Мите было жалко обоих — и папу, и маму.
Он лучше других знал, как мама любила свою работу, как она готовилась на выход, словно балерина, пришпиливала накрахмаленный до треска кокошник, распрямляла на спине бантик кукольно-крошечного передника, прилепляла локоны на височки и парадно являлась к буфетной стойке.
Теперь все чаще, прибегая со двора или из отряда, Митя заставал ее на кровати. Она лежала, отвернувшись к стене, а отец смотрел виноватыми, как у сеттера, глазами. За обедом он иногда подмазывался, рассказывал международные новости. Мама через силу слушала и через силу отвечала. Прошли времена, когда они запросто одалживали соседям трешки и пятерки. Хотя «Степная правда» объявила заборные книжки очередным достижением Советской власти, кормить семью стало сложней. Любимые Митины беляши появлялись на столе реже, а картофельные котлеты чаще. Статьи о Днепрострое и Магнитке перемежались советами разводить кроликов и рецептами «Сто вкусных блюд из сои». Свинина на вольном рынке подорожала втрое. У татар и китайцев, тайком торговавших мукой, рисом и спичками, товар отбирали в фонд беспризорных. А когда в церабкоопе появлялось пшено, вызывали милицию, чтобы выровнять очередь.
Только теперь Клаша осознала цену своей профессии, да было поздно. Она согласилась бы пойти в любую столовую, на любую должность, даже на мойку. Но, как только появились карточки, ни в ларьках, ни на лотках, ни в других самых заштатных точках Нарпита вакансий не оказалось. Вернуться в столовую № 16 не могло быть и речи. Должность Клаши больше месяца занимала супруга заведующего юридической консультацией. А главное, позорная история в Собачьем садике, разукрашенная картинными позами Магдалины Аркадьевны, была у всех на устах.
Однажды воскресным утром пришел свояк Скавронов, грузный мужик в белой просторной парусине, как кресло в чехле.
— Сама где? — спросил он, оглядывая комнату.
— В церкви, — ответил Роман Гаврилович.
— Чего она там не видела? Али поп кучерявый?
— Молиться пошла. Чтобы карточки отоваривали, — мрачно отшутился Роман Гаврилович, — а то вместо мяса соевую колбасу дают.
— По этому вопросу не богу надо молиться.
— А кому? Тебе?
— Ясно дело, мне, — Скавронов добыл из кармана теплую конфетку. — Малый где?
— Спит твой малый. Не знаю, чем тебя и угощать. Вчерась Митька наловил плотвы, да ты, чай, побрезгуешь?
— Вона куды докатились. Рабочий класс — не кошка. Его плотвой не прокормишь. Куда ты, партийный секретарь, глядишь?
— Бывший секретарь.
— Ничего. Злей будешь. Давай хоть плотвы… Где она у тебя? Да, докатилися… В кооперации керосинок и тех нету! В гражданскую войну этого дерьма было — завались, а нынче за керосинкой в Самару едут. Куда годится? Надо выручать государство, а не разводить контрреволюцию про соевую колбасу.
— Ты тоже рабочий класс. Чего же не выручаешь?
— Друг на дружку будем кивать — товару не прибавится. А если углубиться в ту же керосинку — ничего страшного она не представляет. Керосинка собирается из четырех ерундовых частей. На самом верху конфорка. А что такое конфорка? Мура. Круглый чугун. Под конфоркой стояк со слюдяным окошком. Под стойкой ревизуар с двумя дырками.
— Резервуар, — поправил Роман Гаврилович.
— А я что говорю? Я и говорю — ревизуар. Для керосина. Обратно мура. Кровельное железо. Вот четвертая часть — щелевая горелка. Каретка, вроде как в керосиновой лампе — фитили легулировать. Я бы ее сам собрал, да материала нету. На каждую керосинку требуется два медных гвоздя-регулятора и зубчатые колесики. А где я меди добуду? Из меди ноне пятаки штампуют. Вот как бы мы наладились нарезать стержни с зубчаткой, дело пошло бы валиком…
— Постой, постой. Кто это мы?
— Вот голова! Битый час толкую, а он ушами хлопает! Мы — это я да ты. Ребят наймем медные детали обтачивать, а на нашу долю — каркас загинать да красить…
— Ты это как, свояк, всерьез?
— Как хошь, так и понимай.
— Понимаю всерьез. Мы, значит, будем тебе керосинки собирать, а твоя доля — конфорки накладывать.
— Моя доля самая рисковая — сбыт.
— Так я тебе всерьез и отвечу. Хотя мы и висим на красной доске, а план по ремонту локомотивов за май месяц мастерские завалили. В июне, похоже, тоже завалим. Если в такой обстановке я поставлю вопрос о керосинках, как думаешь, куда меня пошлют?
— Зачем вопрос становить? Ты же не становишь вопроса про ребят, которые у тебя в цехе зажигалки из патронов паяют? Переключил бы ты их на сурьезное производство. Оне бы побольше заработали.
— Так ты что же, хочешь меня в частную лавочку втравить?
— Зачем втравлять? Твое дело найти ребят и дать задания: в ударном порядке нарезать триста медных пробок на три четверти и триста втулок со внутренней нарезкой шесть на девять. Материал ваш, деньги наши. Твое дело: считай детали да тащи мне. Жесть выгинать — беру на себя. Слюду — мусковит проводник с Забайкальского доставит. С ним у меня общий язык. И с эмалевой краской полный порядок. Красить посадим Митьку. В сараюге запрем, чтобы никто не видал. Пущай привыкает к полезному труду.
— Выходит, ты меня подначиваешь эксплоатировать человека человеком. Доедай рыбу и мотай, откуда пришел.
— Как хошь. А все ж таки подумай, — проговорил Скавронов миролюбиво. — Об себе не хочешь, так о семье надо заботиться. Клашка-то твоя не в церкви. Она на толкучке топчется — теплушку плюшевую загоняет. Я мимо прошел, вроде ее увидал. Совестно…
Разговор этот от начала до конца выслушал Митя. Он лежал, притаившись в короткой кроватке, сработанной Скавроновым лет восемь назад. Кровать наполовину заслонялась комодом, и от стола были видны только Митины скрюченные ноги. Он слушал, открывши глаза; с открытыми глазами слова становились слышней и понятнее.
После ухода Скавронова отец гневно шагал по комнате и возмущался:
— Вот суки, а? Из песка веревки вьют, сукины дети. А?
И чем отец больше сердился, тем было ясней, что он согласится на рисковое дело.
Недели через две, ярким июльским утром отец самолично вытер на столе клеенку и велел Мите позвать из кухни маму.
Клаша переступила порог и ахнула.
На столе, выдвинутом к середине комнаты, горела в солнечных лучах широкая лента алого сатина, закиданная белыми кругами размером с райское яблочко. Сатин свисал с обоих краев стола и тянулся по полу чуть не до самых Клашиных ног, освещая розовым сиянием комнату.
— Батюшки! — Клаша прижала щеки ладонями. — Где ты добыл такую красоту? Ромка! Рыжик!
Эта ласковая семейная кличка вспомнилась ей впервые с прошлого года.
— Премия, — ответил отец, небрежно закидывая ногу на ногу. — За ударный труд. Бери ножницы и крои. Хоть сарафан, хоть что… Метраж — четыре восемьдесят.
— Гляди, мам, и картинка приклеена, — заметил Митя. — Тюрьма нарисована. И золотые буквы.
— Где ты тюрьму увидал! — отец нахмурился. — Это не тюрьма, голова — два уха. Это фабрика. Текстильное производство. Не цапай! Замараешь!
— А вон она, пломбочка! Свинцовая!
— Не цапай, тебе говорят.
На шум зашла соседка Лия Акимовна. Сатин, словно теплый костер, озарил и ее лицо и сервизный молочник в ее руках.
— Да. Прелестный сатин, душечка. Жар-птица! — Лия Акимовна печально вздохнула. — В дни моей молодости такой цвет называли турецким.
— Лия Акимовна, у хозяина кофей… — сунулась в комнату босая прислуга Русаковых Нюра. Она увидела сатин, и срочные дела вылетели у нее из головы. — Это откудова? — пристала она к Клаше. — Ой, ослепну! Где дают? Где брала?
— А где «здравствуйте» дают? — благодушно подковырнул ее Роман Гаврилович. — Сразу видать, с лопатного уезда. Во-первых, брала не Клаша, брал я. И не брал, а получил в торжественной обстановке. Премия за ударный труд. А я вручаю своей супруге Клаше тоже в торжественной обстановке в знак семейного примирения и признания своих прошлых ошибок. Пусть шьет сарафан.
— Ладно тебе, Гаврилыч, — отмахнулась Нюра. — Ты у нас шибко грамотный. А только, если из этакой красоты Клаша примется сарафан кроить, ее весь двор на смех поднимет. Это же не отрез, а платки на голову! Видишь, полосы?
— Какие такие полосы?
— Замечательно! — прервал дискуссию красный специалист инженер Русаков. Он появился сердитый, с серебряной ложкой в кулаке. — Кофе стынет, а они базар развели. Лия, подадут сливки или нет?
— У тебя на губе желток, Ваня, — заметила Лия Акимовна.
— Я спрашиваю: сливки подадут или мне самому греть прикажете? — он уставился на материал. — А это что такое?
— А это, Иван Васильевич, премию отвалили. За трудовую и общественную деятельность.
— Поздравляю… — Иван Васильевич сосредоточился и прочел английскую надпись на ярлыке: — Манчестер! Грейтбритн! Сатин-люкс! Поздравляю! Подарок царский. Богатеет профком с наших членских взносов.
— Ну вот! А Нюрке узоры не нравятся… Полосы, мол, белые! Это же надо выдумать!
— Как же, как же, Нюрочка! Разве можно большевику дарить красный материал без узоров? Роман Гаврилович немедленно вывесит его на заборе и напишет: «Да здравствует мировая революция!»
— Да вы поглядите, Иван Васильевич, — не отступалась Нюра. — Это платки.
— Что? Платки? — Иван Васильевич снова сосредоточился. — Действительно. Платки с белым кантом, усеянные белыми яблочками. Четыре изящных дамских платочка!
— Точно. Четыре, — подхватила Нюра, — края подрубишь, и четыре платка. Неужто, Клаша, все себе оставишь? Сменяй один. Я тебе свои туфли с дырочками отдам.
— Куда тебе, — сердился Роман Гаврилович, — у тебя нос туфелькой…
Прошло несколько дней. Роман Гаврилович подошел к Мите, читавшему «Собаку Баскервилей», положил тяжелую руку на его худенькое плечо и предложил:
— Хочешь, сынок, со мной на «завод»? Поглядим, целы ли наши баклажки.
Метя бросил книгу с радостью. Каждый день он ждал этой минуты. И мать осветилась улыбкой — первый раз с Нового года Роман Гаврилович вспомнил свой «завод».
Заводом он называл деревянную сараюшку, притулившуюся в углу двора. Там Роман Гаврилович наладил небольшой верстачок с тисками и иногда ради развлечения чинил и соседям, и всем желающим «за так» замки и ходики. Услыхав стук молотка, дворовые ребята забегали туда помогать — нагревать паяльник, крутить точильное колесо, — а чаще просто мешаться.
Там не только все было цело, но кое-что и прибавилось. На верстаке лежали две новенькие кисти, плоская и круглая, и стояла непочатая банка с краской. А к стенке прислонился мешок, набитый чем-то железным.
— Это краска эмалевая? — спросил Митя и прикусил язык.
— А ты почем знаешь? — обернулся отец. — А, вот тут на банке написано!.. Востроглазый. Теперь слушай. Парень ты взрослый и дело, которое я тебе поручу, должен держать в секрете от всех, даже от мамы.
— Красить? — не утерпел Метя.
Отец пристально посмотрел на него.
— Нет, не красить, — проговорил он медленно. — Сбегай к Таранковым, скажи, чтобы зонтик тащил. Погляжу.
— Так ведь дяденька Таранков помер… Еще на пасху отравился денатуратом. Ты не знал?
— В пасху я много чего не знал, сынок… В пасху я и мамки твоей, по правде сказать, не знал. Да что старое ковырять. Старые болячки пускай себе засыхают. А вот что она у нас с тобой без работы осталась и от людей прячется — за это меня, дурака, за ноги подвесить мало. Ты, Митя, скоро большой вырастешь, не обижай мамку.
— Папа, — внезапно сказал Метя, — а я знаю, зачем ты меня позвал. Ты меня позвал керосинки красить.
— Вот те на! Кто тебе сказал?
— Никто не говорил. Я слышал, как тебя дядя Скавронов учил.
— Чего же ты молчал?
— Язык за зубами держать надо? Вот я и держу… А мама… мама все равно тебя любит.
— То-то и беда, что любит. Пропесочила бы как следует, легче было бы.
— Я попрошу, чтобы она тебя пропесочила.
— Не надо, сынок. Она не сумеет. А поскольку ты в курсе дела, давай подмогай ей в финансовом вопросе. Тут свояк подрядился с кооператором керосинки ему поставлять. По законной цене, без мухляжа и без спекуляции. За керосинки благодарит или товаром или червонцами. Скавронов уже задаток притащил.
— Сатин?
— Догадался. Хочешь помогать кожуха красить, научу. А не хочешь…
— Хочу, хочу, папа! Конечно, хочу!
— Тогда уговор: матери ни гугу. Кабы не мать, ни в жизнь не стал бы мараться с этими керосинками. Смотри, молчи. Ясно?
— Ясно, папа. Дядя Скавронов хорошо придумал.
— Хорошо, да не дюже. Сделаем триста штук, как подрядились, все забудем и заживем, как Русаковы.
Отец достал из мешка жестяной кожух с прорезью для слюдяного окошка. В мешке было пятьдесят таких кожухов. Митя нацелился покрасить их в один вечер, а не тут-то было. Сперва с жести приходилось сдирать ржавые пятна наждачной бумагой, а то и напильником. Потом выравнивать молотком вмятины. Потом начиналась кропотливая шпаклевка. Просохший кожух зачищался шкуркой, и только после всего этого можно было брать в руки кисть.
Работа оказалась пыльная, грязная и, главное, муторная. Старая, стасканная невесть откуда мятая жесть требовала большой сноровки, от неловкого удара шов расходился, после первой шпаклевки отцу пришлось все переделывать; он накладывал замазку и ругался:
— Кровь из носу, а чтобы через пять дней все было покрашено.
Домой Митя вернулся поздно вечером. Мама скорбно глядела на сатин.
При папе она через силу радовалась, а Мити не стеснялась. «Наверное, — думал он, — материал слишком дорогой. Наверное, мама стыдится надевать на себя эту красоту, опасается огорчать окружающих. Она и Нюру учила: „Не хвастай на зависть, а хвастай на радость“».
Стукнула дверь в коридоре. Вернулся папа, возбужденный и немного растерянный.
— Чего еще? — спросила Клаша.
— Сейчас увидишь. Еще премию выдали. Гляди, Митька, какая игрушка.
Он выложил на стол вороненый наган и высыпал горсть тупоносых патронов.
— А вот и приклад. Теперь никакая Магдалина Аркадьевна не страшна! Э-э нет, Митя! Руками не хватать! Заряжено!
— Куда еще тебя? — Клаша насторожилась.
— В заградительный отряд. Командировка. Начальник заградительного отряда.
Клаша грузно села.
— Да ты не переживай. Дней на пять от силы. Не один я еду. Кулаков ловить. Чтобы хлеб не увозили. Вот он, мандат, если не веришь.
— Можно, папа, и я с тобой? — спросил Митя.
— А у тебя наган есть?
— У меня пугач.
— Тогда дома сиди. Мамку пугай… Клаша, собери чего-нибудь пожевать на первое время. К шести утра.
Роман Гаврилович не приехал ни через пять дней, ни через десять. И Митя храбро принялся красить кожуха в одиночку. Вскоре он перешел на упрощенную технологию: сперва прекратил выправлять неровности, затем отменил очистку ржавчины (она и так отваливалась), потом сэкономил время на шпаклевке, и после пятнадцатого кожуха ему показалась достаточной одна-единственная операция — окраска. Увеличив производительность труда примерно на триста процентов, Митя закончил окраску с такой быстротой, что проницательная мама ничего не заметила. Спросила только: «Что это от тебя скипидаром воняет?» — и побежала в кухню, так что ответа придумывать не пришлось.
И все-таки Митя с возрастающим нетерпением ждал отца. Каждую минуту мама могла обнаружить секретный товар.
Беда пришла с другой стороны.
Однажды вечером, когда Митя решал задачку, в комнату вошел невысокий молодой человек в пижонской кепке и, глядя в ноги, спросил мастера Романа Гавриловича. Митя вздрогнул. Мама объяснила, что Роман Гаврилович находится на оперативном задании и, когда прибудет, неизвестно. Молодой человек топтался, не уходил. На свинцово-бледном лице его, особенно под носом, темнели следы металлической пыли. Он был робок, говорил тихо.
— А вы чей будете? — спросила Клаша.
На бледном носу его выступил пот. Вдруг задумался, пошарил по карманам и вытащил грязное удостоверение личности.
— Я Черепанов. Мне товар велели забрать. Черепанов я. Саша. Меня Роман Гаврилович знает.
Клаша удостоверение не взяла. Очень оно было замызганное.
— Какой товар? — спросила она.
Черепанов снова ударился в размышления и на повторный вопрос ответил тихо-тихо:
— Не знаю. Скавронов велел забрать.
Все трое встревожились. Саша оттого, что открыл недозволенную карту. Клаша оттого, что не понимала, какой товар, а Митя, наоборот, оттого, что о товаре ему слишком много было известно.
— Проходите, Саша, не стесняйтесь… Митя, убери тетради… Саша, садитесь с нами чаевничать.
— Нет, спасибо, — проговорил Саша, но к столу сел.
На днях стали отоваривать карточки за сентябрь.
У Клаши появились сыр и французская булка. Она сделала четыре бутерброда и разлила чай. Хотя у Сашиной кружки была ручка, он взял ее обеими руками за бока.
— Вам сколько лет, Саша? — спросил Митя.
Он задумался, на этот раз ненадолго, ответил:
— Восемнадцатый, — и посмотрел искоса на Клашу, поверила ли.
— В железнодорожных мастерских работаете? — спросила она.
— В мастерских. У Романа Гавриловича. Слесарь.
— Берите бутерброд.
— Не хочу, спасибо.
Клаша отвернулась. Он взял самый большой и проглотил в три укуса. Осмелев, съел второй, потом третий. Уничтожил бы, наверное, и четвертый, если бы Митя не перехватил.
Во время чаепития Клаша без труда выведала всю его несложную биографию. Отец — инвалид. Мать сбежала с нэпачом. Вся жизнь Саши состояла в поисках: в поисках пропитания и в поисках пьяного отца. Рассказывал он нудно; как только тарелка с бутербродами опустела, Митя выскользнул из-за стола и ушел во двор.
— А теперь отец где? — спросила Клаша.
— Дома. В лежачем состоянии. А я работаю. В июле премию дали. Всего троим дали. Фрезеровщику, Роману Гавриловичу и мне.
— Чего же тебе дали?
— Галоши.
— А Роману Гавриловичу? Сатин?
— Какой сатин? Чашку фарфоровую. С портретом. Товарища Сталина.
— Так мое сердце и чуяло, — она безнадежно вздохнула. — Ох, хоть бы приезжал скорей.
Саша встревожился.
— Ей-богу, правда… Не верите, кого хотите спросите… Правда. Дали ему чашку. Если он кому отдал, я не виноватый… Ей-богу…
— Да я верю вам, Саша, верю. Хотите еще чаю? — Она торопливо сделала большой бутерброд. — Скажите, Саша, а кто вас сюда прислал?
Он встал, взял кепку и проговорил:
— А что вы перепугались? Вам ничего не будет. Чего вам: хозяин в командировке, вы ничего не знаете. Чего такого?
Придав кепке косой, пижонский наклон, Саша окинул нетронутый бутерброд прощальным взглядом и вышел. На улице Митя молча передал ему мешок с крашеными кожухами. Саша тоже молча, как заграничный шпион в фильмах, перекинул мешок через плечо и удалился.
После визита Черепанова Клаша не находила себе места. И, когда через несколько дней явился свояк Скавронов, потный, сальный, как токарный станок все равно, и встревоженный, она накинулась на него с попреками.
— Ладно тебе! Задребезжала! — стукнул Скавронов по столу. — Об Романе горюешь! А не грех было бы обо мне погоревать. За шкирку-то не его, а меня схватили. Триста целковых надо вернуть.
— Каких триста целковых? — замерла Клаша. — Кому вернуть?
— У кого взято, тому и вернуть. Мы, вишь, баб наших, трудящих женщин, пожалели, керосинки затеяли мастерить. Под это дело аванс получен — триста рублей. Я своей личной рабочей рукой расписался.
— И где же они?
— Раздал. Всем, кому положено. Себе меньше всех взял — четвертной. Шалопуту этому, Сашке, сорок рублей дал. Твоему Ромке…
— Роман у тебя деньги брал? Когда? Сколько?
— Роман взял мануфактурой. Нас семь человек. Кто хотел — брал деньгами, кто хотел — мануфактурой. Твой пожелал мануфактуру. Пять метров. Коммерческая цена — семь рублей метр. Вот и считай…
— Что ты, Степка, за человек. Ведь не в первый раз: сам тонешь и других за ноги тянешь. Слава богу, я сатин не тронула. Чуяла, что-то не то… Бери его обратно.
— Куда мне его? Мне не тряпки в кассу вносить, а живые деньги. Гляди. Вот он, договор. Аванс — триста рублей. Срок прошел, а работа не сделана.
Скавронов достал мятую папиросную бумагу. Едва разбирая фиолетовые печатные буквы, Клаша, волнуясь, читала:
— «Директор Орского продмага… с одной стороны… и. о. начальника железнодорожных мастерских Платонов… с другой стороны… второй принял заказ на изготовление подъемных жалюзей для витрин… согласно чертежа… материал заказчика… общая стоимость — 1200 рублей… Заказчик обязуется выдать аванс… Срок изготовления… В случае нарушения договора…» — шептала она, читая.
— В общем, в суд на меня подают, — сказал Скавронов, сворачивая бумагу. — Мелкая буржуазия.
— А ты читал, что в договоре написано?
— Что значит читал. Не только что читал, а составляли вместе.
— Так ведь договор не на керосинки, а на жалюзи.
— Ну и что, что на жалюзи? У нас такое соглашение: я представляю в магазин семьдесят пять керосинок, а директор дает расписку: «Получен один жалюз», — и выплачивает триста рублей. И так далее.
— А ведь это неправда, Степа.
— Ну и что? Мы бы за эту неправду каждый по полсотне в карман положили, кабы артель «Заре навстречу» не подгадила. И народ вроде надежный, проверенный. Недавно архиерею пролетку перебирали. И рессоры, и шины на колеса поставили, и крылья отлакировали, даже фонарь приделали.
— У нас? В мастерских? — не поверила Клаша.
— А где же. Все видели — заказ с улицы, а молчали. Как же! Рабочая солидарность! Ребята — звери. Саша Черепанов в том числе. Всю ночь, до зари вкалывают, спать не ложатся. Потому и прозвали «Заре навстречу». А вот поди ты, шестеренки запороли. Не тот диаметр… А я им сто восемьдесят рублей отвалил.
— Что же теперь делать, Степа?
— А что делать? Через неделю триста рублей не верну — суд. Давай, пока Романа нет, комод продадим.
— Да ты что! Вовсе рехнулся!
Комод, о котором шла речь, был единственным украшением продолговатой комнаты Платоновых.
Он представлял собой старинное сооружение из пяти огромных ящиков орехового дерева, украшенное бронзовыми узорами и выгнутое по фасаду, как бок гитары. Внутри ящики пахли миндалем.
Стоял комод у продольной стены, там же, где у прежних владельцев, упирался в дощатый пол приплюснутыми львиными лапами. В нем хранилось все имущество, нажитое Платоновыми: платья, кожаные брюки, посуда, крупа, постельное белье, похвальные грамоты и варенье. Нижний ящик занимали книги и обувь.
Для Мити комод был таким же привычным членом семьи, как папа и мама; а мама, стирая по утрам пыль с узоров, разговаривала с комодом ласково, по-деревенски, будто то был не комод, а буренка.
Словом, тяжелый комод так прочно прижился в комнате, что его не пытались сдвинуть, даже когда перекрашивали пол.
— Нет, — сказала Клаша Скавронову. — Нет и нет. Как помру, продавайте. А пока жива, не дам. — Она бросила на стол сверток сатина. — Бери материал назад и уноси с глаз долой.
— А остальное как же?
— За остальное мы не отвечаем.
— Извини-подвинься. Роман отвечает за регуляторы и за покраску. В евоном цеху делали.
— Вот и получай с Романа!
— А где он, твой Роман?
— Я вот он! — послышалось, как в театре. Роман Гаврилович вошел, худой, бородатый, с красными от бессонницы глазами. Правая рука его висела на марлевой петле.
— Ромка! — Клаша повисла у него на шее и зарыдала горько и счастливо на всю квартиру.
— Ладно тебе. Дай поцелую. Да ты мокрая вся. Полно реветь. Собери что-нибудь пожевать. Митька где? В школе? Вот ему пустые гильзы от нагана. Здорово, свояк.
Роман Гаврилович сел за стол и, не обращая никакого внимания на сатин, съел весь хлеб, выкупленный по Клашиной карточке и по Митиной, и прикончил всю колбасу, выданную на неделю.
— Как съездил? — спросил Скавронов.
— Весело! — ответил Роман. — Как на войне. Народ чумной. Денег много, а куплять нечего. — Он шлепнул по сатиновому свертку. — За такую штуку мильон дадут… А как вы тут?
— У нас, видишь, беда. Заждался я тебя. Не знаю, что и делать. Фармазон товар не берет. И аванс не отдает — пятьдесят рублей.
— Какой фармазон?
— Тот самый. Который собирать керосинки должен да в магазин сдавать. Шестеренки, говорит, не такие.
— А какие ему надо?
— Меньше диаметр надо. Завышен диаметр. Твои ребята половину сдали и переделывать не желают… Принес кожуха — он и кожуха не берет. Плохо, мол, покрасили. Халтура. Стукнешь — краска отлетает. Вместе со ржавчиной. Да! Совсем забыл! — Скавронов косолапо зашагал по комнате. — Проводник забайкальский мусковит представил. Триста штук. Послезавтрова прибывает — и ему тридцатку надо несть! Ты, Роман, меня знаешь, я человек простой. На суде спросят, расколюсь. Мне деваться некуда. И про забайкальского проводника открою, и про артель «Заре навстречу», и про тебя, все как есть расскажу. От чистой души хотел людям помочь, а вы меня все как один подвели… Не выручишь, я вас тоже выручать не сумею. Первым делом триста рублей надо вернуть. И проводнику тридцатку. Давай выручай… Да ты слышишь?
Роман Гаврилович спал, положив голову возле тарелки, спал чугунным, похожим на обморок сном.
— Давай-ка мы его разуем да на кровать положим, — предложил Скавронов.
— Нельзя его, Степа, на кровать. По нему вошки бегают.
— Тогда на пол клади. На стуле долго не проспит, свалится.
Кое-как стащили Романа Гавриловича на пол, положили на циновку, под голову подсунули подушку.
Скавронов с трудом распрямил поясницу и задумчиво уставился на комод.
— Сегодня Роман для серьезного разговора не годится, — проговорил он. — Завтра зайти или что?
— Заходи. А про комод и думать забудь.
— Тебе что, мужика своего не жалко?
— Не пугай. В твое мошенство Романа не впутывай. Его и в городе-то не было.
— А договор на жалюзи кто подписал? Ладно — я пойду, а вы думайте.
После ухода Скавронова Клаша не находила себе места. С той самой минуты, как ударили ей в глаза белые яблоки на кроваво-красном фоне, с той самой минуты стала она ждать беды. Вот и дождалась.
Она слушала, как постанывает, как выкрикивает во сне приказы Роман, и ни за что не порицала его. Себя ругала.
Ведь по ее наущению в Новый год Роман оказался не дома, а в столовой № 16. Это она надумала. А как встретишь Новый год, так и жить будешь. Вот и вызволяй мужа из беды. Ты не вызволишь, так кто же? Не свояк же Скавронов. Как ни крути, а надо добывать триста рублей. Поехать куда-нибудь в глухую деревню и платки ликвидировать. У них там в лавках нет ничего. Карточек и ордеров колхозникам не положено. Может, полсотни выручу… А еще лучше — на мясо выменять. К осени у них там скот режут, мясо привезу, да здесь и продам. Тогда не полсотни, рублей семьдесят, а глядишь, и восемьдесят возьму… Да Романовы командировочные. Да в копилке не меньше пятерки. Да Скавронов пускай 25 рублей отдает. Вот она, почти что и половина. А где одна половина, там и другая. Умела «Очаровательные глазки» петь, умей и денежки добывать. Займем где-нибудь.
Клаша проткнула моток и вязанье шпилькой и, стряхнувши кручину, пошла на кухню.