разведчиков, — сказал Сергей.

— Шутишь! — махнул рукой Окунев. — Сегодня первое мая, не первое апреля. Ты сам тяпни по малой, не бойся.

Но ром Сергей пить не стал, а когда в комнату вошла Лиза, он поздравил её с праздником и предложил выпить по бокалу вермута.

— Я и так сегодня пьяна, товарищи, и от радости, и от тревоги, — чистосердечно призналась она, и Сергей понял, что Лиза думает о Зубове.

— И всё же надо выпить, — сказал Сергей.

Они чокнулись, подняв вверх стаканы.

Вермут показался Сергею необычно вкусным, с тонким букетом и ароматом, мало чем напоминающим тот горьковато-терпкий, креплённый водкой напиток, который он пил однажды ещё до войны из бутылки с тем же названием.

— Оказывается, есть вермут и вермут, Игорь Иванович!

— Ещё бы! — живо откликнулся Окунев. — Французский. Это, брат, знаешь откуда бутылочка… из подвалов гестапо! — горделиво произнёс он, забыв, наверное, что ранее назвал крейслейтунг. — И потом, — продолжал Окунев, — есть такое правило: вино усиливает то настроение, с каким ты начал пить. А сегодня май! Тебе, Сергей Михайлович, и лимонад будет как вино, потому что мы люди, которые Берлин взяли, поставили на колени всех этих гадов. Вот послушайте, смешная штука: наши разведчики из соседней дивизии наскочили на большой дом. Смотрят, флаг белый с красным кругом. Что такое? Оказывается, японское посольство. Ось Берлин — Рим — Токио. Это каждый солдат знает. Ворвались в здание — никаких дипломатов поблизости не оказалось. Что делать? Тогда ребята всех мужчин отделили в одну сторону, а женщин в другую, и сержант-командир стал выяснять личности.

— И кто же там? — заинтересовался Сергей.

— Посол.

— Фамилия?

Окунев заглянул в блокнот.

— Хороши Ошима. И военный атташе генерал-лейтенант Комотсу, и морской контр-адмирал Кайяма Фудзияма.

— Зачем вам фамилии? — удивилась Лиза, видя, что Окунев и сейчас что-то пометил в блокноте.

— А для истории. И для коллекции разных примечательных эпизодов.

— У военных какое с годами собирается богатство? Только рубцы от ран да воспоминания. Я, братцы, за коллекционирование разной сувенирной мелочи. Пройдёт война, годы, ну, кто мне поверит, что я вот этими руками Берлин брал. Скажут: много вас там было. А вот тебе сувенирчик, безделушка, а ей цены нет…

— Что же с японцами? — спросил Сергей, пытаясь вернуть майора к прежней теме.

— Японцами? Да вот сержант-разведчик толковый оказался. Объявил всех мужчин-дипломатов под домашним арестом. Сидите, мол, не рыпайтесь, союзнички Гитлера…

Но Окунев не договорил. Дверь комнаты распахнулась, и влетевший в неё солдат завопил так, как будто бы через секунду весь дом должен был взлететь на воздух:

— Товарищ майор, немцы… прорвались!

— Врёшь! — спокойно сказал Окунев. Уж больно диким казался этот переход от благодушной болтовни за завтраком к неотвратимости боя. — Паникуешь, солдат!

Но солдат не успел ответить. Совсем близко от дома разорвался снаряд, воздушной волной выбило раму, опрокинуло стол с закуской, сразу в комнате повеяло бедствием и тем знакомым запахом взметённой пыли, гари и горячего металла, который теперь действовал на Сергея, как пение сигнальной трубы на боевого коня.

Окунев вздрогнул и мазанул себя ладонью по лицу, словно хотел содрать с него что-то мешающее ему сейчас видеть комнату и лица офицеров, с ожиданием и тревогой смотрящих на него.

— В ружьё! — хрипло крикнул он, первым выбежав на улицу.

…И первомайский, праздничный завтрак на этом закончился.

Вначале Сергею было трудно разобраться в обстановке. Это всегда сложно, когда бой идёт в большом городе, а тут ещё немцы наступали со стороны нашего тыла. Но когда Сергей вместе с Окуневым очутился в штабе дивизии, положение стало проясняться.

Немцев удерживали на шоссе орудия артдивизиона, поставленные на прямую наводку. Выполняя приказ генерала, Окунев решил сам добраться в танковую бригаду и взял с собой Сергея.

Танками тяжело воевать на узких улицах, в каменных ущельях большого города, где они могут стать лёгкой добычей пушки, спрятанной в засаде, фаустника, огнемётчика, стреляющего из окна второго или третьего этажа.

Выбираясь на шоссе, танкисты начинают чувствовать себя уже лучше. Тут вступают в свои права скорость, и сила давящих траков, и широкий обзор, и широкий сектор обстрела. И танки всегда льнут к хорошим гудронированным дорогам.

Когда Окунев и Сергей, оба запыхавшиеся, обливаясь потом, добрались до КП комбрига, его танки уже выбирались из укрытий на чёрную полосу шоссе. Немцы как раз по этому шоссе старались прорваться на запад.

Комбриг сидел у стереотрубы на шестом этаже дома, когда к нему поднялись Окунев и Сергей. У него была крупная, если не сказать, монументальная фигура и вместе с тем удивительная лёгкость движений, какая бывает у иных полных и энергичных людей.

— А, царица полей — пехота! Соседям пламенный привет. Вы смотрите, что делают эти босяки! Они куда-то очень торопятся. Я полагаю, их надо остановить.

— Они торопятся к американцам, товарищ подполковник. Нельзя допустить, чтобы эти матёрые гады ушли за Эльбу. Я начальник разведки дивизии генерала Свиридова. Он сам скоро прибудет, — доложил Окунев, едва переводя дыхание.

— Я вас понял. Вы видите, наверно, невооружённым глазом, как мои машины вытягиваются на шоссе. Но пасаран!

— Что? — не понял Окунев.

— Но пасаран! То есть — они не пройдут. Испания, Мадрид, Гвадалахара! Помните, молодой человек?

— Помню, — сказал Окунев. — Товарищ подполковник, разрешите взглянуть в стереотрубу. Что там творится сейчас на шоссе?

— Давай, давай, майор, зри, как мои мальчики идут вперёд.

Сергей улыбнулся. Весёлость заражает даже в бою. Ему нравился этот командир танкистов, неунывающий южанин, приправляющий солью шутки каждое слово даже сейчас, в напряжённый момент боя.

— Как вам нравится, лейтенант, эта большая деревня?

— Какая деревня?

— Ну, этот населённый пункт — Берлин. Мне не нравится, сухой город, казённый. Я б не мог здесь жить. А вы? — спросил подполковник.

— Я?.. Как-то не думал об этом, — запинаясь, ответил Сергей, которому действительно никогда ещё не приходил в голову этот вопрос, звучавший как-то особенно не к месту.

"О чём он думает?" — поразился Сергей.

— Я лично люблю тёплые моря и солнечные города, мой милый. Люблю Одессу, Николаев, Херсон. Нет, я здесь бы определённо не смог бы жить! — заключил подполковник таким тоном, как будто ему сейчас же надо было решить — жить или не жить в городе Берлине.

— Чертенков! — закричал он, выхватив у сидевшего рядом радиста микрофон походной рации. — Ты слышишь меня, Чертенков! — вызывал он командира танкового батальона. — Вяло, вяло живёшь! Прикройся двумя танками слева и обходи их со стороны парка, обойди и бей, чего ты там утюжишь обочины!

Командир батальона что-то ответил. Рация хрипела. Сергей не всё мог разобрать.

— Всё вижу и понимаю. Давай преследуй фрицев. Не выпускай их из деревни в поле, там они разбредутся, и будет труднее ловить.

Комбат попросил "подкинуть огонька".

— Сделаем, — крикнул в микрофон подполковник. — Я тебе помогу, Чертенков, а ты поздравь нацистов с праздничком, дай им прикурить хорошенько! Не забывай, какой сегодня день!

Комбат Чертенков ответил, что он помнит.

Бой на шоссе разгорался. Окунев договорился с комбригом о связи по радио со штабом дивизии, куда, наверное, уже прибыл генерал Свиридов.

— Ну добре. Приходите вечером в гости. Этот день они нам немного испортили, фрицы, но у нас есть ещё второе мая. Я вас категорически приветствую, хлопцы! — крикнул на прощанье подполковник.

В эту минуту он вытирал платком вспотевший лоб и расстегнул воротник своего кителя. Горячий дым от подожжённых противником домов поднимался наверх и достигал КП командира бригады.

Ещё час назад казалось: в Шпандау вместе с тишиной устоялся мир. А сейчас, пробираясь по улицам, вновь приходилось прижиматься к стенам, заскакивать в подъезды домов, и если пересекать мостовую, то резко согнувшись, а то и по-пластунски.

Путь от КП командира танковой бригады в штадив проходил через небольшой парк, примыкавший к озеру. Сергей увидел, как павлиньей шеей мелькала между деревьями синева воды. Солнце, ещё не замутнённое дымом, освещало лужайки и аллеи, яркие солнечные пятна лежали на майской, свежезеленой траве.

И вдруг Окунев толкнул под локоть Сергея.

— Немцы! — тихо сказал он.

— Где, не вижу!

— Вот там, у самого берега, где развилка дорог, видишь, копошатся человек тридцать!

— Да, да, есть! — почти обрадованно воскликнул Сергей, удивившись, как это он раньше не заметил группу немецких солдат, которые сгрудились на опушке леса, не то занимая оборону, не то готовясь к прорыву через наши заслоны. И в ту же минуту Сергей увидел бронетранспортёр, катившийся прямо к тому месту, где стояли офицеры. — У меня идея, товарищ майор.

— Насчёт того иде… я? — пошутил Окунев.

— Нет, серьёзно, надо бы шугануть немцев.

— А как ты их шуганёшь?

— Ошеломить внезапностью. Товарищ майор, смотрите, бронетранспортёр-то фрицевский, трофейный. Мы влезаем в него и…

Сергей не договорил. Окунев всё понял и махнул рукой: мол, давай! И только на какое-то мгновение по лицу его, как тучка, прошла тень сомнения, прошла и исчезла, и та внутренняя борьба, на которую в бою отводятся секунды, — борьба между рискованным предложением Сергея и осторожностью опыта — разрешилась в пользу риска.

Сергей остановил бронетранспортёр. В нём сидели солдаты из прибывшего батальона подкрепления.

— Ложитесь все на дно кузова и молчите, вы на десять минут немцы, — скомандовал им Окунев.

Сам он спрятался в кузове. А Сергей сел рядом с шофёром. И пока бронетранспортёр бешено мотало и трясло на ямах и рытвинах парка, Сергей, уцепившись руками за железные пруты на щитке машины, мыслями об отце и Бурцеве подогревал в себе ярость воодушевления.

Бурцев! Бурцев! Уж наверно не думал ты, что лейтенант, сынок комдива, тот самый, к которому ты относился с ласковым снисхождением, будет чаще других мысленно и вслух вспоминать твоё имя.

Заменить тебя трудно, Бурцев, ибо личность неповторима. Но можно бить врага по-бурцевски, с твоей хваткой и яростью, с твоим гневом, с твоей силой ненависти к фашизму, которую ты завещал взводу. И Сергей старался это делать.

Бронетранспортёр внезапно выскочил к озеру из парка. Немцы, ничего не подозревая, сбежались к "своей машине". Сергей нашёл в себе силы выждать несколько минут, чтобы их собралось побольше на открытом месте, где негде укрыться от автоматного огня.

"Ну давай!" — скомандовал он себе. Поднявшись во весь рост, Сергей закричал вдруг по-русски:

— Сдавайтесь!

Его сначала не поняли, и передние даже качнулись поближе, чтобы услышать, что кричит этот человек, вылезший из бронетранспортёра. Потом разглядели форму и теперь уже резко попятились назад, потому что через несколько секунд вслед за Сергеем над бортами машины поднялись ещё восемь разведчиков с автоматами.

Оно продолжалось мгновение — это состояние взаимного изумления: у одних от шока страха, у других от своей храбрости. Решили эти секунды непрочной тишины, этой жуткой паузы и в ней маленькие, но могущие оказаться роковыми случайности: чей-то выкрик, испуг, непроизвольный выстрел, может быть, даже выражение лица Сергея, повторившего громко по-немецки свой призыв к сдаче.

А толпа немцев продолжала молча пятиться назад.

На какую-то секунду Сергей зажмурил глаза: шинели сливались в одну колышущуюся массу, лица слеплялись в бесформенную уродливую маску…

Может быть, кто-то уже целится в него, кто-то спускает курок и сейчас грянет выстрел. Он открытая и неподвижная мишень…

Что же произойдёт сейчас: бой или сдача в плен? Сергей собрал всю свою волю и вложил её в новый повелительный возглас:

— Сдавайтесь!

В толпе немцев что-то произошло, Сергей это почувствовал. Какой-то психологический перелом — мгновенный, но необратимый, превращающий солдат, которые ещё за секунду до этого могли яростно сражаться, в безвольных пленных.

— Вперёд! — крикнул Окунев.

Одни солдаты вслед за ним, спрыгнув из кузова бронетранспортёра на землю, начали преследование не сдавшихся немцев, в то время как другие отбирали оружие у поднявших руки вверх и складывали его в несколько кучек.

"Вот если бы отец мог увидеть меня, когда я стоял на бронетранспортёре!" — подумал Сергей и тут же выругал себя за телячий восторг, за то чувство ликования, которому он не хотел поддаваться, но оно помимо воли сейчас пьянило его.

— Молодцы мы, молодцы, ребята! — крикнул он солдату, считавшему немецкие автоматы, и, не получив ответа и эмоциональной разрядки, крикнул то же другому.

Но вдруг Сергей заметил, что группа немцев не сложила оружие, а, отбежав подальше, заняла оборону около небольшого, дачного типа домика в глубине парка.

— Петушков, ты видишь, где немцы засели? Давай подтягивай туда людей, — крикнул Сергей и, показывая пример подбежавшим солдатам, сначала во весь рост, потом согнувшись и, наконец, по-пластунски, ползком начал подбираться к дому, напомнившему Сергею тот лесничий домик, который они за Одером штурмовали вместе с Бурцевым.

Немцы заметили их и открыли огонь. Теперь Сергей слышал, как тонко посвистывают пули меж деревьев, срезая, как бритвой, ветки и листья, и они, кружась в воздухе, медленно опускались на траву. Иногда ветки падали на спину Сергея, и он ощущал то слабое дуновение воздуха, запахшего горячим металлом, которое создаёт невидимый, но плотный огневой заслон пулемётных и автоматных очередей.

Пока ты слышишь свист пули, это значит, что она ещё не попала в тебя, та, что ранит или убивает, приходит бесшумно.

"Неужели я могу погибнуть в эти последние часы войны, нет, даже минуты?" — подумал Сергей со всей той силой и молодой энергией, которая клокотала в нём, отвергая эту возможность.

Когда Сергей подполз достаточно близко, чтобы можно было бросить гранату, он заметил в окне домика дуло ручного пулемёта. Пулемётчик взбивал фонтанчики пыли на просёлке, и Сергею казалось, что он слышит, как пули с лёгким чмоком всасываются в мякоть земли.

"Окно надо закидать гранатами", — сказал себе Сергей. Он оглянулся, чтобы приказать солдатам окружить домик.

— Петушков, приготовь гранаты, — крикнул Сергей, приподнялся над землёй, и тут что-то остро и горячо кольнуло его в голову. Он не подумал в первое мгновение, что это пуля, может быть ударился о какой-то сучок? Но когда инстинктивно Сергей провёл рукой по голове, то ощутил тёплую, липкую кровь на ладони и понял, что ранен.

Он даже не успел испугаться, так всё произошло неожиданно. И не было времени, чтобы раздумывать, — надо было бросать гранату, и в руке жила прежняя сила, а в душе уверенность, что с ним ничего дурного не произойдёт в этот последний час.

То ли граната Сергея попала в окно, то ли брошенная Петушковым, но пулемётчик умолк. Немцы, оставив домик, побежали в глубину парка, их преследовали наши солдаты, а Сергей, почувствовав лёгкое головокружение, сел на траву. К нему подбежал Петушков с раскрытым индивидуальным пакетом, чтобы перевязать голову. Наверно, ему показалось страшным лицо Сергея с кровавой коркой, уже запёкшейся на лбу и щеках, сам Сергей не видел этого, но только чувствовал, что кожу стянуло, словно плотной резиновой маской, которую невозможно сбросить. И ещё на губы стекали густеющие капли, и кровь на вкус оказалась солёненькой.

— Меня видите, товарищ лейтенант? — запыхавшись, спросил Петушков и сел рядом с Сергеем на траву.

— Вижу, а что?

— Ну, вы раненый, а черепок работает?

— Работает. Вот ведь говорю с тобой.

— Ну тогда, наверно, только кожу срезало. Я перевяжу. Надо, товарищ лейтенант, в санбат.

— Нет, я останусь пока. Останусь, силы есть.

— Это зря, лучше пойдёмте, тут близко, — уговаривал Петушков.

— Ты перевязал и отстань, понял? Я ещё на ногах, значит, на ногах и останусь.

— А товарищ майор тяжело ранен. Он вас зовёт… — сказал тогда Петушков.

Окунев сидел на земле, прислонившись спиной к стволу молоденькой сосны. Крупный пот стекал по его побледневшему лбу, и первое, что заметил Сергей, было не выражение страдания и боли, а тот растерянный и удивлённый взгляд, с каким майор Окунев разглядывал свои ноги в лёгких маскировочных штанах, запачканных пятнами грязи и… крови.

— По обеим ногам полоснул, гад, из-за дерева. Я его не заметил, — сказал Окунев, когда Сергей наклонился к нему, чтобы спросить, как майор себя чувствует, но не спросил, потому что это было сейчас бессмысленно.

— Санитара! — закричал Сергей, косясь на неподвижно лежавшие, словно бы отдельно от тела, ноги Окунева. — Но это ничего… ноги, — произнёс он, словно бы винясь перед майором Окуневым в чём-то, хотя виниться ему было не в чем.

— На ногах ходят, мне ноги нужны. Ты кричи, кричи медицину, там сидел один с сумкой в транспортёре, я видел, — сказал Окунев.

Сергей снова во весь голос позвал санитара, который с большой сумкой на боку уже бежал к ним.

— Сейчас перевяжем и в санроту, потерпи, товарищ майор.

— Нет, везите меня прямо в санбат, там врачи лучше, на транспортёр и в санбат, — приказал Окунев и поманил к себе пальцем Сергея так, словно хотел сказать ему сейчас что-то очень важное.

— Я слушаю, Игорь Иванович, слушаю!

— Ты тоже ранен?

— Царапнуло, должно быть, по коже. Легко.

— Пометил и тебя Берлин.

Сергей опустился на колени рядом с Окуневым и наклонился к его лицу.

— Слушай, я в армию попал в сорок первом, давно. И когда увидел, какая она война, то решил — обязательно меня убьют или ранят. Ты слушаешь меня? — спросил Окунев.

— Конечно, убьют или ранят, — повторил Сергей последние слова, чтобы Окунев поверил: он слушает внимательно.

— Я бывал везде и всюду, сам за "языками" лазил, ходил в атаку и всё живой. И так я стал себя настраивать, что никакая пуля меня не возьмёт. И вроде бы получалось. Но вот и я схлопотал свою. В последний час. Как по радио передают: "В последний час!" Обидно!

Сергей, ожидавший от тяжело раненного Окунева каких-то иных признаний, в недоумении поднялся с колен, не зная, что и сказать.

— Бывает, товарищ майор, что же делать! Если не в кость попало, а в мягкие ткани, так это быстро, это быстро.

К ним подбежал санитар и первым делом разрезал у Окунева штанины маскировочных брюк.

Окунев громко застонал, когда пришлось пошевелить его ноги. Больше Сергей и Окунев уже не разговаривали, и во время перевязки, и пока ехали на бронетранспортёре в санбат. Там Сергей сдал майора в руки врачей, и ему самому сделали новую перевязку.

Когда он вернулся в штадив, бой в ближайших кварталах Шпандау хотя ещё продолжался, по уже стихал. Те немецкие группы, что просочились дальше на запад, преследовались теперь нашими танками и пехотой.

Комдив со своей опергруппой тоже уехал вперёд. Кто-то из штабных офицеров вспомнил про крепость, которая ещё не сдалась.

— А как же майор Зубов, товарищи, что с майором? — спросил Сергей, но никто в штабе не мог сказать ему сейчас ничего определённого. Должно быть, майор Зубов живой или мёртвый находился ещё за каменными стенами Шпандауской цитадели…

23

Пока человек жив, каждая секунда его существования таит в себе надежду. Зубов пролежал всю ночь в холодном и сыром углу камеры, мысленно подготовив себя к расстрелу. И всё же!.. Всё же он не давал погаснуть в своей душе надежде на то, что комендант в последнюю минуту одумается…

Было девять часов утра (немцы забыли отобрать у Зубова часы), когда заскрипела дверь камеры, и в неё просунулось остроносое лицо обербаурата Коха, с улыбкой на тонких губах, какую он выдавливал, как мазь из тюбика.

— Прошу вас, следуйте за мной, — сказал помощник коменданта.

Зубов, осторожно ступая на окоченевших ногах, поплёлся за Кохом по длинному коридору.

"Не расстреливать же он меня ведёт, один, без охраны?" — подумал он тогда со стеснённым, больно сжавшимся сердцем. Однако тревога в нём росла по мере того, как они гулко стучали сапогами по бетонному полу тюрьмы.

Вот одна камера, другая, третья. Круглые холодные глазки, словно рыбьи глаза. Одни из них прикрыты, в других тускло отражаются блики от ярких электрических лампочек к коридоре. На тюрьму никогда не жалеют света, об этом Зубов когда-то читал в книгах, сейчас он это увидел сам. Поразительно было то, что ещё действовала электростанция, должно быть имелся генератор в самой крепости.

Как ни был погружён сейчас Зубов в мысли о своей судьбе, он всё же непроизвольно запоминал всё вокруг. И грязь на бетонном полу, и царапины на степах, и то, что сетки, протянутые между балконами, слегка провисли от собственной тяжести и напоминали гигантские железные гамаки. Сетки отделяли этаж от этажа. Это для того, чтобы помешать заключённому броситься вниз головой, ища на дне бетонного колодца скорой смерти.

Ох этот противный озноб от холода ли, от возбуждения! Зубов хотел бы согреться, противно умирать замёрзшим. Изо рта у него шёл пар.

Они всё топали и топали по коридору. Открывались камеры, лязгали засовы. А Зубов-то думал, что он сидит один-одинёшенек во всём этом замке!

Вот двое заключённых вынесли из камеры большой серый бачок параши и потащили его в уборную. Они шлёпали впереди Зубова, и конвойный крикнул им, чтобы не оглядывались. Потом неожиданно впереди по коридору вывели из камеры какого-то человека и тут же поставили лицом к стене и с поднятыми вверх руками, чтобы он и Зубов не увидели и не узнали друг друга.

Правила для заключённых оказались устойчивее линии фронта. Она уже распалась, а нацистский тюремный кодекс продолжал действовать неуклонно.

"Куда он меня впихнёт, неужели снова в камеру? Если в другую — то дело плохо", — пронеслось в голове Зубова, ибо он слышал, что приговорённых к расстрелу обычно собирают изо всех камер в одну, специально для этого приспособленную.

Но Кох любезным жестом приоткрыл для него дверь без глазка, и Зубов тотчас узнал ту самую большую комнату, куда он попал, впервые проникнув в крепость, и где вёл переговоры с Юнгом и Кохом.

Сейчас в этой комнате было вновь много офицеров гарнизона. Зубов вдруг увидел лейтенанта Альберта, того самого, который должен был осматривать линию фронта.

"Вернулся, это хорошо", — с радостным облегчением подумал Зубов, понимая, что хоть на ближайшие полчаса угроза быть расстрелянным миновала.

Альберт, в свою очередь увидев Зубова, ещё издали улыбнулся ему, как старому знакомому, и даже еле заметно подмигнул ему, что выглядело уже совсем странно.

"Что тут происходит?" — спросил себя Зубов и, не найдя ответа, в нерешительности остановился у двери.

Тогда комендант сам поторопился к нему. Его речь началась с извинений за то, что произошло с Зубовым ночью. Комендант всё время повторял: "Танки, приказ, танки! Ввели в заблуждение!", и Зубов вынужден был прервать его, уловив в этом несвязном потоке объяснений твёрдое слово "ультиматум".

— Ближе к делу, господин комендант. Какой ультиматум?

— Русский. Последнее предупреждение. Очень строгое. Мы много совещались. И приняли трудное для нас решение.

— Давно пора, — сказал Зубов, стараясь не смотреть в лицо Юнгу, вновь источавшее подобострастие и от этого ставшее ему ещё более противным.

— Господин парламентёр, я должен вам признаться, что здесь нам в крепости приходилось сражаться на два фронта: и против ваших солдат, и против вашей агитации.

Комендант приложил ладонь к груди, что должно было свидетельствовать об его искренности.

— Ну, агитатор тут, положим, я один, — сказал Зубов.

— А эти голоса, которые мы слышали, наши женщины, дети, все они требуют мира. Солдаты тоже люди, и у них есть сердце. Потом эти ваши антифашисты…

— Ну, проще говоря, народ, немецкий народ, господин комендант, которому вы осточертели и с вашим фюрером, и с вашей войной, — зло перебил Юнга Зубов. — Но вы, кажется, ищете у меня сочувствия.

Красное лицо Юнга приобрело пунцовый оттенок. Он отошёл подальше от Альберта и, как бы прячась от посторонних ушей, негромко сообщил последовавшему за ним Зубову:

— Вы должны меня понять, за сдачу крепости я могу быть приговорён немецким полевым судом к расстрелу. Я, который не имел ни одного выговора за тридцать лет безупречной службы… — Комендант, видно, хотел добавить "фюреру", но осёкся. — Вы слышали о Петерсхагене, полковник, кавалер рыцарского креста. Это комендант Грайфсвальда. Сдал город русским и… приговорён, — правда, заочно.

— И что же. Он ведь жив?

— Наверно. Впрочем, я не знаю.

Комендант вопросительно и с заискивающей надеждой смотрел в глаза Зубову.

— И вы будете жить… А бояться, Юнг, вам надо другого суда. Суда совести и своего народа.

— Да, возможно. Но я солдат, я только выполнял приказы, и все только выполняли приказы! — бормотал комендант, но Зубову надоела эта "доверительная" беседа с Юнгом, и он сдержанно, но достаточно твёрдо напомнил ему, что именно по приказу коменданта Шпандау он, русский майор, просидел ночь в одиночке, голоден, измучен и сейчас требует от коменданта только одного — незамедлительных решений.

— Не тяните, господин полковник. Все сроки уже прошли. Вы играете с огнём.

Возможно, Юнгу и хотелось ещё потянуть время, когда, оставаясь комендантом, формально он ещё не был пленным офицером, может быть, он ещё ждал "чуда", того самого чуда спасения и победы, которое до последнего часа ему обещал Гитлер, не осуществили Геббельс и Борман и вряд ли уже подарит Дениц, а возможно, этот химик в военном мундире просто страшился решающей секунды, и все терзания души отражались на его пылающем лице.

Но всему приходит конец. И комендант решился. Он вобрал в себя воздух, замер так на мгновение, словно бы опасался, что произнесённое им сейчас слово… разорвёт ему грудь!

— Мы… капитулируем! — выдохнул из себя комендант и отёр со лба испарину.

— Когда? — взглянув на часы, спросил Зубов.

— Через час разминируем и разбаррикадируем ворота.

— Хорошо. И пусть весь гарнизон выстроится около ворот. Тут же сложит оружие!

— Яволь! — послушно и старательно кивнул комендант.

— А теперь, господин комендант, извольте отправить меня в мой штаб, чтобы мы подготовились к этой процедуре, — произнёс Зубов тоном, исключающим все колебания или проволочки. Перед Юнгом стоял уже не парламентёр, а офицер, диктующий условия сдачи крепости. — Вы тут постарайтесь-ка побыстрее собраться, — закончил Зубов, и Юнг почтительно склонил голову. С этой секунды их роли переменились решительно и бесповоротно.

И вот снова балкон, высокая стена и неудобная, болтающаяся под ногами верёвочная лестница. И последняя остро колющая сердце тревога: а не саданёт ли из автомата какой-нибудь эсэсовец, рассчитывая на безнаказанность в общей суматохе капитуляции и соблазнённый такой крупной и живой мишенью, видной изо всех амбразур?

Не продиктует ли такой выстрел ненависть, которая, вопреки отчаянью обречённости или же благодаря ему, сама конвульсивно сожмёт указательный палец на спусковом крючке? Ищи потом стрелявшего по всем закоулкам крепости. Да и искать-то будут уже без него, майора Зубова.

Противная мысль, но трудно от неё отвязаться. Зубов вспотел от напряжения, пока спускался по лестнице, торопливо ловя ногой ускользающие ступеньки.

А когда ступил ногой на твёрдую почву, изо всех сил стараясь не бежать, крупно зашагал подальше, подальше от стены! Шагов через пятьдесят он заставил себя остановиться. И только тогда оглянулся… Нет, ничего не произошло. Комендант уже не стоял на балконе, за Зубовым как будто бы никто не следил, и амбразуры на серой стене были пусты.

И вот он шагает по городу Шпандау. Когда человек выходит из тюрьмы, пусть даже он просидел в ней только одну ночь, он смотрит на мир с удивлением ребёнка и поэта. Как прекрасны деревья, и дома, и высокое небо, и зелёно-зеркальная гладь озера Хафель, на которой перевёрнутым силуэтом отразились зубчатые стены и башни Шпандауской цитадели.

Но как странно: в первое мгновение всё это великолепие живых красок природы представилось Зубову чем-то вроде яркого миража, словно бы блеснувшего в воспалённом мозгу человека, просидевшего ночь в камере смертников.

Зубов поводил головой из стороны в сторону, чтобы стряхнуть с себя это наваждение. Несмотря на усталость и бессонную ночь, он шагал легко и быстро. Он был весь полон молодой энергии, вновь обретя право на жизнь, и для полноты ощущений ему не хватало только друга, которому он мог бы рассказать всё, что случилось с ним в цитадели.

Зубов надеялся, что в штабе дивизии он застанет Лизу.

По дороге ему попались несколько немецких женщин в тёмных фартуках и с мётлами в руках, подметавшие шоссе. Ещё шла война, и вряд ли кто-либо мог приказать им производить уборку. Просто они вышли на улицу сами, едва смолкли здесь выстрелы, чтобы привести в порядок участок перед своим домом. Давно заведённый порядок и сложившаяся годами потребность в нём оказывались сильнее всей той сумятицы и хаоса, который приносила война.

"И притом это немки, — подумал Зубов, — немки, и этим многое сказано".

Одна из этих женщин с тёмной косынкой на голове, закрывавшей весь лоб, осмелев, подошла близко к Зубову, когда он остановился, чтобы просмотреть вывешенную нашей военной администрацией доску объявлений. Зубов ощутил на себе её пристально-изучающий взгляд. Что так удивило эту жительницу Шпандау?

Не то ли, что русский офицер так бегло читает по-немецки?

"Они приглядываются к нам, — подумал Зубов, — а мы приглядываемся к ним. Ведь история определила нам вместе подымать теперь эту страну…"

В штабе комдива не оказалось, и Зубов сообщил новости Волкову.

— Добро. Встретим, как положено, наконец-то у них мозги встали на место, — сказал Волков Зубову, по обыкновению своему разложив на столе бумаги и карты и что-то сверяя на карте по бумаге.

— Да, но пока у них мозги встали на место, я сам чуть было не лёг в землю. Ведь этот комендант хотел меня расстрелять.

— А чего же — мог вполне, — с печальной уверенностью подтвердил Волков и, подняв голову, пристально, словно бы удостоверяясь, что перед ним стоит действительно Зубов, посмотрел на него.

— Да, шуточки, — вздохнул Зубов, хотя Волков не шутил.

— Ты теперь в порядке, а мы тут повоевали малость. Немцы колонной вырвались из Берлина, с танками, с самоходками и прямо на нашу дивизию. Да, между прочим, знаешь, куда они рвались?

— Куда? — вяло спросил Зубов, ибо подумал в эту минуту о Лизе, и вообще этот предсмертный прорыв немцев из Берлина на запад не казался ему серьёзным.

Должно быть, Волков это почувствовал, ибо сказал громко и резко:

— Рвались в Шпандау! И как настойчиво рвались. Представляешь себе?

— Что?

— А то, что рвались они именно в эту цитадель. Пленные показали. Хотели соединиться с гарнизоном крепости, оружие там взять, боеприпасы, горючее. Немного отдохнуть и опять на запад рвануть, к американцам.

— Ты смотри! — вдруг искренне удивился Зубов. — Вот это да!

Только сейчас, выслушав это последнее замечание Волкова, Зубов ясно представил себе во всех перипетиях эту шпандаускую историю, которая могла бы иметь не благополучное, а трагическое продолжение, если бы не удалось так быстро добиться бескровной сдачи крепости.

О, тогда бы пролилось немало крови! И эти танки, самоходки, о которых рассказывал Волков, эти многотысячные немецкие колонны, получив в свои руки крепость, конечно бы оборонялись с отчаянной обречённостью. И тогда цитадель пришлось бы брать штурмом.

— Вовремя! — выдохнул Зубов, словно бы освобождаясь от какого-то тяжкого груза, который на мгновение сдавил ему грудь.

— Ещё как вовремя!

Волков неожиданно подмигнул Зубову: дескать, молодцы, ребята, — и сказал, что он представляет себе удивление немцев, когда вместо "помощи" около Шпандау их встретил огонь наших орудий.

Зубов давно уже не видел на лице Волкова такой озорной, такой удовлетворённой и счастливой улыбки. Но при этом он произнёс слова, смысл которых в общем-то мало вязался с этой улыбкой:

— Первомай у нас получился очень даже жаркий.

— Да, да, — подтвердил Зубов, — но последний такой на войне.

— Вот майора Окунева ранило тяжело, — погрустнев, сообщил Волков, — увезли его в госпиталь. И вообще есть потери.

И, склонившись над картой, Волков заговорил теперь с той знакомой Зубову деловито-спокойной интонацией занятого военного человека, для которого любой бой, и даже закончившийся час назад, уже история. Думать же надо о том, что предстоит.

И только когда Волков вновь вспомнил об Окуневе, в голосе его опять зазвучала боль.

— Да, жалко Игоря Ивановича, немного не довоевал.

Зубов помолчал с минуту и спросил, где Копылова. Волков почувствовал его тревогу и показал рукой на аппарат:

— Позвони в разведотдел.

Когда Лиза услышала голос Зубова в трубке, она вскрикнула "Ой!" — и тут же… заплакала. И сначала Зубов подумал, что ему это показалось. Только женщины могут так плакать от радости, давая разрядку своим измученным в тревогах нервам.

Лиза плакала, правда, тихо, но не могла сразу остановиться, а Зубов молчал, стесняясь при Волкове успокаивать Лизу, потому что это вообще выглядело бы странно по отношению к офицеру штаба армии.

Так Зубов и простоял молча с зардевшимися щеками и держа чуть на отлёте от уха трубку, пока не поймал недоумевающий взгляд Волкова. Тогда он положил трубку на рычаг.

…Когда Зубов в назначенное время вновь подошёл к разминированным воротам цитадели, весь гарнизон сдавшейся крепости уже выстроился во внутреннем дворе.

Впереди стояли офицеры, за ними солдаты, потом рабочие из химических лабораторий, в том числе и женщины, в общей сложности человек четыреста. Только больные и раненые оставались в лазарете.

Это была длинная, серая, уныло выглядевшая колонна измождённых людей, грязных и голодных. Хотя комендант и объявил о льготах, гарантированных советским командованием гарнизону, добровольно сдавшемуся в плен, Зубов чувствовал, что и солдаты и офицеры — все очень настороженны, с тревогой и мрачным ожиданием посматривают на ворота и страшатся встречи с русскими победителями, о зверствах которых им прожужжали уши офицеры и эсэсовцы, немецкое радио и газеты.

По другую сторону цитадели немецкую колонну встречал русский конвой.

Много жителей Шпандау вышли из своих домов на улицы и молчаливой цепочкой, вытянувшись вдоль тротуаров, провожали колонну военнопленных скорбносочувственными взорами.

— Слушай, дружище, ты теперь отвоевался. Всё, конец. Будет другая жизнь, — сказал Зубов немецкому ефрейтору, выбрав его в толпе пленных. Ефрейтор этот как-то странно посматривал на Зубова. — Фамилия? — спросил Зубов.

— Эйлер. Георг Эйлер, А я знаю фрау Лизу, — сказал ефрейтор, чем несказанно удивил Зубова.

— Как, откуда?

И немец ответил, но не сразу, почему-то начав рассказывать Зубову о том, как он воевал на Одере, как встретил там однажды гроссадмирала Деница, и о русской МГУ, передававшей голоса его жены и детей.

Он говорил быстро, захлёбываясь от волнения, и даже пытался держать Зубова за рукав, чтобы тот не ушёл и дослушал до конца рассказ о том, как Дениц приказал стрелять на голоса его жены и детей, и как затем Эйлер попал в Берлин, потом на Эльбу, бежал от какого-то эсэсовца и, наконец, набрёл на русских офицеров и фрау Лизу.

— Так, так!.. — повторил Зубов.

И хотя он всё время посматривал ил часы: надо было возвращаться в штаб, всё-таки что-то мешало ему оборвать пленного и уйти, не выслушав этой бурной, почти горячечной исповеди.

— Я всё понял. Вы правильно поступили, что добровольно сдались в плен, сказал Зубов и одобрительно хлопнул пленного по плечу.

А пленный вдруг заплакал. Он шагал рядом с Зубовым, опустив голову, но, должно быть, не стыдился своих слёз и не вытирал их.

24

Неповреждённые немецкие автострады напоминали асфальтовую гладь аэродромов. В машине слегка покачивало, как в самолёте. Зубов пытался задремать, когда шофёр произнёс слово: "Шпандау". Проступив в лёгком тумане, стлавшемся над озером, вдали появились знакомые контуры цитадели.

— Вспоминаете, товарищ майор? — участливо спросил шофёр.

— Не забуду вовек, — сказал Зубов и поёжился, словно бы от холода. — Дай-ка, друг, бинокль, вон лежит на сиденье.

Шпандау! Крепость-тюрьма!

Пройдёт несколько месяцев, пока Зубов узнает, что именно сюда после Нюрнбергского процесса привезут тех заправил третьего рейха, которые, миновав петлю, получат в приговоре лишь тюремное заключение. И среди них: Дениц, Редер, Ширах, Шпеер, Гесс.

Пройдёт десять лет, и Зубов узнает, что Дениц вышел из тюрьмы, получает пенсию и пишет мемуары. А ещё через некоторое время на свободе окажутся все крупные и мелкие нацистские главари. Вот совсем недавно из тюрьмы вышли Ширах и Шпеер, ещё полные сил и готовые насладиться жизнью. Всех их, между прочим, тянет к мемуарам.

Только Гесс, осуждённый пожизненно, и по сей день сидит в Шпандау. Уж не близко ли от того места, от той камеры, куда, обезумевший от страха, втолкнул Зубова комендант Юнг в ночь с тридцатого апреля на первое мая?!

А пока! Пока уже скрылись вдали очертания крепости, а Зубов, поглощённый воспоминаниями, всё ещё держал бинокль у глаз. Но вот он опустил руку и начал прислушиваться к любопытному разговору между генералом Свиридовым, который сидел впереди с шофёром, и Сергеем, возбуждённо задевающим Зубова то локтем, то плечом.

— Я спросил у генерала Киттинга, сколько немцев перешло Эльбу на его участке? Оказывается, мелкими группами до двух тысяч. Всё-таки! — многозначительно произнёс Сергей.

— Преуменьшает, — заметил генерал.

— Конечно. Вообще этот Киттинг шельма! Помнишь, когда он сообщил нам, что союзное командование разрешило немцам носить их старые отличия: железные рыцарские кресты, дубовые листья со всякими там мечами и лентами, какая у него была ехидная улыбочка. Я ему прямо сказал: "Зачем такие льготы и почему вы немцев-военнопленных отпускаете по домам? Они должны нам отработать за всю войну. Уж очень вы добренькие за счёт русского народа!"

— Так-то оно так. Но я видел, что ты целовался с Киттингом.

— Я?!.. Это ж официальная встреча… он тост поднял за Верховного… и потом музыка!

Зубов усмехнулся и вспомнил, что на этой встрече командиров советской и американской дивизий за Эльбой после взаимных приветствий и награждений американский оркестр два раза исполнил русский гимн… "Интернационал". Другого они не знали.

Сергей Свиридов, которого отец взял с собой на встречу, должно быть, имел в виду эту музыку.

— Я пить с ним пил, потому что этикет, но не забывал, что теперь задача разведки тоже оставаться начеку. Между разведчиками, как говорится, мирного сосуществования нет и не предвидится.

Генерал с улыбкой посмотрел на Зубова и подмигнул ему, как бы приглашая полюбоваться на искреннюю горячность сына.

Сергей же продолжал рассказывать о том, что американцы и англичане на оккупированной ими территории сохранили пока прежние органы власти, в том числе и полицию. И более того, организуют нелегальные бюро по вербовке фашистски настроенных поляков и югославов, якобы… для войны с Россией.

— Вот что делают союзники! Отец, ты понимаешь! — воскликнул он, кажется, впервые в присутствии других офицеров забыв про уставное обращение.

— Да, кое-что делают, но к этому надо относиться спокойнее! Вся эта подпольная возня не может изменить главного. Мы вступаем в длительную полосу мира и сосуществования. Остаётся, конечно, идейная борьба и наша готовность ко всяким неожиданностям… Фашизм надо искоренить в этой стране, вынуть его из немецких сердец. Вот сейчас главное. Надо вывести немцев в люди…

Они ехали из пограничного района на Эльбе в Берлин, в штаб советской военной администрации. Генерал Свиридов по своим делам, Зубов и Сергей — чтобы увидеть коменданта Берлина Берзарина, в чьём ведении находилось несколько бывших нацистских лагерей в районе Большого Берлина.

…На второй же день после падения немецкой столицы командир дивизии вызвал к себе Зубова и Лизу.

— Я думаю вас включить в комиссию по обследованию нацистских лагерей. Дело это тяжёлое, но необходимое. Фашизм сквозь эти лагеря просматривается до самых своих чудовищных корней. Там вы, седьмоотдельцы, почерпнёте пропагандистский материал исключительной силы. А заодно надо поискать брата нашего старшины Бурцева. "Завещание" его помните? То-то! — вздохнул генерал. — Трудно, конечно, найти его, но есть, друзья, долги сердца, которые надо отдавать тем, кто никогда сам о них не напомнит. В общем, действуйте!

И Зубов с Лизой начали действовать. Первым делом они побывали в лагере Заксенхаузен, расположенном рядом с Берлином, лагерь этот считался центральным в гитлеровском рейхе, здесь беспрерывно работал конвейер смерти.

…Линия железной дороги подходила к самым его воротам. Они были похожи на короткий тоннель, пробитый в стене белостенного здания с прямоугольными крыльями. Сквозь проём ворот просматривался пустынный двор с белым бетонным забором и высокая деревянная виселица. Виселица эта тоже "Главные ворота". Ими как бы заканчивался входной тоннель в лагерь.

Массивные железные створки дверей ворот с подъёмным механизмом автоматически поднимались и опускались вместе с надписью: "Труд освобождает".

Зубову рассказывали про надписи на воротах другого лагеря — Бухенвальда. Там их было две. Входивших встречало латинское изречение: "Каждому своё". Те, кого выгоняли из лагеря на работу, могли прочесть на внутренней стене: "Правда или неправда, но это твоя Родина".

В польском Освенциме, вблизи Кракова, когда там проходила их армия, Зубов видел ещё одни ворота, лёгкие, ажурные, из стальных балок, с крупными буквами из металла, протянувшимися во всю ширину асфальтированной дороги: "Труд делает свободным".

Слова, слова! Они поистине должны быть из железа, чтобы выдержать тяжесть этой лжи.

Что знали они о Николае Константиновиче Бурцеве? Да почти ничего. У них не имелось даже его фотографии.

И всё-таки Зубов и Лиза упорно рылись в канцеляриях лагерей, вглядывались в фотографии заключённых, хранившиеся в несожженных нацистами "делах", просматривали списочные журналы. Целыми днями бродили они по ужасным баракам и сравнительно удобным каменным домам, из которых составлялись городки СС.

Теперь в эти помещения, в комнаты и коридоры, служившие местом пыток заключённых, собирались и стаскивались отовсюду вещественные доказательства преступлений.

Кто это делал? Те, кто собирался здесь жить и работать: директора, сторожа, будущие экскурсоводы. Зубов знакомился с этими людьми. Они оказывались тоже главным образом бывшими заключёнными, теперь уже словно бы "вечными узниками" Заксенхаузена. Можно было только удивляться их решимости снова и снова, тревожа свою память, изо дня в день проходить по всем кругам пережитого ими ада.

Пришло повое время, и лагеря смерти превратились в музеи. И хотя необходимость таких всемирных антифашистских выставок была очевидна и принималась сознанием Зубова — от всей этой будничной деловитости новых музейных служащих веяло на него такой смертельной тоской и гнетущей душевной тяжестью, что Зубов с трудом дотягивал до конца своего "рабочего дня" в Заксенхаузене, под вечер торопясь поскорее сесть в поезд и уехать в Берлин.

…Паровоз резко брал с места, и за окном проплывали бетонный забор, опутанный поверху колючей проволокой, и белостенное здание караульной СС, и сторожевые вышки Заксенхаузена, торчащие над сосновым бором, как чёрные пики, вонзённые в небо.

Первая остановка в Эдене. Затем Ораниенбург. В мирное время здесь можно было с лагерной узкоколейки пересесть на электричку. Но в Берлине ещё не было электроэнергии, и наши технические части только-только принялись за восстановление первых железнодорожных линий. Помогали немцам. Солдат, ещё вчера державший автомат, взялся за лом и лопату.

На эти несколько Дней Зубов вместе с Лизой поселились в пустовавшей квартире, неподалёку от Александерплац. Можно было бы, конечно, выбрать себе более комфортабельную и удобную квартиру или занять даже целый коттедж в ряду брошенных зданий где-нибудь в восточном пригороде. Но Зубова одолевало желание в свободное время бродить в районе бывших гитлеровских министерств, рейхстага и Имперской канцелярии. Ему нравилось вдыхать в себя ещё не всюду выветрившийся запах дыма и гари, разглядывать груды развороченного бетона, истёртого в пыль камня, смотреть на это море развалин, похоронивших под собой останки разбитой вдребезги нацистской государственной машины.

Говорят, что труп врага хорошо пахнет. Развалины тоже иногда доставляют эстетическое удовольствие. И Зубов испытал его.

Он и Лиза возвращались из Заксенхаузена затемно. Вскоре ложились спать на составленные рядом супружеские кровати. Наконец-то, после долгих месяцев боёв и разлук, они могли остаться одни в комнате, не боясь, что им помешают наговориться вдосталь или разбудят среди ночи каким-нибудь вызовом к начальству.

За окнами не стреляли. В Берлин пришла тишина, но к ней ещё трудно было привыкнуть. Зубов с каким-то странным чувством робкой радости вступал в это непривычное состояние первых дней отдыха, всё ещё словно бы не веря, что четырёхлетняя война, в которую уже вжились люди, закончилась окончательно и безвозвратно.

Берлин был уже поделён на сектора союзными войсками. И ночью, часто глядя из окна дома на тёмный поверженный город, который скоро рассечёт видимая или невидимая черта границы, Зубов с грустью ощущал, что к полноте всей той ликующей и пьянящей радости, заполнившей его в первые часы победы, властно примешиваются иные тревоги и горечь новых забот, с которыми, как видно, и на войне, и после неё всегда живёт человек.

…Машина комдива въехала в западную часть города. Пока здесь не было союзников, и проезд по всему городу оставался свободным. Наши сапёры разминировали здания и подвалы, разбирали завалы, баррикады, на одной из улиц дорогу машине преградили… станки, их вытаскивали из-под обломков упавшей крыши завода и грузили на машины.

— Вывозим ценное имущество, пока не пришли сюда американцы, — сказал Сергей не слишком уверенно и покосился на отца, ожидая подтверждения.

— Надо бы, конечно, если вспомнить, сколько они у нас порушили добра, — ответил он, — но ты неправ. Станки мы оставим немцам. Более того, мы дадим им и продовольствие и поможем с товарами.

— Уже и карточки у них с нормами выше, чем в России, — произнёс Сергей, явно не выражая одобрения.

— Выше не выше, но нормы хорошие. Путь к сердцу немца лежит через его желудок, а мы должны завоевать их сердца. — И генерал усмехнулся, как бы сводя свой ответ к шутке, но вместе с тем какая-то сердитая нотка в его голосе не располагала к продолжению этого разговора.

Зубов смотрел по сторонам: немцы копошились на развалинах домов — мужчины в ватниках, старых пиджаках, женщины в поношенных платьях, — старательно, по конвейеру передавали из рук в руки кирпичи, обломки железа. Лица все мрачные, не слышно ни смеха, ни песен. Однако и следов тревоги или отчаяния не было на этих лицах. Усталость. Равнодушие, как слой серого пепла, под которым неприметным огоньком тлела и разгоралась надежда.

"За несколько месяцев не подымешь такой город, как Берлин. Тут нужны годы", — подумал Зубов.

Однако, когда проехали район Митте и попали в кварталы восточной части города, в Карлхорст, Зубов увидел здесь и целые дома, и почти неразрушенные кварталы. Союзная авиация бомбила больше всего центр, окраины же, особенно там, где натиск наших войск был стремителен, уцелели.

Машина свернула с Франкфуртераллее в переулок, перегороженный полосатым столбом. Вблизи высилось шестиэтажное серое здание со слегка облупившейся от осколков облицовкой. Городская комендатура!

Когда офицеры подходили к подъезду дома комендатуры, из дверей быстрым, энергичным шагом, в слегка поскрипывающих сапогах вышел командующий фронтом.

— Здравствуй, Свиридов, ну, как ты устроился? — спросил он.

— Хорошо, товарищ маршал. Я бы далее сказал — с комфортом.

— Стал твёрдой ногой на Эльбе?

— Так точно.

— Насчёт комфорта, отдохнуть, конечно, можно недельку, но не больше. Работу в войсках не ослабляйте, — командующий слегка погрозил Свиридову пальцем. — Мы здесь не на курорте. Учёба, учёба. Собираешь опыт войны?

— Изучаем, собираем, товарищ маршал. По всем ротам, батареям.

— И чтобы разведка смотрела в оба. Граница есть граница. Вот видишь, Свиридов, я своё обещание выполнил, твоя дивизия дралась за Берлин, — произнёс после паузы командующий, и Зубова удивила цепкость его памяти, сохранившей мимолётный разговор на Одере, на КП дивизии, почти месяц назад.

— И мы своё дело сделали, товарищ маршал. Солдаты довольны.

— Когда солдаты довольны, и маршалу хорошо, — сказал командующий. — Ты зайди ко мне сегодня в штаб.

И он махнул рукой в сторону здания, где временно расположилась советская военная администрация в Германии.

…Командующий уехал. Проводив его, Свиридов зашёл со своими офицерами к помощнику коменданта города генерал-полковника Берзарина, чтобы узнать о путях дальнейших поисков Николая Бурцева. Дело это осложнилось. Слишком тонка была нить надежды отыскать человека, неизвестно, живого или мёртвого, среди сотен тысяч заключённых изо всех лагерей, точного числа которых в те дни ещё никто не знал.

Помощник Берзарина записал фамилию и те скудные данные о брате Бурцева, которыми располагали Зубов и Сергей.

— Сделаем всё возможное, — пообещал он.

С этим Зубов и Сергей покинули комендатуру, чтобы проехать в госпиталь, где лежал майор Окунев.

Дорога туда лежала через Потсдам с его дворцами Сан-Суси и Цицилиенхоф. Первый был летней резиденцией короля Фридриха, второй принадлежал бывшему престолонаследнику Вильгельму Гогенцоллерну. Гитлер не мешал ему жить здесь в своё удовольствие. Только два месяца назад принц бежал отсюда на запад.

Машина Зубова переехала понтонный мост через Хафель, наведённый нашими сапёрами. Все другие мосты были взорваны нацистами при отступлении, а центр города был разрушен после большого налёта американцев четырнадцатого апреля.

Газик поднялся в гору и остановился около дворца Сан-Суси. У ворот уже стоял часовой с автоматом.

— Поглядим, что там внутри, а то мы люди военные, завтра прикажут и уедем далеко, — сказал Зубов.

Они вошли во дворец со стороны великолепного каскада лестниц, ведущих к парку, разбитому вокруг фонтанов.

После военной дороги Зубову показался почти сказочным этот переход в атмосферу роскоши, пышного, праздничного блеска. Залы, салоны, галереи! Всюду разноцветный мрамор колонн, зеркала, расположенные против высоких окоп и как бы бесчисленное количество раз повторяющие украшения стен.

Зубов скользил в мягких туфлях, их пришлось надеть поверх сапог, по паркету, хранившему зеркальный блеск. Обилие картин и скульптур, этот мощный каскад впечатлений, внезапно обрушившихся на фронтовиков, быстро утомляли своим богатством. Было даже что-то угнетающее в воздействии этого великолепия на людей, словно бы неожиданно забредших в далёкую, чужую жизнь, уже принадлежавшую истории и музеям.

Комендант расположенного через дорогу Цицилиенхофа, молоденький лейтенант, доверительно сообщил Зубову, что он лично насчитал в этом замке сто шестьдесят семь комнат.

— Тут что-то намечается, — шепнул он с выражением плохо скрываемой таинственности. — На днях приезжал генерал Соколовский с супругой, всё осмотрел, дал указания.

— Какие же именно? — спросил Зубов.

— Был намёк на какое-то важное совещание или конференцию.

— Ну что ж, милый мой, всё возможно. Война закончилась, как тебе известно, и надо устраивать мир.

— Так точно, — согласился лейтенант.

Зубов вспомнил, что ещё в начале войны один американский журналист опубликовал примечательную брошюру под названием: "Германия должна погибнуть". Он пропагандировал полный раздел Германии и стерилизацию всех переживших войну немецких мужчин и женщин. Большая часть немецкого населения в течение жизни одного поколения должна была постепенно вымереть.

Геббельс приказал распространить эту брошюру большим тиражом, чтобы вызвать ужас у немецкого населения и усилить его волю к сопротивлению… Отобранная у одного из пленных брошюра эта с геббельсовскими комментариями оказалась на столе у Зубова.

План превращения Германии "в поля и пастбища" выдавался Геббельсом за… советский план! Это была клевета. Советское правительство давно и решительно отвергло эту "идею". Вопрос о политическом устройстве Германии должен был решиться окончательно вот в эти дни.

…Цицилиенхоф был моложе Сан-Суси на полтора века. Пышное немецкое рококо сменилось здесь подражанием английским дворцовым образцам девятнадцатого века.

Потом, спустя полгода, Зубов часто вспоминал этот большой зал, в котором он очутился вместе с Сергеем Свиридовым. Зал как зал! Только больше других размерами, со стенами, облицованными тёмным деревом, с антресолями и лестницей, которая поднималась над резною красивой дверью.

Тогда, в майские дни, здесь ещё не было мебели, которую растащили по домам нацисты, и не стоял посредине круглый стол с памятным всем белым кружком подставки для флагов союзных наций. Не было и маленьких столов для секретарей, а на внутренний балкон ещё не принесли скамейки для пятидесяти иностранных журналистов, которые представляли на Потсдамской конференции печать и радио всего мира.

Из простого любопытства Зубов поднялся на балкон по слегка поскрипывающим ступенькам деревянной лестницы, сел на скамейку, посмотрел вниз.

Он бы очень тогда удивился, узнав, что вот так же здесь будет сидеть через два месяца журналист по имени Джон Фитцджеральд Кеннеди и разглядывать внизу лысину Трумена, чьё президентское кресло, сам того не подозревая, он, Кеннеди, займёт со временем.

…Потом по фотографиям в журналах Зубов узнавал салоны, ставшие на конференции рабочими кабинетами делегаций. По случайному совпадению стены советской комнаты оказались красного цвета. А окна её, что Зубов запомнил хорошо, выходили к озеру и в парк с нежной зеленью мая.

…Осмотр обоих дворцов занял два часа.

— Спишем на… общее развитие, — сказал Зубов, когда они вышли к машине.

Место для госпиталя было выбрано удачно. Зубов увидел берега того же, теперь на всю жизнь памятного ему, Хафеля, омывавшего и Потсдам, и стену Шпандауской цитадели. Вблизи лес и те небольшие луга, которые могут быть в Германии, где всюду асфальтированные ленты дорог и один городок почти примыкает к другому.

Вокруг здания бывшей военной школы, занятого под госпиталь, раскинулся парк. Свежая, по-майски сочная трава желтела головками ромашек, совсем как в России.

Майор Окунев в сером халате и шлёпанцах сидел в плетёном кресле и, жмурясь от удовольствия, поворачивал к солнцу то одну щеку, то другую. Рядом с ним грелись и нежились на солнце все те раненые, кто мог выбраться из палат на свежий воздух.

Окунев увидел офицеров, взмахнул руками, словно бы хотел подняться к ним навстречу, но был остановлен тяжестью гипсовых чулок, твёрдой бронёй охвативших его ноги. Порыв его был так естествен, а сознание своего бессилия, видно, ещё не стало привычкой, и Окунев с искренним изумлением посмотрел на свои ноги, как на нечто непонятное, неуклюжее, тяжёлое, совершенно случайно принадлежавшее ему.

— Вот!.. — произнёс он, как бы объясняя этим всё.

Вытянув затем обе руки, он не успокоился, прежде чем не обнял и Зубова и Сергея. Санитар принёс скамейку гостям, и, когда все расселись, наступила та неловкая пауза, когда люди, давно не видевшиеся, молча и сосредоточенно разглядывают друг друга и не знают, с чего начать разговор.

— Закончили все? — первым прервал паузу Окунев.

— Вы о чём? — спросил Зубов.

— Я слышал, ещё отдельные банды бродят в лесах. "Вервольф" и всё такое.

— Может быть, и бродят, да только на глаза не попадаются. В общем, "вервольф" у нацистов не состоялся. Всё кончилось. В Германии теперь — тишина.

— Да, да, это чувствуется, а мне вот не пришлось потопать по мирному Берлину, поплясать у Бранденбургских ворот. Да и придётся ли вообще ходить по земле, может, только ползать?! На одной-то ноге коленная чашечка разбита, не сгибается. Хромай теперь, Окунев, всю жизнь.

— Шпандау будем помнить, — сказал Зубов.

— Как поживает наша любовь? — спросил Окунев и тоскливо посмотрел куда-то вдаль, поверх голов.

Зубов понял: Окунев спрашивает о Лизе.

— Лиза сейчас в Берлине. Предлагают работать в нашей военной администрации. Послали пока обследовать район зоопарка. Вот случай какой смешной она рассказала. Значит, к одному повару, к его походной кухне наладилась ходить рыжая собака, лохматая, худущая, аж все рёбра видно. Повар ей налил миску борща — слопала, вторую — тоже, полведра — всё съел пёс. Тогда этот повар подозвал товарища. Посмотри, говорит, какая собачка ко мне прибилась, немецкая овчарка, я таких больших не видел ещё, сколько рыжей шерсти и морда огромная. Товарищ пришёл, посмотрел. Да это, говорит, лев! Повар чуть в обморок не упал.

Зубов первым рассмеялся, ему хотелось переменить грустную тему, как-то развлечь Окунева.

— Лев! Из зоопарка берлинского, клетки разбомбило, а зверей немцы не кормили, наверно, месяц или больше, не до них было, — продолжал Зубов, поддерживаемый хохотом, которым залился Сергей.

Но Окунев лишь слегка усмехнулся, больше из вежливости, чем от души. И Зубов удивился не столько лёгкой бледности его лица, сколько выражению того обретённого спокойствия и даже какой-то отрешённости от того, что происходит вокруг, которые Зубов не раз наблюдал у раненых в госпиталях. Так, словно бы теперь Окунев узнал такое, что неизвестно Зубову, ни Сергею, что-то такое мучительно-горькое и вместе с тем возвышающее над мелочностью житейской суеты.

— Александр Петрович и ты, Сергей Михайлович, — произнёс он, когда Сергей, почувствовав значение взгляда Окунева, резко оборвал свой смех. — Я, ребята, собирал в последний год войны "сувенирчики" разные. Представлял себя коллекционером. Что вещи — ерунда! Они нас переживают. Одним словом, теперь вижу, только душу запылил.

Зубов вспомнил, как Лиза однажды рассказала ему об "увлечении Окунева", и сейчас он молча выжидал, не понимая ещё, куда клонит Окунев своим непрошеным признанием.

Окунев вздохнул с облегчением, словно бы избавился от какой-то тяжести, и посмотрел сначала на растроганного Сергея, в глазах которого стояли слёзы, потом на смущённого Зубова.

Зубов молчал, боялся сейчас неловким словом причинить боль товарищу.

— Эх, Бурцев, Вася Бурцев, — вздохнул затем Окунев, — лихой был разведчик! "Завещание" оставил, помните, ещё на Одере?

Тогда Зубов ответил, что они искали брата Бурцева, но пока безрезультатно.

— Ещё я скоро включусь в это дело, Игорь Иванович. Вот только бы узнать, в каком лагере. Сколько их здесь? — спросил Сергей у Зубова.

Но Зубов, нахмурившись, не ответил. Он вновь думал о лагерях, поэтому, должно быть, вспомнил, как однажды в штабе офицеры заговорили о каком-то не то "труде", не то "завещании" Гитлера, в котором, по слухам, перед смертью он призывал немцев к новой войне с Россией и пытался оправдаться перед потомками.

"Если никогда не осуществятся эти "предначертания" Гитлера, то и "завещание" разведчика Бурцева в главном будет выполнено нами, его товарищами", — подумал Зубов со стеснённым сердцем, и оттого, что эта простая мысль так ясно и чётко отложилась в его сознании, Зубову стало легче на душе, и он твёрже взглянул в глаза Окуневу.

А Окунев начал расспрашивать о дивизии: как она расположилась в немецких городках, что слышно насчёт демобилизации.

— Старогодков-солдат вот-вот отправят домой, об остальных пока не слышно.

— А в разведке у нас таких возрастов нет, которым за пятьдесят, — вставил Сергей.

— Откуда же им быть в разведке? Люди в разведке долго не выживают, только вот мир на них, на таких людях, стоит вечно!

И, сказав это, Окунев вдруг подмигнул Сергею и Зубову с былой ухмылкой и озорством в глазах, как тот прежний, грубоватый, энергичный и насмешливый Окунев, которого хорошо знали разведчики.

— Послевоенные планы обдумываешь, Игорь Иванович?

Зубов почему-то рассчитывал услышать утвердительный ответ.

— Не спешу. Пусть починят, сколько можно. — Окунев показал глазами на загипсованные ноги. — Скажу одно — жить хочется!

Когда начали прощаться, Окунев долго тёрся колючей, небритой щекой о щёки и губы Зубова, поцеловал в лоб Сергея и несколько раз повторил:

— Единокровной моей дивизии и всей разведке пламенный привет!

Уже у самых ворот немецкого парка офицерам повстречался пожилой солдат-санитар. Он тащил ведро, заполненное до краёв большими и мелкими, уже поржавевшими и окрашенными свежей, алой кровью осколками металла. Это были куски стали, недавно извлечённые из ран.

И Зубов с замершим в волнении сердцем подумал в ту минуту, что война вовсе не заканчивается в День Победы. Нет, она ещё годами продолжается в госпиталях, очень долго после победных салютов люди носят в себе осколки рваной стали, а безногий или безрукий инвалид всю жизнь таскает войну с собой вместе со своим протезом.

Невольно Зубов проводил внимательным и грустным взглядом солдата с ведром. Тяжёлое, оно оттягивало ему руку. Заметив, что на него смотрят, санитар остановился, поправил пилотку на седой голове, подмигнул офицерам — дескать, радуйтесь, что вам жить да жить! — вздохнул и снова медленно пошёл с ведром, тяжело ступая и кренясь на правый бок.


Загрузка...