Сначала построили дом. Газета «Алый шюцкор», бывший орган обкома комсомола, написала: какой прекрасный построили дом! Его венчает башенка, и местные жители уже успели испытать к нему стойкую приязнь и по-доброму окрестить его «Дом с башенкой». Ее видно отовсюду. Даже под кровать заберись и укутайся одеялом, все равно хоть плинтус от нее да будет видно. Тут газета немного отвлеклась по привычке к низменному, но потом сделала над собой усилие и выразила надежду, что новый дом станет оазисом радости и благоустройства, детских качелек и задорного смеха. Въехали люди, наставили декабристов на подоконники, повесили бра над зеркалом и исподнее на балконе.
Потом выяснилось, что под домом залегает что-то не соответствующее плану и смете. Супесь там какая-то или почвенные воды, что-то такое. И все это, с башенкой вместе, вкрадчиво, но неуклонно проседает. Сначала не поднимались на крыльцо, а спрыгивали, и это было даже забавно, только те, кому надо было коляску из подъезда вывозить, жаловались, но для них принайтовили фуникулер к рябине напротив подъезда.
А потом один мужик с первого этажа выходит утром на кухню, механически отмечая, что погода, знать, дурная, раз так темно, и видит в окне что-то вроде школьного плаката по биологии на тему «Верхние слои почвы». Видит он земной срез, неровно проходящий вдоль форточки, скудную травку, колосящуюся выше окна, и ее крепкие желтые корни, уходящие вглубь. Тут вот строительная щебенка, ниже нечернозём, а там глина залегает, у нас ее много, но, к сожалению, не фаянсовая, пробовали уже. А в перспективе угадывается магма и земное ядро. Земля за окном источена червяками, как в познавательном кино из их жизни, и из дочкиной кормушки для синичек какой-то крот, примостившись, семечки подъедает.
Мужик, придя в себя, идет к соседу сверху и, разумеется, не находит у него сочувствия.
— Ну, земля, — говорит тот. — Это еще что. Вот однажды жена моя купила, значит, рыбу, салаку какую-то, на метры она ее, что ли, покупала, как елку, хрен ее знает, длинную, в общем; и вывесила за окно, потому что не влезает же никуда, не бухтовать же ее, а резать ее нож не берет, она же мороженая и спина у ней — дай Бог каждому. Прямо не спина, а становой хребет рабочего класса. И вот я прихожу утром на кухню; чего-то мне было как-то нехорошо, не помню… и вижу это я, представь себе, в окне, как кино Спилберга. Спина в чешуе, толстая, выгнутая, плавник этот на ней дорсальный… или вентральный, в общем, неважно… и синичка, значит, на ней сидит, такая желтенькая, как голубь на ковчеге. А мне и так нехорошо, и я, конечно, подумал первое, что подумал бы любой ответственный человек на моем месте: все, думаю, всемирный потоп вновь настал. И мне предстоит сделать все возможное, чтобы спасти генетический фонд человечества. Передать потомкам нашу выносливость и романтику, нашу непримиримость и любовь к закатам, наше внутреннее горение и острый ум. Тогда я с размаху бросаюсь в лодку и гребу, гребу…
— Погоди, — говорит мужик, — считай, что ты уже догреб до полной передачи генофонда, и давай по существу. Ты пойми, это сейчас тебе смешно, а где гарантия, что этот горообразовательный процесс до твоего этажа не дойдет? Ты большой любитель изучать скрытую жизнь грибниц?
— Нет, — признается сосед. — Я по ягодам больше. И на рыбалку.
— Много ты ловишь, если твоя жена гирляндами из салаки карнизы украшает. Ну, твое дело, чем забавляться. Посоветуй мне, что делать?
— Ну, что. Помнишь, тут щит висел, когда мы уже въехали, а пятый подъезд еще достраивали, — с телефонами ответственных лиц.
— За передачу фонда?
— За ввод в строй.
— И что?
— Я телефон прораба тогда списал.
Тут мужик вроде заподозрил что-то.
— Скажи-ка мне, милый друг, — спрашивает он, — что это за пристрастие у тебя — списывать телефоны прорабов? Зачем это тебе, ответь на милость?
— Ну… как зачем.
Мужик этим ответом не удовлетворился.
— Я, — говорит, — так и знай, этим ответом не удовлетворился. И полагаю, что ни один ответственный человек на моем месте им не удовлетворился бы. Ну, мы же с тобой соседи — не разлей вода, ты же протекаешь на меня, как на родного, рассказывай давай, зачем тебе прорабы!
И сосед рассказал.
— Мне, — говорит, — гадалка нагадала, что будет мне счастье, когда шестнадцать раз кончу партию «рыбой», играя с одними прорабами, причем каждый раз с новыми. Теперь я их пробую.
Мужик плюнул.
— Везет, — говорит, — тебе на рыбу. Сколько комплектов отработал?
— Четыре.
— Давно начал?
— В прошлом феврале.
— Ну, успеха. А с нашим-то играл? Могу я на тебя сослаться в разговоре?
Сосед разрешил.
— Можешь, — говорит. — Ссылайся. Напомни ему, как он у меня торшер согнул; ему неудобно станет.
— Ну, про торшер я ему, конечно, напоминать не стану, — отвечает мужик, — это неприличный способ добиваться своих целей, а в общем — спасибо за консультацию.
И пошел звонить прорабу.
Тот принял к сведению и даже принес искренние соболезнования. Но что-то отвлекало его всё время — то ленточку зовут перерезать в торжественной обстановке у нового трамвайного депо, то в почетные пионеры посвящают, то еще что — в общем, в вихре светской суеты как-то он закрутился и, понимаешь, совершенно забыл, что есть на свете такой мужик, который, из глубины почв звоня ему по телефону, проводит дни в бесшумной темноте; чьи огромные глаза оставляют за собой при движении фосфоресцирующий след и для которого главной забавой жизни стало ловить не успевших развернуться кротов, быстро открывая перед ними форточку. Подождав месяц-другой, мужик позвонил ему снова. Теперь он напомнил про торшер. Тогда прорабу стало неудобно, и он приехал.
— Поезжай, Коля, — сказал он служебному водителю, тяжело садясь позади его овчинной спины. — Время помочь людям.
Увиденное привело его в оцепенение. Опомнившись, он молча и не оборачиваясь поехал в стройуправление и позвонил генподрядчику.
Тот снимает трубку, и между ними происходит следующий разговор.
Прораб говорит: приятного дня, успехов во всём, а я, собственно, Ген, чего звоню. Тут объект у нас был, если помнишь, улица имени К. Фридриха, дом тридцать семь. Генподрядчик говорит: как не помнить, помню; а ты помнишь, Петрович, как звезды, горевшие над этим домом, слагались для нас в новые созвездия, созвездия Борьбы и Труда, а искры от сварки, взлетавшие к ним, символизировали, что на пыльных тропинках… Прораб говорит: да, было, чего греха таить. Так вот, съездить бы туда. Место там ненадежное. Гиблое место. Генподрядчик отвечает: шатается он? так что нужды? Не будет яркой доминанты — так будет яркая достопримечательность. Крен его откорректируем и оставим в пределах допустимой погрешности. Допустимой, но привлекательной туристически. Палатки разобьем вокруг, пиво-воды всякие, кукольников из села позовем, они настругают нам макетов чудесного дома и выкрасят их оптимистической хохломой. Потом англоговорящие гиды… Прораб его перебивает: стой, Ген, не увлекайся. Он проседает, причем решительно. Как никому просесть не удавалось. Генподрядчик отвечает: грусть-тоска меня снедает. Никакой возможности конструктивно мечтать. Ну, что с тобой поделаешь, поехали на объект.
Приезжают на объект и смотрят на него, в думу погруженные, с возвышенности.
Генподрядчик спрашивает: а что это у него, дорогой друг, подъезда нету? Прораб отвечает: а это потому, Гена, что у четвертого этажа подъезд не планируется. Генподрядчик, очень заинтригованный, переспрашивает: а это четвертый этаж? Ему говорят: четвертый. — А три предыдущие где? — Говорят: там.
Пошли смотреть.
У проходного окна жильцы наклали кирпичей уступчиками.
— Я думаю, мы о своем приходе не будем оповещать общественность, — сказал прораб.
— Повременим, — согласился генподрядчик.
Слезли с подоконника в кухню. Генподрядчик с непривычки ногой в кастрюле застрял. Хозяйка разоряется:
— Ты бы, — говорит, — чертов сын, хоть разувался, прежде чем в борщ залезать.
— Посторонись, мамаша, — серьезно говорит ей прораб. — Не время думать о частном. Стыдно предаваться борщам, когда лучшие люди неисходно погружаются в пучины земли.
— Ландшафт надо было изучать, махинаторы! — кричит хозяйка. — Понастроили — из сортира дуб растет! Плитку финскую разворотил!
— Ты, тетка, не горюй, — говорит ей прораб. — Первые десять лет дуб растет медленно, зато потом его плодами можно будет кормить свиней, если ты приложишь усилия развести их, а под его широкой сенью найдет себе приют усталый путник. В прежние времена люди, не выращивая ни ядрицы, ни гречки, ни вьетнамских вяленых бананов, питались желудями и жили в полном довольстве. В те времена не было ни зависти, ни злобы, люди жили долго, а умирали безболезненно и охотно, словно отправляясь в интересное путешествие со скидкой от профсоюза. Я мог бы, тетка, многое рассказать тебе о тех временах, чтобы отчасти просветить твою неосведомленность, но наши производственные нужды призывают нас вниз, в жерло событий.
— Ну, путь добрый, — говорит хозяйка. — Кастрюлю-то разуй, нечего по коридору греметь, муж спит, ему в ночную смену.
Они сняли кастрюлю и вышли из кухни.
— И вот еще что, — сказал прораб, оборачиваясь на прощанье. — В шелесте его листвы ты сможешь расслышать предсказания своей будущности. Более того, я настоятельно рекомендую тебе их расслышать.
Они вышли на лестничную клетку.
— Капуста в носке хлюпает, — сказал Генподрядчик. — Никакой культуры еды у людей, лишь бы брюхо набить. Каменный век.
— Лифт не вызывай, — предупредил Прораб. — В шахте вода.
— И что, он не ходит?
— Отчего же, ходит. Но всегда полный.
— Кем? — не понял Генподрядчик.
— Ну, прежде всего, водой. А в нее рыба заплывает. Из подземных полостей. И катается.
— Какая рыба? — заинтересовался Генподрядчик.
— В основном, слепая пещерная мойва. А кроме того, удильщик-долопихт и палочкохвост. На нерест заходят также японский девичий бычок, королевская макрель и живоглот Кали.
— Долопихт — это у которого удочка с фонарем? Как в мультфильме «Поиски Немо»?
— Совершенно верно. Хотя в мультфильме была скорее неточно изображена Linophryne arboriphera. Личинки глубоководных удильщиков, встречающиеся лишь в тропических водах Мирового океана, последнее время в изобилии находятся на ковриках под дверью квартир первого этажа. Коты притаскивают. Петровы из рук выбились. Вся, говорят, лестничная клетка в светящихся железах и обонятельных органах. Того гляди поскользнешься и всю морду себе разоришь.
После этого увлекательного разговора, напоминающего диалоги кстати в романах Майн Рида, когда бурый носорог уже отбежал от поврежденной пальмы с героями и можно рассказать читателю об особенностях его (носорога) брачного поведения, Генподрядчик задумался и говорит:
— Зря ты меня, Петрович, остановил насчет англоговорящих гидов. Тут очень можно было бы развернуться. С этими долопихтами — у них ведь, говорят, половой диморфизм сильный?
— Прямо замечательный диморфизм, — подтвердил Прораб. — Из соседних домов справедливо удивляются. Какой тут у вас, говорят, редкостный половой диморфизм.
— Ну вот. А на комбикорм они идут?
— Нет. Им охотиться надо, у них природа такая, ее не обманешь. А комбикорм в воде пассивен. Скучно с ним.
— А прикармливали место?
— Не учи ученых-то. Небось не забыли.
— На что же он клюет?
— Как раз на четвертый этаж и клюет. Там кнопки в лифте горят, это для них первое дело. Как вот, к примеру, премировали тебя за ударный труд поездкой в столицу, приехал ты, побрился и пошел вечером, как стемнеет, смотреть на Главное здание МГУ. Красиво.
— Так и разъезжают? — подивился Генподрядчик.
— А почему нет. Рылом с разгона в кнопки клюют. На самый верх, правда, боятся: там светло и атмосферное давление маленькое. Хотя, говорят, один раз летучие рыбы доехали до башенки и под ее куполом бились с летучими мышами за среду обитания. Красочное было зрелище, народ сбежался. Ставки делали.
— И кто победил?
— Мыши, разумеется. Они же прогрессивнее в биологическом плане. А рыбы, какие в паутине не позастревали, те улетели клином в реку. Картина естественного отбора, полная печального очарования.
За этим разговором они миновали третий этаж.
— Хотя хорошего мало. Тут одна латимерия доехала до шестого. Мужик вышел к мусоропроводу покурить, глядь — распахивается лифт, пена оттуда хлещет с морскими звездами, фораминиферами всякими, и эта латимерия, значит, выползает на своих лопастях, отряхивается и прямо на него, и глазом так блещет, мол, встретился ты мне, Павел Сергеевич, в свой недобрый час, заплачут твои детушки…
— Погоди. Латимерия — это кто?
— Единственный, Гена, сохранившийся вид лопастеперых рыб, известных с середины раннего девона. Водится только на Коморских островах и у нас, и то обычно выше второго этажа не поднимается. Она, с ее консервативными устоями, лифт плохо переносит. Эту как занесло в такую даль — непонятно. Видать, отпетая была. А он, между прочим, спортсмен, в восьмидесятом году с факелом бежал, а тут, понимаешь, под руками ничего. А она головой мотает и эволюционирует, собака, ну прямо на глазах: плавники превращаются в лапы, плавательный пузырь — в легкие, механизм дыхания меняется с нагнетательного на более совершенный всасывательный, хорда окостеневает, в глазах какой-то разум начинает проблескивать, пока непросвещенный, но тем не менее. Того и гляди, что начнет заниматься живорождением прямо в его присутствии. Подползает к нему, этак бочком, зубы свои скалит и норовит за штанину ухватить. Ну, он опомнился да и ткни ее окурком в глаз. Она завыла — и в лифт. Он за ней, да не успел. Лифт захлопнулся и дернул вниз. Мужик потом жалел: такую, говорит, голову мог на стенке повесить! ни у кого нет — лишь расхожие олени и банальные кабаны! Но с тех пор, заметь, ни одна лопастеперая на шестом этаже не выходила. Это у них генетическая память: одна обожглась — всем заказано.
— Отрадно думать, — отметил Генподрядчик, — что человеческий разум все еще выходит победителем в конкурентной борьбе за жизнь на суше.
— Да. Соседи тоже его поздравили. Тут у них поэт-песенник на седьмом этаже, он про Павла Сергеича песню написал, «То не вечер — выходила из реки», не слыхал? Про подвиг его беспримерный там сильно выражено. В нужных словах.
— Нет, не слыхал.
— Ну, и дети, конечно, утренник в его честь заделали. Сами сценарий написали и сами инсценировали. Всем подъездом, от подземельных до девятого этажа. В едином порыве признательности. «Спасибо дяде Паше сердца приносят наши». И конкурсы тоже были, куда без этого. Без конкурсов только гражданские панихиды бывают, и то не всегда. С завязанными глазами конфеты срезали с бельевой веревки.
— И как?
— С разным успехом. Те, которые с первого этажа, им глаза без надобности, они привычные. А которые с верхних — только веревку зря искромсали. Говорил я им, проволоки возьмите стальной, вон, из неликвидов, и вешайте себе на здоровье, — все без толку. Своим умом жить хотят. Ну ладно.
— Темь-то какая.
— Это как раз первый этаж. В глаз-то мне не тычь пальцем, они у меня не в ассортименте. Звук слышишь?
— Нет.
— А теперь?
— Вроде плачут. Глухо, будто через дуршлаг. Это что, Петрович?
— Это домофон. Иди на звук, входная дверь там.
— Домофон? А кто по нему, очень интересно знать, разговаривает? И с кем?
— Неизвестно. Все жильцы открестились. У нас, говорят, это не в заводе, чтоб в домофоны разговаривать. Бог знает кто там в дверь просится — герпес еще от него подхватишь.
— Нет, ну как это. Сквозь эту решетчатую дыру бьется живой человеческий голос, а с ним никто не подружился? Пробовали говорить-то?
— А как же. Первое время особенно; еще любопытные все были. Интенсивно осваивали новый и полный столькими неожиданностями мир.
— И что он о себе сообщает?
— Скупо он о себе сообщает. Никаких паспортных данных. Больше на жалость бьет. А когда выведут из себя, пророчить начинает — святых выноси. Пикееву посулил рокового брюнета в казенном доме, так на него в парикмахерской портрет Де Ниро упал, щека до сих пор дергается.
— У Де Ниро?
— Де Ниро — великий артист и прекрасно контролирует свою мимическую сферу. Одним смещением лицевых мышц он способен погрузить тебя в бездну отчаяния или растворить в негасимом смехе. А если он снимается из материальных соображений, так не нам его укорять, отнюдь не нам. Мы бы тоже снимались из материальных соображений, да про нашу фактуру сценариев не писано. Щека дергается у Пикеева. Искусство никогда не оказывало на него такого оперативного влияния. Вся его семья в этом признается.
— Какого Молоха выкормили на груди.
— Это, я тебе скажу, мелочи еще. Старушка глухая, из восьмой квартиры, к домофону таскалась что ни день, на демократов жаловаться. Он терпел недели две, а когда она стала на все правительство поименно почесуху призывать, возьми и отяготи ее предвестьем. Тебе, говорит, одуванчик плотоядный, оттого все не мило, что молодость твоя и гладкость с тебя сошли, а будь ты опять как в тридцать втором годе, когда паспорта вводили, ты бы такого жару врезала, что и демократам, в свою очередь, было бы что вспомнить под старость лет. Она хоть и глухая, но по принципиальным вопросам слышит хорошо. Все ты врешь, говорит, нас не так воспитывали. Меня и сейчас хватило бы себя блюсти в безукоризненности. Я, говорит, когда писала Молотову… Он ей: вот Молотова не надо сюда вмешивать, а насчет безукоризненности — это мы посмотрим. На этом все разошлись по своим делам.
Утром она проснулась, как обычно, в седьмом часу, послушала по приемнику потусторонние голоса, бессильно клевещущие на наш курс реформ, потом немножко поговорила об услышанном по телефону с приятельницей («Нет, вы слышали, Серафима Павловна, как они об этом говорят?») и около девяти часов вышла за хлебом. Идет, ногами шевелит. Все как водится. Только замечает, что встречные как-то так посылают ей взгляды, как лет пятьдесят не посылали, и с удивительным, заметим, постоянством. Она, не зная, как понимать это постоянство, решает его не замечать. Проходит с буханками мимо гостиницы, стекла зеркальные, бонсай из карликовой березы с галькой, микрофлора всякая в горшках, все такое, и тут швейцар, до ужасного холеный, весь в галунах, дверь перед ней распахивает: вы, говорит, отчего же мимо нас идете? Это даже обидно для людей, что вы не заходите. Она, конечно, обклеила его словами, дескать, приспешник ты и подручник, и потянулась дальше. Но чувствует, что приспешники и подручники, сколько их там было, от мала до велика все высыпались из дверей и смотрят ей вслед, так что на ней вся спина взмокла. И идет она, уже близко к дому, мимо бутика; в витрине манекены стоят. Она зачем-то остановилась и видит среди них один не по моде: девица в костюме эпохи немого кино. Старушка, подумавши, что вот вытащили в санитарный день куклу из запасников куда не надо, хотела уж идти, как вдруг заметила, что девица тоже выказала такое намерение. Старушка остановилась и удивилась, и ее удивление правдиво передалось девице. Насторожившаяся старушка то медленно вытянет руку, то стремительно согнет ее, то коснется носа трудовым пальцем — и все это передается девице без малейших погрешностей. И тогда старушка понимает, что это не манекен, а ее собственное отражение в стекле и что она в нем ни дать ни взять Виржиния Черрилл в «Огнях большого города»: шляпка-колокол на золотых кудрях, египетский орнамент на блузке и беспомощно-нежная улыбка маленького рта. Господи, твоя воля на все, думает старушка, — что же это со мною! Оглядывает себя без посредников — никаких изменений: галоши с малиновой утробой и кофта машинной вязки. Смотрит в зеркало — опять Виржиния Черрилл: «Куда же Вы, возьмите сдачу!» Окрыленная ужасом, несется она домой, буханки на пути роняя, и влетает в квартиру, забыв запереть дверь. А в эту пору по лестнице спускается овеянный славой Павел Сергеевич — и, проходя мимо полуоткрытой двери, из одной соседской предупредительности заглядывает внутрь, дескать, не случилось ли чего, что нуждалось бы в его героической реакции. И вместо этого видит он старушку, которая в тот момент достает из сетки батон «Нарезной», с его сытным блеском плавных нарезов и пышных закруглений, приняв для этого самую естественную позу, то есть прогнувшись в спине и согнув правое колено, так что каблук немного не касается ягодицы, и ее фигура с батоном образует слоговой значок катаканы, обозначающий «дзу». Павел Сергеевич реагирует на эту жанровую сценку с чрезвычайной быстротой и точностью, заперев за собой дверь, так что лишь тонкий аромат славы на лестнице дает понять, что он здесь проходил. «Как вы сегодня, Нина Тимофеевна, — говорит он, — свежо смотритесь». И к ней. А она от него, чуя недоброе, давай вокруг стола и говорит: «Оставьте меня, Павел Сергеевич, мне нынче нехорошо». Он: «Вам нехорошо? Вам очень идет!» — и за ней. Тут уж, как говорится, позиции определились. «Павел Сергеевич! — кричит она. — Срамник! Я же вашего отца знала еще вот таким! Он же был приличнейший человек!» — и показывает пальцами, каким она его знала в пору его приличия. А тот: «Да будет вам, Нина Тимофеевна, отца-то поминать! Он тоже, я вам скажу… тот еще был! Именно: тот еще был он!» — «Как же вы так о родном-то отце?» — возмущается она. «Так ведь если до того дошло, что меня им незаслуженно укоряют! Он в Кандалакше-то знаете как отписывал? Вы поезжайте в Кандалакшу, вам там расскажут!» Нина Тимофеевна отзывается в том смысле, что стара она, дескать, в Кандалакшу ездить, а Павел Сергеевич с увлечением продолжает оправдываться в своей разнузданности: «У него там пассия была, он ходил к ней, пока ее муж в бухте исполнял обязанности лоцмана на опасных местах. Батя, значит, пришел как-то раз, она его с одушевлением встречает, а он возьми в какой-то момент и прожги ей окурком матрас, исключительно по неосторожности». — «Это у вас, значит, наследственное, — комментирует Нина Тимофеевна на бегу, — окурками тыкать». — «Да, — с охотой соглашается визави, — и не только это. А матрас у них был такой, знаете, какие водой наполняют, и огромнейший. Воду ее мужу по дружбе в бухте, корешей-то пруд пруди, загребали ковшом прямо с камнями, с кабелями, бывало, телеграфными. Он, значит, лопается, и весь дом заливает волною морскою. Настроения, конечно, уже никакого, она бьется в истерике, как русалочка при отливе, швыряется в него галькой, а он уворачивается, чтоб не в голову пришлось. Ей, конечно, мало того, что мужу надо объясняться, который на тот момент уже миновал все опасные места и усталый возвращается домой, заслужив благодарность просвещенных мореплавателей, так ведь еще соседи снизу, можете себе представить. Стоит натуральный содом, она гребет горстями гальку из матраса, вся от медуз в волдырях, они там жгучие, доложу я вам, он отбивается этажеркой, а тут как раз по всему подъезду поднимается суета, потому что в бухте нерпа пошла…»
За время этого повествования Нина Тимофеевна, увернувшись от его цепких пальцев, вскочила на туалетный столик, с него на штору, с которой переселилась на шкаф, заразительно чихая от пыли; Павел Сергеевич, взгромоздившись вслед за ней, полз, огибая по экватору глобус и чемоданы, отсекая своей жертве путь к целомудрию и одновременно договаривая про нерпу; и тогда Нина Тимофеевна, вручив себя провидению, с последним криком:
— Как завидна мне растительная жизнь! — ринулась вниз.
И разом все стихло.
Павел Сергеевич свесился верхней половиной со шкафа и не нашел уже следов преследуемой им женщины с нежным маленьким ртом и нарезным батоном. На полу стоял, покачиваясь от глухого удара, керамический горшок с ползучим растением традесканцией, она же бабьи сплетни. Медленно миновав глобус и смахнув бедром пушистую пыль с местности, где Абель Тасман впервые встретил своих собак, Павел Сергеевич спустился на твердую землю, полил традесканцию разведенным спиртом, сел подле нее на пол и лапидарно откомментировал: «Вот, значит, как».
— Недоброе устройство вмонтировали в дверь, — оценил Генподрядчик услышанную историю. — Пойдем, поговорим.
Они придвинулись к двери и оказались замеченными.
— Здравствуйте, — говорит им домофон с подъемом в интонации. — Приятно видеть новых людей, для которых живое общение остается повседневной ценностью. Вы какую квартиру представляете?
— Мы, — говорит Генподрядчик, — представляем стройуправление и вообще компетентные структуры.
— Ага, — говорит домофон. — Вот как. Это, значит, я ва́м обязан своим вводом в строй. Очень, очень приятно познакомиться.
— Ну, хорошо, — говорит тогда Генподрядчик, — мы представились, а вас, позвольте спросить, как зовут?
Домофон откашлялся и говорит:
— Зовите меня Измаил. Несколько лет назад…
— Э, нет, — возражает Прораб, — не пойдет. Это было уже. Читал я эту книжку. Давайте начистоту.
— Ладно, — отвечает ему домофон с некоторой досадой. — Начистоту так начистоту. Знай, о прораб, что мой отец был царем этого города, и звали его Махмуд, владыка черных островов. Когда я вошла в пору девичества, мое дыхание было подобно мускусу, а полнота моих бедер…
— Хватит тюльку-то гнать, радио «Свобода», — говорит Прораб. — Это я тоже читал, в «Библиотеке всемирной литературы», иллюстрации Рокуэлла Кента, стихи в переводе Давида Самойлова. Не надо обижать нас таким обращением, будто мы тут собрались далекие от культуры люди. Правду говори, нечего нищего за пупок тянуть, да была б она погуще.
Домофон говорит с раздражением:
— Ты бы, — говорит, — прораб, чем «Библиотеку всемирной литературы» читать, за сыном своим следил, который сейчас документальными кадрами из «Плейбоя» потолок у себя в комнате оклеивает, или на трубах меньше экономил, а то все стояки в подъезде дискретные.
Прораб, хоть был человек сдержанный, а этого не вытерпел.
— Щедрин, — говорит, — в тебе умер. В страшных муках. Михаил Евграфович. Это тебе мое слово, попомни его, когда придется.
— Ты, — отнесся к нему домофон, — это к чему сказал, прорабья твоя душа?
Генподрядчик, слушая их бездельную перебранку с большим неудовольствием, наконец не вытерпел и пресек.
— Самим-то вам не стыдно? — напустился он на них. — Как дети малые, ей-богу! Давайте, в самом деле, в руках себя держать! Петрович, ты-то! Самойлова он читал! Рокуэлла Кента разглядывал! Еще и раскрашивал, небось! А где главное, что отличает воспитанного человека от варвара, — умение дисциплинировать свои чувства? Зачем тебе «Библиотека всемирной литературы», если она не делает тебя лучше?
Все устыдились, а домофон засопел.
— Вернемся к вопросу, — продолжил Генподрядчик. — Позвольте все-таки узнать ваше имя-отчество.
Домофон тут завел свою привычную песню, что-де он вырос в ленинградскую блокаду, не имея возможности пить и гулять, но Генподрядчик эту безответственную болтовню пресек.
— Вы, — сказал он, — этот дивертисмент, я вас убедительно прошу, сократите по возможности. Мы наслышаны уже о нем. Ближе к истине.
Тут домофон сломался.
— Хорошо, — вымолвил он. — Я вам все расскажу, все. Но запомните, вы сами этого хотели. Подумайте, не стоит ли остановиться сейчас. Вникните в то, что вы можете выйти из моего рассказа совсем не такими, как входили в него.
— Если, — говорит Прораб, — наша беспечность станет для нас причиной мировоззренческих потрясений, это во всяком случае наша забота. Довольно предостережений — к делу.
— Так вот, — сказал домофон. — Меня зовут Маша. Еще несколько лет назад моя жизнь текла безмятежно, и даже в страшном сне, которых у меня не случалось, потому что, имея наследственную склонность к полноте, я старалась не есть после шести часов вечера, мне не могло присниться, что я кончу свои девические дни заживо погребенной в сырой земле, привратником в доме, куда никто не входит и откуда мне не суждено выйти.
Генподрядчик оглянулся (поскольку начал уже что-то различать в темноте) на Прораба, ожидая, не опротестует ли он и этого зачина, опираясь на свою читательскую осведомленность, но лицо его, слабо освещенное багровым блеском домофона, выражало спокойное одобрение.
— Кстати, о бедрах, — сказал он. — Ты, дочка, сколько в них имела?
— Девяносто восемь, — со сдержанной гордостью сказал домофон. — В талии шестьдесят шесть.
— Не соврала, значит, про царя островов. Джинсы, небось, носила.
— Уж не без этого. Так вот, я вошла уже в ту пору разумения, когда не могла не знать, что являюсь объектом низменных желаний мужчин, в частности одноклассников, учителя физкультуры и соседей по подъезду. Не стану скрывать, что сознание этого вселяло в мое сердце суетную гордость, которая лишь разрасталась от ежедневной привычки холодного обращения с моими пылкими поклонниками. Они писали мне стихи — я со смехом подчеркивала в них грамматические и просодические ошибки; они тратили ночь с пульверизатором, выписывая страстные слова на асфальте под моим окном, — я поливала их свежие признания из лейки; они дарили мне скворцов, обученных говорить нежные непристойности, — я сворачивала им шею и варила из них бульон.
— У тебя вообще как с готовкой было?
— Неплохо. Мама приучила. Тушеное мясо не очень выходило, а супы, пожарить, пироги всякие — это лучше меня не было. А насчет скворцов, это я в микояновской кулинарии нашла рецепт; там всего ничего и надо: белого вина стакан, петрушку с репчатым луком спассеровать в сотейнике, труда почти никакого, а вкусно удивительно.
— Такая девка задаром пропадает, — со вздохом сказал Прораб. — Суп со скворцами. Фигурка какая. Еще и музыкальную школу кончала, небось.
— По классу вокала.
— Ген, ты подумай, мы не можем новый домофон сюда выписать, а этот свинтить как неработающий? Или надо коллективное письмо от жильцов сочинять в газету?
— Лучше сначала в газету, — решил Генподрядчик. — Там рубрика есть, «Доколе».
— Да помню я, первый раз, что ли.
— Ладно, потом обговорим.
— Так вот, — продолжал домофон. — Родители холили меня и лелеяли. А поскольку юности не свойственно думать, сколь она преходяща, то мои дни проходили в ненарушаемом блаженстве, и владычествовать над окружающими вошло в мою кровь. Но небо наказало мое самолюбие тем единственным родом казни, который был соразмерен моему греху, — безответной любовью.
Слышно было, как Прораб повел бровью.
— Мы встретились в спортивном зале. Он учился двумя курсами старше меня. Мое сердце заходилось тоской, когда он полз по канату. Его гибкое тело, его равнодушную улыбку я видела, когда закрывала глаза, и видела, когда открывала их, когда луна выкатывалась над трубами и когда тучи бежали мимо солнца. Я не стану унижать себя описанием всего, мною предпринятого, чтобы привлечь его внимание, не переступая границ стыда слишком явственно; все было тщетно, он проходил бы и сквозь меня, если бы небу было угодно придать такое свойство физическим телам. Вызнав тему его диплома, я взяла курсовую на смежную тему, достигла в ее разработке небывалой новизны и хитростью добилась, чтобы наш общий научный руководитель назначил нам консультацию одновременно. Потом, облекшись видом простодушия, я попросила его, когда мы покинули нашего старого научного руководителя, объяснить мне некие истины, которых объяснения мне было стыдно спрашивать у педагогов. Он взялся мне помочь, и мы шли по аллее, усаженной каштанами, погруженные в обсуждение спорных вопросов, а звезды, сардонически мигая над нами, складывались в ясные картины грядущего: Стрелец, бурно скача, пронзал мне предсердие, Дева в тартарийской колеснице падала в зев распахнувшейся земли, слепые Рыбы тыкались мордами в кнопки лифта, а слабый Цефей и его тщеславная жена на костяной кровати были свидетельством, до чего слепота и надмение могут довести единственного ребенка в семье. Тонкий месяц вывесился над пожарной частью, и в мою душу впервые за долгое время сошло успокоение: я решила, что добьюсь своего. Он назначил мне вторую встречу, поскольку я притворилась, что не поняла некоторых его объяснений; и тогда, достигнув пятой степени любви и разъяренная равнодушной благожелательностью, с какой он отзывался на мои просьбы, я обнажила душу и показала ему все черные камни отчаяния, желтые камни коварства и алые камни самолюбия, которые с некоторых пор составляли все мое сокровище, неустанно перебираемое в тиши ночей. Должна ли я сказать, как он, в молчании выслушав мой рассказ, расхохотался в ответ — а, отсмеявшись, поведал мне одну историю? «У одного моего знакомого, — сказал он, — была когда-то подруга, „телка просто исключительных данных“, по его выражению. Можешь себе представить, что, будучи в общем человеком гармоническим в душевном плане, от общения с нею он дошел до такого утончения ревности, что, сняв квартиру напротив ее дома, — а это было сложно, потому что напротив ее дома была только фабрика-кухня и школа служебного собаководства, — в этом своем закутке примостил телескоп и проводил за ним и туманные, и ясные ночи, сходя с ума от того, что у нее может зародиться хотя бы мысль о неверности ему, и вместе с тем сгорая от странного нетерпения застать зарождение этой мысли в сложной системе стекол, изобретенной Галилеем для совершенно иных надобностей. Заметь, это была не совсем ревность, хотя даже она представляла бы необычное для его натуры изощрение, — это была, скорее, какая-то редкая форма Lust zu fabulieren, которой я не хочу давать психоаналитических толкований, потому что не питаю слабости к психоанализу. И вот однажды, когда он, не спавши уже более недели, незаметно для себя поник, уткнувшись виском в отверстие телескопа, — его девушка на том конце перспективного схода, в белой ночной рубашке, сползающей с плеча…»
— Остановись, — сказал Генподрядчик, и лицо его выразило страдание.
— Гена, что с тобой? — участливо спросил Прораб. — Ты об этом что-то знаешь?
— Не спрашивай. А тебя я прошу — остановись! Ты была стократ права, напрасно мы вынудили тебя на откровенность. Если бы знать, какой ужас может таиться в каждом подъездном дупле, — но разум человека, благодетельно ограниченный, надломился бы под таким знанием! Замолчи, будь милосердна!
— Э, нет, уважаемые, — отозвался домофон с невыразимым ядом в голосе, — утро, я вижу, еще не наступило, оно вообще здесь наступает крайне редко, и зритель может узнать о дальнейшей судьбе полюбившихся ему героев. Неужели ты, Гена, не хочешь увидеть, как, выслушав его анекдот, она, с остановившимся лицом, спускалась по лестнице, а из тетради с конспектами, забытой в ее руке, выпадали листы и разметывались по ступеням…
— Стой!
— И как потом, выйдя в полночь на перекресток четырех дорог, она, с мертвой кошкой в руках…
— Прекрати!
— Маша! — прогремел Прораб. — Пусть он сделал тебе больно — будь выше этого! Мстительность как лейтмотив делает повествование скучным — вспомни графа Монте-Кристо!
— А потом ее плечи и руки, лядвеи с тонкой кожей…
— Маша! — Это кричали они оба.
— Дочь! хоть ты мне, правду сказать, сразу понравилась, я не посмотрю, что у тебя погонный метр в бедрах и суп со скворцами, — я замазки-то возьму и зашпаклюю твою щель заподлицо! Мне даны такие полномочия!
— Прораб! ты уже не нужен, — властно сказал домофон. — Твоя роль в этом сюжете — роль попечительного, но простодушного отца, осведомленного в топографии окрестностей, — исчерпала себя, и читатель начинает тяготиться твоим присутствием. Это я тебе как профессиональный сказитель говорю. Еще когда ты давеча пел панегирики Де Ниро, который в них абсолютно не нуждается, читатель думал про себя: батюшки-светы, что за резонер такой на нашу голову! мало нам их в офисе, что ли! Боюсь, мы вынуждены сказать тебе: прощай!
— У Петрова, помнится, мастика была. Он, как въехал, сразу отремонтировался. Пойду займу у него. Не уходите никуда.
— Прораб, дальше твоего спутника поведу я. Время отрочества и опеки для него кончено. Горький мир ему предстоит, и пользование разумом потребует от него большого мужества. А ты прощай. Раз.
— Да погоди ты, дочь, погоди, осталось несколько сюжетов, которые без меня будут трактованы с недостаточной полнотой или неверно. Если бы…
— Два.
— Вот, к примеру, королевна одна стояла на крепостной стене, а там бойницы, знаете, так сделаны…
— Три!
Прораб исчез.
Генподрядчик обернулся в темноте, ощупывая ее руками.
— Гена, я не буду спрашивать тебя, как ты мог обо мне забыть и столько лет не интересоваться моей судьбой, потому что ты ответишь: «Что ты, я тебя не забывал», и этот разговор станет пустым и оскорбительным для обеих сторон. Ты, собственно, не за этим пришел. У тебя дом проседает. Ты битый час стоишь у входной двери и никак из нее не выйдешь. Пойди, сориентируйся на местности, тебе же читали соответствующий курс. Ты был душой компании геодезистов, эти суровые люди оттаивали в твоем присутствии, а вокруг их глаз лучились морщинки смеха. Ну же, найди рычажок на двери, у тебя в подъезде нет, что ли, такого?
— У нас другая конструкция, — пробормотал Генподрядчик, концентрически шевеля руками, как бомбейский брамин и йог.
— То-то, что конструкция. Себе, небось, получше изыскал. И жена у тебя доктор искусствоведения.
— Кандидат пока.
— Я слышала, доктор.
— Слушай больше, люди втрое прибавят.
— И грудь у нее, говорят, пятый номер. А на самом деле, значит, один и шесть в периоде.
— Удивительные какие способности к остроумию. В студенческие годы, помнится, больше было в тебе патетики. Что значит — долгая медитация и внутренний диалог в темноте.
— Ну, Гена, я же от любви. Она же все не проходит. Открывай, сколько можно копаться!
— Погоди, Маш. Я понимаю, годы одиночества привили тебе бескомпромиссность, но у читателя, пока он еще благосклонно настроен, может родиться упрек в жестокости. Зачем вы, скажет он, избавились от Прораба Петровича, мы так свыклись с его незатейливыми научными экскурсами и патерналистским типом реакций. Давай намекнем, что он вернется, как все хорошее — как теплые денечки и гибкость суставов — а дальше, я предчувствую, нам предстоит столько всего, что о нем вряд ли кто вспомнит.
— Хорошо. Вот за что я тебя люблю. Давай намекнем.
Они намекнули, и Генподрядчик всей массой надавил на литую дверь.
Неровное небо из серного колчедана нависло над ним, и фонарь у подъезда, с лампочкой, вывернутой вопреки естеству, как шея у висельника, окрашивал небо рефлексами багреца. От другого фонаря, некогда стоявшего симметрично первому, остался лишь грубый спил, и кольца на нем красноречиво указывали, что ему довелось пережить нелегкие годы, годы скорби и нужды, трубы и вопля на твердые грады. У лавочки, разъеденной термитами, покачивалась порыжелая детская коляска, в лицевом отверстии которой, густо увешанном гремушками, бессмысленно вращал глазами довольно крупный мужчина. «Мама, — сказал он, увидев Генподрядчика. — А-а». — «Не сейчас», — досадливо сказал Генподрядчик, прислушиваясь к дальним звукам, напоминавшим стон со сжатыми зубами. Он сунул человеку пенопластового Деда-Мороза, которого тот немедленно препроводил валенками вперед, как усопшего, себе в рот до отказа, и глаза его вспучились. Генподрядчик отошел и стал на растрескавшуюся вместе с асфальтом надпись белой эмалью: «Женя с 6-го этажа! Хотя твои окна выходят на противоположную сторону, но поскольку там набережная, я вынужден писать о своих чувствах к тебе здесь. Виталик». Стон, которому он пристально внимал, несся от недалеко смыкавшегося горизонта, и в том беспорядочном смешении языков и диалектов, которое кипело под его однородной поверхностью, Генподрядчик опознал английский и украинский и заподозрил хинди и урду. Русский, если отвлечься от частностей, был представлен тем элементарным аппаратом непроизводных лексем и живописной щетиной аффиксальных образований, которые в совокупности создают отечественную poésie maternelle. На горизонте ритмически возникали, ненадолго обнаруживая всю подвальную внутренность, вспышки огня, словно кто-то передавал марсианам следствие из теоремы Виета.
И вот в этой картине, производившей, несмотря на стон и огонь, впечатление вековечной оцепенелости, произошло некоторое слабое движение. Сначала Генподрядчику показалось, что это порода осыпается, но, дождавшись ближайшей вспышки, он увидел человека, с перерывами ползущего в его сторону оттуда, где стонало и горело. Его нагое тело сливалось с медной почвой, а серия переливающихся по спине ребер выглядела как удачная игра светотени. Впрочем, если он и слился с этим миром, ощущения комфорта это слияние ему не доставляло. Генподрядчик понял это, увидев у него болтающиеся под лопаткой намертво стиснутые вставные челюсти. Иногда человек судорожно заводил назад руку, чтобы отцепить их, но не доставал.
«Позвольте, я вас отряхну, — вежливо сказал Генподрядчик, шагнув вперед. — У вас на спине что-то». После этого удачного начала незнакомец, приподняв запыленное лицо, поглядел на него с благодарностью, но, не выказав потребности в диалоге, предпринял попытку прозмеиться мимо него в подъезд. «Не советую, — сказал Генподрядчик. — Там домофон». — «С пламенным мечом?» — уточнил незнакомец. «Да, конечно». Незнакомец застонал и сел на землю. «Везде с мечом, — заметил он. — А кое-где со скорпионами. Перестали в стране выпускать домофоны с человеческим лицом. Навеки сошли с конвейера». — «Можно я спрошу: вы кто?» — как можно тактичнее спросил Генподрядчик. Тот опять застонал с ритмичностью теоремы Виета. «Я великий грешник», — отрекомендовался он. «Ну, не стоит сразу создавать о себе неблагоприятное впечатление, — запротестовал Генподрядчик. — В частности, не надо приходить на первое собеседование с вызывающим макияжем и в короткой юбке. Ваш менеджер может быть уроженцем Библейского пояса». — «Нет, — упорствовал незнакомец, — я именно то, за что себя выдаю». — «Это редкость, — ободряюще сказал Генподрядчик, испытывая одновременно неуверенность в себе как практикующем психологе. — В наше время планомерно организуемых иллюзий мало кто выдает себя именно за то, за что он является». Вместо ответной благодарной реплики наступило неловкое молчание. Генподрядчик выдержал его достаточно, чтобы с легкой укоризной акцентировать его неловкость, а потом выступил с предложением не в очередь. «Не таите это в себе, — сказал он. — Возможно, я ваша последняя связь с человеческим миром. Я могу даже отнести весточку вашей жене». — «Вот жене только, ради Бога, не надо! — горячо запротестовал незнакомец. — Пусть думает, что я полярный летчик!» — «Хорошо, летчик так летчик. Хотя элементарное знакомство с формальной логикой дает мне основания спросить, почему нельзя быть полярным летчиком и великим грешником одновременно». — «Видимо, во мне жива героика тридцатых годов, — подумав, сообщил незнакомец. — Можете вы представить Чкалова великим грешником? Хотя бы на минуту?» — «За минуту много не нагрешишь», — резонно отметил Генподрядчик. «Ну, не скажите. Мне удалось… А Папанина? Папанина можете?» — «Папанина могу, — с сожалением признался Генподрядчик. — Но, во-первых, у меня вообще развитая фантазия, что в свое время сильно мешало мне в быту, а во-вторых, он не летчик». Этот факт из жизни Папанина завел дискуссию в тупик. «Так что, вы говорите, у вас случилось?» — предложил Генподрядчик психологически корректную формулировку, как бы выводя все случившееся в жизни незнакомца из сферы его моральной ответственности. Тот шумно вздохнул и предложил: «Давайте на скамеечку сядем». — «Там термиты проели, — возразил Генподрядчик. — Давайте здесь». Тот согласился и начал.
«Тут в соседнем подъезде парень один жил. Это когда уже дом просел и из земли соки пошли. Его сосед сверху ходит по дому и не может понять: отчего он все время на одном месте спотыкается? Буквально на одном и том же.
— Что это я, жена, — относится он к главному интерпретатору событий в доме, — спотыкаюсь все время? Ну буквально!
Она призадумалась и говорит:
— И действительно, что это ты, волчья сыть, травяной мешок, спотыкаешься? А где именно это интересное событие с тобой происходит?
Сосед ведет жену в центр комнаты и показывает ей пятно на персидском ковре, прямо под ногами у шахского коня, который, как теперь кажется благодаря вмешательству в искусство бытовых коллизий, того гляди поскользнется и сковырнется вместе с шахом в скалистую бездну.
— Это я тут давеча суп разлил, — объясняет он ей сюжетные изменения в картине. — Совершенно невозможно передвигаться.
Жена жестом фокусника, достающего женщин, откидывает ковер, и оба смотрят на то, обо что он спотыкался. Насмотревшись всласть, сосед сверху идет вниз и говорит парню:
— Голову подними, нельзя же до такой степени не интересоваться миром, в котором ты живешь! Ты не видишь, что твоя люстра корни пустила?
Парень поглядел и говорит:
— Действительно, пустила. Это, должно быть, с тех пор как на меня твоя жена вишневым вареньем протекла, на потолке сделалась такая благодатная для вегетации почва. Редкостный какой случай.
— Не умиляйся, — говорит сосед сверху, — а меняй немедленно свою электротехнику, или я возьму топор из туристического набора и вырублю твою лампочку под самый корешок.
— Чего это я для тебя должен упираться? — резонно интересуется парень.
— Ты же не хочешь, чтобы с тобой было, как с нехорошим человеком из третьего подъезда.
— А что это за история? — спросил парень.
И сосед сверху рассказал следующую историю.
«Жил в третьем подъезде нехороший человек. Не было у него положительных сторон ну никаких, у ребенка бы золотой зуб изо рта вынул, и при этом исключительный он был лицемер: всегда делал зло как бы против желания, а лучше норовил показать, что это и не он, а кто-то из коллег по отделу. Всех скомпрометировала эта гнида, даже потомственную лекальщицу Поярыко морально запятнала, а сам с доски почета не слезает. Ну, бывают такие сволочи, что я буду тебе рассказывать. И вот однажды ночью спит он, видит третий сон, и вдруг стучится кто-то к нему в окно. Осторожно, но настойчиво, как в фильмах про гражданскую войну и подпольный обком.
Он очнулся, немного послушал и говорит жене:
— Знаешь, милая, какой чудесный сон мне снился. Будто разговариваю я с английской королевой, так, больше всего ни о чем, и собираюсь уже уходить, как вдруг она мне говорит: «Андрей Иванович! Вам не будет в падлу выпить с нами чашечку чаю?» Я ей, конечно, говорю: «Уважаемая! Ну что вы такое говорите? Как я могу высказаться вопреки этому? Конечно, я только за и с благодарностью принимаю ваше предложение». Тут она накрыла быстренько, и сели мы. Принц-консорт тут, дети всякие. Принц Уэльский, опять же. Шашку свою отстегнул и прислонил к тахте. Сидит, как человек, когда слово в разговор вставит, когда абрикосовое варенье подаст. Чаю отхлебнем, сушечку с кунжутом окунем в него, откусим и еще отхлебнем. Все честь по чести, кунжут по чашечке кружится, ложечкой никто не звякнет, и разговоры ведутся. Королева о внешней политике, ну там туннель под морем и конец эпохи блистательной изоляции, а я больше склоняю к семейным ценностям, без которых, говорю, никакая блистательная изоляция абсолютно невозможна. Видя, какой я образованный человек, она предлагает мне кофе с ликером и тут же, чтоб показать, что ее намерения не останутся на бумаге, ставит бутыль на стол…
— Я полагаю, ты к этому и гнул, — говорит жена. — Королева, дескать, тебе настоятельно предлагала, сон в руку, доверяй интуиции и все такое. Сейчас пойдешь искать, где у тебя запрятано, опять буфет бабушкин завалишь или вляпаешься в потемках в отраву для мышей, натащишь дряни этой на ногах в постель, а у меня раздается потом по телу зуд и жжение.
Он ей говорит:
— Ты, дорогая, оставь свой зуд для отдельного обсуждения. Мы сейчас не о твоей занимательной физиологии говорим. И вот в самый патетический момент, когда она хотела мне предложить ответственное поручение, удачно выполнив которое я приобрел бы вес и устойчивость в обществе, — в этот момент какая-то неучтенная единица стучит в окно и срывает мне карьеру! Кто это там, скажи мне? Может быть, путник запоздалый, которого нам следует снабдить ночлегом?
— Какой путник, — отвечает жена, — третий год ниже уровня метро живем. Уймись, пожалуйста, никто не стучал, это корни подорожника в окне шпингалет отвернули.
Он говорит:
— Нет, это не корни, я корни знаю, от них скрежет на октаву ниже. Это положительно кто-то стучал, и я сейчас встану, вооружусь топором из туристического набора и пойду смотреть, кто это и для чего тревожит мой заслуженный покой.
И встал нехороший человек, и пошел, тупым топором поигрывая, на кухню, где царит вековечная темь, разрезаемая из окна плотным лучом света, от которого она по углам делается лишь гуще. И, когда глаза его, заслоненные рукою с топором, попривыкли к свету, видит он картину, прямо сказать, нечастую: в окно смотрит на него человек, пропыленный донельзя, с острым социальным взглядом, фонарем на каске и перфоратором на плече.
Нехороший человек форточку приоткрыл и спрашивает:
— Ты, к примеру, кто будешь?
Тот говорит:
— Я шахтер, перевыполнял норму и отбился от своих. Пустите меня, пожалуйста, а как рассветет, я уйду в обратный путь и вечно буду Бога молить за вашу доброту.
— Ну конечно, — говорит нехороший человек. — Можно ли подумать, что под нашим кровом не дадут приюта одинокому шахтеру. Для того ли я, можно сказать, третий год с доски почета не слажу и коллеги преподнесли мне торт «Графские развалины» со специально заказанной надписью «Прекраснейшему», сделанной из бананового крема, чтобы я ославил себя, выказывая жестокость к нуждающимся. Проходите, пожалуйста. Перфоратор вот тут, за дверью, прислоните, где лыжи стоят.
Шахтер входит, снимает свои профессиональные кеды и в дом. Крестится на красный угол и говорит несколько вежливых слов хозяйке, вынужденной подняться из постели и нацепить на себя халат.
— Сейчас, — говорит нехороший человек, — моя супруга, поднявшись с супружеского одра, приложит все усилия, чтобы достойно вас накормить, а вы покамест можете умыться и привести себя в порядок.
Шахтер живейшим образом благодарит.
А надо сказать, что нехороший человек для того затеял всю эту комедию, что ему уже долгое время не доводилось применить своего лицемерия во всем блеске и он начал опасаться, не потерял ли формы; и вот теперь, когда судьба послала ему отбившегося от стаи шахтера, которого никто не хватится, он на радости намерился продемонстрировать на нем весь регистр своих гнусностей.
И вот сидят они за столом и смотрят, как чужой шахтер ест. Третий час ночи на дворе. Он уткнулся носом в тарелку, и в жестком свете его фонаря лежащее на ней рыбье филе выглядит как-то неприютно и по-сиротски.
— Это, — говорит шахтер, — что за рыба?
— Это, — отвечает жена, — палтус. Рыба хорошая. Известная в стране рыба.
— А я бы сейчас, — мечтательно произносит шахтер, — камбалы съел. Такая хорошая вещь. Я когда в Одессе был у тетки, этой камбалой за милую душу отъедался.
Жена только открыла рот, в том смысле, что, дескать, извините, на вас нынче камбалы не припасено, как вдруг шахтер и скажи:
— А собственно, почему бы и нет. Однова живем, в конечном счете. — И пальцем делает такой жест, как будто вписывает это несчастное филе в воображаемую окружность.
Они и ахнуть не успели, как вслед за этим начертанием на тарелке распласталась здоровенная камбала, свою периферию вывалив за края прямо на стол, и дымок от нее курится. И всем сразу захотелось тетку в Одессе.
— Ну вот, примерно в таком разрезе, — задумчиво говорит шахтер. — Никто не желает разделить со мной, простым шахтером, это маленькое удовольствие?
Нет, все отказались. А нехороший человек делает вид, что для него подобные эксперименты удивления не составляют, и погружается в разгадывание кроссворда, а в глубине души лихорадочно соображает, чем ему грозят подобные способности простых шахтеров.
— Какие удивительные вещи пишут ныне в кроссвордах, — отмечает наконец он. — Вот, например, «китайский учёный, участник Революции 1925–27 гг., с 1954 г. заместитель председателя Постоянного комитета Всекитайского собрания партийных представителей; автор сборника стихов «Гимн новому Китаю»; перевел на китайский язык «Немецкую идеологию» К. Маркса и Ф. Энгельса и стихи В. В. Маяковского». Шесть букв, кончается на «жо». На кого рассчитывали составители кроссворда? Неужели это знание входит в обязательный минимум порядочного человека?
— Сейчас подумаем, — отвечает шахтер. — С какого года, говорите, заместитель председателя всекитайских представителей? С пятьдесят четвертого? Ну, это просто. Это Го Мо-жо.
Нехороший человек сверился и говорит с удивлением:
— Да, подходит. Тут по вертикали «горбатый заяц», это я знаю, он из кроссворда в кроссворд кочует со своим горбом; подходит. Если дефис уместить вместе с буквой в одной клеточке. А вы, позвольте спросить, для чего это знаете?
— Помилуйте, — говорит шахтер. — Именно Го Мо-жо от лица Китайской Академии наук поздравил нашу страну с запуском космической ракеты в направлении Луны. Как этого можно не знать? Это же история наших побед и достижений. Нельзя насильственно лишать себя исторической памяти, это значит — не иметь будущего. Вот у меня с собой по чистой случайности подшивка газеты «Северный колхозник» за пятьдесят девятый год, так сейчас я вам зачту. — И достает ее из кармана. — Вот, значит, шестое января. «Летом курам обязательно дают по 20–25 граммов зеленой люцерны, а зимой — по 10 граммов люцернового сена на голову… работники птицефермы заменили имевшиеся наклонные насесты горизонтальными. Теперь куры в ночное время лучше отдыхают… На снимке: заведующий птицефермой совхоза «Карманово» И. М. Гриб и птичница М. Ф. Грамм готовят к отправке очередную партию яиц»… это не то… ага, вот: «С быстротой спутника облетела Пекин и весь 600-миллионный Китай волнующая весть об успешном запуске Советским Союзом космической ракеты в направлении Луны… Касаясь запуска советской ракеты, известный китайский ученый, президент Академии наук Китая Го Мо-жо заявил журналистам, что запуск Советским Союзом огромной ракеты, появление в Космосе новой научной лаборатории является лучшим новогодним подарком 1959 года. Это, отмечает Го Мо-жо, громкий салют величественному семилетнему плану коммунистического строительства, к осуществлению которого приступил Советский Союз… В заключение Го Мо-жо сердечно поздравил великую Коммунистическую партию Советского Союза, советский народ и советских ученых». Извольте видеть — громкий салют.
Нехороший человек заглянул и признался:
— Да, имеет место. Смотри, дорогая, с какой пользой провели мы ночь, — отнесся он к жене. — Спали бы сейчас, как дураки, но благодаря этой беседе мы узнаем столь же много нового, сколь и полезного в разгадывании кроссвордов.
— Остается только приветствовать такие конкурсы и шарады, — говорит жена, — которые в увлекательной форме освещают для нас историю родной страны.
После таких занимательных бесед идут они спать. Шахтера кладут в зале на раскладушке, а сами возвращаются в спальню.
Жена шепчет:
— Андрюша, ты следи за ним. Диковинный этот твой приблудный шахтер. С палтусом вытворяет черт-те что, Го Мо-жо зачем-то знает. Не к добру это все. Как пить дать, столовое серебро сопрет.
— Не поникай духом, — говорит ей нехороший человек. — Мут ферлорен — аллес ферлорен, мне это в школе говорили. Сейчас я встану, вооружусь топором и посмотрю, что там еще у него в карманах залежалось.
Встал он и на цыпочках, занеся топор над своей коварной головой, прокрался в зал. Я хотел бы сказать, что бледная луна освещала его нечестивые черты, но луна наверху, а там, в подземном мире, совершенно другой набор ценностей. Шахтер, поработав земле, тихо дышал во сне, вытянув поверх одеяла натруженные руки, а штаны его были брошены на пианино. Нехороший человек бесшумно взял их и нырнул в карман. Сигареты «Бонд» и спички балабановские с этикеткой из серии «Громкие заказные преступления Золотого кольца России». Изображен Углич, Иуда-Битяговский и преступная мамка. Подписано: «Кто подкупал напрасно Чепчугова? Если Вы знаете правильный ответ, звоните нам… стоимость одного звонка…» Не стал дальше читать. Следом из кармана потянулись наручники металлические хромированные, на астеническое телосложение, новогодняя электрическая гирлянда с бесплатным подключением, «Круглый год» на 1951 год, с портретом Сталина и албанской сказкой про козу, вантуз, золотая тетрадрахма царя Лисимаха и еще немного мелочи. Потом какая-то дрянь прилипла к пальцам, нехороший человек вытерся о пианино и перешел штудировать левый карман. Там были: две крестовые отвертки, пачка соли, открытка с изображением санатория в Пицунде и подписью: «Дорогому Пашеньке от бабушки в день 75-летия», подарочное издание таблиц Брадиса, шандал с зажженной свечой из тюленьего сала, оперативный план цитадели Самарканда, со стрелкой близ северных флешей и надписью по-монгольски: «Мы здесь», вырезки публикаций Бориса Полевого из журналов «Полезное увеселение» и «Харьковский Демокрит» («Читающий человек», — пробурчал нехороший человек) и наконец клетка с хомячком. Нехороший человек ее поднял и посмотрел на просвет. Хомячок бесконечно бежал в колесе, и его радушное лицо не выказывало признаков усталости. На клетке было приписано: «Звать Блюмкин. Отзывается также на клички Бомбист и Мирбах. С руки не кормить, отгрызет. А в общем, хороший товарищ и благодарный слушатель». — «Товарищ, говорите, — задумчиво произнес нехороший человек. — Ну, посмотрим». Он пошел в ванную и, топором перерезав хомячку глотку, дал крови стечь. Потом, зажав вытянувшееся в смертной истоме тело меж двух пальцев, он вошел в спальню и сказал: «Все равно уже вставать пора, так ты, мать, возьми это вот животное и зажарь-ка дорогому гостю, да расстарайся, черного перцу не забудь, они это любят». Клетку с приотворенной дверью он сунул шахтеру обратно в карман и лег отдохнуть на полчаса.
Шахтер вышел к завтраку умытый и посвежевший, фонарь его горел утренним светом, а на груди его мерцала медаль «За трудовые заслуги».
— Как хорошо я у вас спал, — говорит он. — Покойно, как дома, и совершенно без сновидений, а то обычно, знаете, всякая дрянь снится, то кладбище разроешь с живыми мертвецами, то встречный план недовыполнишь.
— Пожалуйте к столу, — приглашают его.
Сел он за стол. Откусил и разжевал.
— Какое, — говорит, — мясо удачное. Это курица или поросенок? И перец с таким тонким вкусом. Для нас, простых шахтеров, это первое дело. Борис Полевой это хорошо прочувствовал в своем творчестве, его сейчас недооценивают, но я считаю, это наносное. Я вам немного прочту, у меня с собой.
И полез в карман.
Ищет, и лицо его напряглось и окаменело.
— Странно, — говорит он.
— Что такое? — интересуется нехороший человек.
— У меня хомяк есть, я без него никуда. Это мой, так сказать, талисман, и в тяжелые моменты рабочего дня его сердчишко, бьющееся в моих штанах, напоминает, что есть в мире душа, где я живу. А теперь, видите, пусто. — И показывает клетку; дверь ее открывается и закрывается со скрипом.
Все ахают.
— Сбежал, должно быть. Неблагодарные они, — высказалась жена. — Все в лес смотрят.
— Мой не таков, — сурово возразил шахтер, и свет его заволокся траурным сумраком. — Мой был мне верен.
А нехороший человек суетится, заглядывает то под стол, то в китайскую вазу и вообще всем сердцем сочувствует драме скупого на эмоции мужчины.
— Ба! поглядите-ка, — восклицает он, подымаясь из-под серванта. — Он вам записку оставил. Его, должно быть, Блюмкин звали?
— Да. В честь деда.
— Точно, он. Вот, изволите слышать. «Дорогой мой человек! Долгие годы провели мы вместе, и где был один из нас, там непременно был другой. Мне горько говорить об этом, но в последнее время меня преследует мысль, что я для тебя — лишь сигнал, призванный свидетельствовать о повышенной концентрации метана в забое. Всем сердцем сочувствуя отечественной горнодобывающей промышленности, я, однако, не хочу, чтоб моя жизнь была лишь средством ее развития. Я ухожу. В лучшем мире, в царстве целей, мы встретимся вновь, и, надеюсь, узнаем друг друга. Твой до гроба Блюмкин, он же Мирбах».
Шахтер перечел.
— Почерк, кажется, не его, — сказал он. — Выносные линии более плавные и наклон не больше десяти градусов.
— Ну, знаете ли, почерк вообще вещь текучая, а в кризисные моменты изменяется до неузнаваемости, — замечает нехороший человек. — Поэтому результаты графологической экспертизы неохотно принимаются судом в качестве свидетельства, и тут, я вам скажу, столько еще спорных моментов…
И тогда шахтер преобразился. Он ударил об стол своей огромной ладонью, и стол переломился надвое. Он поднялся со стула, и фонарь померк в свете его полыхнувших глаз.
— Андрей Иванович, — сказал он, — слышал ли ты, что преступник обычно желает, чтобы в мире не было богов?
— Это почему так? — нервно осведомился Андрей Иванович, делая вид, что он, как человек интеллигентный, не замечает ни судьбы стола, ни перспективы ее разделить.
— Потому, что, когда доходит дело до неизбежного суда и, оборачиваясь, он созерцает чреду своих преступлений, он предпочел бы, чтоб в мире не было ни справедливости, ни ее гарантов. Обернись, Андрей Иванович!
Андрей Иванович обернулся, подозревая, что со спины закрадываются пособники шахтера.
— Что у тебя позади, кроме злодейств? Загляни в свое сердце, если не боишься его смрада. Тебе ли желать встречи с богами? Но боги, Андрей Иванович, есть. Они есть, и не спят в небесах, а ходят среди вас, испытывая, храните ли вы любовь и благочестие. Ты думаешь, кого, мечтая поглумиться всласть, пустил ты в дом? Ночи и теней я судия, для которого вьется пряжа судеб! Я царь Плутон! — страшно прогремел он и взглядом разметал обломки стола. — Мне все подвластно, я же — ничему!
— Я что-то слышал такое, — туманно сказал Андрей Иванович, в обморочном расположении духа оползая вдоль серванта. — Что может собственных Плутонов российская земля рождать. Это в школе меня учили. Родила, значит, наконец, дай ей Бог здоровьичка.
Бережно поднеся тарелку к лицу, владыка Эреба дохнул в нее теплым дыханием, и распластанный по ней антрекот с маринованными грибочками подпрыгнул, свернулся, оброс шерстью и юркнул хозяину в левое ухо.
— Место, Блюмкин, — одобрительно сказал шахтер и обернулся к обличенному и беззащитному Андрею Ивановичу. — Твое поприще свершено. Я найду тебе достойную казнь. Пять минут на сборы. Военный билет и смену белья.
— Нет! — закричал Андрей Иванович.
— Нет! — закричала его жена и сообщница преступлений.
Шахтер покачал головой, и дом шатнулся.
— Сопротивление при задержании, — отметил он. — Ну, смотрите, товарищи. Я предлагал, как лучше.
И по гардине побежал зеленый огонь. С удивительной быстротой он перекинулся на телевизор, оставив несколько хрупких угольков от диктора первого канала, рассказывавшего про одуванчики на Кубани, пожрал китайскую вазу и громыхнул, как взрыв, объяв разом всю комнату. Супруги с опаленными спинами вынеслись в коридор. Шахтер, сатанически хохоча, стоял среди пышных роз и лиан пожара, и хомяк, обвивший лампу у него на голове, пронзительно кричал вслед убегающим:
— Ты, мать, или научись чернушки вымачивать, или приличным людям их не предлагай, а то в них лежать противно!
Андрей Иванович выскочил из подъезда и, не разбирая путей, опрометью кинулся прочь; адский вихорь свистел в его ушах, и подземные филины, разбуженные диким бегом, провожали его уханьем, тяжело носясь меж сталактитов. Наконец он стал, вывесив язык набок. «Ну, оторвались, кажется», — хотел он сказать жене, но вдруг увидел, что жены нет и сказать ему нечем. Его лицо, привыкшее к притворству, вытянулось в жарко дышащую пасть, из которой несло мертвечиной, по ногам колотился хвост, весь в серой шерсти, а ногти, прорвав тапки с зайчиками, симметрично скребли обугленную землю. Печень была девственно здоровой, а мигрени бесследно ушли. Он поднял желтые глаза туда, где была бы луна, если б он жил на пятом этаже, и завыл в ее предполагаемом направлении».
Парень выслушал и говорит:
— А мораль какая?
— А мораль, — говорит сосед, — такая, что нельзя быть свободным от общества, это нечестно и бесплодно. Вот и думай.
Парень думает: что это я, в самом деле. По-людски надо с соседями. К тому же у меня отец — электрик потомственный, а люстру давно пора обновить, таких уже не носят.
Пустился он в путь без устали и приходит к магазину «Восход».