Дениц и Борман молчали.
— Скоро станет очевидно, что у колосса на глиняных ногах после его удивительного возвышения осталось силы лишь для того, чтобы дать толчок собственному падению.
Дениц вспомнил, что то же самое о колоссе на глиняных ногах фюрер говорил о Советской России в начале войны.
— Итак, — сорвавшимся на хрип голосом продолжал Гитлер, — в этом жестоком мире, в который вновь ввергли нас две войны, становится очевидно, что лишь те белые народы имеют какие-либо шансы выжить и процветать, которые знают, что такое страдание, и всё ещё сохраняют волю к борьбе, даже когда обстановка безвыходна, к борьбе до самой смерти. И только те народы имеют право претендовать на эти качества, кто показал себя способным уничтожить у себя смертельный еврейский яд.
Гитлер замолк и, проковыляв к креслу, сел в него.
Наступило длительное молчание. Борман заканчивал свои записи…
Дениц пробыл в Рейхсканцелярии до рассвета. Когда он выехал на машине в Цоссен, солнце ещё не взошло, но было уже совсем светло. Дениц мог даже разглядеть лица сапёров, которые невдалеке от Имперской канцелярии разрыли мостовую, чтобы установить противотанковые надолбы. В другом месте сооружалось нечто вроде баррикады из разбитых бомбёжкой трамваев.
„Вот где будет проходить линия обороны! В самом центре столицы!“ — подумал Дениц и поёжился от озноба. В бункере фюрера было холодно, и Дениц всё не мог согреться.
Уже за Шпрее и Ландверканалом ему попались навстречу пожарные машины, летящие к Тиргартену. Судя по столбам дыма, в той стороне горели дома.
Ушла ночь, и утренний свет только ещё резче проявил мрачный колорит картины разрушения, как бы составленной каким-то бесноватым художником из серой громады разбитых домов и иззубренных стен, взрытого бомбами асфальта, переплетённых проволокой перекрёстков и глубоких траншей, которые рылись уже на самих берлинских улицах. Город выглядел зловеще.
Дениц вспомнил хриплый голос фюрера, его кликушеские проклятия, предрекаемые всему миру, и эти аккуратные листки „завещания“, исписанные рукой Бормана.
„Пока нам остаётся тяжёлое наследство, — со вздохом подумал Дениц, — очень, очень тяжёлое! И всё же мы военные, мы должны и выполним свой долг до конца“.
„Борьба до смерти“, „борьба до смерти“, — как привязавшийся мотив, повторял про себя Дениц слова Гитлера. И вдруг подумал: — Нет, лучше сказать — „борьба после смерти“. После ухода одних, для других, пришедших на смену. Для всех тех, кто выживет и понесёт в новую эпоху зажжённый нами факел“.
От быстрой ходьбы Бурцев, кажется, совсем согрелся, и, хотя гимнастёрка, подсохнув, отвердела, словно лёгкая кольчуга, озноб прошёл, в сапогах уже не хлюпала вода и тепло от ног постепенно прогревало портянки. Бурцев уже не сердился на Сергея Свиридова, который свалил его в воду, он ведь не выругал его и в тот первый момент, когда мокрый выкарабкался на берег, и потому, что это было бесполезно, и к тому же нельзя — могли услышать немцы. Сейчас же повеселевшему Бурцеву захотелось даже поговорить со своим командиром, он нагнал Сергея Свиридова, возглавлявшего цепочку разведчиков, и спросил, как его самочувствие.
— В каком смысле?
Сергей быстро обернулся, болезненно чуткий к малейшей иронии в весёлом тоне Бурцева.
— В смысле точного выхода на цель, на домик лесника?
— Веду по азимуту. Вы бывали в этом лесу, Бурцев? Тут сложно ориентироваться.
— Бывал, как же. С Германом, как его… Герингом. Охотились на оленей. Тут и замок его недалече. Эх, угодье! Помню: он стрельнёт, я стрельну. Насшибали этих оленей много. Герман мне рожки от маленькой козули подарил. Храни, говорит, эти рога, но не на голове, а на стене. Намекал, гад. А я как раз перед войной развёлся, рога-то мне наставлять некому.
Сергей больше не оборачивался, должно быть, не хотел вниманием своим поддержать балагурство старшины, а Бурцев это объяснял себе тем, что младший лейтенант нервничает, впервые ведя группу разведчиков по азимуту, ночью, на вражеской территории и в лесу. Это-то и забавляло Бурцева.
— Сергей Михайлович, вы невесте вашей написали письмо вечером? — спросил он, снова подступая с вопросами к Сергею, подогретый беззлобным намерением „покачать воду“ из младшего лейтенанта и хоть таким образом „скомпенсировать“ своё купанье в холодном Одере по его вине.
— Одной знакомой, а что? — спросил Сергей, однако и на этот раз не повернул головы к Бурцеву.
— Зря!
— Почему?
— Перед боем писать письма — плохая примета для разведчика.
— Я не знал, — упавшим голосом произнёс Сергей.
— Фото имеется?
— Маленькая карточка. Лежит в комсомольском билете. Но билет-то я оставил в сейфе роты вместе с другими документами.
— А вот это зря! — изрёк Бурцев. — Карточку невесты надо брать с собой, как раз хорошая примета.
— Меня же никто не предупредил, — вздохнул Сергей. — Вы тоже, — сказал он Бурцеву с укором.
— Хорошенькая хоть девушка?
— Симпатичная.
— Все они симпатичные, пока невесты, откуда только злые жёны берутся? — сказал Бурцев и тихонько толкнул локтем Сергея. — Вы на карту поглядывайте чаще, не потеряли планшета-то?
— Ещё чего? — пробурчал Сергей.
Бурцев посмеялся в кулак, негромко.
— Ещё один вопросик, только вы, я думаю, можете объяснить, Сергей Михайлович! Вот сколько мне немецких карт ни попадалось, а все они нашу страну показывают только до Урала. Я слышал так — это Гитлер приказал, чтобы, значит, не пугать своих солдат, что, дескать, Россия такая громадная. До Урала, дескать, в крайнем случае шагать не так далеко, не волнуйся, фриц! А всё-таки несерьёзно это получается со стороны Адольфа, как считаете?
— Я первый раз слышу об этом, Бурцев. Но если так, то, конечно, Гитлер, обманывая армию, и сам станет жертвой своей лжи.
— Вот то-то и оно! Погорел Адольф с этими картами, вчистую погорел. А вы-то, Сергей Михайлович, на свою карту чаще поглядывайте, — снова повторил Бурцев, а Сергей промолчал, может быть, наконец почувствовал, что старшина подтрунивает над ним, по форме — мягко, а по существу — с задевающим всегда Сергея бурцевским снисходительным добродушием.
Появилась луна и, просветлив верхушки леса, проложила и по земле меж деревьев тускло-серебристые дорожки. Разведчики вышли на поляну с травой, которая казалась шелковистой в мягком лунном свете. Здесь чётче прорисовывались фигуры солдат, можно было рассмотреть лица и даже выражение глаз.
Бурцев на поляне случайно взглянул на шею и затылок Сергея Свиридова и вдруг заметил, что кожа у него молочно-нежная, розоватая, как у девушки, чуть тронутая загаром, должно быть, очень мягкая и приятная на ощупь. Бурцев давно уже не видал на фронте, у людей, шагающих рядом с ним в строю, такой молодой кожи, правда, и строем разведчики почти никогда не ходили вблизи передовой.
И пока группа бесшумно двигалась на поляне и тени солдат чуть покачивались в длинном строю, плыли рядом по траве, Бурцев с неожиданно кольнувшей в сердце завистью любовался затылком и кожей Сергея Свиридова, которая могла быть у цветущего и очень здорового юноши, только начинающего жить.
…На домик лесника, обозначенный на карте, вышли точно. Разведчики незаметно подобрались к нему и залегли в кустах у самой ограды. Лесник, видимо, спал, сквозь зашторенные окна не пробивался ни один луч света. От Одера разведчиков уже отделяло пять километров, и этот страж зелёного царства, наверно, полагал, что он в тылу у своих и, конечно, в безопасности.
Майор Зубов шепнул Сергею:
— Нужно уточнить дорогу у лесничего, войдём в дом.
— А если там немцы?
— Ну, тогда ворвёмся, мне нужен „язык“.
Не успел Сергей подать команду группе, как Бурцев рывком вскочил с земли и побежал к дому.
Он всегда поднимался первым и знал за собой эту привычку, как и холодок нервного озноба, охватывающий его перед тем, как вспыхнет в душе коротким, жгучим пламенем этот азарт и потребность мгновенной физической разрядки. Они всегда выталкивали его вперёд, так, словно бы без него некому поднять людей в атаку или возглавить, как сейчас, захват домика лесника.
— Эй! Кто тут есть, выходи! — скомандовал Бурцев, распахнув дверь дома.
— Хальт! Хэндэ хох! — прокричал затем Бурцев. Он всегда это кричал немцам, если только сначала молча не глушил их ударом приклада по голове.
Прошла минута или полторы, наконец, кажется, зажёгся свет, и вслед за этим из спальни вышел старик немец лет шестидесяти в нижней длинной рубахе и с какой-то белой тряпкой в руках. Она оказалась кальсонами.
Не в силах выдавить из себя ни одного слова, лесник только дрожащей рукой махал перед собой кальсонами. Жалкая его фигура и эти летающие в воздухе кальсоны в иное время вызвали бы у разведчиков смех, но сейчас за спиной у Бурцева никто даже не хихикнул.
— Ну, ясно, вы сдаётесь, мы поняли, — сказал леснику Зубов. — Успокойтесь.
Немец обрёл дар речи через минуту, но только для того, чтобы несколько раз повторить:
— Вот моя жена, моя жена!
Седая голова женщины показалась и скрылась в дверях спальни.
— Видим, что законная супруга, да кончай ты махать исподними, старик, это ведь всё-таки не флаг. — И Бурцев, вырвав у старика кальсоны, бросил их на диван.
Он прошёл затем в спальню — посмотреть, нет ли там ещё кого-нибудь. Пока Зубов допрашивал лесника, Бурцев заглянул на чердак, спустился в подвал, сунулся даже в сарай, где хрюкали три поросёнка. В доме он не обнаружил более никого, но зато, когда вернулся к спальне, в коридоре, который вёл туда, вдруг заметил прикрытый матерчатой грелкой — „бабой“ — аппарат телефона.
— Ты смотри, этот лесной хрыч имеет связь?! — удивился Бурцев и обрадовался, когда, сняв с рычага трубку, услышал тонкое гудение проводов и лёгкий шорох в мембране, потом длинные гудки автоматического набора. Телефон работал.
Бурцев побежал в гостиную домика, чтобы сообщить эту новость. Лесник подтвердил, что за Одером работает пока исправно и телефонная сеть и электросистема.
— Это мы знаем. До последних дней пользовались и на восточном берегу энергией от берлинского кольца, — сказал Зубов.
— От Гитлера? — удивился Петушков.
— От немецких электростанций. Но сейчас они уже сняли нас со снабжения, — улыбнулся Зубов.
— Ну, ясно, денег-то мы не платим им, — вставил Бурцев, — а немцы — народ расчётливый.
— Вот именно, — кивнул Зубов и тут же спросил у лесника по-немецки: — Ваш аппарат связан с близлежащими городами?
— Я звоню в Берлин, там автоматическая станция в порядке.
Лесник уже не казался таким перепуганным, почувствовав, что русские не собираются его убивать. А сейчас, когда он заговорил о Берлине, даже горделивая нотка прозвучала в его осипшем от пережитого волнения и по-старчески скрипучем голосе.
— Ишь ты, встрепенулся! — поморщился Бурцев, брезгливо разглядывая старика.
Затем он вместе с Зубовым подошёл к телефону.
— Позвонить, что ли, в Шведт? — спросил Зубов.
— Нет, опасно, слишком близко, могут нащупать, — возразил Бурцев.
— Тогда в Штраусберг, это под Берлином, километров двадцать пять.
Зубов по-немецки вызвал междугородную.
— Дайте Штраусберг.
— Хэлло, кто говорит? — пропищал в трубке голос телефонистки.
— Майор Мюллер. Русские у вас есть?
— Ну, что вы, господин майор. Русские за Одером.
— А наших много частей?
— О, я не знаю, я не могу отлучиться, господин майор, я только вижу из своего окна: два наших танка стоят на углу и группа солдат с ними, господин капитан, — верещала дура-телефонистка, — позвать его?
— Не надо, позвоню попозже…
— Оказывается, и таким образом можно собирать информацию — по телефону, — сказал Зубов, когда повесил трубку. — Как тебе это правится, Бурцев?
— Мне лично правится. Вот если старик не врёт, то можно позвонить в Берлин. Соблазнительно и даже щекотно, товарищ майор!
— Да, интересно, чёрт побери, попробуем!
Бурцев подтащил стул к аппарату и уселся рядом с Зубовым.
— Живым вернусь, напишу матери, мать ты моя родная, твой Васька уже звонил в Берлин, в хату самого Гитлера.
Лицо Бурцева сияло. Возможность поговорить с Берлином отсюда, из затерянной в чаще лесной сторожки, казалась и невероятной и удивительной. Возбуждённое любопытство светилось в глазах других разведчиков. Зубов, откашлявшись и сделав серьёзное лицо, снял трубку.
— Дайте мне Берлин и соедините с бургомистром, — строго произнёс он в трубку, но смеющимися глазами подмигнул Сергею и Бурцеву.
— Секунду, соединяю.
— Алло! — отозвался в трубке отчётливо слышимый голос секретаря бургомистра. — Багге слушает, — сказал он Зубову.
— Мне бы господина бургомистра.
— Он отсутствует, может быть, я могу быть вам полезен?
— Хорошо, потолкуем с вами. Как дела в Берлине, как настроение?
— Кто говорит?
— Бургомистр Шведта, — нашёлся Зубов.
— Дела средние. Говорят, что они там, за Одером, готовят новое наступление.
— Да уж ударят, наверно, и крепко.
— Мы готовимся к отпору, все, как один! — на всякий случай заверил Зубова секретарь Багге, чтобы „бургомистр Шведта“ не отыскал и его голосе никакой слабости или неверия в победу.
— Понятно, понятно.
— А как у вас дела? — спросил Багге.
— Неплохо. Русские разведчики проникают за Одер, берут пленных.
— Вы шутите, бросьте глупые шутки, я пожалуюсь господину бургомистру.
— Жалуйтесь хоть самому Гитлеру.
— ?! Кто это говорит?
— Советский офицер. Скоро увидимся. Тогда продолжим разговор лично. До скорого свидания, герр Багге, до свидания в Берлине.
Зубов опустил трубку на рычаг и отёр ладонью пот, выступивший на лбу, словно бы эта трёхминутная беседа стоила ему большого физического напряжения.
— Ну вот и поговорили с Берлином, моральная зарядка получена, — сказал Зубов. — Можно, ребята, двигаться дальше.
Но Бурцев всё же ещё раз снял с рычага трубку, ему хотелось самому послушать гудение на линии, шорохи и обрывки чужой, резкой, словно бы дерущей ухо речи и усталое, полусонное бормотание телефонисток, поддерживающих связь Берлина с городами Западной Померании. Затем он порвал провод.
…Перед уходом из домика лесника вся группа Зубова переоделась в штатское, а своё военное обмундирование Зубов, Бурцев и Вендель передали тем, кто к утру должен вернуться в свои траншеи.
Штатская одежда показалась Бурцеву удивительно лёгкой, попахивала молью, чёрт те знает, откуда её раздобыли тыловики со склада, рукава пиджака оказались длинноватыми. Да и брюки немного жали в паху. Он впервые переодевался в штатское на фронте, и, должно быть, от этого Бурцева не покидало странное ощущение какой-то случившейся в его судьбе перемены и вспоминалась вольная довоенная жизнь, которой „пахла“ эта гражданская одежда.
…Лесник показал разведчикам направление, по которому, обходя Шведт, можно было пройти южнее города. Однако он подтвердил опасения Бурцева, что многие дороги здесь заминированы. Кроме того, немцы, замаскировав, установили ещё и проволочные заграждения на подступах к многим населённым пунктам. Поэтому, прежде чем поставить во главе группы Сергея Свиридова, Зубов приказал ему быть внимательным, осторожным и точно вести разведчиков по линии, которую они наметили на карте.
Бурцев слышал, как майор предупреждал:
— Если почувствуешь, что сбился, лучше остановись, и ещё раз выверим маршрут.
— Мне, товарищ майор, не надо повторять такие вещи дважды, — ответил Сергей.
— Но всё-таки учти, — заметил Зубов.
Сергей вздохнул с чувством уязвлённого самолюбия, негромко подал команду „Вперёд!“, и разведчики, как и шли раньше, в затылок друг другу, шаг в шаг, тронулись по лесной тропе.
Прошло ещё полчаса. Лес то редел, прерываясь небольшими полянами, где ноги тонули в мякоти бугорчатых, чавкающих под ногами кочек, то снова густел, и узкая тропа, пробитая впереди идущими, петляла между деревьями.
Луна часто уходила за тёмно-серые тучи и подсвечивала их изнутри, отчего тучи просветлялись и плыли по небу как бы на лёгкой серебристо-шёлковой подкладке. А в лесу после этого становилось темнее и глуше, и хруст раздавленных сапогами сучьев, шорох прошлогодней свалявшейся листвы казался в темноте более громким.
Разведчики не курили, не зажигали карманных фонарей и без особой нужды не шептались. И хотя они уходили всё дальше от Одера, состояние тревоги и ежесекундной готовности ко всяким неожиданностям не ослабевало.
Бурцев, шагавший в середине цепочки, не видел Сергея Свиридова, который, как командир группы сопровождения, шёл первым. Он только иногда слышал его команды, шёпотом передаваемые по цепи: „Взять левее или правее, пригнуться“, когда ветки низко нависали над тропой, а иногда и хлестали по лицам разведчиков, иди же по тревожному возгласу: „Под ноги“ — пристально всматриваться в землю, опасаясь ям, колючей проволоки или мин.
Когда идёшь в середине цепочки, не надо особенно напрягать внимание, обо всём тебя предупреждают впереди шагающие, и Бурцев, внутренне посмеиваясь, слово за словом вспоминал так позабавивший всех разговор по телефону из лесной сторожки с секретарём бургомистра Берлина. Поэтому он не заметил, как голова их маленькой колонны вышла из леса к опушке, откуда были видны крайние дома какого-то селения.
Бурцев только почувствовал, что группа внезапно и как-то тревожно остановилась, и это состояние тревоги и нарастающей опасности мгновенно, как током, прошло по цепи, проникая каждому в сердце. Через секунду тишину разорвал испуганный выкрик кого-то из разведчиков, Бурцев даже не мог узнать — чей это голос, искажённый болью и страхом?
И тут же вскрикнул ещё кто-то и ещё, и по опушке дробно раскатился громкий звон жестяных банок и бьющихся друг о друга бутылок. Звон этот был печально знаком Бурцеву, и он тут же понял, что вся эта „музыка“ привязана к замаскированной в кустах колючей проволоке, которую немцы, как ловушку, поставили у выхода на дорогу.
„Напоролись!“ — мысленно произнёс Бурцев, и сердце его сжалось.
Но уже через несколько секунд Бурцев лежал в траве на опушке рядом с Сергеем Свиридовым и Зубовым, и все трое они, приподняв головы, пытались разглядеть в темноте проволочный забор, а за ним пулемётные гнёзда, которые могли находиться вблизи и держать под огнём это заграждение.
— Эх, Сергей, Сергей, куда же ты вывел нас! — прошептал Бурцев. — Неспроста немцы поставили здесь забор!
В том, что эта проволока пристреляна, никто не сомневался. Сейчас всем хотелось только поскорее определить — откуда можно ожидать секущий смертельный фланкирующий огонь пулемётов? Эти проклятые банки и бутылки всё ещё звенели, и немцы, конечно, уже насторожились и вот-вот зажгут прожектора, чтобы обнаружить разведчиков.
Представление о сложившейся ситуации сформировалось мгновенно. И не в привычных, мысленно произносимых фразах, на это не хватало времени, а, как это обычно бывало у Бурцева в бою, одним пронизывающим всё тело ощущением внезапно свалившейся беды. Горячий клубок подкатил к горлу Бурцева. Он жил сейчас только одной властной необходимостью немедленно найти какой-то выход.
Как исправить ошибку? Прорываться вперёд через проволочное заграждение? Или отступить в лес и блуждать там, а тем временем всполошённые немцы, конечно, окружат этот небольшой массив и возьмут в плен или перестреляют разведчиков? И вместе с тем Бурцев знал: сейчас нельзя долго лежать на траве и раздумывать, потому что каждая лишняя минута давала возможность немцам лучше подготовиться к бою.
И, словно бы в подтверждение этих опасений Бурцева, где-то за селением на вышке зажёгся прожектор, яркий его луч, полоснув сначала по вершинам деревьев, начал шарить по траве, выискивая затаившихся разведчиков. Опушка осветилась, как днём.
Прячась от луча, Бурцев, как и все, уткнул голову в траву. Приятным, густым, материнским запахом несло от влажной земли. Так было сладостно прикоснуться к ней грудью, что Бурцев забылся на секунду или на две, и его поразило тогда спокойствие, которое он вдруг ощутил в себе. Странное спокойствие физически собранного и напряжённого тела.
Да, он был спокоен в такой степени, что мог разглядеть цвет молодой травы в сильном свете прожекторного луча, нежный и глянцевито-зелёный, похожий на радостный и весёлый цвет зелёного футбольного поля, когда его вечером вдруг осветят на стадионе гроздья нанизанных на перекладины круглых прожекторных глаз.
Он был настолько спокоен, что мог сделать такое сравнение. И то, что он вспомнил в это мгновение стадион и футбольное поле, обрадовало его и теплотой прошлось по сердцу…
Вот от этого он замешкался, когда Зубов вместо растерявшегося Свиридова подал команду: „Вперёд!“ Бурцев чуть опоздал подняться, хотя и был готов к этой команде всем напрягшимся для броска телом. Но прежде чем подняться с земли, он погладил ладонью эту мягкую и шелковистую траву и уж потом, набрав в грудь воздуха, приказал себе, как обычно: „Пошёл!“
Энергично он полз к заграждению по-пластунски, пожалев в эту минуту, что не захватил с собой ножницы для перекусывания проволоки. Разве мог кто-либо предположить, что уже далеко за Одером им придётся ползком преодолевать этот проволочный забор, как на переднем крае.
Но вот кто-то вскрикнул, зацепившись за колючки. Рядом заныл от боли Петушков, и в то же мгновение Бурцев увидел бледное лицо Сергея Свиридова, окровавленными руками хватавшегося за проволоку. Разведчики, сжав зубы, ругались, проклиная эти колючки, впивающиеся в тело, они барахтались в этой проржавленной стальной ловушке, и Бурцев понял, что дело плохо.
А прожектор уже нащупал разведчиков белым, слепящим, словно бы физически давящим столбом света. А затем тишину разорвала первая пулемётная очередь. Её пули с резким посвистом прошли над проволочным забором, и сразу же застонало ещё несколько солдат, свистнула новая очередь уже с другого фланга — снова стоны и крики, и очевидным для всех стало, что пулемёты немцев охлёстывают разведчиков смертельным кольцом огня.
„Перебьют, как бабочек, наколотых на иголки, всех перебьют!“ — подумал Бурцев.
Он видел, как Зубов сбросил с себя ватник и накинул его на проволоку. То же за ним проделал Петушков и Вендель. Немецкие пулемёты, остервенясь, застучали ещё быстрее, надрывно, словно бы от неукротимой злобы захлёбываясь собственным огнём…
Теперь каждая секунда промедления у проволоки оплачивалась кровью. Бурцеву казалось, что вражеские пулемёты беспощадными короткими очередями, точно невидимыми гвоздями, прибивают к земле распластанные на проволоке и на траве тела разведчиков.
— Ах, гады! — во всю силу лёгких закричал Бурцев и вскочил на ноги.
Он видел всех своих товарищей, лежащих у проволоки, ослеплённых и подавленных режущим глаза светом прожектора, успел заметить тревогу в глазах Зубова, искажённое недоумением и болью лицо Сергея Свиридова, до ушей его донёсся предостерегающий выкрик Володьки Петушкова и, кажется, голос Венделя…
— Ах, гады! — снова выкрикнул Бурцев, потому что ему надо было что-то крикнуть, разряжая страшное напряжение в груди, затем он выпрямился во весь рост, шагнул вперёд, схватился обеими руками за крестовину, обмотанную проволокой, и… приподнял её от земли. Он приподнял её сначала немного, словно бы взвесив тяжесть, и, поверив в свои силы, поднатужился и вздёрнул крестовину повыше, так, чтобы нижний край проволоки поднялся над травой.
Физическое напряжение, сотрясавшее тело, мешало Бурцеву говорить, он только раскрыл рот, мысленно крича разведчикам: „Ползите под проволокой, скорее, скорее!“ Он видел, что товарищи поняли его и поползли вперёд.
„Скорее!“ — беззвучно вопил Бурцев.
…Вот прополз Володька Петушков, друг ситный Володька, с которым столько пройдено дорог, и антифашист прополз с чёрным ящиком рации на спине и в штатском костюме, интересный немец, с ним хотел Бурцев поговорить по душам, да не успел… вот замешкался, но всё-таки прополз за проволоку Сергей Свиридов, младший лейтенант, виновник всего случившегося, но сейчас Бурцев не желал ему зла и не упрекал его ни в чём.
Он только мысленно крикнул ему:
„Живи! Ты молодой, ещё ничего не видел. Живи!“
Он всех их так провожал, проползавших мимо под проволокой, под крестовиной, которую Бурцев из последних сил держал на груди. Он каждому говорил про себя:
„Живи. Живите все и помните старшину Ваську Бурцева!“
…Сколько прошло времени: секунда, десять?! Время растягивалось, Бурцев потерял его ощущение. Он всё ещё стоял, весь открытый немцам, держа в руках крестовину, как плаху, к которой его пришьют пули немецких пулемётов.
И только в какое-то мгновение он подумал: „А зачем я это сделал?“ И ему стало жалко себя, и слёзы, глубинные, не на глазах, а в душе, смягчили Бурцеву горечь этой роковой минуты и страшную тоску по жизни, потому что он знал, что его убьют, не могут не убить, ведь он был великолепной мишенью с крестовиной на груди в свете прожектора.
„Прощай, Бурцев!“ — сказал он себе, и в то же мгновение первая пуля вошла в его плечо. Он качнулся, но не выпустил из рук крестовину, потому что последние разведчики ещё проползали под проволокой.
Пуля, прожёгшая ему плечо, помешала Бурцеву как следует произнести про себя последние слова, поэтому он мысленно повторил:
„Ещё раз прощай, Бурцев!“
И вспомнил о „завещании“, написанном перед уходом из роты, и сейчас удивился тому, как это пришло ему в голову вчера вечером, ведь, честное слово, тогда он не собирался умирать и не верил, что умрёт. Вот написал, и хорошо, и, может быть, ребята выполнят его просьбу и найдут брата Николая.
Вторая пуля ударила Бурцева в грудь, и он почувствовал, что ранен смертельно. Теперь он выпустил из рук крестовину, и она упала на землю. А Бурцеву сразу стало легче, потому что он сделал то, что задумал, как настоящий цельный человек, и спас товарищей ценой своей жизни.
И, радуясь этому, он захотел глубоко вздохнуть всей грудью, но уже не смог. Разведчики всё проползли вперёд и теперь из оврага кричали Бурцеву, чтобы он спрятался в траве и последовал за ними, но Бурцев уже не слышал их голоса.
Он уже ничего не слышал и ничего не видел, но только почувствовал, как ещё одна пуля, а может быть, две вошли в его тело, не причинив сильной боли.
„Живите, ребята!“ — снова хотел крикнуть Бурцев, но желание это зажглось в его мозгу слабым импульсом и тут же потухло, подавленное всё сокрушающей слабостью… Качнулась земля, и Бурцев полетел в тёмную, бездонную пропасть.
— Мама! — крикнул Бурцев, собрав последние силы. — Мама моя родная!
И Бурцева не стало. Но тело его ещё стояло ногами на земле.
Разведчики по другую сторону проволоки видели, как Бурцев вытянул правую руку вперёд, словно бы ощупывая пространство, потом сделал шаг, на мгновение застыл в ярком луче замершего вместе с ним прожектора и рухнул лицом в траву…
Сосновый лес, подступавший к городу с юга, обрывался у шоссе, за которым тянулись голые поля, перемежающиеся отдельными каменными строениями. Здесь Зубов и Вендель с глубоким вздохом сожаления оставили за спиной последнее укрытие — придорожные кусты — и вступили на широкую, открытую дорогу.
— Дорога к жизни или на эшафот, — сказал Зубов, принуждая себя к шутке, чтобы смягчить тошноватый приступ страха.
Метрах в ста от них налево виднелся дорожный щит с надписью: „Schwedt“.
— Вот он! — шёпотом произнёс Вендель.
Они всё ещё не решались двинуться по дороге и несколько минут наблюдали за тем, как резиновой, тягучей лентой тянется по дороге колонна беженцев. Сколько таких колонн видел Зубов там, к востоку от Одера, но никогда ещё не стоял он вот так, как теперь, в штатском платье, испачканный после боя в лесу, небритый, не то немец, не то пригнанный в Германию иноземец, бредущий на запад вместе с хозяевами, на которых работал.
С той самой минуты, как закончился бой и группа Зубова с присвоенным ей кодовым названием „Бывалый“ уже без сопровождающего отряда разведчиков продолжала свой путь, Зубова не оставляло ощущение человека, словно бы выброшенного с корабля на остров, где живёт незнакомое и враждебное племя. Корабль скрылся за горизонтом, а Зубов и Вендель должны незаметно раствориться в этом племени, ежеминутно рискуя быть опознанными и убитыми.
Да, конечно, под пиджаками у них пистолеты, есть и парочка спрятанных гранат, но это лишь средство достойно умереть и не сдаться живыми эсэсовцам.
Немцы здесь, за Одером, выглядели иначе, чем на земле, освобождённой советскими войсками.
Вот сидят они наверху гружёных повозок, зорко, хозяйским глазом следя за своим скарбом и живностью. Мычат коровы, блеют овцы, кудахчут куры, кричат дети и лают собаки, носясь вокруг лошадей. Обгоняя телеги, по шоссе пронёсся красивый чёрный шарабан с кучером, куртка которого отливала позолотой, за отдёрнутой занавеской мелькнуло лицо дамы, она прокричала что-то лакею на запятках, держащему в руках связанную чёрную овцу. И шум, грохот, вопли, как будто катится по дороге цыганский табор.
— Неужели это немцы?! — спросил Вендель.
Он стоял рядом, и Зубов чувствовал теплоту его плеча и видел его глаза, в которых застыло удивление и усталость и ещё отблеск той внутренней боли, о которой Зубов мог только догадываться.
— Неужели это немцы? — повторил Вендель. — До войны такое можно было увидеть только в кинофильмах о золотоискателях, о переселенцах, где-нибудь на американском диком Западе. Но здесь у нас, в Германии. Дико!
— Это немцы, Вендель, и тем опаснее, что страна охвачена психозом страха и подозрительности. А нам надо идти к Шведту, — сказал Зубов.
— Вы больше помалкивайте, говорить буду я, запомните, вы русский, пригнанный на работу. Откуда? Ну, скажем, из Сухиничей. Держитесь спокойнее, но не слишком равнодушно. Равнодушие всегда подозрительно. Итак, пошли, — сказал Вендель и шагнул на дорогу.
В толпе беженцев никто не обратил на них внимания. Полицейские на шоссе встречались редко, было много военных, особенно из гитлерюгенд, пятнадцатисемнадцатилетних подростков в коричневых рубашках или зелёных френчах. Худые мальчишеские шеи выглядывали из-под стоячих воротников, тонкие руки держали автоматы, почти у всех были лихо сдвинуты набекрень пилотки, и лица выражали любопытство, азарт и напускную решимость.
Знавший о гитлерюгенд по документам, Зубов воочию увидел этих мальчишек и рядом с ними фольксштурмовцев. Молодость нации и её дряхлость, облачённые в военные мундиры! Это их имел в виду Геббельс в своих воззваниях, когда кричал, что наконец-то начинается настоящая тотальная война. Молодое поколение немцев, ставшее первой жертвой нацистской лжи, здесь, под Берлином, окажется и последней жертвой войны.
Гитлерюгенд, фольксштурм, колонны, колонны! Зубов знал, что гражданское население Шведта почти всё разбежалось. Окрестности опустели, земля во многих местах оказалась затопленной после взрывов дамб на каналах. Запустение.
— Работа эсэсовцев! — мрачно оглядываясь вокруг, пробормотал Вендель.
Он уверенно шагал по шоссе, лишь иногда обмениваясь с едущими на запад короткими фразами. Никто не спрашивал у них, зачем они идут в Шведт. И Зубов подумал, что немецкие мужчины и женщины потеряли интерес ко всему, что не касалось сохранения маленького беззащитного ручейка их собственной жизни в этом мутном, бурном, нескончаемом потоке людского несчастья, который заполнил собою до краёв все дороги Германии.
Перед самым городом Зубов предложил свернуть в лес, примыкавший к окраине Шведта. Здесь Вендель зарыл под сосной свою рацию. На дороге перед самым городом могли оказаться посты заградительных отрядов.
Затем, минуя маленькие озерца, разведчики проникли на улицы Шведта с их небольшими особняками, сложенными, как и почти все старинные дома в Германии, из тёмно-красного кирпича.
Тихие улицы вели к центру города и его торговому центру. Там на площади возвышалось видное издали конусообразное, с острым шпилем здание ратуши. Как и все малые города Померании, Шведт как бы каменными кругами разрастался от базара, как от эпицентра жизненных интересов населения.
— Смотрите, Александр Петрович, сколько в Шведте пивнушек, — сказал Вендель, когда они шли по улице к ратуше. — Уйма!
— А промышленности никакой. Церкви и пивные.
— Мы, немцы, обожаем пиво. Немецкая пивная — это ведь больше чем, как это по-русски, „забегаловка“. Это и клуб, и маленький театр, и микропарламент. Споры, новости, вырабатывается общественное мнение.
— А мюнхенскую пивную помните, где выступал Гитлер? Надо бы после войны это здание сжечь, а пепел развеять.
— Да, верно, а всё же мы, немцы, любим пиво…
…От окраины до центра ходьбы не больше пятнадцати минут. Чем ближе к центру, тем больше разрушенных домов. От бомбёжки и взорванных нацистами. Они выполняли директиву о выжженной земле.
Вендель подсчитал — разрушенным оказывался чуть ли не каждый третий дом. Город поредел, словно бы его проборонили взрывами.
— Работа эсэсовцев! — снова с ненавистью пробормотал Вендель.
Группа „Бывалый“ шла в город, чтобы разведать инженерные сооружения противника, систему зенитной обороны. Дивизия Свиридова стояла как раз напротив этого города. С фронта ли, с флангов, а именно ей придётся брать Шведт. Так думал Зубов.
Вендель не стал отговаривать Зубова идти в город, хотя и не преуменьшал опасности: документов у них не было, как, впрочем, и у многих немцев, потерявших бумаги в кутерьме принудительной эвакуации. Провалиться можно было при встрече с патрулями, при облаве, задав нелепый вопрос случайному прохожему.
И всё же Зубов надеялся на осведомлённость Венделя, а Вендель на то, что его никто не опознает из старых знакомых или нацистов, оба же они надеялись на то, что им повезёт.
— Обойдём город и тут же будем пробираться в лес, — сказал Зубов, думая этим приободрить Венделя. — Час, полтора, не больше.
— Как выйдет. Часа может хватить… на то, чтобы стать похожими на этих! — Вендель показал на виселицы, там болтались два трупа с досками на груди. Зубов прочёл: „За бегство от врага“.
— Сволочи! — выругался он.
Рядом с трупами, у скверика расположилась зенитная батарея. Около орудий сновали солдаты. Иногда исподлобья поглядывали на виселицы, как на свою Голгофу: их ожидала или перекладина, или смерть от русских снарядов.
Зубов отмстил про себя противотанковые заграждения, надолбы, ежи, крестовины, обмотанные колючей проволокой. Всюду продолжали рыть траншеи. Он считал зенитные орудия на площади и в прилегающих переулках, когда воздух потряс пронзительный вой сирены. Воздушная тревога! Солдаты и штатские, рывшие окопы, разом побросали лопаты и ломы, кинувшись к ратуше, под которой, наверно, находилось бомбоубежище.
Затукали немецкие зенитки, как бы проверяя голос и предупреждая о своём существовании наши самолёты, которые ещё не появлялись в небе. За несколько минут площадь опустела.
Зубов и Вендель неожиданно остались одни на площади. Ветер тащил по отполированной солдатскими сапогами каменной брусчатке обрывки газет, мусор. Только наводчики копошились у зениток, остальная артиллерийская прислуга попрыгала в отрытые около орудий ровики.
— Убирайтесь к чёрту! — крикнул разведчикам артиллерийский офицер и зло посмотрел в их сторону.
— Вот именно, к чёрту, к дьяволу в зубы, что же нам лезть в убежище?! — вполголоса выругался Вендель.
Зубов внутренне похолодел от необходимости спускаться в подвал в самую гущу нацистов. Но если бы они побежали по площади, офицер наверняка заподозрил бы в них шпионов и начал стрелять.
— Надо идти, Альфрид! Будь что будет! — сказал Зубов. Он только подумал, что в убежище им надо держаться ближе к двери, чтобы можно было раньше немцев выскочить на площадь.
Бомбоубежище оказалось очень большим, с обычными приспособлениями под жильё и убогий быт для тех, кто из-за частых тревог почти не вылезал из подвалов и ночами спал здесь. Вдоль стен тянулись ряды нар, в тёмных углах стояли деревянные топчаны, длинный стол посредине, к которому с потолка спускалась на шнуре тусклая лампочка.
Воздух всюду был устойчиво сырой и затхлый. Пахло мокрым бетоном, грязной одеждой, давно не мытыми телами. На нарах белели повязки раненых или больных, которых не успели отправить из города.
Зубов, и вообще-то не любивший бомбоубежищ, брезгливо поёжился. Вендель потянул его за рукав к себе, и они примостились за бетонным выступом массивной железной двери с устрашающе-длинной перекладиной засова.
В убежище царил полумрак. Можно было разглядеть лица только у сидящих за столом гитлерюгенд, которые резались в карты. Зубов плохо видел стоящего рядом Венделя. Всё это их вполне устраивало. Вендель поймал своей ладонью руку Зубова, ободряюще и с надеждой пожал её. Нервная дрожь прошлась по его телу. Зубову казалось, что он слышит, как громко стучит у него сердце.
„Спокойнее! — приказал он себе мысленно. — Наблюдай, слушай, это поможет преодолеть волнение“.
Массивные двери надёжно отгораживали подвал от внешнего мира. Грохочущие волны разрывов стихали, разбившись о железные перегородки. Но вот это-то и угнетало: удушающе тяжкая, мёртвая тишина! Словно бы физически весомая, как во всех убежищах в те минуты, когда сидящие в подземелье знают: над их головами рвутся бомбы.
Неожиданно тишину нарушил резкий, властный голос, идущий от стола с лампой. Там уже не видно было безусых картёжников, а стоял коренастый эсэсовец с погонами штурмбанфюрера и бровастым, крупноскулым лицом. Он стоял в центре колеблющегося круга от лампочки и смотрел куда-то поверх замерших голов и плеч, говорил и смотрел, долго не опуская голову, по привычке тех ораторов, которым лишь важно создать впечатление, что они интересуются реакцией слушателей, на самом же деле они слушают только свои голос.
— Великое чудо-бога мы имеем в лице, нашего фюрера! — с напряжением выкрикнул штурмбанфюрер и тут же выбросил правую руку вперёд, как бы приветствуя образ Гитлера, который он вызвал сейчас в своём воображении.
„Кто это?“ — чуть было не вырвалось у Зубова, но, спохватившись, он испугался, что таким вопросом может выдать себя. По тому напряжению, сковавшему толпу, которое ощутил и он сам, по серьёзным лицам гитлерюгенд, стоящих в кругу света, Зубов понял: этого штурмбанфюрера здесь знают все.
— Фюрер осуществляет высшую форму стратегии, — громко сказал он, и Зубов заметил, как при этом тёмные брови-гусеницы эсэсовца сдвинулись к переносице. — Только маловеры и предатели могут сомневаться в нашей победе!
— Карл Мунд, — шепнул Вендель, — это он сам.
Зубов вспомнил всё, что он знал об этом эсэсовце, и его охватил холодок волнения от чувства внезапной удачи и одновременно усилившейся опасности и оттого, что он видит так близко и с внутренней усмешкой может слушать разглагольствования того, кто принадлежал к нацистской элите.
— Господа, доблестные воины в Шведте! — выспренне продолжал Мунд. — Мы должны знать, что наша окончательная победа будет, конечно, стоить нам неизмеримых жертв. Наши герои-солдаты умирают прекрасной смертью. Час искупления настал, но это и час испытаний! Фюрер скоро даст нам новое чудесное оружие!
Зубов оглянулся. Он хотел бы увидеть лица стоящих рядом с ним. Молодые и старые. Что написано на них: вера, фанатизм, ирония, равнодушие?! Неужели эти вопли о „новом оружии“, гении фюрера, его мистической интуиции, — неужели всё это бредовое варево, замешенное на мутной водице нацистской патетики, может ещё найти отклик в душах солдат, согнанных бомбёжкой в этот подвал?
Что мог видеть Зубов в подвале — только затылки да в полумраке лица тех, кто находился за световой чертой у стола. Но настроение аудитории Зубов чувствовал. Бредовый пафос Мунда явственно будоражил толпу в бомбоубежище, её завораживала истерическая экзальтация громогласного штурмбанфюрера.
Кто-то в тёмных углах повторял за ним слова, кто-то повизгивал от восторга. И, почувствовав свою власть над аудиторией, Мунд начал бросать в толпу обрубленные фразы, не заботясь об их связи, смысле, ясности.
— На первый взгляд всё выглядит ужасно, но это только для маловеров, — вопил он, — меня ничего не может потрясти! Наша вера становится только сильнее! Наконец-то у нас начинается тотальная мобилизация всех сил. Мы двинем наши железные резервы! Гитлерюгенд и фольксштурм — их нельзя недооценивать. Мальчики фюрера!..
Мунд передохнул, и в это время открылась железная дверь, в убежище внесли двух раненых. В подвал проник свежий воздух, в нём был запах гари и горячей пыли. На площади рвались бомбы.
Раненые стонали, на них зашикали, — мешали говорить Мунду. И тогда он вытянул руку, царственно взмахнул ей, как бы отодвигая носилки куда-то в сторону… И заговорил о расовом инстинкте, который является истинно немецким оружием в борьбе.
— Для нас, немцев, решает раса, сначала раса, потом способности и характер. Все эти добродетели мы находим в различных классах нашего общества, ибо расовый вопрос для нас и есть вопрос классовый. Мы хотим и создадим из наших ребят молодых львов, не знающих страха, не заражённых гуманизмом, мы создадим истинную молодую гвардию Гитлера и сделаем, таким образом, большое дело…
И Зубов вдруг вспомнил. В одном из последних приказов Гитлера в армии, и только на Восточном фронте, вводился институт национал-социалистских руководителей офицеров, так называемых НСФО. Эти отборные кадры проверенной нацистской элиты имели задачу укрепить моральный дух армии, поколебленный непрерывными поражениями.
Ранее нацистской обработкой солдат занимались сами командиры частей. Однажды в нашем лагере для немецких военнопленных, куда по делам службы приехал Зубов, он попросил бывшего капитана пронести показательную беседу со своими бывшими солдатами.
— Делайте всё так, как вы бы делали в гитлеровской армии, — сказал Зубов капитану.
Тот долго отнекивался, пока не получил заверение в том, что ему ничто не грозит. Затем собрал солдат, посадил в кружок на лужайке и начал речь, очень похожую на ту, что произносил Мунд. И когда капитан в конце вдруг резко спросил сидевшего около его ног солдата — верит ли он, истинный немец, в победу великой Германии? — солдат вскочил на ноги и по старой привычке, вытянув руки по швам, выкрикнул: „Яволь, господин гауптман!“ Так же ответил и другой, и третий…
И Зубов подумал о Венделе. Как он чувствует себя в этом убежище? Коммунист в прошлом, но в прошлом и гитлеровский солдат. Сколь прочен его душевный иммунитет против националистической отравы?
Вот он стоит в двух шагах от Зубова — немец среди немцев, среди кричащих, взвизгивающих, фанатически настроенных юнцов, равнодушных фольксштурмовцев и разъярённых эсэсовцев. А вдруг он повернётся и укажет пальцем на Зубова?!
И Зубов сам вздрогнул от этих мыслей. О, как ему хотелось, чтобы Вендель сейчас повернул голову и Зубов мог бы увидеть в его глазах ну хотя бы усмешку, доверительную и успокаивающую. Но ведь не крикнешь ему: „Вендель, повернись!“ И вот первое липкое прикосновение страха, вызванное первым сомнением, и вот страх расползается, как потное, тёплое пятно на спине, и вот уже горячий лоб и влажные ладони.
„Стоп! — мысленно крикнул себе Зубов. — Разве можно так не верить товарищу! Откуда это во мне? Почему? Война, война!! Её первыми жертвами становятся правда и мораль, человеколюбие и доверие. Да, прежде всего доверие. Вендель! Он ведь коммунист, а потом уже немец. В эту формулу надо всегда свято верить…“
„Больше об этом не думать“, — приказал себе Зубов.
…Наверно, на площади прошла бомбёжка. Или истощился Мунд и замолк. Да, тревоге конец, открылись двери, и луч дневного света, скользнув по лестнице, робко лёг на цементный пол убежища. Все зашевелились.
— Пошли, — шепнул Вендель, протискиваясь к выходу.
Над площадью ещё курился дымок, как всегда после сильного артналёта. Лохматыми кострами разгорались несколько домов на площади. Мостовая зияла свежими ямами с рваными краями.
Разведчиков никто не заметил и не остановил на площади, и они нырнули в один из узких переулков.
— Куда теперь? — шёпотом спросил Вендель так, словно бы они ещё находились в подвале.
— Посмотрим, что они роют на окраине? Может быть, увидим разрекламированное „чудесное оружие Гитлера“, о котором трепался в бомбоубежище этот Мунд.
— Нет никакого оружия. Да и откуда ему быть. Гитлер всегда, а особенно в последние годы, не любил учёных. Я это знаю точно. — Вендель положил ладонь на сердце, призывая ему верить. — Существует такой „список Гитлера“ — освобождённые от призыва: тысячи имён, там танцоры, артисты, киноактёры, астрологи, только не учёные.
— А может быть, всё-таки есть „чудо-оружие“, Вендель?
Зубова всё ещё терзали сомнения.
— „Новое оружие“ — это то, что мы видели — молодёжь и старики, отданные на заклание нацизму.
— Гитлер, конечно, нуждался в учёных, — сказал Зубов, — но он не любил их, как и любой невежественный диктатор. Не мог любить.
И, сказав это, Зубов вдруг удивился ходу мыслей и течению их спокойной беседы, словно бы они гуляли сейчас в Москве, по улице Горького, а не по фашистскому Шведту.
— Чего стоит весь этот бред догматизма, — оказал он Венделю, — с такими понятиями, как „арийская наука“, „неарийская наука“. Да и вообще научное мышление не может диктоваться каким-нибудь „фюрером“, который мнит себя всеобъемлющим специалистом во всех областях знаний.
Вендель выражал согласие тем, что энергично рубил воздух рукою. Он был возбуждён тем, что унидел и услышал в бомбоубежище.
— Мунд! — вдруг выкрикнул Вендель и остановился, как человек, которому гнев мешает идти. — Никто сильнее нас, немцев, не может ненавидеть этих наших соплеменников, таких, как Мунд! — заявил он Зубову, и в голосе его прозвучала созревшая ненависть и страсть ненависти.
…Так разговаривая, они выбрались из города вновь на шоссе, забитое беженцами, слились с толпой, а затем незаметно свернули в лес, где была спрятана рация. Вендель сразу же сел за неё, чтобы связаться с дивизией. Однако радиопередатчик разведотдела ответил не сразу. Зубов начал волноваться, пока Вендель минут десять выстукивал позывные, прося „Комету“ выйти на связь с „Бывалым“. Наконец-то Венделю ответила „Комета“.
Зубов, подготовивший заранее донесение, включил в него описание поймы реки напротив города Шведта, которая была болотистой, с илистым дном, затоплена. По наблюдениям „Бывалого“, передний край обороны немцев не имел здесь сплошной линии. Обращали на себя внимание дамбы, высотой до пяти метров.
Основываясь на наблюдениях разведгруппы, „Бывалый“ полагал, что участок Альте — Одер невыгоден для форсирования, хорошо укреплён немцами и даст возможность противнику обстреливать реку артиллерией с обоих флангов.
Затем „Бывалый“ передал данные о числе зенитных батарей, замеченных в Шведте.
— Хорошо, молодцы! Это ценно! Что ещё у вас? — ответила „Комета“.
— Мы потеряли Бурцева. Где группа Свиридова? — спросил „Бывалый“.
— О Бурцеве знаем, группа Свиридова дома.
Далее „Комета“ передала, что на старом участке „Бывалому“ возвращаться домой не надо. Пусть разведчики, выполняя свою задачу, продвигаются южнее, вдоль фронта. И держат связь с „Кометой“.
„Счастливого пути!“ — передала „Комета“.
„Я понял вас“, — ответил „Бывалый“.
— Наверно, „Комета“ передвинулась куда-то, — сказал Зубов.
Вендель сбросил с головы наушники. Вид у него был напуганный.
— Вот так, Альфрид!
— Да, товарищ майор! — только и мог сказать Вендель.
— Положение наше — сложное.
Зубов вздохнул. Он снял свои тёмные очки, подержал их какое-то мгновение перед глазами, словно это могло помочь ему сосредоточиться. И снова ощущение глухого одиночества в стане врагов, ещё более острое, чем то, что испытал он в бомбоубежище, холодом сковало грудь.
Чтобы растопить этот холод, Зубов поднялся с земли, распрямил плечи, вздохнул. Можно было бы побродить между сосен, жадно куря, можно было бы подумать пять — десять минут, не более, и тут же решать, что им делать дальше.
Сергей Свиридов сидел рядом с Самсоновым в небольшом каменном домике, одиноко торчащем на болотистой, с редкими кустиками земле, когда в доме зазуммерил телефон и Окунев вызвал их к себе.
Было одиннадцать часов вечера с минутами. На плацдарме, сравнительно узкой полосе земли, отбитой у немцев с трудом, большой кровью и жертвами, стояла относительная тишина. До противника рукой подать — не более полукилометра. Позади передовой, тоже в полукилометре, расположились батареи, на обратном скате насыпи, у самой воды, в земляных норах-конюшнях, похрапывали артиллерийские битюги, да на переправе монотонно гудели танки.
И шум этот чем-то напоминал Сергею слабый гул проносящегося в отдалении поезда, который то нарастал, то шёл на убыль и, уже совсем ослабевший, сливался с мягким шорохом дождя, с вечера поливавшего и без того раскисшую почву.
— Надо идти на „Большую землю“, — сказал Самсонов. Он имел в виду восточный берег Одера. — Собирайся, Сергей.
— Совещание. Приспичило. Можно бы утром. Сейчас по переправе сплошь идут танки. И не просунешься.
Сергей ворчал, как человек, прекрасно понимавший бесполезность сетований, но получающий от ворчания какое-то удовольствие.
— Просунемся, — ответил Самсонов спокойно. — А ты, я вижу, полюбил плацдарм, тягачом не вырвешь отсюда.
— Ну, почему же, — вяло сказал Сергей, безо всякой охоты развивать эту тему.
На самом же деле он действительно старался не отходить никуда от передовой, из той зоны, где часто рвались мины и посвистывали пули.
Он стал замкнутым и нелюдимым, и эта разительная внешняя перемена произошла с ним в ту ночь, когда Сергей уходил с разведчиками за Одер, в немецкий тыл. То, что случилось там, на опушке леса, около проволочного забора: его ошибка, исправленная и искупленная кровью товарищей, гибелью Бурцева, — всё это ошеломило и до глубины души потрясло Сергея.
Когда на рассвете того дня разведчики перебрались к своим через Одер, вынеся тело Бурцева, уже в нашей траншее, Сергей, заметив в руках солдата маленькое, полуоблупившееся зеркальце, взглянул в него с внутренней дрожью и уверенностью, что обнаружит сейчас поседевшую голову. Нет, волосы у него не стали белее, не засеребрились даже виски, только потемнели щёки от проступившей за ночь щетины.
Но Сергей увидел в зеркальце свои глаза с тем новым, странным выражением отчуждённости и жалости к себе, глаза, которые вдруг поразили его больше, чем предполагаемая седина. Нет, ничего не изменилось, только словно бы пепел осел в глубине зрачков. Сергей с тех пор старался не заглядывать в свои глаза, даже когда брился, держа перед лицом зеркало.
Бурцева хоронили в расположении разведроты и наспех, потому что вышел приказ о переходе на другой участок. Разведчики выстроились около отрытой могилы с автоматами в руках, траурный митинг начал и закончил Самсонов тем, что огласил переданное ему старшиной „завещание“ Бурцева.
Грянула автоматная очередь, солдаты склонились над ямой, побросали горстями землю на гроб. А через пять минут после того, как вырос над могилой земляной холм, вместо цветов украшенный свеженарубленными ветками елей, старшина скомандовал построение.
В те минуты, когда Самсонов читал „завещание“ Бурцева, Сергей, смертельно уставший после ночного боя и похорон, воспринимал всё, что происходило в лесу, как некую киноленту, на которую он сам, Сергей, отчуждённо смотрел откуда-то издалека, не имея ко всему случившемуся прямого отношения.
Настоящая острая боль пришла позже. Она пришла, когда Сергей поспал в кузове автомашины и проснулся ночью, в дороге, на марше. Он лежал на груде каких-то мешков и смотрел, как прочерчивают сумеречную синеву неба качающиеся вершины деревьев.
Он снова вспомнил „завещание“, поражённый мыслью о том, что оно было написано Бурцевым в ночь ухода в немецкий тыл, как бы в предчувствии и его, Сергея, оплошности, и кровавого боя, и необходимости пожертвовать собой.
„Чем я обязан Бурцеву? — думал Сергей. — Своей жизнью. А что я могу сделать, чтобы снять с души тяжесть своей ошибки? Совершить подвиг или умереть? Но если я умру, то кто выполнит волю Бурцева — разыщет его брата. Найдутся товарищи. Да, наверно“.
Так думал Сергей, лёжа на мешках, и то, что он думал именно об этом, приносило ему если не чувство внутреннего оправдания, то какого-то возвышенного облегчения. А вместе с тем в душе его жило и другое стремление — остаться невредимым, пройдя через все испытания, и выжить, выжить, как того требовала вся его плоть и кровь, жаждущие радостей существования.
И Сергей ворочался на мешках от предчувствия того, что вся эта внутренняя борьба только начинается для него, что самое тяжёлое ещё впереди, что надо побороть в себе инстинктивное чувство самосохранения.
Уже он слышал в роте краем уха, что Окунев ищет виноватых, но не верил, что отец пошлёт его в штрафбат. Зато неотвратимость встречи с ним всерьёз пугала Сергея.
— Чего шевелишь губами, точно молишься, — толкнул Сергея в бок Самсонов.
— Задумался. Сам с собою разговариваю. Это у меня с детства привычка. Иногда и руками размахивал, люди оглядывались — смеялись. А сейчас прошло — вот только что губами шевелю, — признался Сергей с простодушной искренностью в ответ на такое же, как ему казалось, простодушие Самсонова.
Самсонов, рекомендовав Сергея в поиск за Одер, взял на себя и прямую ответственность за него.
В то утро, когда группа вернулась, Самсонов сам встречал разведчиков. Молча, с потемневшим лицом, выслушал рапорт Сергея и спросил только, как был убит Бурцев, а потом сообщил, что дивизия уже на марше, через полчаса снимается и разведрота.
— А как же наши товарищи? — воскликнул тогда Сергей, подумав о группе „Бывалый“, которая теперь может остаться без связи и должна будет искать новое место для перехода фронта.
— Вы думайте о своих задачах, — оборвал его Самсонов. Потом, помолчав, добавил, что Сергей и его люди смогут отдохнуть, забравшись в кузова нагруженных ротным имуществом машин. Других возможностей на марше нет.
Самсонов любил Бурцева, давно с ним воевал, и Сергей видел — Самсонов тяжко переживал его гибель. Сергей мог ожидать от него всего: и ругани, и презрительного молчания. Он мог наказать Сергея и подчёркнутым равнодушном, и официальной сухостью в их отношениях. Но Самсонов разговаривал с Сергеем так, словно бы ничего не произошло. И Сергей оценил сдержанность командира роты и его дружеское к себе отношение.
…Эта ночь с пятнадцатого на шестнадцатое апреля выдалась звёздной и не по-весеннему холодной. Луна не появлялась, но всё же небо казалось ярким и просветлённым, словно кто-то ещё с вечера тщательно протёр тряпочкой все его крупные и мелкие светильники.
Самсонов шёл первым по гребню насыпи. От воды тянуло свежестью. Ночь полнилась каким-то неясным шумом, в котором можно было выделить шёпот, вздохи, кряхтение, разговоры солдат, едва-едва различимых в темноте.
— Народ прибывает, — сказал Самсонов, как мог гм сказать о весеннем разливе — „вода прибывает“.
И у Сергея было такое ощущение, что через переправу на западный плацдарм всё время густой струёй вливается невидимая, но плотная людская масса.
Это поднимало настроение, и Самсонов шагал всё энергичнее, всё веселее, они быстро проскочили переправу, воспользовавшись паузой между танковыми колоннами.
В доме Окунева Самсонов остался для разговора, а Сергею не пришлось там задержаться и трёх минут, потому что майор Окунев с сердитым лицом приказал ему немедленно явиться к командиру дивизии.
КП комдива находился недалеко в большом блиндаже, отрытом на окраине селения. Сергей спустился в блиндаж и попал в комнату, где находилось много офицеров штаба. Отца он увидел склонившимся над картой у столика около задней стенки блиндажа.
Никто не обратил внимания на вошедшего младшего лейтенанта. И только когда Сергей громко доложил о себе — генерал медленно поднял голову, оторвал уставшие глаза от карты, но тут же опустил их. И то, что он даже не кивнул сыну, ничего хорошего не обещало Сергею.
В блиндаже было шумно. Несколько человек одновременно разговаривали или звонили по телефонам.
Начальник артиллерии дивизии звонил на батареи, поочерёдно проверяя их готовность „номер один“. Начальник политотдела созывал через час всех агитаторов полков на совещание. Дивизионный инженер что-то докладывал комдиву, показывая карту минных полей. С другой стороны стола стоял начальник штаба полковник Волков со своими бумагами.
— Вот странная вещь: подсчитано, что любая новость на четвёртый день становится известной противнику. Через фронт. Как это происходит, чёрт его знает! — сказал незнакомый полковник.
Волков на это лишь пожал плечами.
„Где подсчитано?“ — хотелось спросить Сергею, но он понимал, что никто ему здесь не ответит, да и спрашивать он не имеет права.
Но одно было несомненно: во всём, что делалось и говорилось сейчас в блиндаже, в поведении всех офицеров Сергей почувствовал тот резкий, нервный подъём, который непроизвольно возводит голоса в степень крика, хотя собеседники могут стоять друг от друга в двух шагах.
Он вспомнил необычное оживление на плацдарме и уже не сомневался, что ночью или на рассвете на этом участке фронта что-то должно произойти.
„Наступление — вот что произойдёт!“ — подумал Сергей, чувствуя, как нервный озноб, властно охватывая его, заставляет волноваться тем сильнее, чем дольше затягивалась эта томительная пауза. Сергей всё ждал, когда же отец обратит на него внимание. А генерал говорил по телефону и, тоже явно волнуясь, просил для усиления дивизии ещё несколько батарей реактивных установок. При этом он, держа трубку, поднялся за столом, вытянулся, и Сергей понял, что отец говорит с командующим.
— Тут у нас есть для них все данные и позиции готовы. Да, мы ждём и готовы! Сделаем всё, что в наших силах. Да и больше того! — И, прежде чем опустить трубку на рычаг, отец поманил Сергея рукой к своему столу.
„Лучше в штрафбат, чем в резерв, если он захочет меня наказать, — чувствуя в себе мрачную решимость, подумал Сергей. — Хоть штрафником, да останусь на фронте“.
Около стола Сергей при свете электрической лампы смог лучше разглядеть лицо отца. Они не виделись больше месяца. Свиридов-старший выглядел утомлённым и более, чем обычно, суровым. Желтизна разлилась у него под глазами, потрескались губы — от простуды ли, от внутреннего жара?
В любой другой момент Сергея охватила бы волна нежности к отцу, которому предстоят ещё бессонные ночи, и бои, и ответственность за всю дивизию, за тысячи вверенных ему жизнен. Но сейчас!! Сейчас он только с трепетом ожидал первого взгляда, того первого решающего взгляда, который определит его, Сергея, дальнейшую судьбу.
— Ну вот что, младший лейтенант Свиридов, есть разные степени фронтового везения и невезения, — сухо произнёс отец, не взглянув даже Сергею в глаза, так, словно бы он уже знал всё, что можно прочесть в них. — Считай, что тебе сейчас повезло, потому что до начала большой операции осталось всего четыре часа. Нет времени разбираться в твоих проступках. Если даже и заслуживаешь штрафбата, то раньше надо было туда отправлять. А сейчас просто не успеешь добраться.
„Да, конечно“, — хотел сказать Сергей, но промолчал, потому что его радость могла быть превратно истолкована стоящими вблизи офицерами. Они с интересом прислушивались к разговору отца с сыном. К тому же у Сергея мелькнула мысль, что отец, если бы хотел, мог бы и раньше принять иное решение.
И, словно бы догадавшись об этом, генерал Свиридов резче насупил брови.
— Для тебя, младший лейтенант Свиридов, есть возможность, и, может быть, последняя, в бою искупить свою вину перед товарищами. Ты это должен понять, глубоко понять.
— Да, да, я понял, — произнёс Сергей тихо, кивнул, судорожно глотнув слюну.
Конечно же он всё понял и оценил в эту минуту: великодушие, проявленное к нему, и ту внутреннюю борьбу, которую, должно быть, выдержал отец.
— Я… — начал было Сергей в волнении.
— Ты, — перебил отец, — останешься в разведроте. Я дал указание. Получишь задание, когда мы прорвём оборону противника и разведка пройдёт вперёд. Сергей, — голос отца напрягся, — запомни, ты должен вернуться с войны человеком или…
„Папа!“ — чуть было не вскрикнул Сергей, потому что заметил, как от нервной судороги исказилось на мгновение чуть побледневшее лицо отца.
„Папа, родной! — уже мысленно прокричал Сергей, чувствуя, что сердце его тонет в бурном приливе волнения. — Я понимаю, что это, быть может, самое жестокое напутствие, с которым отец может провожать сына в бой, но я не обижаюсь. Нет, я принимаю этот наказ всем существом своим…“
Так про себя говорил Сергей, стоя навытяжку перед отцом и не в силах произнести ничего, кроме несколько раз повторенного: „Слушаюсь, товарищ генерал, слушаюсь…“
— Да, да, прислушайся. Вот всё, что я могу для тебя сделать, Сергей, всё. Иди! — сказал отец. — Воюй честно. Желаю тебе боевого счастья!
И Сергей вышел из блиндажа. Сколько продолжалась эта встреча? Пять минут? Десять? Двадцать? Сергей тогда потерял ощущение времени. Он только помнил, что повернулся, как положено, кругом, но только через правое плечо, спохватился и снова, исправляя ошибку, повернулся через левое, хотя уже никто не смотрел на него.
Потом как-то глупо для этой минуты и обстановки Сергей прошагал, чеканя твёрдо шаг, за дверью впервые свободно и глубоко вздохнул и козырял всем идущим ему навстречу офицерам.
…Через час Сергей подходил к переправе. Он шёл и вспоминал разговоры в блиндаже комдива и как кто-то обмолвился о прожекторах, которые должны превратить ночь в день и ослепить противника.
„Интересно!“ — подумал Сергей.
Он шагал, прижимаясь к обочине дороги, потому что к переправе колонною, уже не боясь вражеской авиации, шли танки, и Сергей видел, как они по одному медленно и осторожно сползают с насыпи на полотно. Впереди каждого танка двигался солдат с фонариком в руке, показывая водителю направление, и казалось, он приманивает танк, как живое существо, послушно, вполголоса рокочущее мотором.
Что видит и знает командир взвода на фронте? У него нет даже своей карты, перед ним участок траншеи, кусок ничейной земли, за ним, видный в лучшем случае, такой же кусок траншеи вражеской.
Стреляют впереди, слева или справа, и по звуку можно определить, что делается в пяти — десяти километрах в стороне. Есть ещё слухи, „солдатский телеграф“, но на них нельзя полагаться.
И всё же предчувствие большого наступления ещё не обмануло никого. Есть на это сотни точных примет, а главное — неподдельна та атмосфера напряжения, через которую, как током, от сердца к сердцу передаётся ожидание штурма. Зародившись в штабах вышестоящих, оно спускается к нижестоящим и доходит до самой „глубинки“, до самого „передка“, до крайней точки „Малой земли“ на узкой полоске плацдарма.
Лейтенант, командир взвода мало знает, но много чувствует. Сейчас Сергей не сомневался, что начинается решительное наступление на Берлин, ибо отсюда к нему вела одна из кратчайших дорог.
И он подумал о немцах, о тех, кто находился совсем близко на переднем крае противника. Догадываются ли они о чём-нибудь? А что сейчас происходит в Берлине? Трёхмиллионный город! Знает ли он о приближении окончательной развязки всей войны? В разведотделе говорили, что, по их данным, гитлеровское командование ожидает удара со дня на день, хотя газеты и пытаются внушить народу надежду на стабилизацию фронта. Но кто верит газетам?
Сергей смотрел в сторону Берлина. Когда авиация бомбила город, отсюда, с гребня насыпи, были хорошо видны снующие по небу лучи прожекторов и огненные разрывы снарядов. Вот и сейчас на горизонте забегали узкие полоски света и докатился приглушённый расстоянием гул, похожий на отзвук дальнего землетрясения.
„Бомбят!“ — подумал Сергей. Само сознание того, что он видит разрывы бомб над Берлином, волновало его. Он ощущал принадлежность свою к этой могучей силе на берегах Одера. Несколько минут он стоял, впитывая в себя звуки и шорохи необыкновенной ночи и аромат воздуха, настоянного на запахах весенних трав, влажной земли, бензина и горького дымка от танковых моторов, который, подобно туману, стлался над тёмной водой Одера.
Через час после посещения штадива Сергей, миновав переправу, подходил к своему одиноко стоявшему домику. Теперь он знал, что до начала наступления остались считанные часы. Скоро поставят задачу младшим офицерам и солдатам. Сергей взглянул на часы, ему казалось, что стрелки движутся очень медленно, волнение растягивает время.
Самсонов, вернувшийся раньше, встретил Сергея около дома.
— Обошлось, Сергей Михайлович, да, да, обошлось, можешь не отвечать. Вижу по лицу. Ну и добро! Знаешь, друг, война одну имеет хорошую сторону: ошибки быстро смываются… кровью. Всё будет хорошо, я уверен.
— Спасибо, Илья Ильич, за хорошее слово в этот момент… Одним словом — спасибо! — Сергей прижал ладонь к сердцу.
— Вот-вот начнётся… большое дело, — сказал Самсонов.
— А мы где будем?
— Пока в резерве. Но быть по команде — „товьсь!“. Тут у немцев знаешь какая оборона, полоса за полосой, говорят, аж до Берлина. Да и сам населённый пункт — Берлин — ого! Возьми его! Так что могут временно использовать как штурмовую группу.
— Понятно.
— Вот дошли сюда. Последние рубежи берём, а последнее всегда самое тяжёлое. Это точно!
И Самсонов вдруг улыбнулся неопределённо и загадочно, словно бы каким-то мыслям, которые и удивили и растрогали его.
В улыбке этой Сергею почудились гордость Самсонова за то, что „дошли“, и от того, что надо брать эти „последние рубежи“, на которых ещё прольётся немало крови, и естественная тревога перед наступлением, и естественное желание уцелеть и увидеть сияющее солнце полной победы.
Думал ли так Самсонов? Или же это были мысли самого Сергея и поэтому он именно так прочёл улыбку Самсонова?
Кто знает?!
Сергей ответил Самсонову глубоким, со стеснённым сердцем, многозначительным вздохом.
— Ладно, Серёга, вздыхать нам или ещё рано, или уже поздно! Иди к своим солдатам. Там Окунев уже зачитывает „Обращение Военного Совета“. Скоро грянет гром!
В траншее, где находился взвод, Сергей действительно увидел майора Окунева. Подсвечивая бумагу карманным фонарём, майор читал „Обращение“ группе солдат. В других траншеях это делали сейчас многие офицеры и политработники полков и дивизии. В „Обращении“ говорилось:
„Боевые друзья!.. Пришло время нанести врагу последний удар и навсегда избавить нашу Родину от угрозы войны со стороны немецких разбойников.
Пришло время вызволить из ярма фашистской неволи ещё томящихся у немцев наших отцов и матерей, братьев и сестёр, жён и детей наших.
Пришло время подвести итог страшным злодеяниям, совершённым гитлеровскими людоедами на нашей земле, и покарать преступников. Пришло время добить врага и победно закончить войну!..“
Окунев на минуту остановился и вздохнул так, что это услышали все. Спокойный, грубоватый, насмешливый человек, он сейчас был взволнован, и это чувствовалось по его голосу. И Сергей подумал, что нет солдата, которого бы оставила равнодушным эта поистине историческая минута. Да и кто мог оставаться спокойным, слушая такие слова здесь, на переднем крае, в темноте траншеи, прижавшись плечом к плечу товарища, за несколько минут до штурма, до той временной грани, за которой начинается бой и каждому уготована то ли жизнь, то ли смерть.
По телу Сергея прошёл холодок нервного возбуждения.
Вдруг кто-то из солдат шёпотом, но так, словно это был крик, зовущий в атаку, выплеснул ото всей души:
— Товарищи, даёшь Берлин!
— Ура! — вырвалось у Петушкова.
— Тише, ты! — зашикали на него со всех сторон.
— Душа не терпит!
— Добить, добить зверя!
— Слава тем, кто первыми ворвётся в Берлин! — бросил призыв Окунев.
„Слава!“ — мысленно повторил Сергей.
— Ура… а… а! — снова громче разрешённого крикнул Петушков.
— Товарищи, товарищи, тише, митинг будем закруглять. Ваши чувства понятны. Но шуметь нельзя. Сейчас каждый имеет немного времени подготовиться к бою. Свиридов здесь? — спросил Окунев.
— Здесь, — ответил Сергей.
— Ну давай, лейтенант, шуруй, как положено. Чтоб задачу выполнить! Народ у тебя, сам видишь, орлы! — Окунев пожал руку Сергею. — Бывай, Сергей Михайлович! Я пошёл дальше. „Обращение“ приказано довести до каждого солдата…
…Артподготовка началась ровно в пять часов по московскому времени. Было ещё темно, но на горизонте кто-то словно приподнимал над землёй тёмное лохматое одеяло из туч и тумана.
А потом разом раскололась земля. Всё вокруг заполнилось таким грохотом, что стало трудно не только говорить, но и словно бы дышать. Сергей спрыгнул в отрытую разведчиками земляную щель. Он бы лёг там на землю, закрыв ладонями уши, если бы вдруг не увидел, как зажглось „солнце“. Свет его — непривычно резкий и сине-голубой — растёкся вокруг широкой полосой, и нельзя было понять, откуда он исходит.
— Прожектора! — произнёс Самсонов, стоящий рядом с Сергеем.
Их было сто сорок три мощных прожекторных установки — миллионы электроламп. В ту минуту Сергей не знал этого. Он увидел только, как в синем трепетном свете на стороне противника поднялась в воздух земля огромным тёмным валом, и эта стена дыма и пыли, не пропускавшая даже лучей прожекторов, двигалась в глубину немецкой обороны.
Зубов и Вендель нырнули в подвал дома, когда услышали знакомый протяжный свист. Звук родился где-то далеко, но с каждым мгновением нарастал, и, казалось, мина, пробивая своим тупым носом воздух, ищет себе дорогу именно в этот глубокий каменный колодец двора. Она летела с восточной окраины Врицена.
В подвал вела каменная лестница со стёртыми ступенями. Снизу тянуло сыростью, ржавчиной, какой-то затхлой вонью. С трудом нащупав дверь в темноте, Зубов толкнул её и очутился в помещении с низкими сводами, уставленном топчанами, детскими кроватками и колясками.
У дальней от двери стены испуганно сбились в кучку полуодетые женщины, старики, в углах подвала стонали больные или раненые. Зубов заметил и несколько молодых лиц с выражением крайней тревоги и настороженности, это могли быть и дезертиры, ускользнувшие от эсэсовских облав.
Чувствовалось, что все они с минуту на минуту ждут появления русских и готовы ко всему самому ужасному.
— Здравствуйте, господа! Уж очень у вас темно на лестнице, голову сломишь, ей-богу! Да и дверь можно держать открытой, бомба сюда всё равно не достанет, — сказал Вендель. Его немецкая речь с „берлинершпрахе“ — типичным берлинским произношением, которое трудно подделать, — должно быть, успокоила женщин.
Они снова зашушукались, правда тихо; подойдя ближе, Зубов услышал, как одна спросила другую, что означает русское слово „давай, давай!“. А та, что стояла рядом, ответила, что во всех случаях надо говорить по-русски: „ничего!“ — и это помогает.
Зубов подумал, что женщины эти эвакуировались с востока и наслушались той гнусной лжи о наших солдатах, которую распространяло ведомство Геббельса. Такие листовки, плакаты и немецкие газетёнки попадались в руки разведчиков в изрядном количестве.
Прошла всего неделя, как „Бывалый“ находился за Одером. Но Зубову и Венделю казалось, что миновал по меньшей мере месяц. Каждый день, полный напряжения, опасностей и смены впечатлений, казался им самым длинным изо всех прожитых дней.
Можно ли привыкнуть к состоянию постоянной опасности? До войны Зубов думал, что нельзя. До войны он не мог заснуть, если слышал у соседа за стеной радио, а на фронте спал под звуки артиллерийского обстрела.
Теперь за линией фронта Зубов вновь ощутил себя новобранцем. Здесь требовался от человека иной характер душевной стойкости и готовность самому принимать важные, порой роковые решения. Раньше Зубов как-то не замечал, насколько облегчает его жизнь необходимость подчиниться чужой воле и приказам. Став хозяином всех своих поступков, он ощутил всю тяжесть свободного выбора.
Получив приказ прибыть в город Врицен, группа „Бывалый“ двигалась короткими переходами, часто останавливаясь, чтобы замечать всё, что творится вокруг. Разведчики старались держаться подальше от дорог и населённых пунктов, где шныряли заградительные отряды и всюду были натыканы посты военно-полевой полиции. Иногда сливались с группами беженцев или людьми в штатском, но с военной выправкой и той постоянной нервной напряжённостью в глазах, которая ещё более выдавала в них дезертиров.
Порою случалось так, что разведчики и эти немцы дружно кидались в лесную чащу, заметив впереди зелёные фуражки полевой комендатуры, а потом, отдышавшись где-нибудь в кустах, вытирали пот с лица и шли рядом дальше, связанные молчаливою солидарностью людей, бредущих одной дорогой, хотя и подозревающих друг у друга разные цели.
С тех пор, как группа „Бывалый“ перешла через Одер, Зубов всё чаще вспоминал Лизу. Достаточно было ему встретить где-нибудь немку, чем-то напоминающую её фигурой, лёгкой походкой и этой милой манерой, говоря, слегка откидывать назад голову, как Зубов всякий раз вздрагивал, вопреки абсолютной уверенности, что Лиза никак не может оказаться по эту сторону фронта.
Мысли о Лизе согревали Зубова и ночью, если он мёрз, укрывшись своей курткой где-нибудь в заброшенном сарае, в домике лесника, в каком-нибудь шалаше. Никогда за время войны Зубов не испытывал такого острого желания остаться в живых, и, пожалуй, никогда у него не оставалось так мало шансов на это.
Снова и снова Зубов с нежностью вспоминал о Лизе. И сердце его сжималось от постоянных тревожных предчувствий и тоски по этой женщине.
Как-то во время одной из ночёвок в сарае на краю какого-то селения случайный сосед, беженец из Кюстрина, по фамилии Гюнше, он служил мелким чиновником у бургомистра, показал Зубову листовку, которая была любопытна уже одним тем, что называлась „Когда наступит конец!“. С этими словами берлинские нацисты обращались к своим фольксштурмовцам. Зубов при свете фонаря пробежал её содержание:
„Если немецкий народ в этой войне получает тяжёлые раны, то это как раз подчёркивает необходимость того, что наши дети должны жить, чтобы они могли передать наследство, за которое мы сейчас с тройным напряжением сил должны бороться. Если мы этого не сделаем, то тогда наступит конец!“
— Вам лично очень нужно это самое наследство Гитлера? — прямо спросил чиновника Вендель, рискуя выдать себя той иронией, которая прозвучала в его раздражённом голосе.
Гюнше даже вздрогнул при неуважительном упоминании имени фюрера.
— Как вы можете так говорить! А что же ещё у нас остаётся? — пробормотал он, правда не слишком уверенно, и тут же сообщил, что в народе ходят разные слухи.
— Какие же? — заинтересовался Зубов.
— О Риббентропе, например. Как будто бы он выехал в Швецию для переговоров.
— О чём?
— Между Россией и англо-американцами уже началась война.
— Враньё! — сказал Вендель.
— А из Англии вернулся Гесс, имея согласие англо-американцев на совместную с немцами борьбу с большевизмом. Так я слышал, — настаивал Гюнше.
— Гнусная выдумка для болванов! — не удержался от резкости Вендель, хотя Зубов и толкнул его локтем в бок.
— Нет, это так, — вдруг распалился этот чиновник Гюнше и бросил на Венделя откровенно злобный взгляд. — В нашей армии теперь такой лозунг: „Не оглядывайся на запад. Воюй до последней капли крови, отстаивай каждую пядь земли. И особенно Берлин от русских!“ Понятно вам?
— Да, конечно, — кивнул Зубов.
Правда, он тогда удивился этому сообщению. И когда на рассвете кюстринский чиновник поспешил выскочить из сарая и ушёл по шоссе к Берлину, Зубов сказал Венделю:
— Альфрид! Вот это новость! Неужели немцы прекратили войну на два фронта?
— Нет, воюют, но совсем не так, как на востоке. Я расспрашивал беженцев, кое-кто видел движение немецких войск с Эльбинского рубежа сюда на восток. Видно, снимают части.
— Да, Восточный фронт им страшнее, куда как страшнее, — согласился Зубов. — Я думаю, надо передать эти сведения в дивизию.
В следующую ночь, настроив свой передатчик, „Бывалый“ связался с „Кометой“.
Каждую ночь теперь „Бывалый“ выходил на связь с „Кометой“, передавая разведывательные данные о немецких частях, перебрасываемых с запада к Одер-фронту, о характере оборонительных сооружений, которые немцы продолжали спешно возводить и укреплять, о беженцах, запрудивших все дороги к западу от Одера, и способствующей этому нацистской пропаганде, которая занималась фабрикацией „большевистских зверств“, небылиц о каких-то „монгольских истребительных полках“.
„Бывалый“ сообщал, что нацистская пропаганда, по его мнению, не столько воспламеняет у населения ненависть к русским, сколько вселяет страх, а отсюда массовое бегство населения, вызывающее быстрый распад тыла, срыв военных перебросок и перевозок по дорогам.
„Комета“ благодарила за сообщения, приказывала продолжать наблюдения.
Попав в город Врицен, Зубов и Вендель только раз на рассвете вышли на связь с „Кометой“. В конце второй ночи их разбудил какой-то странный и мощный гул. Так, наверно, могла реветь чем-то растревоженная земля. Казалось, страшный её голос, постепенно выбираясь из бездонной глубины пластов, заполняет собой весь город. Вскоре Зубов различил в этом грохоте металлическое надсадное пение моторов и понял: летят самолёты.
Он выглянул в окно. На востоке весь горизонт пылал яркими зарницами, хотя небо было чистым и вряд ли на Одере могла бушевать такая сильная гроза.
— На Одере что-то происходит серьёзное, наверно, наши начали наступление, — сказал Зубов, разбудив Венделя.
А через несколько минут на Врицен обрушился удар ночных бомбардировщиков.
Бомбёжка в городе переносится легче, чем в открытом поле, где единственной твоей защитой остаётся окоп и холодная земля, которая и сама-то беззащитна, а тебе всё же хочется зарыться в неё всем телом. В городе достаточно сделать несколько шагов по лестнице, и ты уже под каменным сводом. Но никогда ещё Зубову не приходилось прятаться от своих бомб, хотя и нацеленных на вражеский город. Новое, странное, двойственное это чувство, замешенное и на радости, и на острой тревоге, заставило разведчиков спешно покинуть чужую, давно уж, видно, оставленную хозяевами квартиру.
Русские самолёты отбомбились, но канонада на Одере не утихала. Более того, казалось, что она всё усиливается. Все разбуженные жители города Врицена, а возможно, и самого Берлина со страхом и суеверным ужасом взирали на то, как за Одером, на востоке, поднималось в небо, опередив на целый час рассвет, огромное солнечное зарево — от света прожекторов и огненных зарниц орудий.
Наконец, разорвав туман, поднялось настоящее солнце, и наступил долгий, очень долгий день боя, ко да Зубову и Венделю пришлось особенно тщательно скрываться в подвалах домов, чтобы не быть обнаруженными каким-нибудь эсэсовским патрулём или заградительным отрядом.
В конце дня наши части завязали бой на восточных окраинах Врицена. Потянулись томительные часы ожидания.
Зубов, к удивлению своему, почувствовал, что он заражается настроением этих жалких и напуганных, исстрадавшихся в неведении своей судьбы женщин и стариков, со страхом взирающих на железную дверь убежища, в которой с минуты на минуту мог показаться русский солдат.
Для этого солдата и Зубов и Вендель были сейчас немцы, враги. Кто мог поручиться, что какой-нибудь автоматчик с пылу и жару не заподозрит в разведчиках переодетых офицеров и не полоснёт на всякий случай очередью вдоль стены подвала?!
…Первый русский предстал перед ними в образе веснушчатого темноволосого ефрейтора лет двадцати, с мокрой прядью волос, свисающей на лоб из-под пилотки, в плащ-палатке с завязанными тесёмками на груди и автоматом в левой руке.
Он скатился по лестнице, гремя сапогами, и оглядел ошалевшими от возбуждения глазами подвал.
В подвале воцарилась зловещая тишина. Зубов видел, как побледнели женщины, наверно чувствующие себя уже приговорёнными. Они не двигались с места.
— Что ты тут ищешь, ефрейтор? — спокойно, по-русски спросил Зубов.
Если бы в подвале разорвалась бомба, это произвело, наверно, меньшее впечатление на ефрейтора. Отпрянув, он вскинул на руку автомат, потом крикнул: „Кто такой?“ Но в голосе его было больше растерянности, чем гнева, и смущённое удивление вдруг засветилось в его широко раскрытых глазах с блестящими точками зрачков.
— Я майор Зубов, русский разведчик. А ну давай быстро выйдем отсюда. Вендель, за мной! — скомандовал Зубов, властным тоном стараясь сразу же подчинить себе всё ещё недоумённо колеблющегося ефрейтора.
Когда они выскочили из подвала, вблизи ещё слышались выстрелы. Бой перекатился вперёд не дальше одного квартала. Зубов приказал ефрейтору провести его в штаб полка.
— Ваши документы? — хмуро потребовал ефрейтор.
— Вот наши документы! — Зубов похлопал ладонью по сумке, в которой Вендель таскал передатчик. — Другие доставать долго, покажем в штабе.
— Ладно, — согласился провожатый, однако велел Зубову и Венделю идти вперёд, а свой автомат взял на изготовку.
На КП полка Зубова узнали и командир и замполит. Пчёлкин не успел „доложиться“ по форме, как командир полка кивнул ему:
— Ты иди, ефрейтор, возвращайся к себе. Как там воюете?
— Нормально.
— Вот хороший ответ, солдатский. Но что значит „нормально“ в данной обстановке? Это вперёд и вперёд! Ну иди, — повторил командир полка.
Он позвонил начальнику штаба Волкову, и тот приказал разведчикам пробираться на КП комдива.
— Это рядом, — пояснил замполит. — Вообще-то уж очень близко наш генерал расположился от линии боя. Это нашему брату полагается тут сидеть, где каждую пулю словишь, а не комдиву.
— Смотря какому, — ответил Зубов.
Он уже подходил к КП, оставалось метров триста, когда Вендель толкнул Зубова в бок и произнёс:
— Лиза!
Да, это Лиза Копылова пробиралась по развалинам навстречу разведчикам, случайно ли или узнав от Волкова о возвращении „Бывалого“.
— Майор! — крикнула она ещё издали Зубову и замолкла, словно задохнулась от накатившего волнения.
— Я, — сказал Зубов.
— Да, вижу.
Прошла минута, может быть, три. Они молча и жадно разглядывали друг друга.
— Живой?
— Ещё живой!
— Шуточки! — произнесла Лиза укоризненно.
Зубов сейчас предвидел много вопросов, на которые готов был отвечать главным образом улыбкой.
— Досталось?
— Немного.
— Приятно вернуться к своим?
— Вы даже себе не представляете, как это приятно! Как в дом родной.
Зубов наклонился к самому уху Лизы, жарко шепнул ей: „Здравствуйте“. Лиза залилась краской, это заметил Вендель и, отойдя шагов на десять в сторону, разглядывал камень под ногами.
— Пойдём всё-таки на КП, а то ненароком заденет шальной осколок-дурак, — сказал Зубов, увлекая за собой Лизу.
Он вспоминал потом, что разговор у них в те минуты лепился как бы в такт быстрому шагу, из фраз коротких и скользящих лишь по самым внешним приметам событий и чувств. А ведь они могли бы рассказать друг другу так много, если бы всё то многоликое, пережитое за время разлуки вообще вмещалось в какие-либо слова.
— Что у вас тут? — спросил Зубов.
— Прогрызаем немецкую оборону. Она глубокая, мощная, в несколько полос. Противотанковые рвы, минные поля, доты. — Лиза вздохнула. — Каждый дом — это опорный пункт противника. И всё это простреливается многослойным, перекрёстным огнём. И пулемётами и артиллерией. Особенно досталось нашим на Зееловских высотах и вот здесь, у Врицена. Трое суток пробивались через эту круговерть из заградительного огня — бетон, сталь, рвы, снова рвы, бетон, сталь.
— Дивизия понесла потери?
— Да, есть. Последние рубежи — кровавые. Но здесь у нас на Вриценском направлении наметился успех. Город возьмём с часу на час. Ходит слух, что наши армии довернут круче на северо-запад, в обход Берлина, с тем чтобы выйти к столице с севера.
— Понятно, — сказал Зубов. — Нацисты бросают под Берлин всё, что могут наскрести у себя. Мы это наблюдали. Идёт последняя схватка — не на жизнь, а на смерть!
— Вы расскажете свои впечатления… оттуда?
— А как же. Вот только выберем время.
— Когда? — вздохнула Лиза.
— Скоро.
— В шесть часов вечера после войны?
— Хотя бы. Когда получим право на воспоминания.
— А какое это право?
— Ну, как сказать… Убеждённость, что войну прошёл честно и есть что вспоминать с чистой душой.
— Ну, этого нам не занимать, — сказала Лиза. — А что ещё?
— Живыми ещё остаться.
— Вот это да. Это существенно, — улыбнулась она.
Так разговаривая, они подошли к дому, где оборудовал свой КП генерал Свиридов. Сам он ушёл в полк, и в комнате, где к окнам были пристроены две стереотрубы, находился только майор Окунев.
— А, Зубов, заходи! — произнёс Окунев таким тоном, словно бы они виделись полчаса назад.
Зубов начал было докладывать ему о своей работе в немецком тылу, но Окунев остановил его, сказав, что он всё знает.
— А чего не знаю, ты изложи в донесении комдиву. Коротенько. А затем сможешь эту ночь отдохнуть. Так наш генерал распорядился. А вы, Копылова, — взглянув на Лизу, добавил Окунев, — вы поможете майору составить другой отчёт, побольше, подробный — обо всём.
Это для штаба армии и фронта. К утру сдадите мне. Ясно?
„Хочет оставить нас вдвоём, — подумал Зубов, — ну что ж, за чуткость спасибо“.
Написав донесение для комдива о том, что он видел во Врицене, Зубов спросил у Окунева, где находится разведрота.
— Тут близко. Ты там и найди квартирку, отдыхай, отдыхай, друже, только предупреди Самсонова, где тебя искать, — сказал Окунев, недвусмысленно подмигнул и с чувством полного расположения и даже мужской доброй зависти хлопнул Зубова по плечу.
Сергея вызвал капитан Самсонов. Он оборудовал себе для КП комнату на пятом этаже серого, из крупных каменных блоков здания. Пол здесь был засыпан какой-то трухой, рамы выбиты, мебель перевёрнута воздушной волной, уцелел только письменный стол, за которым и восседал Самсонов среди этого хаоса запустения и мерзости.
От стола через окно виднелся Берлин, точнее, верхняя часть зданий, состоящая из косых, прямоугольных, ровных и разорванных снарядами плоскостей крыш, последних этажей домов с пустыми глазницами окон.
— Здравствуй! — сказал Самсонов, отрывая от глаз бинокль. — Командир дивизии приказал взять „языка“ до двадцати двух ноль-ноль.
— Мне? — удивился Сергей, и это была первая его реакция на слова Самсонова.
— Нам, — сказал Самсонов, объединяя в этом „нам“ себя и Сергея полной мерой общей ответственности.
Сергей промолчал, ожидая, что ещё скажет капитан. Он понял, что задание предназначается ему, и ощутил первый холодок в груди, верный признак нарастающей тревоги.
— Вылезем на крышу, оттуда шире обзор, — предложил Самсонов.
Теперь перед ними, видный во все стороны света, простирался полуразрушенный город, подвергшийся тяжким ударам бомб и артиллерии. Почти на каждой улице вздымался вверх факел пламени с чадящей шапкой дыма, который колебал и ветер, и взрывы тяжко ухающих мин.
Самсонов долго шарил биноклем по западной части города, по крышам, постройкам, баррикадам, перегородившим улицы, пока не остановился на массивном доме с остроугольной крышей и полуобгоревшей квадратной трубой на ней.
— Видишь вон этот домик с трубой?
— Вижу.
У Сергея даже защемило сердце, когда он разглядел этот „домик“, четырёхэтажный, с толстыми стенами, с окнами, которые все были заделаны мешками и песком, и пули сыпались чуть ли не из каждого окопного проёма.
— Вот этот, — указал Самсонов. — Там есть чем поживиться. Как взять немца, а лучше двоих — обмозгуй сам. Вот вам мои советы. Внутри дома действуйте не по одному, а вдвоём, втроём, лучше всей группой, один не заметишь, как тебя сзади стукнут. Дом начинайте очищать снизу, так лучше. В дверь сразу не лезьте. Дайте сначала очередь, забросайте гранатами, а ещё лучше проломай стену, если не капитальная. Впитываешь?
— Впитываю, товарищ капитан, — сказал Сергей.
— Теперь ещё. Обопрись на Петушкова, он парень с опытом. Комдив приказал взять „языка“ до двадцати двух часов, — снова повторил он так, словно бы эта фраза могла служить не только приказом, но и руководством к действию.
— Я подумаю, — сказал Сергей и вдруг добавил: — Спасибо.
— Что? — удивлённо переспросил Самсонов. — Ну, брат, не за что! — сказал он, когда понял, что не ослы-шалея. — Действуй, — бросил он и спустился на свой КП.
А Сергей тотчас вызвал на крышу группу разведчиков, человек восемь. Своим заместителем, на тот случай, если он выйдет из строя, Сергей тут же назначил Петушкова.
— Мы отомстим за Бурцева, — сказал он.
— Точно! Давно сердце горит, товарищ лейтенант. Немцев надо шугануть с верхних этажей вниз.
— Шугануть? Зачем? Ах, да! Ты, пожалуй, прав, Петушков. Артиллерией.
Сергей посмотрел в глаза Петушкову, удивившись тому, что они чем-то ему напомнили бурцевские глаза перед атакой — широко расставленные, округлившиеся от напряжения, пронзительные и горевшие тем азартом, который часто наблюдал Сергей у своего старшины и сейчас ощущал в себе.
„Вот случай, когда можно принять смелое и яркое решение“, — сказал себе Сергей.
— Товарищ лейтенант, у вас уже созрел план? — торопил его Петушков.
— Да, созрел. Вот что, Петушков, делать будем так: до дома с чёрной трубой двигаемся по крышам; пока мы подойдём к нему, наша артиллерия выкурит немцев с чердака и двух верхних этажей. Я сейчас попрошу капитана Самсонова, а он артиллеристов, чтобы тридцать минут вели огонь по чердаку, а после перенесли его на первый и второй этажи. Ты спрашиваешь, зачем это? — перебил себя Сергей, хотя Петушков ни о чём не спрашивал. — В начале артобстрела немцы спустятся на нижние этажи, а потом, после перенесения огня, часть их побежит в подвалы, а часть наверх, тут мы их и накроем. Возвращаться будем тем же путём, — говорил Сергей и чувствовал по лицу Петушкова, что этот опытный разведчик, видавший виды и немало притащивший „языков“ вместе с покойным Бурцевым, сейчас, видимо, одобряюще относится к его плану.
Самсонов, выслушав план Сергея, дал своё „добро“.
— Позвоню Окуневу, и „огонька“ вам подкинем. Всё будет в норме. Давай, Сергей, делай свой подвиг! А я тебе желаю — возвращайся живой с живым „языком“.
В городе слегка темнело, но бой ещё не затихал. Всё так же ухали орудия и трещали пулемёты. Только на фоне сереющего неба языки пламени становились всё более красными и зловещими.
Сергей объяснил разведчикам задачу. Под грохот начавшей работать для них артиллерии разведчики выкурили по сигаретке и пошли. Двигались по крышам, два метра друг от друга, Сергей „впереди, замыкали цепочку Петушков и солдат Фуат Габбидулин, татарин из Уфы, пришедший в разведроту с недавним пополнением.
Когда подобрались к самому дому, паши миномёты ещё вели огонь по крыше, но вдруг на минуту всё стихло. Сергей махнул рукой. Разведчики быстро подскочили к пролому в крыше. Сначала Сергей, а потом Петушков бросили туда по гранате. После разрывов разведчики один за другим проникли на чердак.
— Пустой! — ликующе крикнул Петушков.
Действительно, чердак был пуст. Только у одного слухового окна стоял заряжённый пулемёт, телефон и лежал убитый немец в форме фольксштурма.
— Возьми у него документы, — сказал Сергей Петушкову, и тот сразу понял, у кого.
Потом Сергей вспоминал не без удивления, что в бою он об убитых говорил, как о живых: „он“, „у него“, может быть, потому, что в какие-то секунды всё менялось: живой становится мёртвым, истошно кричавший — вечно немым.
Петушков забрал не только документы, но и снял с убитого погоны: один для отчёта начальству, другой себе на память. К нему подошёл Габбидулин, вдвоём они подняли пулемёт. Затем вся группа начала осторожно спускаться на четвёртый этаж. В этот момент артиллерия открыла огонь по нижним этажам дома. Очутившись на площадке четвёртого этажа, Сергей осмотрелся, чтобы принять решение, что делать дальше.
Он увидел, что с площадки вниз уходит лестница, а слева и справа — двери, ведущие в квартиры. Сергей, долго не раздумывая, открыл одну из них, оставил Петушкова и Габбидулина наблюдать за площадкой в замочную скважину, а с остальными разведчиками прошёлся по всем комнатам.
Квартиры, брошенные хозяевами перед паническим бегством из города и загаженные потом немецкой солдатнёй! Какое они представляли собой омерзительное зрелище! Здесь никому и ничего не было дорого. Эсэсовцы и фольксштурмовцы, солдаты и офицеры в предчувствии скорой развязки и возможной гибели с пренебрежением и даже ненавистью относились к чужим вещам, которых нельзя унести и которые наверняка переживут многих из тех, кто валялся на этих кроватях, испражнялся прямо на полу и стрелял из окон, превратив их в амбразуры.
Сколько уже видел таких квартир Сергей, сам жил в них, а всё же не мог привыкнуть к этой картине истребления имущества, тошнотворному запаху грязи, дерьма, гари и всепроникающей пыли, которая, словно бы не падая, висела сейчас над Берлином, как серовато-жёлтая туча.
Сергей посмотрел на часы. Прошло минут десять. Огонь нашей артиллерии стал реже. Автоматы и пулемёты почти молчали. Неожиданно в комнату вбежал Габбидулин и передал, что немцы поднимаются по лестнице, слышны шаги.
„Вот сейчас это произойдёт“, — подумал Сергей, чувствуя, что сердце начинает брать разгон в уже знакомом нервном напряжении, которое особенно сильно не в момент боя, а вот в такую минуту томительного и мучительного ожидания.
Он подошёл к двери, около неё на корточках, смотря в скважину замка, сидел Петушков.
А тем временем по лестнице топали подбитые металлическими подковами ботинки. Немцев было двое или трое. Кто они, что за люди? Сейчас разведчики возьмут их в плен живыми или убьют и бросят трупы на этом бетонном полу лестницы.
Так кто же они? Раньше Сергей никогда не задумывался над этим.
Командир взвода редко видит своего противника в лицо, во всяком случае пока идёт бой. Пленный же солдат мало что имеет общего с тем, у кого в руках оружие.
„Немец!“ Этим словом определялось всё.
Для солдата в атакующем строю нет человека по ту сторону фронта, нет личностей, есть только противник. А для разведчика? Для разведчика иное дело. Он видит вблизи глаза того, кому приказывает, борясь с ним, слышит его дыхание. Он может сломить волю врага, а может и не сломить. Он что-то кричит „языку“, и тот может ему ответить. Разведчику не безразлично, с кем он имеет дело — с матёрым ли эсэсовцем, юношей фолькстурмовцем, бывшим рабочим или бывшим лавочником. Коротка эта минута схватки, поединка разных воль, но и она всегда стычка характеров.
Но начать думать о противнике — каков он, имеет ли семью, детей, хорош ли, плох, — вдвойне опасней для разведчика, ибо это обращает его мысленный взор и на себя самого, ведёт к воспоминаниям о своей жизни, а их-то в эту минуту надо решительно отбросить.
С чего начинается любой решительный поступок на войне? С того, что человек перестаёт думать о себе. Любое проявление трусости начинается тогда, когда человек начинает думать только о себе.
Это Сергей понял не сейчас, а в том бою за Одером, когда они потеряли Бурцева. Человек может испытывать страх, но всё равно быть способным на решительные поступки.
„Бойся, но не трусь! — так не раз говорил ему Самсонов. — Боятся даже самые храбрые люди“. Теперь Сергей уже твёрдо знал, что не надо страшиться этой боязни, и если у тебя вот так, как сейчас, чуть подрагивают руки, то это ещё не значит, что ты трус и не выполнишь своей задачи.
Одного боялся Сергей: как бы предательски не начал тикать в его теле икотный будильник.
„Только не это, — твердил он себе, — только не это!“
А немцы тем временем топали по каменным ступеням всё громче, и вот на площадку вышли двое солдат с ручным пулемётом в руках и направились к двери, за которой притаились разведчики.
Ещё за минуту до этого Сергею не хотелось, чтобы пленными оказались молодые ребята из гитлерюгенд или фольксштурма.
— Пусть будет какая-нибудь злобная и старая сволочь, больше знает, — шепнул он Петушкову.
И вот, словно по заказу, оба появившихся солдата были лет под сорок. Один с костлявым, заросшим чёрной щетиной лицом и в очках, а другой был рыж, ослепительно рыж, с нежной, как у всех рыжеволосых, кожей шеи.
— Тише, все! Внимание! — шёпотом выдавил Сергей.
Медленно открывалась дверь… и, как только немцы вошли в комнату, Сергей, вспомнив, как всегда в таких случаях Бурцев ликующе кричал „Хэндэ хох!“, тоже крикнул „Руки вверх!“, одновременно с Петушковым обрушив приклады на головы и черноволосого и рыжего.
В ту же минуту остальные разведчики выскочили на площадку, установили трофейный пулемёт, и Сергей, Петушков и Габбидулин начали приводить в чувство упавших немцев.
Сергей уже совершенно не волновался. Он даже удивился тому спокойствию, с каким обыскал пленных. Тут Петушков сказал ему, что черноволосый уже не „язык“, потому что умер. „Да, умер“, — ответил про себя Сергей, взглянув на костлявое лицо, с которого отхлынула кровь, и начал энергично тормошить второго немца, страшась того, что и этот рыжий солдат не придёт в сознание.
Но этого не случилось, и, к счастью, рыжий солдат встал. Сергей тут же обрадованно приказал ему не кричать и повёл пленного на чердак. Вскоре туда забрались и разведчики с трофейным пулемётом. Здесь Сергей их опять оставил временно охранять лестницу на чердак, а сам с „языком“ вылез на крышу.
Уже наступали сумерки, однако ещё были хорошо видны и крыши и белые стены, на которых большими чёрными буквами были намалёваны лозунги Геббельса: „Берлин был и остаётся немецким“, „Новые силы подходят“, „Мы сражаемся под командованием фюрера“.
Как всегда, в темноте стрельба немного затихла, зато становился явственнее сухой треск пожаров, грохот рушившихся стен со всеми этими лозунгами Геббельса, гудение и даже стон пламени.
Как и предполагал Сергей, разведчики возвращались тем же путём. Сергей торопил солдат, волнуясь даже больше, чем тогда, когда они приближались к домику с чёрной трубой. Ему всё казалось, что с „языком“ что-нибудь случится. Вдруг умрёт, не дай бог? Или онемеет от страха.
Ещё не доведя пленного до штаба, Сергей уже чувствовал первые симптомы тщеславия. Оно выражалось в беспокойстве, что „язык“ окажется не таким уж ценным, как хотелось бы.
При этом Сергей на обратном пути ни разу не взглянул в лицо немцу. Что-то его удерживало — брезгливость? Нет, скорее, отсутствие интереса. Теперь, когда пленный лишь некая абстракция „языка“ вообще, какая разница, как он выглядит?
Позже Сергей узнал, что „языки“ всегда запоминают тех, кто их пленил, разведчики же не помнят в лицо пленных — это его удивило.
Солдатам понадобилось минут двадцать, чтобы пробраться через простреливаемую пулемётным огнём улицу на КП командира роты. Без потерь, не имея даже раненых, группа Сергея Свиридова благополучно вернулась „домой“.
…Самсонов решил отправить пленного в штаб дивизии.
— Комдив им интересуется, — он кивнул на „языка“. — Доведи его сам.
Самсонов послал в штаб Сергея, хотя мог послать любого сержанта. Добросердечие часто складывается из всякой душевной малости. Ну, что особенного сделал капитан Самсонов, а у Сергея уже защемило в груди от признательности за его желание свести сына с отцом в такой выигрышный час, когда сын конвоирует добытого им „языка“.
Штадив и разведотдел занимали дома на северной окраине Берлина. Сергей поднялся на второй этаж дома, где находилась раньше сапожная мастерская. Всюду на иолу и на лестницах валялись колодки, ящики с гвоздями, обрезки, груды старой обуви. Даже та комната, где сейчас вместо Окунева встретила Сергея старший лейтенант Копылова, комната, где висела на стене большая карта, несмотря на открытые окна, всё же попахивала кожей и клеем.
— Силён сапожный дух, товарищ старший лейтенант. Вот вам „язык“, доложите комдиву. Вы что, будете его допрашивать? — спросил Сергей, догадываясь, зачем здесь Лиза.
— Вы на редкость проницательны. — Лиза улыбнулась Сергею, она была в хорошем настроении.
— Посидишь здесь с полчасика, и захочется напиться в стельку. Вообще-то я люблю, когда пахнет кожей, клеем. Сытый запах, городской, — сказал Сергей, на минуту забыв о пленном и тоже улыбаясь Лизе, потому что хорошее настроение заразительно.
— А я люблю, когда свежим хлебом пахнет по утрам на улицах Москвы. Ах, я многое люблю в мирной жизни, которой пока ещё нет, — произнесла Лиза, повернув голову к пленному.
Он сидел на стуле перед Лизой — солдат в разодранном и грязном френче, мокрый от усталости и страха, со слипшимися и спутанными на лбу волосами. Иногда солдат поднимал глаза и искоса, с оживляющим его лицо любопытством, с каким всякий военный человек даже в плену смотрит на карту, оценивающе взирал на красные флажки, клином бегущие к центру Берлина.
Звали пленного Курт Манке. Сергею показалось, что вот только сейчас в разведотделе дивизии немец пришёл в себя, осознав резкую и необратимую перемену своей судьбы.
Он начал отвечать на вопросы Лизы, но, говоря и вспоминая, уже примешивал горькую щепоть иронии ко всему, во что ещё час назад частично или полностью верил. Более того, он готов был уже истерично смеяться над своей незадачливостью, над глупостью товарищей, и это в его положении было единственным, что могло как-то смягчить Курту Манке всю боль самобичевания.
— Он приезжал к нам, даже посетил штаб батальона, гроссадмирал Дениц, — сказал солдат Манке и скривил пересохшие от жажды губы.
— Выпейте, — Лиза подала ему стакан воды.
— Он офицерам нашим приказал: надо продержаться ещё два дня, сдержать русских, а затем наступит поворотный пункт в войне. Поворотный пункт! Поворотный пункт! Дениц твердил об этом. Напрягите силы и продержитесь! Ещё два дня. А потом Германия и Америка пойдут в наступление против русских… Все солдаты с нетерпением отсчитывали часы и даже минуты. Ну и, конечно, потом ничего не произошло.
Манке отпил ещё глоток воды, но не проглотил, а прополоскал им рот. И выражение лица у него было такое, словно он хотел выплюнуть из себя всю оскомину и горечь лжи, которой накормил его два дня назад гроссадмирал Дениц.
Потом пленный начал рассказывать о том, что он пережил в первые дни русского наступления на Берлин. Наверно, он считал, что делает приятное русскому офицеру-женщине, и сам, уже находясь в безопасности, получает особое удовольствие от того, что, охватив ладонями голову, повторяет: „Адский огонь!.. Невероятно! Всё сметал! Как я не сошёл с ума! О, я не верю, что ещё жив!“
— Понятно, назовите части в Берлине, которые вы знаете. Вновь прибывшие дивизии, полки фольксштурма, зенитчиков, — остановила Лиза вдруг ставшего столь словоохотливым немца.
Сергей видел, что она записывает показания „языка“, очищая от шелухи восклицаний и почти истеричной экспрессии. Иногда ожидала, пока пленный успокоится и, вспомнив, сообщит что-либо важное.
Сергей уже мог уйти, но ему хотелось побыть ещё немного в этой комнате разведотдела, отдохнуть, послушать показания пленного. Увидев на столе свежую „Правду“, Сергей взял газету.
Газеты сообщали о прорыве немецкой обороны по широкому фронту. Первый Украинский на Нейсе и Шпрее. Второй в Австрии освободил город Цистердорф. Третий — брал города на Дунае и в Югославии, Четвёртый — воевал в Закарпатье на территории Чехословакии. Немцев вышибали отовсюду — от Балтики до Адриатики.
А в тылу? Танковая промышленность увеличила производительность на двадцать пять процентов. Она ещё целиком работала на войну. Сергей увидел список новых дважды Героев: Белобородов, Гареев, Кунгурцев, Хрюкин. Установились дипломатические отношения с республикой Боливией.
— Чёрт побери! Я уже не видал газет несколько дней, — сказал Сергей и уже хотел было поговорить о новостях с Лизой, как открылась дверь и в комнату вошёл Окунев.
— А, Сергей Михайлович, привет, с „языком“ тебя первым. Лиха беда начало. А там пойдёт ходом.
Окунев кивнул Сергею, пожал руку Лизе и спросил её, о чём болтает это рыжий фриц.
— Курт Манке, — поправила Лиза. — Вот послушайте, товарищ майор, как немцы иронизируют над своим Геббельсом. Это мне пленный сейчас рассказал.
— А ну давайте, — сказал Окунев, — анекдот хороший — это моя страсть.
— Значит, так. Это вроде бы разговор двух солдат, которые что-то там ковыряют на противотанковых сооружениях. По приказу доктора Геббельса. Один солдат спрашивает: „Как ты думаешь, сколько времени понадобится русским танкистам, чтобы овладеть нашими укреплениями?“ — „Четыре с половиной минуты“, — отвечает другой. „Позволь? — удивляется первый. — Откуда у тебя такая точность расчёта?“ — „Очень просто: когда русские танкисты увидят наши укрепления, они вылезут из машин и четыре минуты будут смеяться над ними. А потом им понадобится ещё полминуты на преодоление этих препятствий“.
— Ха-ха! — залился Окунев. — Неплохо.
Пленный Манке, услышав, как Лиза произносит имя Геббельса, должно быть, догадался, что речь идёт о его анекдоте. Он услужливо заухмылялся, как бы и себя присоединяя к общему разговору.
— Цыц! — огрызнулся на него Окунев. — Тебе, фриц, смеяться не положено. Ты ещё этот юмор отработать должен в лагерях, понятно?
Понял Манке или нет, но он весь съёжился и потупил голову под взглядом Окунева.
— Нам надо искать новые формы пропаганды, — заметила Лиза. — Надо рассеивать эту чёрную пелену страха в глазах рядового немецкого гражданина. Геббельс всё время болтает о русских зверствах. А наше командование напоминает нам уже давно о гуманном отношении к тем, кто непосредственно не связан с военными преступлениями. Вылавливать только крупных нацистских функционеров. В городах будем ставить бургомистрами немцев. Вообще поворачивать Германию к демократической жизни.
— Между прочим, — добавила Лиза, — надо бы в листовках использовать такой факт. Гитлер запретил под страхом расстрела всем гаулейтерам покидать свои гау. Геббельс будет сидеть в Имперской канцелярии до конца — пока его не убьют или сам не застрелится. Ведь он новый гаулейтер Берлина. Деваться ему некуда. Вот тут недавно гаулейтер Кёнигсберга Кох сбежал из города, явился к Гитлеру, но получил от него такую трёпку, что вообще где-то скрылся в Берлине.
— Это интересно, — подхватил Окунев. — Теперь вы послушайте немецкую байку. Как известно, немкам нравятся наши мужики. Вот один наш Иван-солдат забегает в немецкий дом, торопится куда-то. „Вассер, вассер!“ — кричит. Немка подаёт ему кружку воды. Он выпил и бежит дальше. А немка кричит ему вслед: „Эй, русиш, куда, куда? А где же зверства?“
— Ну, знаете, — Лиза поёжилась. — Это уже из другой оперы.
— Да нет, из этой же, я точно вам говорю. Такие случаи сплошь и рядом. Вот, наверно, и фриц может подтвердить. Окунев кивнул на пленного.
— Нет уж, увольте меня от этих расспросов, товарищ майор, — решительно заявила Лиза, — а пленного я сейчас отправлю куда надо. Как вы правильно заметили, он нам ещё не собеседник.
Лиза вызнала часового, чтобы он увёл Курта Манке в пункт для военнопленных. Потом села вместе с Окуневым писать срочное донесение генералу Свиридову.
— А ты, Сергеи Михайлович, шагай домой, — тепло сказал Сергею майор. — За „языка“ спасибо. Отдыхай, друже, потому что ночью, возможно, предстоит ещё работёнка.
„Отца мне не увидеть сегодня“, — подумал Сергей, майору Окуневу он ответил: „Слушаюсь!“ — и пошёл из этого сапожного домика с таким полным и глубоким чувством удачи, какого он ещё ни разу не испытывал с того самого дня, как впервые прибыл в разведроту.
Лиза оглядела свою новую комнату с равнодушием, которое выработала война. И особенно последние месяцы боёв на вражеской земле. Примелькался уже и этот чужой уют, и чужая мебель, и чужие разрушенные города. Война выметала из них жителей, и, убегая, они захватывали с собой лишь самое необходимое, что можно было запихнуть в чемоданы или тачку, бросая всё остальное на произвол судьбы.
И вот эта комната как комната. Чья-то бывшая спальня. Посредине две большие сдвоенные кровати с высокими резными спинками из какого-то тёмного и, должно быть, дорогого дерева. У стены тёмный платяной шкаф, у окна зеркало, тумбочки с флаконами и ещё один столик, за которым можно писать.