— Подвести, что ли, еще разок промежуточные итоги, — сказал Генподрядчик, но не стал, чувствуя, что нет настроения. Плоское, с клоками льда море, того неприятного цвета, как когда старик пришел с претензией насчет вольной царицы, не вызывало потребности купаться. Табличка, воткнутая в расщепленную палку у линии прилива, сообщала, что это MARE INFERNUM, представляющее историческую ценность как памятник космогонической эпохи и охраняемое царством-государством; материально ответственный был тщательно замазан. Неровный берег пустовал в обе стороны; вглубь страны начинались деревянные грибы и зеленые кабины для раздевания, на металлических ножках, с надписями «WELCAM TO HEL», «Мы тут были, Тюха, Макс и Мухтар» и номерами контактных телефонов, а за линией кабин начиналась полоса черных качающихся деревьев. Генподрядчик поежился на сыром ветру и сказал: «Здесь тоже зима». Надо было открывать собирательскую деятельность. Он пошарил в кармане, наткнулся на кусок мела и написал на обратной стороне охранной таблички:
ТЕБЕ УЖЕ 25-ТЬ?
А ЧЕГО ТЫ ДОБИЛСЯ В ЖИЗНИ?
ЕСЛИ ТЫ:
ИНИЦИАТИВНЫЙ,
КОММУНИКАБЕЛЬНЫЙ, ОБЩИТЕЛЬНЫЙ,
ПРЕДПРИИМЧИВЫЙ,
МЕЧТАЮЩИЙ ОБ ИНТЕРЕСНОЙ РАБОТЕ,
С НЕЗАКОНЧЕННЫМ ВЫСШИМ ОБРАЗОВАНИЕМ —
БРОСАЙ ВСЕ
и
ИДИ СДАВАТЬ ФОЛЬКЛОР!
ТВОЕ МЕСТО — У НАС!!!
— Надо заинтересовать потенциального сдатчика, — пояснил он себе свои действия, чтобы внутренней неуверенностью не подрывать промысла.
Сдатчик не заставил себя ждать.
«Земляк! — кричал он, весело прыгая по замерзшим лужицам от полосы оборонительных кабинок. — Здорово, земляк!» — «Мужик, ты кто?» — сухо спросил Генподрядчик, забыв о том, что клиент здесь главный и надо встречать его, как праздник. «Я-то? — уточнил заинтересованный сдатчик. — Я местный! Я тут замумукался совсем! А ты чего?» — «Да я как бы при делах», — сообщил Генподрядчик. «На теме сидишь, — оценил местный и запрыгал вокруг таблички в направлении, противоположном европейскому расположению букв, но суть написанного ухватил. — Если ты… — повторял он за текстом, — с незаконченным… то бросай к такой-то матери и сдавай фольклор… А чего, цветмет теперь все уже, — адресовался он к дизайнеру таблички, — в расход вывели? Официально?» — «Нет больше цветмета, — подвел черту Генподрядчик. — Очень строго с этим. Вплоть до уголовной». — «А у меня тут за холмами полкилометра провода заховано. Как одна копейка. Целое садовое товарищество осиротил. Вот твою мать-то, — высказался местный. — Предупреждали бы хоть за неделю, а то как выведут свою линию партии по туману спозаранок. А я с пацанами полночи по столбам корячился, все поперекусывал, люди теперь на кострах чай-кофе кипятят. Совсем, говоришь, прикрыли?» — «Совсем, — скрепил Генподрядчик. — Все силы брошены на фольклор. Так что если есть, сдавай, а нет — отходи, не задерживай очередь». Тот как бы призадумался. «Слышь, братан, — сказал он, — а это для чего сбор пошел?» — «Значит, надо», — сказал Генподрядчик, зная, что это самое убедительное объяснение. «Может, воевать затеяли, — высказался местный, больше для себя. — Или так просто проверяют, какие есть мнения. В плановом порядке». — «Сдавай, что есть, — сказал ему Генподрядчик, — прием анонимный». — «Анонимный, говоришь, — повторил местный. — А паспорт показывать?» — «Не надо», — сказал Генподрядчик. «А чего сдавать?» — «Все, что знаешь. Песни там, обряды, легенды…» — «Песню я знаю», — сказал местный и попытался пропеть «Малиновки заслышав голосок». Попытка сдать эту песню была приемщиком пресечена. «Это не фольклор», — строго сказал он. «Не фольклор?» — разочарованно переспросил местный. «Нет». — «Я еще эту знаю», — попытался тот и запел эту, которая была отведена на том основании, что в ложном свете рисует образ молодой колхозницы. «Ну, я не знаю больше», — недовольно сказал местный. «Ну, а поверья, былины, — вспоминал Генподрядчик, — сказки, анекдоты…» — «Во! Анекдоты тоже можно? — оживился местный. — А почем принимаешь?» — «Кулек червонец». — «Накинь пятерик, жмот». — «Давай, и без тебя держава будет с урожаем. Ну, будешь?» — «Вот этот, скажем, знаешь? Инопланетяне раздают по три титановых шарика…» — «Один сломал, другой пропил. Это сдали уже». — «Блин, опередили! Ты подумай, вот люди! Когда они успевают! Это старухи, должно быть. Старухи ведь?» — обратился он за поддержкой к Генподрядчику. «Старухи», — сказал тот, не желая лишний раз человека расстраивать. «Ну, я говорю. Им сна нет, чуть свет — уж с кровати, сапоги натесать и вперед, по лесам. Двужильные бабы, диву на них дашься». — «Это точно, — вежливо сказал Генподрядчик. — Также принимаем пословицы, поговорки и тосты». — «Тосты! Чего ж ты молчал? Былины, кобылины… Пойдем», — он потянул Генподрядчика за рукав. «Куда это?» — спросил тот. «Пойдем, пойдем. У меня есть», — пояснил тот, тяня его прочь от берега. «У меня табличка тут», — неуверенно сказал Генподрядчик, удерживаясь рукой за вбитый в береговую полосу кол с притягательным объявлением. «Да подождет твоя заготконтора! Кто тут ходит-то! Все свои! Пойдем, а то что я тебе буду тост без сопровождения? Ты разве поверишь, что это тост?» Генподрядчик дал себя увлечь, и они по замерзшим в песке следам миновали кабинки и углубились в полосу дерев. «Тут у нас парк», — пояснил местный, когда за стволами обозначились противоестественные очертания чертова колеса. Из-под корней он извлек бутылку. «На скамейке можно», — неуверенно предложил Генподрядчик, из положения ведущего перешедший на положение игрока, указывая на зеленые скамейки с гнутыми чугунными ногами, до половины занесенные снегом. «Ага! — с негодованием кричал ведущий местный. — Чтоб потом кто-нибудь сел в люльку, а я завидовал! Нет уж! Я и так замумукался тут!» Он дотащил компаньона до чертова колеса, они перелезли через цепочку, отделявшую аттракцион от мира горизонтальных перемещений, и местный, не намеренный больше мумукаться и не желавший, чтоб люлька доставалась участникам конкурирующих мероприятий, залез в нее, сильно качнув, угнездился на железной скамье и сказал с условным акцентом послушно севшему напротив Генподрядчику:
«Ну, слушай, дорогой. Короче, однажды один очень красивый девушка вышел во двор. Не знаю, зачем вышел. И вот с неба ее увидел один горный орел, круживший над тем двором. Он пал на нее подобно камню, ухватил когтями за спину и унес высоко-высоко в небо. Но поскольку он ухватил ее за лифчик, тот расстегнулся, девушка выпал из него, полетел вниз и разбился об острые скалы, а орел заплакал и улетел с бесполезным бельем в когтях. Так вот, за то, чтобы девушки всегда оставались с орлами и чтоб все расстегивалось, когда надо!»
Генподрядчик понял, что за подобное он прежде не пил, и они отметили это дело под гулкое скрипенье колеса и кашель взлохмаченных ворон. «Теперь ты», — сказал организатор. «Чего? — смутился Генподрядчик. — Да я так складно не могу…» — «Не можешь, хоть стих прочти, — уступчиво сказал местный. — Чтоб не потреблять без аккомпанемента». — «Ну, разве стих», — сказал Генподрядчик и поднялся с рубчатого железа. «Ты куда это?» — взволновался организатор. «Стих, — сказал Генподрядчик, — сидя не читают». — «Уважить хочешь, — успокоился тот. — Это правильно». Генподрядчик на мгновенье задумался, что из его школьного репертуара может скрасить ситуацию, отмел фрагмент из «Полтавы», в котором Розен уходит сквозь теснины, и объявил: «Общество и Икра. Басня». — «Кто сочинил?» — немедленно спросил любознательный компаньон. «Я», — решительно сказал Генподрядчик, намеренный быть в этих краях полномочным представителем своего культурного среза. Он плавно повел рукой и огласил:
Уж сколько крат твердили в разных Средствах,
Что Женщина, прости ей Бог, умна,
И нет того, в своих кокетствах
Чего б не взмыслила она.
Течет-бежит роскошная волна
В великолепном океане,
А на пути ее подъемлются со дна,
То на солнце светясь, то крояся в тумане,
Отоки — не один их там простерлось и не два:
То Общества, по карте, острова.
А общества какого —
Акционерного или дурного —
Я вам поведать не могу,
А только объявлю (и, право, не солгу),
Что не Французы в нем, не Немцы и не Немки —
Туземцы и Туземки.
И всяк привык
На свой туземный всё там поверять салтык.
Случилося, что в день и ведреный и томный
(То ль постный был он, то ль скоромный)
Туземки две,
Что земскому в женах считались голове
(Читателю при сем припомнить должно,
Что в многоженстве там отнюдь зазору нет,
И коли превратить свой зал и кабинет
В содом ты хочешь до скончанья лет,
То их и дюжину навесть в квартиру можно), —
Так вот, туземки две, о коих сказ пойдет,
По случаю изрядна разогрева
Одевшись в капор тот,
Что нáшивала встарь праматерь наша Ева,
Гулять пошли привольною тропой,
По бутерброду прихватив с собой:
С вязигой был он у одной
И с крокодильею икрой взяла другая.
И вот, одна сидит,
Другая подле ней лежит,
Не Бог весть в чем (спроста рещи — нагая),
По сторонам глядят на пасторальный вид
И снедь свою прилежно подъедают
И вспять уже отправитися чают,
Как вдруг, послав товарке быстрый взор,
Та, что сидит, в такой вступает разговор:
«А! ты ревнуешь? как! к единому супругу,
Презрев и дружество, и всю мою услугу,
В объединившей нас судьбе
Не стыдно ль ревновать тебе?»
Глядя в смущенье на подругу,
Та, что с икрой, — давай и так и сяк:
Мол, мало ли наносят врак —
Но с горькой укоризной
Ей так владелица вязиги изрекла:
«Ты эти, мать, оставь мне лить колокола:
Ужель за нашею за таитянской тризной
Еще я с утрешней не чувствую поры
Твоей дрожание икры —
Иль то не знак, что скрыть ты силишься волненье?»
Поди ж ты, прячь от них малейше преступленье,
Когда и то от их вниманья не уйдет,
Как бровию комар на дубе поведет.
Стихи, далеко раздавшиеся в пустынном пространстве, заставили некоторые из скамеек подойти ближе, чтоб уловить каждый звук чтения. Они стеснились зеленою гурьбою, приволакивая задние ноги, и когда Генподрядчик кончил стихи, не сразу еще вернулись по местам. «Ну, вот за это, — сказал местный, тщательно выслушав мораль. — И чтоб не в последний раз». Они выпили за то, чтобы прятать преступленье, и местный, вдруг выскочив из люльки, пустился по мертвой зоне, увязая до колена в снегу и крича: «Погоди, тут яблочки у нас». Он попрыгал под старыми ветвями и вернулся, неся два желтых яблока, сморщенных, как изюм, с пронизью инея в морщинах. «Тут аллея у нас, — пояснил он. — Двадцать лет Байконуру. Все для людей. Держи». Он с хрустом, как идущий по брянским снегам отряд партизан, откусил от яблока, между тем как Генподрядчик еще крутил свое, думая, с какого края лучше начать, чтоб не наткнуться на мерзлого червя среди черных семечек. Он не успел еще решить, как у его партнера со скрежетом полезло изо лба — он аккуратно отставил недопитую бутылку и закричал, схватясь за виски — Генподрядчик еле увернулся, не то ходить бы ему с одним глазом… длинный, благородного цвета старых фортепьянных клавиш, витой рог вынесся из головы и гулко бился наотмашь по стальным тросам, державшим дрожащую люльку, оттого что пострадавший, не переставая кричать, мотал шеей на все стороны. Наконец он завяз рогом в крепеже, и все стихло.
«Это от Ленки, — догадался он, напрягая шею со вздувшимися жилами. — Что я кота ее выкинул с балкона, когда она со Стасиком смолила внизу. Это она, зуб даю. В компот подлила».
«Скорей от яблок, — высказался Генподрядчик, бережно откладывая свое в сторону. — Морозом прихватило, или сорта у вас такие».
«Вот гниды, — отнесся местный к овощеводческим экспериментам. — На крысах надо проверять! На крысах, прежде чем в садово-парковой зоне рассаживать! Тут, может, люди отдыхают!»
С этими словами он схватил второе яблоко и крупно закусил, едва не прихватив остерегающую руку Генподрядчика. «Оно с другого дерева! — кричал он жуя. — Может, противовоспалительное!» Оба застыли и прислушались. Рог подернулся дымкой, по всей длине его обвила электрическая гирлянда, и на близлежащий снег посыпались красные и синие тени ее веселых огней. «Гниды», — окончательно решил игралище случая и, наклоня голову, кинулся в аллею. Он скакал под ветками, неразборчиво крича, обтрясал их мощными ударами, ел немытое и обрастал то одним, то другим пикантным аксессуаром. Генподрядчик, от сердца вздохнув, вылез из чертова колеса, немого и недвижного, и пошел по глубоким следам местного единорога. Под яблонями из сугробов торчали ламинированные таблички, информировавшие о том успехе селекции, который в настоящий момент произрастает перед гостем аллеи. Сколько можно было понять, все они выращены были агрономом и народным академиком В. В. Разным-Уздеевым и посвящены важным этапам в жизни страны, в совокупности образуя вегетативный эпос с сильным лирическим элементом. Под одной яблоней читалось, что В. В. Разный-Уздеев вывел этот сорт, с характерным привкусом бергамота и двух кусочков сахара, пытаясь отрешиться от скорби, вызванной неверностью жены, и посвятил его 25-летию Варшавского Договора. От этого сорта по рогу пошла волной художественная каргопольская резьба, изображающая похороны кота мышами. Ближе ко лбу объявлялась открытой гражданская панихида, а на том конце, которым местный таранил плоды семейственных скорбей народного академика, гроб был опущен уж в могилу, и толпа занималась пристойной речью о добродетелях покойного. Следующая яблонь, окрещенная «Мы Хотим Всем Рекордам», посвящалась победам наших метателей ядра на Олимпиадах в Мехико и Мюнхене и славилась тем, что яблочки падали от нее удивительно далеко, так что потом даже не всегда можно было их найти, в период селекции народный академик специально консультировался с лучшими баллистиками; ее насыщенный вкус был призван напомнить о поте и усилиях, ведущих к мировой славе; чем обогатился от этой породы бегающий по аллее единорог, Генподрядчик не успел застать. Видно было, что в работе В. В. Разный-Уздеев находил отдохновение от непотребств, совершавшихся в его семье; ни один узор на коре, ни одно пятно на яблочке не выдавали нравственных мучений, которые оставлял он за порогом лаборатории, укрывавшей будни скрещивания; следовавшие тесной чредою убийства, инцесты, осквернения культовых зданий, библиотек и велотреков, отдававшие его внуков, сестер и племянниц в жертву усталым от них Фуриям, изливались из его дисциплинированного мозга просветленными гимнами народным свершениям. «Эй, погоди! — кричал Генподрядчик, но его распаленный знакомец не слышал. — Да погоди! Послушай, что скажу!» Он метнул ему под ноги яблоко, тот притормозил подобрать, и Генподрядчик зачастил: «Слушай, я понял. Это яблоки модифицирующего действия. Кончай бегать, только из ног глухоту выбивать». — «Какого действия?» — переспросил набитый рот. За время, потраченное в беспутствах дегустации, рог украсился лазерным наведением, от которого по яблоням плясала красная точка; от этого в общительной внешности местного почувствовалась солидность и надежность; под рогом, словно на бушприте, расположилась, раскинув руки, небольшая женщина с хорошей грудью, ниже ватерлинии затянутая то ли чешуей, то ли хрустящей корочкой. «Такого, что они не упраздняют взаимных действий, а только в них что-нибудь меняют. Праздничный декор, новые функции, оптимальная форма… в таком роде». Местный крепко боднул Хотение Всех Рекордов, скривился, потер за ухом и сказал: «Интересно, для уменьшения отдачи ничего нет? Шею сводит, как родную». Они сели на хромой скамье, которая слушать басню подоспела позже других, уже под самую мораль. «Это, значит, кондуктором не поработаешь уже, — с тоской заметил местный. — И дантистом, наверное, не возьмут. Даже в ночную смену. Или возьмут?» — «Думаю, что нет, — сказал Генподрядчик и, посмотрев в его расстроенное лицо на отягощенной шее, смягчил: — Создается такое впечатление». — «Ленка так со Стасиком познакомилась, — с тоской сказал местный. — У нее пломба выпала. А в поликлинике без пакетов на ногах не пускают. А то, говорят, вы нам, идолы, весь зубной табурет изгваздаете. А она не знала, ясное дело. И вот шарится по коридору, под стулья заглядывает: и очередь боится пропустить, а без пакета возвращаться — в шею вытолкают. А тут он. Дескать, мадам, позвольте предложить, видя вашу озабоченность, с одной стороны — с новогодней символикой, хорошо заматывается на щиколотке и вообще вам под глаза, а вот с памятником грустному Гоголю, специально для стоматологических поликлиник. Ну, и очаровал. Вот что значит, — вывел он, — быть в нужное время в нужном месте! И с пакетами!» Местный замолчал, оглядывая окрестности, а потом оживился: «А можно где-нибудь устроиться, чтоб гербы держать?» — «Это вряд ли», — с сомнением сказал Генподрядчик. «Я видел по телевизору, — настаивал местный. — Где-то есть, не помню, тоже с одним рогом, так он держит герб. Ничего больше не делает, только держит. И семью нормально кормит, я отвечаю. Сказали: „Вот уже четыреста лет, как он“, и все такое. Ты прикинь? А я смотрел в газете „Работа ищет“, так там только экспедиторы требуются, активные пенсионеры и прорабы буровых участков. Почему про такую работу не публикуется?» — «Это в Шотландии, — вспомнил Генподрядчик, где именно можно этим зарабатывать. — Только вряд ли принимают теперь на такие должности. Нет вакансий». — «Почему это? — крепко обиделся местный за свою востребованность. — Вот в Швеции, тут одну показывали по телевизору, так у ней прямо в трудовой книжке записано: „Принята на работу в должности шведской львицы с окладом согласно штатного расписания“». — «Не шведской, а светской», — поправил Генподрядчик. «Это одно и то же, — сказал тот. — В Швеции самый высокий уровень жизни на душу населения. А хвоста у ней тоже нет. Специально акцентировали этот момент. Ладно, пошли, на хрен, отсюда, что мы сидим тут на железе. Настроения все равно уже никакого. А у тебя контора там». Он развернулся и пружинисто двинулся меж дерев. Генподрядчик, задрав голову, посмотрел на огромную вершину колеса в тихом матовом небе. «Господи, что я здесь делаю», — сказал он и последовал за единорогом.
— Раньше, — говорила общительная женщина в телевизоре, — мой муж храпел так, что мне казалось, будто я сплю со львом. Но ведь не каждой женщине хочется чувствовать себя укротительницей! Но теперь, — с нескрываемым торжеством сказала она, — у меня есть новый ноздренный фильтр «Ноктюрн»! Он легко крепится на нос, и простым движением завертки я модулирую звук до той частоты, какая мне нравится! «Ноктюрн» — не проводите ночь на арене!
В бравурной музыке растворилось простое, но полное последствий движение, и счастливая семья вихрем скрылась с экрана в супружеские будуары.
— А я видел эту женщину, — заявил младший сантехник, без дальнейших церемоний указывая пальцем на проповедницу «Ноктюрна». — В рекламе вензаболеваний. Она там в белом халате появляется между Адамом и Евой, когда они держатся одной рукой за яблоко, а другой друг за друга, и говорит: а вы уверены, что оно чистое? И пронзительно смотрит в кадр, давая понять, что это в большей степени нас касается.
— Ты зачем про это на ночь рассказал, — меланхолически сказал средний сантехник. — При моей впечатлительности, она мне обязательно приснится, в простом, но изящном платье, держа в одной руке мытое яблоко, а в другой насосную завертку. А утром я буду ни на что не годен.
— Когда же снег, — промолвил старший сантехник, стоявший у окна. Никто на это не ответил. — Сань, — повернулся он, — вот Татьяне выпало на третье в ночь, это какое число, по-нашему?
— Плюс двенадцать дней, — подсчитал младший сантехник, — с четырнадцатого на пятнадцатое.
— Это, стало быть, в понедельник утром.
— Значит, так.
— Как думаешь, выпадет?
— Я думаю, нет. Там же литература, — пояснил он свое мнение, — а тут что. Не выпадет.
— И по прогнозу сказали, что нет, — вздохнул старший сантехник, отходя от окна.
— Мужики, мне же Ясновид дал свою вторую главу, — вспомнил младший сантехник и полез искать, куда дел блокнот. — Романа своего. Вот, нашел; читать, что ли?
— Давай, — сказали ему с умеренной надеждой.
Мне стоит войти в этот бор, затянувшийся ржавью,
Чтоб тотчас почуять, как чуют походку чужого:
Лихим ли добытчиком, зверем иль древнею навью,
Но злобою полон мой путь, и не сыщешь иного.
Себя осмотрю я, пока руки-ноги на месте,
Себя я запомню, чтоб было о чем на досуге
Под хлопанье зимнего ветра по кровельной жести
Рассказывать внукам, и сыну, и верной супруге.
Но нет, не судилось стареть мне под кровлей своею,
Супругу ласкать и младенцев качать на коленях:
Быть может, есть Радость на свете — я спорить не смею:
Но я далеко, и по пояс в кровавой я пене.
— Посмотри, Семен, кому ты фановые трубы чинишь, — сказал средний, — это же свежий Пушкин народился. Народился, окрестился.
— Что это, он весь из стихов? — тревожно спросил старший.
— Нет, это вроде краткого содержания, чтобы знать, чего бояться, — успокоил младший. — Дальше только прозой. Другого пути нет.
Сумерки загустевали. На фоне темнеющего неба угрюмой кромкой прорезались верхи бора. Лесное озеро, на краю которого он решил наконец остановиться, влажно плескало в острые камыши. Выдропуск присел под молодым дубом, устало вытянув гудящие ноги. Остро пахнуло запоздалой ржанкой, и крупный лабардан ушел под воду с тяжелым, мягким плеском.
Подумав, что пора ему браться за дело, он заставил себя отрезветь от накатывающего сна и сжал теплый амулет Нетопыря. «Двумя руками, — сказал ему Энгельрих. — Твое тело должно замкнуться с его помощью в кольцо, иначе твоя сила бесплодно уйдет в воздух или землю. Вот так». Он показал ему, как пальцы должны входить в хитрые скважины амулета. Спасибо, мудрец, с пренебрежением подумал тогда Выдропуск. Мне хватает знать, как пальцам на топоре держаться. Ан, выходит, зря подумал.
Это был не простой амулет Нетопыря, какой можно за небольшие деньги купить у любого гостинника, приторговывающего щепетильным товаром, а особенный, редкостный. Выдропуску на своем веку довелось встретить лишь трех человек, владевших таким, и третий был тот, у кого он снял этот амулет с шеи, убив его в бою. У западных вофернов, которым больше известен этот талисман, — говорят, они-то и производили такие в Перводревности — его называют Зрящий Кожан, дорожа им пуще глаза за то, что не снашивается, как обычные амулеты, и хлебным вином его то и дело протирать не требуется.
Сначала не было ничего. Перед закрытыми глазами стояла обычная снотворная темь, взвихряемая где-то на окраинах шелестящим хаосом. Потом, словно спустившись в погреб и привыкая к темноте, он разглядел очертания своих рук, накрепко зажавших амулет. Перед ним стали мутно вырисовываться предметы. Он стоял перед обшитыми железом, прочно замкнутыми вратами, верхи которых уходили в клубящийся туман. Видевший это впервые, он сумел оценить остроумие людей, окрестивших это сооружение Славуронов Прикалиточек. Он припал к вратам ухом — ни шороха не слышалось за ними. Он ударил в кольцо. Гул прошел по дубовым доскам.
«Скажи Ясак, кто бы ты ни был», — утробно ответили ему врата.
С Ясаком у Выдропуска проблем не возникло. Мало кто не знал, как часто Славурон бахвалится своим боевым кличем «Мокой! Мокой за стропила Славурона!» Мокой, морская гиена с бессмысленно-агатовыми глазами, был чтимым зверем у его предков, изображавших его на своей хоругви и вытесывавших из сосны его прожорливое рыло, чтоб украсить им носы своих кораблей. Выдропуск вынул нож и с размаху вырезал на вратах слово МОКОЙ. Врата дрогнули. Его надпись расплылась и, словно всосанная, втянулась в щели меж досками.
«Ты знаешь Ясак», — монотонно отметили врата.
Выдропуск не знал, будет ли уместным вступать в разговор с Прикалиточком, а потому ничем не откликнулся на его слова. Сейчас, лишь только они начнут отворяться…
«Скажи Зачур, кто бы ты ни был», — пророкотали врата.
А вот этого Выдропуск никак не ожидал. Он растерянно посмотрел на врата, словно ожидая от них подсказки.
Да в самом деле, можно ли было надеяться, что Славурон защитит доступ в свой Посильный Раздол таким нехитрым средством! Но почему же Энгельрих, из мудрейших мудрый, могущественный нутрозор, не подумал об этом?
«Помни, храбрый, но не слишком осторожный вельх, только одно, — сказал он, стоя перед Выдропуском: роскошный златоволосый чародей, с Жезлом Индуктивности в пальцах, никогда не державших меча. — Никто, как ни странно, не мудрит особенно с заветными словами. Их набор невелик и легко предсказуем».
Что он там перечислял?
Это ведь Славурон, ненасытно грабивший все, до чего дотягивались его цепкие руки, пустивший по миру его родную Студеную Ключичку, чья община задолжала ему, покупая зерно в голодный год… Что мог поставить он белегом при входе в задушевное свое логовище?
Выдропуск сжал нож и вытесал на дубе слово ПЕНЯЗЬ.
Мгновенье врата постояли безмолвно, словно осмысливая его реплику. Потом вырезанная им надпись вспыхнула зеленоватым огоньком и исчезла.
«Тебе нет доступа, кто бы ты ни был, — сказали врата. — Тебе неведом Зачур. У тебя есть второй опыт».
Выдропуск переминался с ноги на ногу, держа нож во взмокшей ладони.
Что еще?
Среди истошных кличей и душного зарева захваченной деревни Выдропуску удалось разглядеть, как громоздкий гридин (по-дарански сателлит) тащил за косы из избы бьющуюся, в одной рубашке, черноволосую девчонку — туда, где за околицей, на безопасном расстоянии, виднелись сытые кони и золоченые шатры начальников. Выдропуск шагнул, преграждая ему путь, из-за угла бани, сателлит презрительно махнул в его сторону черным мечом, на котором, как обычно, было спилено клеймо мастера, — но меч почему-то ушел в пустоту, а серебряный с чернью клевец Выдропуска, упав, как молния, развалил тому обширный череп. Девчонка корчилась на талом снегу, пытаясь прикрыть ноги разорванным подолом. «Вставай, — хмуро сказал Выдропуск. — Как звать?» — «Роксолана», — беззвучно выдохнула она.
Выдропуск взялся за нож и вырезал ПРЕЛЮБЫ.
Врата угрожающе загудели; железо, их опоясывавшее, словно накалялось, приобретая вишневый цвет, и откуда-то сверху сорвались и мазнули его по виску неслышные сычиные крылья.
«Тебе нет доступа, кто бы ты ни был, — отвечали ему врата. — Тебе неведом Зачур. У тебя есть последний опыт. Тебе ведомо, что будет потом».
Выдропуску не было ведомо, что будет потом, потому что общаться с людьми, пережившими то, что было потом, ему не доводилось. Он облизнул пересохшие губы и застыл.
Что еще? Тайное имя? Имя, известное одному лишь Славурону и покровительствующим ему силам? Откуда ему, Выдропуску, знать это имя? И кто поможет ему — сейчас, когда он, маленький донельзя, стоит перед грозно пульсирующим Прикалиточком и когда того гляди начнет совершаться ТО, ЧТО БУДЕТ ПОТОМ?
Какое имя?..
…Это был темный притон под вывеской «Прием хомячков». Выдропуску однажды довелось видеть этот прием. Ражий дадурх, с рыжей гривой, заплетенной в косички, которые символизировали число его боевых выездов, гарцевал перед гогочущим войском, понося противника и предлагая убить любого, у кого хватит духа шагнуть ему навстречу. Коренастый зольх — Выдропуск не знал его имени, видел лишь, как он рассказывал однополчанам старый вобайский анекдот утром перед Битвой Народов — что-то пробурчав, вышел из безмолвного строя. Через время, нужное, чтобы высучить двадцать пять — двадцать шесть сантиметров суровой нитки, кичливый дадурх корчился, хватаясь руками за собственное копье, пригвоздившее его шею к темной от крови земле. Это был Прием хомячков. После битвы Выдропуск искал того зольха, чтобы разучить прием, но не нашел: должно быть, того завалило бойцовыми конями.
Внутри служанка протирала полы, за стойкой массивный стоечник взбивал в баклаге Кочетову Косицу — зелье, пользовавшееся устойчивой славой в определенных кругах. Выдропуск неспешно подошел к нему. «А скажи-ка, голуба, — обратился он к стоечнику, — в ваших краях, что, выпь шибко кричит?» Стоечник глянул на него изучающе. «Выпь у нас кричит в записи, — помедлив, сказал он и прибавил: — Если, конечно, не из баловства интересуетесь». Это был ясак для тех, кто собирался смотреть на строго запрещенный бобровый гон. Стоечник кивнул отиравшемуся поодаль подростку, и тот проводил Выдропуска в неприметный, но вместительный зал, полный запаха пота, азартного гомона и бегающих зайчиков от воды на потолке.
В тот день, упорно, раз за разом ставя на бобра по кличке Черный Гавиал, он спустил все пенязи, остававшиеся у него в кожаном кошельке. Черный Гавиал шел шибко, извиваясь в воде гладким телом и руля мощным хвостом, но в исходе поприща почему-то начинал задумываться и неизменно отставал на полкорпуса от победителя. Когда Выдропуск проиграл последнее, ставивший на победителя плотный человек в богатом даннском платье, вышитом золотой тяголью, с усмешкой бросил в его сторону: «Вы, зольхи, всегда ставите на кон все, что у вас есть, словно завтрашний день для вас не настанет. Последний пенязь ребром, а, зольх?». — «У пенязя четыре ребра», — процедил Выдропуск. Тот посмотрел на него со смешливым удивлением. «Не кажется ли тебе, зольх, что когда-нибудь он станет ребром на твое счастье? Не хочу тебя разочаровывать, но бог Кадук, заставляющий людей блуждать по болоту, едва ли благохотен к тебе и твоим близким». Телохранители, обступившие его, захохотали. Он вышел из зала. «Везло нынче Славурону», — сказал кто-то с завистью вслед.
Кадук! Покровитель всякого нечистого промысла, не бог даже, а болотный дух, гоняющий свою челядь за маленькими детьми, которых он привык есть живыми! Кадук, Падающее Лихо! Кто еще в Мире Неистлевающих станет поборать за Славурона!
Выдропуск ударил ножом в глухо ответивший дуб и, брызжа светлой щепой, вырезал на вратах КАДУК.
Они протяжно дрогнули, как чрево в родах.
«Тебе вольно войти, кто бы ты ни был, — грохотнули они. — Тебе ведом Зачур».
— Очень тревожно, — заявил средний сантехник, подбирая ноги, чтобы никто не впился в них из-под кровати.
— А я думаю, все будет хорошо, — поделился старший, однако ноги тоже подобрал.
Завизжал механизм, грохнули створы, и перед ним замерцала, все расширяясь, полоска… не света, нет, но какой-то новой темноты, отличающейся от той, в которой он маялся перед Прикалиточком. Она пахла дымом и людским жильем, и он, вдруг поняв, как остро ощущает запахи, не удивился, когда посмотрел на себя, словно сверху, и увидел свою спину с острым хребтом в черной щетине, красный зев, источающий пену, и огромные белые клыки в нем. Людьми сюда не входят. Лишь боги и звери проникают этими вратами. Кем же, как не вепрем, пристало ему навестить Славурона, настолько пренебрегшего богами, что им приказано было не приносить ничего стрелоносительнице Дзеване от первин нынешнего урожая?
Постукивая копытами, шел он по булыжнику двора, меча красные взоры по сторонам. Два охранника кинулись на него от караульни, тараща неживые глаза. Он отступил, дал одному вырваться вперед, скользнул под его топор и продрал ему клыками брюхо; тот выронил оружие и ухватился за нутро, медленно опускаясь на колени. Второй оказался ловчее и смышленей, с ним Выдропуск возился минуты две, пока его копыта не опустились на поверженную грудь. Он застыл и огляделся. Что-то смутно тревожило его, пока он был занят с охранниками. Что же?
У колодца какая-то тень… вздрогнул и закинулся вверх колодезный журавль, таща пустое ведро… кто там? Какой-то запах, вроде знакомый, сквозил из полуоткрытой двери. И вот — знакомая кряжистая фигура в красном с золотом кушаке выросла на пороге, наляцая до уха тетиву черного лакированного лука.
Ардавур, конечно. Глянь, как посытел. Давно не видались.
Старый вобай разболтался в сарае. Молодые увлеченно слушали. Выдропуск сидел в углу, перематывая чистой тряпицей стертую ногу. «И вот, значит, перевозили Неопалимый Поставец», — излагал рассказчик давно отшлифованную историю. «Это тот самый? который ушкуйники разбили на волоке?» — «Самый тот». — «Так ты, дядька, был при этом?» — «А что ж я тебе говорю? Знамо дело, был. Ты слушай. Довезли его водой до порогов, а дальше — на волок. Бревна, битюги, бурлаки — и свои, коренные, и добавочных наняли по деревням. Полтора дня Поставец только вынимали из ладьи и ставили на волокушу. Стража тут, ясное дело. Денно и нощно. Начальником у них был Айтанарих, а подначальником ходил Ардавур». — «Это который теперь у Славурона вроде как его тенью ходит?» — «Он. И вот прилетает Айтанариху голубь хозяйский, с хозяйскою же печатью. Спрашивает в грамоте, где именно они сейчас и долго ль им, по их расчету, идти еще до большой воды. Айтанарих велит хозяйскому официалу отвечать, сколько они прошли и когда думают добраться. Отправили голубя. Наутро он назад: снять немедля пятнадцать копий с охраны и отправить вниз по течению, поскольку-де сведалось, что оттоле разбою ждать. Айтанарих, хоть и опасается рассредоточить силу, делать нечего, пятнадцать копейщиков с копейною гридью отсылает по течению. Ночью на волок нападают ушкуйники. А у Айтанариха, на грех, людей всего половина. Отбивался, пока мог, а потом сам-четверт отошел к воде. Остальных положили всех. Ардавур пропал. Бурлаки, кто не сгиб, разбежались». — «Ну?» — «Вот те ну. Главарь их свел голубя хозяйского — не к хозяину тот летал, а к нему, и распоряжение отвести людей от него было. А потом он этому голубю шею свернул — и в воду. Дескать, опознают — выдаст. Так вот, главное-то в том, что, говорят, Ардавур в этом был главным замыслителем, от него у них и печать хозяйская; потому-то он и пропал тогда, яко бы душу положил, защищая господское добро. А потом у Славурона обнаружился». — «И что ж они, ушкуйники-то, делали с Поставцом? На хребте тащили?» — «Нет. У них, сказывают, водознатец был, умевший своим прутом еще и поставцов чудесно допытываться, если которые с механизмом. Тут же открыли его, золото в мешки и давай Хегг ноги. Поставец, слышно, по сию пору там валяется. Наполы в землю ушел от своей тягости». Выдропуск пошевелился в углу. «А ты, отец, откуда на все это смотрел?» — спросил он. В сарае захохотали.
Выдропуск, коротко хрюкнув, прошел под стрелой, рассерженно звякнувшей о кремень двора. Покамест Ардавур, бросив бесполезный лук, извлекал длинный даннский меч из потертых ножен, Выдропуск, спружинив, уже летел к нему, распластываясь в прыжке: передние острые копыта, выброшенные вперед оскаленного хрюка, метили противнику под нижнюю челюсть, а страшные бивни должны были пробить лицо. Но Ардавур, хоть и тронутый жирком на Славуроновой службе, сохранял еще былую ловкость. Взмахнув руками и присев, он стремительно поднялся ввысь, начертил мечом в воздухе знак Эфира — трехлетняя росомаха на белом поле с золотым египетским крестом — и, перевернувшись посолонь, ухватился за край каменного альтана второго жилища, который придерживали два улыбающихся каменных идола. Вскочив на альтан, он скрылся за дверью, ведущей в жило. Благодаря начертанному им знаку Выдропуск не мог его преследовать тем же путем и был вынужден подниматься по лестнице и уже там, в помещении, сломав меч Ардавура у рукояти, пришпилил растолстевшую Славуронову тень клыками к арнаутскому гобелену, изображавшему пастушку со свиньями в дубраве.
Оставив подергивающееся тело, он обернулся к выходу. И тут же в полуоткрытую дверь влетела стрела и, ожегши ему бок, клюнула стену.
«Мокой! Мокой!» — прокричал юношеский задыхающийся голос.
С льняными волосами, совсем еще отрок, в черном с серебром, бросился на него, маша луком в левой руке и змеистым кинжалом в правой, Выдропуск видал такие в бою: умело примененные, они причиняли страшные рваные раны, залечить которые мало какому лекарю удавалось. Но то были умелые бойцы, а этот?.. Лицо отрока полно было яростью едва ли не первой битвы, и так, искаженными этой ярью, Выдропуск увидал ту красоту, о которой столько разного слышал…
«Олан его зовут, Олан. То ли возлюбленный богини Лады, то ли сын ее, а то ли и то, и другое вместе — мало ли чего про их, богов, похождения не говорят? Бог Лель, рассказывают, кольнул ее из шалости своей стрелой. А что один бог сделал, другой, известно, не отменит. Вот он и встретился ей в лесу, охотник молодой с тетивою шелковой. Красоты он, правду сказать, неописанной. У каких духов его мать выпросила?..» — «Говорят, он от греха дочери с отцом. Мамка, будто бы, ей помогла в этом деле. Отец, когда все открылось, вскоре умер, а она ушла в леса без вести». — «Ну, я в это не верю, а только красоты он замечательной. И куда он ходит по лесам, с кем там видится, это, я скажу, нам знать не обязательно. А счастье ему во всем такое, что впору уже бояться…»
Олан прыгнул на него с кинжалом, но Выдропуск легко ушел в сторону. Что я тебе, мальчик? За славою ты сюда пришел? Ты смерти найдешь здесь, не славы… Уйди, что скажут обо мне, если я тебя убью? Но Олан не намеревался уходить, это было видно, — нет, он вышел на битву со всей серьезностью, и встреться они не сегодня, а лет через пять, кто знает, каким был бы ее исход. Но они встретились сегодня, а значит, «через пять лет» для него не будет.
Пронзенный в живот, Олан кашлянул, и гнев на его лице сменился удивлением смерти. Он согнулся и шагнул спиной в соседний покой. Выдропуск слышал его спотыкающийся шаг. Он подождал минуту и тихо пошел за ним. У первого кровавого пятна он остановился. Темные капли на полу складывались в буквы: ОСТАВЬ… Дальше он увидел: МЕНЯ… С опущенным хрюком он шел по коридору, уже не боясь внезапного удара. Я… УЖЕ… читал он. В последней комнате он стал, разбирая слово, которое можно было не разбирать: УМЕР. За ним не было ни крови, ни бездвижного тела. Боги, не охранившие жизни Олана, забрали его хоронить.
Выйдя на широкий альтан, в привычном уже сумраке Посильного Раздола он не увидел человеческих движений. Если кто и был тут, наблюдая за ним, он надежно затаился. Предстояло главное.
Он спустился на улицу. Амулет все еще вел его нужной дорогой. Повинуясь его движениям, он свернул налево в проулок, увернувшись от чьего-то арбалетного болта, пущенного наискось из темноты (не опасно, потом разберемся), и достиг до какой-то избы, с виду ничем не примечательной. Солома на крыше выглядела так, словно скотина давно уже ее объедала. Печная труба завалилась. Выдропуск ударил рылом в набухшую дверь, она приоткрылась. В углу стоял бочонок из-под даранской сельди; Выдропуск, не зная точно зачем, грянулся в него всем корпусом, разбив в доски, и ощутил неожиданный прилив силы. Справный кабан, сказал он себе с удовольствием, должен знать, куда соваться, а куда нет. Он вышел на середину жилья, озираясь, для чего привело его сюда чутье, и вдруг солома под его копытами провалилась, он взвизгнул и беспомощно рухнул всей своей тяжкой тушей вниз, в мрак и тлень глубокой западни.
Хорошо хоть колов не натесали, подумал он, осторожно подымаясь. Вот тебе и справный кабан. Не говори гоп.
Но, кажется, попал он туда, куда ему было надо. Если он не ошибался, это был Подклет Раздола — то самое место, где, по устойчивому поверью, Славурон бережно хранил свою Смерть. Если так, оставалось ее найти.
Он медленно пошел вдоль стены, изострив все свои звериные чувства. И вдруг в углу багряно осветился очаг и склоненная женская фигура перед ним.
«Выдропуск, — позвала она, — али ищешь здесь чего?»
Когда, по его мнению, они достаточно оторвались от погони, он устало сел под деревом и принялся зашивать порванное рогатиной плечо. Девчонка, решившись наконец отойти от его руки, к которой она жалась с того момента, как он отбил ее у гридина, осторожно вошла в реку. Выдропуск пристально смотрел на ее движения. Тихо разводя воду руками, она вдруг сделала резкий шаг вперед, словно поскользнулась, и с торжествующим криком («Не шуми, выдашь», — хотел было сказать Выдропуск) выбросила ногой на берег большую перламутровую рыбу, пойманную пальцами. Она запекла ее, а выдранные жабры, багряные и маслянистые, приложила к плечу Выдропуска, и боль сразу унялась. Потом, достав из его холщового мешка ложку, она натерла ее жабрами до яркого блеска и сказала: «У нас в деревне ими поставцы полируют. А еще от них веснушки сходят». — «У тебя нету», — сказал Выдропуск. «Вот поэтому», — сказала она.
Она успела измениться.
Впрочем, памятный Выдропуску кривой кинжал на поясе остался тот же. И свободный разлет бровей, из-под которых пронизывающе глядели бирюзовые глаза, — этот разлет, этот взгляд, кажется, ничто не могло загубить и осквернить.
«Здесь нет Смерти Славурона, — сказала Роксолана, пристально наблюдая за ним. — Если ты за ней пришел, то втуне».
«Неужели погубит? — подумал он с быстротой, с какой растут, пожалуй, лишь совсем чужие дети. — Или… нет? Или еще любит?»
«Что мог ты мне дать, Выдропуск? — спросила она, словно читая его думы. — Свободу? Под которой ты понимаешь ночлеги на сырой земле под рябиной, от которых ломит поясницу, и сырое мясо, распаренное под седлом? А ведь я женщина… мне детей надо. Мне их хочется, Выдропуск. И чтобы над их колыбелью была крыша, а не степное небо».
И вот поэтому ты…
«Ты хочешь, должно быть, меня осудить? Не стоит. Никто, кроме тебя, в этом не виноват. Славурон дает мне корм, кровлю и покой. И надежду, что моя жизнь сможет пойти другой дорогой. Ты хочешь, чтоб я эту надежду снова променяла на твою постылую свободу?»
Она резко встала.
«Здесь нет Смерти Славурона, зольх, — повторила она. — Он ждал тебя и позаботился об этом. А вот твоя Смерть… она здесь есть».
Она достала из тисового ларца черную головню и подняла над головой. И когда он еще глядел на нее, невольно отступая и обнажая страшные, но бесполезные клыки, она в розмах метнула головню в огонь.
И тотчас резкая боль, пронизавшая его руки и грудную клетку, принесла ему двойное знание, в котором не было блага.
Он человек.
И он умирает.
Младший сантехник сложил блокнот Муми-троллем вверх.
Над творческим коллективом нависло неприятное молчание, из тех, что разрешаются, как грозовые тучи, репликами вроде «Я Эдип!» или «Вот мерзавец, от которого погибла Москва!», впоследствии попадающими в карманные пособия по риторике для девиц и сочувствующих.
— Допустим, — безнадежно сказал средний сантехник, — этот… как его…
— Выдропуск, — подсказал младший.
— Да. Этот Выдропуск — это аспирант Федор. И он приезжает, допустим, в Салехард. Ему там официально не рады. Он открывает холодильник…
— Введя пароль, — уточнил младший.
— Да. Введя пароль… А там на полке с огурцами сидит… эта твоя… Лера. Поджав ноги. Синие. И держит в руке, допустим, вареную колбасу. И говорит…
— Так сладко, чуть дыша, — опять уточнил младший.
— Не сбивай… Так вот, говорит: «Если ты, некогда любимый мною, а теперь невыносимый для простого глаза аспирант, не перестанешь искать встреч с моим сыном Георгием, то я сейчас…»
— Что? — поинтересовался младший.
— Ты меня сбил с мысли! — злобно сказал средний. — Сам придумывай, если умный такой, понял? Твоя Лера, в конце концов! И колбаса твоя!
— Извини, Вась, больше не буду. Ну, извини, давай дальше…
— Так вот, — продолжил средний с тяжелой интонацией отложенного, но неразрешенного конфликта. — Короче, между ними происходит разговор о пределах власти родительской. Он говорит: «Как это — не ищи встреч? Это же сын мой! Я его отец!» Она ему: «Не тот отец, кто родил, а тот, кто воспитал! Ты — биологический отец, не стану отрицать, но мальчику нужен другой отец, не биологический, а этот, как его…»
— Клинический? — не утерпев, подсказал младший.
— Нет, — подумал и отверг средний. — Не клинический, а который ходит с сыном в парк есть мороженое. Чувствуя в своей широкой руке его маленькую, доверчивую ладошку.
— Лорд Честерфилд, — констатировал младший. — Завышенные требования.
— Он говорит, — продолжал средний, — «Разве это не я? Разве я не думал о нашем малыше самые нежные думы?» А она: «Ах, это ты! А где был ты, когда у него был коклюш, я всю ночь сидела при нем, глаз не сомкнувши, а в семь утра уходила на работу? А где был ты, когда я его ягелем кормила две недели до зарплаты? А где был ты…»
— Когда от солнца воссияли повсюду новые лучи, — завершил младший и добавил: — А потом она говорит: «Стремнинами путей ты разных прошел ли моря глубину?» В том смысле, что ты к нам поездом или с островов Арктического Института?
— Что он там делал? — насторожился средний.
— А у него обсерватория, — предположил младший. — Изучает он, например, зимней ночью, какое дал Творец пространство небесам.
— Не усугубляй наших проблем космогоническими, — сказал средний. — Итак, Федор говорит: поездом.
— А она тогда: вот и прекрасно, через час идет обратный, а пока пойдем, я тебя ягелем угощу. Как знала, что приедешь, — нарвала свеженького по полярному утру.
— Федор, негодуя, захлопывает дверь холодильника, но вареная колбаса не дает ей закрыться, Лера выскакивает оттуда, ударяет Федора колбасой по голове, потом еще и еще, отчего он тут же решает уехать обратно на острова…
— Вась, ты же говорил, он не оттуда приехал…
— Неважно, на Землю Франца-Иосифа… «Да здравствует император Франц-Иосиф!» — кричит он, спешно покидая сумрачный дом…
— Вась, не перегибай образовательную планку, читатель не оценит, — остерег младший.
— А она, отшвырнув надломленную колбасу, бросается на диван и истошно кричит: «Господи, как же мне это надоело! Как надоело мне это все! Кто бы знал бы!»
Средний сантехник прокричал это, как раненая чайка, и смолк, тяжело дыша.
— Василь, — осторожно сказал Семен Иваныч, — не надо выжимать сердце в чернильницу, это порочный путь. Вон на Мюссе посмотри, до чего дошел человек. На расстоянии надо держаться от сюжета, а то коготок увяз — всю птичку сактировать.
— Правда, Вась, — поддержал младший, — поспокойней. Ну, что нервничать из-за этого романа. Ну, не напишем, в конце концов, и не напишем, во вторник еще мы и знать не знали о нем, и ведать не ведали. Не расстраивайся.
Средний смолчал.
— А я вот интересуюсь, — вступил старший сантехник, видимо намеренный сместить тему, — этот Энгельрих, который инструкции давал, — уважаемый, видимо, в обществе человек — он кто будет по профессии? Я там выражения одного не разобрал в его адрес.
— Могущественный нутрозор, — справился младший.
— По-нашему, рентгенолог, — сказал средний. — Или патологоанатом. Это у Срезневского надо уточнить.
— У нас в семье, — сказал старший, — традиционно велико было уважение к врачам. Чуть ли не богов в них видели. У бабушки был знакомый педиатр, так она, бывало, три раза на дню к нему зайдет спросить, не надо ли ему чего. А отец, так и вовсе без одного-двух ухогорлоносов за стол не садился. Очень уважал это дело. И нам, сыновьям своим, передал эту уважительность.
— Раньше вообще люди были откровеннее, — сказал средний.
— Большое радушие было, — вспомнил старший.
Младший молча расстроился, что ему не довелось застать этого времени.
— Это все прекрасно, — сказал средний, — все мы были в Аркадии, но теперь у нас другие заботы. В мир пришла проза. Художественная. И принесла с собой печаль, именуемую в дальнейшем творческими поисками. Вопрос прежний: что делать с текстом?
— Это как в зоопарке, — сказал младший, глядя на клочковатую груду текстов, набранных за день с миру по нитке. — Захочешь на тигров посмотреть, так все обойдешь. Тут тебе и жирафы, и лемуры, и мужик свирепый с гелиевыми шариками. Пахнет стойлом, и все фотографируются на фоне густых решеток. А тигров отыщешь только на обратной дороге, у самого выхода, когда и сам уже наломаешься, так что ничего не надо, и они накушались и спят хребтом к зрителю.
— Какой в тебе, Саня, пропал действительный член команды Кусто, — оценил средний. — Десять лет с ластоногими. А теперь, коллеги, за вычетом эпических сравнений, чем вы еще способны потрафить обществу?
— Ну, ты тоже, Вась, шерсть не надирай, — внушительно сказал старший. — Кто перед тобой провинился? Наша общая была идея, и все делаем, что можем.
— Кислое дело, значит, — подвел итоги средний. — Пройдет девица — пригорюнится. А пройдут фрейдисты — салют роману. М-да. Фрейдисты, эти отзывчивые люди, они, конечно, уж если пройдут, то уж пройдут…
Он хлопнул ладонью по столу и промолвил:
— У меня есть намерение сходить к нашему автору. Пусть, как говорят у Ивана Петровича, внесет свою большую лепту. Это, в конце концов, в его моральных обязанностях.
Соавторы разом посмотрели на него.
— Вася, — тревожно сказал младший. — Мы же ради чего это все затевали… У нас же был план такой, что…
Средний повернулся к нему с очень злым выражением.
— Я помню, — сказал он. — У меня, Саня, вообще чудесная память. Я даже помню, кто обещал вчера после ужина вымыть посуду, которую вымыл не он.
Младший только тут вспомнил и сконфузился.
— Василь, — суетливо сказал старший, — ну, ты в самом деле, что ж это тогда будет… тогда для чего мы старались… мы же надеялись, Василь…
— Хватит уж, — отчужденно сказал на это средний. — Отшумели свое хризантемы в саду. Смотрите проще на вещи. Проще и трезвее. Я скоро.
И он вышел, а два сантехника остались подавленно смотреть на телевизор, словно от него могла выйти польза.
Он поднялся на девятый этаж и позвонил в дверь.
— Кто там? — спросили его.
Средний сантехник подумал, что этот вопрос мог бы быть хорошим аргументом в споре о всемогуществе автора, но сейчас эта мысль казалась ему праздной. Он назвался.
— Чем обязан? — холодно спросили его, и он понял, что автор не забыл неприязни, выказанной им при первом появлении на литературной сцене.
— Откройте, пожалуйста, — сдержанно сказал сантехник. — У нас дело к вам.
Замок щелкнул, стало видно глаз и бороду автора, но дверь осталась на цепочке.
— Какое именно?
— Может, пустите в дом? — спросил сантехник. — Что ж мы будем через дверь, все-таки цивилизованные люди…
— Нет уж, извините, — решительно отказал автор. — Мало ли вы какую штуку выкинете. Бывает, и газовщиками представляются. Много всякой накипи ходит.
Сантехник, крайне щекотливый в публичном отношении, остро чувствовал, как соседи автора по лестничной клетке, потирая привычную к их бессмысленным действиям печень, впиваются в дверной глазок, бросив поливку цветов, которые каплют грязью из поддона на горячую батарею, а неполитые забывают о жажде и с остервенением поворачивают пестики в сторону двери, надеясь, что хотя бы какое-то насекомое со скучным, но неизбежным визитом опыления принесет щекочущие вести о том, как автор скандалил со своим сантехником.
Он сказал своему сердцу, чтоб молчало, и автору — о цели, с какою явился.
— Мне это, не скрою, удивительно слышать, — сказали с невыразимым сарказмом. — Редко из-за двери доносятся вещи, до такой степени поражающие ум. Я знал, конечно, что человеческие настроения отличаются крайней текучестью, и в самом себе привык наблюдать эту суетность, осмелюсь сказать, с философским отношением, но хотел надеяться, что, ладно там я, но в других-то больше последовательности. Вам же хотелось самостоятельности? Нет, я точно помню, хотелось же? Позавчера это было, я еще обедать не садился, как чувствую: будто кольнуло что-то! как пить дать, думаю, самостоятельности хотят! И как же вы теперь думаете?
— Да, знаете, эта самостийность, — как бы доверительно отнесся сантехник, одновременно чувствуя, до какой степени автор был предусмотрителен, не открыв ему двери, и в какой бы опасности получить по шее он сейчас находился, будь эта дверь отперта, — она, конечно, на первых порах дает остроту… но рано или поздно задумываешься: а что этот суверенитет реально дал людям? И мы спрашиваем себя, сколько можно выходить на площадь и демонстрировать, что от тебя напрямую зависит судьба рассказа, тогда как ты даже сам себе насморк вылечить не сможешь, пока сам не пройдет? То есть, я к тому, что проходит время бутафории, опьянения воздухом, и наступает время положительных дел и свершений, мы откладываем какие-то свои претензии, личные амбиции какие-то, и научаемся работать в связке, в тесном ежедневном сотрудничестве…
Он уже истощил эту лексическую рубрику, но по молчанию автора было видно, что тот не вполне удовлетворился унижением сантехника, и последний, сделав бесплодную паузу, вынужден был продолжать:
— Ведь, в сущности, мы ли напишем или не мы — все равно это опубликуется под вашим именем, которого репутация вам не может быть безразлична. К тому же, я знаю теперь по себе, какое это нестерпимое наслаждение — следить, как под твоим пером из путаницы лиц, залогов, торопливых переодеваний, веских причин и ложных положений, форм двойственного числа и перипетий семейной жизни близнецов, из всего этого клубящегося хаоса возникает массивное сцепление сверкающих волокон, из чьей глубины выносятся обоснованные притязания то на ту, то на другую литературную премию. Мы ведь, согласитесь, одна семья, и хотя «войны братьев тяжки», как сказал Гесиод, но и потребность во взаимных уступках куда сильней в семейственном кругу, нежели в случайно составившемся обществе. Забудем прошлое, — адресовался он к молчащей двери, — уставим общий лад! А я…
— Могу предложить свою вторую главу, — со сдержанным снисхождением вымолвил автор, приостановив третирование сантехника. — Ознакомьтесь, если не довелось. Если пойдет на ваши нужды, то милости просим самовывозом.
— Это где Амур и люстра, — пробормотал сантехник. — Нет, к сожалению, нам это не пойдет… там сюжетно не сойдется… у нас холодильник больше задействован…
— В таком случае ничем не могу помочь, — отозвался автор с нескрываемым торжеством. — А сейчас, извините, я вынужден завершить нашу беседу. Скоро должна появиться моя жена, мне надо к ее приходу прибраться.
— У вас нет жены, — машинально напомнил сантехник.
— Тем более надо навести порядок, — сказал автор. — Никогда не знаешь, когда она появится.
— Ну, раз так, — негромко сказал сантехник. — Всего хорошего.
— Подождите-ка, — остановил его автор и, слышно было, отбежал от двери. Под шепчущимися взглядами невидимо накопившихся соседей сантехник терпеливо ждал, про себя гадая, молоко ли это убежало у автора с плиты, поставленное к ожидаемому приходу жены, или в открывшуюся форточку влетела бестолковая птица, сухим трепетом по штукатурке сулящая тягостные невзгоды.
— Вот, возьмите, — рука из-за двери сунула ему листок. — Мне не надо уже, так что можете считать этот очерк своим. Со всеми вытекающими для вашей независимости льготами. Желаю успехов, а на этом прощайте.
— Отчего же прощайте, — сказал сантехник с фальшивой дружественностью. — Гора с горой не сходятся, а Магомет с Магометом…
— Очень надеюсь, это наше последнее личное свидание, — сказала рука. — Сделайте мне такое одолжение.
Дверь закрылась.
— Ну, на том и порешили, как сказал герцог Глостерский, — сквозь зубы произнес сантехник и пустился вниз по лестнице. На ступеньках он запнулся, с оживленьем досады пробормотал: «Вот черт, про укрепление вертикали забыл сказать» — и хотел было вернуться, но лицо его омрачилось, и он продолжил путь. Не доходя до своей квартиры, он позвонил в дверь Ивану Петровичу, от которого всего час как ушел, и сказал ему: «Иван Петрович, добрый вечер. Вот тут один местный писатель написал новую вещь, вам не надо для урока внеклассного чтения? Посмотрите». Иван Петрович принял листок, пробежал его глазами, поднял их, удивленные, на сантехника и вежливо сказал: «Нет, спасибо, я думаю, не надо… У меня в плане диспут „Есть ли в наши дни любовь с первого взгляда“, а тут не развита эта проблема… И образ родной природы четко не представлен. А кроме того, тут столько надо выписывать на доске… Меня люди не поймут. Оставьте, вам нужнее…»
Сантехник с авторским листом (к которому очень хочется применить определение carte blanche, несмотря на то, что он был плотно исписан) спустился домой и молча уселся на диване перед телевизором, с лицом, практически не несшим указаний на внутреннюю жизнь.
— Вась, что это у тебя? — кинулись к нему друзья, стараясь не замечать его выражения. — Это он тебе дал? Давай-ка посмотрим, вдруг наконец подойдет… Все-таки он заинтересован… Сань, ты говорил, у тебя с логическими ударениями… Встань под лампу, не порть смолоду глаза…
Саня старательно прочел:
Алые ткани хороши, когда их разворачивают перед нами, выхваливая достоинства, но если бы кто-то захотел обить ими комнату, едва ли он мог бы там долго вытерпеть. Раз уж человек выбирает себе жизнь торговца, ему приходится мириться с тем, что и еда, и общество не всегда будут соответствовать его вкусам. Хотя кажется, что человек, многое претерпевающий на чужбине ради того, чтоб благоденствовать по возвращении, дома у себя может устроить все, как ему нравится, но на деле оказывается, что из дальних странствий приносит он с собой привычку жить наспех. И что тогда скажешь о других, если сам не можешь отделаться от сиюминутных обстоятельств?
Постоялый двор на киренийской дороге с первого взгляда казался порядочным заведением, где можно голову преклонить, и не сразу удавалось заметить, что, рассчитывая на неприхотливость людей, уставших с дороги, многое здесь пускают на произвол судьбы. Один человек, скитавшийся по окрестностям, нося за собой вертеп с куклами, беспрестанно пенял хозяину: и кони-то у него, плохо привязанные, знай выбредают во двор, и слуги как один вороваты и несдержны на язык. Воистину все испытавший человек! Облюбовав себе это ремесло, уже много лет ходил он ради заработка с одного места на другое, и хотя не раз задерживали его по подозрению в чародействе, ему удавалось за себя постоять. Истрепавшихся кукол латал он с большим усердием и рассказать умел много.
— Ансо де Кайо росту небольшого, — говорил он, — и хотя в груди широк и вид у него горделивый, все-таки не скажешь, что «конь им гордится», как выражаются в таких случаях. Всего удивительнее, когда приведется слышать от людей уверения, что он удерживал цепь, натянутую через пролив, или о чьих-то подвигах вроде этого. Тут уж что и сказать, разве что «пыль поднялася на дороге, там кто-то скачет прочь от нас».
Остановившись на ночлег, в качестве платы за себя он представил взятие Иерусалима и потрудился на славу, развлекая постояльцев своими куклами. Редко здесь такое бывало, и когда на ночь хозяин оставил сторожами двух своих поваров, рассердясь на них, им было о чем поговорить. А когда, притаив огонь в светильнике, они беседовали меж собой, а языки их все больше запинались, вдруг какой-то шум заставил их подскочить. Разом высунувшись из-под одеяла, увидели они, что куклы, валявшиеся с вечера как попало, поднялись, будто живые, и начали отряхивать с себя пролитое по столу вино и крошки хлеба. Словно им предстояла битва, одни стали в дозоре, смотря во вражескую сторону, а другие принялись прохаживаться у шатра. И тут какая-то женщина — откуда она взялась? — рослая и красивая, но одетая бедно, показалась между лагерями, прокрадываясь полем, будто ей помогал укрыться туман, и бережно держа ребенка на руках, а рядом с нею неровными шагами бежал другой. Наши дозоры заметили, и кто-то погнался за ней, а другие крикнули, и поднялась суматоха, будто враг наступает. Опасно это, когда страх постигает ночью большое войско в незнакомой местности, — тут всего можно ждать. И хотя все были застигнуты суматохой, но император распоряжался как должно, и все вели себя честь по чести и разворачивали строй против болгар. И со стороны Иоанниса тоже второпях поднимали стяги и проверяли оружие, хорошо ли оно отточено и выходит из ножен. Одно лишь мгновение, казалось, прошло, а битва закипела самая настоящая. Ни слова не говоря, рубились они яростно и не отступали. Из людей, спавших поблизости, кто не проснулся сам от шума, был растолкан соседями: во все глаза глядели они, стараясь ничего не пропустить.
Среди других было видно куклу, изображавшую Пьера де Брасье, — не нашлось бы человека, кто не любил бы его за его подвиги: он превосходил всех и бился, не жалея себя, пока не насели на него комены целой толпой. Растолкав всех, он невредимым выбрался из толчеи, спустился в сени и, схватив ковшик, принялся пить, да так жадно, что было слышно, как он чмокает, и это казалось более диковинным, нежели что-нибудь другое. А пока люди смотрели на то, как он глядит на себя в ковше, граф Луи со своими людьми начал бой; за ним несли факелы, хоть он не был императором, и все невольно залюбовались его красотой и величием: так он был хорош, выступая впереди всех. Рядом шли его люди, а один из них, по имени Жан Фриэзский, упал и повредил ногу и отстал от своих. О нем спрашивали друг у друга те, кто вырвался вперед вместе с графом, покамест этот рыцарь сидел там согнувшись, и без него пособляли как могли графу и друг другу, меж тем как хозяин гостиницы не стесняясь бушевал: «Пустите! не позволю им палить восковые свечи!» — а слуги насилу его удерживали, умоляя дать досмотреть до конца.
— Тут что-то не так, — заметил один постоялец. — Вовек тому не бывать, чтобы Жан Фриэзский повел себя подобным образом; не слыхали о нем такого. А если бы оказалось так, что эта кукла представляла прежде кого-то другого, человека не столь известного или вовсе скромной жизни, от которого трудно ждать самоотверженности, я бы не удивился.
Из присутствующих кто-то прокрался к хозяину вертепа, который, бледный от удивления, наблюдал за своими куклами, чтоб спросить, верно ли предположение, — так оно и оказалось.
Однако положение тех, кто был с императором, час от часу казалось хуже, и комены окружали их, так что дело могло кончиться вовсе плохо, если бы у людей, смотревших на это, не нашлось средств вмешаться. Вот тут-то один слуга, посообразительнее, кинулся с фонарем в курятник: петух, разбуженный, пропел, и куклы тотчас улеглись, будто дремотой сморенные, — людям же, напротив, никакой сон не шел на глаза, так были они поражены и горели желанием поговорить друг с другом. Очаг был разожжен, повара отряжены на кухню, жизнь закипела в доме, словно белый день был на дворе, и сколько сказано было о происшедшем — всего не пересказать.
Покамест рассуждали и толковали об этом, пришли печальные вести о битве при Адрианополе; вспомнили о куклах, бившихся насмерть, и вновь начали спорить, нет ли между этими делами какой-нибудь связи.
— Из осаждаемых городов, бывало, сбегали женщины с детьми, — заметил хозяин постоялого двора, — и производили переполох, так что из-за них начинали сходиться войска, — бывало и так; но чтоб в этом случае биться начали из-за чего-то подобного, я нипочем не поверю: об этом никто не рассказывает, да и император не попустил бы столь ничтожному поводу.
— Худого не вышло бы, не оплакивали бы мы их сейчас, если бы все, кто прославился за последние годы, стояли бы вместе на том поле, — так говорили другие: — но не было там Пьера де Брасье, ибо уже много месяцев как он перебрался через рукав Св. Георгия, чтоб сражаться в Тюркии; не было его в этой битве.
— Рассудить, что здесь к чему, нелегко, — так сказал один старик, — но я скажу о себе: я торговец лошадьми, много повидал, скитаясь от двух гаваней до крепости апостола Андрея, и не могу сказать, что я всегда был честен с людьми и в своем ремесле не знал греха, — всякое бывало. А что мы сделали бы, если бы знали, какие события предвещаются этими куклами, — послали бы гонца и оповестили власти? Вот что я вам скажу: не следует нам говорить об этом слишком много, иначе подумают, что мы собой гордимся.
Вот дела, удивительнее многих, и речи, заслуживающие памяти!
— Сань, это про что? — спросил старший сантехник.
— Про крестовые походы, я так понимаю, — сказал младший. — Видишь, тут взятие Иерусалима фигурирует. Он раньше писал об этом, ну, видимо, остались наработки, не выбрасывать же.
— Какой-то эстетизм в слоге, — сказал старший.
— Да, не чуждо, — согласился младший.
Они подождали чего-то от среднего сантехника, не дождались, и старший неуверенно сказал:
— Вот если бы этот хозяин вертепа был аспирант Федор… То есть, допустим, он по пути поиздержался и вынужден был давать представления…
— Нет, Семен Иваныч, — сказал младший, — все кукловоды обычно символизируют автора. Это есть такая традиция, не знаю почему. А вот, к примеру, Жан Фриэзский, который остался сидеть, потому что раньше был кем-то другим, вот это, я думаю, для аспиранта вполне пригодная кандидатура.
— То есть, если так рассуждать, — глубокомысленно сказал старший.
На этом их комбинаторный процесс стал. Больше они не придумали ничего в той хорошо затеянной игре, которая, будь она опубликована в журнале «Мурзилка», представляла бы собой нарисованный цветными карандашами лабиринт с подписью «Помоги аспиранту Федору добраться до Салехарда», а что до среднего сантехника, то он за вечер слова не проронил, и они пытались не думать о том, о чем он думает.
Семен Иваныч подал ужин, пригласил всех кушать, пожалуйста, и двое из них разговаривали за столом с ненатуральной оживленностью.
— А можно, я знаете что подумал, к Ивану Александровичу сходить, — говорили они. — Сейчас, конечно, поздно уже и неудобно, а завтра вечерком. Он мужик уважительный. Тем более нам его ремонтировать.
— Не получится, — отвечали они же. — Я Катю его встретил нынче на лестнице, так она говорит, им завтра вечером в гости. И он хотел еще выйти с запасом, чтоб купить какой-нибудь остроумный подарок.
— Где он остроумный подарок найдет в субботу вечером, — возражали они.
— Он-то найдет. На его остроумие везде подарки. И вообще, она говорит, он сейчас так загружен. Головы просто не поднимает.
— Ну, вот пускай поднимет. Мы его не каждый день беспокоим, а ему у нас еще ремонтироваться.
— Не, так тоже не по-людски. Неудобно.
— Ладно, еще кого-нибудь вспомним. На нем свет клином не сошелся.
— Да не сошелся, конечно. Вспомним.
Так говорили они.
После ужина по телевизору показали женщину в халате, мешавшую жизни в раю своими гигиеническими рекомендациями. Хотя все опознали ее по описанию младшего сантехника, никто не выказал стремления кричать: «Вот она!»
— Я, пожалуй, пойду помоюсь, — сказал средний сантехник и ушел в ванную. Слышались шипящие звуки. Вдруг он появился в комнате оживленный и сухой, взъерошил листы на столе, бормоча: «Где тут эти его ткани… весь этот Иерусалим его…», отыскал листок, подаренный автором, и деятельно скрылся с ним, провожаемый молчаливыми взглядами товарищей его в искусстве дивном.
— Ну, ладно бы в клозет, — сказал наконец младший, — я бы еще уловил суть этого демарша, даже если бы с ним не согласился: но в ванную-то он зачем его поволок?
Старший только вздохнул.
— Вы тут о чем? — спросил средний сантехник, входя с раскрасневшимся лицом и мокрыми волосами. Видно было, что вода, действительно лучший из элементов, оказала на него благотворное влияние, временно примирив с действительностью.
— Вась, — осторожно спросил младший, — с легким паром, конечно, а ткани его ты зачем взял?
— Спасибо, какие ткани? — рассеянно спросил средний, елозя по голове махровым полотенцем. Старший незаметно пихнул младшего локтем в бок, приглашая закрыть вечер вопросов и ответов. — Такое ощущение, Санек, — глухо сказал средний из полотенца, — что ты подозреваешь меня в торговле внутренними органами.
Младший подобострастно рассмеялся.
— Сейчас один звонок сделаю, — сказал средний, — и мы продолжим разговор, составляющий главную прелесть в жизни зрелых образованных мужчин.
Он набрал номер, на третий гудок ему ответили, и он сказал туда:
— Добрый вечер. Да. Богатым не буду. Да, не последнее, как видите. Но я вас надолго не отвлеку. Жена ваша не подошла? Нет? Странно. Так вот что я хотел вам сказать. В людях, определенных к общественной службе, мелочность вообще отвратительна. Но насколько она постыдна и губительна в людях, приставленных обстоятельствами к литературному языку! Чем вы гордитесь? Вы что, искренне себя считаете человеком другой породы? Ну, так вот, дорогой вы наш агитатор, горлан и главарь. Какая у вас там глава на очереди, одиннадцатая? Чем намерены занять? Не хотите убедиться, что другой на вашем месте сделает ее лучше? Нет. Нет, спорить я не буду об этом. У меня нет потребности дискутировать с вами ни на какую тему. Всё. Привет жене.
Он бросил трубку. Два товарища смотрели на него со страхом. Опустив к столу лицо, кипящее желчью, он придвинул тетрадь с рассказом о несчастном семействе Осборнов, иллюминированным профильными рисунками женских ног, и написал:
«Глава одиннадцатая. — Когда в дверь позвонили, средний сантехник…»
— Василь, ты что затеял, — недоуменно сказал старший, подымаясь с места.
— Вася! Брось это, брось немедленно! — кричал младший. — И ни в коем случае не вздумай открывать дверь!
— «…средний сантехник, удивленно сказав: „Мы кого-то ждали?“, пошел открывать», — раздельно промолвил средний сантехник.