Лиза, войдя, даже не взглянула на содержимое шкафа, одна дверца которого оказалась приоткрытой, а за нею виднелось что-то пёстрое, должно быть женское платье и халаты.

„Вот так мы входим в чужие квартиры, спим на чужих постелях, нимало не интересуясь тем, кто спал в них раньше, потом уйдём и не оглянемся даже, — подумала Лиза. — Я женщина, и удивительно, что тоже стала равнодушна к этим тряпкам, которые вон торчат из шкафа, вообще ко всякому барахлу“.

Но, подумав это, Лиза всё же открыла дверцу шкафа, но, не увидев там ничего примечательного, быстро захлопнула её.

Она прикрыла за собой дверь, решила отдохнуть, пока не пришёл Зубов. Он сказал, что зайдёт. Адреса она ему не дала, какой тут к чёрту адрес, так объяснила, начертив на листке бумаги. Найдёт и в темноте. Разведчик!

Зубов сказал, что у него к ней важное дело. Лиза мысленно улыбнулась и не очень-то поверила.

В последний раз они виделись три дня назад, во Ври-цене, когда Зубов появился из-за линии фронта и Окунев послал Лизу помочь Зубову написать пространное донесение в штаб армии.

Они нашли тогда комнатёнку, чем-то похожую на эту, Зубов зашторил окна, зажёг коптилку из снарядной гильзы, которую взял у разведчиков. Одно окно в спальне оказалось разбитым, и в комнату входил ветер, колебля, но не сбивая пламя.

Зубов писал, время от времени сверяясь с пометками в своей записной книжке. Лиза сидела рядом. Задумавшись, она смотрела на прыгающее пламя привычной „медной свечи“.

— Чем же я могу помочь вам? — спросила она.

— Сидите рядом, вдохновляйте, — сказал Зубов. — В мирное время вот так же хотелось работать в своём кабинете, и чтобы рядом жена — любимый человек. Что-то вяжет, читает — как хорошо!

— Довоенная идиллия. Вяжет — это вы точно, а читает, так это прибавили, чтобы показать заботу о духовном росте жены. Первое вам, мужчинам, важнее.

— Ну, почему же, — немного смутился Зубов. — Я всегда выбирал себе женщин в товарищи не по принципу экономии интеллекта.

— „Выбирал“, „по принципу“, „экономия интеллекта“. Все словечки-то холодные, умозрительные. Тьфу! — в сердцах произнесла Лиза. — Нет, не то, Александр Петрович. Любить нас надо, самозабвенно любить, холить и нежить.

Зубов тогда рассмеялся и погладил Лизу по руке.

— Ну, это тоже в вас говорит женщина.

— Конечно, женщина, а кто же ещё! — Лиза убрала свою руку. — Пишите, товарищ майор, пишите, времени у нас мало.

Потом Лиза прочла донесение.

Зубов писал о настроениях немцев, которых видел, с которыми разговаривал и в городах, и на дорогах, о чувстве обречённости у забитого, запуганного нацистами, отупевшего от страха и страданий населения. Он писал о том, что объявленная Гитлером тактика выжженной земли, сплошных разрушений городов и заводов не может способствовать деятельности немецких „партизанских“ отрядов, так называемых „вервольф“. Вряд ли немцы поднимутся для сопротивления нашей армии, как это сделал русский народ в годы тяжелейших испытаний. Немцы в большинстве своём нравственно сломлены военными неудачами, крахом всех нацистских обещаний, страданиями, которые война обрушила на их города и селения.

Далее следовала чисто военная часть сообщений — те сведения о немецких частях, которые удалось собрать группе „Бывалый“.

— Проредактируйте. Я знаю ваше перо, вы можете и обыкновенной служебной записке придать литературный блеск, — сказал Зубов полушутя, и Лиза это восприняла не столько как комплимент, а как опасение Зубова, что сейчас, усталый, после многих бессонных ночей, он дурно и не слишком связно описал свои впечатления и мысли.

— Вообще-то толково, — сказала Лиза. — Убедительно, но, если разрешите, я кое-что поправлю. — И когда она минут через двадцать, закончив редактуру донесения, подняла голову, Зубов, устроившись в кресле у столика, крепко спал, надвинув фуражку на глаза.

Лиза осторожно, чтобы не разбудить, расстегнула ему воротничок гимнастёрки. Задув медную свечу, она тоже прилегла на кровать, сняв только сапоги.

„Не много же мы поговорили, — подумала Лиза, — обещал рассказать о немецком тыле, а сам свалился от усталости“.

Она не сразу уснула, из окна дул ветер. Он усилился и резко щёлкал полотняной занавеской так, словно бы это вдалеке кто-то постреливал из пистолета. Потом рядом ухнула пушка, и осколки разбитого стекла, ещё торчащие в раме, упали со звоном на подоконник.

Бой шёл невдалеке. Жёлтые отсветы пожаров ползли по тёмному небу. Пахло гарью. Время от времени спросонья что-то буркал пулемёт, ненадолго успокаивался, а потом резко тараторил невидимому в темноте противнику.

Странное, прерывистое, напряжённое дыхание города словно бы прибоем накатывалось в комнату. И под этот хотя и привычный, но всё же волнующий шум Лиза думала о… своих чувствах к Зубову.

Любовь есть любовь, и на войне тоже. А кто в любви мог предписать определённый ритуал, какой-то кодекс отношений. У каждого это складывается по-своему.

Лиза, начиная думать о своих отношениях с Зубовым, всякий раз невольно сердилась на себя, потому что чувствовала, что сама себя она уговаривала в своей правоте.

Ну, что меняется от того, что они видятся редко, да и на то короткое время, отводимое им войной на свидания, когда не можешь, не успеваешь, а порой и просто не та обстановка, чтобы два офицера начали объясняться друг другу в любви.

Ну, конечно, найдётся ханжа, циник или тот самый, хорошо знакомый, недремлющий, внутренний судья, который судит все Лизины поступки, и могут они бросить ей упрёк в отсутствии глубоких и пылких чувств, долгих любовных переживаний, в кажущейся внешней холодности их отношений.

Но где тот градусник, которым можно измерить накал переживаний? Есть разные люди. Вот с Зубовым она сошлась даже в этой душевной сдержанности, которая немногословна и чурается громкой фразы, внешней экспансивности. А вместе с тем, была бы такая возможность и позови Зубов, Лиза, наверно, ушла бы с группой за линию фронта. А надо бы — и умерла. Не ради. Зубова, конечно, ради Родины, но легче ей было бы умереть рядом с ним.

„В общем, ты уже до чего-то созрела, дурочка“, — сказала себе Лиза, и от этой мысли ей стало теплее под плащом, который она набросила на себя.

Потом Лиза отдалась любимому своему занятию и стала представлять себе Зубова и других офицеров в штатских костюмах и то, как сложится послевоенная их судьба. Эти мысли почему-то успокаивали Лизу и быстро клонили ко сну.

Ей вдруг вспомнилась подруга ещё студенческих лет, которая утверждала, что не сможет выйти замуж за человека, который зимой носит кальсоны и бреется сидя. И Лиза тихонько засмеялась.

От чего? Оттого ли, что тогда, в бесконечно далёкое время, она с серьёзным лицом выслушивала эту грозную „программу“ подруги, от счастливого ли предчувствия, подкатившего к сердцу?

..„Ну, хватит баловаться, надо спать, девочка“, — сказала себе Лиза и скоро заснула…

Это было во Врицене три дня назад. А сейчас в Берлине, в этой комнатке, куда Лиза уже не вернётся завтра ночью, она ожидала Зубова с волнением, в котором не хотела себе признаться.

Зубов пришёл через полчаса, снял плащ и ремень с пистолетом, сел к маленькому столику и тут же заговорил о Германской государственной радиостанции, захваченной разведчиками Самсонова ещё до того, как дивизия ворвалась в Берлин.

Лиза слышала об этом.

— Это около лесного заповедника „Ремате“?

— Да, да. Там находилась небольшая охрана, но она разбежалась. Поймали двух немцев-радиотехников, заставили их включить микрофоны, — живо рассказывал Зубов, мысленно представляя себе картину быстрого, лихого захвата разведчиками радиостанции, которую нацисты не успели даже взорвать.

Зубов отдохнул, выглядел посвежевшим, приятно возбуждённым. Лиза с удовольствием наблюдала за его лицом.

— Одним словом, мы устроили оттуда свою передачу на немецком языке. Прочитали антифашистскую листовку, тем особо интересную, что её отпечатали в подполье, в каком-то концентрационном лагере под Берлином.

— Да что вы! — удивилась Лиза.

— Молодцы, что и говорить. Листовку я принёс с собой. Лиза, вы, наверно, догадываетесь зачем.

— Надо её гаснуть.

— Непременно. И как можно скорее. Приказ полковника Рыжих. Завтра на рассвете придётся вам поехать в штарм. Типография на ходу? — спросил Зубов.

— Если и нет, то это быстро делается. Дайте-ка я посмотрю листовку.

Лиза вслух прочла начало:

— „Берлинские рабочие! Бросайте работу и уходите с заводов. Солдаты в Берлине, объединяйтесь с рабочими. Берлинские женщины, не терпите больше бессмысленного убийства ваших мужей, братьев, сыновей…“

— Всё не могу себе представить, что в концлагере можно оборудовать пусть крохотную, но всё же действующую типографию, — пожала плечами Лиза. — Геройство не только в том, чтобы выжить в таком лагере, трижды геройство в том, чтобы не сломиться.

— Да, да. — Зубов ещё раз пробегал глазами листовку. — Это сильный человеческий документ.

— Александр Петрович, я всё ещё, как наивная дура, продолжаю удивляться тому, что мы вот твердим по любому случаю: „немцы, немцы!“ Словно они все одинаковые, как деревья в лесу. А вместе с тем…

— А вместе с тем, — подхватил Зубов, — такое определение понравилось бы самим нацистам. Как они говорили: „Одно государство, один народ, один фюрер“.

— Я слышала, — заметила Лиза, — что Гитлер ещё с первой мировой войны был под негласным присмотром психиатров, болел болезнью Паркинсона. Этот „мозг номер один“ в третьем рейхе был мозгом вырождающимся. А немцы, немцы, которые кичились споим практическим расчётом, деловой трезвостью, организованностью. Мудрые немцы, давшие миру и великих философов, и великих поэтов, пошли за этим больным мозгом прямо в пропасть национальной катастрофы. Вот вам и высокая техника!

— А что техника, техника, — сама по себе она ещё не многое определяет, важен ещё и уровень идеологии, — сказал Зубов с какой-то выношенной болью, и Лиза почувствовала это.

— Это социология, а я вам скажу, как женщина, — Лиза вздохнула, — когда я вижу развалины городов и несчастных старух, детей, на меня накатывает! Душит что-то. Мы ещё не ветераны войны, как нас, постаревших, будут называть лет через десять, двадцать. Мы ещё не успели забыть. Ну, да ладно, хватит об этом. Просто тема такая, вот и разговорились, как на митинге, — Лиза улыбнулась.

— Вот именно хватит. Чтобы прекратить фашизм, мы и в Берлин притопали.

Зубов встал, прошёлся по комнате, постоял у окна и долго смотрел на тёмный город. А Лиза устроилась в мягком кресле, её словно бы вдавила туда накопившаяся за день усталость. Она даже прикрыла глаза и с закрытыми глазами почувствовала, что Зубов приблизился к ней.

„Сейчас он меня поцелует“, — подумала она.

И действительно, Зубов нагнулся и поцеловал Лизу в лоб.

Лиза не шелохнулась.

Зубов снова поцеловал её в лоб, потом ещё, ещё раз, едва касаясь губами.

„Сколько нужно времени, чтобы ощутить счастье? — подумала Лиза. — Минуту, две? Не больше, чем для заводки часов“.

Было только ещё часов девять, и впереди оставалась вся ночь, длинная, счастливая ночь, которую им впервые, расщедрившись, выдала война.

— Я люблю тебя, — сказал Зубов, и тогда Лиза тотчас открыла глаза.

А Зубов сказал, что один глаз у неё выглядит сонным, а другой смотрит пугливо и настороженно. И он рассмеялся.

Потом Зубов мягко снял с Лизиных ног сапоги и размотал портянки. А Лиза в тёмных носках осторожно прошлась по истёртому коврику, лежавшему на полу около кровати.

Ночью вблизи дома всё время слышалась стрельба, ухали миномёты, била тяжёлая артиллерия. Просыпаясь, Лиза различала крики солдат, какие-то команды. Потом она засыпала снова, и ей всё казалось, что, прерываясь, продолжается какой-то длинный и странный сон: как будто бы она с Зубовым сидит в громадном кинотеатре, на экране потух свет, ничего не видно, и только по знакомым звукам Лиза живо представляет себе ночной бой, постепенно уходящий на запад.

16

— Смотри, Темпельгоф! — сказал Мунд.

Они стояли перед продолговатым зданием воздушного вокзала в северо-западной части Берлина. Лётное поле — огромное серое зеркало асфальта — сверкало в лучах солнца.

Эйлер вспомнил, как однажды до войны он летел отсюда в Мюнхен, где жила его тётка, и ему казалось, что тяжело нагруженный ревущий моторами „кондор“ так и не оторвётся от бетонной полосы, врежется своим тупым носом в окружающие аэродром дома.

Но самолёт взлетел и сделал круг над Берлином, который с высоты казался игрушечной площадкой, составленной детьми из кубиков, цилиндров, изогнутых пластинок мостов, серых полосок улиц и голубых шнурков реки Шпрее и её каналов.

Эйлер мысленно представил себе, каким бы он сейчас увидел с высоты разбомблённый, разрушенный город, и ему стало тягостно на сердце. Унылое настроение усиливалось при взгляде и на совершенно пустынное поле Темпельгофа, где не было ни одного самолёта, бензозаправщика, трапа или даже какой-нибудь грузовой тележки. Ничего!

— Сюда достаёт уже русская артиллерия, — пояснил Мунд, уловив, должно быть, растерянный взгляд Эйлера. — Бон зенитки, видишь?

Замаскированные сетками длинноствольные орудия торчали около ангаров, складов и багажной стойки, где раньше выдавали пассажирам чемоданы, а сейчас зенитчики подтаскивали к орудиям ящики со снарядами.

— Они не сядут здесь, — вслух подумал Эйлер.

— Сядут, но в последний раз. Аэродром переносится на Шарлоттенбургершоссе. Знаешь, где это? — спросил Мунд.

— Ещё бы! — вздохнул Эйлер.

Он вспомнил широкую магистраль со старыми клёнами и липами, с высокими фонарями и украшающий эту улицу памятник с бронзовым орлом, парящим в воздухе в честь победы немцев над Францией. Что ж там сейчас — вырывают деревья, фонари, расчищают взлётную полосу?! И это вблизи Бранденбургских ворот, в каких-нибудь пятистах метрах от Имперской канцелярии.

— Дожили! — выдохнул Эйлер.

— Что ты говоришь? — спросил Мунд.

— Ничего. Вон летят, слышите, господин штурмбанфюрер, я их вижу, — крикнул Эйлер, показывая на небо, где над Темпельгофом показались три больших двухмоторных моноплана, похожие на колоссальных летящих рыб с широкими плавниками-крыльями. Эйлер ещё до войны видел на парадах такие самолёты, они предназначались для перевозки парашютистов-десантников.

Наверно, русские не заметили самолёты, потому что дали им приземлиться, и только когда из открывшихся широких дверей, прыгая без трапов, на землю начали вываливаться люди в чёрных морских шинелях — над Темпельгофом разорвалось несколько бризантных снарядов. Потом ударили дальнобойные пушки, кромсая асфальтовое зеркало, воздух над лётным полем заволокло сизым дымом, и сквозь этот дым и гарь тёмные фигурки, низко согнувшись, поспешно перебегали к зданию аэровокзала.

— Проскочили, молодцы! — воскликнул Мунд. — Мы направимся с ними в Рейхсканцелярию, слышишь, Эйлер. Ты не отставай от меня, я пойду в голове колонны.

— Слушаюсь, — сказал Эйлер.

Он подошёл к прибывшим. Это были молодые моряки, в большинстве своём ещё юноши лет шестнадцати — восемнадцати с крепкими, спортивными фигурами, с раскрасневшимися после бега и пережитого волнения лицами. Три роты курсантов морской пехоты в городе Росток по приказу гроссадмирала Деница прибыли в Берлин. Мунд сказал, что из них будет сформирован особый батальон СС и моряков примет сам Гитлер.

Всю эту последнюю неделю, попав в Берлин, Эйлер жил со странным, неослабевающим чувством удивления от того, как переменилась его судьба. Он был ошеломлён той цепочкой событий, которая начала свиваться ещё на Одере, где он валялся целый месяц в траншеях и где, не совладав с собою, он прокричал на ухо гросс-адмиралу Деницу: „Не надо открывать огонь, там дети!“

Дениц уехал в Берлин, а его, Эйлера, на следующий день убрали с передовой, как солдата, чьё моральное состояние не внушало доверия. Его перевели в город Шведт и зачислили рядовым в артиллерийскую прислугу при зенитной батарее, стоявшей на площади у ратуши.

Но нет худа без добра, и в городе всё же лучше, чем в траншее. Правда, и здесь большей частью Эйлер спал прямо в окопе, отрытом около орудий, но всё же иногда и в доме, а если не дежурил, то при бомбёжке мог спуститься в убежище под ратушей.

Там-то его однажды и заприметил Мунд, подошёл, напомнил о гроссадмирале и при этом смотрел испытующе, сверля Эйлера буравчиками тёмных и сухих зрачков. Наверно, ждал, что Эйлер смутится при одном воспоминании о своей слабости, но Эйлер выдержал этот безмолвный натиск с равнодушием опустошённой и истерзанной страданиями души.

Понравилось это Мунду или нет, Эйлеру было безразлично. Он вяло отвечал на вопросы штурмбанфюрера. Да, был до войны электромонтёром и после её начала долгое время имел броню, потому что компания изготовляла оборудование к какому-то секретному оружию. Но в начале сорок четвёртого его разбронировали и отправили в армию. Всегда увлекался только электротехникой, от политики старался держаться подальше…

— Подальше от политики — это ошибка! — резко прервал его Мунд. — Хуже того, это глупость! Политика — воздух, которым дышит великая нация. Скажи, пожалуйста, ты знаешь у нас такое местечко, где бы не звучала политика?

— Наверно, нет, — подумав, ответил Эйлер.

Конечно, он знал не так уж много: завод, армию, в других кругах он не вращался, но в словах этого штурмбанфюрера чувствовалась уверенность, что так оно и есть.

— Фюрер говорит: „Кто не со мной, тот против меня“. И я тебя спрашиваю, Эйлер, ты с кем?

Вопрос был поставлен так резко, что исключал какие-либо варианты ответа, кроме одного. Да и этого Мунд не стал дожидаться, показал Эйлеру спину, отойдя к столу в центре бомбоубежища, откуда и начал свою речь.

Он говорил о близкой победе. Страсть, с которой Мунд произносил свои заклинания, и вызванное ею воодушевление юнцов из фольксштурма, а главное, страх Эйлера за свою семью заставляли его вместе с другими кричать в подвале: „Хайль!“

Прошла неделя. Командир батареи сказал, чтобы Эйлер явился в ратушу к штурмбанфюреру.

Эйлер спокойно направился к ратуше, ни на что хорошее не надеясь, ничего плохого не страшась. Но оказалось всё же, что штурмбанфюрер удивил Эйлера.

— Я просмотрел твоё личное дело, — сказал Мунд, — биография сравнительно чистая, ты неплохой немец.

Эйлер молча ждал, что же штурмбанфюрер скажет дальше.

— У тебя в Берлине живёт тётка, у неё продуктовый магазин. Её зовут Эльза Тоска. Странно, не немецкая фамилия. Отчего это?

— По мужу. У мужа была итальянская кровь. Двадцать пять процентов.

— Ага, двадцать пять процентов, — повторил Мунд, — процент не очень большой.

— Она раньше жила в Мюнхене, а перед самой войной купила часть дома в Берлине, вблизи Силезского вокзала, магазин небольшой — овощи, фрукты, — оживившись, рассказывал Эйлер, которому приятно было вспомнить о тётке, толстой, доброй женщине, потерявшей мужа ещё в первую мировую войну. Эйлер мальчиком частенько гостил у неё.

— Магазин сохранился, не разбомбили?

— Ещё месяц назад она писала мне, что дом невредим. Но сейчас, — Эйлер развёл руками, — и русские и американцы бомбят Берлин каждую ночь. Тётка писала, целые кварталы истолкли в каменную муку. Они не вылезают из бомбоубежища…

— Ладно, — прервал его Мунд, — мы им — всем врагам рейха — отомстим за нашу столицу. Вот что, ефрейтор, слушай меня внимательно: фюрер издал приказ, объявляющий все города между Одером и Берлином „крепостями“. Позаботиться об их несокрушимости теперь должны военные. Мы — эсэсовцы — здесь своё дело сделали. Меня вызывают в Берлин.

Эйлер кивнул, не понимая, зачем штурмбанфюрер говорит всё это ему.

— Я беру тебя с собой, — изрёк Мунд тоном приказа, — мне нужен человек для охраны. Беру с собою, хотя ты и подал солдатам унижающий немца пример малодушия. Ты понимаешь, конечно, что я мог выбрать эсэсовца, а не беспартийного, но, надеюсь, всё же честного немца. Возможно, мы остановимся у твоей тётки, если даже магазин разбомбили, но остались же, чёрт побери, у неё в подвалах какие-то припасы. Нам это не повредит, в Берлине тяжёлое положение с продовольствием. Мы, национал-социалисты, именно сейчас должны быть тверды, как сталь Круппа, нам не нужно никакое сострадание. Я имею в виду этот самый эпизод на Одере. Только не размягчайся, Эйлер, только не размягчайся. Война — тяжёлая штука!

Эйлер не возражал. Поездка в Берлин от линии фронта вполне его устраивала. Какой фронтовик, просидевший год в траншеях и видящий всегда перед собою лишь малую толику земли, не шире сектора обстрела его пулемёта или миномёта, простой солдат без карт, не захотел бы побывать там, где нажимаются кнопки главной машины войны? Она разболталась, скрипела и стонала всеми своими болтами, но ещё двигалась, дышала и каждый день, час и минуту могла смолоть жизнь ефрейтора Эйлера и тысяч людей, подобных ему.

С берлинской вышки виднее, думал Эйлер. Германия ещё имеет силы. Ведь всюду по дорогам стояли щиты, на которых чёрными буквами, так что невозможно не заметить эти надписи ещё издали, были начертаны лозунги: „Большевизм стоит перед решающим поражением в своей истории“, „Кто верит фюреру, тот верит в победу!“

К тому же Мунд уже по дороге в Берлин всё время твердил о новом „чудо-оружии“. Они сидели вдвоём в машине, никто не мог их подслушать, и Мунд намекнул, что командование подготовило „новинку“ для русских на Одере.

— О, это страшное дело! Оно заставит русских содрогнуться от ужаса и остановиться, — воскликнул он, — а потом мы перейдём в наступление.

Правда, Мунд более ничего не сообщил, только упомянул о каких-то особых самолётах, но тут же спохватился, нахмурился и замолчал. А Эйлер не спрашивал. Его устраивало, что он не знает подробностей. Таинственная неизвестность, дававшая пищу воображению, внушала больше уверенности, что фюрер ещё покажет врагам силу Германии.

Магазина с вывеской „Эльза Тоска — Овощи и фрукты“ Эйлер не нашёл. Пятиэтажный каменный дом превратился в большую гору из битого и обгоревшего кирпича. О судьбе тётки тоже никто не мог сказать ничего определённого. Одни соседи утверждали, что она погибла под обломками, другие же, что её видели, когда вытаскивали раненых из бомбоубежища, в котором рухнул потолок.

„Бедная тётя Эльза!“ Эйлер долго бродил вокруг кирпичного холма, пока Мунд не крикнул ему: „Пошли, нечего размягчаться, тебе же сказали — её видели живой, значит, вылечат. Нам надо подыскать себе квартиру“.

Они поселились неподалёку от Александерплац, в брошенной квартире, с окнами без стёкол, с водопроводом, из которого едва-едва капала вода.

Однажды, раздеваясь на ночь при свете карманного фонаря, Эйлер, взглянув на Мунда, заметил странный номер 12329, не то выжженный, не то тушью наколотый на теле штурмбанфюрера, под левой рукой на боку.

— Что это у вас, господин штурмбанфюрер? — спросил он, стараясь не слишком выдавать своё удивление, ибо не хотел проявлять интереса к прошлому своего спутника.

Но сам Мунд заговорил с охотой и даже некоторым воодушевлением. Это личный номер СС, обязательный для всех руководящих лиц, даже для рейхсминистра СС Гиммлера. Не без гордости Мунд обратил внимание Эйлера на число, сравнительно небольшое, знак его, Мунда, принадлежности к эсэсовской элите и в то же время символ пожизненной обречённости на служение фюреру.

И так как Эйлер не сразу понял, почему пожизненной, Мунд добавил, что всякий попавший в плен крупный эсэсовец может быть немедленно узнан по этому номеру и, конечно, должен предпочесть смерть пленению.

— Теперь я понял, — кивнул Эйлер, обрадовавшись, что у него нет такой пожизненной метки на теле, которую, наверно, ничем нельзя свести, даже если и захочешь.

— Эсэсовское братство, Эйлер, вот что это означает! — высокопарно произнёс Мунд.

Эйлер поспешил накрыться периной с головой. Полуголый Мунд, со своей короткой, бычьей шеей, мохнатой грудью и смрадным запахом давно не мытого тела, всей своей грубой, самодовольной плотью был в ту минуту неприятен ему.

…Когда русские, ворвались на восточные окраины города, на район Александерплац обрушился с воздуха град бомб. Они падали всё ближе и ближе к дворику, куда однажды полуодетые выскочили Эйлер и Мунд, чувствуя, как вместе с грохотом падающих зданий в этот замкнутый с четырёх сторон каменный колодец влетает горячая, плотная, как морской прибой, волна воздуха…

…Бомбёжка продолжалась немногим больше часа. Самолёты улетели, но над городом всё ещё висела плотная туча из взметённой в небо красноватой пыли. Багровыми языками метались над городом огни пожарищ. Их тушили медленно, в Берлине не хватало пожарных. И казалось, всё ещё длится ночь. Бомбёжка задержала рассвет, и сейчас он с трудом просачивался на землю.

Прошло ещё полчаса, и ветер расчистил небо. Мунд приказал Эйлеру следовать за ним. Они выбрались из подвала, вышли на улицу.

На первой же круглой будке для объявлений, которую они увидели на перекрёстке, висел приказ, обязывающий всех военнослужащих, которые находятся в Берлине вне частей, всех командированных и проезжающих через город немедленно, с суточным запасом продовольствия явиться в Потсдам, в Зектказармы…

Мунд скользнул взглядом по объявлению, еле заметно усмехнулся.

Рядом с будкой валялся газетный лист, носящий название сразу шести прежних берлинских газет. Эйлер обратил внимание на заметку, кем-то обведённую карандашом. Там сообщалось о создании особых военных судов для фольксштурма, верховным судьёй провозгласил себя Гитлер.

— Пошли, пошли, потом почитаем, — торопил Мунд.

Трамваи в Берлине не ходили. Подвесная воздушная дорога сломалась. Но в метро можно было ездить.

Станция метро открытым маршем бетонной лестницы вывела Мунда и Эйлера на площадь, примыкавшую к Фоссштрассе.

В то раннее утро Фоссштрассе казалась вымершей. Нигде ни души. Как всегда после бомбёжки, слух резала та непрочная тишина, в которой больше тревоги, чем в привычных раскатах орудий. Чётко и звонко печатался шаг подбитых железными подковами сапог, когда Мунд и Эйлер прошагали к углу площади, откуда, если посмотреть направо, виднелся каменный высокий прямоугольник Бранденбургских ворот и западная часть овального здания рейхстага с полушаром огромного купола.

Мунд зашёл в здание министерства пропаганды, чтобы узнать новости и поговорить со своим знакомым, референтом доктора Геббельса — Хейрисдорфом.

Какой-то старик в демисезонном пальто, с темнобелой повязкой фольксштурмиста и стальной палкой фаустпатрона, дежуривший около входа в метро, сказал Эйлеру, что бомбёжки Берлина стали в последнее время непрерывными. Часто отбоя не дают вовсе.

— Как дела на Восточном фронте, вы оттуда? — спросил он.

— Русские наступают.

— Но мы их держим, правда ведь? Я слышал по радио речь доктора Геббельса.

Старик переложил с правого плеча на левое свой фаустпатрон, а потом вовсе поставил рядом с собой и вытер платком запотевшую лысину.

— Тяжело? — Эйлер кивнул на грушевидный набалдашник патрона.

— Ещё как! И больно бьёт в грудь. Но, говорят, здорово продырявливает русские танки. Если, конечно, попадёшь, — добавил старик.

— И если танк тебя раньше самого не продырявит, — сказал Эйлер.

Скоро вернулся Мунд.

— Дела неплохие, — запыхавшись, произнёс он, подбегая к входу в метро.

— А именно, господин штурмбанфюрер? — позволил себе поинтересоваться Эйлер. И тут же пожалел об атом. Мунд, враждебно воспринимающий малейшее недоверие к своим словам, выраженное даже только в интонации, сердито посмотрел, готовый что-то ответить. Но это неожиданно сделал за него рупор, укреплённый на столбе около входа в метро. Диктор передавал: „Послание Гитлера войскам Восточного фронта“.

„Наступает решающий поворот в войне!“ — восклицал диктор, накачивая в свой голос максимум твёрдости и восторга. В подражание самому Гитлеру, которого Эйлер слышал не раз по радио, диктор доводил окончания фраз до исступлённого крика, потом резко приглушал голосовые фанфары до шёпота и вновь быстро взбирался на крутую спираль пафоса и декламации.

Когда-то Эйлера невольно зажигали и будоражили эти бурные эмоциональные переходы. Они вызывали у него что-то вроде позывов к тому, чтобы кричать, шептать и снова кричать, он подражал манере фюрера, даже когда рассказывал о его выступлениях своим домашним. Но сейчас, разносясь по пустынной площади, голос диктора оставлял Эйлера равнодушным.

Не дослушав фразы о том, что русские могут истребить немецкий народ, а остаткам его придётся маршировать в Сибирь, Мунд потянул Эйлера за рукав в метро:

— Пошли.

— Куда?

— В Сибирь, — сказал Мунд, — пешком.

Он позволял себе шутить, и это говорило о том, что настроение штурмбанфюрера действительно улучшилось.

— Эйлер, — шепнул он уже в вагоне метро, — ты слышал, что Рузвельт умер в Америке?

— Нет.

— Теперь мы закончим войну с Ами. И крепко возьмёмся за русских. Фюрер всегда говорил, что война на два фронта губительна для Германии. Нас вынуждали так поступать. Теперь сразу всё изменится.

— Да?! — протянул Эйлер. И тут же сам испугался недостатка веры и решимости в своём голосе.

Они снова поднялись на поверхность в другом, восточном районе Берлина. Мунд подошёл к особняку, окружённому садом и высокой чугунной решёткой, вдоль которой выстроилось с десяток грузовиков. Все они были закрыты брезентом, натянутым на шатёр кузова.

— Чей это дом? — на этот раз робко, но всё же поинтересовался Эйлер, впрочем не рассчитывая даже на ответ.

Однако Мунд, с интересом разглядывая грузовики и часовых в военно-морской форме, бродящих вокруг ограды, охотно объяснил, что это дом гроссадмирала Деница, того самого, с кем ефрейтор Эйлер имел честь беседовать в траншее на Одере.

— Вот ты тогда огорчил его, а сейчас, возможно, придётся работать вместе, — загадочно произнёс он, — будем держаться ближе к Деницу.

Эйлер, понимая, что всякого рода „почему“ совершенно бесполезны и могут только рассердить Мунда, промолчал.

— Вот так сводит порою судьба людей, будь всегда осторожен с большими людьми, никогда не знаешь, чем это кончится, — произнёс Мунд назидательно.

Деница Эйлер увидел издали, когда уже наступали синие сумерки. У чугунной ограды маячила высокая фигура в тёмной военно-морской шинели и с простой пилоткой на голове. Рядом стоял Мунд.

О чём они там говорили? Это навсегда останется тайной для Эйлера. Да и зачем ему знать, его мозги не созданы для высокой политики.

…Пока Эйлер вспоминал дни, проведённые в Берлине, батальон курсантов выстроился в колонну. Прилетевший с ними майор подал команду: „Шагом марш!“ Курсанты взяли с места парадным шагом, молодцевато стуча по асфальту подошвами своих чёрных ботинок.

Ещё не видевшие ни тягот фронта, ни боёв, ещё не знающие страха, юноши-курсанты победно оглядывались по сторонам, увидев редких прохожих. Эйлеру казалось, что они смотрит на разбитый Берлин, на эти пожарища без сожаления, без тоски, словно это были лишь декорации сцепы, на которой они сейчас выступают, как герои, спасающие город.

Когда же около Тиргартена колонну вдруг накрыл артиллерийский огонь русских, эти бравые ребята быстро смешали строгие ряды и, как мыши, заметались по улице в поисках укрытия.

К Рейхсканцелярии они подошли в десять утра, но не по Фоссштрассе, а со стороны дома министерства иностранных дел.

Тройная цепь охраны стояла перед зданием на улице, и курсанты сдали оружие, прежде чем ряд за рядом начали подниматься по ступенькам отделанного серым шведским мрамором подъезда.

Из здания министерства они прошли во внутренний двор и оказались в саду с желтеющими песком дорожками. Меж клумб и деревьев шатались здоровенные эсэсовцы, охраняя массивную, железобетонную дверь на торце здания.

Мунд, наклонившись к самому уху, доверительно шепнул Эйлеру, что это и есть выход из „фюрербункера“, который находится глубоко под зданием Рейхсканцелярии.

Батальон вытянулся в три шеренги вдоль большой аллеи, метрах в тридцати от выхода из подземного бункера. Пьяных эсэсовцев словно ветром выдуло из садика. Зато мгновенно утроилась охрана у железобетонной двери. По рядам курсантов пронёсся возбуждённый шепоток: „Фюрер!“

Гитлер!

„Это наше счастье, что Германия имеет такого вождя!“ — трубили каждый день радио, газеты, книги.

Эйлер хорошо помнил заявление фюрера, которое в самом начале войны с русскими передавалось по радио.

„Перед лицом немецкой нации и истории я торжественно заявляю и клянусь вам, что если нога хоть одного русского солдата вступит на немецкую землю, я сложу с себя полномочия фюрера и уйду на фронт рядовым солдатом!“

„Как фюрер сказал, так и будет, — писали в газетах. — Всё, что предсказывает фюрер, сбывается“.

Правда, сбылось не всё. Нога русского солдата вступила на немецкую землю, она вступила уже и на улицы Берлина, а Гитлер ещё не сложил с себя полномочия фюрера.

Что же скажет он батальону курсантов? Есть мера человеческого любопытства, которая на какое-то мгновение заслоняет собою всё: и душевные сомнения, и мрачную картину, стоящую перед глазами, и даже страх за свою жизнь. Такая минута настала для Эйлера. Он ждал фюрера. Рядом вздрагивало тесно прижавшееся к нему плечо Мунда. Казалось, было слышно, как шумно дышат стоящие в передней шеренге курсанты…

Гитлер вышел в сад. Его сопровождала небольшая группа близких ему людей и охранников. Их было человек десять.

Эйлер от волнения не сразу даже заметил в группе генералов невысокую, сутулую фигуру в сером френче и тёмных брюках. Гитлер не торопился выходить к строю курсантов. Поэтому Мунд успел восхищённым шёпотом назвать Эйлеру фамилии лиц, стоящих вблизи великого человека.

— Да, да, вижу, вижу! — повторял за ним Эйлер.

Геббельса, Бормана и однорукого Аксмана, руководителя гитлеровской молодёжи, он быстро бы узнал и сам по фотоизображениям. Но как, оказывается, врут фотографии и ретушёры! Портреты представляли Геббельса если не очень красивым, то уж во всяком случае импозантным, с холёным лицом и задумчивыми глазами мечтательного интеллигента. А сейчас Эйлер видел маленького, худого, прихрамывающего на одну ногу, довольно-таки плюгавого на вид человека с выпирающими скулами и лицом большой обезьяны.

Борман был похож на мясника с медвежьими глазками и тяжёлыми чёрными бровями. Лицо Аксмана поражало желтизной кожи и густой сеткой морщин и недобрыми глазами.

— Вон Монке, комендант Рейхсканцелярии, — продолжал шептать Мунд, — рядом высокий — это генерал Будгдорф, адъютант Гитлера, толстый — это генерал Врубель, начальник медицинской части полиции Берлина, а около него доктор Морель, личный врач фюрера.

— А кто этот верзила за спиною Гитлера?

— Отто Гюнше! О, это силач с сердцем ребёнка. Телохранитель фюрера, чистая, преданнейшая душа.

— О да, этот надёжен, наверно, — сказал Эйлер, скользнув взглядом по громадной фигуре Гюнше.

Мунд не успел назвать Эйлеру всех, кто окружал фюрера, потому что Гитлер отделился от свиты, сопровождаемый только Гюнше, который следовал за ним на три шага сзади, с рукой, засунутой в оттопыренный карман френча.

Но вот Гитлер подошёл к правофланговым колонны, как раз туда, где, замерев в положении „смирно“, стояли Мунд и Эйлер.

Четыре шага, всего четыре шага отделяли Эйлера от живого фюрера. Эйлер смотрел на Гитлера во все глаза, поражённый тем, что перед ним стоял не тот, кого он привык видеть на портретах, а почти старик с одутловатым лицом и какими-то волокнистыми пятнами на щеках, на вид не меньше шестидесяти пяти лет, хотя Эйлер прекрасно помнил, что всего несколько дней назад справлялась пятьдесят шестая годовщина со дня рождения Гитлера.

Эйлер обратил внимание на нездоровый цвет лица, какой появляется после длительного пребывания в относительной неподвижности и без доступа свежего воздуха. Он удивился выражению тусклых, равнодушных глаз фюрера, смотрящих не на курсантов, а словно бы сквозь строй их.

При ходьбе фюрер волочил левую ногу, и левая рука его мелко дрожала.

Эйлер поражался всё больше: вот те знаменитые усики, и чуть скошенный подбородок, и маленькие розоватые уши, и тёмная прядь, косо пересекающая лоб, и всё же это только физическая оболочка былого Гитлера.

Всё ещё борясь с этим тягостным ощущением и не доверяя ему, Эйлер с нетерпением и трепетом ожидал минуты, когда Гитлер, наконец, заговорит и, заговорив, рассеет его, Эйлера, самые мучительные предположения.

Но фюрер не торопился начать речь. Он чего-то ожидал, искоса поглядывая на небо, синее и чистое, с лёгкими барашками туч, рядом с которыми мохнатыми клубками распускались разрывы зенитных снарядов. Некоторое время эти пушистые клубки плыли, как маленькие тучки, пока не таяли бесследно.

И Эйлеру вдруг показалось, что Гитлер смотрит на небо с собачьей тоской во взоре, как узник, выведенный из тюрьмы на прогулку, которая может оказаться последней.

Вскоре в сад вошли двое эсэсовцев, они вели с собою… мальчика в мешковатой не по росту форме фольксштурмовца и с тяжёлым фаустпатроном в руках.

Мальчишке было лет одиннадцать или двенадцать. Ещё лёгкий пушок не пробивался над губой, Эйлер разглядел веснушки, залепившие этому солдату и щёки и нос. Веснушки взбирались и на лоб, куда, закрыв собою полголовы, наползала большая пилотка.

„Каких детей посылают в бой! — содрогнувшись, подумал Эйлер. — Что же он мог натворить: струсил, убежал домой к матери под юбку?“

Но оказалось, что этот фольксштурмовец — герой! Он подбил фаустпатроном русский танк.

Да, Эйлеру приходилось видеть, как фольксштурмовцы, прячась в развалинах домов на узких улицах, где танкам было трудно маневрировать, становились опасными противниками русских „тридцатьчетвёрок“, если сами не погибали тут же от неосторожного обращения с фаустпатронами.

А вот этот рыжий, веснушчатый, должно быть, случайно попал фаустпатроном в танк и… доставлен немедленно в Имперскую канцелярию, чтобы стать отмеченным самим фюрером.

— Пусть все фольксштурмовцы берут пример с этого героя! — крикнул Аксман.

— Хайль! — пронеслось по шеренге курсантов.

— А мы все за нашим фюрером, окончательная победа близка! — завопил Геббельс.

— Зиг хайль! Зиг хайль! — проревели натренированными глотками курсанты.

Гитлер казался растроганным, а мальчишка напуганным всем происходящим. Эйлер всматривался в лицо фюрера. Боже мой! Почему же оно выглядит таким удручённо-жалким? Конечно, это заметил и юный фольксштурмовец. Он даже инстинктивно отступил на шаг назад, когда по дряблой щеке фюрера скатилась стариковская слеза умиления.

Прошла минута, другая. Гитлер почему-то застыл на месте и только слегка переминался с ноги на ногу, словно кто-то его приклеил к этой посыпанной жёлтым песком дорожке. Может быть, он просто хотел побольше побыть на свежем воздухе?

Эйлер всё ждал, когда же Гитлер подойдёт и обнимет героя-фольксштурмовца? Подбежавший Аксман что-то шепнул Гитлеру. И фюрер раскрыл ладонь. Аксман тут же вложил в неё награду — железный крест. Долго и неловко, одной рукой Гитлер прикреплял этот крест к френчу двенадцатилетнего солдата.

И тут же заговорил Геббельс. Батальону курсантов присваивалось высокое звание „Батальон СС особого назначения“. Сам фюрер поручает этому батальону оборону рейхстага, района Бранденбургских ворот, Кюрфюрстендамм и Кенигсплац.

Эйлер почти не слушал Геббельса. Он смотрел на Гитлера. Почему он сейчас молчит, почему не скажет им, что ожидает Германию в эти роковые часы истории? Почему молчит он, который так любил говорить, чей голос двенадцать лет гремел из всех репродукторов, кого каждый день называли в газетах „величайшим полководцем всех времён и пародов“?

Разве это не он торжественно заявил, выступая перед старыми бойцами национал-социалистской гвардии:

„Когда-то кайзер сложил оружие без четверти двенадцать, а я принципиально всегда прекращаю то, за что берусь, лишь пять минут первого“.

А какой сейчас час по циферблату истории? Конечно, стрелка близится к двенадцати, если их батальону поручают охрану Бранденбургских ворот, рейхстага. Что же остаётся за ними? Вот это здание, этот сад и подземный бункер. Так почему же молчит фюрер?

Эйлер впился взглядом в его лицо и вдруг вспомнил. Он ведь слышал от Мунда, что у Гитлера есть шесть двойников, иногда они прогуливаются по саду или входят в покинутое всеми здание Рейхсканцелярии, в бывший кабинет Гитлера, где сейчас хозяйничают лишь жирные крысы.

„Неужели двойник?“

Эта догадка обожгла Эйлера. Он даже сейчас был бы рад верить, что перед ним стоит двойник, тогда возникала надежда, что сам фюрер не таков, не эта трясущаяся развалина, что тот, настоящий Гитлер ещё может что-то сделать.

„Двойник или он сам?!“ Эйлер мучительно ждал, что фюрер всё-таки заговорит. Вот он двинулся вдоль строя курсантов, поднимая и опуская правую руку в знак нацистского приветствия.

„Пусть он скажет всего лишь несколько слов, — твердил себе Эйлер, — пусть он хотя бы объяснит, почему русские в Берлине, пусть он откроет рот, чёрт побери!“

Но фюрер молчал. Он медленно обошёл строй курсантов и свернул к двери бункера, исчезнув там вместе со всей свитой. И всё закончилось.

…Через час батальон морских курсантов занимал позиции на Кенигсплац, в траншее, вырытой посреди площади и ведущей от рейхстага к зданию министерства внутренних дел. Эйлер заметил, что некоторые траншеи вели под землю, должно быть соединяясь с подвалами рейхстага.

На площадь уже ложились тяжёлые снаряды, и в траншее было трудно дышать от гари и густой пыли, не успевавшей оседать на землю, как вновь и вновь её вздымала в воздух русская артиллерия. Даже солнце в этом мрачном аду светило лишь мутным расплывающимся пятном, с трудом пробиваясь на землю сквозь дымную завесу, окутавшую весь центр Берлина.

Мунд отозвал Эйлера к запасному ходу сообщения, и они поднялись на разбитые ступеньки рейхстага, спрятавшись ото всех взоров за толстой колонной.

— Ну? — спросил Мунд, отдышавшись после быстрой ходьбы.

— Я думаю, что это был двойник, как вы мне рассказывали, господин штурмбанфюрер, — сказал Эйлер, с волнением ожидая ответа.

— Что?! — открыл рот Мунд.

— Двойник, — начал Эйлер.

— Нет, это он сам.

Неужели?

— О чём ты думаешь, болван?

— О нашем фюрере.

— Нашёл время! Фюрер кончился. Он надорвался в этой войне с русскими. Физическая жизнь Адольфа Гитлера сейчас уже не имеет для нас значения, — сказал Мунд, — но его идеи останутся в наших сердцах. Идеи выше личности. Понял?

— Не всё. А что же будет с Берлином? — спросил поражённый Эйлер.

— Берлин тоже спёкся. Временно мы теряем его. Нам здесь больше нечего делать — в этой будущей русской колонии. Я лично предпочитаю американскую провинцию. А сейчас надо сматываться.

— Куда?

— К чёрту! — крикнул Мунд в самое ухо Эйлеру, потому что рядом разорвалась мина. — Мы уходим на запад!

17

Генерал Свиридов сумел сохранить дивизионную разведку для… разведки, не поддавшись соблазну, а порой и жестокой необходимости разбросать людей в штурмовые группы. Он сумел сохранить людей, хотя не раз находился почти на грани решения отдать разведчиков в полки и батальоны и при штурме Одерской обороны, и б тяжёлых боях за Врицен, и теперь, в Берлине, где каждый квартал, улицу и дом приходилось брать, как крепость, где немцы вели, по сути дела, „трёхэтажную войну“ — в воздухе, на земле и под землёй — в тоннелях и станциях метро.

Об этом Самсонову и Сергею рассказывал майор Окунев со всем уважением к дальновидной выдержке комдива.

Не только от Окунева, но и в солдатских разговорах Сергей теперь частенько слышал фразу, которую приписывали отцу: в Берлине, мол, войска тают, как масло на сковородке. Может быть, содержалось в этой фразе и образное преувеличение, но была, конечно, и доля жестокой и горькой правды. Дивизия имела потери. Нацисты оборонялись с отчаянием обречённых, лилось много крови.

Войну надо было ещё довоевать. А пока она шла так, как и шла раньше до Берлина, в других, малых и больших городах, с той разницей, что немецкая столица казалась простым солдатам, людям без карт и биноклей, чем-то вроде каменных джунглей, которые тянутся без конца и края, от горизонта до горизонта.

Как только дивизия вошла в северные районы самого Берлина, во взводе Сергея разведчики стали всё чаще вспоминать имена Гитлера, Геббельса, Геринга, передавали различные слухи о них, которые просачивались из штабов, где офицеры ловили передачи ещё действовавшей берлинской радиостанции.

Сергей не раз думал, что, пожалуй, ещё не было войны, где бы всё зло её и преступления так бы персонифицировались в одном имени — Гитлер, и этот Гитлер уже не миф, не злобный демон, царствующий в недосягаемых далях, а теперь „житель“ того самого города, в котором находились и разведчики, и не сегодня, так завтра до него можно будет достать автоматной очередью…

Под вечер одного из дней борьбы за Берлин майор Окунев появился в разведроте. Он вошёл в зал бывшего ресторана, где на первом этаже разместились разведчики. Одни отдыхали, сидя за мраморными столиками, другие чистили оружие, положив автоматы на полукруглую стойку бара.

Майор Окунев, порывшись в своей планшетке, вытащил оттуда карту. Она вся была размечена кружками и стрелками и какими-то знаками, проставленными толстым чёрным карандашом майора.

— Узнаю наш район! — воскликнул Петушков, стоявший рядом. — Вот метро, вот ещё одна станция, а это, наверно, наш дом, а это какое озеро и река впереди?.. Ха… фе… ль! — прочёл он и спросил у майора, что это за крепость обведена кружком в северном углу карты Берлина?

— Эта крепость Шпандау. Вот только, товарищ сержант, карту начальника разведки дивизии не каждому дано смотреть, — строго произнёс Окунев.

— Виноват, товарищ майор, случайно получилось, вы раскрыли, а я рядом, — оправдывался Петушков.

— Ладно, ладно, — махнул рукой Окунев. — Теперь у меня к тебе, Петушков, будет один вопрос, как к разведчику опытному, со стажем, и к Сергею Михайловичу, и к уважаемому капитану. Вопрос такой: откуда немцы группами по пятнадцать — двадцать человек проникают в наш тыл?

— Какие группы? — удивился Сергей.

— Отмечено несколько случаев нападения на огневые позиции нашей артиллерии, на маши обозы. Мы тут прочесали два-три, так сказать, тыловых квартала — результатов нет, — пояснил Окунев, — противник внезапно появляется, ночью, конечно, и так же внезапно скрывается. Привидений тут не должно быть. Как считаешь, Самсонов?

— Диверсанты, — хмуро произнёс Самсонов и таким тоном, словно бы он ничего странного не видел в том, что в русском тылу появляются диверсионные группы немцев. — Берлин — большая деревня, разве тут негде пролезть через дырки в развалинах метро, да и по крышам даже могут перебежать.

— По крышам они не летают — не ангелы, а вот насчёт метро, если дыра есть — её надо найти и заткнуть. Это вам задача на сегодняшний вечер. Я думаю, Илья Ильич, надо бы опытному разведчику поручить это дело, у которого был бы орлиный острый глаз. В помощь ему человек пять — восемь, на тот случай, если столкнутся вдруг с группой немцев.

— Эх, нет у нас старшины Бурцева. Вот кто любил такие задачи, — сказал Самсонов. — Ну что ж. Найдём этот потайной ходок. Кто у нас может Бурцева заменить? Петушков — вот кто! А группу сопровождения надо поручить младшему лейтенанту Свиридову. Найти, устроить потом засаду и в бою уничтожить.

— Правильное решение, утверждаю. Сергей Михайлович, давай действуй. За „языка“, что притащил третьего дня, медаль тебе обеспечена, а это задание тянет на „Звёздочку“ и тебе и Петушкову. Слово Окунева — железо!

Он подошёл и похлопал Сергея по плечу резко и довольно больно. Жест этот должен был выражать поощрение, а вместе с тем бурное проявление эмоций у Окунева носило, как ни странно, черты флегматичной снисходительности. Откуда оно проистекало, в этом Сергей ещё не успел разобраться. Душевных застёжек Окунев хранил немало, при своей общительности и словоохотливости он был, конечно, куда более скрытен, чем молчаливый и сдержанный Самсонов.

— Смотри сюда, Сергей Михайлович, — Окунев снова раскрыл свою карту, — давай прикинем — вот места, где отмечались нападения противника, — карандаш Окунева очертил несколько кружков.

На карту теперь смотрели и Самсонов и Петушков. Сергей мысленно представил себе близлежащий район города.

— Вот подозрительные места, — продолжал Окунев, — вот эта улица, под ней проходит линия метро, и вот эта. И там и здесь станции подземки. Однако они охраняются. И всё-таки осмотрите их. А также обшарьте все подвалы и все переулки в указанном районе. Если нет вопросов, то у меня всё. Желаю успеха!

Окунев ушёл, а Сергей и Петушков начали быстренько собираться в разведку, отобрав себе в помощь на всякий случай ещё пять солдат.

— Много не надо, не числом тут брать, смекалкой, — рассудил Петушков, и Сергей согласился с ним.

Они надели маскхалаты, сдали документы, взяли гранаты, автоматы и каждый по фонарю. Посидели с полминуты друг против друга, как бывало в довоенной жизни перед всякой дорогой, помолчали, встали и пошли. И Сергея обрадовало то, что сердце его лежало в груди тихо, совсем спокойно и ничем не выдавало себя, не то, что раньше, когда и в дороге, и перед сборами Сергею всегда хотелось помять грудь и растереть кожу ладонью.

„Молодец, привыкнешь!“ — похвалил он своё сердце и, довольный, улыбнулся.

Пока в ближайшем своём „тылу“ они осмотрели всё, что внушало хоть какое-нибудь подозрение, прошло полтора часа.

Сергей чувствовал усталость от бегания по лестницам, лазания по тёмным норам бомбоубежищ, по траншеям, вырытым немцами для обороны и сейчас полуобвалившимся и измятым гусеницами танков.

Солнце садилось за высокие дома города, когда разведчики закончили осмотр всех подвалов во всех переулках в районе, указанном им Окуневым. Сергей с лёгкой завистью и удивлением посматривал на Петушкова, глаза которого горели охотничьим азартом и сам он выглядел совершенно „свеженьким“.

— Ты что, совсем не устал? — спросил Сергей.

— Устал, конечно, — сказал Петушков, покосившись на мокрый от пота лоб Сергея, — только ведь надо искать, искать! У меня, товарищ лейтенант, сердце за войну такой стал высокочувствительный орган, что даже удивительно. Прямо как собачий нос, всё чувствует, только сказать ничего не может.

— Ну и куда оно сейчас указывает? — спросил Сергей, улыбнувшись, потому что ему нравился Петушков, чьё простодушие было основано не на глупости, а на душевной широте и отзывчивости. Подобно Бурцеву, Петушков был искренен, а на фронте Сергей вслед за храбростью выше всего ценил это качество солдатской души.

— Я думаю, теперь надо подаваться нам к метро.

Больше некуда. Ведь линии-то идут от центра в наш тыл, — сказал Петушков.

Так и сделали. Когда разведчики подошли к открытому входу в метро, их окликнули по-русски: „Стой, кто идёт?“

Оказывается, это наши бойцы стерегли проход в метро. Сергей подошёл к старшему и узнал, что солдаты вот уже полтора суток сидят тут в засаде, но за это время ни один немец из-под земли здесь не вылезал.

— И всё-таки, товарищ лейтенант, обследуем метро, — настаивал Петушков, — чтобы уж, как говорится, совесть была чиста…

Сергей предупредил старшего патрульного и своих разведчиков, чтобы, если из тоннеля послышится какой-нибудь шум, сразу спускались вниз.

Сергей вскинул автомат на руки, первым полез в тёмное нутро станции, выглядевшей мрачным подземельем с устоявшимися запахами ржавчины, сырости, размокшего цемента, гари и дыма, которые после боя ещё не выветрились отсюда.

На ступеньках лестницы то там, то здесь валялись неубранные трупы немецких солдат, через которые перепрыгивал Петушков и брезгливо, широко расставляя ноги, перешагивал Сергей. Лестница оказалась короткой, и Сергей вскоре увидел выщербленный снарядами серый бетон перрона, около которого одиноко торчали три вагона, освещённые тонким, как белая рапира, лучом света. Он пробивался через пролом в потолке, — должно быть, от фугасного снаряда.

Этот предзакатный пучок света был как бы последним световым шлагбаумом, отгораживающим станцию от пугающей темноты и тишины тоннеля.

Влезать в тоннель было жутковато. Сергей не мог унять лёгкой дрожи, внезапно охватившей его.

На перроне он взглянул на часы и запомнил время. Было ровно 19 часов 30 минут. Через полчаса, если не торопясь шагать по тоннелю, они очутились бы в зоне, занятой противником.

В тоннеле Сергей переговаривался с Петушковым очень тихо, боясь, что даже шёпот может их выдать немцам.

Берлинская подземка не нравилась Сергею. Правда, он видел её сейчас полуразрушенную и в разбитом многомесячными бомбёжками городе, но, даже очистив её в своём представлении от всех этих обломков и грязи, Сергей не мог её поставить рядом с вестибюлями-дворцами московского метрополитена.

„И что это за вход на перрон! Точно как в Москве у нас лестницы в общественные уборные“, — хотелось ему сказать Петушкову, который, чуть согнувшись, двигался впереди шага на четыре, как и полагается солдату, оберегающему своего командира от всяких неожиданностей. Сергей был уверен, что Петушков так же брезгливо и с чувством превосходства относится к немецкой „метрошке“, да и ко всему мрачному „населённому пункту по имени Берлин“, как любил выражаться майор Окунев.

Помня о противнике, Сергей часто посматривал на часы. Прошло минут двадцать, когда под ногами у Петушкова что-то загремело, и Сергей от неожиданности даже присел на холодную полосу рельса. Петушков слегка осветил фонариком дно тоннеля, и они увидели валявшуюся немецкую каску.

— Ага! — воскликнул Сергей.

Теперь они стали тщательно осматривать это место. Вскоре обнаружили пять патронов от немецкого автомата, свежий окурок сигареты. Остроглазый Петушков увидел между рельсами какие-то пятна.

— След, товарищ лейтенант, кровавый след, и смотрите, куда ведёт, от нашей станции к противнику.

— Да что ты! Верно, след! — так же шёпотом ответил Сергей. — Молодец, Петушков, у тебя орлиное зрение, это вот то, что нам требуется.

Теперь Сергею стало ясно, что надо идти по кровавому следу, оставленному, наверно, раненым немецким диверсантом.

Петушков снова двинулся впереди, молча обогнав Сергея, и хотя Сергей не столько видел фигуру сержанта, сколько угадывал в темноте её очертания, он чувствовал, что Петушков напрягся ещё больше и ступает по скользким от сырости шпалам, как по тонкому льду.

Они прошли в обратную сторону минут пять и остановились в нерешительности, так как след кончился. Петушков нагнулся и снова, подсвечивая себе фонариком, тщательно исследовал всё вокруг. На этот раз Сергей первым увидел четыре прорезанных чехольчика от немецких индивидуальных пакетов и показал их сержанту.

— Точно, фрицевские, товарищ лейтенант, а вот ещё три окурка сигарет. А кровавый след в нашу сторону больше не идёт.

— Что же ты думаешь, Володя? — впервые по имени, а не по-уставному, просто как товарища, назвал его Сергей.

Волнение в минуту опасности передаётся, словно током, а в темноте, под бетонными сводами тоннеля, где каждую секунду можно ожидать взрыва или выстрела, одно лишь дрожание голоса подобно детонирующей волне. Сергей повторил свой вопрос твёрдо и как можно спокойнее.

— Я думаю, тут есть где-то другой ход.

Петушков осматривал пол и стены тоннеля. Однако ничего подозрительного они не могли обнаружить. Прошла минута, другая. Что же это такое? Куда девался след? Куда из тоннеля мог уползти раненый немец? Сергей ничего не мог понять.

— Смотрите, Сергей Михайлович! — толкнул его локтем Петушков и, посветив фонарём в потолок тоннеля, показал лучом на две решётки, находящиеся на высоте человеческого роста, размером до двух метров в поперечнике.

— Вижу, решётки, ну и что? — сказал Сергей.

— Я чую, тут что-то есть. Надо вырвать решётку, посмотреть, куда ведёт этот проход, — сказал Петушков, втягивая в себя носом воздух.

Действительно, из-за решётки пахло чем-то горелым и вместе с тем еле заметно, но всё же ощущался приток свежего воздуха.

— Это как в шахте вентиляционный, ходок. Вы в шахте бывали, Сергей Михайлович?

— На экскурсии только. Так ты считаешь, что тут может?.. — Сергей не договорил, потому что Петушков, подпрыгнув, повис на решётке, и она со скрипом открылась.

— Подсадите, товарищ лейтенант!

Петушков поправил на груди автомат. Жест выражал решимость, и без того прозвучавшую в голосе сержанта, готового лезть в эту узкую, диаметром не более полутора метров, трубу, ведущую неизвестно куда.

— А не боишься один?

Вопрос этот был явно лишний, потому что Петушков успел втянуть в трубу половину туловища, а если и выражал этот вопрос нечто существенное, так это было только уважение младшего лейтенанта Свиридова к сержанту Володе Петушкову, который смелостью своей напомнил храброе простодушие Василия Бурцева.

— В трубе есть! — не сдержавшись, громко закричал Петушков в следующее мгновение.

Сергей понял, что он обнаружил след, кровавый след, указывающий путь диверсантов из тоннеля метро на поверхность.

Через пять минут Петушков и Сергей вылезли по трубе в большую воронку, образованную бомбой или же, когда здесь была ещё немецкая оборона, специальным взрывом. На скате воронки при свете фонаря были отчётливо видны свежие следы немецких сапог.

— Немцы здесь копошились вчера, потому что позавчера, помните, Сергей Михайлович, шёл дождь, и если бы следы были старые, их бы размыло.

— Это верно, следопыт ты отличный! — теперь уже не боясь возвысить голос, радостно закричал Сергей и тут же сам побежал за теми разведчиками, которые остались у станции метро, чтобы оставить их в засаде у воронки.

…Вернувшись в разведроту, Сергей доложил о выполнении задания. А утром в штаб дивизии привели двух пленных. Сам Сергей их не видел, но позже узнал от Самсонова, что эти два фрица всё, что осталось в живых от группы диверсантов человек в тридцать. Ночью они, как обычно, пробирались в наш тыл через тоннель и трубу и нарвались на засаду в воронке.

— Воронка твоего имени, — сказал Сергей Петушкову.

— Точно, — улыбнулся Петушков, — и вашего, Сергеи Михайлович.

— Война кончится, в Берлине будешь кататься на метро, узнаешь этот перегон, а? — спросил Сергей с уверенностью, что он-то сам не забудет вовек эти полчаса в тёмном тоннеле, когда он во второй раз серьёзно испытал себя на храбрость и утвердился в своём мнении насчёт Петушкова — хорошего товарища и разведчика.

18

С тех пор как армия втянулась в бои за Берлин, Лиза почти всё время проводила в частях и более всего в дивизии генерала Свиридова, где одно время замещала Зубова, пока он находился за линией фронта. Но вот Зубов вернулся. Лиза собралась уже вернуться в поарм, как получила от полковника Рыжих приказ „поработать“ с немецким гарнизоном крепости Шпандау. Дивизия Свиридова подошла к крепости и, обтекая её, уходила дальше на запад.

Шпандау! На карте она обозначалась несколькими кружками, разбросанными на островках вокруг реки и озера Хафель в северной части немецкой столицы. Лиза уже слышала, что за её высокими и толстыми стенами сидел, не сдаваясь, и упорно оборонялся немецкий гарнизон, в котором кроме солдат и офицеров находились также и сотрудники химических лабораторий, в лазаретах крепости лежали больные и раненые, а в крепостных строениях находилось ещё свыше ста человек гражданского населения.

Полковник Рыжих сообщал Лизе по телефону, что Шпандау — это не только крепость, но и химическая академия Гитлера, и поэтому командование заинтересовано в том, чтобы оборудование лабораторий не было бы разбито артиллерийским обстрелом, да и химиков-учёных хорошо бы всех взять в плен живыми.

— Вот вам большая задача, думайте, действуйте, — напутствовал Лизу начальник политотдела. — И всё время информируйте, как идут дела. Желаю успеха!

„Вот так задачка! — подумала Лиза, опуская трубку. — Химическая академия Гитлера! Да, этих нацистских зубров-химиков не так-то просто распропагандировать. Какое слово на них производит наибольшее впечатление? Ну конечно, слово — огонь!“

Лиза разговаривала с начальником политотдела армии из штаба дивизии, и теперь ей надо было разыскать Зубова и Окунева, которые во время боёв за Берлин находились чаще всего вместе. Нигде, пожалуй, работа по разложению вражеских войск и разведка обороны противника не соприкасалась так близко, как здесь, в кварталах немецкой столицы.

Узнав, где находится разведотдел, Лиза на попутной машине проскочила к озеру Хафель. Здесь вблизи слияния озёрного канала и рукава реки Шпрее стоял трёхэтажный домик, облюбованный майором Окуневым. Это было удачное место для разведотдела: и скрытое парком от посторонних взоров и удобное для наблюдения за цитаделью.

Окунев расположился на первом этаже с группой штатских немцев. Увидев Лизу, он поднялся за столом.

— Вот вам стило, — он протянул ручку, — и в темпе подключайтесь к допросу. Рассказывают мало чего интересного, но все просят не разрушать город, не открывать огонь по цитадели, там сидят в основном местные жители. А эти, — Окунев махнул рукой, как бы мазнул по лицам притихших немцев, — родственники тех, кто в цитадели.

— Делегация?

— Вроде. Я бы шуганул отсюда всех к чёртовой матери. Бургомистр тоже прибежал. Вызвался даже письмо написать к коменданту, чтобы капитулировали, во избежание новых жертв со стороны населения.

— Пусть пишет. И нам интересно малой кровью взять цитадель. Я позвоню, нам подошлют сюда нашу МГУ. А эти цивильные немцы выступят.

— А! — покривился Окунев с нескрываемым презрением ко всей этой, как он сказал, „возне с немцами“.

— А где майор Зубов?

Лиза почувствовала, что краснеет, когда этим вопросом остановила Окунева в дверях.

— Интересуешься? Сердце сердцу зов подаёт. Да он там уже, около цитадели.

Лиза молчала, проводив взглядом Окунева, взяла в руки лежащий на столе незаконченный майором протокол допроса какого-то доктора Фридриха Шильцера и прочла его показания.

„В наш город, — сообщил Шильцер, — русские вошли днём двадцать шестого, но ещё двадцать четвёртого из магистрата Берлина к нам прибыл некий Ширманек и заявил, что городу Шпандау не угрожает никакая опасность со стороны русских. Мы ему поверили. А на следующий день все нацистские руководители куда-то удрали, бросив нас на произвол судьбы. Вообще появление русских войск западнее Берлина в то время, как бои с ними идут на северных и восточных окраинах столицы, явилось для жителей большой неожиданностью…“

— Вот как! — произнесла вслух Лиза. — Жизнь полна неожиданностями, иногда приятными, чаще неприятными. Господин Шильцер, вы здесь?

От стены отделился лысоватый, приземистый господин с брюшком, выпирающим из-под вязаного жилета, и поэтому выглядевший несколько странно в группе худощавых, с измождёнными лицами шпандаусцев.

— Кто вы, доктор Шильцер?

— Помощник бургомистра, фрау… — ответил Шильцер.

— Вольно! — махнула рукой Лиза. — Кого вы знаете в цитадели? Есть ли у вас там родственники? Кто комендант?

Шильцер, всё ещё стоя навытяжку, изобразил на своём лице радостную готовность немедленно ответить на все вопросы. В крепости знакомые у него есть, но не в среде военных, а сотрудников лаборатории. Это мирные люди, они в руках у эсэсовцев. Все родственники его, слава богу, дома, по совершенно случайно он знает коменданта крепости. Это министериаларт Юнг. Помощник его обербаурат Кох.

— Кох! Это не бывший ли гаулейтер Кёнигсберга? Эрих Кох, убежавший из Восточной Пруссии?

— Нет, нет, просто тыловой военный чиновник, в переводе на армейский чин — подполковник. Вы должны знать, фрау офицер, — Шильцер осторожно приблизился к Лизе и шепнул на ухо, — в крепости есть лаборатория, я точно „не знаю, чем они занимаются, кажется, проблемами химической защиты: противогазы, отравляющие вещества, что-то в этом духе. Поэтому господин министериаларт Юнг имеет звание профессора.

— Ах, ещё и профессор! — с удивлением, предназначенным более для Шильцера, приподняла брови Лиза. — Если он учёный, то почему же воюет против нас?

Шильцер пожал плечами и отступил на шаг назад. Он извиняюще улыбнулся, как бы прося не судить его за то, что не может объяснить всех причин, побуждающих гарнизон цитадели оказывать сопротивление. В том, что он, Шильцер, не одобряет такого бессмысленного упорства, фрау офицер может не сомневаться.

— Если я правильно вас поняла, вы могли бы выступить с призывом о сдаче, — сказала Лиза, в упор глядя на Шильцера, — во имя сохранения города, во имя женщин, которые могут стать вдовами, а их дети сиротами.

— Выступить? Я не уверен… что я… что… в крепости слушают радио.

— У нас есть мощная установка. Что вас смущает?

Лиза старалась не дать Шильцеру опустить голову и тем самым оборвать ту незримую нить, которая протянулась между ними, соединяя её волю и терзающуюся от страха душу этого чиновника.

— Смущает? Нет, ничего не смущает, а только я думаю… — замялся Шильцер.

— Ну чего там думать, надо действовать, — оборвала Лиза, — ваш бургомистр написал письмо коменданту, а вы подготовьте себя и других жителей к выступлениям.

При упоминании о бургомистре Шильцер встрепенулся. Он даже слегка приподнялся на носках. Было заметно, что он возбуждён, загоревшись желанием выполнить просьбу Лизы.

— Если господин бургомистр, о, тогда все, все мы выступим! Эти тоже, — он показал на сидевших за его спиной и тихо шепчущихся немцев. — О, это будет иметь большое влияние. Русское великодушие! Я много слышал об этом!

"Когда же? — с внутренней усмешкой подумала Лиза. — Ещё три дня назад ты слышал, что русских разобьют под Берлином, — вспоминала она показания Шильцера, — и, возможно, верил в это. Но вот узнал, что бургомистр сделал первый шаг к сотрудничеству с победителями, теперь сделаешь десять. Кто вы, доктор Шильцер? Политический обыватель, в котором стадное чувство выше разума? Маленький винтик в политической машине? Тот самый винтик, на который и рассчитывал Гитлер, проектируя свой тысячелетний рейх?"

— Вот что, Шильцер, — сказала Лиза, — считайте, что я даю вам первое деловое поручение от советской администрации в Шпандау. Объясните вашим людям всю ответственность этого дела. Я скоро вернусь сюда.

Она решила поискать майора Окунева, чтобы узнать, нет ли новых разведданных о гарнизоне цитадели. Лиза поднялась на второй этаж, прошла по коридору с грязным, давно не мытым и не подметённым полом, раскрывая двери в комнаты, где витал спёртый и затхлый дух брошенного жилья, запах мусора, нечистот и пыли.

Неожиданно она услышала какие-то шорохи в последней, справа по коридору, комнате и, войдя в неё, к удивлению своему… застала Окунева вскрывающим стамеской крышку массивного сундука, стоящего у стены.

— Что вы делаете, Игорь Иванович? — спросила Лиза.

Окунев обернулся, чертыхаясь, и Лиза впервые увидела, как может яркий румянец, словно огнём, осветить щёки и лоб майора Окунева.



— Да вот тут, наверно, есть что-то интересное.

— Документы?

— Да, и документы, — ответил Окунев после паузы. — Тут на всякое можно напороться.

Однако в сундуке, крышку которого сорвал Окунев, оказались старые тряпки и несколько ношеных пальто — мужские и женские.

Окунев сжал кулаки и даже сплюнул на пол. И вдруг широким, царским жестом протянул Лизе дамское пальто:

— Дарю!

— Мне не надо.

— Смелее, смелее! В Берлине универсальные магазины откроются не так скоро. А это, может быть, даже наше имущество, награбленное в России.

Лиза чувствовала, что Окуневу очень хочется всучить ей это пальто. Разделить трофеи.

— Мне противно прикасаться к этим вещам, — жёстко произнесла она.

— А, дура! — выругался Окунев. Он терял самообладание. — Подумаешь, чистоплюи. Им противно. А как немцы грабили наш народ! Солдат, — крикнул он автоматчику, — возьми и брось всё это в машину. Найдём нуждающихся.

— А Окунев не Ротшильд! — вдруг резко выкрикнул он, подходя вплотную к Лизе. — У меня в Москве пустая комнатёнка и мебель мать-старуха чуть ли не всю пожгла в печке зимой сорок первого. И сеструха — вдова. Мужа-солдата убили под Орлом. И двое племянников, их поднять надо и в люди вывести. Вот демобилизуют после войны, а в гражданке я техник-строитель, человек пятнадцатого числа. Получка, косая в зубы — и привет!

— Чего вы беснуетесь? — спокойно спросила Лиза. — Я тоже вдова, майор Окунев. Перед кем вы льёте ваши слёзы? "Человек пятнадцатого числа"! — повторила она с презрением. — Что же вы хотите, войну скомпенсировать?

— С миром, Лиза, — вдруг успокоившись, сказал Окунев. — Всё это пыль, ерунда. Смешно нам, фронтовикам, ссориться сейчас, на пороге победы. Вы ничего не видели, я вам ничего не говорил. Хоп!

Окунев примирительно протянул руку. Лиза машинально пожала её. Но тут же, словно спохватившись, сказала жёстко и впервые называя Окунева на "ты":

— Смотри, погоришь ты на барахолке, Игорь Иванович, замараешь биографию. А жалко! Такой боевой заслуженный офицер. Жалко! — с искренней болью в голосе повторила Лиза.

А так как Окунев не ответил, насупившись, она продолжала уже в совсем ином, официальном тоне:

— Товарищ майор, для донесения в политотдел армии нет ли у вас новых данных о цитадели?

— Есть, есть кое-что. Пойдём вниз, но сначала я вышвырну из кабинета эту высшую расу. Пусть совещаются в соседнем доме, он тоже пустой, — зло пробурчал Окунев…

…Прибывшая из поарма МГУ остановилась за укрытием стены дома вне досягаемости даже для снайперского выстрела из амбразуры крепости. Лиза позаботилась о полной безопасности выступающих перед микрофоном немцев. Вскоре она предложила им по примеру бургомистра написать личные письма в цитадель, тем, у кого есть там родственники. И самим отнести их к крепостной стене.

Это было, конечно, рискованно. Кто мог гарантировать, что по группе, пусть даже с белым флагом, не хлестнёт пулемётная очередь. Хорошо бы посоветоваться с Окуневым, но он явно старался теперь поменьше попадаться Лизе на глаза. Тогда она решила позвонить в штаб дивизии.

Лизе повезло, трубку снял сам генерал Свиридов. Его штаб перебазировался дальше на запад.

— А как же Шпандауская цитадель? — спросила Лиза.

— Эту крепость штурмуйте агитацией, — рассмеялся генерал.

— А если не сдадутся?

— Их сопротивление бессмысленно. А мы проявим великодушие и терпение. Подождём, пока они одумаются. Время есть… до начала мирной конференции.

У генерала было хорошее настроение, Лиза это почувствовала по его весело и энергично рокочущему в трубке баритону.

— А если всё-таки не сдадутся? — настаивала Лиза. Её вдруг испугало, что дивизия уйдёт на запад, а около цитадели останутся одни работники седьмого отделения и небольшая комендатура. В крепости же около трёхсот хорошо вооружённых солдат, офицеров и военных чиновников. А что, если они сделают попытку пробиться на запад? Чем их остановить? Мощной громкоговорящей установкой?

Должно быть, генерал Свиридов тоже подумал об этом или почувствовал Лизино беспокойство.

— Я тут оставлю артдивизион и комендантскую роту, — сказал он после паузы, — хватит на крайний случай, но только на самый крайний. Сюда прибывает полковник Рыжих.

— Ясно, — сказала Лиза. — А как насчёт делегации немцев к цитадели?

— Пусть идут. Комендант Юнг не откроет огонь по своим, а откроет — тем хуже для него. Но вы пошлите кого-нибудь с ними, сами не ходите.

— Почему? — удивилась Лиза и подумала про себя: начинается старая песня, как только надо послать на рискованное задание женщину, то начальство начинает демонстрировать своё мужское великодушие и превосходство, как будто бы она не такой же офицер, как и все.

— Вас ожидает около цитадели один человек, — вывернулся генерал, а Лиза почувствовала, что он улыбнулся в трубку.

— Я знаю — Зубов! — сказала она.

Ох уж эта сочувственная снисходительность, замешенная на иронии, с какой почти всегда мужчины на фронте, вне зависимости от званий, говорят о чужой любви. Вот и сейчас генерал словно бы сливочным маслом смазал свой голос, когда начал прощаться и с шуточками и намёками, доставляющими тихую радость главным образом ему самому, пожелал Лизе "успехов во всех отношениях".

— Кончайте с цитаделью и догоняйте нас на Эльбе, — закончил он.

По дороге к цитадели Лиза вспомнила этот разговор с генералом.

"Легко сказать "кончайте", когда начинается какая-то странная война: бомбардировщики, реактивные снаряды, артиллерия, танки… и вот крепостная стена с узкими щелями амбразур". Из одной такой амбразуры высунулась худая, длинная рука, чтобы взять у Шильцера пачку писем.

"Не хватает только кольчуги и шлема с забралом", — подумала Лиза.

Немцы из цитадели не стреляли. Лиза видела множество любопытных глаз, сверкающих в глубине амбразур.

— Гарнизону приказано драться до последнего, — в ответ на письма отвечали шпандаусцы из-за стены — то один, то другой, а то и несколько голосов сразу.

— Идиоты! — шипел Шильцер.

Лиза сделала знак Шильцеру, чтобы он увёл назад группу. Кто-то сзади слегка постучался пальцем в её плечо. Лиза резко обернулась и… увидела Зубова.

— Вы?

— Я!

— Что вы тут делаете? — глуповато спросила Лиза.

— Вспоминаю фильм "Пётр Первый".

— А, штурм вражеской крепости? — после паузы догадалась Лиза.

— Вот-вот. Противник делает вылазку, навстречу ему Алексашка Меншиков с саблей наголо, за ним отряд, врывается в ворота, а тем временем русские гренадеры уже тащат лестницы к стенам…

— Ладно вам, — перебила Лиза, — подумаешь, какой гренадер из политуправления! На стену-то лезть не придётся во всяком случае, а вот подальше отсюда отойти лучше будет, — сказала она, — а то ещё какой-нибудь защитник цитадели саданёт из автомата.

И Лиза увлекла Зубова в ближайший переулок, отпустив там немцев по домам. Затем они вдвоём вернулись в дом разведотдела, но в кабинете Окунева вместо него увидели… полковника Рыжих.

— Заходи, Зубов, ты мне нужен, — сказал полковник. Он остановил рапорт Зубова.

— Всё знаю, вольно, — бросил Рыжих.

Лизе он показался утомлённым, с большими мешками под глазами от бессонницы. Посмотрев пристально на Лизу и перехватив её взгляд, Рыжих провёл ладонью ото лба к подбородку, словно бы хотел снять налёт усталости, как паутину с лица.

— Где твой антифашист, Зубов?

— Вендель?

— Где он? Давай его живо сюда!

— Слушаюсь.

Зубов выскочил в коридор, чтобы послать за Венделем солдата, а когда вернулся, то застал полковника Рыжих уже зачитывающим Лизе письмо-ультиматум, которое он писал для коменданта цитадели.

— Переоденем твоего антифашиста в нашу офицерскую форму, и он отнесёт письмо в самую цитадель, — пояснил Рыжих. И начал зачитывать текст письма, гласящего:

"При сложившейся в настоящее время военной обстановке и при данной политической ситуации ваша цитадель, оказавшаяся в глубоком тылу советских войск, не имеет теперь никакого военного значения, не может препятствовать дальнейшему быстрому продвижению советских войск и в ближайшее время всё равно будет взята.

Однако многие местные жители города Шпандау обратились к советскому командованию с просьбой склонить коменданта цитадели к капитуляции, дабы не погибли находящиеся в цитадели солдаты, офицеры армии фольксштурма, раненые и мирные жители, а также в городе скорее восстановились спокойствие и мир".

Далее в письме гарантировалась жизнь и безопасность сдавшимся, сохранение всех орденов и знаков различия военным, а мирным жителям — их имущества, в дальнейшем отправка в лагеря военнопленных, но не далеко, а в самой Германии. Больным и раненым медицинская помощь.

— Все мы даём, добрые мы люди, — сказал Рыжих, запечатывая конверт, — а как они обращались с нами, вспомни-ка, Зубов?

— Хорошее письмо, товарищ полковник, — ответил Зубов, — оно произведёт впечатление на гарнизон, если, конечно, комендант Юнг зачитает его своим подчинённым…

— Это правильно. Я тоже сомневаюсь… — сказал Рыжих.

Явился Вендель и представился начальнику политотдела.

— Хорошо! — сказал Рыжих мельком и без особого интереса взглянул на Венделя. — Ставлю вам боевую задачу — отнести письмо в цитадель. Подробности вам объяснит майор Зубов. Действуйте под его руководством. Выполняйте!

Вендель переоделся в офицерскую форму и через час, когда Лиза перевела письмо на немецкий, она вновь шагала рядом с Зубовым и Венделем в сторону цитадели. Однако к этой самой стене подошёл лишь один Вендель.

Лиза волновалась за него.

Как поступит комендант Юнг? Если он решит сам или же его заставят продолжать бессмысленное пролитие крови, то почему бы ему не начать с офицера, по безупречному берлинскому выговору заподозрив в нём немца. И тогда Венделя могут убить тут же у стены.

— Спокойнее, — сказал Зубов Лизе, почувствовав её тревогу, и мягко сжал ладонью кисть руки.

Вендель вернулся и доложил, что письмо у него принял обербаурат Кох, прочёл и заявил, что передаст коменданту, а ответ будет через два часа.

— Пусть совещаются, мы подождём, — сказал Зубов. И они снова вернулись в дом разведотдела.

Сюда всё время кто-нибудь звонил или приходили немцы всё с той же просьбой пощадить цитадель, а то и со своими бедами и нуждами, перепутав разведотдел, к которому они уже протоптали дорожку, с комендатурой, только-только начинавшей действовать в Шпандау.

Через некоторое время позвонил сам член Военного Совета фронта. Полковник Рыжих вытянулся у стола с трубкой в руках.

— Сделаем всё возможное, товарищ генерал-лейтенант, — громко и чеканно несколько раз повторил Рыжих. — Есть максимум терпения. Да, привлекаем местное население… — Он взглянул на справку, написанную для него Лизой. — По МГУ выступили уже тридцать семь местных жителей. Проявляют, проявляют активность. Немцы — они быстро ориентируются на новую волну…

…Прошло время, которое комендант цитадели взял себе для ответа на письмо-ультиматум, и Рыжих снова отправил Зубова и Венделя к воротам крепости.

Лиза получила приказ продолжать вещание по МГУ. Но прежде она в третий раз подошла к воротам цитадели, увидев на этот раз встречу Зубова и Венделя с самим комендантом Юнгом.

Это был грузный человек в сером полковничьем мундире с брюзгливо отвисшими щеками и водянистобеспощадными глазами, делавшими его похожим на Геринга. Появился он перед парламентёрами довольно странным способом… спустившись по верёвочной лестнице с балкона цитадели.

Такой же "цирковой номер" проделал и Кох, щуплого вида военный чиновник с белёсыми бровями и острым, как нож, профилем.

Оба они заявили Зубову, что лично могли бы капитулировать хоть сейчас. Но должны на это получить согласие со стороны всех руководящих офицеров гарнизона цитадели.

— Что, Гитлер отменил в армии единоначалие? У вас теперь коллективное руководство? — иронически спросил Зубов.

— Для окружённых гарнизонов есть особый приказ нашего фюрера, господин майор, — сурово и без тени улыбки ответил комендант, вряд ли способный в эту минуту воспринимать какую-либо иронию.

— Приказ? Какой?

— Приказ гласит, — пояснил Юнг, — что комендант окружённого гарнизона пользуется своими правами начальника лишь до тех пор, пока он руководит сопротивлением противнику. А как только он принимает решение о капитуляции — любой офицер имеет право его расстрелять, а затем объявить себя комендантом для дальнейшего сопротивления.

— М-да! — усмехнулся Зубов. — Узнаю милого по походке. Свирепый приказик! Герр комендант, ваше положение того… пиковое!

— Что? — не понял Юнг.

— Какая же это сволочь, Гитлер! — вырвалось у Венделя. — Что ему до больных, раненых, детей! Бейся до конца за фюрера, а нет, так получишь пулю в затылок.

Комендант не ответил Венделю. Он даже не посмотрел в его сторону. Всё его существо, должно быть, подчинил себе страх за свою судьбу. Если он мог, он бы, наверно, не вернулся в цитадель, где его ожидали эсэсовцы.

— Что же будем делать, господин комендант? — спросил Зубов.

Юнг пожал плечами.

— Я должен подняться в крепость.

— Поднимайтесь, — сказал Зубов, — и прошу вас, будьте красноречивы. Наверно, у вас есть дети в этом городе, не забывайте о них.

Комендант козырнул и направился к стене. Несмотря на всю драматичность этой минуты, Лиза не могла удержаться от внутреннего смеха, наблюдая за тем, как оба немца карабкаются по верёвочной лестнице, качаемой из стороны в сторону.

Через полчаса спустился вниз уже один Кох. Лицо у него было расстроенное.

— Ну? — нетерпеливо спросил Зубов.

Кох сообщил, что остальные офицеры гарнизона на капитуляцию не соглашаются.

— Нет? — удивился Зубов.

— Нет, — повторил Кох.

— Эсэсовцы запугали? Или сами ещё боятся Гитлера? — спросил Зубов, обращая этот полувопрос, полуутверждение не столько к помощнику коменданта, сколько к Лизе и Венделю.

Вот тогда-то Лиза и заметила на лице Зубова уже знакомое ей выражение быстро нарастающей решимости.

— Надо, чтобы кто-нибудь из офицеров поднялся вместе с Кохом наверх в цитадель, поговорить с теми, кто запугивает коменданта, — твёрдо произнёс он.

— Кому подняться? — с тревогой спросила Лиза.

— Я пойду и Вендель, — сказал Зубов.

— Это опасно, вы понимаете?

— Ничего, поднимемся как парламентёры.

— Нет, уж теперь как агитаторы, — горячо возразила Лиза, — а там, наверно, есть такие сволочи, которым терять нечего.

— Обойдётся. Мы группа "Бывалый", а внутри цитадели тоже тыл противника. Так что привычно.

— Напрасно вы шутите, Александр Петрович, напрасно, — повторила Лиза, пытаясь удержать Зубова и вместе с тем чувствуя, что ей трудно говорить от накатившего волнения.

Кох, которому Зубов заявил о желании подняться в крепость для переговоров, ответил согласием.

— Пошли, — заторопился Зубов, словно бы боясь, что его остановят, — пошли быстрее, Вендель!

— Александр Петрович! А попрощаться? Со мной-то! — крикнула Лиза.

Зубов не слышал или же сделал вид, что не слышит, но больше не обернулся. Лиза не успела опомниться, как он уже стоял у стены цитадели и, поддерживая верёвочную лестницу, помогал Коху поймать её ногой.

Так Лиза и не успела сказать Зубову что-то очень важное для них обоих, не успела даже обнять его на прощание. И только когда фигуры Зубова и Венделя, мелькнув на балконе крепости, скрылись затем за массивной дверью, у Лизы сразу резко и остро заболело сердце, как в предчувствии тяжкой разлуки.

19

— Вот и Эльба! — произнёс Мунд со вздохом облегчения. — Но посмотри, Эйлер, что здесь творится?!

— Мост взорван и две переправы тоже, господин штурмбанфюрер!

— Сколько раз я приказывал тебе называть меня просто Карлом! — зло прошипел Мунд.

Они стояли на набережной небольшого городка Ней-Руппина, улицы которого были забиты беженцами и отступающими немецкими частями. Эльба лежала перед ними светло-серой пустынной полосой, по которой лишь изредка проносились катера американцев.

Чуть правее взорванного моста торчали из воды, как гнилые зубы, обломанные бетонные "бычки". Эйлер заметил несколько прогулочных пароходов с разноцветными шезлонгами на верхней палубе. Казалось, они приплыли сюда из какой-то иной, довоенной жизни. На палубах — ни души, как и на пристани. При свете дня к ней никто не приближался из страха быть замеченными американскими патрулями с западного берега.

Мунд погрозил кулаком через реку.

— Лицемеры! Они демонстрируют перед Россией свою союзническую верность… на час, на два! Жестокие и лицемерные Ами!

— Значит, отказывают в переправе, — подтвердил вслух свою догадку Эйлер, — даже беженцам и раненым?

— Да, да, да! — взорвавшись, заорал Мунд. — А то какого чёрта мы бы топтались здесь!

Говоря это, Мунд пристально смотрел на плоскодонную металлическую лодку, проплывающую посредине Эльбы. У мотора на корме сидел солдат-негр в серой рубашке и брюках, а два американских солдата стояли в лодке, с усмешкой снисходительного превосходства разглядывая восточный берег.

— Ишь, хозяевами смотрят! — выругался Мунд.

— Так куда же нам идти? — спросил Эйлер.

— Всё-таки на запад. Только на запад! Слушай меня внимательно и запоминай, — жарко зашептал Мунд в ухо Эйлеру. — Пройдёт время, и всё изменится. Время — великий исцелитель. Оно смоет ту грязь, которой сейчас обливают фюрера. Новые поколения немцев оценят наше время великих походов и покорения чужих стран. Надо только переждать и перетерпеть… "Мы ещё живы, и мы ещё дышим!.." Так сказал доктор Геббельс. А пока я дышу, я надеюсь! Ночью мы переберёмся на ту сторону. Со мной не пропадёшь, — решительно заявил Мунд и схватил Эйлера чуть повыше кисти, сильно и ободряюще сжав руку.

Эйлер промолчал. Чего ему искать на том берегу? Где бы он хотел сейчас очутиться — так это на Одере, в своём городке, в родном доме. И, только зная вспыльчивый нрав скорого на расправу Мунда, Эйлер не решился признаться ему в этом.

"Подождать до ночи? Ну что ж, подождём, там видно будет", — подумал Эйлер.

Они вышли из Ней-Руппина и попали в лес южнее города. Он весь буквально кишел сторонящимися друг друга группами военных людей и в штатском. Все они искали способа перебраться через Эльбу.

Русские ожидались здесь со дня на день. Они гнали впереди себя разрозненные остатки 9-й и 12-й немецких армий. Непрерывными дневными и ночными переходами эти части старались оторваться от противника, в то время как их арьергарды сдерживали преследующих.

Среди беженцев, очутившихся на Эльбе, ходили слухи, что русские уже встретились с американцами неделю назад в районе Торгау, а немцы восточнее города Стендаля создают предмостное укрепление и строят там переправы, несмотря на официальный отказ американского командования.

Услышав об этом, Мунд уверенно заявил:

— Вот увидишь, американцы будут смотреть сквозь пальцы на эти переправы. В конце концов, они прикроют нас своими спинами. Главное — уйти от русского плена.

Эйлер кивал, но продолжал отмалчиваться. Для него наступил тяжёлый час испытания, час принятия решения, которое определит многое, если не всё в его будущей жизни. Перейти сейчас Эльбу — значит переломить свою судьбу. Здесь, в этом лесу вблизи Ней-Руппина, Эйлер это понял со всей ясностью. Надо сделать выбор, решающий, может быть, роковой.

"Ну что же, Эйлер, думай, — сказал он себе. — Думать много — это ещё не значит думать долго!"

Как же всё это сложно и трудно. Он жил с Мундом и в Берлине, разве мало он думал в бессонные ночи, когда смотрел на горящий город или бежал в убежище, слыша за спиной нарастающий свист бомбы, которая разрывалась где-то совсем рядом!

И всё-таки тогда в нём ещё не созрела решимость сделать окончательный выбор. Да, тогда он колебался, на что-то надеялся, мучительно ждал каких-то перемен, а пока подчинялся воле и приказам Мунда.

В тот день, когда штурмбанфюрер и он дезертировали из батальона особого назначения, они чудом выбрались из центра города через парк Тиргартен, а оттуда на Халензее и Целендорф, юго-западную окраину Берлина. К счастью, у Мунда нашлась карта города, и он показал на ней, как Берлин взят в клещи войсками двух русских фронтов, соединившихся у Кетцина.

— Что же делать? — спросил тогда Эйлер.

На это Мунд ответил, что если они переоденутся в штатское, то, возможно, им удастся проскочить через неплотные боевые порядки русских. По слухам, они, не обыскивая, пропускали беженцев и на восток и на запад…

В Целендорф Мунд и Эйлер попали как раз в тот момент, когда танковая часть русских, готовясь к дальнейшему продвижению вперёд, накапливала боевые машины на улице под прикрытием стен домов. Эйлер, к изумлению Мунда и удивившись сам своей смелости, подошёл к молоденькому лейтенанту в танковом комбинезоне и со шлемофоном на голове и попросил хлеба.

— Гляйх, — ответил лейтенант и почему-то заулыбался, словно бы обрадовался этой просьбе, потом через командирский люк полез в танк, вынеся оттуда полбуханки хлеба.

— Зачем вы идёте из города? — тут же спросил он, покровительственно похлопав Эйлера по плечу. — Мы тут на днях кончаем войну, и начнётся хорошая, мирная жизнь.

— У меня там… больная… тёща… — запихивая в рот большой кусок, с трудом выговорил Эйлер и неопределённо махнул рукой куда-то на юг.

— Он так любит тёщу, что рискует жизнью. Это редкий человек! — снова улыбнулся лейтенант. Он тут же повторил это по-русски, показывая на Эйлера другому танкисту, чья большая голова в шлеме, похожая на чёрный кочан капусты, высунулась из люка.

— А у того, — лейтенант кивнул на Мунда, — тоже тёща?

— Мать.

— Ну, привет старушке. Ауфвидерзеен!

Теперь он уже просто захохотал, открывая крупные, молочной белизны зубы.

— Данке шен, — пробормотал Эйлер, отходя.

…— А ты молодец! — шепнул Мунд, когда они, миновав танковую колонну, вышли на шоссе, ведущее к городу Бранденбург.

Здесь уже на дорогах и в лесах им начали встречаться группы немецких солдат, бредущие в разных направлениях. Сплошного фронта, видимо, не существовало. Однако они старались избегать своих ещё в большей степени, чем русских. Всюду шныряли отряды военно-полевой полиции, на месте расстреливавшие дезертиров.

В Бранденбурге очутились к вечеру. Город выглядел вымершим. Давно прошли для Германии те времена, когда люди под вечер выходили на улицы погулять в своё удовольствие. Правда, по слухам, там, за Эльбой, мало что изменилось: и города не разрушены, и немцы не боятся расхаживать по скверам. Но за Эльбой Эйлер не бывал. А в Бранденбурге… они прошли от окраины к центральной площади, где рядом с ратушей и торговым центром располагалось здание комендатуры, и не встретили… ни одной женщины.

Война давно загнала их в норы бомбоубежищ, в подвалы домов. Молодые рядились старухами, горбились, одевались похуже, и, глядя на них, Эйлер всё чаще с болью в сердце вспоминал свою Ганни, которая там, за Одером, тоже, наверно, боится выглянуть днём на улицу.

Что война несёт женщинам? Страх! Страх перед бомбёжкой, перед эсэсовцами, перед полицией и в ожидании прихода русских.

— Бедная Ганни! — вслух вырвалось у Эйлера.

— Что ты там бормочешь? Посмотри-ка, кто там болтается на виселице, у тебя острее зрение, — толкнул локтем Мунд.

Эйлер вгляделся. Действительно, там впереди, перед зданием комендатуры, на деревянной виселице, слегка раскачиваемой ветром, висел труп военного. Рядом не было часовых, и мертвец, вытянувший руки по швам, казался единственным бессменным караульным на этой площади…

— Наш офицер, господин штурмбанфюрер… вот только не могу различить погон.

— Вижу, что наш, — пробормотал Мунд.

К самой виселице они не подошли, остановились поодаль. Крупная надпись на доске, укреплённой на груди покойника, извещала:

"Начальник Бранденбургского гарнизона полковник Цильнер вчера предлагал гарнизону сдаться русским. За что и повешен. Вот что ждёт всех изменников и дезертиров!"

— Так! — шумно выдохнул Мунд. — Значит, это сам начальник гарнизона!

— Город всё равно сдадут завтра, послезавтра… Он, наверно, хотел избежать напрасных жертв!..

— Фюрер запретил сдаваться, — изрёк Мунд, и Эйлер осёкся. Он не посмел сказать Мунду, что они ведь тоже, по сути дела, дезертиры, убежавшие из Берлина. Есть люди, которым трудно возражать, такую слепую ярость они вкладывают в каждое своё слово.

Полковнику Цильнеру было, должно быть, около пятидесяти. Посиневшее его лицо с седой щетинкой усов и вылезавшими из орбит глазами словно бы в упор смотрело на Эйлера.

— Вы пойдёте в комендатуру, господин штурмбанфюрер?

— Я хотел увидеть… этого Цильнера. Видишь ли, Эйлер… я знал его немного раньше. Хотел именно с ним поговорить… Но раз такое дело… Лучше двинемся побыстрее в Ней-Руппину, — ответил Мунд.

…Когда они поспешно покинули Бранденбург, над городом и рекою Хафель сгущались сумерки. Так же, как и сейчас над Эльбой. Наползал туман, усиливая ту серую пелену, что висела в воздухе и размазывала очертания деревьев и берега.

— Переправимся сегодня в тумане, это удачно. — Мунд клацал зубами, точно от озноба, хотя в лесу и не было холодно. — Я договорился с одним капитаном, он берёт нас в лодку со своими людьми.

— Господина Деница мы не увидим больше? — спросил Эйлер, повинуясь внезапно появившемуся у него желанию подразнить самоуверенного штурмбанфюрера, умеющего так быстро менять свои суждения, и всякий раз у него выходило, что он прав.

— Иди ты к чёрту со своим Деницем! — выругался Мунд.

— Ну, ладно, — покорно согласился Эйлер.

Они сидели в оставленном кем-то шалаше, и, прислушиваясь к свисту ветра в лесу, Эйлер вдруг вспомнил радиопередачу русских на Одере и то, как Дениц приказал стрелять батарее на голос диктора, его жены и детей. Возможно, он тогда и убил их, пока Эйлер со слезами валялся у него в ногах, умолял гроссадмирала прекратить огонь.

И, припомнив это, Эйлер тихо застонал, как от боли.

Потом ему вспомнился фюрер, не открывая рта пославший на бессмысленную смерть мальчишек из школы морских курсантов, и русский офицер-танкист, давший Эйлеру кусок хлеба, и труп полковника Цильнера, хотевшего сохранить от разрушения Бранденбург.

Он многое вспомнил за двадцать минут, и всё пережитое Эйлером за последние месяцы поднялось в нём такой бурной волной тошноты и омерзения, что он вскочил на ноги, словно бы хотел сбросить с плеч своих давившую его тяжесть. Много, слишком много хлебнул он на фронте, в Шведте, в Берлине и на этой дороге бегства к Эльбе. Так много одно сердце не выдерживает, оно или разорвётся, или окаменеет.

"Пусть уж лучше разорвётся!" — подумал Эйлер.

— Пошли, — толкнул его Мунд.

Стемнело. Они вышли к берегу. Резко усиливался ветер и разогнал туман. Выглянула луна. Берег серебристо заблестел. Точёные блики двигались по металлическим уключинам старой рыбацкой лодки.

— Скорее, скорее! — торопил Мунд.

Эйлер подождал, пока все, кто вышел из леса к лодке, влезут в неё. И когда в лодку грузно прыгнул Мунд, Эйлер молча повернулся спиной и не торопясь зашагал к лесу.

— Куда, мы отплываем] — крикнули ему.

"Домой, — ответил про себя Эйлер, — домой, домой, а там будь что будет. Счастливой вам переправы, господин штурмбанфюрер, и чтобы мне не встречать вас больше до самой смерти".

— Стой, мерзавец! — завопил Мунд. — Идёшь сдаваться? А присяга?

Эйлер обернулся.

— Не ори, взбудоражишь американцев, тебе же будет хуже, — крикнул он в ответ и, повинуясь инстинктивному чувству опасности, бросился на землю.

Над головой его просвистела автоматная очередь.

— Убивать! За что?

Эйлер поднял свой автомат и ударил из него короткой очередью по темнеющему силуэту отплывающей лодки.

— Будьте вы все прокляты! — закричал он во весь голос и, не пригибаясь, бросился бежать к лесу, чтобы не видеть ни берега, ни лодки, ни Мунда, который от бешеной своей злобы может кинуться за Эйлером в погоню.

"Домой, домой, домой!" — вопило всё его существо. Он ломился в непроглядную темень леса. Ветви царапали ему лицо. Стволы деревьев больно толкали его. Эйлер падал, вскакивал и снова бежал, пока горячее сердце не подошло к самому горлу, и, чувствуя, что задыхается, Эйлер упал лицом в траву…

20

Пока Зубов поднимался по неудобной верёвочной лестнице, изгибавшейся под тяжестью его тела, он весь ещё был во власти порыва, охватившего его, и не думал о том, куда он попадёт. Между тем он влезал в казематы старинной и зловещей крепости.

За дверью небольшого балкона и коридором, через который провели парламентёров, Зубов увидел металлические двери с тяжёлыми металлическими засовами. За ними могли оказаться и своеобразные бастионы для ведения огня, и просто тюремные камеры, ныне приспособленные для каких-либо нужд располагавшегося здесь гарнизона.

Вскоре Зубова и Венделя ввели в продолговатую, угрюмую комнату с низким бетонным сводом, без окон и с единственной дверью, через которую можно было пройти, только слегка согнувшись.

Здесь вдоль левой стены выстроилась группа военных чиновников в чине майоров и подполковников и несколько, судя по погонам, строевых офицеров. Между ними были и эсэсовцы, однако никто из них не рискнул сейчас надеть чёрный мундир.

— Господа, — обратился к ним комендант Юнг, — перед вами представители русского командования с предложением о капитуляции.

В комнате наступила зловещая тишина. Зубов и Вендель почувствовали себя в фокусе всеобщего внимания. Два десятка глаз, сумрачных, напряжённых, более или менее откровенно враждебных, впились в них.

— О положении в Берлине вы знаете, господа, — тусклым голосом продолжал Юнг, — возможно, что война подходит к концу, по мы должны оставаться верными своему долгу и присяге. Весь гарнизон остаётся в цитадели, пока от Верховного командования немецкой армии не поступит общий приказ о капитуляции. Но я не препятствую желанию русских парламентёров сделать нам подробные разъяснения.

И Юнг кивнул Зубову, приглашай его начать речь.

Но Зубов прежде обежал взглядом ряды стоявших перед ним немцев. И увидел замкнутые, словно бы покрытые каким-то серым налётом лица, в большинстве своём немолодые. Почти у всех мятые, давно не чищенные мундиры.

"Да это военные чиновники, — подумал Зубов, — так бы они и оставались неказистыми тыловиками, если бы в силу случайностей войны не оказались бы подневольными защитниками последней в Германии и в этой войне цитадели".

— Господа, перед вами человек, который все последние дни находился в Берлине и многое видел, — начал Зубов, стараясь таким вступлением расположить этих офицеров к доверию. Он хотел, чтобы голос его звучал искренне. — Город падёт с часу на час. Сопротивление берлинского гарнизона, если оно ещё продолжается, бессмысленно, так же как и ваше, господа! Я хочу вам сообщить, что в освобождённых районах Берлина налаживается нормальная жизнь: открываются магазины, введены продовольственные карточки. Теперь о положении в Шпандау. Наши войска, обтекая цитадель, ушли далеко на запад. Взят Бранденбург, взят Кладов. Его гарнизон капитулировал. Один из его командиров, полковник Ганс Мюллер-Андерсен, находится у нас в штабе, и вы могли бы с ним поговорить о положении на немецком фронте, которого, по сути дела, уже нет, он распадается.

Зубов сделал паузу — хотел почувствовать, налаживается ли хоть какой-нибудь контакт с "аудиторией". Он привык допрашивать захваченных в плен гитлеровских офицеров, а не агитировать их, находясь в их же крепости. Как пробиться словом через наглухо застёгнутые серые френчи — к сердцу и разуму военных чиновников, запуганных эсэсовцами, одуревших от гитлеровских кровавых приказов, от неизвестности и страха перед ожидавшим их возмездием?

— Вы знаете, господин комендант, что сегодня, тридцатого апреля, в три часа дня Гитлер покончил с собою? — спросил Зубов, заметив, как бледнеет от его слов лицо Юнга, хотя вряд ли именно сейчас впервые комендант услышал об этом. Немецкое радио передавало о смерти Гитлера, а в цитадели имелся, конечно, приёмник. — Это уже не событие, это только известие, оно ничего не меняет в ходе войны, — добавил Зубов, словно бы хотел успокоить этим коменданта. При этом он даже чуть-чуть улыбнулся Юнгу, скорее непроизвольно, чем осмысленно, только из желания поскорее вытащить этих ошеломлённых событиями нацистов из явно затянувшегося кризиса безволия. Для их же пользы. Но всё же это была ошибка. Людям, привыкшим к деспотизму силы, любая человечность всегда кажется признаком слабости.

— Фюрер написал завещание, и теперь у нас есть президент гроссадмирал Карл Дениц! — громко и отчётливо, должно быть подбадривая себя звуками своего голоса, заявил Юнг с упрямой верой чиновника в то, что власть, которой он привык подчиняться, не оставит его своими заботами. — Дениц находится сейчас в Плене. Там есть радиостанция, и мы получили приказ.

— А какой это приказ? — спросил Зубов.

Он-то знал, что Дениц призвал все части вермахта "продолжать борьбу против большевиков".

— Так какой же приказ, господа? — после паузы повторил свой вопрос Зубов.

Юнг уклонился от ответа. Конечно, он понимал, что по логике своей содержание этого приказа должно было поставить Шпандаускую цитадель под огонь русских пушек. Тех, кто продолжает борьбу, уничтожают.

— Что же вы замолчали, господин комендант? — сказал Зубов с чувством нравственной брезгливости к явному двурушничеству Юнга, который хотел оставаться верным "присяге" и боялся утратить расположение русского командования.

Да, он смутился, этот комендант-профессор, и начал что-то бормотать насчёт англичан и американцев, против которых новый президент тоже якобы намерен сражаться, если они будут препятствовать достижению каких-то его, Деница, целей.

— Так как же с капитуляцией, господа? — строго спросил Зубов, заметив, что при упоминании о новом правительстве Деница лица военных чиновников оживились, в углах послышался шёпот и шевеление и даже в тусклых водянистых глазах коменданта Юнга забегали огоньки надежды.

Юнг зябко повёл плечами и оглянулся на сидящих сзади. У него было сейчас страдающее лицо человека, которому могут выстрелить в спину, едва он произнесёт хоть одно неосторожное слово.

"А ведь и могут действительно пристрелить согласно приказу Гитлера, не отменённого Деницем", — подумал Зубов и поймал себя на том, что на какое-то мгновение он сочувственно отнёсся к мучениям Юнга, на красном, покрывшемся пятнами лбу которого проступил крупный пот.

— Гарнизон обязуется не произвести ни одного выстрела, — наконец выдавил из себя Юнг.

— Этого нам мало, — резко сказал Зубов. — Имейте в виду, что, если капитуляция будет отклонена, советское командование ничего не сможет гарантировать гарнизону цитадели.

— Что же делать? Мы не можем изменить присяге!

— Кому, чёрт побери, Гитлер уже сдох! — не сдержавшись, выкрикнул Зубов. — Подумайте о ваших раненых, им нужна медицинская помощь, а не ваша присяга.

Вендель предостерегающе толкнул Зубова в бок. Но Зубов не мог остановиться, взбешённый упорством гитлеровцев и их жестокостью по отношению к своим же раненым.

— Чего вы тянете? — горячо продолжал Зубов, сейчас уже уверенный, что большинство офицеров склоняются к капитуляции и только не могут преодолеть последние колебания. — Вам мало информации? Не верите, что идёт массовая сдача в плен ваших солдат? Мы дадим вам возможность ещё раз убедиться в правдивости наших сообщений.

Он выкрикнул это, решительно наступая на притихших немцев. Всё получилось неожиданно. Ещё за минуту до этого Зубов не собирался делать коменданту никаких новых встречных предложений. Идея пришла ему в голову внезапно. И он тут же высказал её на свою ответственность и риск, всё равно он не смог связаться со штабом.

Он видел сейчас, что комендант вытянул шею в ожидании, глядя с удивлением на русского парламентёра, который так заботится о больных и раненых в цитадели, словно бы это были его соотечественники, а не немцы.

— Мы можем послать кого-нибудь из офицеров вашего гарнизона на… фронт, для ознакомления с положением немецких частей, — заявил Зубов, добавив, что этому "посланцу" в его "командировке" и после гарантируется безопасность и, конечно, благополучное возвращение.

Комендант неожиданно легко и с явной радостью согласился. Он видел в этом спасительную оттяжку и разделял с другими немцами, сидевшими в этом каменном мешке, желание из уст своего офицера узнать, что творится сейчас в Германии.

Быстро нашёлся и "делегат". Им, по рекомендации Юнга, оказался лейтенант по имени Альберт — длинноногий, стройный и едва ли не единственный по-военному подтянутый офицер, который молодцевато прищёлкнул каблуками, представляясь Зубову. Ему было лет двадцать пять, и Альберт выглядел "свежее" других офицеров.

Зубов тут же предположил, что этот лейтенантик пользуется довернём не только коменданта, но и эсэсовской части гарнизона.

— Вендель, вы спуститесь вниз и доложите в штабе обо всём, что здесь происходит. Я надеюсь, что там одобрят мою политику… А я останусь в цитадели… агитировать дальше…

Затем он с таким решительным видом протянул руку Венделю, словно, предвидя возражения, заранее предупреждал, что отметает их.

— Товарищ майор, зачем вам оставаться добровольным заложником?

— Выполняйте, Вендель, выполняйте, всякие "зачем" и "почему" будем выяснять после войны, — заметил Зубов, потому что Вендель пытался ещё что-то добавить, но, взглянув в лицо Зубову, замолчал.

— Ну вот, хорошо, идите, Вендель, — повторил Зубов, — немцы на нас смотрят и ждут… И привет там… на воле… — пошутил он, когда вместе с Юнгом вышел на балкой, чтобы помочь спуститься по верёвочной лестнице Венделю и Альберту.

Когда Зубов вернулся в комнату, здесь уже было пусто. Сославшись на дела службы, ушёл и комендант. С Зубовым остался Кох и часовой, выросший у дверей, не то охранять, не то сторожить парламентёра.

"Похоже на арест!" — подумал Зубов, но решил пока не протестовать, а поговорить с Кохом.

— Вы не родственник Эриха Коха из Кёнигсберга, — Зубов настраивался на "светскую" беседу, — и, надеюсь, не родственник Карла Коха, бывшего коменданта Бухенвальда?

— Но я работал в Бухеивальде на стройке, как военный инженер, — вдруг признался помощник коменданта.

— Да что вы? — воскликнул Зубов. — Любопытно! И знали Ильзу Кох?

— Знал, знал, но сейчас не хочется вспоминать эту красотку, — пробурчал Кох.

— Она, как жена коменданта, имела право выбирать молодых мужчин с красивой татуировкои на груди и спине и приказывала убивать, чтобы получить их кожу, — сказал Зубов.

— Не слышал, не слышал! А вы весьма осведомлённый человек, господин майор, — сказал Кох, приподняв свои тонкие брови. — Очень знающий русский разведчик, да? — спросил он уличающим тоном, и в глазах его даже блеснула радость сыщика, напавшего на след.

— Нет, не разведчик, но… я вам признаюсь, что в войну изучал вашу армию и ваш тыл… Такая уж моя военная служба. И поэтому со всем знанием дела и обстановки в Германии я вам убедительно советую сложить…

…Зубов не успел договорить. Дверь комнаты распахнулась. В неё ворвался комендант цитадели. Лицо его трудно было узнать. Ещё недавно выражавшее сомнение и нерешительность, оно сейчас горело воинствующей злобой. Молча он схватил Зубова за руку и потащил на балкон цитадели.

— Что вы нам болтали? Капитуляция, капитуляция! — в самое ухо Зубова заорал комендант. — Наступают немецкие части, колонны танков, пехота, видите, чёрт вас побери!

Поражённый Зубов действительно увидел колонну немецких танков, с грохотом и лязгом вкатывающуюся на площадь перед цитаделью. Танки с ходу били из орудий. В Шпандау всюду зарокотали пулемёты.

Комендант вытолкал Зубова с балкона, и его потащили не в ту комнату, где он беседовал с Кохом, а в другую сторону по длинному коридору с низким бетонным сводом, в самый его конец и втолкнули в камеру.

— Вы провокатор, а не парламентёр! И мы вас теперь расстреляем! — заорал комендант. Потом он больно толкнул Зубова кулаком в грудь.

Закрылась железная дверь, и лязгнули засовы.

— Позвольте, что вы делаете! Я парламентёр! — закричал Зубов, ударив кулаком в дверь.

— Взбесились, парламентёра в тюрьму! — продолжал он кричать по-русски, забыв, что комендант не может его понять да теперь уже и услышать, потому что его грузные шаги замерли в глубине тюремного коридора.

— Сволочи, фашисты! — ругался Зубов просто затем, чтобы успокоиться после всего, что произошло в эти несколько минут.

Сейчас он понимал, что случилось что-то непредвиденное и необъяснимое. Эти немецкие танки — откуда они? Свалились, как с неба! Что ему делать? Бить кулаками в железную дверь? Ждать? Смириться? Может быть, вначале осмотреть камеру, куда его засунул злобный толстяк комендант?

Зубов повернулся спиной к двери и в полутьме, разбавленной лишь слабым светом из высоко расположенного окошка, оглядел всю камеру. Это была маленькая одиночка с голым остовом кровати слева и баком параши справа, с деревянным щитом-"намордником" на окне, закрывающим небо, с зеленоватым от сырости бетоном стены. Зубов потрогал её рукою и тут же отдёрнул. Ладонь покрылась ржавой слизью.

На железном ребре кровати сидеть было больно. Зубов сел прямо на пол камеры, подстелив кожаную куртку, которую, по счастью, надел, направляясь в цитадель.

Загрузка...