XVIII

Как громовой удар из безоблачного неба поразила Равенну внезапная смерть Аталариха…

Жестокой насмешкой судьбы казалась верной германской дружине эта безвременная кончина царственного юноши, погибшего в тот самый день, когда он высказал себя достойным наследником своего великого деда.

Убитые горем, растерянные, как стадо, потерявшее пастуха, готы почувствовали себя снова бессильными при дворе Амаласунты, оставшейся единственной законной наследницей престола.

Но и римляне были не менее их ошеломлены неожиданной смертью юного короля. Они волновались, не зная, чего ждать от будущего. Неуверенность хуже всего. В первые же дни после смерти Аталариха не только во всей Равенне, но и во всей Италии не было ни одного человека, знавшего, чего ждать, чего опасаться или на что надеяться.

Единственным исключением был железный римлянин, сыгравший роль судьбы в роковой для германской династии вечер.

Прошло два дня после трагедии, разыгравшейся у храма Венеры.

Цетегус еще спал, когда доверенный раб доложил ему о приходе Кассиодора. Убитый горем вошел вслед за рабом старик и застал хозяина дома еще в постели. С удивлением, граничащим со страхом, глядел верный друг Теодорика на человека, могущего спать спокойно и мирно в такие дни. Едва держащегося на ногах от горя и беспокойства Кассиодора хладнокровие Цетегу-са поразило настолько, что он не смог удержаться от выражения удивления.

— Спокойная совесть — лучшая подушка, — холодно ответил Цетегус, и насмешливая полуулыбка, сопровождающая этот ответ, больно резанула по сердцу старика, искренне и горячо любившего своего молодого государя.

— Я никогда не сомневался в том, что ты стал жертвой печальной ошибки, — с оттенком укоризны заметил ученый историк. — Но ведь и мне мешали спать не личные заботы, а беспокойство за участь государства.

— Полно, Кассиодор… Государству нашему грозили несравненно большие опасности от самовластия несчастного юноши, чем от его смерти…

Голос Цетегуса звучал так уверенно, что расстроенный старик замолчал, не находя возражений.

— Скажи мне лучше, что делает Амаласунта? — после минутного молчания спросил Цетегус.

Кассиодор безнадежно махнул рукой. Глаза его наполнились слезами:

— Ах, если бы ты видел несчастную мать… Она ни на минуту не отходит от своего сына… С тех пор, как ее привели в чувство, она не произнесла ни слова, не проглотила ни капли воды… Точно окаменевшая, сидит она у безжизненного тела.

— Это не годится, — решительно произнес Цетегус. — Этому немому горю надо положить конец. Наследница Теодорика принадлежит государству, а не могиле своего сына. Она должна подумать о своей безопасности и о своем народе, особенно ввиду теперешних смутных обстоятельств. У династии Амалунгов немало врагов… Тебе ли не знать этого, Кассиодор. Железная рука Теодорика могла сдерживать честолюбие германских варваров, именующих себя герцогами и графами. Но теперь, когда престол заняла женщина, они несомненно подымут головы. Как знать, естественной ли была внезапная смерть Аталариха… Я уже вчера слышал кое-где слово «отрава»… Юный тиран имел немало врагов. И эти враги не будут бездействовать.

Кассиодор тяжело вздохнул.

— Ты прав, Цетегус… Об отраве многие говорят… Это вполне естественно при таком неожиданном несчастье… Хорошо еще, что ты провел весь роковой день в нашем обществе, иначе твои враги могли бы попытаться набросить подозрение на тебя… Горе всегда недоверчиво… А готы, со старым Гильдебрандом во главе, положительно убиты горем.

Цетегус беззаботно пожал плечами.

— О себе я меньше всего думаю. Мне жаль Амаласунту… Если слухи об отравлении справедливы, она должна страдать вдвойне… Что говорит греческий врач? Не нашел ли он следов яда?.. Допускает ли он возможность отравления?

— В первую минуту Эней нашел внезапную смерть подозрительной, тем более, что здоровье Аталариха значительно улучшилось за последнее время. Но это подозрение ничем не оправдывалось. В кубке короля не нашлось никаких следов отравы, так что ученый грек пришел к заключению, что если бы в кубке был яд, что весьма невероятно, то этот яд должен быть какой-либо особенно тонкий, ничем не выдающий своего присутствия, и совершенно не известный нашим врачам.

Цетегус невольно вздохнул.

— А как здоровье Камиллы? — быстро произнес он, как бы объясняя этот вздох.

Но Кассиодор был слишком опечален, чтобы обращать внимание на непроизвольные изменения лица своего собеседника.

— Камилла очень плоха, — грустно проговорил он. — Вот уже третьи сутки, как она лежит без чувств, холодная и неподвижная. Только слабое сердцебиение выдает, что она еще жива… Жаль смотреть на нее… Хотя по правде сказать, для этой девушки смерть будет благодеянием. Правда, эта смерть убьет Рустициану… Вот на кого смотреть страшно…

Вторично Цетегус поспешил перебить Кассиодора, причем голос его звучал менее уверенно, чем обыкновенно, и даже легкая судорога исказила на мгновение его мраморное лицо.

— Ты не знаешь, на когда отложено разбирательство моего дела?

— Амаласунта, наверное, прекратит следствие, — ответил Кассиодор. — Она ведь никогда не верила в твою виновность. На всякий случай я счел возможным остановить отъезд графа Витихиса. Государыня, наверное, прикажет считать оконченной всю эту историю.

Молния торжества сверкнула в мрачных глазах префекта и сейчас же погасла.

— Этого мне мало, — сухо заметил он. — Я требую торжественного оправдания или прекращения следствия. Это мое священное право, и Амаласунта не может отказать мне, не замарав моей чести… Сейчас же пойду просить ее об окончании следствия.

— Неужели ты решишься беспокоить убитую горем мать? — с испугом произнес Кассиодор.

Цетегус пожал плечами.

— Ты слишком деликатен, старый друг… Самой Амаласунте будет полезно вспомнить о великих обязанностях правительницы. Я знаю дочь Теодорика и, поверь мне, сумею говорить с нею. Где она?

— В императорской усыпальнице, у тела своего сына… Третьи сутки она не выходит из подземного зала.

— Все равно… Я спущусь к ней, и ты увидишь, что я сумею вернуть ее к жизни…

Через полчаса Цетегус спускался по широкой, из черного мрамора, лестнице в великолепную усыпальницу, устроенную в залах дворца, под обширной домовой церковью, построенной первым христианским императором вблизи своих покоев, с которыми этот роскошный храм слился, благодаря пристройкам и поправкам последующих властителей Равенны.

Лестница, ведущая в усыпальницу, находилась в небольшом зале, служившем как бы преддверием к церкви, расположенной значительно ниже остальных покоев. Этот зал служил звеном между подземельем и дворцом, между жизнью и смертью. Освещался он небольшими круглыми окнами, защищенными тяжелыми золочеными решетками и пропускающими сквозь пестрые стекла лишь какой-то фантастический свет, слабо освещающий стены, покрытые мозаичными картинами духовного содержания. Перед некоторыми из них горели лампы, спускающиеся на серебряных цепях с низких сводов, чем еще больше увеличивалось сходство со склепом, которому этот зал служил преддверием.

Здесь ожидала Амаласунту ее ближайшая свита, мужчины и женщины, в траурных одеждах, которых убитая горем мать не желала оставить при себе.

Повелительно раздвинув всех этих ожидающих, не смевших остановить человека, к которому так явно благоволила правительница, Цетегус оставил Кассиодора у дверей, сам же решительно спустился вниз, в мрачное подземелье, никогда не видавшее дневного света, в котором поместили тело юного короля, между гробницами его отца и деда.

Громадная восьмиугольная зала с низкими сводами, поддерживаемыми многочисленными толстыми ко-локнами из полированного черного мрамора, слабо освещалась вечными лампадами и траурными факелами. Стены и потолок усыпальницы были сплошь выложены темно-зеленым нефритом. На полу чередовались плиты черного мрамора и темно-серого гранита. Между колоннами возвышались гробницы умерших родственников Теодорика и его собственный громадный резной саркофаг из темно-зеленого мрамора с черными прожилками. Одна из стен сплошь была покрыта мозаикой, изображающей распятие Христа.

Здесь же возвышался на золотом фоне стены, массивный алтарь из черного мрамора, на котором, между двумя подсвечниками, стояло серебряное распятие. В них горели толстые восковые свечи, обвитые гирляндами можжевельника. Прямо перед алтарем находился еще не закрытый саркофаг Аталариха. Сделанный из пурпурного мрамора, ом казался смоченным свежей кровью. И на его ярком фоне резко выделялась коленопреклоненная фигура женщины, вся закутанная в длинные черные покрывала, из которых как-то безжизненно белело мраморное прекрасное лицо, застывшее в беспредельном отчаянии.

Она не плакала… Холодная, безучастная и неподвижная, точно окаменевшая в своем материнском горе, дочь Теодорика казалась таким же мертвецом, как и ее несчастный сын, безжизненную холодную руку которого осиротелая мать сжимала в своей руке.

Аталарих лежал с открытым лицом и высоко поднятой прекрасной гордой головой. Его темные кудри разметались по белой подушке, вырываясь из-под дубового венка, который старый Гильдебранд дрожащими руками одел на мертвого юного победителя. Никогда еще Аталарих не казался прекрасней и величественней, чем теперь, одетый в белую германскую тунику, вышитую золотом у ворота и на рукавах, прикрытый до половины груди царственным пурпуром. Спокойный и прекрасный юноша казался спящим. На бледных его губах застыла загадочная полуулыбка, и только легкая складка между тонкими темными бровями говорила о страдании последних минут…

Правая рука юноши как бы сжимала золотую рукоятку боевого меча Теодорика, положенного рядом с ним. Левую держала Амаласунта, дрожащей рукой изредка поднося ее к своим похолодевшим бледным губам. В колеблющемся пламени факелов, воткнутых в многочисленные железные кольца, приделанные к колоннам, мрачно сверкали, как капли свежей крови, крупные рубины короны Теодорика, лежащей на груди мертвого короля.

Гнетущая душу тишина царила в подземном зале. Живыми казались здесь только факелы, колеблющиеся огни которых вырисовывали загадочные тени на двух лицах двух мертвецов, живой матери и мертвого сына.

При виде величественно печальной картины этой немой горести сердце Цетегуса дрогнуло. Что-то похожее на жалость заставило его вздохнуть громче, чем он предполагал.

Но Амаласунта не слыхала этого вздоха, похожего на стон, не видала приближающегося патриция и не шевельнулась, когда Цетегус остановился в двух шагах от нее. Только когда холодная рука римлянина почтительно прикоснулась к ее свисавшей руке и поднесла ее к губам, Амаласунта вздрогнула и подняла голову.

— Ты здесь, Цетегус? — глухо прошептала она. — Ты простил ему несправедливое подозрение, не правда ли?

Цетегус на мгновение преклонил колена перед саркофагом, не колеблясь, твердо и уверенно поднялся на высокие ступени и прикоснулся губами к восковой руке юноши, застывшей на рукоятке меча. Сердце его болезненно билось, но на энергичном лице римлянина нельзя было прочесть ничего, кроме истинной печали и глубокого сочувствия.

— Государыня, могу ли я думать о себе в такую минуту, — произнес он задушевным голосом, отчасти пробившим ледяную кору, окутавшую сердце Амаласунты.

— Благодарю тебя, верный слуга… добрый друг, — едва слышно прошептала она. — Ты платишь добром за зло, сочувствием и скорбью за оскорбление и подозрение… Благодарю тебя, Цетегус, — повторила она и замолчала, снова превратившись в статую холодного безнадежного горя.

Цетегус понял необходимость сильных средств, чтобы вырвать ее из когтей мертвящей скорби.

— Государыня… — громко и торжественно заговорил он. — Прости мне смелость, с которой я ворвался в величественное царство смерти и скорби. Но не о себе думал я, решаясь на подобную смелость. Великий долг руководил мной, священный долг гражданина и верноподданного… Я искал мою государыню, дочь и наследницу Теодорика Великого…

— И нашел убитую горем мать, — тихо произнесла Амаласунта, медленно опуская безжизненную руку сына на высокий боевой щит, прислоненный к саркофагу.

Цетегус низко склонил голову перед мертвым юношей.

— Мир праху государя моего… Амаласунта, душа умершего короля принадлежит Господу, но разум живых монархов принадлежит государству… Корона Теодорика Великого в опасности, и дочь его сумеет доказать миру, что женщина может пожертвовать для государства всем, не исключая горя осиротевшей матери…

По бледному лицу Амаласунты пробежала тень. Впервые изменило оно выражение окаменевшего отчаяния. Тяжелый вздох, похожий на стон, вырвался из ее груди, и в голосе зазвучали слезы.

— Да… Ты знаешь меня, Цетегус… Многое могу я позабыть ради государства, но… не это… Да, римлянин, разве можно позабыть эту смерть. Взгляни на моего сына, Цетегус… сколько молодости, красоты, энергии… И все это погибло, кончилось, исчезло… навсегда… И так внезапно, так неожиданно… О, Цетегус… Скажи мне, за что убила его безжалостная судьба?..

Голос Амаласунты дрогнул и оборвался.

Цетегус смело возвысил голос.

— Государыня… Дозволь мне ответить на этот вопрос… Я вижу, ты обвиняешь небо в жестокости и несправедливости… Не ошибись, государыня. Всеведущий судья небесный строг, но справедлив. Вспомни заповеди Божьи, дочь Теодорика… «Чти отца твоего и матерь твою, и долголетен будешь на земли»… Вот что сказал Господь для всех людей, монархов и простых смертных… Твой же сын, государыня, преступил эту заповедь. Он был молод, прекрасен, мужествен и великодушен… Да, конечно… Но увлеченный недобрыми советчиками, он позабыл уважение к матери своей… и вот он лежит неподвижным перед плачущей матерью, простившей любимому сыну оскорбление, нанесенное правительнице, в нарушение заповеди Господней, повелевшей «чтить матерь свою» королям, как и обыкновенным людям.

Цетегус умолк и опустил свое энергичное печальное лицо.

Медленно поднялась с колен Амаласунта, не спуская глаз с мертвого сына. Теперь она стояла перед Цетегусом бледная, исхудалая, с полными слез глазами и болезненной складкой поперек мраморного лба, но на лице ее уже не было прежнего холодного отчаяния. Новое чувство зарождалось в груди матери, заставляя усиленно биться ее истерзанное сердце.

— Ты говоришь ужасные вещи, Цетегус, — медленно произнесла Амаласунта. — Я вижу, что ошиблась, думая, что ты простил моему сыну его подозрения.

Цетегус торжественно протянул руку к большому серебряному распятию, сверкающему на черном мраморном алтаре.

— Видит Бог, что в душе моей нет ни тени злобы против гениального юноши, обманутого и увлеченного моими врагами. Он не ведал, что творил, когда подозревал меня и… унижал свою мать… Мир праху моего юного короля… Не нам судить усопших. Мы можем лишь молить об успокоении их душ… Вот что живет в моей душе, государыня… Клянусь в этом теми кто видит глубину всякой души.

— Благодарю тебя, префект… Я не забуду этого часа и этих слов.

Голос Амаласунты ззучал мягче обычного. Прежним царстзенным жестом протянула она свою руку патрицию. Любовь к власти начала пробуждаться в душе опечаленной матери вместе с воспоминанием об унижении, забытом в первые часы горести.

Вторично поднес Цетегус к губам прекрасную белую руку правительницы.

— Государыня… Окажи мне милость, — проговорил он, преклоняя колени. — Я слышал от Кассиодора, что ты хочешь прекратить следствие, назначенное надо мной покойным королем. Умоляю тебя, не делай этого, государыня… Моя честь требует полного оправдания, а его дает приговор суда, а не милость правительницы.

— Но ведь я верю в твою невиновность, префект, и всегда верила в нее.

Голос Амаласунты звучал твердостью и уверенностью, резко противоречащим холодному безучастию первых слов.

Чуткое ухо Цетегуса заметило эту перемену, и он едва скрыл насмешливую улыбку почтительным наклоном головы.

— Если моя государыня хотела доказать мне свое доверие, отказавшись от посылки графа Витихиса в бесцельное ревизионное путешествие, то я с. благодарностью приму это, государыня, но большего допустить не могу… Я требую следствия…

Амаласунта выпрямилась с гсгодым величием королевы прежних дней.

— Мы не привыкли слышать слово «требую», префект Рима, — произнесла ока голосом, в котором никто не узнал бы глухих, разбитых тонов ее первых слов. — Ты боишься за свою честь, — мягче и ласковее продолжала она, — и это извиняет в наших глазах многое… Но изменить мое решение ничто не может… Знай же, префект Рима, что я не допускаю следствия над теми, кого считаю своими верными слугами. Я предпочитаю спросить тебя самого… Скажи мне, патриций, знаешься ли ты с заговорщиками и… я поверю тебе.

Глаза Цетегуса сверкнули внезапной решимостью. Ему пришла странная и смелая мысль. Он гордо поднял голову и произнес медленно и торжественно.

— Этого я не могу сказать тебе, государыня.

— Что?.. — глухо вскрикнула Амаласунта и, пошатнувшись, оперлась рукой о мраморный гроб своего сына.

— Позволь мне высказаться, государыня, — быстро продолжал Цетегус, смело глядя в глаза правительницы. — Я никогда не найду лучшего места и более подходящего времени для того, чтобы открыть тебе… многое… Позволь мне говорить откровенно, Амаласунта.

Грудь королевы высоко подымалась.

— Ты знаешь о существовании заговора и молчишь, Цетегус, — глухо прошептала она. — Этого я не ожидала от тебя, благородный римлянин…

— Я молчал, государыня, потому, что я римлянин и не хотел сделаться изменником ни тебе, ни… другим, — спокойно и уверенно заговорил Цетегус, и его спокойствие поразительно подействовало на Амаласунту.

Она медленно опустилась на одну из четырех мраморных скамеек, обитых лиловым бархатом, и повелительно произнесла:

— Говори, префект Рима… Я слушаю тебя.

— Государыня, ты знаешь, что кровь Цезаря течет в моих жилах. Ты бы презирала меня, если бы я, рожденный римским патрицием, не был бы римским патриотом… Да я и не скрывал от тебя своего желания, своей надежды вернуть Риму его древнее величие… Желание это не было изменой твоему сыну, ни тем более тебе, государыня. Ты сама римлянка в душе своей…

Амаласунта с удивлением подняла взгляд на говорившего.

— Все это я знаю, Цетегус… Но ведь мы говорили о заговоре. Если таковой действительно существует в Риме, если ты знал об опасности, угрожающей нам, и не предупредил меня…

— Я молчал, государыня, потому, что хотел спасти тебя и династию… Выслушай меня, Амаласунта, прежде чем судить. То, чего я не мог сказать твоему несчастному сыну, увлекаемому на опасную дорогу настоящими заговорщиками и изменниками, то я хотел сказать тебе, как только судьба доставит мне случай говорить с тобой без свидетелей… Судьба решила иначе… Она разбила царственное орудие, которым хотели воспользоваться недостойные, и дала мне возможность своевременно раскрыть тебе все интриги, окружающие тебя, и таким образом сделать тебя властительницей судеб народов… Выслушай меня спокойно и внимательно, государыня, и тогда уже суди о моей безграничной преданности тебе… одной тебе, Амаласунта…

— Говори… Я слушаю, — повторила Амаласунта, жестом приглашая Цетегуса сесть на ступени саркофага, на то самое место, где она только что лежала разбитая, уничтоженная, умершая для всего, кроме своего тяжкого горя. Но честолюбие королевы заглушило материнскую скорбь и возвратило силы и энергию дочери Теодорика.

Цетегус ясно увидел это и становился все спокойнее и уверенней.

— Государыня, ты не видела и не знала, какая страшная опасность окружала тебя… Возле тебя образовалось целых два заговора, одинаково сильных и почти одинаково опасных. Один из них, не стану скрывать, я уже давно раскрыл в Риме…

— И не предупредил меня? — гневно воскликнула Амаласунта, и громкий голос ее глухо отразился от низких сводов усыпальницы.

Но Цетегуса не испугал этот голос.

— Я не предупредил тебя, государыня, потому, что не хотел вызывать немедленное возмущение, которое было подготовлено издавна, и притом чрезвычайно искусно… Когда я узнал о существовании и цели заговора римских граждан, то цель эта была уже почти достигнута. Оставалось только выбрать день для того, чтобы перерезать готов и призвать византийцев…

— Неблагодарные изменники… — прошипела Амаласунта, — прав был Аталарих, не доверявший латинскому змею…

— Не спеши с приговором, государыня, — торжественно продолжал Цетегус. — Сначала дослушай мое сообщение. То, что ты сказала сейчас, не раз повторял я себе, узнав о существовании заговора и его целях… Только неблагодарные изменники, и глупцы к тому же, могли придумать то, что было готово, решено и подписано, когда я решился предохранить тебя от опасности, а Рим от гибели. Для этого было лишь одно средство, — единственное… И я воспользовался им, став во главе заговора…

— Ты, Цетегус?.. Ты?.. — Амаласунта не договорила начатой фразы. Волнение, гнев и удивление сжимали ее горло.

— У меня не было выбора, государыня… Необходимо было выиграть время, чтобы иметь возможность постепенно убедить римлян в нелепости и невыгоде их преступных замыслов. Префекту Рима, ставленнику готов, ни один римлянин не поверил бы. Но римскому патриоту, правнуку Цезаря и главе заговора, одинаково верили и патриции и плебеи, дворянство, духовенство и народ римский… Я использовал доверие их в твоих интересах, государыня. Я убедил заговорщиков в том, что призывая византийцев, они поменяют монарха доброго и милостивого, благородного, великодушного и справедливого, одним словом тебя, государыня, римлянку душой и воспитанием, на жадного, хитрого и жестокого тирана, какими всегда были и есть византийцы. Историческими примерами доказал я истину своих слов, и сравнение владычества готов с порабощением византийцами образумило заговорщиков. Они поняли, что сделаются бесправными рабами константинопольских евнухов из полноправных граждан Германо-Римской империи, и устыдились своей ошибки и своей неблагодарности… В настоящее время со стороны римского заговора тебе бояться нечего, государыня. Эту опасность устранил верный твой слуга, Цетегус Сезариус… Теперь называй меня изменником, если хочешь и… если сможешь…

Префект Рима замолчал, гордо глядя в глаза Амаласунты, которая видимо колебалась, не зная, что сказать, на что решиться, чему поверить. Мучительное недоумение ясно сказывалось на прекрасном лице дочери Теодорика.

— О, если бы я могла поверить тебе, Цетегус… — прошептала она наконец, невольно опуская глаза перед огненным взглядом смелого римлянина. — Но где доказательства искренности твоих слов?..

— Вот в этом листке пергамента, государыня, — ответил Цетегус, вынимая спрятанный на груди свиток и протягивая его Амаласунте. — Это список заговорщиков. Ты видишь, их много… Все лучшие имена Рима внесены в этот список… Теперь моя жизнь и честь в твоих руках, Амаласунта. Ты можешь погубить меня одним словом. Ты можешь не только предать меня суду, как изменника, но и выдать меня участникам заговора, карающих предателей смертью… Ты видишь, я сказал тебе правду. В твоих руках судьба Рима… и моя…

Тонкий лист пергамента дрожал в белой руке Амаласунты. Рассеянно пробегала она глазами бесконечный ряд имен, пугаясь прошлой опасности, и в то же время спрашивая себя, действительно ли миновала опасность?

— Ты говорил о двух заговорах, — внезапно спросила она, желая выиграть время, чтобы опомниться и обдумать положение.

Цетегус с нетерпением ждал этого вопроса.

— Другой заговор, государыня, несравненно более опасный, был задуман твоим собственным народом, и главой его был… увы, был… твой собственный сын… Не суди его слишком строго, государыня, — поспешно прибавил опытный дипломат, видя, как внезапно изменилось лицо Амаласунты. — Бедный юноша был обманут старыми слугами твоего отца, с трудом прощавшими Теодорику Великому его высокую справедливость, его благородное покровительство римлянам. Но при нем жестокие враги латинян должны были молчать, сдерживаемые железной рукой старого героя. После же его смерти германская партия при дворе подняла голову. Не находя в тебе сочувствия политике ненависти и разъединения, непримиримые враги Рима и римлян, естественно, должны были обратиться к твоему сыну, молодость и неопытность которого обмануть было легче, чем высокую мудрость и государственное понимание гениальной «Туллии»… Два дня назад ты сама могла убедиться, как тонко и осторожно велся заговор против законной власти правительницы, назначенной завещанием Теодорика Великого. Ты ничего не знала, ничего не подозревала. А между тем твоего сына опутали, совратили и развратили, заставляя его забыть уважение к матери, то есть нарушить священную заповедь Господню… Ты даже не подозревала об окружающей тебя опасности, а заговорщики уже успели забрать молодого короля в свои руки настолько, что он решил вернуть из изгнания не только трех грубых и честолюбивых герцогов, но даже и твою непокорную дочь.

— Правда… Все правда… — чуть слышно прошептала Амаласунта.

Торжествующая улыбка скользнула по лицу римлянина. Он предчувствовал близость полной победы и продолжал говорить еще уверенней и красноречивей.

— Прости мне, государыня, грубую искренность моих слов, но мудрая дочь Теодорика не может не видеть того, что большая половина ее родного народа все еще осталась варварами, недоступными цивилизации и признающими лишь одно право сильного… Эта часть готов жаждет только крови и грабежа. Для них непонятно было желание твоего отца сохранить древнюю римскую цивилизацию, утонченность нравов, науку и искусства. Все это ничтожно и ненавистно для варваров, которым мила только война, — верней, бойня и разбои. Эти варвары презирают женщин и никогда не признают они представительницей династии Амалунгов женщину, тебя, Амаласунта…

— О, я докажу им… — гневно крикнула Амаласунта.

— Государыня, ты могла убедиться, насколько эти германские заговорщики опасней моих римлян. Если они сумели обмануть гениальную прозорливость и обойти твоего сына, если они осмелились восстать против тебя, правительницы, призвать себе на помощь честолюбивых герцогов, считающих себя не ниже Амалунгов, то представь, на что решатся эти заговорщики теперь, после смерти внука Теодорика? Повторяю, никогда не признают они представительницей династии Амалунгов женщину… Подумай же, какую судьбу приготовляют тебе эти грубые варвары, мечтающие об императорской короне для себя… Что ждет тебя в случае торжества этих врагов, безжалостных, как все варвары?.. Покрывало монахини в лучшем случае… Скажи, дочь Теодорика, не прав ли я был, называя заговор готов более опасным для моей возлюбленной государыни, чем союз римских патрициев?..

— Ты прав… О, как ты прав, Цетегус, — проговорила Амаласунта. — Но что же мне делать?.. Как обуздать этих варваров?..

— С помощью римлян, государыня, — решительно произнес Цетегус. — Теперь ты видишь доказательство моей верности, Амаласунта. Я подготовил для тебя могущественную группу союзников и защитников. При первом признаке неповиновения готов мы, римляне, окружим нашу государыню живой стеной, и сквозь эту стену не пробьются германские изменники… Теперь ты понимаешь, почему я стал во главе заговорщиков? Зная, какими опасными врагами ты окружена, зная, на что способны все эти Гильдебранды, Тейи и Витихисы, я создал для тебя непобедимую стражу из благодарных тебе римлян. С ними готским изменникам не так легко будет справиться.

— Благодарю тебя, Цетегус… Повторяю, я никогда не забуду этого часа и твоей верности, — мягко выговорила Амаласунта, порабощенная пылким красноречием римлянина. С внезапным порывом протянула она ему обе руки. — Скажи, как и чем могу я наградить тебя, верный друг…

— Государыня, звание твоего друга — лучшая награда для твоего преданного слуги. Но если ты хочешь ободрить моих сограждан, готовых рисковать своей головой, защищая тебя от полудиких варваров, то докажи им свое доверие, написав свое имя во главе этого списка.

Амаласунта с удивлением взглянула на Цетегуса.

— Мое имя? Зачем?.. — спросила она с оттенком беспокойства.

— Для того, чтобы превратить список заговорщиков в перечисление верных слуг твоих, государыня, — спокойно и уверенно ответил префект Рима, протягивая Амаласунте золотой карандаш.

Еще с минуту она колебалась, прислушиваясь к робкому голосу внутреннего инстинкта, предупреждающего ее о какой-то таинственной и неопределенной опасности. Но голос крови был слишком невнимательным у этой дочери готов, ставшей почти римлянкой. Чарующий же голос того, кого она считала своим верным другом, был так убедителен, его огненные глаза так повелительны, что женщина была побеждена прежде королевы.

Почти вырвав карандаш из рук римлянина, она решительно написала на верху списка, над именем Цетегуса, Сильверия, Люциния и Сцеволы, крупным привычным почерком:

«Амаласунта, императрица италийская»…

Цетегус почтительно принял пергамент, протягиваемый ему слегка дрожащей женской рукой.

— С этой минуты корона Амалунгов укрепилась на прекрасной голове моей мудрой государыни, — торжественно произнес он. Взгляд его, полный гордого торжества, невольно скользнул по безжизненному лицу царственного юноши…

Опираясь на руку Цетегуса, поднялась Амаласунта по мраморной лестнице в верхнюю залу, где ее ожидала свита. — Кассиодор… — произнесла она своим обычным твердым голосом. — Я рада тебя видеть. Прикажи опубликовать по всей империи, что мы прекращаем следствие против нашего верного слуги Цетегуса. Отныне ему принадлежит первое место у нашего трона и в нашем совете… Он доказал нам свою преданность.

Молча, удивленными глазами провожал старый ученый медленно удалявшуюся Амаласунту. Он не узнавал убитую горем мать, виденную им несколько часов назад.

Цетегус не удивлялся. Великий сердцевед понимал женщин, и привык играть ими, как пешками.

«Я победил, — думал он, осторожно прикасаясь рукой к спрятанному на груди пергаменту. — Теперь дочь Теодорика в моих руках. Эта подпись на клочке пергамента вырыла непроходимую пропасть между тобой и твоим народом… И этой пропасти никогда и ничем не засыпать, королева германских варваров».

Загрузка...