Греческое эпистолярное искусство

Эпистолография искусственная

Алкифрон

Жанр эпистолографии, достигший высокого расцвета в эллинистическую эпоху, получил широкое распространение как в греческой, так и в римской литературе во времена империи. Вымышленное письмо делается одним из любимых упражнений в риторических школах того времени. В этом жанре пробуют силу красноречия также и софисты, создавая сборники писем с весьма разнообразной тематикой.

Одним из таких софистов был, по-видимому, и Алкифрон (конец II — начало III в.). Под его именем до нас дошло крупное собрание писем, якобы составленных людьми самых различных общественных слоев. Но это не современные Алкифрону представители данных группировок общества, а вымышленные фигуры из далекого прошлого. В основном — это герои новоаттической комедии, живущие в Афинах IV в. до н. э., среди которых Алкифрон выводит даже самого творца новоаттической комедии — поэта Менандра и его возлюбленную Гликеру.

Письма Алкифрона по содержанию распадаются на четыре группы: письма рыбаков, письма земледельцев, письма параситов и гетер. Тематика писем его чрезвычайно разнообразна, но чаще всего в них приводятся бытовые сценки. Алкифрон весело и остроумно рассказывает о жизни богатых афинян и о легкости нравов того времени. Но во многих письмах он говорит также и о тяжелой доле бедняков и о жалком существовании параситов.

Критикуя слабости и недостатки изображаемого им общества, Алкифрон все же нигде не доходит до подлинной острой сатиры.

Письма рыбаков

Письмо I, 4 (I, 4)

Кимофус — Тритониде

Как море отличается от суши, так и мы, труженики моря, не похожи на тех, кто живет в городах и деревнях. Ведь они в стенах города занимаются делами государства или, посвятив себя земледелию, ожидают от земли плодов для своего пропитания. Для нас же, у которых жизнь связана с водой, земля — это смерть, так же как и для рыб, менее всего способных дышать воздухом. По какой же причине, жена, ты, оставив берег и свою льняную пряжу, постоянно ходишь в город и празднуешь вместе с богатыми афинянками и Осхофории и Леней.[157] Это и не умно и не приведет ни к чему хорошему. Не для этого твой отец из Эгины, где тебе довелось родиться и вырасти, дал мне тебя в жены, чтобы я наставлял тебя в браке. Если ты любишь город, то прощай и уходи.[158] А если ты удовольствуешься тем, что дает море, то возвращайся к мужу и забудь навсегда эти обманчивые городские зрелища.

Письмо I, 6 (I, 6)

Панопа — Евтибулу

Ты, Евтибул, женился на мне, не на какой-нибудь презренной женщине или одной из тех неизвестных, но рожденной от благородного отца и благородной матери. Мой отец Сосфен из Стерийского дема[159] и мать Дамофила, торжественно просватав меня, свою единственную наследницу, отдали тебе в супружество для рождения законных детей.[160] Но ты со своими легкомысленными взглядами, падкий на всякое любовное наслаждение, пренебрегая мной и нашими детьми, влюбился в чужеземку из Гермионы,[161] Галену, дочь Талассиона, которую Пирей принял к себе на горе ее любовников. Ведь у нее приморская молодежь предается разгулу, и каждый приносит ей какой-нибудь подарок, а она принимает и поглощает их подобно Харибде. Ты же, чтобы превзойти в подарках рыбаков, не приносишь и не хочешь дарить ей рыб, но как человек более пожилой и уж женатый, а также отец не очень маленьких детей, желая оттеснить соперников, посылаешь ей милетские головные сетки[162] и сицилийские платья, а вдобавок к этому еще и золото. Или прекрати эту глупость, перестань распутничать и сходить с ума по этой женщине или знай, что я уйду к отцу, который не оставит меня без внимания и подаст на тебя в суд за плохое со мной обращение.

Письмо I, 8 (I, 8)

Евсаген — Лименарху

Ну, как не послать к чертям этого лесбийского дозорного? Он поднял крик, что море в одной части своей потемнело от ряби, словно там шла целая стая тунцов и паламид. А мы поверили ему, окружили почти весь залив нашим неводом и затем стали его тащить. Но тяжесть была больше, чем от массы рыбы. Тогда, обнадеженные, мы позвали на помощь кое-кого из находящихся вблизи и обещали сделать их соучастниками добычи, если они, взявшись, помогут нам. Наконец, с большим трудом мы вытащили к вечеру огромного верблюда, уже разложившегося и полного червей.

Я рассказываю тебе об этой ловле не для того, чтобы ты посмеялся, а чтобы знал, как судьба всевозможными способами одолевает меня, несчастного.

Письмо I, 7 (I, 7)

Таласс — Понтию

Посылаю тебе рыбу палтуса, сандалии, морского головля и тридцать пять улиток, ты же пришли мне пару весел, так как мои сломались. Ведь обмен подарками обычен среди друзей. Кто смело и не боясь просит, тот очевидно считает, что у друзей все общее и что он может иметь то, что принадлежит друзьям.[163]

Письма земледельцев

Письмо II, 4 (I, 25)

Евстол — Елатиону

Так как земля не вознаграждает ничем достойным моих трудов. то я решил доверить себя морю и волнам. Ведь жизнь и смерть уготованы нам судьбою и не дано избежать назначенного, даже если бы кто-нибудь охранял себя, запершись в комнатке. Этот день наступит быстро и свершение его неизбежно; потому что жизнь не от нас зависит, а установлена роком. Потому многие и на суше скоро умирают, а другие и на море долго живут. Зная, что это так, я отправляюсь в плаванье и буду общаться с волнами и ветрами. Лучше вернуться с Боспора и Пропонтиды с новым богатством, чем, сидя на полях Аттики, щелкать зубами от голода и жажды.

Письмо II, 13 (III, 16)

Филлида — Фрасониду

Если ты хочешь, Фрасонид, заняться земледелием, взяться за ум и послушаться своего отца, то принеси в жертву богам плющ, лавр, мирт и цветы по сезону, а там, твоим родителям, ты дашь пшеницы, собрав ее в урожай, вино, выжав его из гроздей, и ведро молока, подоив коз. Теперь ты пренебрегаешь деревней и земледелием, прославляешь шлем с тройным гребнем и восхваляешь щит, подобно акарнанскому или малийскому наемнику.[164] Это не для тебя, сын мой, вернись к нам и будь доволен мирной жизнью. Ведь земледелие надежно и безопасно: в нем нет ни когорт, ни засад, ни фаланг. А для нас ты, находясь вблизи, будешь опорой в старости, выбрав несомненные блага вместо ненадежной жизни.

Письмо II, 15 (III, 18)

Евстахий — Пифакиону

Празднуя день рождения моего сына, я приглашаю тебя, Пифакион, на торжественный обед; ты приходи не один, а приводи с собой жену, детей и работника. А если хочешь, то возьми с собой и собаку, ведь она хороший сторож, громким лаем прогоняющий тех, кто думает напасть на стада. Такая собака не может посрамить нас, пируя вместе с нами.

Мы хорошо отпразднуем праздник, будем пить, пока не напьемся, а когда наедимся до отвала, то будем петь, а кто будет в состоянии плясать кордак,[165] тот, выйдя на середину, будет развлекать публику.

Итак, дружище, не медли. Ведь на торжественных праздниках надо устраивать обед с самого утра.

Письмо II, 16 (III, 19)

Пифакион — Евстахию

За твою щедрость и расположение к друзьям, желаю, Евстахий, счастья тебе самому, твоей жене и детям. Я же, изловив вора, на которого давно был зол за кражу рукоятки из плуга и двух кос, держу его у себя, дожидаясь помощи от своих односельчан. Ведь теперь, став слабее, я не рискую один напасть на него: на вид он сильный, брови у него нахмурены, плечи здоровенные, да и бедра он показывает крепкие. А я от работы и от заступа весь высох, на руках у меня мозоли, а шкура тоньше, чем сброшенная змеей кожа. Что же касается моей жены и детей, то они придут к тебе и примут участие в пире, а работник чувствует себя после болезни еще слабым. Я же и собака будем сторожить дома этого мерзавца.

Письмо II, 38 (III, 40)

Филометор — Филису

Послал я в город сына продать дрова и ячмень, приказав ему возвратиться в тот же день, привезя деньги. Гнев же, не знаю какого божества, поразивший сына совсем, изменил его и лишил разума. Ведь он увидел одного из тех сумасшедших, которых по признакам их бешенства обыкновенно называют собаками[166] и в подражании своем он превзошел самого главаря этих негодяев.[167] А теперь он представляет зрелище отвратительное и ужасное, потрясая грязными волосами, с бесстыдным взглядом, полунагой, в грубом плаще, с привешенной небольшой сумой и с дубиной в руках, сделанной из грушевого дерева, босой и грязный. Он ничего не делает и не признает ни деревни, ни нас, родителей; отказываясь от нас, он говорит, что все делается природой и что причиной рождения является смешение элементов, а не родители. Также совершенно ясно, что он пренебрегает деньгами и ненавидит земледелие. И стыда у него нет никакого и скромность исчезла с его лица. Увы, как ты, земля, не свергнешь учение этих обманщиков. Я сержусь на Солона и Дракона,[168] постановивших наказывать смертью тех, кто ворует виноград, а оставлять без наказания людей, лишающих юношей разума и делающих их своими рабами.

Письмо II, 11 (III, 14)

Ситалк — Ойнопиону

Если ты, сын мой, подражаешь отцу и думаешь о моих делах, то простись с этими босоногими и бледными шарлатанами, шатающимися возле Академии и которые ничего не знают и не могут сделать ничего полезного для жизни, а усердно занимаются исследованием небесных явлений.

Оставив их, займись земледелием; и если ты будешь усердно работать, то этим ты наживешь полный закром всякого зерна, амфоры, налитые вином, и много другого добра.

Письмо II, 34 (III, 36)

Пратин — Мегалотелю

Надоел нам этот солдат, надоел. Ведь после того, как он пришел поздно Еечером и, к несчастью, остался у нас, он не перестает приставать к нам со своими рассказами о каких-то декуриях[169] и фалангах, а также о сарисах,[170] катапультах и о шкурах для прикрытия от стрел. А теперь он говорит о том, как он разбил фракийцев, пустив в их вождя метательное копье с петлей, и как он убил Армения, пронзив его копьем. В довершение всего он показывал пленных женщин, которые были ему даны полководцами из добычи, как почетный дар. Я налил большую чашу и подал ее ему как лекарство от пустой болтовни, а он, осушив ее и добавив к ней много других, так и не перестал болтать.

Письмо II, 32 (III, 34)

Гнафон — Калликомиду

Ты знаешь, Калликомид, Тимона, сына Эхекратида из Коллита,[171] который от богатства впал в нищету, растратив состояние на нас, параситов, и гетер? Так вот он из жизнерадостного человека превратился в ненавидящего людей и в ненависти своей подражает Апеманту.[172] Взяв далеко от города поле, он бросает комьями земли в проходящих мимо него, заботясь о том, чтобы никто из людей совершенно с ним не общался, отвергая таким образом общие для всех природные свойства.

Из тех же, кто в Афинах недавно разбогател, — Фидон и Гнифон самые мелочные. Пора и мне уходить в другое место и начать жить своим трудом. Возьми-ка меня в деревню поденщиком, я готов переносить все для того, чтобы наполнить свое ненасытное брюхо.

Письма параситов

Письмо III, 7 (III, 43)

Психоклавст — Букиону

Вчера мы, параситы: я, Струфион и Кинефий, постригшись и вымывшись в бане в Сарангии,[173] около пяти часов вечера поспешно отправились в предместье в Анкилисах к юному Хариклу. Там он нас радушно принял, — он ведь расточителен и любит посмеяться. Мы же доставляли развлечение ему и его собутыльникам, в меру колотя друг друга, добавляя к этому звучные анапесты, полные соленых острот и учтивых аттических шуток.

В то время, когда пирушка была в разгаре радости и веселья, вдруг откуда-то свалился на нас брюзгливый и злобный Смикрин. За ним шла толпа рабов, которые быстро набросились на нас. Сам же Смикрин прежде всего стукнул Харикла палкой по спине, потом, ударив его по щеке, увел с собою как последнего раба. Нам же по одному лишь знаку старика скрутили назад руки, после мы получили достаточно много ударов плетью и, наконец, свирепый старик забрал нас и посадил в тюрьму. И если бы любезный Евфидик, наш добрый друг, много промотавший вместе с нами на удовольствия, не открыл бы нам тюрьмы, как один из первых людей в совете ареопагитов, то, пожалуй, нас могли бы передать и палачу. До такой степени этот сердитый и хитрый старик был разозлен на нас и делал все возможное, чтобы предать нас смерти, словно убийц и святотатцев.

Письмо III, 13 (III, 49)

Капносфрант — Аристомаху

Ты, божество, которое получило меня по жребию и владеешь мною, какое ты злое и как ты преследуешь меня, навсегда связав меня с бедностью!

Ведь, если будет недостаток в приглашениях, то мне придется есть салат и устрицы или собирать траву и наполнять желудок колодезной водой.

Затем, пока это тело переносило оскорбления в юном возрасте, оно было в состоянии терпеть; и насилие в расцвете сил можно было взносить. Но когда, наконец, я стал полуседым и остаток жизни идет к старости, какое же у меня средство от бед?

Мне понадобится добротная веревка, чтобы повеситься на ней перед Дипилоном,[174] если судьба не придумает для меня чего-нибудь благоприятного. Но, если даже она останется в том же положении, я суну шею в петлю не раньше, чем вкушу роскошного обеда. Ведь не далеко уже до той знаменитой и прославляемой свадьбы Хариты и Леократа после последнего дня месяца пианепсиона,[175] на которую во всяком случае я буду приглашен или на первый день или на следующий. В самом деле, на свадьбах должны быть для веселья и параситы, ведь без нас все не праздник, а собрание свиней, а не людей.

Письмо III, 19 (III, 55)

Автоклет — Гетомаристу

Немногим или почти ничем не отличаются от простых людей эти гордецы, восхваляющие честь и добродетель. Я говорю это про тех, кто извлекает выгоду из молодежи. А какой обед ты упустил, какой обед, когда Скаменид праздновал день рождения своей дочери. Недавно пригласив многих людей, которые считаются в Афинах выдающимися по богатству и происхождению, он решил, что нужно украсить мир и философами. Итак, среди них был стоик Этеокл, этот старик с бородой, нуждающейся в стрижке, грязный, с неопрятной головой, дряхлый, со лбом еще более сморщенным, чем его кошелек. Был там и Фемистагор перипатетик, человек с виду не лишенный приятности, блистающий кудрявой бородой. Был также там и эпикуреец Зенократ, не оставляющий в пренебрежении своих локонов и чванящийся своей длинной бородой. Был и прославленный всеми пифагореец Архибий с лицом, покрытым сильной бледностью, с кудрями, ниспадающими с макушки головы до самой груди, с острой и длинной бородой, с кривым носом, со сжатыми губами. Этим сжатием губ он явно намекал на пифагорейское молчание. Вдруг ворвался киник Панкратий, стремительно растолкав всех и опираясь на дубовую палку. У него была палка, в которую для крепости на месте сучков он вбил несколько медных гвоздей, а на поясе у него удобно висела пустая сума для остатков пищи.

Все остальные от начала до конца держались почти одинаково и соблюдали один и тот же порядок во время пира, а философы, в то время как пир шел, усердно выпивая за здоровье, показывали разные фокусы, каждый на свой лад. Стоик Этеокл от старости и пресыщения растянулся, лег и захрапел. Пифагореец, разрешившись от молчания, что-то напевал из "Золотых слов"[176] на музыкальный мотив. Достойнейший Фемистагор, так как счастье по учению перипатетиков заключается не только в душе и теле, но и во внешних благах, требовал все больше сладких пирожков и обилия разнообразных блюд. Эпикуреец Зенократ обнял, прижав к себе, арфистку и, нежно смотря на нее полузакрытыми глазами, говорил, что это и есть "спокойствие плоти" и "сгущение наслаждения". Киник же из-за безразличия, свойственного киникам, сначала помочился, распустив и сбросив потертый плащ, а затем тут, на глазах у всех присутствующих, хотел овладеть певицей Доридой, говоря, что первопричиной рождения является природа.

Поэтому о нас, параситах, не было и речи. Зрелища и развлечения не доставил никто из приглашенных для этого, хотя и кифаред Фебад и комические актеры вместе с Саннурием и Филистиадом не оставались в стороне. Но все было напрасно и не привлекало внимания. В почете была лишь одна пустая болтовня софистов.

Письмо III, 40 (I, 23)

Платилем — Эребинтолеонту

Никогда раньше я .не терпел в Аттике такой стужи. Ведь не только дующие попеременно (или, лучше сказать, беспрерывно) ветры с шумом обрушивались на нас, но и снег густой и непрерывный сначала покрывал землю; затем вся .масса снега неслась не по поверхности, а поднималась в высоту, так что, едва отворив дверь дома, можно было видеть узкий проход. А у меня не было ни дров, ни сажи. Да каким образом или откуда? А мороз проникал до самого мозга костей. Тогда я принял решение в духе Одиссея — бежать под своды зданий или к печам бань. Но туда не давали подойти сотоварищи по ремеслу, которые постоянно околачивались возле них, ведь и их угнетала та же богиня Бедность. И когда я почувствовал, что мне не удастся попасть туда, я поспешил в частную баню Фрасилла, нашел ее пустою и с помощью двух оболов расположил к себе банщика и грелся до тех пор, пока за метелью последовал мороз, а от ледяного холода влага, находящаяся внутри, затвердела и камни скрепились друг с другом. После того, как самая острота холода прошла, ласковое солнце сделало для меня свободным выход и прогулки без помехи.

Письмо III, 32 (III, 68)

Гедидипн — Аристокораку

Благословенные боги! Будьте ко мне милостивы и благосклонны. Какой опасности я избежал со стороны этих трижды проклятых устроителей пира в складчину, которые хотели вылить на меня котел кипящей воды. Видя издали, как они готовятся к этому, я отскочил в сторону, и они, не глядя, вылили воду. Вылившийся кипяток попал на Бафилла, мальчика, разливавшего вино, и сделал его лысым. С головы его слезла вся кожа, а спина у него разукрасилась пузырями. Кто из богов был моим защитником? Уж не боги ли избавители Диоскуры исторгли меня из потоков огня, подобно тому, как они спасли Симонида, сына Леопрепа, на пиру у Кранония?[177]

Письма гетер

Письмо IV, 2 (I, 29)

Гликера — Бакхиде

Наш Менандр[178] пожелал отправиться в Коринф посмотреть истмийские игры. Мне это не по душе: ведь ты знаешь, каково лишиться такого любовника даже на короткое время. А отговаривать его неудобно, так как у него нет обыкновения часто уезжать. Я никоим образом не доверю тебе его, раз он собирается там жить: никоим образом не сделаю этого, особенно когда он хочет, чтобы ты о нем позаботилась. Полагаю, что это мне только к чести. Ведь я знаю, что между нами существует дружба, но я боюсь, моя дорогая, не столько за тебя (так как твоя натура лучше, чем твой образ жизни), сколько за него самого. Ведь он чрезвычайно влюбчив, а кто даже из самых угрюмых людей .сможет устоять перед Бакхидой? Я совершенно уверена в том, что он думает совершить это путешествие не менее ради встречи с тобой, чем ради истмийских игр. Может быть, ты обвинишь меня в подозрительности? Прости, моя дорогая, мою дружескую ревность, но я не считала бы маловажным потерять Менандра как любовника. Кроме того, если у меня с ним произойдет какая-нибудь ссора или разлад, то мне придется на сцене подвергнуться порицаниям какого-нибудь Хремета или Дифила.[179] Но, если он вернется ко мне назад таким же, каким уедет, я буду тебе очень благодарна. Прощай.

Письмо IV, 3 (I, 30)

Бакхида — Гипериду[180]

Все мы, гетеры, благодарны тебе и каждая из нас не меньше, чем Фрина.[181] Правда, процесс, который возбудил этот негодяй Евфий, касался одной Фрины, но опасность грозила нам всем. Ведь, если, требуя денег от любовников, мы их не получаем, а вступая в связь с дающим, мы обвиняемся в нечестии, то для нас лучше прекратить наш образ жизни, не иметь хлопот самим и не доставлять их тем, кто водит с нами знакомство. Теперь же мы больше не будем винить нашу профессию гетер из-за того, что влюбленный Евфий показал себя негодяем, но так как Гиперид справедлив, мы будем в ней соревноваться.

Пусть выпадут на твою долю все блага за твое человеколюбие. Ведь ты сохранил хорошую любовницу для себя и нас подготовил вознаградить тебя вместо нее. А если речь, произнесенную тобою в защиту Фрины, ты напишешь, тогда мы, гетеры, наверное поставим тебе золотую статую в Греции, где только ты захочешь.

Письмо IV, 4 (I, 31)

Бакхида — Фрине

Я не столько огорчалась за тебя из-за опасности, моя дорогая, сколь радовалась тому, что ты, избавившись от негодного любовника, нашла себе отличного в лице Гиперида. Я считаю, что суд способствовал твоему счастью. Ведь этот процесс сделал тебя знаменитой не только в Афинах, но и во всей Греци.и. А Евфий получил достаточно большое наказание, лишившись твоего общества.

Мне кажется, что, побуждаемый гневом и по прирожденному невежеству, он перешел границы в любовной ревности. Будь уверена, что теперь он влюблен в тебя больше, чем Гиперид. Ведь тот за услугу, оказанную тебе по твоей защите, явно хочет быть тобою любимым и изображает из себя влюбленного, а этот сердится за неудачу в суде. Жди его назад с просьбами, мольбами и большими деньгами. Но не решай дела против нас, гетер, дорогая, и, выслушивая мольбы Евфия, не делай так, чтобы казалось, что Гиперид дал плохой совет. Не верь тем, кто говорит, что если бы ты, разорвав хитон, не показала бы судьям своих грудей, то никакой оратор не помог бы тебе. Ведь это все случилось потому, что его защита была тебе во время предоставлена.

Письмо IV, 18 (II, 3)

Менандр — Гликере

Клянусь тебе, моя Гликера, клянусь богинями Элевсина и таинствами их, которыми в их присутствии и наедине с тобой я часто клялся, что я нисколько не возгордился, и, не желая расстаться с тобой, говорю и пишу тебе об этом. Что может быть для меня приятного без тебя? Чем мог бы я гордиться больше, нежели твоею любовью? Даже наша глубокая старость благодаря твоим манерам и характеру будет мне казаться молодостью.

Вместе мы были в юности, вместе состаримся и, клянусь богами, вместе и умрем, чтобы никто из нас, спустившись в Аид, не чувствовал зависти, что вот оставшийся в живых испытывает какие-либо другие удовольствия. Пусть не придется мне узнать какую-либо радость, если тебя больше не будет! Ведь что хорошего тогда могло бы остаться для меня?!

Так как ты из-за весеннего праздника своей богини осталась в Афинах, то вот причины, которые побудили теперь меня, занемогшего и задержавшегося в Пирее (ведь ты знаешь мои обычные недуги, которые мои недоброжелатели называют причудами и изнеженностью), написать тебе следующее.

Получил я от египетского царя Птолемея письмо, где он просит и всячески зовет меня к себе, по-царски обещая мне, как говорится, земные блага: зовет он меня и Филемона,[182] говорят, что и ему отправлено такое же письмо, да и сам Филемон прислал мне его, конечно, не столь сердечное и не столь блестяще написанное, как Менандру.

Но об его делах пусть он сам думает и решает; я не ожидаю советов; но ты, Гликера, всегда была и теперь будешь, клянусь Афиной, всем для меня; ;и решением суда, и советом Ареопага, и самим народным собранием.

Итак, я пересылаю тебе письма царя, чтоб не утомлять тебя, дважды читая одно и то же и в моем и в его письмах. Но я хочу, чтобы ты знала, что я решил написать ему.

Плыть туда и уехать в Египет, в такое далекое царство, клянусь всеми двенадцатью богами, об этом я даже не могу подумать. Даже, если бы Египет был вблизи, вот здесь, на Эгине, то и тогда мне не пришло бы на ум, покинув царство твоей любви, жить одному без Гликеры, среди такой толпы египтян в этом многолюдном одиночестве.

Мне гораздо приятнее и безопаснее заботиться о твоей любви, чем толкаться во дворцах всех этих сатрапов и царей. Ведь отсутствие свободы внушает опасение, лесть достойна презрения, счастье неверно.

На ферикловы чаши, на карфагенские золотые кубки, на все то, что в их дворцах вызывает зависть и считается у них за великое благо, я не сменяю ни ежегодного "праздника горшков",[183] ни театральных празднеств во время Ленеев, ни вчерашней дружеской беседы, ни гимнастических упражнений в Ликее, ни святынь Академии, нет, клянусь Дионисом и его вакхическим плющом, быть увенчанным которым я желаю больше, чем надеть диадему Птолемея, особенно, когда театре сидит и смотрит на меня Гликера.

Где в Египте увижу я народное собрание и голосование? Где толпу народа-управителя, столь свободно выражающую свою волю? Где законодателей в священных процессиях с плющом на голове? Где народное собрание, обведенное веревкой? Где выборы, где кувшины, Керамик, площадь, судилище, прекрасный акрополь священной богини, таинства, соседний Саламин, Пситталия,[184] где Марафон — одним словом вся Греция в Афинах, вся Иония, все Кикладские острова?

И, бросив все это, бросив Гликеру, я отправляюсь в Египет за золотом, серебром, богатством? Но с кем буду я пользоваться им? С Гликерой, которая отделена от меня столькими морями? А без нее разве все это богатство не будет для меня бедностью? И если я услышу, что свою священную для меня любовь она перенесла на другого, все эти сокровища разве не превратятся для меня в простую золу? И умирая, все огорчения я унесу с собою, а богатства останутся среди тех, у кого есть сила причинять вред. И подумаешь, разве это так важно жить, вместе с Птолемеем, с сатрапами, со всей этой пустой болтовней, где нет в дружбе постоянства, а вражда не безопасна.

А теперь, если Гликера за что-нибудь рассердится на меня, я сразу, схватив ее в свои объятия, крепко целую; если она еще сердится, я обнимаю ее еще сильнее; если она продолжает гневаться, я — в слезы. И тут она уже не может выдержать моего огорчения и сама молит меня успокоиться. В дальнейшем ей не нужно уже ни воинов, ни охранителей, ни стражи: я для нее являюсь всем.

Конечно, очень интересно увидеть прекрасный Нил. А разве не столь же важно увидеть и Евфрат? или Истр? И разве не большие реки Фермодонт, Тигр, Галис, Рейн? Но если я собираюсь видеть все эти реки, то вся моя жизнь утонет в них, не видя Гликеры.

И этот Нил, хоть он и хорош, но полон чудовищ и даже приблизиться к нему нельзя, так как в его пучинах гнездится столько опасности.

Да будет мне дано, о царь Птолемей, умереть и быть похороненным в родной земле, пусть будет суждено каждый год прославлять Диониса у его алтарей, совершать вo время мистерий торжественные обряды, ежегодно ставить на сцене какую-нибудь новую комедию и, смеясь, радуясь, состязаясь, волнуясь, в конце концов побеждать!

Пусть же Филемон будет счастлив и, отправившись в Египет, получит для себя все обещанные ему и мне блага. Ведь у Филемона чет другой Гликеры, да и недостоин он, конечно, такого счастья. Ты же, Гликера, прошу тебя, после твоего праздника Галои, праздника "цветущих садов",[185] — садись скорей на мула и лети ко мне Я никогда не знал более длинного праздника и более несвоевременного. Будь милостива ко мне, Деметра!

Письмо IV, 19 (II, 4)

Гликера — Менандру

То письмо царя, которое ты мне прислал, я немедленно прочла. И клянусь богиней Каллигенеей,[186] в храме которой я сейчас нахожусь, я пришла в восторг, и была вне себя от радости, мой Менандр, и не могла этого скрыть от присутствующих. Тут была моя мать, и другая моя сестра Эфронион, и из подруг та, которую ты хорошо знаешь, она часто обедала у тебя и ты хвалил ее настоящий аттический говор, словно боясь похвалить ее самое, за это я, улыбнувшись, поцеловала тебя особенно горячо, ты не помнишь этого. Менандр? Видя у меня на лице и в глазах необыкновенную радость, они все спросили: "Гликерочка! Что такого хорошего случилось с тобой? И настроением, и видом, и всем теперь ты перед нами другая; ты сияешь всем телом и светишься счастьем и радостью". "Моего Менандра, — говорю я, — египетский царь Птолемей приглашает к себе, предлагая чуть ли не полцарства", и это я сказала возможно сильным и громким голосом, чтобы это слышали все присутствующие здесь женщины. И я говорила это, вертя и крутя в руках письмо с царской печатью.

"Ты радуешься, — сказали они, — что он тебя оставит?" Но ведь это не так, Менандр! Нет, никоим образом я .не поверила бы этому, клянусь богинями, даже если бы по пословице бык заговорил со мною, будто Менандр захочет когда-нибудь или сможет, покинув в Афинах меня, свою Гликеру, царствовать один в Египте .со всеми своими сокровищами. Но из тех писем, которые я прочла, было ясно видно, что это знал и царь, слыша, по-видимому, о моих отношениях с тобою, и он с египетским остроумием хотел слегка посмеяться над тобою. Радуюсь и тому, что даже к нему в Египет дошла молва о нашей любви; во всяком случае он убежден на основании того, что услыхал, что добивается невозможного, желая, чтобы Афины переселились к нему. Ведь что такое Афины без Менандра? Что такое Менандр без Гликеры? Ведь я и готовлю ему маски, и надеваю на актеров платья, и стою за кулисами, судорожно сжимая себе пальцы и дрожа, пока театр не загремит от рукоплесканий; тогда, клянусь Артемидой, я успокаиваюсь и, обнимая тебя, держу священную голову творца комедии в своих объятиях.

А то, что я сказала тогда подругам, будто я рада, это было, мой Менандр, потому, что любит тебя не одна только Гликера, но и заморские цари, и что слава о тебе, перейдя моря, разносит молву о твоих достоинствах. И Египет, и Нил, и мыс Протея, и сторожевые башни Фароса — все теперь находятся в ожидании, желая увидеть Менандра и услышать его скупцов и влюбленных, богобоязненных и неверующих, отцов и сыновей, и рабов, и всех, кого ты выводишь на сцену; все это, конечно, они могут услышать, но они не могут увидеть самого Менандра, если они не приедут в Афины к Гликере и вместе с этим не увидят моего счастья, так как Менандр, прославленный повсюду, и дни и ночи проводит со мной.

Но вот что: уж если бы тебя охватила такая тоска по тамошним благам или по чему-либо другому в Египте, по его огромным богатствам, по его пирамидам и звучащим статуям, по знаменитому лабиринту и всему, что у них так высоко ценится или из-за своей древности, или из-за своего искусства, — то я прошу тебя, Менандр, не делай меня предлогом твоего отказа от этого намерения; и пусть за это не возненавидят меня те афиняне, что уже считают Те меры зерна, которые из-за тебя пошлет им царь. Но отправляйся туда в добрый час с благоприятными ветрами, и пусть сопутствуют тебе все боги, и пусть Зевс тебе покровительствует. Я же тебя не оставлю; не думай, что я это только говорю: я не могу, если бы даже хотела, но, покинув мать и сестер, я поплыву с тобой, став твоей спутницей. Я очень привычна к морским путешествиям, я это хорошо знаю, и, если от сильной гребли ты захвораешь морской болезнью, я буду за тобой ухаживать. Буду заботиться о тебе, обессилевшем от морской качки, и безо всяких нитей, как Ариадна, приведу в Египет не Диониса, но слугу Диониса и его пророка. И я не буду покинута на Наксосе в этих морских пустынях, плача о твоей неверности и умоляя о помощи. Оставим в покое всех этих Тезеев и все эти безнаказанные преступления древних. У нас с тобой все места — свидетели нашей верности, и город, и Пирей, и Египет. Всякое место на земле будет полно нашей любви; и даже если бы мы жили на голой скале, я уверена, что наша любовь сделала бы и ее храмом Афродиты.

Я убеждена, что ты вообще не стремишься ни к имуществу, ни к роскоши, ни к богатству и все свое счастье полагаешь во мне и своих драмах, но, как ты и сам знаешь, твои родственники, родной город, твои близкие и друзья почти все нуждаются во многом, хотят богатства и наживы.

Я хорошо знаю, что никогда и ни в чем — ни в малом, ни в большом ты не будешь обвинять меня, давно уже преданный мне во всем и в своей любви, да и теперь ты подтвердил это еще своим решением, за что я еще больше тебя люблю. Ведь я, Менандр, боюсь, что страстная любовь кратковременна. Она является как бы вынужденной, а поэтому и легко исчезает. Когда же к ней присоединяется и рассудок, то от этого она становится крепче; а из-за того, что к ней примешана страсть, она будет еще слаще и лишена страха.

Решение ты примешь сам, ведь часто ты и наставлял меня в этом и сам учил меня. Но если ты лично не будешь на меня сердиться, я все же боюсь "аттических ос", как бы они не начали, когда я покажусь из дому, повсюду вокруг меня жужжать, будто я лишаю государство афинян такого богатства.

Поэтому прошу тебя, Менандр, подожди и пока что ничего не пиши царю в ответ. Подумай еще. Подожди, пока мы не будем вместе с друзьями, Феофрастом и Эпикуром. Может быть, и им и тебе дело покажется иначе. Давай лучше принесем жертвы богам и посмотрим, что скажут нам внутренности животных, лучше ли нам отправиться в Египет или оставаться здесь. И спросим предсказания у оракула, пославши кого-либо в Дельфы: ведь Аполлон — это наш отечественный бог. В обоих случаях, отправимся ли мы или останемся, мы будем иметь своей защитой волю богов.

Или лучше вот что я сделаю: есть у меня тут женщина, недавно прибывшая сюда из Фригии, очень опытная во всех этих делах: она искусна в чревовещании и ночью толкует волю богов по раскинутым прутикам, заклиная их. И не нужно верить ей на слово, но нужно увидеть самим, что они говорят. Я пошлю за ней. Как говорят, эта женщина должна предварительно совершить какое-то очищение, приготовить для жертвоприношения особых животных, сильно пахнущий ладан, большой кусок стираксовой смолы, пирожки в виде луны и листья дикого агнеца-непорочника. Думаю, что и ты тем временем успеешь прибыть из Пирея. Или сообщи мне точно, до каких пор ты не сможешь увидать свою Гликеру, чтобы я примчалась к тебе, приготовив тем временем эту фригиянку. Если же ты делаешь опыт, как будем все мы жить без тебя — и я, и Пирей, и твоя вилла, и Мунихий, — и для того понемногу изгоняешь все это из своего сердца, то я-то, клянусь богами, никогда не смогу сделать это, да и ты не сможешь, уже столь тесно связанный со мною. И пусть все цари посылают за тобою: я у тебя выше всех царей и ты у меня — мой возлюбленный, который чтит богов и священные клятвы.

Так что больше всего старайся, мой любимый, скорее вернуться ко мне в город: если ты переменишь свое решение относительно поездки к царю, у тебя должны быть совсем готовы комедии, и из них те, которые больше всего могут понравиться Птолемею и его Дионису (а у них вкус не тот, что у народа), — или "Фаада", или "Ненавистник", или "Хвастун", или "Поручители", или "Избитая", или "Сикионец", или что-либо другое. Но что это? Я с такой дерзостью и смелостью сужу о произведениях Менандра, сама будучи невежественной? Но любовь к тебе сделала меня ученой, н я могу во всем этом разбираться. Ведь ты сам меня учил, что "женщине с хорошими природными способностями легко научиться от любящих ее". Да, любовь быстро устраивает свои дела! Клянусь Артемидой, стыдно нам быть недостойными ее и не научиться быстро. Особенно прошу тебя, Менандр, подготовить ту вещь, в которой ты вывел меня, чтобы в случае, если мне не придется быть с тобою, я хотя бы в ней поплыву к Птолемею, и царь тем сильнее почувствует, какое значение имеет и для тебя привезти с собою даже просто описанную тобою любовь, если уж настоящую ты оставил в Афинах.

Но знай, что меня ты здесь не оставишь: я научусь, пока ты не приедешь сюда к нам из Пирея, управлять рулем или помогать кормчему, чтобы, плывя с тобой, своими руками спокойно перевезти тебя по морю, если это путешествие нам покажется более подходящим. Да будет так — я молю всех богов! — Пусть оно будет полезным для всех и пусть моя фригийка предскажет нужное нам лучше, чем твоя "Одержимая" девушка. Будь здоров!

Филострат

Приписываемое знаменитому софисту Флавию Филострату (III в н. э.) собрание писем содержит в себе типичные образцы эпистолярной теории и практики как одного из характерных видов литературы второй софистики. Основная часть сборника состоит из кратких любовных записок, адресованных возлюбленным, не названным по имени и, по-видимому, вымышленным. Жанр прозаического письма воспринимает мотивы и темы эллинистической любовной поэзии. Кроме любовных писем, филостратовский сборник содержит и несколько писем теоретического содержания, посвященных вопросам стилистической нормы. Продолжая более раннюю традицию теории эпистолярного жанра, Филострат требует соблюдения в письмах "простого" стиля, т. е. ясности, общедоступности; тем самым он ограничивает сферу аттикизма и вводит новые образцы для подражания, выделяя лучших мастеров слова среди писателей второй софистики.

Письмо 1

Характерный для письма стиль, как мне кажется, после древних лучше всего усвоили тианиец[187] и Дион[188] среди философов; из полководцев — Брут[189] или тот, с кем он переписывался; из императоров — божественный Марк,[190] в тех посланиях, которые написаны им самим; ведь на них, помимо красоты слога, лежит печать неизменного образа мыслей. Из риторов лучше всех писал афинянин Герод,[191] хотя, злоупотребляя аттикизмами и многословием, он часто отступал от подобающего в послании стиля. Дело в том, что речь в письме должна казаться и более аттической, чем обычная речь, и более обычной, чем аттическая, строить ее надо просто, не лишая вместе с тем приятности. Пусть украшением ей служит отсутствие прикрас. Если мы начнем приукрашать ее, то будет казаться, что мы стремимся произвести впечатление, в письмах такое стремление нелепо. В очень кратких письмах я допускаю искусно построенный период для того, чтобы невыразительная краткость скрашивалась благозвучием. В длинных же посланиях период надо исключать, потому что это создает несвойственную письму излишнюю напряженность, кроме тех случаев, когда к концу письма надо охватить все сказанное или выразить в заключение смысл всего. Для любого стиля ясность — хорошее руководство, тем более — для письма. В самом деле, если мы даем или просим, идем на уступки или отказываемся уступить, если мы обвиняем, защищаемся, любим, мы легче добьемся своей цели, когда станем выражаться ясно. А выражаться ясно, но не обедняя речи, мы будем в том случае, если общие всем мысли изложим по-новому, а новые — общим для всех языком.

Письмо 40

Женщине

Румяна, которыми подкрашивают губы и щеки, — препятствие для поцелуев; к тому же они заставляют подозревать, что на лице уже заметны признаки старости — синеватые губы, морщинистые увядшие щеки. Поэтому брось эти притирания и не добавляй ничего к своей красоте; а то я распишу всем, какая ты старуха, раз ты расписываешь себе лицо.

Письмо 22

Женщине

Женщина, которая прибегает к притираниям, чтобы казаться красивей, хочет восполнить то, чего от природы у нее нет; а женщина красивая не нуждается в этих искусственных добавках — она сама по себе совершенна. Подводить глаза, носить искусственные волосы, румяниться, красить губы и применять всякие другие средства, чтобы казаться красивей и вызвать ложное .впечатление расцвета красоты, — все это было изобретено для восполнения недостатков. Но только то, что не нуждается вo всем этом, поистине прекрасно. Поэтому, если ты надеешься только на себя, то я за это люблю тебя еще больше, так как вижу, что ты, не прибегая ни к каким средствам, доверяешь своей красоте; ты не мажешь свое лицо и прекрасна без обманчивых ухищрений, как те женщины древних времен, которых любили и золотой дождь, и бык, и водные потоки, и птицы, и змеи; а румянами, воском и тарентскими тканями, и змеевидными браслетами, и золотыми цепочками пусть пользуются Таида, Лаида и Аристагора.[192]

Письмо 44

Афинаиде

По мнению Лисия, следует уступать тому, кто не влюблен, а по мнению Платона,[193] — влюбленному; ты же отдаешься и тому и другому: этого, по-моему, ни один мудрец не одобрял, а вот Лаида наверное одобряла.

Письмо 6

Женщине

Если ты целомудренна, то почему только со мной? А если ты доступна, то почему не для меня?

Письмо 30

Гетере

По существу одно и то же, владеет ли тобой муж или любовник; но то, что опасно, то более заманчиво; ведь общепризнанное право радует меньше, чем тайное наслаждение, и что вкушаешь тайком, более приятно. Так и Посейдон скрывался в пурпурной волне, Зевс — в образе быка, (золотого дождя, змея и во всяких иных обличьях, и отсюда произошли и Дионис, и Аполлон, и Геракл, да и другие внебрачные боги; ведь и Гомер[194] говорит, что даже Гера охотнее принимает Зевса, когда он приходит к ней тайком: его супружеские права превращаются тогда для нее в запретную любовь.

Письмо 35

Ей же

Даная приняла в подарок золото, Леда — птицу, Европа — быка, Антиопа — дары гор, Амимона — дары моря,[195] а поэты сочинили об этих подарках мифы и исказили истину своими увлекательными вымыслами. Прими же, прими и ты мой дар, сбросив с себя напускную недоступность и притворное целомудрие, чтобы и я обратился в Зевса и Посейдона, дал тебе то, чего хочешь ты, и получил то, чего хочу я.

Письмо 23

Женщине

Если тебе нужны деньги, то я беден, если же нужна любовь и добрый честный нрав, то я богат. Для меня не столь позорно не иметь достатка, сколь позорно для тебя продавать любовь.

Ведь принимать у себя тех, кто владеет копьем и мечом только за то, что они не скупятся на деньги, — дело гетер, а свободной женщине следует всегда думать о добродетели и уважать честность. Прикажи мне, что угодно, и я выполню твой приказ: вели мне пуститься в плавание — я взойду на корабль, прикажи вытерпеть побои — и я вынесу их, прикажи расстаться с жизнью — я не дрогну, прикажи пройти через огонь — я не побоюсь ожогов. Какой богач сделает это?

Письмо 28

Женщине

Прекрасной женщине следует выбирать любимого человека по его нраву, а не по его роду: ведь и чужестранец может оказаться достойным, а согражданин — дурным, тем более, что именно ему обычно свойственно быть заносчивым. Коренной житель ничем не отличается ни от камней, ни от любого неподвижного предмета, который по необходимости остается всегда на одном и том же месте; а чужестранец подобен самым проворным божествам, солнцу, ветру, звездам и Эроту; окрыленный ими, я и прибыл сюда, движимый мощной силой. Не отвергай же моей мольбы: ведь не презрела Гипподамия Пелопа, чужеземца и варвара, Елена — Париса, пустившегося в путь ради нее; Филлида[196] — того, кто вышел из моря, Андромеда — того, кто слетел к ней с вышины.

Они знали, что от соотечественника они получат в дар только один город, а от чужеземца — многие города. Любовь — мой гость, а красота — твой; не мы пошли к ним, а они сами пришли к нам, и мы приняли <их с такой радостью, с какой моряки встречают появление звезд. Если моей любви не препятствует то, что я чужестранец, то пусть и тебе это не помешает принять влюбленного. Ты, может быть, даже предпочла бы жениха-изгнанника, так же как Адраст принял к себе зятьями Полиника и Тидея,[197] чтобы помочь им вернуть себе царство. Не поступай же, как спартанцы, моя дорогая, и не подражай Ликургу:[198] любовь не знает закона об изгнании чужеземцев.

Письмо 32

Трактирщице

Твои очи прозрачнее кубков, так что сквозь них можно заглянуть тебе в душу, румянец на твоих щеках превосходит своим нежным цветом вино, в белом полотне твоего легкого хитона отражается их яркий блеск, губы твои окроплены кровью роз, и, мне кажется, ты струишь воду из родников твоих очей и поэтому ты — одна из нимф. Скольких спешивших в путь ты заставляешь медлить? Скольких бегущих мимо удерживаешь? Скольких призываешь к себе, ни слова не промолвив? Я первый, чуть увижу тебя, изнемогаю от жажды, против воли останавливаюсь на месте, держа кубок в руке: но я даже не подношу его к губам; упиваюсь я одной тобой.

Письмо 33

Ей же

Эти кубки — из стекла, но твои руки превращают их в серебряные и золотые; они плавятся от взора твоих очей. Поставь же кубки на место — они, я боюсь, сделаны из слишком хрупкого вещества. Выпьем же вместе, но только взглядами; ведь и Зевс, вкусив такой взгляд, приобрел себе красавца виночерпия.[199] А если хочешь, не трать вина напрасно, влей в кубок чистой воды, поднеси его к губам, наполни его поцелуями и подавай его тем, кто томится жаждой; нет, никто не может остаться столь бесстрастным, чтобы захотеть даров Диониса, уже вкусив от виноградных лоз Афродиты,

Письмо 60

Ей же

Все в тебе восхищает меня: и твой льняной хитон, подобный одежде Исиды, и твоя харчевня — храм Афродиты, и кубки — подобные очам Геры, и вино — похожее на цветок, и твои три пальца, — на которых покоится кубок, сложенные вместе, как лепестки в бутонах роз; я боюсь, как бы кубок не упал, но нет — он стоит так прочно, словно его нарочно укрепили, и как будто он сросся с пальцами. Если же ты порой и отопьешь из кубка, то все, что в нем остается, становится горячим от твоего дыхания; это питье слаще нектара и так легко льется в горло, словно оно замешано не на вине, а на поцелуях.

Письмо 25

Разгневанной женщине

Вчера я застал тебя разгневанной и мне показалось, что я вижу не тебя, а кого-то чужого; это произошло потому, что душевная буря совсем исказила твое прелестное лицо. Не изменяй своему нраву и не смотри так сердито. Ведь и луна кажется нам не такой яркой, когда она в тучах, Афродита — не такой прекрасной, когда она сердится или плачет, Гера не кажется волоокой, когда злится на Зевса, и моренам не мило, если оно бушует. Афина отбросила флейту, потому что игра на ней искажала ее лицо. Даже эринний мы называем "благосклонными" — тогда они отгоняют от нас печали; мы радуемся и шипам на розах, потому что они смеются вместе с розами, хотя умеют и колоть и причинять боль. Ясное лицо женщины подобно цветку: не будь же вспыльчива и раздражительна, не лишай себя красы, не похищай у себя роз, цветущих в очах у вас, красавиц.

Если не веришь моим словам, возьми зеркало и погляди на свое изменившееся лицо. Отлично! Ты отворачиваешься.

Письмо 24

Мальчику

Агамемнон, когда обуздывал свой гнев, был прекрасен и подобен не одному богу, а многим — "главой и очами — громовержцу Зевсу, телом — Аресу, Посейдону — мощной грудью". Когда же он поддавался упоению ярости и гневался на своих соратников, его называли оленем и псом и его очи уже не были очами Зевса; ведь в бешенство впадают свиньи, собаки, змеи и волки и разные другие животные, лишенные разума; а человек красивый огорчает нас даже тогда, когда он не смеется и тем более, когда он мрачнее, чем ему свойственно. Ведь и солнцу не подобает скрывать свой лик в тучах; что же это за уныние, что за ночная тьма, что за угрюмый мрак? Улыбнись, ободрись, верни нам сияющий свет твоих очей!

Письмо 42

Афинодору

Если тебя так радуют бессмысленные рукоплесканья, то ты можешь и аистов, которые плещут крыльями всякий раз, когда мимо них проходишь, почесть за народ афинский и притом более разумный; ведь они за свое хлопанье крыльями ничего не требуют.

Письмо 69

Эпиктету[200]

Участники таинств Реи безумствуют, оглушаемые громом музыки: так действуют на них кимвалы и флейты; а тебя так одурманивают рукоплескания афинян, что ты забываешь, кто ты и кем рожден.

Письмо 65

Ему же

Бойся народа, у которого ты в силе.

Письмо 73

Юлии Августе[201]

И божественный Платон не был .врагом софистов, хотя некоторые вполне убеждены в этом, но соперничал с ними, потому что они, подобно Орфею и Фамиру, проходя по городам, большим и малым, услаждали их; от неприязни к ним он был так же далек, как честолюбие от зависти. Ведь зависть питает низменные свойства природы, честолюбие же пробуждает возвышенное, и завидует человек тому, чего сам достичь не может, соревнуется же в том, что намерен исполнить лучше или, по крайней мере, не хуже.

Платон, таким образом, и слог софистов усваивает, и Горгию не уступает в умении говорить "по-горгиевски", а многое же заставляет звучать и как речь Гиппия, и как речь Протагора.[202] Так, сын Грилла[203] стремится быть не хуже, чем Геракл у Продика в тот момент, когда Про дик подводит к Гераклу порок и добродетель и они призывают его избрать жизненный путь.[204] Все же самые многочисленные и благородные почитатели были у Горгия; сперва — фессалийские греки, у которых красноречие стали называть "горгоречием", а затем — и весь греческий народ, перед которым он в Олимпии произнес речь против варваров с крыши храма. Говорят, что и Аспасия милетская[205] оттачивала язык Перикла по образцу Горгия; известно, что и Критий[206] с Фукидидом заимствовали у него величие и возвышенность, которые один из них воплотил в красноречии, другой — в силе. И сократил Эсхин, о котором ты недавно рассуждала как о человеке, вносившем при исправлении ясность в свои диалоги,[207] не боится подражать Горгию, когда, говоря о Фаргелии, пишет в одном месте так: "Фаргелия милетская, придя в Фессалию, стала жить у Антиоха Фессалийского, царствующего над всеми фессалийцами".[208] Такие приемы Горгия, как обособленные фразы и (вступления к речам, встречались у многих, особенно у эпических поэтов. Убеди же и ты, императрица, отважнейшего из греков, Плутарха, не досадовать на софистов, не поносить Горгия. Если и ты не убедишь его, то ты, воплощение мудрости и разума, знаешь, какое имя надо дать этому человеку, я же, хотя и могу сказать, не стану произносить его.

Элиан

Клавдий Элиан из Пренесте, римский софист начала III века, писавший по-гречески, более всего известен как автор больших сочинений "Пестрые истории" и "О природе животных". Отрывки из них известны читателю по книге "Памятники поздней античной поэзии и прозы"; там же помещена и общая характеристика его жизни и творчества. Кроме этих двух сочинений, под его именем сохранился также сборник из двадцати писем; судя по заглавию ("Из крестьянских писем Элиана"), его текст представляет собой извлечение из какого-то более полного собрания. Отдельные исследователи оспаривали принадлежность этих писем Клавдию Элиану, но без достаточной убедительности; некоторые стилистические отличия писем от больших сочинений могут объясняться или тем, что это произведения разных жанров, или тем, что письма написаны Элианом в молодости (около 200 г.), когда он еще не отточил окончательно свой аттический язык и эффектный стиль. По содержанию и по форме письма Элиана напоминают письма Алкифрона и, по-видимому, возникли как подражание им; однако они явно не достигают художественности образца, мотивы их однообразнее, сентенции банальнее и заимствования из классических авторов выступают более обнаженно.

Письма крестьян

Письмо 7

Деркилл — Опоре

Ты говоришь, что хороша собой и что многие в тебя влюблены, но не этим пришлась ты мне по нраву: они, наверное, дивятся твоей красоте, мне же полюбилась ты своим именем,[209] да так, что не меньше ты мне дорога, чем моя родовая земля. Молодец был тот, кто догадался так назвать тебя: видно, хотел он, чтобы не только горожане были от тебя без ума, но и наш деревенский народ. Что же дурного, если я слюблюсь с Опорой, когда одно это имя, не говоря о прочем, возбуждает любовь в человеке, которому земля в жизни опора? Вот и послал я тебе от твоей урожайной тезки винограду, фиг и молодого вина только что из давильни, а весной подарю тебе роз, что расцветут по лугам.

Письмо 8

Опора — Деркиллу

Смеешься ли ты над моим именем или серьезно говоришь, тебе виднее; а я так думаю, что не с чего тебе важничать, послав ко мне такое добро. Куда как хороши твои подарки: жесткие фиги по два обола и вино такое молодое, что просто издевательство. Пусть его пьет Фригия,[210] а я пью лесбийское и фасийское. Не вино мне нужно, а деньги. Опору Опоре посылать — это все равно, что огонь в огонь нести; и ты это знаешь не хуже моего. А что я беру деньги с тех, кто хочет иметь со мной дело, этому объяснение — мое имя: оно меня надоумило, что красивое тело — это тоже плод и тоже может быть в жизни опорой. Пока оно в цвету, надо взять с него все, чего оно стоит; а когда увянет, то чем я буду, как не деревом без плодов и листьев? Но деревьям дала природа расцветать вновь и вновь, у гетеры же ее лето — единственное; вот и надо распорядиться им так, чтобы урожай с него был опорой в старости.

Письмо 13

Каллипид — Кнемону

В сельской жизни много есть хорошего, и в том числе — мирные нравы; ибо в уединении, посвящая свое время земле, обретает человек сладкое спокойствие духа. А ты почему-то зол и дик и для земляков своих — ты сосед не из приятных. Ты в нас бросаешь комьями (земли и дикими грушами; завидя человека, ты громко кричишь, словно за волком гонишься; несносный ты человек, и от соседства твоего, как говорится, солоно нам приходится. Не будь это поле, на котором я работаю, моим наследственным участком, с радостью бы я его продал, чтобы спастись от такого ужасного соседа. Измени же свое грубое поведение, милый Кнемон, чтобы твой норов не довел тебя до бешенства и чтобы ты, сам того не заметив, не лишился рассудка. Пусть это будет дружеским советом друга и средством против дурного характера.

Письмо 14

Кнемон — Каллипиду

Не стоило бы отвечать тебе; но раз уж твоя навязчивость вынуждает меня вступить в объяснения, то хорошо хоть, что я могу говорить с тобою не лично, а через посыльных. И отвечу я тебе, как говорится, по-скифски:[211] вот как. Род человеческий я ненавижу безумно и кровожадно. Поэтому я и швыряю комьями и камнями в тех, кто забредет на мое поле. По моему разумению, счастливцем был Персей, и вот почему: во-первых, он был крылат, мог ни с кем не встречаться и летал так высоко, что никто с ним не здоровался и не заговаривал; а во-вторых, я завидую, что у него была славная штука, которой он встречных превращал в камень. Достанься мне такое счастье, как ему, я все бы переполнил каменными фигурами, и ты бы у меня первым окаменел. С чего это ты вздумал учить меня порядку и обходительности, когда мне все ненавистны? Ведь из-за этого я даже не возделываю придорожную полосу моего поля, и она не приносит мне урожая. А ты лезешь ко мне в приятели и стараешься быть моим другом, когда я сам себе не друг. И зачем я родился человеком?

Письмо 15

Каллипид — Кнемону

Кажется, что ты богам противен, — до того ты дик и нелюдим; а все-таки надо бы тебе, хотя бы против воли, быть с нами повежливей, как из уважения к соседству, так и из почтения к межевым богам, которые у нас с тобой общие. Так вот, я приношу жертву Пану и зову на это моих приятелей-филасийцев;[212] и я хотел бы, чтобы с ними пришел и ты. Когда ты выпьешь и совершишь возлияния вместе с нами, твой дух смягчится, ибо Дионис умеет успокаивать и усыплять в человеке гнев, пробуждая радость. Сам этот бог явится твоим целителем и избавит тебя от избытка желчи, вином умерив жар твоей души. И может быть, Кнемон, послушав флейтистку, ты вступишь в пение, и попав в лад со всеми, обретешь душевное спокойствие. Было бы отлично, если бы ты, напившись, совсем развеселился и пустился в пляс; а если тебе спьяну подвернется девчонка, которая выйдет звать служанку или искать отставшую няньку, то ты сможешь еще и показать, горячий ли ты мужчина. На жертвоприношении Пану не грех и такая шутка, потому что ведь и сам он славный любовник и не прочь подстеречь девушку. Не хмурься же и развей весельем свою угрюмую мрачность. Вот совет друга, желающего тебе добра.

Письмо 16

Кнемон — Каллипиду

Отвечаю на твое письмо, чтобы обругать тебя и отвести душу. Больше всего на свете хотел бы я сейчас тебя увидеть, чтобы расправиться с тобой своими руками. Почему тебе так хочется извести меня вконец, погубить меня, что ты приглашаешь меня пировать и веселиться? Прежде всего, видеть множество людей, иметь дело со множеством людей для меня ужасно; от общих жертвоприношений я бегу, как трус от неприятеля; а вино меня отпугивает тем, что оно способно обмануть и поразить рассудок. Пана и других богов я почитаю молитвами, когда прохожу мимо их кумиров, но жертв им не приношу, потому что не хочу их беспокоить. А ты, словно на смех, завлекаешь меня флейтистками и песнями? Да за это я бы тебя заживо сожрал! Хорошо, нечего оказать, и все остальное — скакать да забавляться с девкой! Ты-то, пожалуй, и в огонь будешь прыгать, и между мечей кувыркаться, но я тебе не товарищ — ни в жертвоприношении и ни в чем другом.

Эпистолография подлинная

Юлиан

Из переписки римского императора IV в. н. э. Юлиана сохранилось около ста писем. Лишь немногие из них имеют характер частных посланий, большинство же — деловые письма, содержание которых очень значительно, так как в них затрагиваются важные общегосударственные вопросы: например, вопросы религиозной реформы, которую задумал осуществить Юлиан с целью уничтожить христианство и восстановить язычество.

В своих письмах Юлиан в основном придерживается правил, предписанных теоретиками античного эпистолярного искусства: вводит большое количество цитат из произведений древних авторов, использует приемы риторов-софистов, сочиняет письмо в стиле адресата. Но вместе с тем он довольно часто отступает от манеры профессионального эпистолографа: нарушает традиционную композицию письма, придает ему лирический оттенок, вставляет пейзажные зарисовки. Пейзаж в деловом письме — одна из наиболее интересных, новых особенностей подлинной греческой эпистолографии IV в. н. э. Кроме того, в письмах Юлиана привлекают искренность его чувств, неожиданный, быстрый поворот мысли; нередко они поражают внезапной иронией или сарказмом.

Письмо 12

Юлиан своему дяде Юлиану

Уже третий час ночи и так как при мне нет моего писца, — все они заняты, — то я едва могу написать тебе эти строки. Мы живем — благодарение богам — освобожденные от необходимости либо терпеть зло, либо совершать его. Да будут мне свидетелями Гелиос, которого я прежде всего молил помочь мне, и владыка Зевс, — никогда я не хотел убивать Констанция,[213] я скорее хотел, чтобы он остался в живых. Почему же я прибыл сюда? Потому, что боги совершенно ясно повелели мне это и обещали мне спасение, если я буду им послушен; если бы я остался там, то никто из богов не стал бы этого делать[214]. А я, уже объявленный врагом, хотел только припугнуть его и договориться с ним возможно более мирным путем. Однако если бы пришлось решать дело в открытом бою, то я, предоставив все воле Тюхэ[215] и богов, стал бы ожидать их решения, угодного их милосердию.

Письмо 22

Гермогену[216]

Разреши мне вместе с сладкоречивыми риторами воскликнуть: "О, сколь мало надежды питал я на то, что буду спасен! О, сколь мало надеялся я получить весть о том, что и ты спасся от тысяче-главой гидры!" Не моего брата Констанция подразумеваю я, говоря это (кем он был, тем и был), я говорю о хищных зверях, окружавших его, о тех, чьи взоры угрожали каждому, о тех, кто делал и его все более и более жестоким; правда, он и сам не был таким кротким, каким казался многим. Но так как он ныне среди блаженных, да будет ему земля легка, как принято говорить. Также и по отношению к этим людям — Зевс мой свидетель — я не хотел бы совершить ни малейшей несправедливости. Однако против них выступило множество обвинителей и они отданы под суд.

А ты, мой дорогой друг, приезжай скорее, спеши сюда изо всех сил. Я и прежде жаждал тебя увидеть, но теперь, когда я услышал с величайшей радостью, что ты спасен, я прямо требую, чтобы ты приехал.

Письмо 8

Экдикию, префекту Египта

Одни люди любят коней, другие — птиц, третьи — диких зверей; я с раннего детства страстно любил приобретать книги. Поэтому было бы странно, если бы я закрывал глаза на то, как их привирают к рукам люди, чью ненасытную жажду наживы уже и золото не удовлетворяет; они намерены похитить тайком и эти сокровища; поэтому окажи мне личную услугу и попытайся разыскать книги Георгия.[217] У него их было много, и по философии, и по риторике; много было их и об учении нечестивых галилеян;[218] последние я хотел бы уничтожить полностью; но боюсь, как бы с ними вместе не погибли книги более ценные; поэтому надо и все эти книги разыскивать самым тщательным образом. Руководить этими розысками может нотарий[219] самого Георгия; пусть он знает, что если он это дело выполнит честно, то в награду получит свободу; а если он хоть в чем-нибудь смошенничает, то будет подвергнут пытке. Я ведь хорошо знаю книги, принадлежавшие Георгию, если не все, то большую часть их. Когда я был в Каппадокии,[220] он мне давал их для переписки, а потом взял их обратно.

Письмо 35

Порфирию[221]

Император Юлиан шлет Порфирию привет.

У Георгия была богатейшая огромная библиотека, содержавшая в себе сочинения различных философов, а также многих историков; немалую часть их составляли и книги, касающиеся учения галилеян. Разыщи |для меня всю эту библиотеку полностью и со всей тщательностью отправь ее в Антиохию; ты должен знать, что будешь строжайшим образом наказан, если не приложишь к этим розыскам величайшего усердия. Если ты кого-нибудь заподозришь в похищении этих книг, кто бы это ни был, употреби любые средства, убеждения, любые заклятия, подвергай рабов пытке, и если тебе не удастся добром убедить этих людей, принуждай их силой во что бы то ни стало отдать эти книги. Будь здоров.

Письмо 54

Евмению и Фариану[222]

Воли кто-нибудь убедил вас в том, что существует нечто, более сладостное и более полезное, чем спокойные и безмятежные занятия философией, то он — обманувшийся обманщик. Но если вы сохранили и теперь ваше прежнее рвение и если оно не угасло, как внезапно вспыхнувшее пламя, то я почитаю вас счастливыми. Уже четыре года и три месяца мы разлучены. Мне бы хотелось узнать, насколько вы преуспели за это время. Что касается меня, то даже удивительно, если я еще могу хотя бы слово сказать по-гречески, настолько я одичал, пребывая в этих краях.

Не презирайте составления и небольших речей, не упускайте из виду и риторики, а также и занятий поэзией; еще больше усилий прилагайте к наукам; но самая важная работа — познание учения Аристотеля и Платона; пусть это будет для вас главным трудом, это — основа всего здания, это — его стены, его кровля; все остальное — только дополнение; вы же именно к этому последнему прилагаете больше рвения, чем иные — к подлинно важным делам. А я — клянусь богиней справедливости! — потому даю вам эти советы, что люблю вас, как родных братьев; вы мои соученики и вы мне очень дороги. Если вы последуете этим советам, я буду любить вас еще больше; если не последуете, мне будет больно; а длительная боль приводит обычно к такому концу, о котором я, полагаясь на благие предзнаменования, предпочитаю не говорить.

Письмо 55

Экдикию

Если есть предметы, заслуживающие нашего внимания и заботы, то к числу их несомненно относится и священное искусство музыки; поэтому выбери из числа жителей Александрии подростков благородного происхождения, положи каждому из них по две артабы[223] в месяц, а кроме того масла, зерна и вина; одежда будет им выдана казначеями. Выбрать надо тех, у кого есть голос. Если среди них найдутся такие, которые смогут достигнуть наивысших успехов в этом искусстве, то сообщи им заранее, что они и с моей стороны будут чрезвычайно щедро вознаграждены за свое усердие. Но еще более драгоценной наградой будет для них то, что их души станут чище под воздействием божественной музыки, как это доказано многими, кто высказывался об этом предмете до меня. Вот каковы мои намерения относительно этих юношей. А что касается тех, кто в настоящее время уже обучается у музыканта Диоскора, заставь их прилагать больше стараний к овладению этим искусством; ведь я готов прийти им на помощь во всем, чего бы они ни пожелали.

Письмо 7

Георгию[224]

"Ты пришел, Телемах..."[225] — говорит поэт. Я же узрел тебя уже сквозь твои письма и запечатлел в себе образ твоей божественной души, подобно тому, как маленькая печать носит на себе начертание великих письмен. Ведь можно и в малом показать многое. Мудрый Фидий прославился не только своими статуями в Олимпии и в Афинах, но и тем, что сумел воплотить свое огромное искусство в крошечном изваянии; как пример этого приводят его "Кузнечика", его "Пчелку", а, если угодно, и его "Мушку". Медь — это их материя, а душу им дало искусство. Может быть, именно благодаря крохотным размерам этих насекомых искусство достигает в их изображениях наибольшего правдоподобия. A вот взгляни, например, на изображение Александра, охотящегося верхом; размер всего (произведения не больше ногтя; а какое изумительное искусство отражено в каждой его мельчайшей черточке. Александр поражает дикого зверя и в то же время устрашает зрителя; весь вид его наводит ужас; а конь не хочет стоять спокойно и вздымается на дыбы; как бы похищая черты действительности, искусство дает коню движение.

Именно то же самое ты, прославленный, сделал для меня. Ты, столь часто стяжавший венки в состязаниях на поприщах Гермеса Красноречивого,[226] теперь в нескольких своих строках достиг вершины искусства; поистине, ты подобен гомеровскому Одиссею, который, сказав лишь, кто он, поразил феаков.[227] Если тебе требуется немного моих дружеских курений, то мне их не жалко. Ведь часто и менее сильный оказывается полезен более сильному, как видно из басни о мыши, спасшей льва.[228]

Письмо 15

Философу Максиму[229]

Предание гласит, что орел, желая проверить, законно ли рождены его орлята, возносит их, еще не оперившихся, в область эфира к лучам Гелиоса, чтобы из свидетельства этого бога узнать, он ли является отцом этой семьи или это — внебрачное и чуждое ему отродье.

Так и я приношу тебе мои сочинения, как Гермесу Красноречивому; если они выдержат испытание твоего слуха, то от тебя зависит решение, передать ли их на суд людей; если этого сделать нельзя, то отвергни их, как непричастные музам, и сбрось в реку, как внебрачный приплод.

Также и Рейн отнюдь не поступает с кельтами несправедливо, увлекая в свои стремнины незаконных детей и мстя таким образом за оскорбление супружеского ложа; а тех, кого он признает рожденными от чистого семени, он выносит на поверхность своих вод и возвращает в объятия трепещущей матери, давая этим спасением ребенка непреложное свидетельство чистоты и непорочности ее брачного союза.

Письмо 17

Философу Евгению

Дедал, как гласит предание, вылепил Икарию крылья из воска и осмелился насиловать природу с помощью искусства. Что до меня, то его искусство я хвалю, но его решения не одобряю; из всех людей только он один решился доверить .опасение своего сына непрочному воску. Однако я желал бы, как говорит теосский певец,[230] изменить свою природу и стать крылатой птицей; но, конечно, я сделал бы это не ради того, чтобы взлететь на Олимп или чтобы испускать жалобные любовные вопли, нет — я полетел бы к подножию ваших гор и заключил в мои объятия тебя, "заботу моего сердца", как говорит Сапфо.[231] Но поскольку природа, замкнув меня в темницу человеческого тела, не хочет, чтобы я взлетел ввысь, то я лечу к тебе на тех крыльях, которые у меня есть, — я пишу тебе и, насколько это возможно, я уже с тобой. Вот потому-то — а не по какой-либо иной причине — Гомер и называет слова "крылатыми", что они могут летать повсюду, подобно тому, как самые быстрокрылые птицы летят, куда им угодно. Пиши и ты мне, друг мой; ведь ты, так же как я, если не более, владеешь этими крыльями речи, на которых ты можешь долетать к своим друзьям и делать их такими счастливыми, как если бы ты был с ними.

Письмо 26

Либанию, софисту и квестору

Я прибыл в Литарбы; это — городок в Хакидике[232]. Случайно я натолкнулся на дорогу, на которой сохранились остатки зимнего лагеря войска антиохийцев. Эта дорога была проложена, мне думается, частью по горам и на всем своем протяжении трудно проходима. На болоте лежали камни, как будто размещенные здесь нарочно: искусство здесь было ни при чем, но совершенно таким же способом укладывают камни в некоторых городах строители общественных дорог, скрепляя их не землей, а большим Количеством щебня и плотно сдвигая камень с камнем, как будто при кладке стен. Пробравшись с трудом через этот участок пути, я прибыл на мою первую стоянку. Было около девяти часов; я принял у себя в доме многих из членов вашего совета.[233] То, о чем мы с ними беседовали, тебе, может быть, уже стало известно — ты узнаешь это и от меня, если боги позволят.

Из Литарб я отправился в Берою.[234] Там Зевс послал мне благие предзнаменования и ясно^ обещал мне защиту богов. Я задержался в Берое на один день, осмотрел акрополь и принес в жертву Зевсу белого быка, как подобает государю. Побеседовал я немного с членами совета и о почитании богов; но, хотя речь мою все они хвалили, согласились с нею лишь очень немногие, да и то только те, которые и до моей речи, по-видимому, мыслили здраво; под видом откровенности они распустились и потеряли всякий стыд; людям свойственно, клянусь богами, краснеть, проявляя свои прекрасные качества, — душевное мужество, благоговение, — и похваляться позорными делами — кощунством и расслабленностью ума и тела.

После этого приняли меня Батны;[235] такого местечка в вашей области я еще не видел, кроме Дафны,[236] которая в настоящее время похожа на Батны. Прежде, когда еще были храм и статуя, я бы сравнил Дафну с Оссой, с Пелионом, с вершинами Олимпа, с Темпейской долиной в Фессалии, нет, я даже предпочел бы Дафну им всем — ведь это место посвящено Зевсу Олимпийскому и Аполлону Пифийскому. Впрочем, тобой самим написана речь о Дафне,[237] столь прекрасная, что никто иной из ныне живущих не мог бы создать ничего подобного, как бы он ни старался; да, пожалуй, и у древних не много таких произведений. Зачем же я пытаюсь теперь писать о том, что столь блистательно описано тобой. Да не будет этого!

Так вот, Батны — поселение эллинское (хотя название места варварское), что видно было уже из того, что по всем окрестностям носился аромат фимиама и я увидел, что торжественные священнодействия совершались повсюду; все это, хотя меня и порадовало, однако показалось мне несколько чрезмерным и неподобающим достойному почитанию богов: ведь вдали от всякого шума и в полном спокойствии следует совершать жертвоприношения и священные обряды в честь богов, так, чтобы участники собирались на празднество только ради этого дела, а не ради чего-либо другого; все это, впрочем, в скором времени, будет приведено в подобающий порядок.

Батны лежат на равнине, покрытой лесом и рощами молодых кипарисов, среди которых нет ни одного корявого или подгнившего, но все они зеленеют от корня до верхушки. Царский дом лишен всякой роскоши, он построен из глины и дерева и ничем не украшен; сад при нем скромнее, чем сад Алкиноя, и скорее напоминает садик Лаэрта.[238] В нем есть маленькая кипарисовая рощица, а вдоль ограды в большом числе посажены прямыми рядами те же деревья; середина сада занята грядками с овощами и различными плодовыми деревьями.

Что же я там делал? Я принес одну жертву вечером и другую на следующий день на рассвете, как я привык делать это ежедневно. Так как предзнаменования были благоприятны, я направился в город, где жители вышли мне навстречу. Я остановился в доме одного гостеприимца, которого видел впервые, но любил уже давно; причина этого, как я знаю, тебе известна, но мне приятно упомянуть о ней еще раз. Слушать об этом предмете или самому говорить о нем — нектар для меня; ведь Сопатр — воспитанник божественного Ямблиха[239] и, кроме того, его зять. Не любить всем сердцем кого-либо из близких Ямблиху людей было бы, по моему мнению, равносильно величайшему беззаконию. Но есть и еще одна причина: он не раз принимал у себя и моего двоюродного брата, и моего сводного брата,[240] и, хотя они часто уговаривали его, как было тогда принято, чтобы он отрекся от веры в богов, он сумел охранить себя от этой язвы неверия — а это было нелегко.

Вот о чем я должен был написать тебе из Гиераполя[241] о моих личных делах. Что же касается дел военных и государственных, то, я думаю, тебе следовало бы самому быть здесь, чтобы вникнуть в них и о них (позаботиться. Ты же хорошо знаешь, — эти дела настолько сложны, что их не уместить в одном письме; а если захочешь описать все подробно, то их не охватишь и в трех письмах. Впрочем, я все же скажу и о них несколько слов. Я отправил послов к саракенам[242] и пригласил их явиться ко мне, если они пожелают. Это — первое дело. А вот второе: я послал нескольких разведчиков, очень ловких, боясь, чтобы какой-нибудь перебежчик с нашей стороны не известил тайком наших врагов о нашей подготовке к выступлению. Далее — я разобрал одно дело в военном суде, как мне кажется, в высшей степени милостиво и справедливо. Я раздобыл огромное число коней и мулов и объединил все наше войско. Мои речные грузовые суда полны хлебом — вернее, сухарями и уксусом. Каким образом все это удалось сделать и сколько слов пришлось потратить на каждое из этих дел, если все это рассказать, то какого размера будет это мое письмо, ты легко поймешь. Кроме того, я все это уже написал в множестве моих писем и заметок, в которых я упоминаю и обо всем, что явилось для меня благим предзнаменованием, — а эти заметки всегда при мне; поэтому стоит ли труда перечислять все это еще раз?

Либаний

От Либания (314 — 393), крупнейшего оратора IV века, до нас дошло более полутора тысяч писем; однако даже эта огромная корреспонденция является, по-видимому, лишь незначительной частью всех писем, им написанных; она охватывает только тринадцать лет его долгой и деятельной жизни (355 — 363 и 388 — 393 гг.). Едва ли он вел переписку только в эти годы.

Круг знакомств Либания очень широк, и тематика его переписки очень разнообразна — среди его корреспондентов есть и военные, и государственные деятели, и риторы, и писатели, и частные лица. Характер самого Либания ярко отражен во многих письмах: немало людей, желая использовать его близость к Юлиану, обращалось к нему с просьбами о рекомендации и помощи, и он, по своему природному добродушию, охотно уступал их просьбам (таких писем особенно много в первый период его переписки). Напротив, в письмах к своим коллегам-риторам нередко отражается свойственная Либанию склонность к самовосхвалению (см. письмо к Фемистию, его постоянному сопернику).

Стиль писем Либания легок и изящен, и чтение их приятно и занимательно. Отсутствие глубоких и детальных работ о них объясняется не только огромным количеством их, но и малой доступностью: до последнего времени единственным их изданием оставался том in folio от 1738 г. (в два столбца с латинским переводом). Хотя при нем имеется хороший указатель имен, но сам текст не удовлетворяет современным требованиям. Надо надеяться, что законченное ныне издание всех произведений Либания (ed. R. Forster. Lpz., Teubner, с 1903 г.) приведет к более тщательному изучению этого богатого материала.

Письма к Юлиану

Письмо 224

Неужели ты забыл меня? А мне забыть тебя не "позволяет Финикия, восхваляющая тебя в бессмертных песнопениях. Да и из твоей Азии обильно текут к нам речи о твоих подвигах, подтверждая, сколь многого можно еще ожидать от тебя. Однако ничто из того, что о тебе сообщают, не достигает того величия (ведь все это одинаково величественно), которое превысило бы мои надежды, на тебя возлагаемые. Я чрезвычайно радуюсь и твоей благосклонности по отношению к нам, ионийцам, и надеюсь, что твой путь и далее будет счастлив и что ты будешь управлять нашей страной, всё увеличивающейся в своих размерах. Но предоставим это попечениям божества...

[Письмо заканчивается рекомендацией некоего Андрогатия.]

Письмо 1125

О, какую ненасытную жадность возбудил ты во мне твоим письмом! Сколь великий удел в области красноречия, похищенный у других, выпал на твою долю, прекрасный правитель и мощный оратор! В прежние времена люди, подобные тебе, совершали подвиги, а восхваляли их мы, а ты теперь сочетаешь то и другое. Можем ли мы сказать что-либо о твоих деяниях более изящно, чем то, что оказал ты о моем письмеце? Более всего я думаю о том, какое великое будущее ожидает тебя, покорившего Финикию, творящего правый суд над своими согражданами, идущего походом на варваров и тем не менее не теряющего искусства речи. Впрочем, будущее меня не тревожит — мое поражение я буду считать победой: ведь когда победитель и побежденный — друзья, то и побежденный становится участником победы — у друзей, как говорят, все общее.

Письмо 722

Признаюсь, я сперва был весьма недоволен правлением Александра[243] и огорчен тем, что самым видным людям среди нас пришлось потерпеть неприятности; я оценивал поведение Александра не заслуживающим одобрения, а как дерзость, не подобающую правителю. Значительные денежные взыскания, наложенные им, ослабят наш город, как я полагал, но величия ему не прибавят. Однако теперь результаты сурового правления Александра налицо и я изменяю свое мнение. Ибо те, кто прежде до полудня рассаживались в купальнях или спали, теперь, подражая лаконским нравам, стали выносливы в труде и работают не только весь день, но и часть ночи, и словно прикованы к дверям Александра; чуть кто кликнет их из внутренних покоев, как все со всех ног бросаются туда, — оказывается, даже не прибегая к оружию, одними угрозами можно превратить бездельников и нахалов в людей трудолюбивых и разумных. Каллиопе тоже, согласно твоему желанию, воздается должный почет — и притом не только конными ристаниями, но и театральными зрелищами; в театре же совершаются и жертвоприношения богам, и большая часть граждан изменила свои взгляды; в театре слышали обильные рукоплескания, а между рукоплесканиями призывали богов. Правитель ясно показал, что рукоплескания присутствующих ему по душе и от этого они стали еще сильнее.

Вот каким, о владыка, прозреньем обладают некоторые люди! Оно дает возможность предугадать, кто сумеет лучше других управлять и домом, и городом, и народом, и царством.

Письмо 525

Я послал тебе незначительную речь, но о значительных делах. Чтобы она стала более значительной, ты можешь прибавить к ней многое, от чего ее значение увеличится. Если ты сделаешь это, то докажешь, что признаешь меня искусным в составлении энкомиев,[244] если же не прибавишь ничего, то я заподозрю обратное.

Письма к Модесту[245]

Письмо 44

Я рад, что ты жалуешься на меня; а если ты, получивший от меня уже много писем, скажешь, что не получил ни одного, я буду еще больше обрадован: ведь такие жалобы — жалобы любящего, который, желая получить больше, утверждает, что не получил ничего. А если бы ты, получив одно письмо, говорил, что получил их уже много, то было бы ясно, что тебе вовсе и не хочется их получать. Теперь же, жалуясь на то, что они будто бы до тебя не дошли, — между тем, как их дошло немало, ты выдаешь себя: видно, никаким множеством писем нельзя утолить твою жажду. Однако я должен сказать, что моих ласточек улетело от меня больше, чем прилетало от тебя сюда; правда, ты можешь сослаться на то, что тот, кто, будучи занят важными делами, отправил три письма, послал их больше, чем тот, кто послал пять писем, но кому и делать больше нечего, кроме как писать.

Что касается меня, то я и прежде ненавидел персов за то, что они, причинив нам зло и потерпев поражение, все же стараются причинять нам его; теперь же я еще больше считаю их своими врагами за то, что и тебе они чинят неприятности и лишают меня надолго твоего любезнейшего мне общества. А ты, даже в свое отсутствие, доставляешь мне радость, подавая надежду на то, что ты и без особых подготовлений сумеешь нагнать страх на неприятеля. И я увижу, как ты вернешься к нам, хотя и позже, чем ожидали, но в более громкой славе, и стяжаешь хвалу в награду за многие твои походы; и тогда о том, что теперь тягостно, ты вспомнишь с удовольствием.

Письмо 47

До меня дошел слух, что страх, охвативший всех, дошел до высшего предела, что персы навели мосты и грозят переходом. Тебе, конечно, приходится нести много забот, но пусть твоей душой не овладевает смятение. Ведь именно для того, чтобы принять нужные меры, необходимо полное спокойствие, а между тем смятение, несомненно, затемняет разум. Тебе может служить ободрением и то, что с самого начала войны персы пытались совершить переход через Тигр, но, терпя каждый раз поражение, сами отказывались от своего замысла. Кроме того, победа не всегда сопутствует многочисленному войску, напротив, по большей части, войско, преобладающее по численности, оказывается более низким по разуму. Ведь если бы огромное войско было в то же время и более храбрым, то любой из предков этого царя[246] должен был бы уже давно завоевать всю Элладу; но ты сам хорошо знаешь, что, охваченный жаждой завоевания, он в конце концов искал спасения в бегстве. Оказалось, что не одно и то же — пробивать горы и побеждать человеческую доблесть. Этот царь тоже столкнется с такими вождями, которые заставят его понять, что для него лучше было бы сражаться с оленями.

Однако, даже если персы переправятся через Тигр, они не смогут овладеть укрепленными городами, а всей области они не смогут ни нанести какого-либо вреда, ни воспользоваться плодами ее урожая, так как в ней уже все сожжено. Города по Евфрату персы, конечно, попытаются захватить, но это им не удастся, их защищает богиня Судьбы, покровительница императора. Надо надеяться, что все произойдет именно так. Твои поручения, для осуществления которых нужно было получить письма от Гермогена,[247] я не преминул выполнить. Но мы, мышки, больше стараемся приносить пользу вам, львам, чем вы, львы, — нам, мышкам.

Письмо 1489

Долгое время я находился в страхе, как бы современное положение дел не отразилось на тебе неблагоприятно и на тебя не обрушилось безумное неистовство простонародья. И мне тоже пришлось претерпеть нападки и подвергнуться некоторой опасности, однако не со стороны народа, а со стороны нескольких власть имущих...[248] Я прогневил одного высокопоставленного человека, и мне, как некоему Сизифу, пришлось прибегнуть к помощи нескольких лиц. Однако причина этой жалобы на меня та, что никто, как следует, не разузнал, о ком шла речь. Мне, правда, удалось благополучно выбраться из этой сумятицы, а в тебя, по счастью, молния не ударила.

И все же я не чувствую той радости, которую обычно испытывают те, кому удалось спастись, на что они уже не надеялись. И все же опасаюсь, что те же люди обвинят меня в том, что им не удалось меня убить, и в то время, как его[249] уже нет с нами, я все еще здесь. Поэтому я все время живу, обливаясь слезами и помышляя о том, что вавилонская земля[250] впитала кровь лучшего из людей.

Да будет тебе всегда дана возможность побеждать врагов и помогать друзьям!

Письма к Фемистию[251]

Письмо 1491

Северина,[252] этого превосходного человека, я знаю не очень близко; не то, чтобы мы были совсем незнакомы, но между нами нет тесной дружбы. Причиной этому то, что убит человек,[253] питавший великие намерения и обладавший великой силой; но зависти врагов он избежать не мог. С этого времени (а Северин появился здесь незадолго до этого события) я погрузился в молчание и все, что прежде радовало меня, теперь мне в тягость; ненавистна мне агора, ненавистен мой дом; я ухожу в поля и беседую с утесами...[254]

Помоги Северину, чтобы он не остался без дела; ты многое можешь сделать — ведь ты в силе, ибо те, в чьих руках власть, охотно оказывают тебе милости.

Письмо 1510

От меня не укрылось то, что ты на площади, в присутствии множества людей, высказал обо мне весьма хвалебные суждения. Об этом мне сообщил один вифинец, который любит город, некогда славный, а ныне лежащий в прахе.[255] Он-то и написал мне об этом, желая чтобы я по этому случаю высказал тебе мою благодарность. А я вовсе не намерен ее высказывать; не высказал бы и в том случае, если б ты упомянул не только о моих сандалиях, — о чем ты и упомянул — но и о любой моей обуви. За что стал бы я тебя благодарить, раз ты этим путем восхваляешь себя самого? Ведь наши с тобой речи по общественным вопросам настолько сходны по форме, что они, несомненно, дети одного отца, то есть родные братья, вернее даже — близнецы. Поэтому, если кто осудит мои речи, то и твоим достанется, а если их похвалят, то и .похвала выпадет на долю нам обоим. Именно поэтому ты, желая вознести хвалу своим собственным речам и в то же время избежать дерзкого самохвальства, сделал это, использовав мое имя. Но, любезный мой, скажи-ка, если стадо гусей назовет тебя гусем, а себя сочтет за лебедей, разве оно не ошибется в оценке и тебя и себя? Нет, если они скажут это нам, "мудрым аргивянам",[256] они не изменят ни нашего мнения о них, ни их мнения о нас. Эти люди кое в чем являются побежденными, кое в чем победителями, — а отнюдь не во всем побежденными; разве ты не видишь, что в питье они одолеют Кратина, в еде — Геракла;[257] они наслаждаются тем, что у них множество поваров, они обивают пороги многих домов и добиваются при этом столь многих благ, что я .действительно не могу дотянуться даже до их сандалий. Пусть же они и упиваются теми благами, о которых шла речь. А что касается тебя, то лучше бы ты оказывал благодеяния Цельсу, твоему ученику; ты сделаешь ему добро, если не скроешь от него ни одного из тех ухищрений, на изобретение которых ты затратил столько времени.

Синесий

Синесий был уроженцем Кирены, древней и некогда цветущей греческой колонии, основанной выходцами из Спарты. Под римским владычеством се благосостояние резко пошло на убыль; жители лишились своего главного дохода оттого, что было запрещено разведение и продажа сильфия, растения, высоко ценившегося как острая приправа. Еще при Птолемеях Кирена с другими. четырьмя городами была объединена в так называемое пятиградье (Пентаполь) и при разделении империи на западную и восточную стала византийской провинцией. Восточноримские императоры плохо заботились о защите южных границ, и Пентаполь в IV веке стал постоянной жертвой набегов кочующих нумидийских племен, которые вконец разорили древнюю страну. В это тяжелое время и протекала не очень долгая жизнь Синесия (он родился между 370 — 375 гг. и умер между 412 — 418 гг.).

Синесий происходил из древней семьи местной киренской аристократии, считавшей себя чистыми "дорийцами". Его отец оставил ему некоторое состояние и хорошую библиотеку. Семья его была языческой. С юности интересуясь философией, Синесий с братом Евоптием учился в Александрии у знаменитой Гипатии. Брат его, по-видимому, навсегда остался в Александрии. Синесий же вернулся на родину и поселился сперва в своем имении, на юге Пентаполя, а потом в Птолемаиде. Лишь несколько раз он выезжал в Александрию и один раз в Афины, но остался недоволен этим древним городом. Все это время он, видимо, уклонялся от государственной деятельности и делил свой досуг, по собственным словам, "между книгами и охотой" (письмо-57). В 403 г. он женился; жена его, очевидно, была христианка, так как он говорит, что получил жену из рук епископа Феофила — человека, к которому Синесий относился с большим уважением. Он имел от нее трех сыновей.

Так, в спокойной семейной жизни прошло время до 409 г. Политическое положение Пентаполя становилось все тяжелее; бесталанные и бессовестные правители и военачальники, присылаемые из Константинополя, не только не были в силах защитить страну от варваров, но сами же грабили ее. Однажды Синесию как землевладельцу пришлось даже организовать отряды из местных жителей для обороны от нападений кочевников и с этим он справился очень успешно. По-видимому, тогда и решили жители Пентаполя избрать его епископом христианской общины, несмотря на то, что он был язычником. Положение епископа давало известный авторитет и возможность самостоятельно обращаться к центральной власти. После упорных отказов и долгих колебаний (различные причины которых Синесий приводит в письмах) Синесий согласился принять эту должность.

С момента посвящения в епископы жизнь Синесия становится очень тяжкой. По-видимому, отношения его с языческими друзьями ухудшились, так как в письмах Синесия все чаще попадаются жалобы на то, что они ему не пишут. Ему приходится взять на себя почти непосильную борьбу с правителем Пентаполя Андроником, грубым и бессовестным человеком, которого Синесий Даже решается отлучить от церкви, что в то время было тяжелой общественной карой и позором. Нападения кочевников все учащаются и становятся более опасными, они доходят до Птолемаиды, осаждают город, и Синесию приходится быть не только епископом, но и военачальником. Его последние письма полны глубокого трагизма. К общественным бедствиям присоединяется и личное горе: один за другим умирают его три маленьких сына. О смерти самого Синесия точных сведений нет: умер ли он от болезни, на которую он жалуется в последних письмах, или погиб в боях за Птолемаиду, неизвестно.

Письмо 1

Никандру[258]

Мои книги, это — мои дети; одних я родил от возвышенной философии и ее подруги поэзии, других — от риторики, для всех доступной; но всякий увидит, что они рождены от одного и того же отца, который склонен то ж умственным трудам, то к наслаждению; к какому роду принадлежит данное произведение, сразу видно по его содержанию; что касается меня, то я особенно нежно люблю его и охотно приписал бы его философии, причислил к законным детям; но, говорят, законы этого никак не допустят, ибо они "строго следят за (родовитостью", я уже и то считаю удачей для себя, что я могу тайком приласкать его; а ведь я немало над ним потрудился. Если тебе оно тоже понравится, то покажи его и нашим греческим знатокам, если нет, пусть возвращается к отправителю. Рассказывают, что обезьяны, родив детенышей, любуются на них, как на произведения искусства, считая их необыкновенно красивыми — вот сколь чадолюбива природа, — а в чужих детенышах видят то, что они и есть на самом деле, т. е. — просто обезьяньих детенышей; потому-то судить о детях и надо предоставлять посторонним, что личная привязанность сильно искажает суждение. Поэтому Лисипп посылал свои произведения Апеллесу, а Апеллес — Лисиппу.[259]

Письмо 136

Брату

Я могу купить тебе в Афинах, что тебе только угодно; а вот умнее я здесь стал разве что на величину одной ладони, а, пожалуй, даже на один палец... Ничего в Афинах нет, кроме прежней славы их имени. Подобно тому, как от животного, принесенного в жертву, остается только шкура, по которой видно, что это было за животное, так и здесь ты можешь подивиться на Академию и Ликей, но философии в них уже нет. Да даже и та "Расписная стоя", тот портик, от которого школа Хрисиппа[260] получила свое название, уже вовсе не расписная; проконсул увез все картины, созданные искусством Полигнота Фасосского.[261] Нет, в наше время только Египет взращивает семена, заброшенные в его землю Гипатией.[262] А Афины, некогда город и жилище мудрецов, теперь пользуются славой только у пчеловодов. Не лучше их и та толпа плутарховских софистов, которые собирают вокруг себя молодежь в театрах вовсе не прелестью своих речей, а тем, что угощают их медом из амфор, привезенных с Гиметта.

Письмо 10

Учительнице философии Гипатии

Тебе, высокоуважаемая госпожа, и через тебя всем моим счастливейшим друзьям, шлю я привет; хотел я упрекнуть .вас за то, что не получаю от вас писем, но теперь !знаю, что все вы ныне .презираете меня, хотя .ничего дурного я не сделал, но столь несчастен, насколько может быть несчастен человек. Если бы я мог получить от вас письма и узнать, как вы живете и чем занимаетесь (я надеюсь, что вам живется лучше, чем мне, и что судьба к вам благосклоннее), то бремя мое стало бы наполовину легче — я был бы счастлив за вас; а теперь то, что я ничего о вас не знаю, еще увеличивает мои бедствия. Я лишился и моих детей, и моих друзей, и всеобщей благосклонности и — что тяжелее всего — общения с твоей божественной душой, а я надеялся, что именно она навсегда останется со мной и будет .победительницей и над всеми бедами, посылаемыми свыше, и над превратностями рока.

Письмо 16

Учительнице философии Гипатии

Я диктовал это письмо, лежа больным в постели; а ты, надеюсь, в добром здоровье получишь его, мать моя, сестра и учительница и благодетельница моя во всех делах; какими почетными "именами мне еще назвать тебя? Воспоминание о моих умерших детях постепенно подтачивает меня. Синесию лучше бы было жить до тех пор, пока он не познал бедствий жизни; словно какой-то поток обрушился на меня — .и исчезла сладость жизни. Если бы мне умереть или перестать вспоминать о могилах моих сыновей! Тебе я желаю здоровья и шлю мой привет всем моим счастливым близким, начиная от отца Феотекна и брата Афанасия, и всем им вообще; а если ас числу их прибавился кто-нибудь, кто тебе по душе, то ему я передаю особый привет именно за то, /что он пришелся тебе по душе; приветствуй его от меня как самого любимого моего друга. Если тебя немного заботят мои дела, то это хорошо с твоей стороны; если же нет, то делать нечего.

Письмо 89

Брату

До настоящего времени нам жилось хорошо. И вдруг как будто с двух сторон какой-то поток прорвался, — столько горестей обрушилось на меня и в моей личной жизни и в обществе. Ведь я живу в стране, подвергающейся непрерывным нападениям врагов, живу не как частное лицо; я должен оплакивать беды каждого жителя и должен каждый месяц, иногда по многу раз, участвовать в военных Схватках, словно я прислан сюда в качестве наемного солдата, а не для того, чтобы творить молитвы.

Если тебе в твоем плавании будет сопутствовать попутный ветер, то, пожалуй, божество не всегда посылает нам одни горести.

Письмо 69

Епископу Феофилу[263]

Ты, конечно, озабочен положением Пентаполя,[264] знаю, что озабочен; ты прочтешь те письма, которые написаны для широкого распространения; но о том, что произошли уже большие и более страшные беды, чем те, которых, судя по письмам, еще только опасаются, ты услышишь от того, кто передаст их тебе; он отправлен к тебе, чтобы молить о помощи. Враги даже не дождались его отъезда, а рассеялись по всей области; все погибло, все уничтожено; только города еще держатся, то есть держатся сейчас, когда я пишу это письмо, — а что будет с ними далее, бог знает. Поэтому-то и нужны твои молитвы, такие молитвы, которые могут смягчить и умилостивить бога. Я сам уже не раз и один и общенародно молил его, но напрасно. Что я говорю — напрасно? Мало того, все идет как раз вопреки моим мольбам: таково возмездие за многие и тяжкие проступки.

Письмо 107

Брату

Тебе хорошо запрещать нам браться за оружие, когда враги уже захватили все вокруг, все уничтожают и что ни день убивают бесчисленное множество людей, а ни один воин даже и не покажется нигде; ты, может быть, скажешь, что нельзя частным лицам носить оружие? А умирать им можно, если государство становится поперек дороги тем, кто пытается его спасти? Если мы и ничего не выиграем в этом деле, по крайней мере истинные законы восторжествуют над всеми этими злодеями. А как ты думаешь, чего бы я ни дал за то, чтобы снова увидеть мирную жизнь, украшенное возвышение на площади и услышать голос служителя, требующего тишины? Я согласился бы умереть на месте, только бы родина вернулась в свое былое состояние!

Письмо 96

Олимпию[265]

Я .призываю в свидетели бога, которого чтит и философия и чувство дружбы, я предпочел бы вынести сколько угодно смертных мук, лишь бы не быть епископом. Но так как бог возложил на меня не то, о чем я его просил, а то, что было в его воле, то я молю его, чтобы он стал хранителем этой моей (жизни и защитником и чтобы это было для меня не уходом от философии, а восхождением к ней. А пока, так же как всегда сообщал тебе, моему любимому другу, о моих радостях, так же посылаю тебе и сообщение о моих горестях, чтобы ты пожалел меня и, если можешь, сказал мне свое мнение о том, что мне следует делать. Я до такой степени со всех сторон обдумываю это дело, что вот уже семь месяцев с тех пор, как я попал в беду, нахожусь вдали от тех людей, у которых должен быть священнослужителем; я буду поступать так, пока не пойму до самой глубины, какова природа этого служения; если можно выполнять его, не уклоняясь от философии, то я возьму его на себя. Но если оно расходится с моими намерениями и моим образом жизни, то что мне остается, кроме как немедленно отплыть в прославленную Грецию? Если я отрекусь от епископского сана, то я должен отказаться и от родины, или мне предстоит жить, окруженному презрением, в толпе людей, ненавидящих меня.

Письмо 124

Гипатии

Если в Аиде даже память о живых угасает, то я и там буду помнить о дорогой нашей Гипатии. Со всех сторон окружают меня бедствия, обрушившиеся на мою родину, я подавлен ими; я каждый день вижу вражеское оружие, людей, которых убивают как животных, приносимых в жертву; даже воздух отравлен ужасным запахом разлагающихся тел, и я со дня на день жду, что и со мной случится то же самое; но кто же может надеяться на благой исход, если и сам воздух омрачен тенью от крыльев хищных птиц, пожирающих трупы? Но что я могу сделать, если я — уроженец Ливии, здесь увидел свет и здесь же вижу гробницы моих предков, пользующиеся всеобщим уважением. Только ради тебя, мне кажется, я мог бы оставить мою родину и переселиться в другое место, чтобы, наконец, отдохнуть.

Загрузка...