Греческое ораторское искусство

Дион Хрисостом

Философ и ритор Дион, прозванный за свое красноречие Хрисостомом («Златоустом»), родился в середине I века в городе Прусе в Вифинии и умер там же в первые десятилетия II века. Дион происходил из знатного и состоятельного вифинского рода. Уже в молодости он стал должностным лицом в своем городе, а слава о его красноречии распространилась по всей Греции. В философском романе Филострата Старшего «Жизнь Аполлония Тианского» говорится о том, как Веспасиан. еще не решаясь начать гражданскую войну против Вителлия, вызвал Диона к себе и обратился к нему за советом. Это известие, хотя и не совсем достоверное (Филострат писал свой роман примерно через сто лет после смерти Диона), все же свидетельствует о том, каким уважением он пользовался; более того, уже в конце IV века известный оратор — Синесий (его письма читатель найдет в этой книге) посвятил Диону целый риторический трактат.

После вступления на престол младшего сына Веспасиана — Домициана, ненавидевшего философию и философов, Дион был вынужден покинуть родину, много лет вел жизнь бродячего философа-киника и побывал во многих странах, добравшись даже до устья Днепра. После смерти Домициана Дион вернулся в Прусу, опять занял там видное положение и даже несколько раз ездил в Рим к императору Траяну, высоко ценившему известного философа. От Диона до нас дошло много речей, литературно-риторических диалогов и трактатов, свидетельствующих о его широком образовании и значительных литературных способностях.

Речь 18 Об упражнении в искусстве речи[1]

1. Уже не раз восхвалял я тебя как прекрасного человека, достойного быть первым среди лучших, но никогда еще не восхищался тобой так, как теперь: ибо ты, уже зрелый муж, в расцвете сил, никому не уступающий в значении и влиянии, имеющий власть и возможность наслаждаться день и ночь всеми благами жизни, тем не менее стремишься к образованию, жаждешь усовершенствоваться в искусстве речи и не боишься трудностей, с которыми тебе, быть может, придется встретиться; это, как я полагаю, является признаком великого благородства души и свидетельствует не о честолюбии только, но о подлинной любви к мудрости; ведь все лучшие люди древности нередко говорили, что они учились непрерывно — не только в цветущем возрасте, но и в старости.[2]

2. Мне кажется, ты придерживаешься весьма разумного мнения, что государственный муж должен быть опытен и искусен в речах; ведь это принесет ему большую пользу — он приобретет любовь, влияние и уважение, и никому не вздумается им пренебрегать. Например, каким средством можно ободрить людей, павших духом, лучше, чем это сделает речь? Чем можно усмирить и покарать наглых и заносчивых? Чем можно пресечь их посягательства? Чьи наставления люди выслушивают более охотно, чем наставления того, чья речь услаждает их?

3. Часто приходится видеть, как некоторые наши граждане расходуют огромные средства, оказывают различные услуги, украшают город памятниками, а похвалу стяжают не они, а побудившие их к этому ораторы, словно им принадлежит главная заслуга. Поэтому-то древнейшие поэты, получившие свой поэтический дар прямо от богов, называют "богоподобными" не силачей и не красавцев, а тех, кто владеет речью. Вот за то, что ты это понял и намерен осуществить на деле, я хвалю тебя и тобой восхищаюсь.

4. Особую же благодарность приношу я тебе от моего лица за то, что именно меня ты счел способным принести тебе пользу при выполнении этих твоих замыслов и намерений; подобно тому, как кто-то в древности называл себя умелым предсказателем будущего, но только для себя самого[3] — так и я до сего времени полагал, что моего красноречия хватает только для меня, да и то едва-едва; ты же меня возвышаешь в моих глазах и внушаешь мне уверенность в себе, раз я могу быть полезен человеку высокообразованному и столь значительному; и, быть может, я действительно окажусь полезен, — так же, как ребенок или старик-пастух могут подчас показать крепкому молодому путнику тропинку или дорогу, ему не известную.

5. Но довольно вводных слов — пора перейти к выполнению поставленной тобой задачи.

Юнцу или человеку молодому, желающему держаться вдали от государственной деятельности, но путем обучения овладеть судебным красноречием, нужны совсем иные занятия и упражнения, чем тебе. Ты же не являешься новичком в этом деле, не можешь отказаться от государственных дел и нуждаешься не в изощренном и ловком судебном красноречии, а в таком, какое подобает государственному мужу и удовлетворяет его задачам.

6. Прежде всего пойми, что от тебя не потребуется чрезмерного труда и напряжения. Конечно, тому, кто уже издавна усердно работает на этом поприще, упражнения приносят большую пользу, но того, кто к ним непривычен, они отпугивают и лишают уверенности; те, кто не привык постоянно упражнять свое тело, также чувствуют слабость, если их заставляют делать трудную гимнастику; тело, не приученное к напряжению, нуждается скорее в умащении мазями и в равномерном движении, чем в упражнениях гимнасия; так и тебе нужны такие занятия красноречием, которые доставляли бы тебе больше удовольствия, чем утомления и трудностей.

Что касается поэтов, то я посоветовал бы тебе особенно тщательно ознакомиться из комиков с Менандром, а из трагиков с Еврипидом; и притом не просто читать самому для себя их произведения, а слушать, как их читают другие, особенно, если они умеют красиво передать их, ни мало их не искажая. Впечатление становится более цельным, если ты избавлен от трудностей, связанных с чтением текста.

7. И пусть никто из наших "умников"[4] не упрекает меня в том, что я предпочитаю Менандра авторам древней комедии, а Еврипида — древнейшим трагикам; ведь и врачи предписывают нуждающимся в лечении не самые роскошные блюда, а самые полезные; а о том, чем полезны именно эти поэты, можно было бы говорить без конца: что касается Менандра, то своим уменьем изобразить любой характер и любую привлекательную черту он берет верх над суровым искусством древних комиков; а прелесть творений Еврипида и близость их к действительности, — хотя, пожалуй, он не достигает полностью трагического божественного величия в изображении характеров, — делают их в высшей степени полезными для человека, занятого, государственной деятельностью; кроме того, он особенно искусен в изображении многообразных характеров и переживании и, будучи не чужд философии, вплетает в свои поэтические произведения много изречений, которые могут пригодиться при любых обстоятельствах.

8. Но началом, срединой и завершением всего является Гомер, — и мальчику, и мужу, и старцу он дает то, что каждый в силах взять у него. Лирика, элегия, ямбы и дифирамбы очень ценны для того, у кого есть свободное время; но у того, кто намерен одновременно заниматься практической деятельностью, расширять ее круг и увеличивать свои знания, на них времени, пожалуй, не хватит.

9. Напротив, государственному деятелю необходимо изучать с особым усердием историков: не говоря уже о речах, которые встречаются в их сочинениях, для каждого государственного мужа, да и всякого, кто намерен участвовать в общественных делах, крайне необходимо хорошо знать, какие события, счастливые и несчастливые, случаются и с людьми, и с государствами, и притом не только такие, какие можно объяснить доводами разума, но иногда и совершенно противоразумные: ибо тот, кто знает, что приключалось с другими, сумеет лучше справиться и со своими делами и, насколько это возможно, остаться невредимым: при удаче он не станет сверх меры зазнаваться, а поворот к худшему перенесет с достоинством — ведь и в счастливые времена он не закрывал глаза на то, что судьба может круто перемениться.

10. Если тебе когда-нибудь захочется прийти в хорошее расположение духа, возьмись на досуге за Геродота; сладостная безмятежность его повествования внушает мысль, что его сочинение — скорее сказка, чем история. Но к величайшим историкам я причисляю Фукидида, к историкам же второго разряда — Феопомпа; в его повествовании имеются риторические красоты, его способ изложения нельзя назвать неуклюжим и небрежным, а некоторая его неосмотрительность в подборе выражений не настолько велика, чтобы резать ухо. Что же касается Эфора,[5] то, хотя он дает много исторических сведений, его сбивчивая и небрежная манера письма не пойдет тебе на пользу.

11. А если говорить об ораторах — кто не знает лучших из них? Демосфена, который превосходит всех прочих своей мощью и выразительностью, искусным развитием мыслей и богатством слов? Лисия, отличающегося краткостью, простотой, точностью изложения и отсутствием ухищрений? Однако я советовал бы тебе не задерживаться на них слишком долго, а скорее заняться Гиперидом и Эсхином: их приемы воздействия проще, построение речи воспринимается легче, а по красоте выражения они не уступают первым двум. Советовал бы тебе заняться и Ликургом:[6] он более легковесен, чем остальные, но его речи отличаются благородной простотой.

12. Теперь я скажу тебе, что нельзя не ознакомиться и с ораторами более новыми, жившими незадолго до нас, — даже если кто-нибудь из слишком строгих учителей, прочтя мои советы, поставит мне это в вину; я говорю об Антипатре, Феодоре, Плутионе и Каноне[7] и о других в том же роде. Их ораторские приемы могут быть полезны для нас хотя бы уже тем, что мы подходим к ним не с тем рабским преклонением, как к ораторам древним. Именно потому, что мы можем заметить в их речах тот или иной недостаток, мы становимся смелее, надеясь достигнуть того же, что и они.

13. Ведь если сравниваешь себя с другими, то гораздо приятнее видеть, что ты ни в чем им :не уступаешь, а порой тебе даже кажется, что ты их превосходишь.

Теперь я обращу мое внимание на учеников Сократа, знакомство с которыми я считаю безусловно необходимым всякому, кто стремится овладеть искусством речи.

Как ни одно кушанье не имеет вкуса без прибавки соли, так ни один вид искусства речи не может услаждать слух, если он лишен сократовского изящества.

14. Восхвалять всех прочих последователей Сократа было бы слишком громоздким делом, да и ознакомиться с ними — не так-то уж легко. Одного только Ксенофонта, из всех этих древних писателей, как я полагаю, достаточно знать человеку, занятому государственными делами. Придется ему командовать во время похода, или руководить делами городской общины, держать речь в народном собрании или сенате, выступать в суде не только как судебный оратор, но как государственный деятель и властелин, и при этом говорить именно так, как подобает ему в его положении, — лучше всех и полезнее всех при любых обстоятельствах окажется для него Ксенофонт: ибо мысли его ясны и просты, легко понятны каждому, способ изложения изящен, приятен и убедителен, полон правдивости, прелести, стремительности, как будто Ксенофонт владеет не просто мощной речью, но прямо-таки волшебством.

15. Если ты, например, захочешь как можно тщательнее изучить его "Анабасис", то ты увидишь, что нет ни одной темы, на которую тебе, возможно, когда-либо придется говорить и которой бы Ксенофонт не коснулся; так что он может служить образцом для всякого, кто захочет либо проверить себя путем сравнения с ним, либо ему подражать. Понадобится ли при руководстве государственными делами ободрить людей, павших духом, — Ксенофонт не раз показывает, как это делать; потребуется ли побудить к действию, вдохнуть силы, — едва ли кто-нибудь, понимающий греческий язык, сможет устоять перед убедительностью речей Ксенофонта.

16. Меня, по крайней мере, глубоко волнует и иногда вызывает слезы описание всех этих подвигов. Идет ли дело о том, как разумно обходиться с людьми самонадеянными и заносчивыми, не навлекая на себя их недовольства, и в то же время не терять своего достоинства, излишне раболепствуя перед ними и потворствуя им во всем, — и это ты найдешь у Ксенофонта. Как надо вести тайные переговоры, договариваясь с военачальниками не в присутствии толпы воинов, а с воинами — таким же способом; как подобает беседовать с лицами, облеченными властью, как обманывать врагов во вред им, а друзей — для их же пользы, как говорить чистую правду людям, без основания поддающимся страху, при этом не обижая, а убеждая их; о том, что не следует оказывать очертя голову доверия выше стоящим и их обманчивым уловкам; какие средства люди применяют, чтоб перехитрить других, и как они сами попадаются в ловушку, — все это в его сочинении изложено исчерпывающим образом.

17. Я думаю, это происходит оттого, что он соединяет слово и дело, что он говорит не по наслышке и никому не подражает, а сам является и действующим лицом и рассказчиком; поэтому-то все его сочинения, а особенно то, которое я только что назвал, столь убедительны. Поверь мне, ты ничуть не раскаешься, если с усердием и любовью изучишь сочинения этого мужа: и в сенате и в народном собрании ты почувствуешь, как он протягивает тебе руку помощи.

18. Писать самому свои речи я тебе не советую — разве только изредка, лучше же диктовать их. Во-первых, положение диктующего более сходно с ораторским выступлением, чем положение пишущего; во-вторых, это доставляет меньше труда. Правда, что касается искусного подбора слов, диктовать менее полезно, чем писать самому, за то больше привыкаешь к ораторским приемам. Писать же разные школьные упражнения я тебе ни в коем случае не советую, но если уж хочешь писать, возьми какую-нибудь речь, чтение которой доставило тебе удовольствие, — лучше всего из речей Ксенофонта — и попытайся либо опровергнуть его, либо доказать то же самое, что он, но иным способом.

19. А еще лучше — если запоминание дается тебе легко — повторять всю речь подряд; так ты вполне освоишься и с особенностями его выражений и с точным ходом развития мысли. Говорю это не для того, чтобы ты, строка за строкой, ^воспроизводил все сочинение, как делают дети, но чтобы ты удерживал в памяти то, что тебе особенно понравится.

Подростку я написал бы на эту тему гораздо больше, а для тебя и этого достаточно; если ты запомнишь хотя бы небольшую долю прочитанного, это принесет тебе большую пользу; если же что-нибудь покажется тебе неприятным и затруднительным, то это вовсе не так уж необходимо.

20. Я, пожалуй, слишком растянул мои советы, но это — твоя вина: ты меня побудил и заставил сделать это. Так бывает и при борьбе: более сильные иногда нарочно поддаются слабым и этим заставляют их переоценивать свои силы: так и ты, как видно, побудил меня писать тебе так, как будто я имею дело с человеком несведущим, между тем как ты знаешь все это лучше меня. Я хотел бы только, если тебе это угодно, когда-нибудь встретиться с тобой, чтобы, читая вместе древних ораторов и беседуя о них, мы принесли бы пользу друг другу.

21. Ведь и начинающему художнику, и ваятелю недостаточно дать указания как положить краски, как начертить линии; гораздо полезнее, если он увидит, как работают сами художники и ваятели; да и при обучении борьбе недостаточно описать ее приемы, а непременно надо показать их ученику. Также и такие советы, какие даю я, принесли бы больше пользы, если бы тот, кто дает их, на своем примере показал, что надо делать. Что касается меня, то если бы мне пришлось даже просто читать тебе вслух, а ты бы в это вслушивался, то я не отказался бы сделать это, имея в виду твою пользу, — ибо я тебя люблю, теоим усердием восхищаюсь, и за честь, оказанную мне тобой, благодарю.

Речь 9 О состязаниях

1. Однажды во время истмийских игр Диоген,[8] живший в это время, по-видимому, в Коринфе, спустился на Истм. Однако он направился на празднество не с теми целями, как большинство пришедших туда, которые хотели поглазеть на участников состязаний, а кстати и на славу полакомиться. Диоген же, я думаю, хотел поглядеть на людей и на их неразумие. Он знал, что характеры лучше всего раскрываются на общественных торжествах и празднествах, между тем как на войне и в лагерях люди более сдержаны из страха перед опасностью. 2. Кроме того, он полагал, что здесь они могут легче поддаться лечению — ведь и телесные болезни, когда они ясно проявятся, врачам легче исцелить, чем пока они еще скрыты; а те больные, которые не заботятся о том, чтобы побеседовать с врачом, скоро погибают. Поэтому-то Диоген и посещал празднества. 3. Он говорил в шутку, когда его порицали за "собачьи" повадки,[9] — ведь за его суровость и придирчивость его называли псом, — что собаки действительно часто увязываются за хозяевами на празднества, но они никому не чинят никакого вреда, а лают и набрасываются только на злоумышленников и грабителей; если же кто-нибудь, опьянев, заснет, то собаки не спят и охраняют его.

4. Когда Диоген появился на празднестве, то никто из коринфян не обратил на него внимания, так как они часто видели его и в городе и возле Кранея;[10] ведь люди не слишком-то интересуются теми, кто всегда у них на глазах и с кем, как они полагают, они могут общаться в любое время, когда им вздумается; а к тем, кого они видят только время от времени или кого они вообще никогда не видели, они сразу бросаются. Поэтому именно коринфянам всех меньше было пользы от Диогена (также, как больные не хотят обращаться к врачу, живущему вместе с ними); они думали, что им хватит и того, что они видят его в своем городе.

5. Что касается жителей других городов, то больше всего обращались к нему те, кто приходил издалека, из Ионии, Сицилии, Италии; были и пришедшие из Массилии и из Борисфена;[11] все они, правда, скорее хотели поглядеть на него и послушать его хотя бы короткое время, чтоб потом было что рассказать, и вовсе не думали о том, как бы им самим стать лучше. 6. Ведь Диоген славился своим острым языком и умел, не задумываясь, метко отвечать на любые вопросы. Как неопытные люди пробуют понтийский мед, а, испробовав, с отвращением выплевывают его, так как он горек и противен на вкус, так же многие из пустого любопытства хотели испытать Диогена, но, сбитые им с толку, отворачивались от него и обращались в бегство. 7. Когда он порицал других, им было смешно, но если дело касалось их самих, то они пугались и старались поскорее убраться с дороги. Когда он сыпал шутками и насмешками — как подчас он имел обыкновение, — они приходили в восторг, но если он начинал говорить более возвышенно и с жаром, они не могли стерпеть его резкости. Мне кажется, подобным же образом дети охотно играют с породистыми собаками, но если те рассердятся и залают громче, то дети пугаются до смерти.

Диоген всегда держал себя одинаково, никогда не изменяясь и не обращая внимания на то, хвалил ли его кто-нибудь из присутствующих или порицал, заговаривал ли с ним, подойдя, какой-нибудь богач, знаменитый герой, полководец, правитель или какой-нибудь жалкий бедняк. 8. Если кто начинал болтать пустяки, Диоген просто пропускал это мимо ушей, но тех, кто много думал о себе и гордился своим богатством, происхождением или каким-либо другим преимуществом, он особенно ядовито язвил и порицал очень резко. Одни восхищались им, как мудрецом, другим он казался сумасшедшим, большинство же презирало его как бедняка и ни к чему непригодного, некоторые осуждали его, (9) а были и такие, что старались его оскорбить, бросая ему кости, как собакам; некоторые, подходя к нему, дергали его за плащ, большинство терпеть его не могло и негодовало на него; так, говорит Гомер, издевались над Одиссеем женихи, а Одиссей в течение нескольких дней терпел их наглость и дерзость;[12] Диоген во всем этом был сходен с ним: поистине он казался царем и властелином в рубище нищего между своими рабами и слугами, превозносившимися в неведении того, кто находится перед ними; а он без труда терпел присутствие их, пьяных и безумствующих по тупости и невежеству.

10. Руководители истмийских игр и некоторые другие почетные граждане, имевшие власть, были смущены и старались держаться в стороне от Диогена и молча проходили мимо, если видели его. Но когда он увенчал себя венком из сосновых веток, то коринфяне послали к нему нескольких прислужников и велели ему снять с себя венок и не совершать никаких противозаконных поступков; (11) а он спросил их, почему же для него противозаконно надевать сосновый венок, а для других — нет. Тогда один из пришедших сказал: "Ты же никого не победил, Диоген". "Победил я, — возразил он, — многих противников, и очень мощных, не таких, как те рабы, которые вон там борются, мечут диск и состязаются в беге; (12) я победил более жестоких противников — бедность, изгнание и бесславие, а кроме того гнев, тоску, страсть и страх и самое непобедимое чудовище, подлое и расслабляющее — наслаждение; никто из эллинов, никто из варваров не может похвалиться тем, что он в борьбе с этим чудовищем победил его силой своей души; все оказались слабее его и пали в этом сражении, персы и мидийцы, сирийцы и македоняне, афиняне и лакедемоняне, — все, кроме меня (13). Не кажусь и я вам достойным соснового венка или, отняв его у меня, вы отдадите его тому, кто больше всех набил себе брюхо мясом? Вот это все и передайте тем, кто вас послал, и скажите им, что как раз они-то и поступают противозаконно: они, ни в одном бою не одержав победы, расхаживают в венках; скажите, что именно я прославил олимпийские игры тем, что надел на себя венок — ведь, в сущности, из-за венка следовало бы сражаться между собой не людям, а козлам".

14. Вскоре после этого Диоген увидел одного человека, шедшего со стадиона и окруженного огромной толпой; он даже и не шел сам, а толпа несла его на руках; из его спутников одни вопили, другие прыгали от радости и воздевали руки к небу, третьи бросали ему длинные ленты. Диоген спросил, почему столько шума вокруг этого человека, что же такое случилось. Этот человек ответил: (15) "Я победил, Диоген, всех в беге на целый стадий". "Ну, и что же из этого? — спросил Диоген. — Ты не стал ни чуточки умнее от того, что ты обогнал других бегунов, ты ничуть не рассудительнее теперь, чем был прежде, ты не стал менее труслив, ты вовсе не менее подвержен страданьям, ты и в будущем будешь во многом нуждаться, и жизнь твоя не станет менее подвержена разным бедствиям". 16. "Да, это правда, клянусь Зевсом, — сказал тот, — но ведь я бегаю быстрее всех эллинов". "Но никак не быстрее зайцев и оленей, — возразил Диоген, — а ведь именно эти животные, бегающие быстрей всех, они-то трусливей всех других; они боятся и людей, и собак, и орлов и ведут самую разнесчастную жизнь. Неужели ты не знаешь, что быстрый бег — признак трусости? как раз те животные, которые бегают быстрее всех, они же и самые робкие.

17. А Геракл, например, был тяжел на ногу, не мог пешком догонять злодеев и потому носил с собой лук и стрелы, чтобы поражать ими бегущих. "Но, — возразил победитель, — Ахилла поэт называет и быстроногим и храбрейшим". "А почему ты думаешь, — сказал Диоген, — что Ахилл был таким быстроногим, — он, который не мог догнать Гектора,[13] хотя гонялся за ним весь день?"

18. "И тебе не стыдно, — продолжал он, — гордиться тем, в чем ты отстаешь от самых слабых животных? Я думаю, что ты даже и лисицу не сможешь обогнать. На сколько же ты обогнал твоего соперника?" "На самую малость, Диоген; именно это и есть самое удивительное в моей победе". "Вот как, — ты? значит, оказался счастливее его только на какую-нибудь пядь?" "Да, ведь мы все отборные бегуны". "Ну, скажи, а насколько быстрее вас пролетают над стадионом жаворонки?" "Так ведь они крылаты". 19. "Следовательно, — сказал Диоген, — если самое быстрое существо в то же время превосходит всех других, то, пожалуй, лучше быть жаворонком, чем человеком. Тогда нечего жалеть соловьев и удодов за то, что они из людей превратились в птиц, как рассказывают нам мифы".[14] "Но я-то ведь человек, — возразил победитель, — и из всех людей самый быстроногий — я". 20. "И что же из этого? Может быть, у муравьев один бегает быстрее другого; разве они восхищаются им? Не показалось ли бы тебе смешным, если бы кто-нибудь стал восхищаться муравьем за то, что он быстро бегает? А если бы все бегуны были хромыми, то стоило ли бы тебе особенно похваляться тем, что ты, хромая сам, обогнал других хромых?"

Говоря так, Диоген обесценил само состязание в беге в глазах многих слушателей и заставил победителя уйти огорченным и присмиревшим. 21. Этим он оказывал не раз немалую пользу людям: если он встречал кого-нибудь, кто гордился пустяками и не хотел слушать никаких разумных доводов по самому нестоющему делу, Диоген понемногу сбивал с него спесь и освобождал его хотя бы от малой частицы его неразумия; так же врач, делая прокол в опухшую часть тела, заставляет опухоль опасть.

22. Однажды во время беседы Диоген увидел, как два коня, связанные вместе, начали брыкаться и лягать друг друга; вокруг них стояла и глазела на них целая толпа, пока один из коней не сорвался с привязи и не обратился в бегство. Тогда Диоген подошел к тому, который остался на месте, увенчал его и провозгласил его победителем на истмийских играх и победителем в ляганье. Ответом на это был всеобщий хохот и шум, Диогеном многие восхищались, а над участниками состязания насмехались; говорят, что некоторые зрители даже совсем ушли, не поглядев на состязание, в особенности те, которые жили в плохих помещениях или вовсе не имели пристанища.

Речь 10 Диоген, или О слугах

(§ 1 — 17, 21, 28)

1. Как-то раз, когда Диоген шел из Коринфа в Афины, он встретил по дороге своего знакомого и спросил его, куда он идет; спросил он его, однако, не так, как обычно спрашивают люди, желающие показать, что они не относятся равнодушно к делам своих друзей; но, едва выслушав ответ, они уже бегут дальше; Диоген же ставил вопросы, как делают врачи, расспрашивая больных о том, что они намерены делать, — они ставят вопрос, чтобы потом дать им добрый совет: одно они приказывают делать, другое запрещают. Так и Диоген стал расспрашивать этого человека о том, что он делает.

2. Тот ответил: "Я иду в Дельфы попросить совета у божества. Но когда я шел по Беотии, от меня сбежал мальчишка-раб, сопровождавший меня, и я возвращаюсь в Коринф;[15] может быть, я найду этого мальчишку там. Тогда Диоген возразил, как всегда, очень серьезно: "Как же ты, чудак ты этакой, думаешь, что ты сумеешь воспользоваться советом божества, раз ты не сумел использовать раба? Не кажется ли тебе, что это последнее дело гораздо легче и менее рискованно, чем первое, особенно для тех, кто не умеет ничем пользоваться как следует? Да и чего ты собственно добиваешься, разыскивая этого мальчишку? Разве он не был скверным слугой?" 3. "Да, конечно, очень даже скверным. Хотя я не сделал ему никакого зла и даже приблизил его к себе, он все-таки сбежал". "Очевидно, он считал тебя дурным хозяином; если бы ты казался ему хорошим, он бы не покинул тебя". "Но, Диоген, может быть, он и сам был дурным". "Итак, — сказал Диоген, — он, считая тебя дурным, сбежал, чтобы ты не причинил ему какого-нибудь вреда; а ты считаешь его дурным и все же разыскиваешь его, — очевидно, тебе очень хочется, чтобы он тебе навредил; (4) разве дурные люди не причиняют вреда тем, кто ими владеет или кто пользуется их услугами, будут ли это фригийцы или афиняне, свободные или рабы? Ведь даже если кто считает свою собаку непригодной к делу, то он не станет ее искать, если она сбежит от него; напротив, он выгонит ее вон — пускай убирается! А те, кто отделается от дурного человека, ничуть не радуются этому, а начинают хлопотать, оповещать своих друзей, пускаются сами в путь, тратят деньги, лишь бы снова заполучить беглеца. 5. А ты думаешь, от скверных собак бывает больше вреда, чем от дурных людей? Скверные собаки загубили одного Актеона, да и то потому, что они были бешеные; а сколько народа погибло от дурных людей, и не сосчитать, — и частные лица, и цари, и целые города: одни — от слуг, другие — от воинов и придворных копьеносцев, третьи — от мнимых ложных друзей, немало погибло и от руки сыновей, братьев и жен; (6) неужели же это не удача, если удастся избавиться от дурного человека? Надо ли его искать и гоняться за ним? Ведь это все равно, что, освободившись от недуга, начать его искать и стараться снова как бы внедрить его в свое тело".

Знакомый Диогена ответил: "То, что ты говоришь, Диоген, пожалуй, и верно; но трудно не попытаться отмстить тому, кто тебя обидел; рабу этому я ничего худого, как видишь, не сделал, а он посмел бросить меня: ведь он у меня никакой работы, какую обычно выполняют рабы, не делал, а сидел, бездельник этакий, дома, ел и пил и не имел никаких обязанностей, кроме как сопровождать меня". 7. И ты полагаешь, — сказал Диоген, — что ты справедливо поступал с ним, кормя его, бездельника и неуча? Ты же еще больше портил его; ведь лень и безделье больше всего другого губят людей неразумных. Он совершенно правильно решил, что ты его портишь; и хорошо сделал, что сбежал, очевидно, чтобы взяться за работу, а не испортиться вконец, бездельничая, зевая и объедаясь; а ты, по-видимому, считаешь пустячным проступком то, что ты портишь человека. Разве не следует сбежать именно от такого человека как ты, как от самого злостного врага и злоумышленника?"

"А что же мне теперь делать? При мне ведь нет другого слуги?" 8. "А что ты сделаешь, если у тебя неудобная обувь, которая натирает ногу, а другой у тебя нет? Неужто ты не снимешь ее как можно скорее и не пойдешь босиком? А если эта обувь сама развяжется, неужто ты не завяжешь ее потуже и не стянешь ногу покрепче? Как босые иногда ходят быстрее, чем те, у кого жмет обувь, так же многие, не имея слуг, живут легче и имеют меньше неприятностей, чем те, у кого их много. 9. Посмотри-ка, сколько хлопот у богачей; одним приходится заботиться о своих заболевших слугах; им нужны врачи и сиделки — ведь рабы обычно не очень-то следят за собой и не берегутся, если захворают, отчасти по неразумию, отчасти потому, что они думают — если что-нибудь с ними случится, то от этого больше вреда будет их господину, чем им самим; другим богачам приходится каждый день сечь своих рабов, заковывать их в цепи, третьим — гоняться за беглыми рабами. Не могут они ни уйти из дома, когда им вздумается, ни дома они покоя не видят; (10) а смешнее всего то, что иногда они обслужены хуже, чем бедняки, у которых вовсе нет рабов. Богачи похожи на сороконожек — я думаю, ты видал их; у них ужасно много ног, но они самые медленные из всех пресмыкающихся. Разве ты не знаешь, что от природы тело каждого человека устроено так, что он может обслуживать себя сам? Ноги у него — для ходьбы, руки для работы и для заботы о других членах тела, глаза — чтоб видеть, уши — чтоб слышать; (11) к тому же и желудок ему дан такого размера, что человеку не нужно больше пищи, чем он может добыть себе сам; и он вмещает как раз столько, сколько для человека нужно и полезно для здоровья. Рука, на которой больше пальцев, чем положено природой, слабее; человек с такой рукой считается калекой; если у него есть лишний палец, то он и другими пальцами не может пользоваться, как следует; так же, если у кого-нибудь будет много ног, много рук, много желудков, то — клянусь Зевсом — это ни мало не придаст ему силы для труда; ничуть не легче будет для него добывать себе все то, что ему нужно, а напротив, гораздо трудней и неудобнее. 12. Теперь тебе надо будет доставать пищу только для себя одного, — продолжал Диоген, — а прежде — для двоих; если заболеешь, придется заботиться только о себе, а прежде пришлось бы ухаживать и за другим больным. Если ты останешься один в дому, то тебе нечего бояться, что ты сам у себя что-нибудь украдешь, а если заснешь, то нет опасности, что раб натворит каких-нибудь бед, если не заснет. Прими во внимание еще вот что: если ты женат, то жена не будет считать нужным заботиться о тебе, раз у тебя есть в доме раб; к тому же она, конечно, будет то ссориться с ним, то бездельничать и приставать к тебе с жалобами; а теперь ей будет не на кого жаловаться, и она сама станет больше заботиться о тебе. 13. Где есть раб, там и дети портятся, становятся ленивыми и надменными, раз есть кто-то, кто их обслуживает и на кого они могут смотреть свысока; если же их предоставить самим себе, то они будут мужественней и сильней, и с самого детства научатся заботиться о родителях.

"Но, Диоген, я сам беден, и если мне не следует держать раба, то я продам его". "И ты не постыдишься, — сказал Диоген, — во-первых, обмануть покупателя, продавая ему негодного раба? Ведь ты либо должен скрыть правду, либо ты не сможешь его продать. 14. Кроме того, если человек продаст плохой плащ или какое-нибудь орудие, или животное, больное и не пригодное к работе, то ему придется взять проданное обратно, тогда ты ничего не выгадаешь; а если тебе удастся кого-нибудь обмануть, и он не заметит недостатков твоего раба, неужели ты не боишься тех денег, которые ты выручишь? Возможно ведь, что ты купишь еще худшего раба, если наткнешься на продавца, который окажется похитрей тебя, покупателя; а может быть, ты используешь эти деньги на что-нибудь, что тебе повредит: деньги далеко не всегда приносят пользу тем, кто их приобрел; от денег люди претерпели гораздо больше бед и больше зол, чем от бедности, особенно, если у них нет разума. 15. Ты, очевидно, не постараешься приобрести то, что может научить тебя из всего извлекать пользу и правильно устраивать все свои дела? Ты будешь добиваться не ума, а денег и владения землей, конями, кораблями и домами? Ты сам станешь их рабом, они принесут тебе много огорчений, заставят тебя много и напрасно трудиться, и ты проведешь всю жизнь, хлопоча то о том, то о другом, а пользы ни от чего не увидишь. 16. Разве ты не замечаешь, насколько беспечальнее, чем люди, живут звери и птицы? Жизнь для них слаще, они здоровее и сильнее людей, и каждый из них живет столько времени, сколько ему положено, хотя у них нет ни рук, ни человеческого разума. Но вместо этого и многого иного, чего им недостает, у них есть одно величайшее благо — они не имеют собственности".

"Да, пожалуй, Диоген, я предоставлю моему рабу идти, куда ему угодно, разве что я случайно натолкнусь на него". "Клянусь Зевсом, — возразил Диоген, — это все равно, как если бы ты сказал: не стану я искать эту брыкливую и лягающуюся лошадь, но если она мне попадется, то я подойду к ней поближе, чтоб, она меня хорошенько лягнула".

17. "Ну, ладно, оставим это дело. А почему ты не хочешь, чтоб я воспользовался указанием божества?" "Что? Я отговариваю тебя воспользоваться его указанием, если ты способен к этому? Вовсе не это я сказал, а вот что: очень трудно, даже невозможно использовать указание бога или человека, или даже пользоваться своими собственными силами, справиться, если не умеешь; а попытаться что-то делать, не умея — вот это хуже всего. Или ты думаешь, что человек, не умеющий обращаться с конями, много пользы от них получит?" "Конечно, нет".

[Далее идет обычный сократический диалог, построенный на примерах: пользования музыкальными инструментами, орудиями и т. д. Собеседник Диогена теряет терпение.]

"Я согласен с тобой, Диоген, но пока ты бесконечно задаешь "опросы, солнце успеет закатиться". 21. "А не лучше ли слушать полезные слова до самого захода солнца, чем без толку идти вперед? — Значит, во всех случаях, когда ты не умеешь чем-либо пользоваться, нельзя быть уверенным в исходе дела; а чем важнее та вещь, которую ты хочешь использовать, тем больше вреда при неумелом обращении она может принести. Уже не думаешь ли ты, что с конем можно обращаться так же, как с ослом?" "Что ты? Конечно, нет".

[Опять идет ряд примеров, с помощью которых Диоген доказывает, что человек, не умеющий понять других людей, не умеет понять и себя и тем менее может понять то, что скажет ему божество.]

"Ты что же думаешь, — говорит Диоген, — Аполлон говорит на аттическом или на дорическом наречии; разве у богов и людей один и тот же язык?"

[Диоген приводит примеры неправильно понятых предсказаний оракулов: Эдип, Крез.]

"Если ты последуешь моему совету, — сказал Диоген, — то будешь осторожен и постараешься сперва познать самого себя; а потом, когда ты сам уже станешь разумным, тогда и иди к оракулу, если сочтешь это необходимым. 28. Но я уверен, что тебе не понадобится никакой оракул, если у тебя будет свой разум. Подумай-ка, например, оракул прикажет тебе правильно читать и писать, а ты не знаешь грамоты — ведь ты не сможешь сделать, как он велит; а раз ты знаешь буквы, то ты и без веления божества будешь писать и читать, как следует. Также и во всяком другом деле: если тебе дадут совет делать что-то, чего ты делать не умеешь, ты не сможешь это выполнить. И жить правильно ты не сможешь, если не подумаешь сам, как это сделать, хотя бы ты надоедал Аполлону своими вопросами каждый день, а он занимался бы только тобой одним. А имея разум, ты и сам сообразишь, что тебе надо делать, и как".

Речь 12 Олимпийская речь

(§ 44-84)

44. Как мы пока установили, представления людей о божестве проистекают из трех источников: они врождены, восприняты от поэтов, закреплены законами. Четвертым источником мы назовем искусство и художественное ремесло, поскольку оно создает статуи и картины, изображающие богов: то есть, я говорю о работах живописцев, ваятелей, резчиков по камню и дереву, одним словом, обо всех тех, кто счел себя достойным с помощью своего искусства изображать природу божества, — либо неясными набросками, обманывающими зрение, либо смешиванием красок и нанесением очертаний, что, пожалуй, дает наиболее точный образ, либо ваянием из камня и вытачиванием из дерева, причем ваятель мало-помалу удаляет все лишнее, пока не останется тот образ, который явился ему; иные расплавляют в огне медь и другие ценные металлы и потом чеканят их или заливают в формы, либо лепят из воска, наиболее легко поддающегося обработке и допускающего позднейшие исправления.

45. Такими художниками были и Фидий, и Алкамен, и Поликлет, а также Аглаофон, Полигнот и Зевксид, а раньше всех их — Дедал.[16] Этим людям было недостаточно показать свое искусство и свой ум путем изображения всяких обычных предметов, — нет, они показывали воочию образы богов в разнообразнейших формах, причем их "хорегами",[17] так сказать, были городские общины, дававшие им поручения как от имени частных граждан, так и от имени народа; а они преисполняли умы людей познанием божества и различными наглядными представлениями о нем, не расходясь при этом слишком резко с поэтами и законодателями, во-первых, чтобы не показаться нарушителями законов и не подвергнуться грозившей за это каре; во-вторых, они и сами видели, что поэты опередили их и что образы, созданные поэтами, более древние, чем те, которые создают они.

46. Им вовсе не хотелось, чтобы народ счел их не заслуживающими доверия и осудил за введение каких-то новшеств; поэтому по большей части они следовали мифам и создавали свои произведения в согласии с ними, но вносили и кое-что от себя, становясь при этом в известной степени и сотрудниками и соперниками поэтов: ведь поэты передавали созданные ими образы через слух, а художники более простым способом — через зрение — раскрывали божественную природу своим многочисленным и менее искушенным зрителям. Но все эти впечатления черпали свою силу из некоего первоисточника — стремления почтить и умилостивить божество.

47. Далее, помимо этого простейшего и древнейшего познания богов, врожденного всем людям и возрастающего вместе с разумом, мы должны присоединить к трем указанным разрядам истолкователей и учителей — к поэтам, законодателям и художникам — еще и четвертый: его представители отнюдь не легкомысленны и не считают себя неосведомленными в делах божественных: я говорю о философах, исследующих природу бессмертных и рассуждающих о ней, может быть, наиболее правдиво и совершенно.

48. Законодателя мы сейчас к ответу привлекать не станем; он ведь сам человек суровый и привык привлекать к ответу других людей; давайте же и его пощадим, и наше время сбережем. А вот из прочих разрядов мы выберем самых лучших и поглядим, содействовали они и словом и делом благочестию или причинили ему вред, сходятся ли они в своих мнениях между собою или расходятся и кто из них ближе всех подошел к истине, оставаясь в согласии с тем первоначальным и бесхитростным познанием божества. И вот что мы видим: все они единодушно и единогласно как бы идут по одному следу и твердо придерживаются его; одни видят его ясно, другие — в тумане; а вот тому, кто поистине философ, как бы не пришлось искать подмоги, если его станут сравнивать с творцами статуй и стихов, особенно здесь, в праздничной толпе, которая является их благосклонным судьей.

49. Предположим, например, что кто-нибудь первым призвал бы на суд перед всеми эллинами Фидия, этого мудрого боговдохновенного творца знаменитого восхитительного произведения,[18] и назначил бы судьями людей, радеющих о славе божества; нет, пусть лучше соберется суд из всех пелопоннесцев, беотийцев, ионян и прочих эллинов, расселившихся повсюду по Европе и Азии; и этот суд потребовал бы от него отчета не в деньгах, не в расходах на создание статуи, не в том, во сколько талантов обошлось золото, слоновая кость, кипарисовое и лимонное дерево — наиболее прочный, неподдающийся порче материал для внутренней отделки, — не в том, сколько было истрачено на прокормление и оплату как простых рабочих (а их было немало и работали они долго), так и более искусных мастеров, и, наконец, в том, сколько получил сам Фидий, которому платили наивысшую плату сообразно с его мастерством; обо всем этом могли бы требовать от него ответа жители Элей, так бескорыстно и великодушно принявшие на себя все эти расходы.

50. Мы же вообразим себе, что Фидий предстал перед судом по совсем иному делу, и вот кто-нибудь обращается к нему, говоря: "О ты, лучший и искуснейший из всех мастеров! Какой дивный и милый сердцу образ, какую безмерную усладу для очей всех эллинов и варваров, постоянно во множестве приходящих сюда, создал ты — этого никто опровергать не станет.

51. Поистине этот образ мог бы поразить даже неразумных животных, — если бы они могли только взглянуть на него; быки, которых приводят к этому жертвеннику, охотно подчинялись бы жрецам, желая угодить божеству, а орлы, кони и львы угасили бы дикие порывы гнева и замерли в спокойствии, восхищенные этим зрелищем. А из людей даже тот, чья душа подавлена тяготами, тот, кто претерпел в своей жизни много бедствий и печалей, кому даже сладкий сон не приносит утешения, даже и тот, думается мне, стоя перед этой статуей, забудет все ужасы и трудности, которые приходится переносить человеческой жизни.

52. Вот какой образ открыл ты и создал, поистине он

Гореусладный, миротворящий, сердцу забвенье

Бедствий дающей...[19]

Таким сиянием, таким очарованием облекло его твое искусство.

Даже сам Гефест не нашел бы, наверное, никаких недостатков в твоем творении, если бы увидел, сколько радости и наслаждения оно доставляет человеческому взору. Однако создал ли ты изображение, подобающее природе божества и достойный ее облик, использовав прелестнейшие материалы и показав нам воочию образ человека сверхъестественной красоты и величия, но все же только человека, и правильно ли ты изобразил все то, чем его окружил, — вот это мы теперь и рассмотрим. И если ты перед всеми здесь присутствующими сумеешь доказать и убедить их, что ты нашел изображение и облик, соответствующие и подобающие первому и наивысшему божеству, то ты можешь получить еще более высокую и щедрую награду, нежели уже полученную тобой от элейцев.

53. Ты видишь, — это иск не шуточный и дело для нас рискованное. Ведь прежде мы, ничего ясно не зная, создавали себе самые различные образы и каждый в меру своих сил и дарований воображал себе божество, как нечто целое, уподобляя его чему-то, как бы в сновидении; и если даже мы порой слагали воедино мелкие и незначительные образы, созданные прежними художниками, то не слишком верили им и не закрепляли их в уме.

Ты же силой своего искусства победил всех и объединил сперва всю Элладу, а потом и другие народы вокруг этого образа, — столь божественным и блистательным представил ты его, что всякому, кто его раз увидел, уже нелегко будет вообразить себе иной образ.

54. Однако уж не думаешь ли ты, что Ифит и Ликург,[20] да и тогдашние элейцы, учредили подобающие Зевсу игры и жертвоприношения, но из-за нехватки денег ни одной статуи, соответствующей его имени и величию, найти не сумели? Или, может быть, они воздержались от этого, боясь, что с помощью смертного искусства они никогда не смогут создать подобающий образ наивысшего совершеннейшего существа?"

55. На это Фидий, человек речистый и уроженец речистого города, да к тому же близкий друг Перикла, ответил бы, вероятно, вот что:

"Граждане эллинские! Это — величайший по значению суд из всех, когда-либо бывших. Ведь не о власти, не об управлении каким либо одним городом, не о числе кораблей и пехотных воинов, не о правильном или неправильном ведении дел должен я теперь держать ответ, нет — о всемогущем божестве и об этом его изображении: создано ли оно пристойным и подобающим образом, достигло ли оно той степени человеческого искусства в изображении божества, какая человеку вообще доступна, или оно недостойно его и ему не подобно.

56. Вспомните, однако, я у вас не первый истолкователь и наставник истины; ведь я родился не в те давние времена, когда Эллада только зачиналась и не имела еще ясных и твердых представлений обо всем этом, а когда она уже стала старше и укрепилась в своих верованиях и в размышлениях о божестве. О тех древнейших произведениях ваятелей, резчиков и живописцев, которые вполне сходны с моими, кроме как в изяществе отделки, я говорить не стану. 57. Но ваши воззрения я застал уже сложившимися издавна и непоколебимыми, и приходить с ними в столкновение было невозможно; застал я и мастеров, изображавших божественные предметы, живших до нас и считавших себя более мудрыми, чем мы, — это были поэты; они имеют возможность с помощью поэзии внушить людям любую мысль, между тем как наши художественные творения можно сравнивать только с каким-нибудь готовым образцом.

58. Божественные явления — я говорю о солнце, луне, небесном своде и звездах — сами по себе, конечно, изумительны, но воспроизвести их внешний вид — дело несложное и не требует большого мастерства, например, если кто захочет начертить контур луны в ее фазах или диск солнца; в действительности все эти явления полны душой и мыслью, но в их изображениях ничего этого воочию не видно; может быть, именно поэтому они в древности и не пользовались у эллинов особым почитанием.

59. Ибо дух и мысль сами по себе ни один ваятель и ни один живописец изобразить не в силах, а люди, сколько бы их ни было, не могут ни узреть, ни постигнуть их. Но то, в чем все это возникает, мы уже не воображаем только, а достоверно знаем; это — человеческое тело, и к нему мы и прибегаем, уподобляя его, как хранилище мысли и разума, божеству и стремясь за неимением образца наглядно показать неизобразимое и незримое через зримое и поддающееся изображению, воздействуя на ум с помощью символов; при этом мы поступаем лучше, чем некоторые варвары, которые, как говорят, уподобляют божество животным, исходя из низменных и нелепых представлений. Но тот человек, который превзошел всех своим пониманием красоты, торжественности и величия, он-то и был величайшим мастером, создававшим образы божества.[21]

60. Было бы ничуть не лучше, если бы людям не показали воочию статуи или изображения богов и если бы — как, быть может, кто-нибудь полагает — нам следовало обращать взор только к небесным явлениям. Конечно, всякий разумный человек почитает их и верит, что они действительно являются блаженными богами, зримыми издалека; однако при размышлениях о божестве всеми людьми овладевает мощное стремление чтить божество и поклоняться ему, как чему-то близкому, приближаться и прикасаться к нему с верой, приносить ему жертвы, украшать его венками.

61. Подобно тому, как маленькие дети, разлученные с отцом или матерью, тяжко тоскуя и стремясь к ним, часто в своих сновидениях к ним, отсутствующим, протягивают руки, так и люди обращаются к богам, любя их за их благодеяния, и стремятся любым способом подойти к ним ближе и вступить с ними в общение. Поэтому-то многие варварские племена, бедные и не владеющие искусствами, считают богами горы, стволы деревьев и нетесаные камни — предметы, ни в чем и ничем не соответствующие образу божества.

62. Если же вам кажется, что я виновен в том, что придал божеству человеческий образ, то вы прежде всего должны обвинять в этом Гомера и гневаться ,на него; ведь он не только изобразил его облик чрезвычайно похожим на это мое произведение, описав в самом начале своей поэмы его кудри и даже его подбородок — в своем рассказе о том, как Фетида просит Зевса почтить ее сына;[22] более того, далее он говорит о собраниях, о совещаниях, о спорах богов, о их пути с Иды на небо и на Олимп, о их усыплении, их пирах и любовных свиданиях, правда, украшая все это возвышенными словами, но придавая всему черты близкого сходства с жизнью смертных людей. Он даже осмеливается уподоблять Агамемнона божеству в самых главных чертах; он был

Зевсу, метателю грома, главой и очами подобен.[23]

63. Что касается моего творения, то ни один человек — будь он даже безумен — не уподобит этого облика смертному мужу, ни по красоте, ни по величию, которым обладает бог; поэтому, если вы не признаете меня художником более искусным и более умудренным, чем Гомер, — а ведь вы считаете его "богоравным" по мудрости, — то я согласен понести любую кару, какую вы пожелаете. Однако теперь я хочу сказать, какие возможности предоставлены тому искусству, которым владею я.

64. Дело в том, что поэзия безмерно изобильна, во всех отношениях богата и повинуется своим собственным законам; владея средствами языка и изобилием речений, она может своими силами раскрывать все стремления души и что бы ни пришлось ей изображать — образ, поступок, чувство, размер, — она никогда не окажется беспомощной, ибо голос "вестника" может совершенно ясно возвестить обо всем этом.[24]

Гибок язык человека; речей для него изобильно

Всяких; поле для слов и сюда и туда беспредельно.[25]

65. Поистине, род человеческий может скорее лишиться чего-угодно иного, ко не голоса и речи; в этом одном он обладает неизмеримым богатством: ибо из всего, что доступно восприятию, человек не оставил ничего невыраженным и необозначенным, но на все постигнутое он накладывает сейчас же ясную печать имени; часто он имеет даже много названий для одного и того же предмета и когда кто-либо произнесет хотя бы одно из них, у него возникает представление, которое лишь немного бледнее действительности. Величайшей мощью и силой обладает человек в изображении всех явлений с помощью слова.

66. Поэтому искусство поэтов совершенно самобытно и неприкосновенно — таково творчество Гомера, который настолько свободно пользовался речью, что не избрал какой-либо один единственный способ выражения, а смешал воедино все греческие наречия, до того времени разрозненные, — дорийское и ионийское, и даже аттическое — и слил их вместе гораздо прочнее, чем красильщики тканей сливают свои краски, причем он сделал это не только с современными ему наречиями, но "и с языком прежних поколений. Если от них сохранилось какое-либо выражение, он извлекал его на поверхность, как некую древнюю монету из клада, позабытого владельцем.

67. Он делал это из любви к речи и пользовался даже многими словами варварских языков, не избегая ни одного, если оно казалось ему сладостным или метким. Он применял метафоры не только из смежных или близких друг к другу областей, но и из весьма удаленных одна от другой, чтобы пленить слушателя и, очаровав, потрясти его неожиданностью; при этом он располагал слова не обычным образом, одни растягивал, другие сокращал, третьи еще как-нибудь изменял.

68. Наконец, он показал себя не только как творца стихов, но и как творца слов — он говорил обо всем своими словами: подчас он давал предметам свои собственные имена, подчас добавлял что-либо к словам общеизвестным, как бы накладывая на одну печать другую печать, более выразительную и ясную; он не упускал ни одного звучания, но, подражая, воспроизводил голоса потоков, лесов и ветров, пламени и пучины, звон меди и грохот камней и все звуки, порождаемые живыми существами и их орудиями, — рев зверей, щебет птиц, песни флейты и свирели; он первый нашел слова для изображения грохота, жужжанья, стука, треска, удара, он назвал реки "многошумными", стрелы "звенящими", волны "стонущими" и ветры "буйствующими" и создал еще много подобных устрашающих, своеобразных и изумительных слов, повергающий ум в волнение и смятение.

69. У него не было недостатка ни в каких словах, ни в наводящих ужас, ни в услаждающих, ни в ласковых, ни в суровых, ни в тех, которые являют в себе тысячи различий и по звучанию и по смыслу; с помощью этого словотворчества он умел производить на души именно то впечатление, которое хотел.

Напротив, наше искусство, накрепко связанное с работой руки и требующее владения ремеслом, ни в какой мере не пользуется такой свободой: прежде всего нам необходим материал, прочный и устойчивый, однако не слишком трудно поддающийся обработке, а такой материал нелегко добыть; к тому же, нам нужно иметь немало помощников.

70. Кроме того, ваятель непременно должен создать себе для каждой статуи некий прообраз в определенной форме, сохраняющийся неизменным, и притом в нем должна быть охвачена и воплощена вся сущность и вся мощь божества. Напротив, поэты могут без труда описать в своих творениях многие его образы и самые разнообразные формы его проявления, изображая божество то в движении, то в покое, — как покажется уместным в каждом отдельном случае, — и приписывая ему деяния и речи; да и труда и времени им, я думаю, приходится затрачивать меньше: ведь поэт, движимый единой мыслью и единым порывом души, успевает создать великое множество стихов, — подобно тому, как струя воды стремительно вырывается из родника, — раньше, чем воображаемый и мыслимый им образ покинет его и исчезнет; а занятие нашим искусством затруднительно и медлительно, и работа наша подвигается едва-едва и шаг за шагом, как видно, потому, что ей надо одолевать неуступчивый и упорный материал.

71. Но трудней всего вот что: ваятель должен сохранять в своей душе все время один и тот же образ, пока он не закончит свое произведение, нередко — в течение многих лет. Известное изречение гласит, правда, что "глаза надежней, чем уши";[26] пожалуй, это и верно, но они более недоверчивы и, чтобы их убедить, надо приложить гораздо больше усилий; ибо глаз воспринимает с полной точностью то, что он видит, а слух можно взволновать и обмануть, очаровав его образами, украшенными стихотворным размером и звучанием.

72. Наше искусство должно считаться с условиями веса и объема, а поэты могут увеличивать и то и другое по своему усмотрению. Поэтому Гомеру не стоило никакого труда описать Эриду, сказав, что она

В небо уходит главой, а стопами касается дола.[27]

А мне волей-неволей пришлось заполнять только то пространство, которое представили мне элейцы и афиняне.[28]

73. Ты, Гомер, мудрейший из поэтов, превзошедший всех прочих мощью своего поэтического дарования, конечно, согласишься с тем, что ты первым, раньше всех других поэтов, показал эллинам воочию много прекрасных образов всех богов, а особенно величайшего среди них; одни из них кротки, другие страшны и грозны.

74. А образ, созданный мной, дышит миром и неизменной кротостью, он — хранитель Эллады, единодушной и не терзаемой междуусобиями. С помощью моего искусства и по совету мудрого и доблестного града элейцев я воздвиг его образ, милосердный, величественный и беспечальный, образ подателя дыхания, жизни и всех благ, отца, спасителя и хранителя всех людей, насколько возможно смертному вообразить и воспроизвести божественную и непостижимую сущность.

75. Взгляните теперь и судите, соответствует ли этот образ всем тем именам, которыми принято называть божество. Ведь один только Зевс из всех богов носит имена "Отца" и "Царя", "Градохранителя", покровителя "Дружбы" и "Сотоварищества", а кроме того "Заступника умоляющих", бога "Гостеприимства" и "Изобилия"; множество у него и других имен и все они говорят о его доброте. "Царем" его называют за власть "и силу, "Отцом", я полагаю, — за его заботы и кротость, "Градохранителем" — за то, что он печется о законах и общем благе, "Родоначальником" — потому, что боги и люди — родичи между собой, покровителем "Дружбы" и "Сотоварищества" — потому, что он заставляет людей общаться друг с другом и хочет, чтобы они были друзьями, а не врагами и противниками; "Заступником умоляющих" — потому, что он милостиво выслушивает мольбы нуждающихся в его помощи, богом "Убежищ" — потому, что он — прибежище в бедствиях, "Гостеприимцем" — потому, что мы должны заботиться и о пришельцах и никого из людей не считать чужим, "Подателем благ и изобилия" — потому, что по его воле зреют плоды и растет достаток и сила.

77. И, насколько было возможно показать все это без помощи слова, разве наше искусство не изобразило Зевса подобающим образом? Его власть и царственная сила воплощены в огромных и мощных размерах его статуи; его отеческая забота — в его кротком и приветливом облике; мысли "Градохранителя" и "Законодателя" отражены в его глубоком и вдумчивом взоре; символом родственной близости между богами и людьми является то, что он имеет облик человека; а что он "Покровитель друзей", "Заступник умоляющих", "Гостеприимец" и "Податель убежища", да и все прочие его свойства можно понять по его ласковому, кроткому и доброжелательному выражению лица; а о том, что он "Податель благ и изобилия" свидетельствует его величественная простота, разлитая во всем его образе: видя его, всякий поймет, что он — щедрый и милостивый податель всего доброго.

78. Вот все это я и изобразил, насколько было возможно это сделать, не называя всех его свойств словами. А вот бога, мечущего молнии, посылающего на гибель многим людям войну, ливни, град и снежные бури, возводящего на небо яркую радугу, знамение войны, бросающего вниз искрометную звезду — зловещую примету для мореходов и воинов, — бога, возбуждающего грозную распрю между эллинами и варварами и вдыхающего в измученных и отчаявшихся воинов неугасимую страсть к битвам и сражениям; бога, взвешивающего судьбы людей, полубогов и целых войск и принимающего решение по самовольному отклонению весов,[29] этого бога было невозможно изобразить средствами моего искусства; да, пожалуй, я бы не захотел сделать это, даже если бы мог.

79. Разве было бы возможно создать из металлов, имеющихся здесь в земле, беззвучное изображение грома или подобие зарницы и молнии, лишенное блеска? На что оно было бы похоже? Как содрогнулась земля и поколебался Олимп при легком мановении бровей Зевса, как темная туча увенчала его главу, Гомеру было нетрудно описать и ему была предоставлена в этом полная свобода, а наше искусство в таком случае совершенно бессильно: оно требует точной проверки с помощью зрения.

80. Однако если кто-нибудь скажет, что используемый нами материал недостоин величия божества, то это мнение верное и правильное; но ни те, кто доставил материал, ни художник, выбравший и одобривший его, не заслуживают порицания, ибо нет более красивого и блистательного материала, доступного человеку и поддающегося резцу ваятеля.

81. Разве возможно обработать воздух, огонь и неистощимые водные источники с помощью орудий, доступных смертному? Им поддается только то, что лежит в основе этих стихий. Если же говорить не о золоте и камне — веществах общеизвестных и не имеющих особой ценности, — а об основной, могучей и плотной сущности мира, то даже не всякий бог может разлагать ее на составные части и, по-разному сочетая их друг с другом, создавать различные виды живых существ и растений; это доступно только одному божеству, к которому в таких прекрасных словах обращается один "из поэтов поэт":

Владыка Додоны, всемогущий отец, великий художник.[30]

82. Поистине именно он один — первый и совершеннейший художник, и не элейская городская община приходит ему на помощь в его деле, а в его распоряжении находится все вещество, которое содержит в себе вселенная. От Фидия и Поликлета же нельзя требовать больше того, что они сделали; даже и совершенное ими величественней и великолепнее всего прочего, что было создано нашим искусством.

83. Ведь Гомер даже Гефеста изобразил показывающим свое мастерство не на каких-либо иных материалах; описывая, как бог трудился над созданием щита, Гомер не сумел найти никакого нового вещества, а сказал "вот что:

Сам он в огонь разгоревшийся медь некрушимую ввергнул,

Олово бросил, сребро, драгоценное злато...[31]

Из людей я не уступлю никому своего места и не соглашусь, что когда-либо был мастер, более искусный, чем я, но с Зевсом, построившим все мироздание, никого из смертных сравнивать нельзя".

84. Если бы Фидий в свою защиту произнес такую речь, то, я думаю, эллины с полным правом присудили бы ему венок.

Элий Аристид

Элий Аристид (129 — 189) был одним из наиболее известных ораторов II века. Уроженец Малой Азии, он много путешествовал и выступал со своими речами и декламациями в различных городах империи вплоть до самого Рима, где он побывал в 156 г. Но основным его местожительством была Смирна. Этот город он всегда горячо восхвалял; и когда Смирна была разрушена жестоким землетрясением, он обратился к Марку Аврелию с патетической речью, умоляя его помочь восстановлению города, а потом благодарил его в еще более торжественной речи.

Речи Элия Аристида по содержанию разнообразны: среди них есть панегирики отдельным лицам и городам, политические «увещательные» речи и небольшие трактаты по риторике; особое место занимают шесть так называемых Священных речей, в которых он подробно рассказывает о своей тяжелой болезни (общей подагре или невралгии) и о варварских методах ее лечения при храме Асклепия; чрезвычайно суеверный фантазер, Элий Аристид повествует даже о своих таинственных сновидениях, в которых ему являлся сам Асклепий.

Элий Аристид был убежденным аттикистом, но подражал не столько Демосфену и Лисию, сколько более склонному к риторике Исократу; в речах же патетического характера, например, в «Монодии на гибель Смирны» он нередко .пользуется пышной разукрашенной прозой азианских ораторов.

Речь 29. О том, что комедии не следует ставить на сцене[32]

1. Жители Смирны! Для того, кто хочет убедить в чем-нибудь своих слушателей, весьма выгодно, если содержание его речи приходится им по душе; но если кто-либо вздумает преподать им наставление, то большинство слушателей не только не воспользуется его поучениями, но даже и слушать его не станет. Ведь во всех делах, которые сами по себе привлекают нас и возбуждают наше рвение, никаких советов не требуется — в этих случаях сама природа без труда управляет нашими действиями; напротив, во всем том, что мы, повинуясь указаниям разума, должны делать или чего должны избегать, необходим добрый совет. Поэтому, если кто никаких советов слушать не хочет, с тем и разговаривать не стоит.

2. Есть, конечно, на свете и такие люди — грубые и невежественные; вы же, по вашему собственному мнению, превосходите все:; прочих и благоразумием и образованием; поэтому, как мне кажется, было бы нелепо, если бы вы не воспользовались с благодарностью поданным вам добрым советом, даже в том случае, когда по началу >вам будет неприятно выслушать его.

3. К тому же, если бы я предлагал что-либо очень трудное и обременительное, то, пожалуй, об этом можно было бы поспорить; правда, и тогда я постарался бы доказать, что общую пользу следует предпочесть мимолетному увеселению. Но я отнюдь не намерен предлагать вам что-либо неприемлемое; напротив, я хочу дать вам мой совет именно для того, чтобы вам не пришлось впоследствии самим произносить и выслушивать неприятные для вас речи; я же далек от того, чтобы причинять вам неприятности или давать вам неприемлемые советы.

4. Итак, я начну с того вопроса, за обсуждением которого вам всего легче будет следить и который и мне наиболее близок. Ведь нам предстоит справлять празднество в честь Диониса,[33] а также — Зевс свидетель — и в честь Афродиты и всех прочих богов: мы будем совершать возлияния, приносить жертвы, петь пеаны, надевать венки и постараемся не упустить ничего из того, что повелевает нам благочестие; но нам следует с корнем вырвать то, что обычно сопутствует празднеству, что тешит толпу, но в высшей степени тягостно для людей порядочных: я говорю об издевательствах и шутовских выступлениях, устраиваемых и среди бела дня, и — клянусь Зевсом — даже по ночам; не следует ни сочинять для них песенок, ни участвовать в них, ни показывать разные непристойности.

5. Ведь дело вот в чем: кому неохота выслушивать злословие, того оно не забавляет; а кто слушает его охотно, привыкает к нему, а в этом — первый источник дурных нравов; не может быть худшего порицания ни для частного лица, ни для города в целом, чем то, что их радует зло. Из всех человеческих пороков самым худшим является злобность — ей нет прощения, и, несомненно, только тот поддается ей, только тот растит ее в своей душе, кто способен вполне подчиниться ее власти. И вот доказательство: никто не станет радоваться, если злословят о том, кого он любит и к кому относится благожелательно.

6. Ведь даже тот, кто другому причинит вред, нанесет убыток или совершит что-либо подобное, может оправдать свой поступок тем, что он совершил его невольно; злобность же отличается от всего этого уже тем, что самое название ее происходит от слова "зло" и уже поэтому она не заслуживает прощения; ведь слово "злобность" обозначает не какой-либо отдельный дурной поступок, а природную черту характера человека, который никому не желает добра; и так же как "злобность" родственна "злу" и получает от него свое название, так и злословие заключает в себе немалую долю зла, хотя бы уже по сходству их названий: и то и другое свойственно людям злым и дурным.

7. Я полагаю, что следует всегда и мыслить и говорить насколько возможно благопристойнее; а при ежемесячных священнодействиях и празднествах разве не следует стремиться к тому, чтобы и речи были прекрасны, и мысли благородны, и чтобы все относились друг к другу в высшей степени вежливо и благожелательно? Ведь боги вознаграждают .именно за дружелюбие и единомыслие. Разве не должны мы считать самые эти празднества как бы свидетельством нашего всеобщего дружелюбия, разве не должны мы думать, что никакие пышные жертвоприношения, никакие возлияния не могут быть более угодны богам, чем благородное умонастроение?

8. Как можем мы выразить наше почитание богов иначе, чем если мы перед их лицом не станем ни говорить, ни слушать что-либо неподобающее? Ведь и в присутствии уважаемого нами друга мы воздерживаемся от многих выражений даже в том случае, когда имеем повод высказать резкое осуждение; неужели же, когда нам внимают сами боги, мы станем говорить и слушать о том, чего сами не только не одобряем, но чего стараемся избегать, как дел позорных?

9. Вам следует понять, что я не предлагаю чего-либо нового, но только то, что уже издавна было установлено и законами и общепринятыми обычаями: вспомните о том, что глашатаи, созывая народ на собрания, в первых же своих словах приказывают выражать свои мысли подобающим образом; вспомните о наставлениях, которые нам дают жрецы и священнослужители, храмовые прислужники, когда мы приносим жертвы, вспомните и о том, что мы сами стараемся соблюдать эти правила во время наших молений.

10. Какой же смысл в том, чтобы с одной стороны считать благопристойный способ выражения чем-то прекрасным и подобающим для священнодействий, а с другой — оставлять безнаказанными тех, кто кощунствует? Принося жертвы, мы ведем себя благопристойно, а перед лицом тех же самых богов, которым приносим эти жертвы, мы под предлогом их празднества произносим и слушаем разные мерзости; мы утверждаем, что боги не терпят злословия и в то же время делаем их как бы покровителями тех поношений, которыми осыпаем друг друга.

11. Разве, полагая, что это угодно богам, мы не противоречим сами себе? Если, стремясь приблизиться к богам, мы воздерживаемся от всего дурного, а сами, зная, что поступаем дурно, всем этим забавляемся, разве мы сохраняем заветы благочестия? Как же можем мы в честь богов делать именно то, чего во имя тех же богов должны всячески избегать?

12. Очень странным кажется мне, что речь птиц мы считаем священной (где бы ее ни услышали, даже в совершенно пустынных местах), а в наших собственных речах не умеем удержаться от сквернословия даже на сцене театра; приступая к алтарям богини Молвы, мы жаждем услышать от нее только самые прекрасные слова (настолько твердо мы уверены в том, что именно они подобают богине), а словами, которых вообще не следовало бы терпеть, мы оскверняем наш язык как раз на празднествах.

13. Мы велим мальчикам сохранять уста в чистоте, даем им и в школе и дома такое наставление: о том, что позорно делать, не следует и говорить; а сами, собрав вместе и детей, и женщин, и людей всех возрастов, назначаем награды за злословие, и тех, кто особенно преуспеет в этом деле, стараемся вознаградить особо.

14. Даже к священным сосудам у входа в храм мы не допускаем того, кто совершит или стерпит известные проступки, и об этих же самых проступках мы распеваем песенки во время священнодействий; мы считаем нечестным принести что-либо в жертву не в согласии с установленным порядком, а почитать богов неподобающими речами считаем признаком благочестия; во всех прочих делах мы соблюдаем пристойность и в то же время спокойно смотрим на всевозможные телодвижения участников хоров, спокойно слушаем любые их речи; если кто-нибудь из певцов возьмет неверную ноту, мы выгоняем его из хора, а если весь хор поет о неподобных вещах, мы его вознаграждаем.

15. И если кто-нибудь оскорбит нас, мы впадаем в ярость, а когда мы сами осыпаем себя оскорблениями, то именно это и считаем необходимой частью подлинного праздника. Таким образом, мы и с богами несогласны и сами себе противоречим.

16. Тем не менее есть люди, утверждающие, будто разрешение злословить в театре приносит добрые плоды: те, кто вели дурной образ жизни, подвергаются осуждению, а все прочие, из опасения, что и они могут стать предметом издевательств комедии, постараются вести себя благоразумно. Раз это так, то я предложил бы весьма высоко оценить пьянство, если оно способно оказывать на людей такое воспитательное воздействие и если можно без труда добиться того, чтобы пьяницы учили прочих людей благоразумию и, сами еще не протрезвившись, наставляли других в правилах той прекрасной жизни, которую следует вести.

17. Но кто из вас не знает, что вовсе не дело толпы — брать на себя труд воспитания, так же как не ее дело — давать законы и выносить суждения по общественным вопросам? Мы ведь не доверим первому встречному вести корабль до Коринфа; так неужели же любой человек знает, по какому пути следует идти в жизни и чем надо снабдить людей на этот путь? Неужели любой может взяться за кормило и вести юношество, куда ему вздумается?

18. Ведь если, отбирая атлетов, мы отвергаем непригодных, и им приходится не только с позором удалиться, но и заплатить пеню,[34] то почему же мы так беспечны, что руководителей важнейшим делом воспитания и обучения выбираем из числа рабов и усерднейших завсегдатаев мелких лавчонок?

19. Ведь и в привратники мы ставим не кого попало, а человека надежного, чтобы в нашем доме не могло приключиться ничего постыдного; а наших детей и жен и весь наш город в целом — одним словом все, что нам дорого, — мы отдадим всякому, кто захочет все это прибрать к рукам? Тем, кого мы считаем ниже себя, даже когда они трезвы, тем мы станем верить когда они пьяны?

20. Однако, скажут нам, в эту пору нечего говорить о воспитании, это — время разгула; ведь это — Дионисии, время веселых гулянок и ночных шествий; итак, значит, мы на это время освобождаем детей от надзора их подлинных учителей и поручаем их людям, которые сами ни на что не годны, но навязывают нам свои мнения; при этом мы, как видно, даже не понимаем, насколько неподходящим является самое место, где все это происходит, и насколько нелепа сама эта мысль.

21. Не по театрам подобает питаться учителям и не там обучать юношей — театры устроены для забавы и развлечения; есть другие места, которые и носят подобающее им название, в которых и следует изучать философию; там не издеваются и не злословят бесстыдно, а дают такое воспитание, которое приличествует свободному гражданину, и обучают, кроме всего прочего, и тому, что всего неблагопристойного следует остерегаться.

22. К тому же, если бы участники комедий издевались только над дурными людьми, а прочих оставляли в покое, то, пожалуй, это еще можно было бы допустить; но в данное время это дело, пусть даже по началу неплохое, к добру не ведет, ибо многим приходится выслушивать злословие совершенно незаслуженно, а в то же время есть и такие люди, чьи проделки каждому известны, а они тем не менее избегают публичного осуждения. В чем же дело? В том, что выступающие в комедиях отнюдь не подражают ни истинным преподавателям, ни учителям мудрости, ни тем, кто действительно хочет научить людей добру, — ведь если бы это было так, они прежде всего исправились бы сами; нет, они выступают либо из личной вражды, либо напротив, кому-нибудь в угоду; иногда им случалось попросить у кого-нибудь денег, и они их не получили, иногда они не достигали успеха в любовных домогательствах — вот тогда-то они и осыпают оскорблениями своих недругов, а о разных других делах умалчивают, так что на чистую воду выводят не тех людей, чья жизнь позорна.

23. Подумайте еще и вот о чем: более всех, казалось бы, должны стараться откупиться от злословия те, кто кое-что за собой знает; а кто должен бы менее всего придавать значение злословию? Разве не тот, кто уверен в себе и в своем достойном образе жизни? А на деле выходит наоборот — дурные и бесчестные люди выходят сухи из воды, а издевательствам подвергаются как раз те, кто менее всего этого заслуживает.

24. Вообразим себе даже, что злословию подвергаются и те и другие (конечно, едва ли это возможно — никто уважающий себя не станет терпеть оскорблений): но и тогда тот, кто не ценит своей доброй славы и кто в конец испорчен дурными страстями, не только не почувствует себя обиженным, а, напротив, даже сочтет это для себя выгодным и будет рад-радехонек, что о нем узнали все; а те, кто понесет поношение не по заслугам, разве не потерпят ущерба, лишившись тех наград, которые они заслужили своим благоразумием?

25. Итак, не ставить комедии надо в целях улучшения нравов юношества, а именно в этих самых целях надо эти постановки прекратить, чтобы юноши могли беспрепятственно стремиться к доблести. Дурных людей мы можем карать и иными способами, но зачем так оскорблять людей добропорядочных? Неужели же такого человека, на которого никогда не поступало даже законной жалобы, мы выдадим с головой всякому, кто захочет его бесчестить?

26. Подумать надо и вот о чем: иному честному человеку покажется, пожалуй, более предпочтительным расстаться с некоторой суммой денег, чем слушать поношения, — особенно тому, кто по натуре робок. Разве не ясно уже из этого, насколько вредоносна постановка комедий, — разве не ясно, что ее следует начисто запретить? Ведь самым добропорядочным людям придется выбирать одно из двух: либо, не давая взятки, выслушивать хулу, либо понести наказание за то, что они откупились от оскорблений деньгами; а чем же пострадают те, кто выслушивает оскорбления с полным равнодушием?

27. Помимо всего прочего, дурная слава отдельных лиц бросает тень и на весь город в целом; каковы лица, высмеянные в комедии, таковы — так часто думали люди — и все остальные. Взгляните на ваших предков, афинян: тех мужей, которых превозносят в своих произведениях почти все писатели, одна только комедия унижает и только она дает доводы в руки клеветникам: ведь — говорят они — вы видите, что афиняне сами себя обличают.

28. А уж о том, насколько велика разница между нынешними бесстыдными и лживыми нападками и теми поучительными и полезными советами, которые заключались в так называемых "парабазах",[35] и говорить не стоит; а даже если от них кое-кому и попадало, то, как сказано в пословице, "от благородных колотушек и побои не болят". А там, где и слова гнусны, и напевы безобразны, и жесты бесстыдны, и где комедия все равно не в силах карать те пороки, которые показывает она сама, какое удовольствие может она доставить? Неужели вы все это одобряете? Что позорнее этого?

29. Разве можно все это видеть и слышать и все же считать полезным? Нет, это явный признак испорченности нравов. Если любой человек, будь то мужчина или женщина, привыкнет слушать поношения и выносить позорнейшую хулу, он потеряет уважение к себе и приучится к дурным нравам, даже если раньше и был им чужд. А кроме всего прочего "При чем здесь Дионис?" — мне кажется, именно к этому случаю данная пословица особенно подходит.

30. Поистине, великую славу приносит нашему городу то, что у нас и в банях, и в подворотнях, и на городской площади, и в домах разные бабенки, подростки, да и каждый, кому только вздумается, распевает всяческие песенки! Притом, неужели можно издеваться только над своими согражданами? Но ведь это довольно странно, что вы станете щадить чужестранцев больше, чем самих себя; вы окажетесь совсем не похожи на лакедемонян — они держали свои собственные дела в тайне, а вы предоставите кому угодно возможность говорить про вас даже самые неподобающие речи? Или мы и чужестранцев не станем щадить?

31. Хороши же будут тогда наши с ними взаимоотношения! Да нелегко будет и родителям воспитывать детей или старшим братьям наставлять младших там, где распевают подобные песенки! Не лучше ли вам перестать выставлять себя на позорище?

32. Но, скажут нам, ведь шутка — Зевс свидетель — вещь вполне допустимая; да, если она исходит не от подонков, — ведь порядочных людей не так-то уж много. А любителей злословить я хотел бы спросить вот о чем: действительно ли они шутят или говорят серьезно? Если шутят, зачем они прикидываются, будто хотят дать глубокомысленные наставления? Если же они говорят всерьез, то их опять-таки надо спросить, основана ли их хула на правде или на лжи? Если на правде, то почему они не прибегают к помощи законов? Однако там, где действительно следует говорить, они молчат, а где следует молчать, говорят. Если же они лгут, то пусть радуются, что это сходит им с рук безнаказанно, а не жалуются на то, что им не разрешают злословить.

33. Я думаю, что даю всем, вам в особенности, совершенно правильный совет. Чем больше вы, по вашему мнению, превосходите всех прочих и образованием и благовоспитанностью, тем позорнее для вас стремиться к тому, чего делать не следует.

Юлиан

Император Юлиан (331 — 363) прожил недолгую, но бурную и деятельную жизнь. Он был двоюродным братом императора Констанция, человека жестокого и подозрительного. Детство Юлиана прошло в Малой Азии, под строгим надзором приверженцев Констанция; уже в это время он увлекся античной литературой и языческой религией. В молодости Юлиан получил разрешение провести несколько лет в Академии в Афинах, где его соучениками были Василий Кесарийский и Григорий Назианзин (Богослов), впоследствии крупные ораторы in руководители христианской церкви. Там же, в Афинах, он познакомился с известнейшим языческим оратором Либанием и учился у него красноречию; дружба между учителем и учеником продолжалась всю короткую жизнь Юлиана.

Жена Констанция, Евсевия, покровительствовала Юлиану, и по ее совету Констанций вызвал Юлиана в Рим и назначил его начальником всех легионов, размещенных в Галлии. Юлиан оказался очень талантливым и храбрым полководцем; но враги оклеветали его перед императором, и ему было приказано перевести свои легионы на Восток и передать их Констанцию, который начал войну с персами. Возмущенные этим распоряжением войска Юлиана провозгласили его императором, и Юлиан двинулся походом на Константинополь. Дело дошло бы до вооруженного столкновения, если бы не внезапная смерть Констанция. Это было в 361 году; к этому времени и относится речь-послание Юлиана «К совету и народу афинскому», в которой он оправдывает свои поступки, объясняя их прямым указанием богов.

Став императором, Юлиан развил широкую деятельность, ревностно занимался государственными делами, окружил себя философами и ораторами и вступил в открытую борьбу с ненавистной ему христианской церковью. Увлекаясь неоплатонизмом и мистическими языческими культами — Митры, Матери богов и Сераписа, — он пытался создать из этих культов и «олимпийской» религии синкретическое языческое вероучение в противовес христианству; он вел с христианством и философскую полемику в речах и письмах, за что и получил у христианских писателей прозвище «Отступника».

Юлиан обладал значительным литературным талантом и огромной работоспособностью. Литературное наследство, оставленное им, довольно обширно; в него входят речи, философские трактаты, два памфлета («Ненавистник бороды» и «Цезари») и более ста писем. Весь этот материал представляет большой исторический и психологический интерес и свидетельствует как о незаурядной одаренности и начитанности Юлиана, так и о его неуравновешенном характере и о некоторой склонности к софистике и риторике.

Победить христианство Юлиану не удалось. Правление его было недолгим: в 363 г. в походе против парфян он погиб от тяжелой раны, нанесенной ему, возможно, кем-то из его собственных воинов — многие его солдаты оставались христианами.

Учитель Юлиана, Либаний, посвятил своему царственному ученику и другу, ранняя смерть которого тяжко поразила его, две надгробные речи и. следующую эпиграмму:

Здесь, за стремительным Тигром лежит Юлиан погребенный;

Был он правителем мудрым и воином, страха не знавшим.

(Палатинская Антология, VII, 747; пер. Ю. Шульиа)

К совету и народу афинскому

(§ 1-4; 6-8; 11-13)

1. Много подвигов совершили ваши предки, и не только им самим, но и вам подобает за это почет и слава; много трофеев воздвигнуто ими, одни — в честь всей Эллады в целом, другие — в честь вашего города в память тех битв, в которых он сражался один на один либо с другими эллинами, либо с варварами; однако едва ли есть такой подвиг или такое мужественное деяние, которым и другие города не могли бы похвалиться; некоторые совершены ими рука об руку с вами, другие — самостоятельно; но если я начну вспоминать и сравнивать, то, пожалуй, подумают, что я отдаю преимущество одному городу перед другим или, как риторы, соблюдая свою выгоду, слишком мало воздаю чести городам, менее значительным; поэтому я буду говорить только об одном из ваших достоинств, — именно о том, которому мы не находим подобного у других эллинов и которое издавна признается за вами. В ту пору, когда господство было у лакедемонян, вы взяли его из их рук не насилием, а молвой о вашей справедливости, — ведь ваши законы воспитали Аристида Справедливого.[36] И дав столь блестящие доказательства вашей справедливости, вы не раз подтверждали их еще более блистательными деяниями. Бывает, правда, что кому-нибудь сопутствует ложная слава о его справедливости, и так же нечего удивляться, если среди множества дурных людей появится один, кому свойственна любовь к добру; разве у мидян не восхваляют Дейоку, у гипербореев — Абариса, у скифов — Анахарсиса?[37] Едва ли заслуживает изумления то, что и среди этих беззаконнейших народов нашлось три человека, все же чтивших справедливость, причем два последних чтили ее искренне, а первый — имея в виду свою выгоду. Но чтобы целый народ и целый город были всем сердцем преданы справедливым речам и делам, — этого, кроме как у вас, пожалуй, нигде не найдешь. Я хочу напомнить вам лишь один такой случай из истории вашего города, — а их было много. После войны с персами Фемистокл задумал внести предложение поджечь тайком эллинские корабельные верфи; не решаясь прямо заговорить об этом с народом, он заявил, что откроет свое тайное намерение тому, кто будет для этой цели избран народом. Народ избрал Аристида; узнав замысел Фемистокла, Аристид скрыл его от народа, но, выступив перед народом, сказал, что не может быть ничего более выгодного, чем этот замысел, но вместе с тем и ничего более несправедливого; и весь город единодушным голосованием немедленно отверг это предложение.[38] Клянусь Зевсом, какое величие души! Именно так подобало поступить людям, воспитанным мудрейшей богиней![39]

2. И вот, если в давнюю пору дела у вас обстояли так, как я сказал, то и теперь от доблести предков у вас сохранилась с тех времен как бы некая мерцающая искорка; я полагаю, что вы станете судить о человеке не по тому, насколько он удачлив, и не потому, прилетел ли он по воздуху или прошел по всей земле с невероятной скоростью и неубывающей силой, а взглянете, поступал ли он справедливо; и если окажется, что он действует согласно справедливости, то его похвалит и каждый из вас в отдельности, и все вы вместе; если же он справедливости не уважает, то он, конечно, заслужит ваше презрение: ведь ничто не является столь родственным мудрости, как справедливость, — и того, кто нарушает справедливость, вы изгоните как нечестивца, не чтущего вашу богиню.

Поэтому я хочу рассказать вам все о себе; хотя вы уже многое знаете, однако кое-что могло остаться скрытым от вас и притом именно то, что вам особенно важно узнать, и я хочу, чтобы вам, а через вас и прочим эллинам, стало известно все. Пусть никто не подумает, что я болтаю попусту, если я начну говорить о событиях, совершавшихся у всех на глазах, событиях давно прошедших или недавних. Я хочу, чтобы ничто, касающееся меня, не укрылось ни от кого из вас, а ведь возможно, что один не знает одного, а другой — другого. Начну мой рассказ с моих предков.

3. Что со стороны отца я происхожу из того же рода, как Констанций, общеизвестно; ведь наши отцы были единокровными братьями.[40] И вот как поступил с нами, своими ближайшими родичами, этот человеколюбивейший император: шестерых моих двоюродных братьев (а они были и его двоюродными братьями), а также моего отца, приходившегося ему родным дядей, еще одного нашего общего дядю по отцу[41] и моего старшего брата он казнил без суда; меня и другого моего брата он тоже хотел убить, но в конце концов послал нас в изгнание; потом он меня призвал обратно; а моего брата, даровав ему сперва звание цезаря, вскоре казнил.

Зачем мне перечислять теперь, как в трагедии, эти несказанные ужасы? Говорят, он раскаялся во всем этом, он страшно страдает от угрызений совести, он думает, что наказан за это бездетностью и неудачей в войне с персами; эти слухи распространялись в ту пору и при дворе и среди тех, кто окружал моего брата — блаженной памяти Галла. "Блаженной памяти"! Галл нынче впервые слышит эти слова: ведь Констанций, убив его вопреки всяким законам, отказал ему в погребении в гробнице его предков и не счел его достойным такого присловия. Как я сказал, этими слухами хотели убедить нас в том, что Констанций совершил все эти злодеяния, будучи введен в заблуждение и уступая насилию мятежного непокорного войска. Все это напевали нам в уши как во время нашего заточения в каппадокийской деревушке,[42] когда к нам со стороны никого не допускали, так и потом, когда брата вызвали из изгнания, а меня, еще подростка, оторвали от моих учебных занятий. Как описать мне эти шесть лет, которые мы провели на чужбине, взаперти, подобно узникам, заключенным в персидских крепостях? К нам не допускали ни одного посетителя, никто из наших старых знакомых не имел к нам доступа, мы проводили жизнь, лишенные правильного обучения и каких бы то ни было занятий, приличествующих свободным людям; вокруг нас было много рабов, и с нашими собственными рабами мы разделяли их участь и были их товарищами; ни один наш ровесник не был допущен к нам.

4. По милости богов мне выпало на долю счастье освободиться из заключения, а моего брата держали при дворе[43] в таких ужасных условиях, какие едва ли кому приходилось выносить. В его характере действительно проявлялись некоторые черты дикости и резкости, — это можно было объяснить его воспитанием в горной глуши. Следовало бы винить за это того, по чьей милости мы получили такое воспитание; боги даровали мне любовь к философии, сохранившей меня в чистоте, ему же никто ничего не дал. Едва только его перевезли из деревни во дворец и облекли в пурпурный плащ, как Констанций уже проникся к нему завистью и не переставал ему завидовать, пока не уничтожил его. Отнять у него пурпур Констанцию показалось мало; но ведь можно же было оставить брата моего в живых, даже если он был неспособен царствовать! но нет, его надо было лишить и самой жизни. Но пусть даже так, однако ему все же следовало дать возможность сказать хотя бы слово в свое оправдание, ведь это позволено даже преступникам. Если закон не разрешает тому, кто поймал разбойников, убить их на месте, то как же можно уничтожать без суда тех, которые, лишившись своих почетных званий, стали из владык просто частными лицами?

А что, если брат мой мог назвать виновников своих проступков? Ведь ему были переданы письма некоторых лиц, содержащие — клянусь Гераклом! — безмерные клеветнические наветы против него; возмущенный ими, он вспыхнул гневом, конечно, мало приличествующим правителю, однако не сделал ничего, что заслужило бы смертной казни. Разве нет закона, разрешающего всем людям, будь то эллины или варвары, защищаться от тех, кто поступает несправедливо? Может быть, он защищался слишком резко, но не сделал ничего выходящего из ряда вон; уже не раз говорилось о том, что гнев побуждает иногда к резким выпадам против врага. Но вот Констанций в угоду евнуху, своему постельничему и своему повару, выдал на смерть в руки негодяев своего родича, цезаря, мужа своей сестры,[44] отца своей племянницы, человека, на сестре которого он сам был женат первым браком,[45] человека, связанного с ним по воле богов такими тесными узами родства.

Меня он лишь с большим трудом отпустил, протаскав полных семь месяцев то туда, то сюда, под строгой охраной;[46] и, конечно, если бы некое божество, пожелавшее меня спасти, не расположило ко мне прекрасную и добродетельную Евсевию, супругу Констанция, я не вырвался бы из его рук. А между тем — клянусь богами — я не виделся за все это время с моим братом и даже во сне его не видал; я ведь не жил с ним вместе, не навещал его, а писал ему редко, и то о разных пустяках.

Избежав опасности, я с радостью отправился на родину моей матери: из всего огромного достояния, которое, несомненно, в свое время было приобретено моим отцом, мне не досталось ничего, ни клочка земли, ни одного раба, ни домика: добродетельный Констанций унаследовал вместо меня все мое отцовское имущество, а со мной, как я уже сказал, не поделился ничем; моему брату он дал ничтожную часть отцовского наследия, но за то все, что досталось брату от его матери, Констанций забрал себе.

[Юлиан рассказывает о том, как по приказу Констанция он был вынужден жить то в Италии, то в Малой Азии, то в Греции, причем Констанций ни разу не пожелал его видеть; наконец, Юлиан был вызван в Милан.]

6. Вот что со мной произошло. Прибыв в Медиолан,[47] я поселился в пригороде. Евсевия не раз проявляла свою благосклонность ко мне и приказывала мне писать ей обо всем, в чем я буду нуждаться. И вот я решил написать письмо, вернее даже прошение, заклиная ее помочь мне: "Пусть бог ниспошлет тебе все свои милости, пусть будут тебе дарованы чада-наследники, а меня, как можно скорее, отправь домой!" Но я считал опасным отправить это письмо во дворец к супруге императора. Я стал молить богов указать мне ночью, следует ли посылать императрице это письмо; боги же в ответ угрожали мне страшной гибелью, если я это письмо отправлю. Боги мои свидетели, что я говорю чистую правду! Поэтому я решил письма не посылать; и с этой же ночи в мой ум запала мысль, которой хочу поделиться и с вами. "Я задумал было, — сказал я себе, — воспротивиться воле богов и вообразил, что могу лучше размышлять о моей судьбе, чем те, кому ведомо всё... Но берегись, как бы тебе не поступить неразумно, презрев законную волю богов! Где твое мужество? Ведь это прямо-таки смешно: ты готов льстить и унижаться из страха смерти, а следовало бы отбросить все заботы и предоставить богам творить их волю, возложив на них заботу и попечение о тебе. Так советовал и Сократ:[48] "делай хорошо то, что зависит от тебя, а все прочее предоставь богам; не стремись ничего приобретать, ничем завладевать, а что они даруют, принимай спокойно"".

7. Эта мысль показалась мне не только вполне безопасной, но и подобающей разумному мужу; кроме того, она была внушена мне богами; избегая ожидаемых козней, броситься навстречу грозной и позорной опасности, показалось мне страшным и внушающим тревогу и ужас; я уступил и послушался.

Вскоре меня облекли званием и плащом цезаря.[49] О, боги, какое рабство, какой страх и угроза, ежедневно висящая над головой! Двери на засовах, стража у ворот, руки моих рабов под строгим надзором, как бы ко мне не проскочила записочка от моих друзей. Прислужники все чужие; лишь с трудом удалось сохранить при дворе четырех моих собственных рабов, двух маленьких мальчишек и двух постарше, для личных услуг; один из них знал о моей вере в богов и тайком, насколько мог, участвовал в совершении обрядов.[50] Мои книги я поручил охране одного врача,[51] единственного, кто остался при мне из стольких верных товарищей и друзей; его дружба со мной была сохранена в тайне и ему даже разрешили сопровождать меня. Я так боялся всего и стал таким робким, что многим из моих друзей, желавшим навестить меня, я, против моей воли, запретил ко мне приходить; мне очень хотелось видеть их, но я опасался сделаться виновником бедствий для них.

[Далее Юлиан рассказывает, как он был назначен военачальником в Галлию; сперва он имел весьма скромные полномочия, потом ему было поручено командование всей армией. Положение Галлии было в это время очень тяжелым.]

Я выступил в поход, когда хлеба уже созрели. Множество германцев совершенно спокойно расположилось на житье вокруг кельтских городов, ими же опустошенных. Число городов, стены которых были снесены, доходило до сорока пяти, а сторожевых башен и небольших крепостей было разрушено вдвое больше; населенная варварами полоса земли по эту сторону Рейна тянулась от истоков его до океана; наиболее близко расположенные к нам поселения германцев отстояли от берега Рейна на тридцать стадиев, а между ними и нами лежала полоса, еще втрое шире, обращенная в пустыню и настолько разоренная, что кельты там даже скота не могли пасти; даже некоторые города, в окрестностях которых варвары еще не расселились, были, однако, уже покинуты жителями.

8. Найдя Галлию в таком состоянии, я отвоевал Колонию Агриппину, лежащую на Рейне и потерянную нами около десяти месяцев тому назад, и взял крепость Аргенторат, расположенную у подножия Барсега.[52] Наверное, молва об этом сражении дошла и до вас; боги отдали в мои руки в качестве пленника вражеского короля, но я, не колеблясь, уступил славу этого подвига Констанцию. Даже если мне не подобало еще праздновать триумф, в моей власти было убить моего врага Хнодомара;[53] никто не помешал бы мне провести его через всю землю кельтов, показать во всех городах и насладиться его бедой. Но я подумал, что этого делать не следует, и прямо отослал его к Констанцию, вернувшемуся в ту пору из поездки к квадам и сарматам.[54] Так случилось, что между тем как я сражался, он совершил мирное путешествие и был дружественно принят племенами, живущими по Истру, — но триумф все же справил не я, а он. После этого прошел и второй, и третий год, и к концу этого срока из Галлии были изгнаны все варвары, большинство городов было нами отвоевано, а из Бретанды прибыли многочисленные корабли. Я создал флот из шестисот судов — четыреста из них построены по моему приказанию в срок менее десяти месяцев — и ввел их в устье. Рейна; а это было нелегко, ведь там по соседству живут варварские племена. Флорентий[55] считал это дело настолько невыполнимым, что обещал заплатить варварам две тысячи литр серебра, лишь бы добиться от них права на проезд, и Констанций, узнав об этом (ему сообщили о таком намерении) написал мне и дал распоряжение пойти на это условие, если оно мне не покажется слишком позорным. Как же могло такое дело не быть позорным для нас, если даже Констанцию оно показалось позорным, — ему, слишком уже привыкшему во всем угождать варварам?

Ничего я им не заплатил, а пошел на них войной и при содействии богов добился подчинения племени салиев, прогнал хамабов,[56] забрал множество скота, женщин и детей. Я нагнал на них такого страху и подготовил такой поход против них, что они тотчас дали мне заложников и открыли безопасный путь для моего обоза с продовольствием.

Слишком много времени потребовалось бы для того, чтобы перечислить и описать все, что я сделал за четыре года. Вот главное: еще цезарем я трижды переходил через Рейн; я добился освобождения двадцати тысяч пленных, которых варвары держали по ту сторону Рейна; в двух боях и при одной осаде я захватил тысячу пленных, не таких, что уже не могут сражаться, а мужчин в расцвете сил; я отправил к Констанцию четыре легиона отличнейшей пехоты, три других более низкого качества и два отборных отряда всадников. В настоящее время с помощью богов я отбил обратно все наши города, а в ту пору уже около сорока.

Призываю Зевса и всех богов, покровителей наших городов и нашего рода, в свидетели моего доброго отношения к Констанцию и моей верности ему! Я относился к нему, как я желал бы, чтобы родной сын относился к отцу. Я воздавал ему такой почет, какого ни один цезарь доселе не воздавал императору. Он до сего времени не мог ни в чем упрекнуть меня, хотя я всегда говорил с ним откровенно; теперь же он выдумывает какие-то смехотворные поводы своего недовольства мной.

[В § 9 — 10 Юлиан говорит о том, как к нему были присланы помощники и заместители Пентадий, Павел и Гауденций, которые немедленно начали интриговать против него и внушили Констанцию мысль перебросить легионы, которыми командовал Юлиан, на Восток. Войска подняли мятеж и провозгласили Юлиана императором.]

11. ...Легионы прибыли; я, согласно обычаю, вышел к ним и стал их уговаривать продолжать свой путь; они простояли на месте один день, в течение которого я ничего не знал об их намерениях. Свидетели мои Зевс, Гелиос, Арес, Афина и все боги, что до самых сумерек я ничего не подозревал. Когда солнце стало садиться, меня предупредили о том, что готовится; дворец немедленно был окружен и повсюду раздались крики, между тем, как я еще размышлял, что мне делать, и еще не верил своим глазам. Все это произошло еще при жизни моей жены,[57] и я в ту пору отдыхал в нашей комнате в верхнем этаже; в стене этой комнаты было отверстие, через которое я поклонялся Зевсу. Между тем крики и шум во дворце усиливались, и я обратился к богу с мольбой "знаменье дать мне..."[58] и он явил мне его.

Мне было дано веление повиноваться и не противиться страстному желанию войска. Тем не менее, даже после того, как знамение явилось мне, я отнюдь не согласился немедленно, но сопротивлялся сколько мог и не хотел ни провозглашения императором, ни венца. Но не мог же я один противиться такому множеству людей, тем более, что боги, желавшие свершения этого дела, все более распаляли их жар и зачаровывали мою душу; наконец, около третьего часа кто-то из солдат набросил на меня золотую цепь, и я вступил во дворец, — богам это ведомо! — тяжко вздыхая от глубины моего сердца. Мне следовало бы, конечно, ободриться, доверяя божеству, явившему мне знамение; но меня мучила совесть, и я охотно скрылся бы, чтобы не показалось, будто я не до конца был покорен Констанцию. Во дворце господствовало смятение; приверженцы Констанция немедленно использовали его, чтобы затеять козни против меня, и стали раздавать солдатам деньги; они ждали одного из двух: либо среди солдат возникнут раздоры, либо они все вместе нападут на меня. Но один из членов свиты моей жены узнал об этих тайных делах и немедленно сообщил мне о них; когда же он увидел, что я ничего не предпринимаю, он вне себя, словно одержимый, стал кричать в толпу прямо на площади: "Воины, чужестранцы и граждане, не предавайте императора!" Гнев охватил солдат и все они, вооруженные, ворвались во дворец; видя, что я жив, они в радости, словно неожиданно встретив близких друзей, окружили меня, бросились меня обнимать, подняли себе на плечи; зрелище было удивительное, можно было подумать, что происходит некое священнодействие. Окружив меня со всех сторон, они стали требовать расправы со всеми приверженцами Констанция; какую борьбу мне пришлось выдержать, чтобы спасти их, знают одни боги.

12. А после всего этого, как держал я себя по отношению к Констанцию? Ни в одном из писем, которые я отправил ему до нынешнего дня, я не именовал себя званием, дарованным мне богами; я подписывал их просто "Цезарь". Я взял с солдат клятву, что они ничего не станут предпринимать, если он разрешит нам спокойно оставаться в Галлии и согласится с тем, что уже произошло. Все легионы, состоящие под моим командованием, обратились к нему с мольбами, заклиная его сохранить мир между нами двумя. А он, в ответ, поднимает против нас варваров, называет меня врагом; он даже платит варварам за то, что они опустошают галльскую землю. Он пишет тем варварам, которые живут по соседству с Италией, чтобы они остерегались всех воинов, переходящих границу Галлии. Он скопил на границах огромные запасы зерна, лежащие на складах в Бригантии.[59] На западных склонах Альп он набрал столько же продовольствия для похода, который он задумал вести против меня. И это — не пустые слова, но уже решительные действия; я перехватил тайные письма к варварам, задержал обозы с продовольствием и захватил переписку Тавра.[60] И это еще не все: он и сейчас пишет мне как "цезарю" и извещает меня, что он ни в какое соглашение со мной входить не намерен. Он присылает ко мне некоего Эпиктета, епископа галлов, чтобы обеспечить мне безопасность. Об этом он пишет во всех своих письмах, в которых он обещает сохранить мне жизнь, но не говорит ни слова о моем почетном звании. Однако я придаю его клятвам столько же цены, как "словам, написанным на золе", — как говорит пословица, — я хорошо знаю, сколь они искренны. Но я решился защищать мою честь не только потому, что мое почетное звание законно и заслужено мной, но и потому, что это необходимо для благополучия моих друзей, — :не говоря уже о том, с какой жестокостью Констанций управляет всем миром.

13. Вот что определило мои действия, вот что мне кажется справедливым. Прежде всего я почтил богов, видящих и слышащих все. Я принес богам жертвы, моля об успехе моего дела; в тот день, когда я должен был обратиться к моим солдатам с речью перед выступлением в этот поход, я дал им понять, что дело идет не о моем спасении, а о спасении государства, о свободе рода человеческого, а в особенности о существовании всех галлов, которых Констанций два раза предал в руки врагов; человек, который не чувствует почтения к могилам своих предков, конечно, не станет уважать и гробниц чужого племени. Но я счел необходимым привести к повиновению наиболее воинственные племена и собрать достаточные запасы золота и серебра в ожидании того, когда Констанцию будет угодно пойти на соглашение со мной и примириться с настоящим положением. Но если он намерен продолжать войну и не откажется от своих прежних притязаний, я готов бороться с ним всеми средствами, какие будут угодны богам. В противном случае я чувствовал бы себя опозоренным, так как я был бы побежден не силой оружия, а собственной робостью. Ведь если теперь он и победит меня, то будет обязан этой победой многочисленности своих солдат, и это будет заслугой не его самого, а его войска. А. если бы из боязни за свою жизнь и из страха перед опасностью я остался в Галлии, он бы без труда сжал с обоих флангов мою армию полчищами варваров и ударил мне в лоб своими огромными войсками. Тогда мое положение стало бы безвыходным, и я был бы разбит, что для разумного мужа — ужасное несчастье.[61]

Вот какими соображениями я хотел поделиться с вами, граждане афинские, и сообщить их в посланиях к моим собратьям по оружию и ко всем городам Эллады. Пусть боги, владыки мироздания, даруют мне до конца свою обещанную мне поддержку. Пусть они дадут Афинам возможность насладиться всеми благами, которыми я постараюсь осчастливить их, насколько это будет в моей .власти. Пусть боги дадут им императоров, проникнутых такими же убеждениями и готовых осуществить их на деле.

Либаний

Либаний (314 — 393) является крупнейшим оратором IV века. Он был уроженцем сирийской Антиохии, получил прекрасное образование и скоро достиг известности. В течение многих лет Либаний выступал как оратор и преподаватель ораторского искусства в разных городах Малой Азии: он упоминает, например, о пяти годах, проведенных в Вифинии, о своих блестящих выступлениях в Никее. Уже пожилым человеком он приехал в Константинополь, но как язычник был изгнан оттуда фанатичным императором Констанцием. К старости Либаний вернулся в свой родной город, где занял почетную должность члена городской курии и имел свою собственную школу ораторского искусства. Он принимал горячее участие в городских делах и постоянно защищал интересы родного города перед сменявшимися императорами. Особым почетом он пользовался в годы правления своего любимого ученика, императора Юлиана, реформам которого, направленным на восстановление языческого культа, Либаний, как убежденный язычник, горячо сочувствовал; однако и сменившие Юлиана императоры-христиане, Грациан и Феодосии, уважали Либания и исполняли многие его просьбы. От Либания до нас дошло около семидесяти речей, его автобиография, пятьдесят декламаций и свыше тысячи писем. Несмотря на любовь Либания к многословию, его речи представляют собой богатейший источник исторического и бытового характера.

Речь 31 К антиохийцам в защиту риторов

(§ 1 — 14, 19, 25, 31, 45, 46)

1. Что я не принадлежу к числу тех, кто постоянно докучает нашему городу своими просьбами и что до нынешнего дня вам, граждане антиохийские, не приходилось под воздействием моих речей тратиться на содержание преподавателей — ни в малой, ни в большой степени, — это вы все, конечно, можете признать. Я считал необходимым поступать так вовсе не потому, что боялся не добиться успеха даже в важном деле; напротив, чем охотнее вы — как я был уверен — примете любое решение, согласное с моим желанием, тем более обдуманно следовало поступать мне самому. Но теперь, поскольку молчать уже невозможно, даже если бы я очень сильно желал этого, я пришел, чтобы сказать то, чего не могу не сказать, не совершая несправедливости, и чему вы, если хотите поступить хорошо, должны поверить. И при этом окажется, что те, кто, на первый взгляд чем-то пожертвуют, на самом деле ничего не потеряют, и в то же время стяжают себе славу величайшей щедрости.

2. Ведь если бы я сам владел таким богатством, что его хватало бы и на мои личные нужды, и на обеспечение этих людей [учителей], то я, обратившись к самому себе, сказал бы то самое, что теперь говорю вам и, выручив своих товарищей из беды, был бы сам вдвойне счастлив: как тем, что сделал им добро, так и тем, что мне не пришлось бы обсуждать на людях их бедственное положение, виновником которого — как бы я ни был осторожен в выражениях — несомненно, надо признать наш город.

3. Однако поскольку размер моего состояния таков, что я, правда, сам не вынужден ничего брать у других, но и не имею возможности давать, то только от вас, граждане, можно ожидать помощи; тем самым упреки ваших обвинителей, если таковые имеются, вы лишите силы. Оказав помощь теперь, вы покажете, что, конечно, оказали бы ее уже давно, если бы знали, что она нужна; и тогда, пожалуй, всякий станет порицать уже не вас, ничего не знавших о беде, а тех, кто вам о ней не сообщил.

4. Может быть, я заставлю заплакать тех, о ком хлопочу; когда я стану говорить об условиях, в которых они существуют, и рассказывать подробно о их горестной нужде, им, конечно, будет очень тяжко быть у всех на глазах; но для них будет лучше вытерпеть все, что я скажу об их бедности, но зато потом избавиться от нее, а вам следует — если даже кое-какие мои слова заденут вас — тоже стерпеть это, но зато в дальнейшем заслужить себе добрую славу.

5. Ведь если бы я завел речь об этом предмете, желая либо их унизить, либо вас обвинить, я поступил бы дурно; но поскольку я делаю это, чтобы они избавились от постоянной нужды, а вы — от обвинений в небрежном отношении к тем людям, к которым относиться так не следовало, я, пожалуй, могу оказаться благодетелем тех и других — и тех, кому даю добрый совет, и тех, за кого ходатайствую. А вы можете проявить наибольшее внимание к моей речи, если вы, несмотря на то, что обстоятельства вашей жизни различны, все же не захотите придерживаться различных мнений по этому вопросу.

6. О чем же я говорю? Пусть ни тот, кто вовсе не имел детей, ни тот, у кого было много хороших детей, но они уже умерли, ни отец, имеющий одних только дочерей, ни тот, чьи дети либо еще не учатся у ритора, либо уже перестали нуждаться в них, — пусть никто из вас, ссылаясь на эти обстоятельства, не подумает, что данный вопрос его не касается, что якобы не потерпит ущерба, если правильное мнение не восторжествует. Ведь вы пришли сюда, чтобы держать совет о делах того города, к которому все вы принадлежите в равной степени, хотя и разнитесь между собой по своему семейному положению.

7. Одно дело надлежит нам теперь рассмотреть, что выгоднее для Антиохии, города прекрасного и великого, — позаботиться ли об учителях красноречия в нынешних бедственных обстоятельствах или вообще покончить с этим делом? Все, что способствует благоденствию и славе города, должно ведь быть вашей главной заботой, а в особенности то, что выдвинуло наш город на первое место по сравнению с другими. А это, если я не ошибаюсь, и есть наше владение красноречием, благодаря которому неразумные вспышки правящих лиц обуздываются мощью разумной речи. Если бы те, чья власть опирается на силу оружия и на победы в сражениях, вдруг согласились на прекращение производства оружия, то они лишились бы своего достояния, да и самих себя погубили; подобным образом тот, кто возвысился благодаря искусству речи, если бы перестал заниматься им, поплатился бы за это сам.

8. О различных прочих недостатках обучения поговорим потом, а вот для так называемых "риторов" надо уже теперь найти какое-либо средство помощи; их под моим началом четверо, а под их руководством юноши изучают древних писателей. О том, что следует отнестись к ним вдумчиво и заботливо, я и скажу несколько слов.

9. Если бы кто-нибудь спросил их: "Скажите-ка, вы сами родом антиохийцы или родители ваши здешние уроженцы? Или вы попали сюда по необходимости, спасаясь от мощных врагов или страшась судебного преследования?" Они отрицали бы и то и другое.

Но что же побудило их предпочесть чужбину родной стране? Вот что они сказали бы: "Опасаясь всяческих тревог, связанных с другими профессиями и стремясь к спокойной деятельности преподавателя, мы полагали, что, оставаясь дома, проведем жизнь, поглощенные разными мелкими делами и будем мало чем отличаться от тех, кто сидит на месте и бездельничает; а в этот именно город мы были привлечены блестящими и пышными надеждами и многими примерами; скольких бедняков, не имеющих ничего за душой, приняли вы к себе и в скорости сделали одних владельцами обширных прекрасных земельных угодий, других наградили серебром, золотом и всякими другими богатствами. Рассчитывая на все это, скажут они вам, мы и поспешили сюда, чтобы поместить наше красноречие в надежное место, а самим получить и свою долю тех благ, которые достались нашим предшественникам".

10. Так будет ли хорошо, если они на опыте убедятся, что эта добрая слава обманчива, что вы представлялись им "в воображении лучшими людьми, чем оказались на деле, и что они, явившиеся сюда с радостью, должны теперь пасть духом? Они покидали своих близких, ссылаясь на то, что уходят на поиски такого заработка, который позволит им и себя содержать и домашним помогать, а теперь они не только посылать домой ничего не могут, но были бы радехоньки получить из дому хотя бы самую малость, лишь бы им что-нибудь прислали!

11. Пусть вас не вводят в обман ни их звание — учителей и риторов, ни то, что они восседают на кафедре, словно на престоле, ни разные их повадки, а выслушайте того, кто досконально знает все их дела и скажет вам чистую правду: у одних нет даже домишка, а они ютятся в чужом углу, словно башмачники, что чинят старую обувь; а кто купил домик, не выплатил долга, так что ему приходится еще тяжелей, чем тому, кто ничего не покупал. Рабов у кого три, у кого два, а у кого и вовсе нет; да и те, именно потому, что их так мало, пьянствуют и оскорбляют своих хозяев, которые часто не умеют с ними оправиться и заставить их слушаться, как следовало бы. Одного считают счастливым за то, что у него только один ребенок, другого — несчастным за его многодетность, третьему приходится вести себя осмотрительно, чтобы не попасть в такое же положение, а четвертого называют умником за то, что он боится вообще вступать в брак.

12. В прежние времена учителя, — такие же как они, — захаживали, бывало, к серебряных дел мастеру, заказывали утварь, подолгу рассуждали с работниками мастерской, подчас порицая сделанную ими работу и показывая, как ее улучшить, подчас похваливая мастеров, работавших быстро или подгоняя медлительных; а этим учителям приходится больше всего вести разговоры — можете мне поверить — с пекарями; причем, не пекари должны им за недоставленный хлеб, не пекари просят у них денег взаймы, — нет — они сами кругом в долгу у пекарей, вечно обещают расплатиться и вечно вынуждены просить дать им еще хлеба в долг; терзаемы противоречивыми чувствами, они должны и бегать от поставщиков и за ними гоняться; как должники, они бегают от них, а как просители, бегают за ними; не отдав долга, они от стыда опускают глаза, а пустой желудок заставляет их смотреть прямо в лицо заимодавцу; а когда нужда все растет, на отдачу долга ниоткуда помощи не предвидится, они снимают у жены серьги или запястья и, проклиная свое искусство речи, кладут их в руку пекаря и уходят, размышляя не о том, как бы вознаградить жену, а о том, какую домашнюю утварь придется пустить в ход на следующий раз.

13. И вот, закончив свои уроки, они не спешат, как следовало бы, отдохнуть от трудов, а медлят и задерживаются возможно дольше, так как дома они еще сильнее почувствуют свое бедственное положение; садятся они в кружок и плачутся каждый на свои горести и тому, кто жалуется на свои обстоятельства, — они-де ужасны — приходится услышать об еще более тяжелых.

14. Находясь среди них, я готов провалиться сквозь землю — и по двум причинам: во-первых, как ваш согражданин, во-вторых, как "корифей этого хора"; по обеим этим причинам мне следовало бы протянуть им руку помощи, а я до сих пор только скорбел об этом, но не сделал ни шага, пока, наконец, мое поведение не показалось мне малодушным и низким; тогда я решил, что надо немедленно найти средство помочь этой беде, для городского совета не отяготительное, а для риторов удовлетворительное.

<...>

19. "Как?", пожалуй, спросит кто-нибудь, "разве они ежегодно не получают установленной платы?" Во-первых, они получают ее не ежегодно, а им то дают ее, то никто им ее не выдает, то выдают им только часть, то совсем задерживают. Уж не стану говорить о той волоките, с которой нам приходится иметь дело при обращении к управителям, начальникам, казначеям, к любому надменному чиновнику; и вот свободный человек вынужден кланяться, расточать слова, изворачиваться и льстить тому, кто ниже его; это для человека, уважающего себя, — а таким и подобает быть учителю, — тяжелее самой ужасной голодовки.

<...>

25. А между тем есть люди, которые, сидя в цырульнях, болтают о высоких заработках учителей, составляя списки учащихся юношей и насчитывая на пальцах огромные суммы денег; они, пожалуй, сейчас зададут мне вопрос: "а где же плата, поступающая от учеников?" Ответить нелегко и не потому, чтобы правильного ответа не было, — он у меня, конечно, готов, — но потому, что самый правдивый ответ покажется вам неправдоподобным. Дело в том, что люди, нажившие себе в былые времена преподаванием большие богатства, заставили всех думать, что владение этим искусством ведет к огромным заработкам; по справедливости дело должно было обстоять именно так, но в действительности оно обстоит совсем иначе: значение искусства речи упало, а почему это произошло, об этом те, кто знаком с условиями нашей работы, знают, но я скажу об этом несколько слов для тех, кто об этом не осведомлен.

[В § 26 — 30 Либаний говорит о равнодушии императора Констанция к красноречию, о кратком подъеме этого искусства при Юлиане и жалуется на то, что значение ораторского искусства непрерывно падает.]

31. А впрочем, к чему строить разные предположения, если можно, занявшись точным опросом, ясно узнать, как обстоит дело? Пусть тот, кто думает, будто от учеников поступает много денег, пойдет в школу и, севши у кафедры, вызывает и спрашивает каждого, какую плату получает от него преподаватель; думаю я, что, кроме очень немногих, все остальные ученики, если бы знали, зачем их вызывают, обратились бы в бегство и скрылись, кто где сумеет; они не осмелились бы солгать и посовестились бы сказать, что ничего не платят; а некоторые платят такую малость, что им хотелось бы умолчать об этом, — пожалуй, больше, чем тем, кто не платит ничего.

<...>

45. Но уже не говоря о том, что эти учителя владеют искусством речи, разве по всем остальным своим качествам они не заслуживают благожелательного отношения к себе? Разве один из них не прожил больше тридцати лет, постоянно нуждаясь и не ропща, никого не обвиняя и ни в чем не обвиненный? А другой, живя вместе со своими близкими знакомыми, никогда не сплетничал и не изменял старой дружбе ради новой; третий — человек смелый, но отнюдь не злой, точно соблюдающий во всем меру и готовый идти на риск за свои убеждения; а о самом молодом из них. что можно сказать, кроме того, что он, будучи сам еще мальчиком, уже стал руководителем детей и ни одному доносчику не дал никакого повода для обвинения?

46. Так неужели же вы не позаботитесь об этих людях, владеющих искусством речи и вполне достойных по своему характеру? Ведь если бы я просил о чем-нибудь для себя, никто из вас не возразил бы ни слова, а раз я об этом прошу для других, вы не дадите им ничего? Предположим, что я выступил здесь, рассказал о себе все то, что говорил о них, и даже зная, что иду на риск, сказал: "За все это дайте мне что-либо из земельных владений города, как это полагается", — неужели нашелся бы кто-нибудь, столь неразумный, нахальный и бессовестный, что он решился бы встать с места и открыто возражать? Не думаю. Вот теперь и считайте, что нынче получатель — я, и то, что вы дадите им, вы дали мне; а я пред лицом всех вас открыто заявлю, что почет оказан именно мне. Такое решение послужит вам к чести и славе, а если кому-нибудь была неприятна моя нынешняя речь, то впоследствии ему доставит удовольствие его собственный поступок.

Речь 35 К тем, кто не хочет выступать с речами

(§ 1 — 7, 9, 12, 13, 15, 16, 26, 28)

1. Всякий, кто заметит, как упорно вы храните молчание в судах, может, пожалуй, пролить горькую слезу и надо мной, и над нашим городом, и над вами самими, и над вашими отцами, живы ли они или уже умерли. А между тем вы уже давно могли смыть с себя этот позор, если бы вы не смотрели свысока на мои увещания, да и теперь еще не поздно сделать это, если вы захотите меня послушаться.

2. Поэтому я умоляю богов, хранящих наш город, дать мне толково по порядку изложить мои вам советы — ради чего я и пришел сюда — и убедить вас в их правильности. Ведь успех речи и для самого оратора, и для слушателей заключается в том, чтобы его слова были оценены как весьма достойные, а слышавшие их предпочли то, что для них полезно тому, что их услаждает. Если же вы и впредь будете придерживаться такого образа действий, как теперь, но хотя бы не столь упорно, то я и тогда буду считать это своей удачей — ведь это произойдет в результате моих советов.

3. Пусть кто-либо ответит мне хотя бы на один вопрос: "Какое звание имеете вы все?" Он, конечно, скажет: "Мы — члены городского совета". В чем же заключается смысл этого звания? В том, чтобы сознательно выполнять свои общественные обязанности, вносить в своих речах необходимые предложения, противодействовать вредным мероприятиям, с одними мнениями соглашаться, другие — оспаривать, оказывать содействие правителям благоразумным и бороться с теми, кто не видит, что полезно для города, противопоставлять голосам, исходящим с императорского престола, голоса совета и пользоваться своим искусством речи так, чтобы наводить страх, а не поддаваться ему.

4. Это и есть подлинное дело членов совета, а не забота о дровах, дорогах, о конях и атлетах, о медведях и звероловах. Конечно, расходы и на все это — дело достойное; оно приносит почет и городу, и жертвователю, но все же выполнять эти дела — не значит быть членом совета, это — различные виды общественных повинностей, а выполнение обязанностей члена совета — совсем другое, а именно то, о чем я сказал раньше. И даже если кто-либо десять раз выполнял каждую из этих повинностей в пользу своей родины, то это будет доказательством его щедрости и великодушия, принесет ему славу, но отсюда еще далеко до подлинного государственного дела.

5. Многие отцы и — Зевс свидетель — даже матери после смерти мужа брали на себя такие расходы от имени детей, только что отнятых от груди, а иногда даже грудных. Так разве кто-нибудь может присудить им звание члена совета? Думаю, никто, если он в здравом уме. Каким же образом младенец, который даже не сознает, что выполняет общественную повинность, мог бы на деле быть членом совета? И как же тот, кто не выполняет самого дела, может носить соответствующее звание? Так вот и вы, как малые дети, повинности отправляете, а дела не выполняете.

6. Уже и раньше слыхал об этом я от людей, которые рады поиздеваться надо мной и понасмехаться над вами; я и тогда не имел основания не верить им, я ведь знал, каков ваш дар речи и при других обстоятельствах, но теперь я полностью убедился в неудаче моего обучения: пришлось мне придти в совет, чтобы обратиться с речью к правителю, чего, собственно говоря, делать не следовало. Совет был в полном сборе. Разбирался один важный вопрос, требовавший речей и ораторских выступлений. Прочие члены совета выступали, говоря о том, что им казалось полезным, а вы выполняли ваши гражданские обязанности молча и участвовали в обсуждении вопроса только тем, что время от времени кивали соловой в знак одобрения; вернее, это делали те из вас, кто сидел на виду, а другие не делали и этого, а прятались за чужие спины, ничем не отличаясь от слуг, которые не сводят взгляда со своих хозяев. А когда вы стали расходиться, то те, кто выступали с речами, могли быть собой довольны, а вам, все время молчавшим, пришлось и здесь помалкивать: те, кто примкнули к первым, могли за них порадоваться, а сопровождавшие вас чувствовали себя униженными.

7. А что вы, вернувшись домой к обеду, могли сказать своим матерям? Если вы обманули их, говоря, что вы пришли к ним после произнесения речи, то вы поступили дурно, если же вы сознались в том, что не вымолвили ни слова, то вы заставили их тяжело вздохнуть и почувствовать себя злосчастными матерями; они проклянут тот день и час, когда родили вас на позор, упреки и поношение для себя. Пожалуй, любому ремесленнику станет стыдно за вас; как ему выполнять ваши распоряжения, как надеяться на то, что вы поможете ему в-беде, если вы сами нуждаетесь в других людях, которые станут говорить за вас?..

9. Если бы вы были гражданами города, достигшего известности вследствие обладания какими-либо другими общепризнанными благами, а не за красноречие членов своего городского совета, то и тогда вам следовало бы стать лучше ваших отцов и с полным правом применить к себе слова Сфенела,[62] но вы могли бы как-то оправдаться тем, что в свое время не приобрели искусства речи. Однако любой человек может установить, что наш город прославился именно тем, что члены его совета этим искусством владеют; поэтому-то у нас и преподаватели красноречия немало времени уделяют эпидиктическим речам. Следовательно, крайне дурно не стать наследниками и этого богатства, и в течение вашей жизни загубить приобретенную городом славу. Ведь если бы вы разрушили городские стены, вы были бы привлечены к суду, а, лишая город тех почестей, которые он заслужил своим искусством речи, разве вы поступаете достойно?..

12. А что может быть хуже вашего молчания? И какую вы найдете отговорку, чтоб оправдать себя? На родителей вы пожаловаться не можете, — что они якобы не послали вас к тем, у кого можно было научиться говорить, что они не покупали вам книг и не платили за ваше обучение; не можете пожаловаться и на нас, учителей, будто мы плохо знаем свое дело. Правильность этих моих слов могут засвидетельствовать многие города во многих областях, в которых мои воспитанники благодаря искусству .речи достигли высокого положения; если бы на это не потребовалось слишком много времени и не было бы нескромным, то я мог бы их перечислить.

13. Вы были ничем не хуже их, пока учились в школе, от природы вы достаточно одарены для того, чтобы воспринять основы искусства речи, да и в усердии у вас в ту пору недостатка не было; но в последующее время они и вы пошли разными путями; они сохранили приобретенное, а вы его упустили сквозь пальцы; а причина в том, что они читают книги, а вы охотнее возьмете в руки змею, чем книгу; они не заменили чтение конскими состязаниями, а вы считаете состязания высшей радостью жизни и, забывая обо всем прочем, думаете только о том, какой из возниц самый ловкий и кто из них победит; и того провидца, который вам это предскажет, вы чтите больше, чем самих богов; а из зрителей вы уважаете тех, которые "пашут поле" гипподрома и наживаются тем, что, сидя наверху, ободряют своими выкриками скаковых коней, а вместе с ними и возницу. Вот кому вы поклоняетесь, кому завидуете, кому подражаете; вот на кого вы хотите стать похожими, а не на ваших отцов; и — клянусь Зевсом — вы действительно уже на них похожи; да среди вас есть и такие, которые даже превзошли многих из этих людей, и вы гордитесь этой победой больше, чем победители на олимпийских играх...

15. Разве я не дооценивал эту опасную болезнь и не поступал, как врачи, сокрушаясь о вас? Разве я оставлял вас в покое, ограничиваясь ругательством? Разве я пропускал хотя бы один день, не увещевая вас: "Дорогие мои, протрезвитесь, не опьяняйтесь больше, одумайтесь, ведь это безумие, придите в себя; пожалейте себя, пожалейте и меня; научитесь пользоваться языком лучше, чем ваши рабы; в настоящее время вы отличаетесь от них только своим положением; а если бы вы и они очутились голыми перед кем-нибудь, кому о вас ничего не известно, и он бы послушал, каким языком говорите вы и они, он, мне думается, счел бы несправедливым, что одни являются господами, другие — слугами".

16. Разве вы не слыхали от меня постоянно одних и тех же увещаний в этом роде? Разве вам, чуть вы меня завидите, не казалось, что я скажу именно это самое? Разве не потому, что вы ожидали от меня таких слов, вы часто пускались бежать? Разве я не просил вас перестать относиться с ненавистью к Демосфену? Разве я не исправлял весьма настойчиво ошибки в вашей речи? и разве не обещал, что от многих недостатков можно легко избавиться? Правда, даже это казалось вам слишком трудным. Но уже если вы раньше не исправились, то хотя бы теперь, любезные друзья, докажите свое звание на деле, и станьте теми, кем вас именуют — членами городского совета.

<...>

26. Но ведь мне могут возразить: "сладостно безделье, а то, о чем ты говоришь, требует труда". Да, и что же в этом страшного — отстать от вредных удовольствий и обратиться к полезному труду? Ведь если результат второго лучше, чем результат первого, то и сам труд лучше удовольствий. Ведь и земледельцу приятно ничего не делать, но тогда придется голодать; поэтому-то они пашут и сеют и работают, не покладая рук, чтобы их не застиг голод. Много труда и у мореплавателей, — клянусь Зевсом — к тому же еще немало и опасностей. Но увеличить свое имущество приятнее, чем сидеть на берегу, не всходя на корабль. Если бы так, как вы, рассуждал кулачный боец, разве он ушел бы с состязания увенчанным? Сладко проводить жизнь, не произнося речей; а разве, если будешь молчать в судах, это не приведет к беде? Чтение портит глаза — а разве плод его не слаще всего прочего?..

28. Станьте же великими, мощными и знаменитыми; вам должно быть стыдно, что ваши ровесники в других городах называют вас трусливыми зайцами; заставьте их называть вас каким-нибудь более красивым именем. И, может быть, если придется когда-нибудь отправлять посольство, обратятся к вам, минуя старших, которым следует дать немного отдохнуть, и полагая, что вы достаточно разумны и можете принести не меньше пользы, чем они. Это послужило бы к украшению нашего города больше, чем все его площади и портики; вам самим это доставит больше радости, чем атлеты, псари и возницы, а мою душу избавило бы от уныния, часто овладевающего мной; только это одно было бы для меня в настоящее время целебным средством.

Речь 25 О рабстве

(§ 1 — 3; 8 — 16; 20, 21, 28 — 30, 38, 67, 71)

1. Два слова — "раб" и "свободный" — звучат по "всей земле, и в домах, и на площадях, и на полях, и на лугах, и на горах, а теперь уже и на кораблях, и на лодках. Одно из них — "свободный" — якобы связано с понятием счастья, а другое — "раб" — с его противоположностью. И если кого-нибудь оскорбят, то оскорбленный негодует особенно сильно, если он свободный; если же кто-нибудь дурно обращается с рабом и его за это осуждают, то, напротив, негодует он, говоря, что рабов можно бить, ведь они все равно, что камни.

2. А я, издавна вглядываясь в разные житейские обстоятельства, за свою долгую жизнь не раз проливал слезы по поводу судьбы других людей и моей собственной, и полагаю, что одно из этих слов следует упразднить, ибо оно не соответствует никакому реальному предмету.

3. Задолго до моего рождения заметил это поэт Еврипид, творец "Гекабы". Ибо, когда Гекаба умоляет Агамемнона помочь ей покарать Полиместора, Агамемнон боится сделать это, чтобы его не оклеветали перед лицом его .войска, будто он заботится больше о делах врагов, чем о своих соотечественниках; старуха же, видя, что даже сам вождь ахейцев боится ахейцев, говорит:

Увы! Меж смертными людьми свободных нет;

Но каждый — раб, иль денег, иль своей судьбы:

То прихоти толпы, то писаный закон

Ему препятствует разумно жизнь вести.[63]

и от этих причин, да и от многих других рождается рабство.

<...>

8. У тех, кто хвастается своей свободой, его свободу прежде всего ограничивает то, что он не властен делать все, что ему угодно, а вынужден заниматься тем, что ему при рождении назначила Мойра. Посмотри, например, вот я хочу плавать по морям и разбогатеть, посещая разные гавани, а Мойра гонит меня на сушу, к волам, бороздам и посеву, к косе и житнице, и живу я, лишенный желанного и занимаясь нежеланным; а другой хочет обрабатывать землю и, довольствуясь малым, жить в безопасности, а Мойра гонит его на корабль, и он вместо поля бороздит море, едва-едва огражденный от смертельной опасности дощатыми бортами; третий влюблен в риторику, а обучается у гимнаста, прославлен своей силой и увенчан в Олимпии, а тот, кто жаждет венка из Писы,[64] предназначен к занятиям красноречием.

9. И вообще часто можно заметить, как личные желания борются с решением Мойр, и как повсюду побеждают Мойры: кто избегает брака, женится, а холостяк всю жизнь приносил жертву богу брака. От Мойр же зависят и бедность, и богатство, и многодетность, и бездетность, и срок жизни, более или менее долгий.

10. Почему же ты жалеешь слугу и называешь его рабом за то, что он действует по твоему мановению, за то, что твои намерения как бы налагают на него узду, и он вынужден однако делать, от другого воздерживаться? А тобой самим решения Мойр руководят тверже, чем рулевой — кораблем, и ты, сопротивляясь им, никаким образом не можешь стать свободным и преодолеть их волю.

11. Есть, правда, люди, которые не произносят имени Мойр, а во всем винят богиню Судьбы, приписывая ей равным образом и хорошее, и дурное, и хвалят того, кто сказал: "жизнь людей — дело судьбы", будто это она делает знаменитых незаметными, а незаметных — знаменитыми, а потом и тех и других возвращает в прежнее положение, и у одного отнимает богатство, другому дает.

12. Эти люди думают, что война и мир, здоровье и болезнь и вообще все, что приносит пользу или вред людям, — все прошедшее, настоящее и будущее зависит от решения Судьбы. Для нас невозможно ни судиться с ней, ни требовать праведного суда, ни свергнуть ее могущество военной силой, как лакедемоняне — власть Писистратидов.[65]

13. Почему же твой раб больше рабствует тебе, чем сам ты Судьбе? Если ты можешь, поддавшись гневу, послать его нагим работать на мельнице, то и она может раздеть тебя догола и послать к дверям богачей ждать от них подачки. Однако даже если ты до конца жизни пребываешь в благополучии и не пережил никаких потрясений по воле Судьбы, то ты не сам закрепил за собой свое благополучие, точно так же, как и раб не может благоденствовать, если этого не хочет его господин; то, что мы — для них, то она — для нас. Видно, рабство исходит откуда-то свыше, и, может быть, с неба; надо полагать, что и Тихе поставлен престол на небе, хотя она и не принадлежит к числу двенадцати богов.[66]

14. Давайте посмотрим теперь, каких владык и владычиц мы сами поставили над собой; они исходят изнутри, из нас самих, губят нас, и — что самое нелепое — те, кого они губят, любят их.

15. На первом месте стоит обжорство и пьянство; разве это не наши владыки? Они отвлекают людей от разумных и полезных дел, подобающих мужчине, и гонят на богатые пирушки, напоминающие пиры персов и сибаритов, до поздней ночи приковывают нас к месту (словно злые погонщики своих ослов), с набитым желудком и тяжелой головой и наконец отправляют их домой, причем они плетутся в безобразном состоянии, шатаясь, не владея ногами; а проспавшись, эти люди опять поддаются тому же соблазну, и всю жизнь проводят в пьянстве, рабствуя перед винными кратерами, пифосами[67] и кубками.

16. Еще одним владыкой является гнев, не приходящий на помощь разуму в тех случаях, когда это могло бы быть справедливым и полезным, но делая разум себе подвластным и нагло присваивая себе господство. Того, кем он овладеет, он гонит без оглядки и производит смятение большее, чем буря на море, которая обрушилась на сына Лаэрта.[68] И вот такой человек вскипает постоянно, по любому случаю, против кого угодно, словно сосуд на большом огне, и мало чем отличается от пса, лающего без толку; он орет, становится нестерпимо дерзким, сыплет непристойные слова и поэтому большинство людей становится его врагами...

20. А того, кого пожирает зависть, она губит уже не тем, что доставляет ему наслаждение, нет — она причиняет зло и самому завистнику и предмету зависти, но завистнику вредит больше; ведь тому, кому завидуют, иногда наносится ущерб, а иногда и не наносится, а тому, в ком она укоренилась, она терзает душу, истощает тело, делает его мрачнее, чем людей, оплакивающих своих умерших близких; а горюет он не о том, что с ним самим случилось что-то дурное, а что кому-то другому повезло.

21. Если бы я человека, снедаемого таким недугом, назвал свободным, разве я бы не ошибся? Он чувствует себя более подавленным душой, чем любой раб, носящий на лбу клеймо; ведь если хозяин позволит рабу отпустить спереди волосы, то, скрыв позорное клеймо, раб может опять смеяться, как неклейменый, а печаль завистника не рассеет ничто. Какой же человек, находясь з здравом рассудке, не согласится, что лучше попасть в плен к врагам, чем носить в себе зависть, пустившую глубокие корни в душе, владычицу дикую, озлобленную и угрюмую?

<...>

28. Какой же такой чрезмерно тяжелой работой обременяет раба хозяин? Обязанность его как раба — прислуживать тому, кто его купил, за трапезой и в купальне, стирать одежду, запрягать лошадей и питаться либо остатками яств, либо другой пищей, которая, конечно, по изысканности не равна хозяйской, но за то полезнее. Поэтому рабы з большинстве случаев здоровей своих господ: последние болеют от безделья, первых избавляет от недугов труд.

29. Кроме того, для раба возможен побег; можно найти убежище и на суше, и на море, также в горах и рощах; он может укрыться у козопасов, у пастухов, сторожащих рогатый скот, может сам стать пастухом и освободиться от рабства; а от тех владык, которых я перечислил, разве убежишь? Разве от них возможен побег? Куда ни придешь, несешь с собой своего владыку.

30. Но вот приходит врач лечить то раба, то хозяина, а нередко обоих в один и тот же день. У кого же из них тело свободно той свободой, которая дается здоровьем? Иногда у одного, иногда у другого, но навсегда она не дана никому. А когда хозяина, скованного подагрой, несут в кресле сильные рабы, то разве не является признаком их рабского состояния то, что они являются теми, кто носит, а признаком его рабства то, что его носят? Но ведь он стонет и жалуется гораздо больше, чем носильщики. Пожалуй, не найдется такого бездельника или бедняка, который бы не предпочел быть рабом у своего господина, но не рабствовать такой болезни.

<...>

38. Но разве земледелец не свободен? Как так? Над всем его трудом ведь господствует состояние воздуха, ветры и дожди; он должен постоянно, принося жертвы, молить тех, кто дает семени прорастать, злакам подрастать и колоситься, а колосу наливаться. И это все еще недостаточная помощь, ибо если не будет ветра в ту пору, то все предыдущие старания трудолюбивого земледельца погибли.

<...>

67. Однако ссылаться на неблагоприятные условия, на гнев Зевса, на отсутствие ветра и на все то, что дает урожай хозяину, нельзя, если дело идет о снабжении рабов; ведь раба питает земля, даже не принесшая урожая, одежду для него ткут, а обувь шьют, пока он почивает; он вступает в брак, а заботиться ему ни о. чем не надо, обо всем должен заботиться хозяин, а от раба требуется одно — проявить свою силу на ложе. Если раб заболеет, у него одна печаль — сама его болезнь, а о лекарствах, врачах и заклинаниях должен хлопотать кто-то другой; на случай смерти ему тоже нечего думать о погребении; у него есть могильщик, тот, кого принято считать хозяином, но кто на самом деле является рабом...

71. "Ко, говорят, раб принадлежит то одному, то другому и его тело поступает в продажу". А почему же он столь несчастен оттого, что один получил какую-то сумму, а другой ее отдал? Ведь это не искалечило его тела, не нанесло вреда его душе, и если он владел каким-нибудь ремеслом, оно при нем и осталось; и часто, если судьба к нему благосклонна, он попадает из более бедного в более богатый дом.

<...>

Итак, никто не свободен, а свободен ли философ, это мы рассмотрим, друзья, в другой беседе.

Речь 6 О жадности

(§ 1 — 5, 8, 11, 15 — 17)

1. Нелегко встретить, друзья мои, человека, который не жаловался бы на богиню Судьбы и не называл ее несправедливой, а себя несчастным: кто красив, но ростом невысок, упрекает ее в несправедливости, а себя считает злополучным, — так же и тот, кто высок ростом, но не красив; тот, у кого есть оба эти качества, сетует, зачем он не силен, а у кого есть все три, упрекает богиню в том, что он не скороход.

2. Но даже если бы у него были налицо все эти телесные преимущества, он все равно не был бы доволен и не благодарил бы божество за это; "я не владею риторикой, — говорит он себе тогда, — не знаю врачебного искусства, не умею вести беседу, не могу играть на кифаре и быть полководцем". Он упускает из вида все, что у него есть, перечисляет все, чего у него нет, и думает, что судьба не пошла ему навстречу; между тем не судьба несправедлива к нему, а несправедлив он сам.

3. Но за отсутствие всех этих свойств он, пожалуй, еще не станет очень уж винить судьбу, но как только речь зайдет о деньгах или о должностях, — о, какие тут сыплются попреки и никак не удается заткнуть его злоречивую глотку! Тот, кто обрабатывает одно поле, жалуется на то, что у него не два, у кого два — почему не три, у кого три — почему не четыре, у кого десять — почему не двадцать, у кого много, зачем не вдвое больше, у кого вдвое больше — зачем не во много раз больше. И никаким множеством не удовлетворишь эти жадные требования.

4. То же самое чувство переживают такие люди, когда подумают, что можно иметь больше денег, чем есть у них; и поэтому одна и та же сумма представляется им и малой и большой, — большой, пека они ее не заполучили, и малой, когда она уже у них в руках. Тысяча талантов золота мало по сравнению с двумя тысячами, а две тысячи мало по сравнению с суммой, в десять раз большей.

5. Итак, не находится ничего, что заставило бы их похвалить Судьбу; то же самое и в вопросе о должностях: положим, кто-то управляет городом; он несчастен, потому что правит не областью; другой управляет областью — злосчастный, он правит не многими областями! третий — многими, зачем он не префект? и тот, кто не подчинен никому, кроме скиптроносца, все-таки считает себя несчастным. Также несчастен и главный префект, если он не облечен еще высшим званием консула. Вот он получает и это звание, но он хочет руководить государем и направлять его деятельность по своему усмотрению, а если это ему не удается, какое страшное несчастье! Судьба к нему неблагосклонна и не дала ему ничего из своих даров!..

8. И даже если человек вкусит от всех даров судьбы, он сидит, испуская стоны по поводу того, что человеку неминуемо суждено умереть; он называет блаженными только небо и солнце — ведь они будут жить вечно и никогда не погибнут; вот насколько ненасытное и неблагодарное существо — человек...

11. Жил однажды в Египте человек корыстолюбивый; он вступал в дружбу только с теми, у кого не было детей, чтобы считаться у них за сына, наследовал имущество умерших и таким образом из бедняка сделался богачом; но всех бездетных отцов, которые еще оставались в живых, он ненавидел. Когда один из его знакомых, страдавший той же болезнью жадности, что и он сам, стал восхвалять его счастливую судьбу, благодаря которой у него составилось одно огромное состояние из многих небольших, он сказал: "меня нельзя называть счастливым до тех пор, пока и эти последние не умрут", — он подразумевал тех, чье имущество он надеялся прибрать к рукам...

15. Но ты, человек, преклонись перед богиней и считай себя счастливым, если ты здоров душой и чист телом, если у тебя разумная жена, добропорядочные дети, если ты сохранил отцовское добро и имеешь искренних друзей.

16. А ты, зарабатывающий себе на пропитание трудами рук своих, цени то, что у тебя есть руки и что ты умеешь ими пользоваться; а ты, судебный оратор, цени свое искусство речи, даже если тебе не дают никакой государственной должности; ты же, управляющий одним городом, цени это, если тебе и не поручают управлять другими городами; а ты, учитель, цени свою независимую жизнь. И всякого, кто, не нуждаясь в врачах, после купанья идет обедать и не боится неприятностей, которые может ему причинить сикофант, следует причислить к тем, кто имеет полное право восхвалять Судьбу.

17. Недавно я говорил это одному из своих приятелей. Мы собирались мыться и были уже почти раздеты, когда я обратился с мольбой к Афродите и Сатиру отпустить меня домой вполне ублаготворенным; а мой приятель заявил, что нет человека злополучнее его. Я же, услыхав это, разбранил его за то, что, имея возможность выкупаться, пообедать и выпить вина, а не принять лекарство, он при всем этом еще считает себя несчастным. Он признал, что я прав, и с тех пор, когда на него нападало уныние, он всегда повторял самому себе мои слова и ему становилось легче.

Речь 60 Монодия на храм Аполлона в Дафне

(§ 1 — 3, 6, 9, 11 — 14)[69]

1. Мужи! Ваши глаза, так же как и мои, затуманены слезами; нам уже никогда не придется называть наш город ни прекрасным, ни величественным...

2. Царь персов,[70] прародитель того, кто ныне воюет против нас, некогда с помощью предателя захватил город и поджег его, а потом направился в Дафну, чтобы подвергнуть ее тому же; но бог отвратил его от этого намерения, и он, отбросив факел, преклонился перед Аполлоном; так смягчил и обуздал его бог, явившись ему...

3. Итак, тот, кто пришел на нас походом, нашел более полезным для себя сохранить храм в целости, и красота статуи оказалась сильнее гнева варвара. А ныне, о Гелиос и Гея, кто и откуда явился этот враг, который, не имея ни гоплитов, ни всадников, ни легковооруженных воинов, одной малой искоркой погубил все...

6. Какое место отдохновения для утомленного духа мы утратили, о Зевс! Сколь безмятежна была сама Дафна, насколько безмятежнее ее храм, словно сама природа создала возле залива этот тихий залив — и тот, и другой безбурны, но второй дарует большее успокоение; кто мог не найти там исцеления от болезни, от страха, от горя? Кто стал бы стремиться оттуда на "острова блаженных"?

9. О десница злого демона! О, преступное пламя! На что набросилось оно прежде всего? С чего началось это бедствие? Может быть, вспыхнув на крыше, огонь постепенно охватывал все остальное — главу, лик, чашу, кифару, длинный хитон? И ни Гефест, хранитель огня, не отвратил бушующего пламени, чтобы отблагодарить бога за указание, некогда от него полученное? Ни Зевс, держащий в узде дождевые потоки, не излил водные струи на пламя, он, который некогда угасил костер злополучного лидийского владыки?[71] <...>

11. Мужи, душа моя влекома к образу бога, и в моем представлении восстает перед глазами его облик, стройная фигура, нежная шея, изваянная из камня, пояс, стягивающий на груди золотой хитон так, что одна часть его подобрана, а другая свободно развевается; на кого, даже пылающего гневом, весь этот облик не подействовал бы миротворно? Бог был изображен поющим песнь; и подчас, говорят, слыхали в полдень, как он играл на кифаре — счастлив тот, чьи уши это слышали! Эта песнь была восхвалением земли; и в честь земли он как будто совершал возлияние из золотого кубка...

12. Испустил крик прохожий, шедший мимо на ранней заре, возопила жрица бога, любимая им обитательница Дафны; удары в грудь и пронзительные вопли пронеслись по густой роще и достигли города, распространяя страх и ужас; и очи правителя, только что смежившиеся сном от этой горькой вести, распростились с отдыхом; обезумев, он помчался в Дафну, он жаждал иметь крылья Гермеса, он сам старался раскрыть причину бедствия, пылая в душе столь же жарким огнем, как.храм. А горящие стропила рушились и губили все, на что попадали, раньше всего статую Аполлона, — он был ближе всего к кровле — а потом и все остальное, красоту муз, изображения основателей города, блеск мрамора, стройность колонн. А народ толпился вокруг, рыдая, бессильный помочь, — так бывает с теми, кто, стоя на берегу, видит крушение корабля и может помочь только тем, что проливает слезы.

13. Великий плач подняли вынырнувшие из ручьев Нимфы, заплакал Зевс, находившийся здесь поблизости, заплакала и бесчисленная толпа демонов, обитающих в роще и не менее горько зарыдала в городе Каллиопа о хореге муз, пораженном огнем...

14. Стань же ныне таким, Аполлон, как тебя заставил стать проклинавший ахейцев Хрис,[72] — преисполненным гнева и подобным мраку ночи, ибо именно тогда, когда мы вновь стали приносить тебе жертвы и возвращали утраченное ранее, предмет почитания был похищен у нас, как жених, умерший в тот миг, когда уже плелись свадебные венки.

Декламация 26 Угрюмый ворчун, женившийся на болтливой женщине, подает в суд на самого себя и просит смерти

(§ 1 — 6, 8 — 24, 44 — 55)

*[73]

1. Следовало мне, судьи, умереть, пока я еще не женился и не успел наслушаться бесконечной болтовни моей жены; но раз уж злая судьба не позволила мне избежать этой беды, надо было придти к вам сейчас же после свадьбы с той просьбой, с которой я пришел теперь.

2. В этом виной моя медлительность: я слишком поздно понял, что именно для меня полезно и решился только нынче выполнить свое желание. Я дошел до такого предела бедствий, что мне уже ничто не может быть по душе — и все из-за этой женщины.

3. Окажите мне, судьи, раньше, чем я выпью яд, еще одну небольшую услугу: не заставляйте меня слушать многословные разглагольствования этих цветистых ораторов, чья жизнь только в том и состоит, чтобы доказывать и опровергать. Я боюсь, как бы, если речи затянутся, об этом не разузнала моя жена; тогда она пустит в ход свой язык и утопит в своей болтовне и меня, и вас; и чтобы этого не случилось, сделайте милость, приступайте к делу поскорей! Ведь если мне придется умирать при ней, слушая ее болтовню, то ее пустословие не даст мне почувствовать сладость смерти.

4. Если бы тот, кто сочинял законы для нашего города, не проявил излишней заботы о чужих делах и не перестарался, составляя предписания, то мне не пришлось бы теперь убеждать вас, что я непременно должен умереть; а я потихоньку вытащил бы веревку из-под матраца, пошел в какое-нибудь уединенное место, подошел бы к дереву и повесился, не видя обступающей меня толпы и ничего не слыша. Но так как наш законодатель поработил нас всеми возможными способами и никому не разрешил быть хозяином своей жизни и избавляться от нее по своей воле, но решение даже этого дела поставил в зависимость от голосования, то я, проклиная его, все же ему повинуюсь и терплю всю эту судебную шумиху, чтобы потом уже не переносить никаких неприятностей.

5. Те, кто знаком с характером моей жены, знаю я, простят меня и поймут, что больше жить я не могу; но другие, как я полагаю, должны узнать, с какой лютой бедой я должен проживать бок о бок. Выслушайте же и вы меня, ради Зевса. На всех этих людей, которые толпятся вокруг нас, хохочут и называют меня неуживчивым бирюком, я никакого внимания не обращаю. Разве можно ожидать справедливого суждения от распущенных, изнеженных, избалованных людей, которые, шутя и ни к чему не прилагая усилий, умеют только хихикать да без толку болтать обо всем, что им взбредет на ум.

6. Меня же, судьи, отец мой приучил всегда следовать разуму, держать себя в руках, не поддаваться распущенности, взвешивать, что в жизни необходимо и что бесполезно, — первое соблюдать, от второго воздерживаться, стремиться к спокойствию, избегать треволнений. Так я и поступаю и не слишком часто бываю в собраниях, однако вовсе не потому, что я не забочусь о всеобщем благе, а из-за неумолчного галдежа в собраниях; да и на площадь-то хожу не больно часто, чтоб не слышать всех этих судебных словечек: "речь, доводы, ответ, приговор, иск, отвод", о чем любят поговорить все, кому делать нечего: "такой-то, сын такого-то, подал иск против такого-то", — ну, а тебе какое до этого дело, раз ты и не истец, и не ответчик? И еще следовало бы непременно изгнать с площади приветствие, которое не знаю откуда явилось и стало употребительным, — "такому-то желаю здравствовать". Что до меня, то — клянусь богами — я не вижу никакого смысла в этих словах: тому, кому живется скверно, не станет ничуть лучше от того, что ему пожелают "здравствовать".

8. Я избегаю также и посещения тех мастерских, где пользуются молотом и наковальней, где постоянная стукотня, как у чеканщиков серебра, медников и многих других ремесленников; а люблю я те ремесла, которыми можно заниматься в тишине. Однако я видал даже художников, которые поют, пока пишут картину; вот насколько большинство людей любит болтать и не умеет себя сдерживать.

9. Так вот, пока я жил один, я наслаждался достаточным спокойствием, так как все мои домочадцы были приучены не делать ничего, что было бы неприятно мне. Когда же судьба решила ввергнуть меня в беду, приходит ко мне один из моих родичей и начинает всячески хулить одиночество и восхвалять супружество, говоря: "Как бы тебе не оказаться единственным, кто презирает гименея — он ведь бог и притом величайший"; и повел он рассказ о девушке из .весьма почтенного рода, наружности прекрасной, имеющей немало дарований, благоразумной, искусной в ткацком деле, а в конце прибавил "стоит только захотеть — и дело слажено".

10. "Насчет всего прочего, — сказал я, — можешь слов не тратить, а скажи мне вот что: какова эта девушка на язык? Ты же знаешь, дружище, мой нрав, я терпеть не могу, если кто храпит, икает, харкает или кашляет; я согласен лучше вынести побои, чем терпеть все это; а уж болтунов я даже и в сновидении не переношу; если же мне придется жить вместе с болтушкой, как ты думаешь, разве я смогу существовать?" "Не бойся, — говорит он, — с этой стороны она не доставит тебе никаких забот, можно скорей камень упрекнуть в говорливости, чем эту девушку, боюсь даже, — прибавил он, — что ты будешь жаловаться на то, что она слишком молчалива".

11. И я поверил ему, судьи! Увы, почему мне не пришло в голову предварительно испытать эту хваленую молчаливость? Ведь с этого самого дня для меня уже был готов яд: ни в чем порядка, всюду шум, громкий хохот, необузданные пляски, бессмысленные свадебные песни; а в тот день, когда я ввел в свой дом эту эриннию, словно ледяные потоки обрушились на меня со всех сторон, с ужасным шумом сливаясь вместе, так что я едва не убежал со свадьбы, едва не сорвал с себя венок; однако все эти бедствия я приписал порядку самого брачного обряда и все это кое-как вытерпел, пока от этого шума и гама :не скрылся в спальне.

12. Но все, что было до сих пор, показалось мне тихим миром по сравнению с разразившейся потом войной. Еще не прошла и половина ночи, как эта женщина заговорила — она стала хулить нашу кровать; это меня удивило: казалось мне, что невесте об этом говорить не подобает. Потом она спросила меня, сплю ли я, — это мне понравилось еще меньше; затем спросила еще о чем-то третьем, затем о четвертом. Я не отвечал ничего, мне было стыдно за ее бесстыдство; все вышло наоборот, чем можно было ожидать, — муж молчал, жена болтала.

13. Дождавшись рассвета, я иду к свахе и спрашиваю: "что же это значит? Невеста сама заводит разговор о первой ночи и обо всем прочем?" "Да, — говорит она, — все это подобно волшебному напитку и в это время рождается речь; а ты, — говорит, — просто грубиян; таким быть нельзя".

14. Я опять поверил; но уже в этот день я понял, какое несчастье меня постигло, а на следующий день почувствовал это еще больше: жена созвала к себе всех служанок и стала расспрашивать в моем присутствии каждую из них: как ее имя, как зовут ее отца и мать, скольких детей она родила и сколько из них умерло; расспросила их и о коврах, и о кувшинах, о сечках и скалках и, наконец, захотела узнать, сколько петухов мы держим. "Ни одного, — сказал я, — не терплю я его кукареканья, а если ты не замолчишь, то и тебя терпеть не стану". А она сейчас же пустилась восхвалять петуха, рассказала, из кого он был превращен в птицу,[74] и о том, что он когда-то был воином, спутником Ареса, и что означают его гребень, его шпоры, его задорный нрав.

15. Она еще произносила свою хвалебную речь, когда я уже ушел от нее и встретил того, кто превозносил мне прелести брака, и говорю ему: "Дорогой мой, ты погубил своего друга"; тут рассказал я ему все, а он обещал мне угомонить ее немедленно и сказал, что этого никогда больше не повторится. Возвращаюсь я домой и сейчас же сыплются на меня вопросы: Где я был? Откуда пришёл? С кем говорил? Что слышал нового? Были ли добровольные пожертвования? Состоялось ли голосование? Кто вносил закон? Много ли было народа в суде? Кто подавал жалобу? Кто был признан виновным?

16. А мне молчать — беда, а отвечать — еще хуже; если молчу, она бранится, выдумывает какие-то бесчисленные насмешливые словечки и рассказы насчет молчунов и рассуждает о том, что-де муж .должен говорить обо всем, что происходит; если я порой что-нибудь ей отвечу, то только пуще раздуваю огонь: однажды сказал я, что стратег выступает в поход, — она ухватилась за этого стратега и с полудня до вечера без передышки добивалась, скольких он взял с собой, скольких не взял, сколькими он командует и как; сколько у него таксиархов, сколько филархов? А какова добыча? Как снаряжен флот? Кто у него триерархи,[75] кто рулевые, сколько матросов?

17. Когда я однажды высказал ей мое порицание и заметил, что все это — не женского ума дело, она тотчас же завела другую песню: "Ну, скажи мне тогда, как обстоит дело на полях?" и как пошла говорить! Добралась и до кустарников, и до цветочных луковиц, и до репейника; при этом она гораздо больше говорит о чужих делах, чем о наших: и вовсе небезопасно сообщить ей что-нибудь о неудачах и об удачах — по поводу и того и другого обрушивается целая куча слов.

18. К тому же она все время перепрыгивает с одного предмета на другой: как нынче дела у виноторговцев? А не приключилось ли какой беды у продавцов масла? Кажется, у хлебопеков не хватило топлива? Говорят, что сделан донос на оценщиков серебра? Так она мелет пустяки и болтает без конца и чем меньше делает, тем больше говорит; а уж если возьмется за какое-нибудь дело, то ее разглагольствования о нем — более тяжкое наказание для меня, чем ее лень.

19. Если же она вернется из бани, — о горе! — тут хлынет целый ливень слов: сколько она наговорит о банщице, о женщинах, бывших в бане! Кто пришел, кто не пришел, кто без ребят, кто с ребятами, у кого тело волосатое, кто ушел, вымывшись на славу, у кого тело в морщинах, кто красит лицо, кто пользуется солью, кто потерял сандалию, кто утаил плату за баню, кто дал банщице обол, кто больше, кто меньше, кто не дал ничего, а кто, чтобы ничего не дать, затеял целый бой.

20. Потом, словно она забыла о самом важном, она ударяет себя по лбу, а я содрогаюсь от ужаса, чувствуя, что надвигается новая волна слов; в меня вонзаются острые жала этой болтовни, я замираю, словно под ударами бичей, проклиная и эту безудержную говорливость, и брак, и того, кто первый напомнил мне о существовании женщины.

21. А она, услыхав мой стон, снова встряхивается и спрашивает: "Что у тебя болит?", — и начинается перечисление всяких средств против кишечных болезней до бутылочек с маслом и гороховой каши. "Да нет, — говорю я, — у меня все в порядке, только замолчи!" Но это словечко "замолчи" ведет за собой целый рой слов: "Почему это я должна молчать? Я ведь не какая-нибудь худородная!" И пойдет перечислять и бабушек, и теток, и дедов, и прадедов, и доберется до двадцатого и тридцатого колена своих предков, да еще прибавит, кто из них был триерархом, а кто хорегом.

22. А чуть она упомянет о хорегах, как это наведет ее на мысль о трагедии и тут как хлынет бурный ливень: она помянет и первых творцов трагедий, и их преемников, и расскажет, как развивалась трагедия и что каждый в нее внес. А я в это время терплю более страшные муки, чем любой страдающий трагический герой. Да неужели же моя жена никогда не перестанет болтать? Нет, скорее реки остановят свой бег, чем замолчит ее рот. Любой повод вызывает у нее бурю слов: остаюсь ли я дома, ухожу ли я на площадь; медлительность слуг и их торопливость, нехватки и избыток, неудачи и удачи, дождливая и ясная погода.

23. Ну, а когда все наши дела уже захлебнулись в потоке, льющемся с ее языка, она переходит к делам соседей; а если говорить уж вовсе не о чем, она рассказывает свои сны. Клянусь богами, она их выдумывает: ведь она же никогда не спит, и часто ночь превращается у нее в сплошное бодрствование; и даже если сон, наконец, сморит ее, то у нее отдыхает все тело, кроме языка; он продолжает работать, а для меня это хуже комариных укусов.

24. Взгляните на меня, судьи! Я совсем отощал, весь день на меня сыплются удары, ночью я погибаю, противна мне еда, противно питье. Бегу я от того, что для всех самое сладкое, — от жизни. В ушах у меня звенит от болтовни, я в душе молча переношу мои муки. Сжальтесь надо мной, дайте мне яду, спасите меня от беспрерывного крика.

<...>

44. Но, пожалуй, кто-нибудь из граждан скажет: "Да разведись ты с ней, выгони эту бабу из дому, и тогда ты больше не услышишь ее болтовни. Это самый разумный способ избавиться от нее: правда, до него не всякий додумается, для этого нужен острый ум". Ты говоришь это всерьез или в шутку, приятель? Если ты шутишь, чтоб подразнить меня, то пойми, что не место для забавы там, где дело идет о смерти человека; если же ты говоришь серьезно, то, как видно, ты здорово ошибаешься, раз не понимаешь, что тогда произойдет.

45. Давай взглянем на это дело так. Сейчас я надеюсь, что по приговору суда я скоро умру. Жена моя и в это время болтает — либо сама с собой, либо со стенами, либо с воздухом, либо с кем угодно. Но поскольку меня с нею нет, это мне ничуть не страшно, — ее нет здесь, она ничего не видит, не орет и не разговаривает: ведь закон запрещает ей присутствовать на суде, когда дело идет о жизни и смерти. Если же в суде будет разбираться дело о разводе, и мне пришлось бы рассказывать присутствующим, какие беды я терплю, то в суде была бы и она; а если бы ей позволили произнести хотя бы одно слово, то вы хорошо представляете, что получилось бы: она стала бы вмешиваться в показания свидетелей, нарушать порядок их выступлений, отнимать время у моей речи, и столько бы нагородила, и такую бы извергала без передышки безмерную чепуху, что я бы не выдержал и вышел отсюда, едва дыша.

46. Итак, прежде всего я хочу избежать такого величайшего бедствия и себя ему не подвергать. Но послушайте, что будет дальше. Если даже судьи проголосуют в мою пользу и мне удастся развестись с женой, то это принесет мне не столько счастья, сколько горя. Как мне вынести, что все родичи моей жены наперебой обрушатся на меня с упреками, порицаниями, обвинениями? Один будет вопить здесь, другой орать там, они будут повсюду толпиться около меня, окружать меня, порочить мое стремление к покою, обзывать меня нелюдимым бирюком и упрямцем.

47. А какие штуки будет выделывать моя жена! Да разве найдется такой железный, такой закаленный человек, который мог бы это вынести? После суда она пошла бы за мной, хватала бы меня за гиматий, тащила бы меня к себе, заставляя обернуться, призывала бы по имени всех богов подряд; потом перешла бы к героям и всех их поименно призывала бы в свидетели, потом обратилась бы к звездам, ветрам, к храмовым колоннам и опорам, становилась бы в воротах поперек дороги, вопила бы на всю округу и перебудила бы всех соседей. Потом, усевшись у дверей, она упорно держала бы меня в осаде, не выпускала бы меня из дому, а если бы я сидел дома взаперти, она выкрикивала бы против меня разную хулу.

48. Разговоров о разводе хватило бы на самый длинный весенний день: "Ох, кажется; скрипнула дверь! Кто-то стучит! Наверное, опять какой-нибудь родственник жены!" Нет, мне придется обзавестись крыльями, иначе меня растерзают, когда я буду держать ответ за то, что я совершил.

49. И вот, чтобы этого не случилось, я иду на смерть. Пусть и моя жена, да и кто угодно называют меня угрюмым ворчуном. Окажите же, окажите мне милость, судьи, отправьте меня поскорее туда, где меня ждет последнее успокоение. Приобщите меня к сонму бессмертных, блаженных, незримых. Разве не счастлив тот, кого несут на ложе? Женщины бьют себя в грудь и провожающие рыдают, а он ничего этого не слышит! Если глубокий сон — из всех благ наивысшее, то разве не обязаны мы оказывать еще больше почтения тому, что делает нас еще менее чувствительными?

50. Пусть же кто-нибудь изготовит яд, пусть подаст мне этот желанный кубок; но прошу прибавить к этому еще одну милость: пусть тот, кто подаст мне яд, сделает это молча, не рассуждая о свойствах этого яда, пусть чистота вашего дара не будет омрачена шумом толпы.

51. И вот еще что, во имя богов, включите при голосовании в ваше решение, — еще до того, как я умру, — чтобы моей жены не было здесь, когда я буду пить яд и чтобы той, из-за которой я предпочел смерть жизни, не было разрешено оплакивать меня. Ведь она не станет просто горевать, как обычно делают женщины, не станет лить слезы, нет, — она будет болтать и разглагольствовать, наносить себе удары и сделает мой путь к смерти тяжким; пусть не будет ее, когда я буду пить яд, пусть не будет. Желаю ей найти себе твердокаменного мужа, способного вынести все эти неприятности, а я буду лежать в земле, не слыша ни звука.

52. Сладостно, судьи, наслаждаться светом солнца, но жена лишает меня этого всем тем, что она делает, и всем, что еще сделает; могу вообразить, какова она будет, когда своим языком одержит надо мной верх, какова она будет роженицей, какой будет матерью; ведь если она нарожает мне кучу детей и все будут похожи на нее, и если будет сразу видно, что это ее дети, то как же я смогу жить, окруженный таким хороводом? Ведь тогда мой домик ничем не будет отличаться от лугов, в которых, с громким пением, порхают бесчисленные стаи птиц.

53. Взгляните, однако, какая беда приключилась со мной, — я стал многоречив! Этим я, очевидно, обязан моей жене; я произнес огромную речь; но она будет последней; больше уже я не услышу ничьих речей и никто не услышит моих; о дивный день, о день, несущий мне свободу! Я ухожу к тем, кто покоится под землей, кто ничего не говорит! Я достигну края, где дышит тишина!

54. Но что это? Мне вдруг пришло на ум одно древнее поверье, которое повергает меня в смятение; говорят, что и там бывают разные треволнения, и судебные заседания, и есть и судьи, выносящие приговоры умершим, слышны вопли мертвецов и ведутся беседы. Боюсь я, как бы мне, убежав от жены здесь, не встретиться с ней немного позже в подземном царстве, как бы мне опять не пришлось слушать ее болтовню. Впрочем, будущее темно, а настоящее уже слишком хорошо изведано.

55. Итак, я избираю неведомое вместо знакомого, но, безопасности ради, все же лучше помолиться: "О все боги и все богини! Если умирающему дозволено сказать слово, дайте моей жене дожить до глубочайшей старости, чтобы я возможно дольше мог вкушать покой".

Сам я виноват во всех своих бедствиях: следовало мне взять меч и совершить то, о чем говорит сказка, — вырезать, ей язык: быть может, и тот, о ком говорится в сказке,[76] тоже не мог вынести болтовни своей жены.

Декламация 29 Парасит подает в суд на самого себя и просит разрешить ему расстаться с жизнью, потому что его покровитель предался философии

Декламация 29 Парасит подает в суд на самого себя и просит разрешить ему расстаться с жизнью, потому что его покровитель предался философии

1. Если вы, судьи, не выслушаете мою просьбу сейчас же и не согласитесь объявить о ней присутствующим, то ту милость, о которой я прошу вас, окажет мне голод; он выполнит выражаемое мной желание: ибо я мертв уже более чем на половину, я дышу лишь для того, чтобы иметь возможность рассказать вам о своем несчастье и достойным образом принять смерть.

2. Ведь погиб и тот, кто давал мне пропитание, и притом погиб каким-то неслыханным способом: он усердно старается морить себя голодом и шаг за шагом приближается к смерти; пора и мне сгинуть, — видно, какой-то злобный дух позавидовал тому, что я сыт, и лишил меня возможности жить в свое удовольствие; одна дорога осталась мне — она ведет к кубку с ядом, а вот к трапезе уже не ведет ни одна.

3. Если бы можно было ожидать, что мой покровитель очнется от этого необычайного безумия и вернется к прежнему привычному образу жизни, то мне, конечно, следовало бы собраться с духом и питать надежду на перемену к лучшему; но так как его болезнь неисцелима и никакого нового покровителя у меня вместо него не предвидится, то как же мне жить?

Да перестаньте вы, во имя богов, смеяться надо мной; взгляните, в какую беду я попал, и дайте мне вкусить в смерти освобождение от страданий!

4. Было время, когда и я смеялся, слыша, что кто-то хочет умереть и спешит раньше своего срока стяжать то, что уготовано нам всем, что он для этого обращается в суд и просит, как великой милости, чтобы с ним поступили согласно с известным законом. Я считал такую просьбу безумием — умереть, когда можно жить! Добиваться, как награды, той тяжкой кары, которая предназначена злодеям! Да, так думал я прежде, но теперь понял, что был неправ, что стремиться к смерти и умолять о ней — неизбежно, а принять ее — великое счастье. Мою судьбу я вынести не в силах, ибо если жить нестерпимо, то только и остается, что умереть. Есть тысячи злосчастных путей, идя по которым можно самому избрать смерть, но я пришел к ней совершенно новым путем, — прекратите же, ради богов, ваш хохот и выслушайте меня благосклонно!

5. Боги наделяют людей различными благами, одним даруя одно, другим — другое; и пока эти блага человеку даны, жизнь — дело выигрышное; если же он их лишится, ему лучше умереть. Если жить следует ради того, чтобы получать наслаждения, а их нельзя получить, не имея богатства, то разве жизнь того, кто потерял все, что имел, не кончена?

6. Один богат потому, что ему досталось от предков большое наследство; такой человек благоденствует, живет в роскоши, не зная труда. Другой заполучил богатую жену — это второй путь к счастью. Иногда бедняк, не имеющий родового наследства, вдруг находит клад; это, несомненно, дар божества, и очень приятно вкусить того, что дано самой судьбой. Иной получил от друга или родственника наследство по завещанию; да, эти слезы — чистое золото, если, пролив их, ты получишь богатство.

7. Есть и второй способ приобретения благ — можно разбогатеть путем торговли или занимаясь сельским хозяйством; и то и другое недурно, но предварительно требует немалых трудов. Подчас мы завидуем и разбогатевшим воинам; но ведь они получили богатство с большими трудностями, с оружием в руках и путем убийства, — а во всем этом, мне сдается, мало радости.

8. Есть еще и третий способ добиться благ житейских — научиться ремеслам; занимаясь ими, тоже можно разбогатеть, но и это не больно весело! Все это связано с трудами: и учиться надо, и овладеть мастерством, а богатеть приходится помаленьку. Музыканты тоже добывают деньги своим искусством, а также и те, кому достаются венки на состязаниях; они, правда, могут есть досыта — это именно и соблазняет борцов; но они должны раздеваться и валяться в пыли, — клянусь Гераклом! — мучить друг друга и, даже когда никто их не заставляет, постоянно лупить друг друга кулаками.

9. Наловчился и я в приобретении жизненных благ: теперь-то вы и услышите о самоновейшем способе, о котором еще речи не было. Я родился не от богатого отца, да и не таким я был сыном, чтобы быть на радость отцу; я не женился на богатой, не досталось мне наследства ни от родича, ни от друга, — да и сам никакому мастерству не обучился, ибо от природы был ленив, на ученье туп, а к труду непривычен.

10. Зато до товарищей и до развлечений я был страсть как охоч, умел уговаривать, убеждать, мог огорченному посочувствовать, удачливому умножить его счастье, указав ему, как надо пользоваться благами жизни, умел льстить в меру, ловко шутить, петь песенки и плясать, как никто другой, а также и передразнивать.

11. Вот каков я был — потому-то я и имел все, что душе угодно, и некое божество покровительствовало мне больше, чем тираннам и владыкам: ведь они живут в роскоши под защитой оружия и у них остается больше времени для совершения преступлений, чем для наслаждения жизнью; а я в изобилии пользовался всеми благами, никого не страшась и не нуждаясь в телохранителях-копьеносцах, да и на уме у меня никогда ничего дурного не было, а был я добр и в помыслах, и в делах.

12. И вот встретил я юношу знатного рода, богатого, выполнявшего из честолюбия добровольно разные общественные повинности, милосердного к нуждающимся, приятного в обхождении, любившего и посмеяться, и выпить, и щедрого на руку. За него я и ухватился — как видно, кто-то из богов был в высшей степени ко мне расположен и весьма любезно приготовил все это для меня; и стал я этому юноше другом-приятелем, — нет, более того — сотрапезником в еде и выпивке, и зажил я жизнью счастливой и блаженной.

13. Многие нашему житью завидовали. Он был куда лучше моих отца и матери: от них мне ничего не досталось, а он все свое добро делил со мною, и все его тратил на удовольствия. Никакого горя я не знал, никакого дела не делал. Все было для меня сладостно в настоящем, и — как я надеялся — в будущем: а уж какой легкой была жизнь! Ел сладко, ничего не тратя, ничего не лишаясь, и не приходилось мне искать, чем-бы раздобыться, а был у меня опекун, и его дело было — думать о ежедневном пропитании.

14. Был я богат, ничего не имея, жил в роскоши, ничего не расходуя, бывал на пирушках и плясках, и вся моя жизнь была сплошным праздником; я не был из тех, кто шатается по площадям, из тех, кто просит подаяния, или из тех, кто таскает людей по судам, доставляя им неприятности; не был я ни земледельцем, чья жизнь — сплошной труд, ни купцом, ни мореходом — море я видел только на рыбном рынке; не был я и воином — ведь его жизнь полна опасностей и грома оружия, — а был я человеком счастливым, нрава легкого, лентяем, параситом — это прозвище мне всего приятнее было слышать, хотя кое-кто и считал бы его порицанием.

15. Земля сама приносила мне свои дары, да еще в каком изобилии! Море в избытке дарило рыб. Для меня охотились птицеловы и звероловы, повара и стольники прилагали ко всему свое искусство, а моим делом было лишь извещать об этом моего покровителя, и если на рынке появится какая-нибудь очень уж привлекательная снедь, указать на это кухарям и поварам, потом пойти испробовать разные вина, присматривать за поварами, лучших из них похваливать, напоминать им, чтобы они занимались своим делом усерднее, расхваливать кушанья, хозяину во всем угождать, с поварами дружить, виночерпиям улыбаться и за всеми, кто меня кормит, ухаживать.

16. Чуть светало, я уже спешил к моему покровителю, чтобы сообщить ему о предстоящих удовольствиях. Потом, пока он был занят кое-какими своими делами на площади, мое дело было позаботиться о завтраке, чтобы его приготовили как можно лучше; я извещал хозяина о часе завтрака и уговаривал его поторопиться, а уж потом я набивал себе живот, каждым кушаньем наедаясь всласть и похваливая все, накладывая себе второго блюда еще больше, чем первого; так дотягивал я время до вечера, распоряжаясь всеми остающимися излишками по своему усмотрению. Сон после этого был очень уж сладок и даже во сне я видел пиршества.

17. Приходило время побывать в бане: я бежал туда, возвращался, вымывшись на славу, и снова спешил к великолепнейшей трапезе, опять всем восторгаясь и все расхваливая, и жалея только, что нет у меня двойного или тройного желудка; ведь все это было на даровщину, а наедался я до того, что чуть не лопался. И опять наступал вечер и беззаботный сон; не надо было ни за что платить, ничего покупать, а с утра до ночи другой, а не я, заботился о том, как бы повкусней позавтракать, пожирней пообедать; бедности я не боялся, в богатстве не нуждался.

18. Все времена года услаждали меня. Слаще всего была весна — ведь тогда можно было устраивать попойки среди расцветших роз; но и лето приносило много всяких радостей: дни становились длиннее и можно было проводить больше времени за завтраком и за обедом; поздней осенью спадала жара, пища быстрей переваривалась и поглощалась в большем количестве; приходила зима и еще сильней тянуло к еде; наступал полный отдых от всяких дел и трудов, и мы спокойно проводили время дома. Однако только было грустно — очень уж длинны зимние ночи; зато удавалось устраивать завтрак очень рано, не боясь порицаний, а выпивку затягивать до позднего вечера, так как и без того хватало времени, чтобы выспаться всласть.

19. Но есть правдивая поговорка, что зависть всегда готова нарушить благоденствие и что божество, мстя за излишнее благополучие, охотно подвергает судьбу человека крутым переменам, и говорю я это не из наблюдений над жизнью других людей, а размышляя о своих собственных делах.

20. Мой покровитель, который был для меня всем и стоял выше всех, он, показавший мне все прелести жизни, богатый, щедрый, наслаждавшийся своим достатком не меньше, чем я, он, владеющий всем своим наследственным имуществом, — даже уж и не знаю, что еще можно о нем сказать! — он теперь меня покинул и живет только для себя. Притом только кажется, что он живет и существует, на самом деле его уже нет в живых. Его уже не привлекает и гимнасий: "Так он погиб?" — может быть, спросит кто-нибудь; "Пожалуй, что так", — можно ответить. Впрочем, нет, о боги! Он не в бане, не на попойке, не на пирушке, он, можно сказать, уже не среди живых. Он ходит нагим, без всякой одежды, хотя он по-прежнему богат; он заразился самой тяжкой болезнью.

21. И мнится мне, он даже не сознает своей беды, но охотно предается во власть своей болезни или безумия — не знаю, как назвать то, что с ним случилось. Ему кажется, что он счастлив, да, он так думает, а живется ему ужаснее, чем если бы он сам себя проклял; богатство он ненавидит, от роскоши отворачивается, свое прежнее благоденствие называет несчастьем, в свои нынешние бедствия влюблен; кудри его грязны, кожа пожелтела, взгляд уныл, тело неопрятно, он ходит, бедный, в одном плаще под открытым небом, отказался даже от подстилки на земле; зной он терпит, в стужу раздевается догола, морит себя голодом, хотя мог бы и хлеба наесться досыта и воды выпить вдоволь; едва вздремнет, а потом почти всю ночь не спит, предаваясь унынию.

22. Как же он дошел до этого? Вот как: встречаются у нас какие-то странные люди; и другим они на погибель, да и у них самих судьба злая; нет у них иного дела, как только карать самих себя, словно преступников, терзать себя бессоницей, голодом и трудами; я имею в виду этих изможденных, босых, полуголых людей, которых любой при встрече проклинает.

23. Это они завладели моим хозяином, околдовав его своими бесконечными речами; не потерпев при этом сами никакого убытка, а просто позавидовав его благополучию, они загорелись желанием не только вести самим этот жалкий образ жизни, но и других видеть в подобном же положении. Это лживые и дурные люди: они способны убедить человека в чем угодно, и хорошо, что судьба осудила их на такую жизнь, на бедность, безумие и голод, на то, что они — мертвецы среди живых. Они-то и погубили моего хозяина, да и меня заставляют в вашем присутствии выпить яд; а будь они разумны, они, несомненно, пили бы за мое здоровье.

24. Пора завтракать, а хозяина нигде нет. Надо обедать, и все готово, а он все еще у них, предается меланхолии. Наступает вечер, темнеет, а он только еще возвращается, шатаясь от голода, и валится с ног не на постель, а на землю, подложив под себя какую-то дрянную подстилку. "Хлеб отдайте, — заявляет он, — мне хватит и воды напиться". И сну-то предается только для видимости. Встав спозаранку, уже бежит из дома, и целый день проводит у них. Снова наступает вечер, он подходит к дому, с видом жалкой собачонки, и садится за самый что ни на есть несъедобный ужин.

Наступает третий день, и та же самая драма разыгрывается на мою беду. На четвертый и пятый день — снова все то же, и привычка к лишениям овладевает им окончательно.

25. Я же, пока от прежних запасов кое-что оставалось, пользовался случаем и будто даже не замечал, что с ним творилось; ведь всего было вдоволь; а вот когда все это пришло к концу, тут-то нужда заставила меня понять, какое бедствие постигло моего покровителя. Тут я увидел, что претерпел этот человек, и эти ужасы ни с чем не сравнимы, ибо это самое подлинное безумие; правда, он — не спорю — еще кое-что соображает, но все-таки все случившееся с ним — тяжкая болезнь, хотя он и кажется здоровым и не прикован к постели; пытался я расспрашивать о нем разных встречных: "Где он? Что с ним? Что значит этот образ жизни?"

26. Но ведь недобрых людей — большинство, и, приключись с тобой какое-нибудь несчастье, никто тебе не захочет посочувствовать. Ведь все они завидуют тем, кому в жизни везет, а над обиженным судьбой никто из них не сжалится. Вот и его никто не направил на добрый путь, никто не раскрыл ему глаза, да и мне никто не сказал ничего утешительного, хотя каждый видел, как много я хлопочу о нем; напротив, один прошел мимо меня молча, а другой засмеялся и даже стал издеваться над моей бедой, спрашивая; "Уж не думаешь ли ты рыдать о нем?" И, сказав: "Да какое тебе или мне до него дело?" — ушел, едва не надавав мне тумаков.

27. Тогда я отправился сам к моему покровителю и кормильцу — ему в это время как будто полегчало — и попытался убедить его одуматься и изменить свой образ жизни. Но он дважды сказал мне "поплачь, поплачь!", а в третий раз, когда я подошел к нему, он взглянул на меня гневно; поэтому я и обратился к вам, не зная, как же мне быть.

И пусть никто не говорит мне, что все это вас не касается, не спрашивает, что же такое претерпел я; ведь претерпел я то, чего не довелось никому другому: потерял я все мое прежнее полнейшее благоденствие, лишился я безграничных наслаждений, легкой жизни и всего, что доставляло мне усладу.

28. Нет ни единого благотворителя, нет никого, кто относился бы ко мне так, как он. Увы! Какой ужасный переход от прежнего изобилия, от прежнего упоения! Это я-то, которого прежде увенчивали цветами, я, упивавшийся неразбавленным вином и поднимавший здравицу в честь других, теперь нуждаюсь в самом необходимом! Наступает ночь и волнуют меня сновидения о прежней роскоши, а потом приходит унылый день, и вечер, и снова ночь. И видя, как другие возвращаются пьяными с пирушки, я готов лопнуть от зависти и горько оплакивать свои несчастья.

29. Никто не помилосердствует, никто не пожалеет! Один, увидев меня, засмеялся, другой меня, впавшего в беду, оскорбил! А если кто-нибудь и окажется более снисходительным и из человеколюбия на словах посочувствует несчастному (ведь пожалеть о бедняке признак доброты), то все же пригласить его на угощение или пиршество не догадается никто.

30. Так окажите мне милость, окажите! Пусть судьба выпьет за мое здоровье! Нет у меня матери, нет и того, кто породил меня на свет, не осталось и друзей! Тот, кто заменял мне всех, погрузился в философию, и, значит, для меня он мертв. Что же будет со мной, коль я в сетях прежних привычек? Как мне справиться с нуждой, коли я привык к роскоши, привык есть досыта и пить допьяна. Желудок требует того, к чему приучен, а даятеля нет! Ремеслом никаким я не владею, ведь смолоду я ничему не учился: трудиться уже не могу — тело мое избаловано былым благополучием; тяжко мне испытывать недостаток даже в самом необходимом, да и его-то не всегда добудешь.

31. Поэтому не обрекайте меня на затяжную болезнь, а положите конец моим страданиям. Всякая смерть тягостна, а плачевнее всего смерть от голода. Но как же можно избежать этого ужаснейшего конца, если не выпить столько яду, сколько требуется для того, чтобы более уже ни в чем не нуждаться?

Фемистий

Фемистий (320 — 390) родился в Колхиде, по его словам, «в крайних пределах Понта, возле Фасиса» (нынешнего Риона). Благодаря своему отцу, землевладельцу, не очень богатому, но ценившему образование, Фемистий получил возможность обучаться у какого-то ученого оратора и знатока аристотелевой философии; о нем Фемистий упоминает с благодарностью (см. речь 27), но имени его, к сожалению, не называет. Интерес к философии Фемистий сохранил на всю жизнь и даже написал так называемые «парафразы» (облегченное изложение) нескольких произведений Аристотеля. Этой философской подготовкой Фемистий очень гордился и в своих речах нередко противопоставлял себя, «ученика Сократа», софистическим оратором типа Гимерия; он не раз называл их «краснобаями» и «умниками» и порицал за любовь к импровизированным выступлением, пользу которых он отрицал, но успеху, по-видимому, немного завидовал.

Имея только двадцать пять лет от роду, Фемистий был избран для произнесения приветственной речи императору Констанцию; очевидно, уже к этому времени юноша успел приобрести достаточную известность. После этого он стал как бы официальным придворным оратором: при Феодосии он достиг должности префекта, и в честь его была воздвигнута статуя. Напротив, с Юлианом, учеником и другом Либания, Фемистий близок не был, хотя из сохранившегося ответного послания Юлиана к нему видно, что Фемистий при воцарении Юлиана обратился и к нему с советами об управлении государством. Очевидно, хотя сам Фемистий и был язычником, рационалистические взгляды этого поклонника Аристотеля не совпали со взглядами мистика и фанатика Юлиана.

Речи Фемистия (их дошло до нас тридцать четыре) касаются в основном вопросов философских и государственных; в них часто применяется «сократический» метод аналогии и почти отсутствуют риторические украшения; построение фраз довольно сложное и в языке заметно тяготение к абстрактным понятиям. Несколько речей посвящено вопросам ораторского искусства: в них он требует от оратора тщательной подготовки, серьезных мыслей и уменья давать характеристику лиц так, чтобы слушатели поняли, о ком идет речь, даже если имя данного лица не названо. Впрочем, сам Фемистий этой способностью не обладал, и его панегирические речи однообразны.

Фемистий хорошо сознавал, что между его философскими стремлениями и придворной карьерой имеется противоречие, и не без остроумия осмеял себя в следующей эпиграмме «К самому себе»:

Ты восседал на престоле в эфире, — но вдруг захотел ты

Сесть на серебряный трон: это — безмерный позор!

Лучше б остался внизу ты; поднявшись, ты много стал хуже.

Снова сойдя, поднимись; пал ты, высоко взойдя!

О том, что следует ценить не города, а людей

(331с — 333b, 334b — 335а, с, 337с — 341а)

(331с) Почему люди, желая овладеть каким-нибудь ремеслом или искусством, заботятся не о том, знаменит ли и прославлен ли тот город, где они будут обучаться, а о том, как бы им попасть в обучение к самому лучшему мастеру? Обработке меди они хотят научиться у искусного медника, а игре на флейте или кифаре — у лучших музыкантов и не придают никакого значения тому, в каком краю света эти мастера обитают.

(332а) А вот когда дело идет о так называемом "образовании", они поступают иначе и стараются разузнать, не о том, у кого, а о том, где следует учиться, причем, само образование их уже ничуть не интересует, они расспрашивают и заботятся только об одном: древний ли это город и много ли о нем сложено сказаний.

Однако и в безвестном местечке и в знаменитом городе можно без всякой помехи шить совершенно одинаковую обувь и писать одними и теми же буквами; так-же нет никаких препятствий к тому, чтобы и здесь и там с одинаковым рвением заниматься одними и теми же науками. Между тем люди усердно занимаются плотницким, строительным и ткацким делом в любом месте, (в) а вот для обучения искусству речи они избирают какую-либо одну область или один город, и всех, кто осмелится сказать хотя бы одно слово об этом предмете, изучив его где-нибудь в ином месте, они клеймят и позорят, словно преступников, разглашающих божественные тайны мистерий.

Между тем я вижу, что те же люди строят храмы Гермесу в любой стране в любом городе, а школы ораторского искусства самыми подлинными храмами Гермеса[77] признать не хотят. И если кто воздвигнет в любом храме статую бога, разукрашенную золотом, серебром и слоновой костью, люди поклоняются ей и особо почитают ее, (с) а на художественные творения, созданные речью, смотрят свысока и не оказывают им уважения.

Мне пришло на ум поговорить с вами об этом не потому, Зевс свидетель, что мне вздумалось поболтать о пустяках и не сказать при этом ни слова о деле. Нет, я не так умен и не так оборотист, как эти наши счастливчики-софисты, а говорю я об этом потому, что нашелся человек, который решается порочить и презирать то образование, которое дается здесь. При этом он не ставит в вину такому образованию ничего, да и не может ничего поставить, кроме того, что оно приобретается именно здесь; видно, такие люди интересуются только названием города, а не науками. Давайте, постараемся переубедить этого человека и внушить ему, что не стоит огорчаться и печалиться по этому поводу, (d) если у него за душой есть нечто более ценное.

Что касается меня, милый юноша, то я обучился ораторскому искусству в краю, гораздо менее знаменитом, чем наш город, и даже не эллинами населенном и совсем не приветливом, — а именно, у крайних пределов Понта, близ Фасида, там, где, как гласят сказания поэтов, причалил корабль Арго, спасшийся из Фессалии и потом вознесенный на небо.

(333а) Там же где-то неподалеку протекает и Термодонт, и страна, где свершали свои подвиги Амазонки, и Темискира.[78] И тем не менее такой суровый варварский край стал святилищем муз благодаря мудрости и добродетели одного единственного мужа, который, поселившись среди колхов и армян, стал обучать не стрельбе из лука, не метанию дротов, не верховой езде, как в тех местах принято у варваров: он обучал тому, как, неустанно трудясь, овладеть искусством речи и достойным образом выступать на праздничных собраниях эллинов.

(b) Правдив ли мой рассказ, выяснится сейчас, когда вы увидите, что все, сказанное мной, сказано не напрасно, а непосредственно относится к делу: я прибыл сюда не по собственному желанию и решению, а меня прислал этот самый муж, любящий меня, как отец, и мыслящий, как философ. Если ты отнесешься с презрением к нему за то, что известнейшую философскую систему он изучил сам в этом далеком краю, то тем более ты должен презирать меня; ведь я, еще живя на родине, с самой юности, был приобщен им к этим таинствам...

(334b) А ты утверждаешь, что жаждешь получить образование и называешь себя страстным любителем искусства речи; так неужели ты не станешь стремиться к образованию и к красноречию, где бы ты с ними ни встретился, в Афинах ли или в Пелопоннесе или даже в Беотии? А ведь некогда Беотия считалась совершенно невежественной страной и по общеизвестной поговорке звалась "свиньей беотийской", что указывало именно на необразованность ее населения, (с) Однако ни Пиндар, ни Коринна, ни Гесиод ничуть не запачкались об эту "свинью". Да ты, конечно, слыхал и об Анахарсисе,[79] который был скифом и тем не менее мудрецом.

Быть привязанным к какому-нибудь прославленному городу, как говорит поэт, действительно, я полагаю, следует тому, кто посвятил себя государственной деятельности; науки же не нуждаются в том, чтобы их родина была особенно знаменита, они столь же — пожалуй, даже больше — ценятся в местах уединенных, а не в огромных городах. Ведь и Гомер восхваляет полководца, чьей родиной был Саламин, больше, чем вождя из Микен, а выше всех эллинов и варваров превозносит того, кто вырос во Фтии,[80] (d) да к тому же был воспитан в горах. А что касается меня, то стихи Гомера — сложил ли он их на Хиосе или в Смирне — по моему мнению выше всего того, что было сотворено в Афинах, и я всегда готов читать их; из них же я могу узнать, что тому, кто был воспитан всего-навсего на какой-то Итаке,[81] это не помешало стать "хитроумнейшим" и что речи уроженца Пилоса[82] были "слаще меда".

Взгляни теперь, говорю ли я именно то, что нужно: (335а) о том человеке, который что-либо любит глубоко и искренне, никому не придет в голову сказать, что здесь он свое дело любит, но в другом городе уже его не любит, — нет, он должен любить его повсюду...

(с) Мы скажем также, что тот, кто подлинно любит науки, не должен любить одни науки здесь, а другие там, но должен всюду любить все науки; а того, кто имеет возможность посвятить себя им, но отвергает их из-за того, что они изучаются не в том городе, в котором это угодно ему, того мы назовем не любителем познания, а "Коринфолюбом" или "Аргосолюбом" или поклонником какого-либо иного города, но не поклонником образования, каким он себя выставляет.

<...>

(337с) Если все, что я столь пространно разъяснял тебе, не производит на тебя никакого впечатления и если такая безудержанная страсть ко всяким заморским небылицам охватила тебя, то тебе, конечно, надо плыть не только к эллинам, но и в Египет, и в Эфиопию, и к индусам, чтобы, вернувшись оттуда, ты смог рассказать не какие-нибудь общеизвестные пустячки, а о драконах и слонах; тебе придется порассказать и об индийских муравьях — это ведь насекомое огромное, а рассказ о нем еще больше, (d) Брахманы тебя, конечно, к себе в горы не пустят, а низвергнут тебя оттуда молниями и ударами грома.

Но если ты действительно хочешь испить из источника муз, а не притворяешься, будто тебя терзает жажда, то зачерпни воды из ручья, протекающего возле тебя; его вода чиста и вкусна, и тебе незачем искать Пирены или Аретусы;[83] так издавна установила священная воля богов. Поэтому ищи познаний в людях, а не в городах.

(338а) К этому случаю я хочу рассказать тебе хотя и простенькое, но древнее сказание. Некогда земля была необработана и безобразна, и богам пришло на ум о ней позаботиться. И вот они послали двух сыновей Япета,[84] поручили им украсить землю и, кроме всяких прочих благ, даровать жизнь многим существам, которые должны будут питаться плодами земли и ее украшать. И вот Эпиметей и Прометей поделили этот труд между собой: Прометей стал лепить и формировать живые существа из земли, (b) огня и всяких других родственных им веществ, а Эпиметей разукрасил землю и распределил по различным ее областям дары богов: одним местностям он даровал способность рождать хлеб, другие украсил виноградной лозой, третьим подарил дерево Афины;[85] некоторые области он засадил множеством плодовых деревьев, другие покрыл богатыми рощами, словно пышными кудрями; в одном месте он посеял золото, в другом серебро, в третьем медь, в остальных различные подобные вещества, причем он старался, насколько возможно, распределять эти блага поровну. Когда же все они были розданы, (с) Зевс-Отец сжалился над землей, захотел уделить ей и нечто божественное и подарил ей еще один кубок, наполненный речью и мудростью, причем велел, чтобы в дележе этого дара приняла участие вся земля; Эпиметей растерялся, не зная, как выполнить это поручение Зевса, но Прометей понял, что мысль и речь не могут расти в земле, как прочие семена, и что только душа живых существ может растить и питать это семя; поэтому этот кубок он принес людям и влил его в них; потому там, где речь, там и человек; как видно, только человек может воспринять и вырастить семена образования и речи; (d) потому-то все остальные плоды и растения в одной местности произрастают лучше, в другой — хуже; науки же — плод человеческой души и среди них надо различать более и менее ценные; а чтобы сравнивать их между собой, надо обладать некоторым искусством, сходным с земледелием, — между тем и другим много общего.

Прежде всего надо подготовить душу так, чтобы она была способна воспринять посев; подготовить же ее надо тщательным учением и напряженным вниманием; (339а) если ты оставишь ее жесткой и неразрыхленной, то ты напрасно загубишь брошенные в нее семена, и она родит тебе вместо разума и добродетели подлость и невежество, как земля рождает тернии. А когда земля уже засеяна и засажена, надо ее вновь проверять и перепахивать, чтобы то, что" уже воспринято, закреплялось в памяти; надо очищать ее от дурных трав, чтобы хороший и добрый посев не был задушен разными сильными сорняками. А больше всего следует заботиться о том, чтобы (b) в душу не было посеяно и не было в ней возращено то, от чего никакой пользы не будет. Ибо и в науках, как и в растениях, есть привлекательные и пышные, но бесплодные и бесполезные. Так, платановые и осиновые рощи не слишком ценятся земледельцем; правда, зато они доставляют удовольствие играющим девушкам, утомленному путнику, да и царю персов,[86] у которого, говорят, был даже золотой платан. Следует выбирать и внимательно проверять, какие семена действительно полезны; а, впрочем, если ты хочешь денег и пользу измеряешь деньгами, (с) то тебе надо разыскивать те знания, которые тебе принесут богатства. Эти семена весьма обильны, их сеют и в судах, и в совещаниях, а особенно быстро растут они в народном собрании и на ораторской трибуне. Я мог бы показать тебе немало людей, которые этим путем нажили себе огромные богатства; если ты пойдешь к ним и поухаживаешь за ними, они тебе в скорости дадут широкую глотку и длинный язык, а своими доходами ты обгонишь всех иноземных ораторов не только на десять шагов, или на двадцать, а, пожалуй, даже на целый стадий, — (d) вот какие ловкие у нас есть софисты.

Но если ты вглядишься в самого себя и подумаешь о том, как тебе стать лучше, то тебе следует искать иных семян, не этих, земных, а небесных; их, правда, у тебя никто не станет покупать, никто не станет тобой восхищаться, но они, посеянные в твоей душе, будут для тебя драгоценны; редко и у немногих людей ты найдешь их, — ведь не слишком ценят их люди; ибо от них не наживешь ни золота, ни серебра, а иногда они даже приносят неуважение и считаются пустой болтовней; (340а) потому-то они у людей не в почете; но если бы люди вкусили от этих плодов и почувствовали их сладость, то они сами, пойми это, согласились бы с общеизвестной пословицей: "все золото на земле и под землей не стоит добродетели". Теперь же по незнакомству с этой ценностью и по невежеству они хватаются за пышную листву, восторгаются ею и самым ценным считают ее. Но корень именно этого растения дал Гомер, вернее, Гермес — Одиссею, когда тот пришел к Кирке, чтобы освободить товарищей от безумия, последовавшего за наслаждением,[87] (b) Этот корень и ты, если приложишь старания, тоже получишь от Гермеса, и Гермес покажет тебе его природу, как показал ее сыну Лаэрта. Не думай, что это приобретение для тебя будет бесполезно потому, что ты никогда не увидишь ни этого острова, ни Кирки и не отведаешь ее зелья; знай, друг мой, что если ты не запасешься этим противоядием, то вместо одной чародейки Кирки найдутся многие, которые изготовят для тебя зелье; и живут они совсем не так далеко, чтобы им нужно было проделать долгий путь, добираясь до тебя, — нет, они живут рядом, (с) они поведут хоровод вокруг тебя и будут зазывать тебя к сеое. Но разве только в Египте растет этот корень? или на каком-нибудь острове, безмерно удаленном от твердой земли, и разве тебе придется долго странствовать, чтобы его добыть? Нет, если ты захочешь вдуматься в этот стих Гомера, ты поймешь, о каком противоядии он говорит; ведь поэт, хотя иносказательно, но совершенно ясно указывает на него.

Корень был черный; цветок белизной молоку был подобен[88]

Если ты не постигаешь смысла этого стиха, то, коли хочешь, я напомню тебе другую пословицу, которую ты еще мальчиком выучил в школе; (d) она тебе объяснит и истолкует этот стих: она гласит "корень истинного учения горек, плоды его сладки и прекрасны". Если ты сопоставишь "горький" с "черным", а "сладкий" с "белым", да к тому же поймешь, что это растение — подарок божества, то мысль поэта станет тебе ясна. Ты увидишь, что и Гесиод свидетельствует о том же, говоря, что в основе добродетели лежит тяжкий труд, но в конце концов этот труд становится легким. Поэтому, (341а) (Поскольку добродетели можно достигнуть где угодно, то и корень этот можно выкопать всюду.

Я думаю, именно это и хотел сказать Гомер, говоря, что Гермес дал Одиссею это растение тут же, а не посылал его далеко, ,и сам никуда не удалялся, чтобы добыть его, а вытащил его из земли на том месте, где стоял. Что иное хотел он сказать, как не то, что этот корень растет у самых наших ног и его может найти каждый прямо возле себя?

Речь 25 Против тех, кто считает возможным выступать без подготовки

Хотя Фидий был величайшим мастером и умел создавать из золота и слоновой кости образы богов и людей, однако для этого он должен был иметь время и быть свободным от всяких других дел. Говорят, он, (310а) создавая статую Афины, положил немало времени и труда на отделку одной только ее обуви. И если бы кто-нибудь приказал ему показать свое искусство, но дал бы ему на это один день сроку, как бы он поступил и как бы отнесся к такому требованию?

Взгляни, например, насколько удачно он ответил одному страстному поклоннику его искусства: "Ты, приятель, как видно, большой любитель моих произведений: но если ты не согласишься дать мне достаточно времени, чтобы я мог создать что-то новое и свежее, то лучше пойди поглядеть на Афину в нашем городе (b) или на Зевса в Олимпии и этого тебе с избытком хватит для того, чтобы придти в восторг от Фидия".

Также и тебе, дорогой мой поклонник, если ты намерен получить от меня какое-нибудь произведение уже завтра, я могу только посоветовать бросить взгляд на одно из уже завершенных мной; тебе к тому же, мне сдается, даже нет нужды отправляться туда, где они были созданы: ведь плоды моего искусства я всегда ношу при себе; создаются они всегда в одном и том же месте (с) и сопутствуют создавшему их мастеру. Но окажи мне любезность — дай мне время на создание твоего образа. Я не столь одарен и не столь искусен, чтобы набрасывать картины, не переводя дыхания, как наши "премудрые" софисты. Да и не могу я изображать любого властителя, но только того, кто сам собой являет образец, который дышит справедливостью, сочетает кротость и силу, воплощает в себе сонм богов и благих духов; иных (d) образов не должны писать те, чей учитель — Сократ.

Потому-то задача моя и нелегка — ведь таких образцов очень мало; но тот, который даешь мне ты, прекрасен и величествен, так что для моей картины ни в чем не будет недостатка. По правую руку от тебя я изображу Закон, — он воспитывал тебя с самых ранних лет и теперь восседает с тобой рядом; по другую руку — Справедливость, никогда тебя не покидавшую, и толпу других твои соратников, которых я вижу в твоем облике; (311а) и я знаю, их будет так много, что выбор будет для меня нетруден.

Однако в настоящее время у меня не хватает досуга для этого дела и я приношу нечто из того, что до сих пор хранил в тайне: ведь красота речей не расцветает более пышно от их новизны и не вянет от старости, но какими они были созданы изначала, такими они остаются навсегда.

Гимерий

Гимерий (315 — 386) был современником Либания и Фемистия. Родился он в Вифинии, но большую часть своей жизни провел в Афинах, где преподавал искусство речи. Император Юлиан относился к нему благожелательно и даже взял с собой, отправляясь в поход на Восток; но, по-видимому, Гимерий, как и Либаний, не поехал дальше Константинополя и вернулся в Афины. Гимерий оставил нам довольно богатое наследие: 24 речи сохранились полностью, 10 речей — частично: кроме того, уцелел ряд эксцерптов (сокращений), сделанных Фотием в его «Библиотеке»; они включаются в собрание речей Гимерия под названием «эклог», некоторые из них довольно велики по размеру. Все эти произведения дают нам ясное представление о приемах составления чисто риторических речей: ни политические, ни философские вопросы в речах Гимерия не затрагиваются, его интересует исключительно педагогическая деятельность (пользу которой он оценивает очень высоко), и красота слова как такового. Речи его благозвучны, написаны легким изящным языком, переполнены сравнениями, антитезами и метафорами, но мало содержательны. Гимерий был знатоком древнегреческой поэзии, особенно лирической, и мы обязаны ему большим числом фрагментов из Сапфо, Симонида и других древних поэтов.

Речь 12 Речь перед началом занятий

1. Начало наших занятий речью мы речью же и украсим, чтобы двери Гермеса[89] открылись перед благозвучным словом так же, как врата муз открываются, когда зазвучит лира. Ведь звуки флейты раздаются перед входом в брачный покой; и когда на состязаниях входит судья, гремят трубы; и пастушеская песня провожает стада на пастбище; возможно ли, чтобы начало занятий речью не было ознаменовано речью?

2. Я часто замечал, что и другие мастера, и не только те, кто служит искусствам муз, а и те, кто работает руками, готовят образцы своего искусства для тех, кто приходит к ним учиться; живописец подготовляет таблички, чтобы ученик научился правильно проводить линии; ваятелю на первых шагах обучения его искусству образцом служат различные маленькие восковые изделия и фигурки.

3. Флейтист обучает игре на флейте, проигрывая сам мелодию на тростниковой дудочке, а кифаред играет ее на форминге перед своими учениками. Ребенок учится управлять лодкой, держась вместе с стариком за рулевое весло, а подросток, учась стрельбе из лука, натягивает лук вместе с индийским лучником. Даже птицы, выпуская своих птенцов из гнезда, разве не учат их расправлять крылышки, прежде чем позволят им смело летать?

Так же поступает и учитель красноречия: как искусные пловцы поддерживают своими руками тех, кто плавать еще не умеет, и тем самым заставляют их плыть, так и учитель, облегчая труд начинающих юнцов, внушает им смелость.

4. Эти мои слова в данное время вполне уместны: среди нас находятся двое приезжих гостей, один из них уже издавна искушен в речах и теперь прибыл к нам как судья на состязаниях и как посланник тех краев, где Геллеспонт отделяет Европу от Азии;, другой — юнец и новичок, стремящий вкусить сладость наших таинств. Жители Памфилии до походов Кимона не были подлинными эллинами, но стояли ближе к мидянам, Ксерксу и персам; когда же Кимон воздвиг в Памфилии два трофея, тогда не только Евримедонт[90] стал восхваляться в речах наравне с Нилом, но и памфилийцы стали почти что жителями Аттики и с тех пор имя нашего города у них в большом почете.

Речь 24 О том, что надо постоянно упражняться в речах

1. "Усердие помогает делу" — это слова трудолюбивого поэта.[91] Однако не будем верить одним только поэтам, а если нам придут на ум какие-нибудь иные доводы, давайте припомним и их. Да нет, лучше я расскажу вам вот какую повесть:

2. Праздновались пифийские игры, и Тимагенид объявил, что он будет играть на двойной флейте: и вот, прежде чем вступить в состязание со своими соперниками, он потихоньку вышел из толпы и стал упражняться в игре в кругу своих ближайших друзей: он то проигрывал мелодию на одной из флейт, то, сильнее напрягая дыхание, пользовался обоими стволами, то он, словно шутя, немного изменял напев и делал несколько ходов, как бы внося предварительный залог к своему выступлению, то наигрывал ту самую мелодию, которую приготовил к состязанию — ее называют напевом Афины; именно такие упражнения оживляют и совершенствуют искусство.

3. Конь может участвовать в бегах, если его выпускают на ристалище не от ясель, а после длительной подготовки; и борец скоро услышит свое имя провозглашенным на играх, если он предпочитает гимнасий пиршествам. Да и воину я советую не дожидаться войны, а упражняться во владении оружием и в мирное время. Мы видим, что и усердный землепашец ладит плуг раньше, чем зайдут Плеяды,[92] и, не дожидаясь того времени, когда они снова взойдут, точит серп, чтобы сжать ниву, как только начнется зной.

4. А тому, кто стремится овладеть искусством речи, что иное следует делать, кроме как усердно заботиться об этом? Слушал я однажды одного искушенного мужа (а искушен он был в том самом искусстве, которым и мы занимаемся), и вот его слова о нашем деле: "Речь порождается речью".

5. Потому-то, согласно аттическому сказанию, соловья и лишили языка, что он поет не всегда, а разделяет год на время молчания и время пения; поэтому и песню его называют "жалобным плачем", порицая его за то, что он, будучи уроженцем Аттики не все время занят пением. А вот лебеди в наших сказаниях посвящены Аполлону, и пение их восхваляется за то, что они никогда не перестают воспевать гимны божеству.

Речь 17 О пользе упражнений

1. Принесем прежде всего в нашем доме жертву музам; а жертва музам — речи; приступим к священнодействиям раньше всего на нашем домашнем алтаре. Таков аттический закон: прежде чем обращаться к вышним богам, участвуя в таинствах, справляемых вне стен дома, надо умилостивить их священными обрядами в самом доме. Мы имеем обычай и в разных иных делах начинать с малого и стремиться к великому. Ни один моряк не пустится сразу в открытое море, не научившись управлять своей лодкой в тихом заливе; когда же он увидит, что его судно хорошо выдерживает легкую зыбь, тогда только он становится смелее и решается спустить его на бурные волны.

2. Также усердный борец, — даже уже одержав победу на олимпийских играх и стяжав великую награду из уст глашатая элейцев, — чуть только заметит, что его силы за время отдыха немного упали, выходит на широкое поприще не ранее, чем проделает упражнения в палестре. Знаю я, что и те, кто занимается музыкой, не станут играть перед народом, собравшимся в театре, прежде чем дома разовьют гибкость руки. И флейтист не решится выйти на сцену, если он у себя дома не проверит свою флейту, и кифаред не станет играть перед народом, если на досуге не поупражняется в игре на лире.

3. Взгляни, наконец, на певчих птиц — и они сперва тоже слегка испытывают свои напевы и уж потом взлетают ввысь и с вершин деревьев льют свои песни. Так же поет свою песенку и кузнечик; и лебедь, взмахнув крыльями, готовится воспеть свой гимн Аполлону. Ни один возница не запряжет в колесницу необъезженного жеребенка, если он впоследствии хочет сделать из него коня для бегов; нет, он сперва научит его бегать без упряжи и только тогда, крепко взяв в руки узду, он направит бег коня против его соперников.

4. По этому поводу я хочу вам рассказать одну историю. Эфиопы, живущие близко к восходу солнца, — кочевники и лучники; только стрельбой из лука весь этот народ добывает себе пропитание; и войну они ведут тем же оружием; сидя верхом на слонах, они сверху мечут стрелы в своих врагов. К этим-то эфиопам и пришел Александр, миновав многие земли. Расспросив, кто из эфиопов наилучший стрелок, и узнав, как его зовут, он призвал его к себе и велел ему показать свое искусство; а тот понурился, призадумался и сказал, что для этого он хотел бы сперва поупражняться, — случилось-де так, что ему вчера целый день не пришлось стрелять. Вот сколь разумен был этот эфиоп.

5. Мне думается, и Гомер в своих песнях хочет сказать то же самое: он не заставил героя Итаки сражаться с Антиноем, самым дерзким из женихов, тотчас же после возвращения от феаков и высадки на берег с корабля; он дал ему возможность испытать свои силы в стрельбе сквозь кольца секир, и только когда Одиссей достиг успеха в этом состязании, поэт позволил ему натянуть лук, чтобы поразить Антиноя.[93]

6. Также и вы, юноши, ввиду того, что мы давно не занимались произнесением речей, должны много упражняться в речах и держать их пока под защитой домашних стен, прежде чем вывести их на сцену перед народом. А если у вас и найдутся такие дерзкие и хвастливые речи, которые захотят показаться особенно сильными и цветущими и уподобиться своему богу, — ведь его и художники и ваятели всегда изображают прекрасным и молодым, — то пусть они подражают не тем его изображениям, которые пользуются искусственными прикрасами, а ему самому, такому, каким его отец родил от богини.

7. Значит, уж раз так повелось во всех делах, что каждый еще до состязания должен испытать самого себя путем упражнений, то и мы будем пока "вести игру" в пределах нашего дома, а самые состязания перед большим числом зрителей отложим на будущее время.

Эклога XVII По поводу беспорядков, возникших в школе[94]

1. Быть может, друзья мои, в нашей речи заключено какое-то чарующее средство, обладающее силой прекращать ссоры? Разве наше искусство не стремится освежить нас так же, как, по словам Гомера, утешил плачущих гостей кубок Елены, поставленный перед ними этой дочерью Зевса в доме Менелая? Не был ли волшебный напиток, поданный Еленой, вовсе не зельем из разных трав, изготовленным по указаниям египетского искусства, но речью, сладостной и мудрой, способной, подобно лечебному снадобью, умиротворить пламя души, пылающее в глубине сердца?..

3. Некогда царь впал в уныние: но музыкант Тимофей не допустил этого и своими напевами вознес его дух до неба. Порой вспыхивал царь безудержным гневом — его пыл укрощал звоном струн тот же мастер. Грустил ли царь — он тотчас же заставлял его улыбнуться. Предавался ли Александр чрезмерным наслаждениям, — послушав музыку, царь погружался в задумчивость. Одним словом, его видели всегда таким, каким его делал Тимофей своей игрой...

5. Зефир своим дыханием успокаивает волны; неужели аттический оратор и эллинская речь, как только она зазвучит, не укротит вражду?

Речь 18 В честь своего дома, небольшого и скромного

(декламация, произнесенная без подготовки)

1. Говорят, на острове Делосе его жители показывают храм, по своему убранству очень скромный, но в речах и сказаниях прославленный. Молва гласит, что у Латоны, когда она рождала богов, именно там закончились родовые муки и что Аполлон почтил это место, положив на нем лавровые ветви и воздвигнув священные треножники, чтобы отсюда провозглашалось правосудие для всей Эллады. Ибо для каждого сладостно и почитаемо место, где началась его жизнь, хотя бы само по себе оно было и незначительно.

2. Радостно мореходу видеть ту гавань, из которой он впервые пустился в море; радостно воину видеть то поле, где он стяжал первый трофей; любит пахарь тот клочок земли, с которого он собрал первые колосья. И мы видим, что и те, кто жил в давно минувшие времена, чувствовали то же самое. Скудную Итаку, скалистый остров, предпочитает Одиссей прекрасной Огигии и самой Калипсо;[95] предпочитает и Нестор свой Пилос Трое, а Аянт — Эгину Коринфу. А Демокед, родом кротонец,[96] живший, говорят, у царя персидского и получивший от него всевозможные блага, ничего не ценил выше родного Кротона; и Сузы, и Бактры, и поток Хоаспа[97] и даже золотую трапезу царя он не ставил ни во что по сравнению со своим жилищем в Кротоне.

3. Так и мы, выступавшие в состязаниях на сценах многих больших театров, ныне, возвратившись к себе и собравшись снова вместе для наших занятий, обратимся же с приветом к этой тесной сцене! О храм муз и Гермеса! О священное прекраснейшее убежище, впервые принявшее к себе наши рожденные в муках речи! С любовью стремясь к тебе, я сказал "простите" золотым залам, распрощался с богатством и почестями, которых жаждет толпа; выше всего этого я оценил славу, которую даешь ты: ведь то, что кажется незначительным, часто вызывает у людей большее восхищение, чем то, что принято считать великим. Какой чужестранец, прибыв в Афины, станет разыскивать огромный дом Гиппоника[98] вместо скромного жилища Демосфена или дворика при доме Сократа? Кто при посещении Фив захочет видеть громадное строение Тимагенида или других фиванских богачей вместо домика Пиндара? И спартанцы прежде всего показывают приезжим дом Ликурга, как самое великое, что имеется в их городе.

4. Поэтому, ученики мои, не будем и мы считать позорным для себя именно здесь усердно заниматься искусством речи! Тесна была мастерская Фидия, но в ней были созданы Зевс и Афина; невелика была она и у Праксителя, но, чтобы увидеть ее, все стремились побывать в Книде.[99] В негустом кустарнике поет соловей, но и вдали все слушают его песню; на малой лужайке живет лебедь, но когда он запоет, на его песнь откликается вся окрестность.

5. О Аполлон-песнопевец, — ибо радуют тебя призывы в гимнах поэтов, — о хор геликонских муз! Никогда не покидайте нас, радеющих о красноречии! Будем ли мы на малых или на великих сценах вести наш хоровод, потрудитесь вместе с нами над созданием прекрасных звуков!

Загрузка...