Была на дворе ночь, а Еремке не спится. Ворочается парень: то у него спина зачешется, то в носу засвербит, вроде чихнуть охота, то пятки зазудят. Он и так, и этак силится уснуть, а сон не берет — хоть глаза зашивай. В окошко пробовал смотреть, но на дворе такая темень, будто окошко смолой замазано. Вставать и слезать на пол неохота. Где-то за большой печью надо лучинки шарить, уголек из печки доставать и раздувать его, иначе в избе не осветишься. Да и холодно на полу. С вечера, пока железная печка топилась, спина мокла от жаркого пота. Но печка протопилась, а тепла не осталось. Избешка худая, из подпола холодом несет, в каждом углу ветер гуляет. Только и добра, что полати да лежанка. Мать на лежанке спит, намаялась за день.
Поди-ко было парню отчего не спать. Вырос он, как есть, сиротой. Его тятька весь век жил в работниках. Бывало и зиму и лето из батрацкого хомута не вылазит, а подойдет дело к расчету, ну, хозяин ему и насчитает: одно брал, и другое брал, да дугу сломал, вот тебе и расчет — ни гроша, ни шиша! Заворачивай и опять хомут надевай!
Еремка хоть и малой был, а на отца насмотрелся.
Мать иной раз наплачется от нужды и скажет:
— Ты, Еремей, уж не маленький, того и гляди шестнадцатый год пойдет, а все еще дома сидишь. Телушек, что ли, нанялся бы пасти.
А у парня один ответ:
— Лучше с голоду сгину, в батраки не пойду!
Вот и не спалось. Голод поди-ко не тетка. Сколько кушак ни подтягивай, толку не будет. Ежели бы с вечера как следует щей похлебал, так ничего бы думаться не стало.
А помимо того, еще и погода на дворе разыгралась дурная. Метет, кружит, воет, снег валом валит, откуда чего берется! И жизнь-то пропащая, податься некуда, и погода тоску наводит, — какой тут сон!
Ну, лежал-лежал и все-таки задремал.
Вдруг слышит, будто кто-то в окошко шабаршит: поскребет по раме, по стеклу рукой проведет, словно постучать хочет, а не может.
Поднял Еремка голову, высунулся с полатей: и то правда, есть кто-то за окошком.
Агафья тоже проснулась, зевнула, прислушалась и говорит:
— Кажись, стучатся? Не ровен час, в экую па́деру человек заблудился. Иди-ко, Еремей, взгляни.
— Блазнит, наверно, — отозвался Еремка.
— Ничего не блазнит. Не бойся, к нам с разбоем идти некому, взять нечего.
Парень с гвоздя шапку снял, пимешки надел и вышел на крылечко. Постоял немного, все-таки зябко было от страху, однако решился, пробрался по сугробу к окну.
Ну, и верно, вышел не зря! Как раз на завалинке лежит мужик. Руками по стене и по окну шарит, чего-то про себя бормочет.
Помог ему Еремка на ноги подняться. Сам полные пимешки снегу набрал, а все-таки мужика до крыльца дотянул. Тут на подмогу мать выскочила. Затащили незнакомца, раздели, разули, снегом оттерли.
По обличью мужик был не наш, не деревенский: на голове шапка из лисьей шкуры, на ногах сапоги с голенищами выше колен. А поклажи с ним — одна берестяная коробушка, вроде корзины с крышкой. К коробушке два ремешка пришито, чтобы ее за плечами носить.
Согрелся мужик, глаза открыл:
— Благодарствую, добрые люди, не знаю, как вас звать-величать. Замаялся по дороге.
Еремка тем временем чай для дорожного человека приготовил. Натурального-то чаю в избе никогда не водилось, заварку делали из сушеной морковки. Хоть и морковный, а все-таки не простая вода.
Агафья половину калача на утро оставляла. Покряхтела, но делать нечего, достала с полки, выложила на стол.
Посолил мужик хлеб, понюхал, осторожно съел. Видно, понимал: не в богатом дворе в гостях, у самих хозяев слюнки текут.
Мало времени погодя, когда прохожий себя чайком ублаготворил, начала Агафья тихонько выпытывать:
— Как тебя по имечку-то звать?
— Звать меня Митрофан, — отвечал мужик.
— А откудова ты, сердешный, к нашей избе прибрел?
— По белому свету шел да к вам и пришел. Ты, тетка, пожалуй, не спрашивай. Напоила, накормила — спать уложи.
Агафье пришлось отступиться.
— Ладно, лезь на полати вместе с Еремкой.
Утром, чуть свет, Еремка березовых дров натаскал, чтобы жарче печку натопить. Падера-то не унялась, свистит, воет, носу из избы высовывать не велит.
Агафья картошки достала, полный чугунок ее наварила. Пора бы гостю вставать, а он, знай себе, спит. Потрясла его за плечо: вставай-де картошку есть, но мужик какие-то слова не по-нашему сказал, повернулся на другой бок и крепче прежнего уснул.
К исходу дня все-таки встал. Свесил ноги с полатей и спрашивает:
— Слушай-ко, Агафья, никто к тебе днем не захаживал?
— А кому тут быть? Кругом гумны да сугробы. В добрую пору гостей не дождешься, а в непогодь и подавно.
Баба покосилась на него: уж верного ли человека обогрела? Может, он беглый какой, из Сибири. Греха не оберешься. Начнут таскать да допросы допрашивать. Дескать, кого не следует, не привечай! Только хотела сказать: вот, мол, мил человек, отдохнул и выспался, не пора ли в путь-дорогу собираться, но Митрофан ее опередил:
— Ты, хозяйка, про меня дурное не думай. Я разбоем сроду не занимался. А знать обо мне всякому не положено.
Дня, наверно, через три погода наладилась. Солнышко выглянуло сначала суровое, в рукавицах, а потом ветер с теплой стороны подул.
Как раз суббота подошла. Истопила Агафья баню, щелоку в чугунном котле сварила (тогда, слышь, из золы щелок варили, им вместо мыла отмывались) и говорит:
— Давайте, мужики, в баню, в первый жар идите.
Побаниться Митрофан оказался большим охотником. Наши деревенские мужики париться горазды, а этот парился совсем по-окаянному. Залез на полку, шапку на голову, рукавицы на руки вздел и как начал себя веником охаживать — не подступишься.
Парится да приговаривает:
— Еремка, плесни-ко еще воды на каменку, жару маловато!
Напарился, вылез из бани за порог, посидел на снегу, немного охолонул и опять за веник.
— Ты пошто, дядя Митрофан, так шибко паришься? — полюбопытствовал парень. — Посмотри, как себя укатал, все тело будто кипятком ошпарено.
А мужик усмехнулся:
— Ко мне угар не пристает, и жара меня не берет. Я, небось, сибирским морозом насквозь проморожен, в снегу выдержан, студеной водой обмыт, буйными ветрами обдут.
Неделя прошла, потом и вторая миновала, а Митрофан, знай себе, на полатях полеживает и никуда не собирается уходить. На третью неделю подозвал Еремку и спрашивает:
— Вырастешь большой, чего будешь делать?
— Не знаю, — отвечает Еремка. — Робить дома нечего, а в людях неохота.
Слово за слово, и начал мужик парнишке объяснять, что всякому человеку трудиться положено, да только труд разный бывает. Иной человек для себя всю жизнь, как жук в земле, копается, головы кверху не поднимет, на солнышко не посмотрит. Бьется, бьется на земле, от работы сгорбится, а оглянется назад — и порадоваться нечему.
— Взлети, — говорит, — повыше, посмотри пошире, и увидишь ты, как на свете жить, какое себе дело найти. Выбирай дело не лихое, а доброе, для народа нужное.
Любо было Еремке такие слова слушать. Чужой человек, а говорит, будто сына учит. Стосковался парень по теплому слову. Только малость не понял:
— Куда же мне податься? Из деревни, что ли, уйти?
— Тебе и здесь дел не переделать, — говорит Митрофан. — Коли хочешь, я помогу, чеботарить научу.
— Плохой будет из меня чеботарь. Ни колодок нет, ни шила, ни дратвы, а уж про кожевенный товар и говорить нечего. Небось, голыми руками не сработаешь. Да и у тебя, видать, не больше моего. Все богатство — берестяная коробушка.
— Одна коробушка, да зато не пустая.
Достал Митрофан коробушку, крышку снял.
— Вот тебе дратва и вар, вот колодки, вот шило, которое само шьет, а вот и молоток — он сам каблуки и подметки приколачивает. Да и за кожевенным товаром далеко не надо идти. Получай, какой хочешь: тут тебе хватит не только себя обуть.
Взял Еремка шило, хотел попробовать, как это оно само шьет, а шило у него из рук выпало. Взял молоток и только кверху приподнял, а тот ка-ак его по ногтю ударит! Парень от боли чуть не взвыл. Митрофан смотрит, посмеивается:
— Сначала с шилом породнись, с молотком подружись, а потом за них руками берись.
Шило с молотком не ахти какой инструмент мудреный, а поди-ко им враз овладей! Еремка на ладонях не одну мозоль сносил, пока шило перестало из рук выскакивать, а молоток стал слушаться. Зато наловчился. Посмотришь со стороны, так и верно: шило само тачает, молоток сам каблуки и подметки приколачивает.
Митрофан в одном месте подскажет, в другом подможет, в третьем ругнет, а чаще всего похвалит.
— Ну, парень, в самый раз тебе мастером быть.
Один раз Еремка сказал:
— Не диво простую обувку сшить. Хорошо бы такую смастерить, которая на ногу тяжелого плясать научит.
Митрофан на это ответил:
— Хорошее желание всегда исполняется.
А на второй день поднялся рано утром, пока Еремка на полатях последние сны досматривал, и молотку и шилу какие-то слова шепотом сказал. Потом достал из-под лавки Агафьины обутки и по шву их распорол, так что на ноги не обуешь и никакой заплатой не залатаешь.
Проснулся Еремка, а Митрофан к нему с укором:
— Ты чего же, хозяин, за материными обутками не присматриваешь?
Посмотрел парень. И то правда: пора смену давать. Взял да выбросил эту рвань во двор. После того с материной ноги мерку снял и не обутки, а модные сапожки скроил. Утром сел шить — к вечеру кончил.
— Получай, мать!
Обулась Агафья — и нужды будто никогда за спиной не на́шивала. Начала притопывать да пританцовывать, как девица на выданье.
Глядит Еремка, глазам не верит.
Глядит Митрофан, приговаривает:
— Вот тебе и желание сбывается. Ну, мастер, в добрый час!
К этому времени зима уж к концу подходила. Солнышко начало в небо повыше подниматься, землю прогревать. Вскоре ручейки потекли. С крыш сосульки свесились. Воробьи начали гнезда вить.
В один из таких дней вышел Митрофан во двор, наклонился к ручейку, весенней водицы в ладонь зачерпнул, напился и стал в дорогу собираться.
— Спасибо вам, хозяева, за хлеб, за соль, за теплый угол.
Агафья и Еремка начали было его уговаривать в деревне остаться, а он лишь рукой махнул:
— Не нужда меня гонит, а большое дело вперед зовет.
При расставании отдал парню весь свой чеботарный инструмент, а на придачу еще и берестяную коробушку ему на плечо повесил.
— В надежные руки отдаю. Шить шилу, не перешить, стучать молотку, не перестучать, а коробушке пустой не бывать, от одного мастера к другому так и идти.
Вымолвил, да с тем и ушел.
За сорок годов, которые мастер Еремей в нашей деревне прожил, ни одного двора не осталось, где бы его сапоги не носили. Сам шил и ребят этому ремеслу учил, чтобы по всей округе разошлись мастера.
Оттого, наверно, с давних пор наши бабы и мужики плясать большие охотники, выйди с ними на круг — не перепляшешь! А уж в ходьбе да в работе и вовсе не осилишь.