Секретарь райкома комсомола Александр Тыковлев глядел из окна просторного начальнического кабинета на поток машин, автобусов и троллейбусов, с шумом проносящихся по проспекту Ленина. Было около десяти утра. Окно кабинета было приоткрыто. В щелку струился летний, но все еще прохладный воздух. Погода в том далеком 1953 году все никак не устанавливалась, хотя была уже середина июня.
Неопределенность чувствовалась не только в погоде. После смерти Сталина многое в стране пришло в движение, хотя сказать, что конкретно изменилось, Саша вряд ли взялся бы. Больше животом чувствовал, что наступают перемены. Но в какую сторону?
Всего пару месяцев назад шептались, что Лаврентий Павлович заместо Сталина будет. В райком стали чаще люди в синих фуражках заглядывать, делами интересоваться, разговоры заводить. Про первого секретаря райкома Мишку Абрамкина все любопытствовали. Но Тыковлев, слава Богу, ничего им не сказал: ни плохого, ни хорошего. Хоть Мишкин кабинет давно ему нравится, удержался. И прав оказался. Вот если бы дело еврейских врачей не закрыли, тогда, конечно, была бы эта его сдержанность непростительной ошибкой. Но он не промахнулся. Берию вдруг арестовали. Синие фуражки оказались не в фаворе, хотя чувствовали себя по-прежнему уверенно и беззаботно. Ну и что, что Берию арестовали? Арестовали, значит, расстреляют. Они же сами и расстреляют. И заживут опять припеваючи с каким-нибудь новым начальником.
Тыковлев синих фуражек всю жизнь боялся. Черт их знает. Ни с того ни с сего вдруг нагрянут ночью, арестуют, допрашивать станут. Они любого взять могут. Ему, конечно, признаваться не в чем. Он всегда был за линию ЦК. Ни разу за несколько лет своей работы не колебался. Да только что толку? Те, которых в 1936-м брали, они разве против линии ЦК были? А Вознесенский против социализма пер? Да, наконец, сам Берия. Верой и правдой служили. А потом сами, на людях, в открытых заседаниях все признались. Почему? Может быть, их вовсе и не за измену шлепнули? Может быть, при всей верности за ними и еще какие дела и делишки попроще числились? Жизнь она штука сложная. Тем более у них там наверху. Не захотел Сталин грязное белье перед всем миром полоскать. Сказал им: так, мол, и так, вы мои старые друзья и соратники, стыдно мне вас как уголовников на тот свет отправлять. А отправить все равно надо. Давайте-ка лучше признавайтесь, что вы враги народа и политические преступники. Оно и для вас почетнее, и для дела партии лучше. На том и поладили. Тыковлев зябко передернул плечами. Подумал, что если хорошо взяться, с пристрастием, то, наверное, многим уважаемым людям, в конце концов, кисло станет. Он сам только жизнь начинает, а уже не хотелось бы, чтобы кто-то когда-нибудь узнал про него лишку. Есть дьявольская мудрость в речах главного прокурора Вышинского. Виновен или виноват? Казалось бы, в чем разница? Да в том, что можешь быть невиновным, а все же виноватым. Не виновен в том, в чем тебя официально обвиняют, но виноват во многом другом, а следовательно, достоин самого строгого наказания. Сам это знаешь. А суть-то дела для тебя вся в наказании, а не в формулировках обвинения. Не все ли равно, что тебе скажут перед этим самым. А коли знаешь, что виноват, так будешь всю жизнь бояться, а заодно и люто ненавидеть своих возможных разоблачителей, а главное — ту силу, которая может на тебя их наслать. Она всемогуща и не очень любит разбираться, какой ты в точности параграф или статью нарушил. Никакие адвокаты ей не указ. В кинофильме “Ленин в Октябре” все это просто объясняется. У нас пролетарский суд. И отправит он тебя на тот свет просто за то, что ты прохвост. Оно, может, и справедливо, но кто в своей жизни ни разу прохвостом не был? А вывод только один: пригибайся пониже и не попадайся. Авось пронесет.
Но это хорошо говорить, если ты где-нибудь в стороне от власти. А если проник во власть, пусть даже с самого краешка? Не будешь ничего говорить и делать — опять плохо. Того гляди в саботаже или аполитичности обвинят. Хорошо, если просто выгонят, но и тоже ничего хорошего в том нет, ибо в любом месте тебя спросят, почему с такой работы ушел. Люди сами оттуда не уходят. Все знают. Значит, ушли тебя. За что? И станешь ты сразу же никому не нужен. Ни дворником, ни библиотекарем, ни бухгалтером в экспедиции на Северном полюсе. Вытряхнут из жизни. И жаловаться тебе будет некому.
— Но, — поймал себя на мысли Саша, — сам ведь пошел. Никто не гнал, не заставлял. Хотел быть с молодых ногтей лучше других. За это платить надо. Чертов Фефелов! Но нет пути назад. Да и хочет ли он, Тыковлев, назад? Определенно нет. Только вперед и выше.
Саша уселся за стол первого секретаря райкома и начал тоненько насвистывать:
Мы рождены, чтоб сказку сделать былью...
* * *
Вообще-то Тыковлев не жалел, что последовал совету Фефелова. По окончании института он за считанные годы подрос от инструктора райкома до секретаря по идеологии. Заимел комнату в коммунальной квартире — достижение по тем временам, получил постоянную прописку. Кормился сытно и вкусно в маленькой “для своих” райкомовской столовой с кружевными занавесками и горшками на подоконниках.
Работа его тоже устраивала. Конечно, секретарь по пропаганде и агитации не самое видное в райкоме место. Возишься с этими лозунгами и транспарантами к каждому празднику, проверяешь, чтобы портреты вождя где надо висели, чтобы на “Правду” и “Комсомольскую правду” подписывались, чтобы политинформации и политзанятия проводились, горкомовских лекторов по предприятиям, учреждениям и школам рассылаешь и отзывы о лекциях наверх пишешь. Сам, понятно, что ни день, то где-нибудь про что-нибудь выступаешь, в пионеры принимаешь, кандидатов в “Артек” на отдых отбираешь, на комсомольских собраниях в райкоме присутствуешь.
В общем, дел хватает. Но работа эта по райкомовским понятиям не самая важная. Хоть ты и секретарь, но секретарь третий, а проще говоря — третьесортный. Если кого на первого выдвигать надо, то обычно берут со стороны или второго повышают. Того, что оргвопросами и кадрами ведает. Секретарей по пропаганде вроде за балаболок считают. Ну и черт с ними! У Саши другой план, свой, так сказать, маневр. Ему поскорее из комсомола на партийную работу переходить надо. Инструктором в горком ВКП(б) приглашают. Для коммуниста настоящий рост там, а не в комсомольском детсаде. Если уж работать, то по-солидному. Из горкома партии прямой путь в ВПШ. Именно туда и стремится всеми силами Саша. Диплом ВПШ, как любит говаривать он, подпуская мягкий грузинский акцент, это гарантия от всех случайностей. Это самое высшее из всех образований.
Но для того, чтобы попасть в ВПШ, надо попыхтеть. Тыковлев знает это и пыхтеть согласен. Время есть, на здоровье жаловаться не приходится, дела в его комсомольском райкоме идут не хуже, чем у других. Значит, все остальное сбудется. Не может не сбыться. Достаточно поглядеть на тех других, кто работает в райкоме. Да чтобы на фоне этого убожества он, Тыковлев, не вышел в дамки? Быть такого не может.
Сегодня Саша за второго. Тот что-то приболел. А может, просто больным сказывается. Сегодня утверждение принятых в ВЛКСМ и выдача характеристик поступающим в специальные учебные заведения. Неинтересное мероприятие. Вот второй и попросил Сашу отбыть за него номер. Тебе, мол, Тыковлев, пора привыкать и к некоторым аспектам работы с кадрами. Учись к людям приглядываться, за подпись свою на кадровых бумагах отвечать. Ошибешься, с тебя спросится. В общем, давай, тренируйся пока на школьниках и абитуриентах.
За длинным приставным столом рассаживаются свободные в данный момент инструкторы райкома, члены школьных комитетов ВЛКСМ, старшие пионервожатые, приглашенные из числа старых большевиков. Саша пересмеивается со знакомыми, интересуется здоровьем старших товарищей, на ходу раздает поручения членам комитетов, вежливо негромко смеется, для чего-то куда-то пытается позвонить и, не получив ответа, напускает торжественно-строгое выражение лица и официальным голосом спрашивает:
— Кажется, все собрались? Можем приступать, товарищи?
И, не слушая товарищей, нажимает на кнопку звонка, укрепленного на письменном столе. Дверь открывается и в нее прошмыгивает тощая, как воробышек, девочка-подросток с аккуратно заплетенными косичками, веснушчатым носом, испуганными голубыми глазами и тщательно повязанным пионерским галстуком. Входит и замирает в нерешительности.
— Садитесь, садитесь, пожалуйста! — покровительственно указывает Саша девушке на одиноко стоящий, как для допроса, стул. — Кто докладывает?
— Я, — с готовностью отзывается паренек в лыжной куртке с комсомольским значком. — Оленева Наталья, 1939 года рождения, ученица 7-го класса, из служащих, занимается на “4” и “5”, член совета дружины школы...
Саша с трудом подавил зевок. Несколько часов заведомо потерянного времени. Сейчас начнется: “Оленева, расскажите биографию”. А какая у нее в 14 лет биография? Никакой. Спрашивать будут про отца, про мать. Не был ли кто-либо под судом и следствием, в оккупированных районах, не были ли родители за границей. Если были, наступает всеобщее оживление, следуют дополнительные вопросы. Комиссия проявляет бдительность. Обычно кто-нибудь предлагает вопрос о приеме отложить до выяснения. Все глядят после этого на председательствующего, потому что он единственный, кто знает: пропустить или не про–пустить. Но это бывает редко.
Значит, начнут гонять по Уставу ВЛКСМ, спрашивать из истории комсомола и пионерской организации, проверять, читает ли поступающий в комсомол газеты. Лидка из отдела пионерской работы обязательно спросит у кого-нибудь фамилию секретаря компартии Новой Зеландии или год рождения товарища Мориса Тореза. Она, стерва, каждый раз специально какую-нибудь такую закавыку придумывает, чтобы слухи о строжайшем приеме разносились далеко по району и заставляли трепетать сердца семиклассников. И никто ее никогда не решается одернуть. Ну, в самом деле, какое отношение секретарь компартии Папуасии может иметь к приему в комсомол какой-то школьницы из города Ярославля? Да его, этого секретаря, наверняка большинство инструкторов в самом ЦК видом не видывали и слыхом не слыхивали.
Прием шел своим чередом. Саша каждые пять минут вставал со своего места, широко улыбался, тряс руку, говорил как можно более проникновенно и торжественно: “Поздравляю со вступлением. Будьте достойным членом организации молодых строителей коммунизма!” Новоиспеченный член ВЛКСМ счастливо выпархивал в коридор, чтобы рассказать ожидавшим своей очереди, как там настроение, что спрашивают, за что ругают.
Процедура приема, по мере того как стрелка часов приближалась к двенадцати, убыстрялась. Наступало обеденное время. Комиссии все больше надоедало задавать все те же вопросы и выслушивать на них одни и те же ответы. Когда прием в комсомол закончился, все облегченно вздохнули.
* * *
Абитуриентов на сегодня было немного. Всего четыре или пять. Саша быстро пропустил первых кандидатов. Одни шли в военный институт иностранных языков, другие — в физтех. Отличники, разумеется. Взысканий в учетной карточке не значилось. Школа рекомендовала. Ну, и Бог с ними, как говорится. Пусть сдают конкурсные экзамены. Там в этих полузакрытых вузах есть своя приемная комиссия, она и решит.
Внезапно взгляд его задержался на фамилии Банкин. Банкин, Банкин... Неужели тот? “Глупости, — решил Саша. — Однофамилец. Из Сибири до нас тут ой как далеко, — подумал он, вспоминая свой нелегкий путь после госпиталя. — Хотя чем черт не шутит”.
Повертел в руках анкету Банкина. Он был выпускником местной школы. От сердца отлегло. Поступать Банкин хотел на престижный факультет журналистики МГУ. Имел какие-то публикации. Характеристика была самая восторженная. Талантливый ученик, любит советскую литературу, активно занимается общественной работой, член комитета комсомола, музыкант, спортсмен...
— Следующий! — крикнул Тыковлев и с интересом уставился на дверь.
Вошел Банкин. Тот самый, который в памятный майский вечер отсчитал Саше за госпиталем тридцать сине-серых сотенных за украденные в аптеке лекарства. Саша узнал его сразу. Банкин мало изменился, хотя, конечно, подрос, раздался в плечах, расчесал темные волосы на пробор. Однако тяжелую бульдожью челюсть и нахальные, чуть навыкате глаза нельзя было спутать ни с чем.
Банкин вошел в кабинет с видом человека, знающего себе цену, но вместе с тем почтительно. Вежливо поздоровался, присел на краешек стула. Глаза его начали ощупывать предметы кабинета, лица сидящих за столом. Наконец, очередь дошла и до Тыковлева. Их взгляды встретились. Тыковлев понял, что Банкин узнал его.
На мгновение в Борькиных глазах затрепетала тревога. И тут же исчезла. Взгляд стал опять сосредоточенно официальным, спокойным. Глаза глядели поверх головы Тыковлева, как бы внимательно изучая что-то сзади него. Сзади Тыковлева на стене висел большой портрет Сталина. Видимо, он и занимал всецело Борькино внимание.
— Вот сукин сын. Не боится, — подумал Тыковлев с некоторой обидой, не дождавшись на Борькином лице никаких признаков смущения или страха. Даже заискивающей улыбки и той не появилось. — У этого парня есть самообладание! — констатировал про себя он. — Впрочем, что ему делать в этой ситуации? Бежать из кабинета? Плакать? Броситься в ноги секретарю райкома? Просить прощения? Чушь все это. Борька ждет, что будет. И в его положении это единственно правильное решение.
Конечно, он, Тыковлев, Борьку пропускать не должен. По совести не должен и по должности своей тоже. Борька, похоже, мазурик с детства. Двойная душа. Из тех, кто и на людях молодец, и в воровской шайке по ночам талант. Что работать, что воровать с ним — одно удовольствие. Только думают они всегда только о себе и своей выгоде. И ни о чем больше. Остальное второстепенно. Но кто про себя не думает?
Тыковлев глубоко вздохнул, прервав череду своих мыслей. “Не усложняй, — подумал он. — Сидит перед тобой семнадцатилетний парень, только что со школьной скамьи. Сопляк практически. Ну, занимался спекуляцией, когда был мальчишкой. Так с тех пор столько времени прошло. Может быть, перед тобой уже другой человек, а ты все вспоминаешь. Человек всегда имеет право на ошибку. А ты что, не ошибался? Было дело. Обстоятельства вынудили, война...”
Тыковлев широко и душевно улыбнулся Банкину, который складно отвечал на какой-то из очередных вопросов:
— А какой у вас, Борис, самый любимый советский писатель? За что вы его любите?
— Константин Симонов. И стихи его люблю и прозу. Настоящий советский писатель. Патриот. Человек, преданный делу партии. И вместе с тем какой тонкий лирик! Одно его стихотворение “Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины...” пронизано таким высоким и светлым чувством, такой любовью к Советской Родине и ее людям, что, право, я не знаю ничего похожего у других наших писателей...
— Есть к Банкину у товарищей еще вопросы? — прервал Борьку по-прежнему улыбающийся Тыковлев. — Езжайте в Москву. Желаю вам поступить в университет, хорошо учиться и успешно закончить его. Будем с интересом ждать ваших публикаций. Не забывайте свою школу, не забывайте свой райком, не забывайте комсомольскую работу. Перед вами открыт широкий путь, Банкин. Сегодня мы дали вам путевку в советскую журналистику. Не подкачайте!
Тыковлев, как заведено, крепко пожал на прощанье Борьке руку. На душе было легко. Тыковлев полагал, что видит Банкина в последний раз.
* * *
Дом, в котором поселился в Москве Тыковлев, был сравнительно новой постройки. Муж хозяйки, куда определили на постой Тыковлева, погиб в Великую Отечественную. Наверное, имел он кое-какие заслуги перед советской властью, поскольку позволяли вдове прирабатывать, сдавая жилплощадь — и не кому-нибудь, а слушателям Высшей партшколы.
Комната, где разместился Тыковлев, была маленькая, метров двадцать, с окном на шумную Новослободскую улицу. В подъезде всегда темно и пронзительно пахнет кошками. Подъездная дверь безвольно болтается туда-сюда под порывами осеннего ветра. Жильцов это, впрочем, нисколько не волновало. Они рождались, жили и умирали именно с такой дверью, с такой темной вонючей лестницей, в стенах, покрашенных мрачной темно-зеленой масляной краской, под тусклыми электрическими лампочками без абажуров, в коммуналках с прокопченными кухнями, с ржавыми серо-белыми ванными, с треснувшими от времени унитазами.
Нельзя сказать, чтобы жильцы дома не выражали недовольства условиями своей жизни. Делали они это часто и с воодушевлением. Ругать домоуправление было излюбленной темой встреч на общей кухне. Оно (домоуправление) было, во-первых, всегда виновато, а во-вторых, обязано... Тем временем жильцы продолжали спокойно вывинчивать лампочки в местах общественного пользования, плевать и сорить на лестницах, резать ножами обивку на дверях друг у друга и вываливать мусор рядом с помойкой во дворе.
* * *
Тыковлев любил заниматься вечерами на кухне. Дождешься, когда все разбредутся по своим комнатам, зажжешь газовую горелку, чтобы теплей и уютней было, и читай себе, конспектируй. Тихо. Кто спит, кто в соседнюю квартиру ушел на телевизор. Слава Богу, в коммуналке, где он живет, телевизора ни у кого нету. А то весь дом бы каждый вечер сюда сбегался на голубой огонек. Не телевизор, а наказанье Господне для хозяина этого ящика. Но отказать нельзя. Людей обидишь. А с людьми ладить надо, особенно, когда всю жизнь в одной ванной и сортире.
Люди, прожившие жизнь в коммуналке, становятся коллективистами. Не из врожденного убеждения, а в силу обстоятельств. Этот коллективизм в каждой коммуналке имеет свое лицо. Люди, которых судьба свела жить в одной квартире, разные. Одна квартира славится тем, что там строгое расписание, сколько минут какой семье с утра ванной и плитой на кухне пользоваться. Обычно это там, где интеллигенция собралась — профессора, врачи, архитекторы. У них все вежливо: по имени и отчеству, спасибо-пожалуйста, но своей минуты соседу не уступят и очень не любят, когда к кому-то гости из провинции приезжают. Все расписание сбивается.
У Тыковлева обстановка попроще. Пара пенсионеров, рабочий, мелкий служащий из министерства, двое пацанов-школьников. В выражениях не стесняются, особых расписаний не устанавливают, а если бы и установили, то не стали бы соблюдать. Это, конечно, не касается двух вещей — уборки общественной площади и пользования ванной. Тут уже, как говорится, вынь и положь. Моя неделя, потом твоя неделя, потом Олькина. Мыться мне можно в четверг, а тебе в пятницу, а будешь слишком часто зажигать газ в ванной, жди объяснений. Что же это мы должны платить за пережог газа! Ты что думаешь, что самый тут чистый? Будь как люди, а люди в баню раз в неделю ходят.
То, что Тыковлев по ночам в кухне наладился читать, возражений не вызывает. Свет, конечно, жжет при общем счетчике. Но этот вопрос отрегулировали с хозяйкой. Она за Тыковлева будет доплачивать. А то, что он там со своими книжками сидит, это оказалось даже удобным. Раньше выйдешь ночью покурить на кухню — и словом переброситься не с кем. Сейчас придешь — всегда компания есть. Поговорить очень хочется. Про политику. Хрущев что ни день, то выступает. Оттепель началась: “Один день Ивана Денисовича” читают. Пленумы по сельскому хозяйству. Борьба с культом личности. Мирное сосуществование. Жилищное строительство. Первый в мире пассажирский реактивный лайнер Ту-104. Спутники запускают. Есть про что говорить. Языки развязались. Интерес появился. Каждый себя политиком мнит. А тут на собственной твоей кухне слушатель из ВПШ сидит. Им там, поди, больше говорят, чем простым смертным. Грех случаем не воспользоваться.
Главный политический собеседник Саши слесарь Дымилкин. Семь лет “отбухал” на Балтийском флоте матросом, чем гордится неимоверно. Живет в груди у Борьки Дымилкина с тех пор неутоленная жажда. Если не подвига, то стремления хотя бы “отмочить” что-нибудь эдакое. Таскает Борька со своего завода каждую неделю пакет с гайками, угольниками, инструментом, регулярно выпивает, а выпивши, часами с упоением отбивает на кухне чечетку или колотит свою мать.
На вопросы Тыковлева дает вполне логичные, с его точки зрения, объяснения. Гайки таскает, потому что больше из его цеха спереть нечего. А что же он за рабочий, если ничего домой с производства не принесет? Чечетку бьет в память о морской службе. Флот есть флот. Он и теперь готов выполнить любой приказ Родины. Но без замполитов. Никчемные они люди. И Хрущ зря с американцами про мирное сосуществование затеялся. Думает их обмануть, а они его вперед обманут. Надо вопрос решать кардинально: “В атаку, полный вперед!”. И все. А Хрущ все хитрит. И дома, и за границей. Смотреть на это противно. Почему и выпивать приходится. Был бы такой руководитель, как Сталин, он бы (Борька) ни за что не пил. А Хруща на плаху и топором на куски, как свинью, рассечь. Доведет он нас до беды.
Тыковлев поначалу Борькиных разговоров пугался. Как-никак сам на замполита учится. Провокатор это какой-то. Потом попривык. Повторяет Борька одно и то же каждый день. Все знают наперед, что скажет. И на заводе, конечно, знают. Ну и пусть болтает. Лишь бы свои гайки исправно точил. Кому от Дымилкина какой вред? Поговорит, выпьет и спать ляжет, а завтра опять на работу пойдет. И правильно, что на таких, как он, внимания теперь не обращают. Ясно, что Дымилкин говорит свои глупости для того, чтобы возражения вызвать, в разговор Сашу втянуть. Жалко, конечно, потерянного времени. Но сосед все же. С соседями ссориться не стоит. И Тыковлев терпеливо говорит, объясняет, доказывает...
А тем временем дела в ВПШ шли своим чередом. Читали лекции, проводили семинары. Но это так, обязаловка. Главное же было заводить побольше друзей, сплачиваться, спаиваться. Кто знает, куда после выпуска жизнь занесет. Но после ВПШ последним человеком нигде не будешь. И все твои однокашники — тоже. Значит, не иметь сто рублей, а иметь сто друзей на этом жизненном витке становится первостепенной задачей. Саша прилежно ходил, куда приглашали, пил “Столичную”, а иногда пахнувший клопами коньяк, жевал фабричные пельмени из пачки, хрустел соленой капустой и огурцами, хвалил украинское сало и узбекский кишмиш, травил анекдоты, рассказывал случаи из партийно-комсомольской жизни, участвовал в жарких философских спорах. И думал. Больше, конечно, про себя, чем вслух.
Учили их истории партии от самого первого странного съезда в Минске до самого последнего пленума ЦК. И знать надо было назубок все оппозиции и уклоны, статьи, резолюции и заявления, цитаты и эпизоды. Зачем? Казалось, что все это безвозвратно ушло в прошлое. Враги разгромлены, колеблющиеся перевоспитались, народ и партия едины, страна непобедима. Зачем нужны все эти истории про Троцкого, Бухарина и прочих заблудших выпускнику ВПШ, которого завтра пошлют секретарем парткома на какой-нибудь химкомбинат или на село? Народ тебе про нехватку кормов или поломанный комбайн, а ты им про борьбу с уклонистами?
Получалось, что не тому учат. Хорошо, если ты на партработу с какой-то приличной специальностью пришел, дело знаешь, то ли инженером был, то ли книги, статьи сам писать умеешь. Тогда к тебе и отношение другое. А так — один треп. Как рот закрыл, так и работа закончилась, потому как, на самом деле, ничего-то ты не можешь, кроме как руководить от имени партии. Это тоже, конечно, уметь надо, не всякий управится. Но, тем не менее, чувствовал Тыковлев свою ущербность, хотел потверже встать на ноги в жизни. Поэтому решил, что надо бы наукой заняться, диссертацию попробовать защитить, благо в ВПШ это поощрялось. Кто знает, как жизнь сложится, а поплавок он и есть поплавок.
* * *
В Берлине было в тот день жарко. В воздухе стояла типичная серо-синеватая берлинская дымка то ли от сырости, то ли от дыма и сажи с клингенбергской электростанции. Многочисленные распылители воды из последних сил выпрыскивали в воздух миллионы тончайших струек, которые оседали на уже пожухших газонах блестящими, режущими глаз каплями. Из приоткрытого окна ресторана “Волга” была видна тихая улочка, по которой изредка шныряли “Победы” или темно-коричневые немецкие “БМВ”. Пахло жареным луком, борщом. Немка-официантка только что принесла и расставила на столе высокие бокалы с пивом и графин с водкой.
— Товарищи, — Разбитнов, секретарь посольства, обратился к участникам застолья. — Действительность социалистической ГДР, — продолжал он, закусив огурцом, — требует всестороннего, подчеркиваю, всестороннего изучения не только глазами наших немецких друзей, но и своими глазами. Сегодня суббота. Слава Богу, сможем выпить среди своих, поговорить по душам, пойти, куда захотим. Начальство разрешило посмотреть столицу ГДР на все сто процентов. А то, небось, надоело жевать ихние боквурсты да слушать про укрепление дружбы с Советским Союзом. Они сами не верят в то, что говорят. Хотя, конечно, некоторые, может, и верят, потому что некуда им больше деваться. А все остальные, чуть зазеваешься, шасть на Запад — и поминай как звали. Немец и есть немец. Не верю я им, что бы они там ни говорили про марксизм-ленинизм, антифашизм и дружбу до гробовой доски. И вам не советую верить. Пока стоят тут наши войска, есть ГДР. Не будет войск, завтра же никакой ГДР не будет.
Разбитнов зачем-то хохотнул, затем подмигнул собравшимся, опрокинул сто грамм и с шумом запил пивом.
— Приступай, ребята. Наша советская пища. Не чета немецкой, которую и есть-то не хочется. Ох, и надоело нам тут, — вздохнул он толстым животом и состроил на молодом, но уже обрюзгшем лице сокрушенную мину. — Домой хочу страшно, но начальство не пускает. Интересные разработки есть, надо обязательно закончить. Непростое это дело. Вы как работники ЦК понимаете, конечно. Вам могу позволить себе открыться. Партия у нас сейчас всему голова, мы, работники органов, от вас не имеем секретов. Но, конечно, большего сказать не могу. Служба. Да! Но сегодня отдыхаю вместе с вами. Встретиться с человеком с родины — всегда огромное удовольствие. Послушаешь, как у нас жизнь в Союзе идет, и обидно становится, что приходится здесь лучшие годы убивать. Давайте, за нашу Родину, за партию, за Никиту Сергеевича по полной!
Разбитнов быстро хмелел, пытался что-то сообщать сугубо доверительно на ухо то одному, то другому собеседнику, рассказывал скабрезные анекдоты и, не дожидаясь реакции собеседников, сам же бурно хохотал, лез обниматься, шумно приветствовал знакомых за другими столиками. Похоже, субботний день был испорчен. Однокашники Тыковлева, аспиранты, приехавшие в ГДР по приглашению Академии общественных наук при ЦК СЕПГ, нерешительно озирались по сторонам, предвкушая скучный вечер в общежитии советского торгпредства, серо-коричневом доме в двух шагах от “Волги”, которое носило среди карлсхорстских жителей меткое название “утюг”.
Саша уже внутренне изготовился сказать Разбитнову большое спасибо, оставить его в ресторане платить по счету и выйти на улицу, на воздух. Но в этот момент кто-то легонько тронул его сзади за плечо.
Саша не сразу узнал в стоявшем перед ним среднего роста молодом человеке Банкина. Да, Банкин прибавил по всем статьям с тех пор, как они в последний раз виделись в райкоме. На Борьке был красивый светло-серый однобортный костюм, ослепительно белая нейлоновая рубашка, лицо источало довольство и сытость, тяжелый бульдожий подбородок не без значительности чуть-чуть задрался вперед и вверх.
Рядом с Борькой стоял молодой, чуть лысоватый со лба человек с полными чувственными губами и самоуверенным взглядом карих с рыжими точками глаз.
— Привет, Марат, — обращаясь к кареглазому, заорал пьяный Разбитнов. — Милости прошу к нашему шалашу. Давай, давай, Светка, не стесняйся, — продолжил он, обращаясь к высокой блондинке в белой кофточке и полосатой юбке, торчавшей колом вокруг стройных ног. — Ты чего? Никак себе кринолин на Западе отхватила? Откуда только у вас, правдистов, западные марки. Целыми днями в Западном Берлине пасетесь.
— Знакомьтесь, товарищи, — продолжал он. — Марат Бодрецов, корреспондент “Правды”. А это его жена, наша карлсхорстская красавица Светка. А этот с ними, не знаю кто. Пусть Марат сам представит.
— Борис Банкин, — не глядя на Разбитнова, сухо сказал Марат. — Мой гость. Зам. главного редактора “Комсомольской правды”.
“Ого, — подумал Тыковлев. — Быстро шагает. Как бы штаны в шагу не порвал”. Но, на всякий случай, приветливо заулыбался навстречу всем троим.
— Присаживайтесь, присаживайтесь. Правда, мы уже кончаем. Может, по пивку еще всем?
— Как это кончаем? — возмутился Разбитнов. — Не кончаем, а только начинаем. Сейчас самое время в кафе “Норд”, там потанцуем. Это, знаете ли, место, где у них молодые вдовушки собираются, — осклабился он жирной улыбкой. — Правда, все под наблюдением МГБ. Но со мной можно, все будет шито-крыто. Ну, как, ребята?
Тыковлев поймал в этот момент взгляд Борьки, который чуть заметно покачал головой.
— Да нет, я не поеду. Душновато что-то, да перепили мы, наверное, немного. Потом, какой из меня танцор с моей ногой. Только мешать буду. Я лучше в гостиницу. Почитаю. А вы, конечно, полный вперед навстречу ночной жизни демократического Берлина.
Разбитнов не возражал. Загрузив тыковлевских приятелей в голубой “Форд”, взревел мотором и отбыл на бешеной скорости в направлении Берлинского зоопарка.
— Вот дурак пьяный, — беззлобно сказал Марат. — Придавит еще кого-нибудь. А у нас к вам другое предложение, Александр Яковлевич. Это хорошо, что они уехали. Мы тут с Борей в Западный Берлин проехаться хотим. Место уникальное, интересное. Вы ведь, наверное, еще ни разу не глядели на капитализм своими глазами. Есть уникальная возможность. Надо знать своего противника не понаслышке. Партработнику это требуется в первую очередь. — Марат легонько улыбнулся. — Одно свободное место в машине есть. Когда вернетесь, то всем ребятам скажете, что были у меня дома в гостях. В Москве тоже не очень распространяйтесь. Вообще-то я не имею права возить в Западный Берлин советских командированных, но к корреспонденту “Правды” немецкие друзья на границе привязываться не станут. Лишь бы свои не узнали. Ну как?
— Поехали, — сказал Тыковлев.
* * *
Серая корреспондентская “Волга” уверенно покатилась по бывшей Сталин-аллее к центру города. Миновали Александр-плац, потом Красную ратушу, въехали на Унтер-ден-Линден, нырнули под арку Бранденбургских ворот.
Саша затаил дыхание. Как-никак, но, формально говоря, аспирант ВПШ Тыковлев совершал что-то вроде преступления. В комиссии по выездам ЦК КПСС строго предупреждали, чтобы в Западный Берлин ни ногой. Инструктор Малышева спокойно и строго говорила, что бывают, мол, случаи, когда туда заезжают наши по незнанию, особенно на городской электричке. Сядут не на тот поезд или пропустят свою остановку, не зная языка. Город-то один. Приходится потом разбираться. Так что она советует быть внимательным, собранным, ездить по Берлину лучше вместе с нашими товарищами, работающими в посольстве или торгпредстве. Ну, а если уж бес попутал, то стараться поскорее вернуться в демократический Берлин и обязательно доложиться в посольстве.
А он, Тыковлев, гулять поехал по Западному Берлину, зная, что нельзя это. А ну как его специально проверяют, провоцируют? Черт его, этого Марата, знает. Из инокорреспондентов каждый второй состоит на службе в органах, а остальные привлечены на добровольной основе. Но он, Тыковлев, ведь не сам поехал. Его пригласили. Люди не случайные, свои товарищи, и не просто товарищи, а, как и он, с партработы. Корреспондент “Правды” в Берлине — это номенклатура ЦК. Да и зам. главного редактора “Комсомольской правды” — это тоже не эскимо на палочке. Если приглашают, значит, можно. Во всяком случае, если что не так, он на них кивать будет.
Тыковлев покосился на молчаливо восседавшего рядом с ним Борьку. Перехватив его взгляд, тот чуть заметно улыбнулся:
— Все в порядке, Александр Яковлевич. У нас задание редакции, я тут и раньше бывал вместе с Маратом.
— У тебя задание редакции, а у меня запрет на выход в Западный Берлин. Час от часу не легче, — озлился Тыковлев и начал с деланным вниманием смотреть в окно машины.
За окном сгущались сумерки. Улица 17 июня была пуста. Позади остались развалины рейхстага и памятник советским воинам в окружении двух “тридцатьчетверок”. Машина пошла вокруг золоченого ангела, венчающего колонну победы на Паризер-плац. Вслед Саше внимательно поглядели каменные Мольтке и фон Роон, прежде чем Марат повернул к Гедехтнискирхе и выскочил на знаменитый Кудамм, то бишь западноберлинский Бродвей.
Замелькала неоновая реклама, задвигались по тротуарам нарядно одетые люди, замигали удивительно яркие, по сравнению с восточными, западные светофоры, запахло западными сигаретами и еще чем-то заграничным. Марат быстро нашел свободное место на средней полосе Кудамма и припарковался.
Тыковлев вылез из машины и остановился, чтобы оглядеться вокруг. Это был иной мир. Мир, как он знал, давно обреченный на погибель. Мир, давно загнивающий и разлагающийся, но никак не умирающий. Мир, с которым он должен бороться, чтобы в конце концов победить. Но ничего, кроме робости, в себе в этот момент Саша не ощутил. Он был здесь чужой. Все вокруг было чужое. Жило своей, не похожей на нашу, жизнью: сверкало, искрилось, куда-то неслось, дышало завораживающими запахами, звало к себе десятками ярких витрин, элегантностью и разнообразием автомобилей, кокетливо улыбающимися лицами проходящих мимо женщин и даже чистотой и ухоженностью собак, чинно шествующих рядом с хозяевами. Контраст с сонливой пустотой улиц столицы ГДР был разительный. Казалось, он попал из общества уютной, спокойной и не очень следящей за собой матроны в компанию вызывающе красивой, капризной и взвинченной куртизанки.
— Пойдем в кино? — прервал поток мыслей Тыковлева Марат, указывая рукой на светящуюся красным вывеску “Астор”.
— А чего показывают? — без особого энтузиазма осведомился Борька. — Ты не забывай, я недавно из Парижа. Чего ты нас кино угощаешь?
— “Some like it hot”, — с некоторым упрямством в голосе отозвался Марат. — Новая американская комедия. Я еще не видел, да и наш гость, — кивнул Марат на Тыковлева, — наверняка тоже. У нас тут, конечно, не Париж. В том числе и зарплата в марках ГДР, а не в западных. Но чем богаты, тем и рады. После кино можно по городу прогуляться, зайти пивка попить, по сосиске съесть.
— Давай, — махнул рукой Борька. — Я тоже еще не смотрел. Но учти, после кино нам жрать захочется.
— Жрать в ГДР надо, — сухо заметила Светка. — Там дешевле и вкусней.
— Что дешевле, то да, а насчет вкусней, сомневаюсь, — огрызнулся Борька. — Ты что думаешь, вас партия сюда послала, чтобы вы все себе в сундук и за щеку складывали? Это не по-товарищески. У других в Москве и работы побольше, и дело поответственнее, чем у вас здесь. Так что же теперь? Раз вы за границей, вам все, а другим ничего? Неправильно думаешь, Светик. Забываешь, кто вас сюда послал и зачем. Шучу, шучу, — вдруг рассмеялся он. — Ты же меня знаешь.
— Знаю, — буркнула Светка и зашагала к кинотеатру.
* * *
Кино тянулось долго, почти два с половиной часа. Когда вышли из кинотеатра, совсем стемнело, и Кудамм стал еще более красив. Принялись ходить вдоль витрин, разглядывая выставленные в них вещи. Тыковлеву это вскоре надоело. Чего смотреть, коли магазины уже закрыты, да и денег на покупку нет. Побаливала уставшая раненая нога, после водки в “Волге” хотелось пить. Явно скисли и Бодрецовы. Видать, насмотрелись на все это не один уже раз и не чаяли, когда эта экскурсия закончится.
Не мог оторваться от витрин один Борька. Он подолгу разглядывал ценники на плащах и костюмах и, наконец, остановился как вкопанный перед витриной с меховыми шубами.
— Свет, а Свет, как тебе норочка, нравится?
— Очень нравится, — поддержала Борьку Бодрецова. — Только цена не та. Не для нас цена!
— Ну уж ладно тебе прибедняться, — подмигнул Борька, — всего-то три с половиной тысячи.
— Всего-то, — охнула Светка. — Да это же, если в менялке восточные на западные поменять, так почти пятнадцать тысяч наших гэдээровских марок будет. Ты сдурел, что ли? Пять зарплат! Шубы в ГДР покупать надо, и не норки, конечно.
— Опять ты жидишься, — прищурился холодными глазами Банкин. А вот наш корреспондент в Париже мне недавно для Вали точно такую норку на ее день рождения прислал. Учились вместе, как с твоим Маратом — друг старый. Шучу, шучу, — опять засмеялся он. — Я Вале плащ хороший подыскиваю, вот как тот, что рядышком в витрине видели.
— Плащ не норка, — смущенно заулыбался Марат. — Не пора ли, однако, перекусить? Давай сюда за угол, тут один очень неплохой гаштетт.
Пошли в пивную, предварительно поглазев на витрину ночного бара “Chez nous”. В подсвеченной фиолетовым светом витрине фотографии почти голых девушек, портреты знаменитых артистов и артисток. Надо понимать, они сюда захаживали или захаживают. Саша не мог сдержаться. Подошли поближе к фотографиям нагих красоток с плюмажами на голове, которые, судя по всему, в такт на сцене задирали ноги. А вот еще одна, видать, совсем без ничего, сидит верхом на стуле, срам спинкой прикрывая. Такое он до сих пор видел только в трофейных немецких фильмах в первые послевоенные годы. Потом эти фильмы перестали показывать, но память и жгучий интерес к красивому, раздетому и развратному остались. В госпитале в свое время “кадриками” из этих фильмов, помнится, менялись. Поглядишь на свет и про рану забудешь. Жизнь взыграет.
Саша захотел вдруг поделиться воспоминаниями с товарищами. Просто так, к слову. Хотя, конечно, не просто так. Вдруг чего подумают. Так вот пусть не думают, а знают, что он инвалид Отечественной войны, человек с опытом и выдержкой, смотрит на эти картинки и посмеивается.
— А все же тощие у них девки, ребята, а? Какие-то мослатые, конеподобные. То ли дело у нас... — начал Тыковлев.
— Да не девки это, — вмешалась Светка, — а мужики. Вы это не заметили? Этот бар у них — место встречи гомосеков. Пошли отсюда.
Тыковлев поперхнулся и с досады даже сплюнул:
— И что, вот так вот в открытую?
— Да, вот так вот, — рассмеялся Марат. — А чего стесняться-то. Плати и имей удовольствие, если нравится. Тут так. Все за деньги и ничего без денег. Вся мораль, все жизненные ценности имеют свой эквивалент в марках. Может, Маркс в чем-то и не прав, но в этом он прав на все сто процентов. Могу клятвенно засвидетельствовать. Но живут, тем не менее, — вздохнул он, — и живут припеваючи. А по-нашему жить не хотят. Впрочем, наверное, человек никогда не хочет жить по совести и справедливости. Справедливость и совесть — это для других, а для него, любимого, должны быть исключения. И так думает каждый! Поэтому из справедливости и совести ничего и не получается. Ни у Кампанеллы, ни у Томаса Моора, ни у нас. Чтобы утвержать справедливость и равенство, нужна палка и сила. А станешь пользоваться палкой, какая же это справедливость? Палочная? Что-то не то. А они все решают через деньги. Вроде бы справедливо. Зарабатывай, и все! У кого больше денег, тому и больше от жизни достанется. А не заработал — сам дурак. И всем нравится, хотя больше девяноста процентов всю жизнь так в дураках и ходят. Зато могут надеяться до самой смерти, что когда-нибудь сумеют все же что-то прихватить и кого-то одурачить. Волчьи нравы? Но ведь еще древние говорили, что человек человеку волк. Это мы сейчас провозгласили, что человек человеку друг и товарищ. А ну как он по-прежнему волк и переделываться не хочет? Что тогда?
— Человек, прежде всего, продукт общества, — почувствовал необходимость вступиться за марксизм-ленинизм Тыковлев. — Люди ни волками, ни святыми не рождаются. Их условия формируют. И уверен, что здешний человек и наш советский человек и думают, и чувствуют по-разному.
Мне вот, например, здесь, честно говорю, не по себе. Интересно, захватывающе. Но не по себе! Вы, наверное, привыкли уже, присмотрелись. Но и вы, конечно, не можете не ощущать, что мир этот не наш и не для нас. Только теперь я начинаю по-настоящему понимать, как важно сохранить в себе острое неприятие этого мира, его морали, его образа жизни. Они красивее и богаче живут, чем мы. Но за нами — правда. Мы должны постоянно чувствовать это. Усомниться в нашей правде — значит поднять руки вверх и сдаться. Сдаться не другому идеалу, а тем самым деньгам, о которых вы говорите. У них ведь нет идеалов, кроме денег? Не так ли? На этом их и сломаем! Изучайте, ребята, марксизм-ленинизм. Ей-Богу, не прогадаете.
* * *
В пивном баре горел тусклый свет. Было людно, шумно и дымно. Сели за деревянный некрашеный стол на такие же, как стол, стилизованные некрашеные лавки. Пробегавший мимо кельнер понимающе кивнул, заметив поднятую руку Марата, и через несколько минут принес четыре пива, аккуратно поставив каждую кружку на картонную подставку с синей надписью “Лёвенброй”.
— А есть будете то, что обычно? — спросил он у Марата.
— Товарищи, — обратился Марат к Тыковлеву и Банкину, — я предлагаю вам два блюда на выбор. Либо он принесет такую сковородку с жареными сосисками, кусочками печенки, почек и прочей требухой. Кстати, очень вкусно. Либо же можно взять на деревянной дощечке вестфальский окорок и всякие там колбасы. Тоже неплохо. Что будем?
— Давай, мужики, горячее, то есть требуху, — сказал Борька, — и шнапс заказать.
— Я без требухи, — решительно отрезала Светка, — и без шнапса.
Вечер разворачивался. Обсудили московские дела и сплетни. Кого куда назначили или собираются назначить. Какие материалы привлекли внимание в отделе ЦК. На что сейчас больше спрос: на тематику соцстран или на разоблачительные статьи в адрес западных немцев. Бодрецов жаловался, что статьи про ГДР плохо идут. Социализм, мол, скучен ответственным редакторам. Куда как проще нацарапать комментарий про какую-нибудь неонацистскую провокацию в Западном Берлине или ремилитаризацию ФРГ. Завтра же в номер поставят.
Тыковлев слушал внимательно. Журналисты и журналистика его живо интересовали. Не исключено, что его могут взять на работу в отдел пропаганды ЦК. Пока это должно было быть тайной за семью печатями для всех, в том числе и для него самого. Но он умел слушать и понимать намеки. Впрочем, не надо было быть семи пядей во лбу, чтобы сделать выводы после того, что для сбора материала к диссертации его послали в Берлин, намекнув, что за этим могут последовать и другие загранкомандировки. На него у кого-то были виды. Как бы для ознакомления с темой его научной работы его приглашал зав. сектором ЦК. Похоже на смотрины. Но, как всегда, все делалось молчком. Никто ничего прямо не говорил и, уж конечно, не обещал. Закон партработы. Придет время — скажут.
Тем временем разговор пошел на житейские темы. Бодрецов рассказывал о том, как перестраивает свою корреспондентскую виллу, жаловался, что начальство не выделяет денег. Борька хвастался, что записался в секцию конноспортивной езды и недавно в первый раз прыгнул с парашютом, рассказывал Марату о последней попойке в редакции с участием всего руководства Комитета молодежных организаций и девочек из отдела школ ЦК ВЛКСМ.
Тыковлев не очень интересовался девочками из школьного отдела и лошадьми. Не собирался он и прыгать с парашютом. Перестав прислушиваться к Борькиной болтовне, он начал оглядывать пивную, ища глазами туалет. Пиво, выпитое со шнапсом, настоятельно просилось наружу. Саша нетерпеливо заерзал на лавке. Никаких признаков туалета обнаружить не удавалось.
— Это здесь за углом, вниз по лестнице, — понимающе глянув на Тыковлева, шепнул Марат.
Тыковлев радостно поднялся и заковылял в указанном ему направлении. Спустившись по лестнице, толкнул дверь с нарисованным на ней черным господином в котелке и очутился в просторном прохладном помещении с зеркалами, умывальниками и цветами. Тихо играла музыка, жужжал вентилятор. Настроение быстро улучшилось. Мысли в голове были нехитрые и приятные. Опять думалось о том, что чистый сортир — это все же важный элемент человеческого счастья. И правильно немцы делают, что довели свою культуру уборных до полного совершенства. Вот стоишь тут и отдыхаешь. И стоять хочется. Не то что у нас. Не знаешь, как поскорее из грязи и пронзительного запаха мочи выскочить. Даже в ЦК. Но в ЦК все же лучше, чем в других местах. В других местах министры, да что там министры, каждый начальничек норовит своим спецсортиром обзавестись, закрыть его на ключ и никого туда больше не пускать. Пустишь, обязательно загадят.
“И почему у нас нельзя, чтобы чисто было для всех? — думал Тыковлев. — Наверное, результат татаро-монгольского ига. Они сортиров не имели. В поле до ветру бегали. С кувшинчиками. Мы им уборные в Средней Азии стали строить, так они их из строя тут же выводят. Битым кирпичом подтираются и в унитаз бросают”.
Тыковлев радостно заулыбался и принялся застегивать ширинку. За спиной хлопнула дверь. В туалет кто-то вошел.
— Сашка, это ты? — вдруг услышал чей-то незнакомый голос Тыковлев и с перепугу обернулся, так и не застегнув последнюю пуговицу.
Перед ним стоял среднего роста уже пожилой человек с желтоватым лицом, редкими зачесанными назад русыми с проседью волосами. Темно-серый в елочку костюм, очки с неоправленными снизу квадратными стеклами, белая в синюю полоску рубашка, остроносые ботинки. По виду типичный немецкий служащий, они все слеплены на один стандарт. Но этот говорит по-русски и почему-то знает его. Лицо совершенно незнакомое, сколько Саша ни всматривался в него. Да и откуда у Тыковлева могут быть знакомые в Западном Берлине? Чушь какая-то.
— Не узнаешь, — улыбнулся незнакомец. — По лицу вижу, что не узнаешь. Не удивительно, много лет прошло. Да ты, наверное, думал, что нет меня в живых. Вычеркнул из памяти. Неужели так совсем и не припоминаешь? Нет? Синицын я, сержант из твоего взвода. Ну как, припомнил Никитича?
— Никитич? — промямлил Тыковлев. — Какими судьбами?
— Долго рассказывать, — хохотнул Синицын. — Жизнь штука сложная. Тогда в поле тебя подобрали наши, а меня немцы. Лечили. Потом в армию к Власову пошел. А куда деваться? Жить захочешь, пойдешь, — опять нервно хохотнул он. — А после войны дороги назад уже не было. Здесь остался. Жену завел. Дети есть. Журналистом заделался. Статейки про Советский Союз пишу. Я, когда у Власова был, школу пропагандистов под Берлином закончил. В журнале его “Заря” пописывал. Немецкий постепенно выучил. Так и пописываю до сих пор. Теперь я не Синицын, а Бойерман. В университетах лекции приглашают читать по политологии. В общем, жить можно, не жалуюсь. Такая вот судьба, Сашка. Не бросил бы ты тогда меня в поле раненого, глядишь, все иначе сложилось бы. Да, не подумал ты обо мне, не вспомнил.
— Я тоже почти без сознания был, — нерешительно начал Тыковлев и осекся, услышав, как опять открылась дверь в туалет. “Свидетели мне не нужны”, — стрельнула в мозгу мысль. Тыковлев решительно двинулся к выходу, не глядя больше на Синицына.
— А я думал, что ты в сознании, — протянул Синицын. — Помню, как ты сначала по-русски, потом по-немецки на помощь звал. Громко это у тебя получалось. Я-то уже кричать не мог, все надеялся, что тебя услышат, а заодно и меня подберут. Ты куда? Постой, поговорить надо...
— Не могу, ждут меня, — опустив глаза, пробормотал Тыковлев и решительно захромал к выходу. В предбаннике туалета он обнаружил, к своему ужасу, Борьку. Банкин старательно мыл руки, склонившись над краном, и ласково заулыбался навстречу Тыковлеву.
“Слышал или не слышал? — сверлила мозг Саши испуганная мысль. — Если слышал, то сколько?” Он силился припомнить, на каком месте их разговора с Синицыным хлопнула дверь в туалет, что мог уловить Борька, стоя в предбаннике, прежде чем пустил воду из крана. Шум воды должен был бы мешать ему слышать. И не спросишь его. А спросишь, так ведь он, гнида, специально правду не скажет. Да еще сам вопросы задаст.
В смятении Тыковлев проковылял молча мимо Борьки и стал подниматься по лестнице в зал. Пусть себе Борька моет руки, идет в туалет, делает там свои дела. Когда вернется, так Саша уже будет сидеть, как ни в чем не бывало, за столом с Маратом и Светкой и торопить их с возвращением домой. Поздно уже, завтра вставать рано, ехать в Потсдам, выступать на семинаре по основным тенденциям развития современного империалистического общества. Если Борьке что и причудилось, то пусть забудет. Надо только поскорее уходить отсюда, а то вдруг у этого Синицына ума хватит подсесть за их столик.
Но Тыковлев ошибся. Борька вышел следом за ним, догнал его и как бы невзначай поинтересовался:
— С кем это вы там, Александр Яковлевич?
— Да не знаю. Немец какой-то. Чего-то спрашивал, вроде откуда я, что ли. Я, как ты знаешь, в немецком не силен.
— А-а, — заулыбался Борька. — Это ничего, это нормально. Они любопытные. Как увидят, что иностранец, сразу чего-нибудь спрашивают. А мне послышалось, будто вы с ним по-русски говорили...
Обратно ехали по темному и, как теперь казалось Тыковлеву, удивительно неинтересному и неприглядному Берлину. Уставившись в окно, Саша почти не слушал болтовню Светки с Банкиным, пояснения Марата по поводу берлинских достопримечательностей. В голове билась одна и та же мысль: “Что же все-таки слышал Борька? Откуда вдруг взялся этот чертов Синицын? Зачем его понесло в этот проклятый Западный Берлин? Чего он, дурак, там забыл? За месяц, за неделю до назначения на работу в ЦК КПСС? Это же надо додуматься променять такую возможность устроиться в жизни на какой-то киносеанс и кружку пива! И добро бы люди были полезные! Да он этих Бодрецовых в жизни больше не увидит. На кой черт сдались. И Банкин этот! Который раз думаешь, что отделался от него навсегда, а он опять тут как тут”.
— Незачем нам было ездить в этот Западный Берлин, — неожиданно для себя вдруг вымолвил Тыковлев, прервав пояснения Марата. — Чего увидели? Да ничего. Витрины, а загляни за витрины — одна пустота, и прежде всего пустота духовная. У них нет будущего. Они сыты и довольны, но им нечего ждать нового. И от них никто ничего нового не ждет. От нас ждут. От них нет.
— Гниют они, разлагаются, — подхватил Марат, — но с очень приятным запахом.
— А ты не ёрничай, — оборвал его Тыковлев. — Забыл, кому служишь?
“Отмазывайся, отмазывайся, — подумал про себя Бодрецов. — Знаю я все. Сначала возьмешь за ради Христа на Запад. Хоть глазком взглянуть. Потом все витрины подряд языком оближете, штаны на порнофильме спустите, валидол от волнения примете. Зато на обратном пути, на всякий случай, свое полное несогласие и отвращение выразите. Носители идеи, мать вашу...”
Но ничего не ответил. Только согласно кивнул головой. В машине воцарилось мертвое молчание.