Эпический поэт Немесиан жил во второй половине III в. н. э. Его имя упоминается только у Флавия Вописка, одного из "Писателей истории императоров". В кратком жизнеописании Нумериаиа, сына императора Кара, Вописк говорит, что Нумериан пользовался славой оратора, и считался настолько хорошим поэтом, что "состязался с Олимпием Немесианом, который написал поэмы о рыбной ловле, о псовой охоте и о мореплавании и блистал, увенчанный многими венками". Несмотря на то, что в рукописях первое имя Немесиана — не Олимпий, а Аверий, предполагают, что это одно и то же лицо.
Из упомянутых Вописком поэм Немесиана до нас дошло только начало (первые 325 стихов) поэмы "О псовой охоте", из которой наиболее интересно вступление. Здесь поэт, отказываясь от воспевания мифологических героев, призывает всех, кто утомлен бурями общественной жизни, последовать за ним в лесные чащи и насладиться охотой. Немесиан называет свою тему новой и нетронутой, но с этим никак нельзя согласиться: она было популярна еще во времена Ксенофонта (IV в. до н. э.), и ей уже были посвящены на латинском языке — поэма Граттия (I в. н. э.), на греческом — Оппиана (II в. н. э.). Поэму Немесиана можно точно датировать: она посвящена Нумериану и его брату Карину, сыновьям Кара, ставшим правителями в 282 г. после смерти отца; но уже через год Нумериан погиб, а еще через год и второй сын Кара, Карин, был разбит Диоклетианом.
Немесиану приписываются еще четыре буколические стихотворения (эклоги), помещенные в рукописях XV и XVI веков непосредственно после эклог Кальпурния, буколического поэта времени Нерона. Прежде их считали тоже принадлежащими Кальпурнию, но по метрике и лексике эти стихи значительно отличаются от стихов Кальпурния (со времени Нерона прошло двести лет), по художественным же достоинствам — несколько выше их и не переполнены безмерной лестью по адресу "власть имущих", как стихотворения Кальпурния. Тематика эклог, как обычно у буколических поэтов, однообразна; идиллии Феокрита использованы Немесианом больше, чем "Буколики" Вергилия. Наиболее удачной можно считать третью эклогу, описывающую сбор винограда Дионисом и его спутниками сатирами.
ВСТУПЛЕНИЕ
Сотни охотничьих троп и охотника труд беспечальный
Ныне пою; и о быстрой погоне, о вольных сраженьях
Все расскажу я — вонзились мне в грудь аонийские стрелы[136],
Жаром объята она. Меня Геликон посылает
В путь по широким полям; наполняет питомец кастальский[137]
Новую чашу струей из ручья и для жатвы обильной
В иго впрягает поэта; венок из плюща возложивший,
Гонит его по тропе непроезжей; доселе неведом
Был ей след колеса. О, как сладко быть богу послушным!
10 Мчать колесницу златую велит он по травам зеленым
И проноситься вперед по несмятому пышному моху.
Пусть Каллиопа при встречах на путь широкий, знакомый
Хочет меня заманить; я останусь в лугах и долинах,
Где заблестит колея бороздой глубокой впервые.
Кем не воспето уже неутешное горе Ниобы?
Кто не слыхал о Семеле? О том, как смертельное пламя
В брачном покое спалило ее, о сопернице хитрой?[138]
Кто не сумел бы поведать, в какой колыбели надежной
Вакх всемогущим отцом был укрыт, и как протекали
20 Месяцы вплоть до рождения его могучего сына?
Были воспеты и тирсы не раз, обагренные кровью,
Слишком все это знакомо — и цепи, сковавшие Дирку,
Ложе запретное девы писейской[139], и злого Даная
Грозную власть, и рассказы о страшных браках и свадьбах,
Где не царило веселье, а факел пылал погребальный...
46 Все это было воспето великих поэтов толпою,
Стали ходячею басней сказанья веков стародавних.
Мы ж по ущельям, по свежим лугам, по равнинам открытым
Бродим охотно и, шагом поспешным поля пробегая,
Мы с быстроногой собакой различную ловим добычу:
Робкого зайца поймать, овладеть трусливою ланью,
Дерзкого волка убить, заманить лисиц хитроумных —
Вот наша радость; о, как хорошо в тенистых затонах
Возле спокойной реки следы ихневмона[140] разведать
(Прячется он в тростниках) — и злую дикую кошку,
Длинным копьем поразив, свалить с вершины древесной;
Или ежа разыскать и клубок этот, в иглах колючих,
В дом отнести. Вот какими путями плывет моя лодка;
Мал мой челнок: он привык скользить по водам спокойным
60 Вдоль берегов неопасных, на веслах, по тихим заливам...
86 Ты, что в ущельях глубоких и в зарослях леса блуждаешь,
Чадо Латоны и Феба сестра, красавица-дева[141],
Труд свой привычный начни, возьми рукою искусной
Лук, а колчан расписной повесь на плечо; золотые
90 Стрелы свои собери, обуй белоснежную ногу
В алый котурн[142] и накинь свой плащ с золотою подкладкой.
Пышные складки скрепит, сверкая в камнях драгоценных,
Пояс, а кудри твои увенчает, блестя, диадема.
Пусть окружает тебя наяд цветущая юность,
Девы дриады и нимфы, потокам дающие влагу,
Пусть на призыв ореад откликается кроткая Эхо.
Ты, о богиня, веди поэта лесистой тропою.
Вслед я пойду; покажи, как живут, где прячутся звери,
Всякий, кто страстью к охоте охвачен, за мною последуй!
100 Если клянешь ты усобиц вражду и безумные смуты,
Коль от гражданских волнений бежишь, от громов военных,
И на морях ненадежных богатой наживы не ищешь.
Летом однажды Никтил, Микон и красавец Аминтар
Скрылись от знойного солнца под тенью широкого дуба.
Этой порою под вязом прилег, устав на охоте.
Пан: ослабевшие силы хотел освежить он дремотой;
А над собою свирель он повесил на тонкую ветку.
Мальчикам вздумалось тайно похитить свирель и у Пана
Песню взамен попросить; и самим поиграть захотелось
Им на свирели богов, но ни вторить напевам знакомым,
Ни позабавить их песней своею свирель не хотела:
10 Вместо напева она издавала лишь свист и сипенье.
Мигом вскочил, поражен тростника охрипшего звуком,
Пан и промолвил: "Мальчишки, вам хочется песню послушать?
Лучше уж сам я спою — никому не позволю касаться
Я этих трубок: я воском скрепил их в пещерах Менальских[143]
Все о рожденье твоем, о первой лозе виноградной Я расскажу, о Леней![144]
Я Вакха должен прославить". Так начал Пан свою песню, в горах постоянно бродящий.
"Я воспеваю тебя! Ты с плющом, отягченным плодами,
Лоз виноградных побеги сплетаешь, зеленою ветвью
20 Тигров ведешь; как прекрасны твои благовонные кудри,
Отпрыск могучего Зевса! Когда погибла Семела,
Зевса узрев среди звезд, принявшего вид свой небесный,
Взял всемогущий отец еще нерожденное чадо,
Зная грядущие судьбы, ему уготовал рожденье.
Нимфы и старые фавны и дерзкое племя сатиров —
С ними и я — воспитали тебя в зеленеющем гроте.
С нежностью старец-Силен принимает малютку-питомца,
Греет его на груди и качает, лаская, в объятьях;
Он заставляет дитя улыбнуться, грозя ему пальцем,
30 Или дрожащей рукою трясет перед ним погремушку.
Жесткою шерстью Силена малютка со смехом играет,
Пальцами, сжатыми крепко, дерет его острые уши,
Лысину гладит ручонкой своей и тупой подбородок,
Вздернутый нос безобразный ласкает он пальчиком нежным.
Но подрастает ребенок — настала цветущая юность,
Меж золотистых кудрей на висках пробиваются рожки.
Только впервые тогда на лозе виноградной явились
Гроздья — собрались сатиры, дивятся на лозы Лиэя.
"Ну же, сатиры, скорее, срывайте созревшие гроздья, —
40 Бог им велит, — и на плод незнакомый нажмите покрепче!"
Сказано — сделано вмиг: сорвав виноградные кисти,
Быстро кидают Сатиры в корзины большие, и камнем
Сверху спешат придавить; и сбор винограда в разгаре
Всюду по склонам холмов; а сборщиков быстрые ноги,
Руки и голая грудь обрызганы соком пурпурным.
Рой шаловливых Сатиров хватает, где только заметит,
Кубки и чаши себе, а захватит — обратно не выдаст.
Этот забрал узкогорлый кувшин, тот — рог искривленный,
Этот — ладони покрепче сложил и пьет, как из чаши;
50 Есть и такие, что сок, на землю пролитый лакают,
Или глубоко кимвал погружают в бродящую влагу —
(Медь принимает напиток и к пляске зовет веселее);
Тот под лозой виноградной разлегся и спелые гроздья
Крепко сжимает, а сок ему льется на грудь и на плечи.
Всюду веселые игры, и песни, и вольные пляски.
Вместе с вином пробудилась и страсть; распалившись желаньем,
Нимф, убегающих в страхе, преследуют дерзко Сатиры;
То их ухватят за плащ, то держат за длинные кудри.
Плоскую чашу Силен впервые пурпурною влагой
60 Жадно наполнил и выпил, — но силы ему изменили.
День уже начался второй, но, нектаром сладким упившись,
Все еще дремлет старик, — на потеху питомцу Иакху.
Зевса божественный сын, великим владыкой рожденный,
Жезл из лозы вырезает и гроздья ногой своей топчет.
Или, наполнив кратер, вином свою рысь угощает".
Все это мальчиком Пан поведал в долине Менала.
Стало в ту пору темнеть; и овец, бродивших по лугу,
Время пришло загонять и доить поскорее, чтоб к сроку
Жидкий поток молока обратился в сыр белоснежный.
Децим Магн Авсоний родился в начале IV в. н. э. в Бурдигале (Бордо), где отец его был врачом. Свое образование он получил сперва в родном городе, потом в университете в Толозе, потом вновь в Бурдигале. Здесь, в родном городе, будучи уже профессором, он преподавал в течение 37 лет грамматику и риторику и пользовался настолько большим успехом, что в 364 г. император Валентиан вызвал его в Трир и назначил воспитателем своего сына и наследника Грациана. Двадцатилетняя придворная служба Авсония была весьма удачной, он сопровождал Валентиана в походе против аламаннов, а в правление Грациана управлял вместе со своим сыном: Гесперием сперва Галлией, потом Италией, Иллирией и Африкой. После убийства Грациана в 383 г. Авсоний вернулся в Бордо и прожил там еще около десяти лет. Год смерти его точно неизвестен.
Произведения Авсония очень разнообразны и в то же время однообразны — в них видны огромные версификаторские способности без глубокого поэтического дарования. Авсоний свободно владеет различными размерами и охотно играет ими, меняя их несколько раз в одном и том же цикле стихотворений.
До нас дошло много его произведений: эпипраммы, письма в стихах и прозе, небольшая эпическая поэма "Мозелла", описывающая его путешествие по притоку Рейна (теперь Мозелю), и различные риторические шуточные стихотворения, которые он назвал греческим термином "technopaignion" ("Шутки мастерства"). Сохранился и забавный образец так называемой: "лоскутной" поэзии: "Свадебное торжество", целиком составленное из полустиший "Энеиды" Вергилия.
Быструю я перешел с туманным течением Наву[145]
И, подивившись стенам обновленным у древнего Винка
(Галлия некогда здесь уподобилась Каннам латинским[146],
Здесь на равнинах лежат не оплаканы бедные толпы),
Дальше пустынным путем иду по лесным бездорожьям
И, никакого следа не видя труда человека,
Через сухой прохожу, окруженный жаждущим полем
Думнис, Таверны[147], омытые вечным потоком, и земли,
Что поселенцам сарматским отмерены были недавно[148],
10 И, наконец, Нойомаг[149] на границе белгов я вижу,
Где Константином божественным славный был выстроен лагерь
Чище тут воздух в полях, и Феб лучезарным сияньем
В ясном небе уже распростер олимпийский багрянец.
Ты понапрасну сквозь свод перепутанных веток древесных
В сумраке зелени ищешь глазами сокрытое небо;
Ровный однако же свет и блеск золотистый эфира
В вольном дыхании дня очам предстает без помехи.
Ласковых этих картин созерцанье напомнило живо
Мне Бурдигалу[150] родную с ее изысканной жизнью:
20 Крыши домов, вознесенных над кручей прибрежных обрывов
И виноград на зеленых холмах, и приятные воды
С тихим журчаньем внизу под ногами текущей Мозеллы.
Здравствуй, река, что отрадна полям, поселянам отрадна!
Городом, власти достойным, тебе обязаны белги[151];
Ты по окрестным холмам виноград возрастила душистый,
А берега повсюду травою покрыла зеленой.
Ты, словно море, несешь корабли, покато струишься,
Словно поток, и озерам подобна зеркальною глубью;
Трепетом струй на ходу могла бы с ручьем ты равняться,
30 Влагой своей питьевой побеждаешь холодный источник.
Всем ты владеешь одна, что в ключе есть, в реке и в потоке,
В озере, в море с теченьем двойным — приливом, отливом.
Плавно ты воды несешь, не смущаясь ни шелестом ветра,
Ни разбивая струи у преграды подводного камня;
Не заставляют тебя ускорять до стремнины теченье
Мели, и нет посреди на тебе преграждающей путь твой
Суши нигде: справедливо рекой настоящей зовешься, —
Так не бывает, когда рассекает течение остров.
Два есть пути по тебе: когда попутным теченьем
Лодку несет по взбиваемым быстрыми веслами струям
40 Или когда с прибрежной тропы в неослабном напоре
Тянут плечи гребцов канат, привязанный к мачтам.
Сколько ты раз удивлялась сама, как извилисто русло,
И упрекала себя за то, что течешь непоспешно!
Берег не кроешь ты свой тростником, порождением тины,
Не заливаешь, ленясь, берега безобразною грязью:
Посуху можно вплотную к воде подойти человеку.
Лейся, река, рассевай по песку фригийские зерна[152],
Свой устилая просторный чертог пестромраморным полом:
50 Я ни во что не ценю людские доход и богатство,
Но неустанно дивлюсь роскошным твореньям природы,
Чья не грозит нищетою потомкам веселая щедрость.
Твердые здесь покрывают пески увлажненную землю,
Не сохраняют следы шагов отпечаток обычный.
Глазу до самого дна доступна стеклянная влага:
Тайн никаких не хранишь ты, река, — как воздух живящий,
Если открыт кругозор, раскрывается ясному взгляду,
И не мешает в пространство смотреть ласкающий ветер, —
Так, устремивши глаза в подводную глубь, далеко мы
60 Видим, и тайны глубин сокровенные все нам открыты
Там, где медлителен ток, и течение влаги прозрачной
Образы видеть дает, что рассеяны в свете небесном:
Как бороздится песок от медлительных струек теченья,
Как по зеленому дну, наклонившись, трепещут травинки
Возле бьющих ключей, потревожены влагой дрожащей;
Мечутся стебли травы; то мелькнет, то закроется снова
Камешек; зеленью мха оттеняется гравий подводный.
Схожий вид берегов знаком каледонским британцам[153]
В час, как отлив обнажит зеленые травы морские,
70 Алый коралл и белеющий перл, порожденье моллюска,
Людям столь дорогой, и когда из богатой пучины,
Кажется, бусы блестят, подобные нашим уборам.
Именно так под приветливой влагою мирной Мозеллы
Сквозь пестроту травы мерцает круглая галька.
— — —
Да и не только людей восхищают такие картины.
170 Я и в сатиров готов полевых и в наяд сероглазых
Верить, что к этим они берегам сбегаются часто;
А козлоногие Паны, пылая веселым задором,
Скачут по мелям и робких сестер под водою пугают,
И по текучей воде неумелым колотят ударом.
Часто, награбив с холмов виноградных кистей, Панопея[154]
В этой реке с толпой ореад, постоянных подружек,
От деревенских божков убегает, распущенных фавнов.
В час же, когда среди неба стоит золотистое солнце,
В заводи общей сатиры и сестры речные, собравшись
180 Вместе, ведут, говорят, хороводы свои: в это время
Зной им палящий дает от очей человека укрыться.
Тут на родимой воде, играя, прыгают нимфы,
Тащат сатиров на дно, и от этих пловцов неумелых
Вдруг убегают из рук, а те понапрасну хватают
Скользкие члены, и влагу одну вместо тела лелеют.
Этому, впрочем, свидетелей нет, и мне да простится,
Что говорю, не видав: пусть тайной останется тайна,
И божествам берега за доверье отплатят молчаньем.
Вот чем, однако же, все насладиться свободны: тенистый
190 В светлой реке отражается холм; зеленеет теченье
Влаги речной, и поток, сдается, порос виноградом.
Что за оттенок воде придает вечернею тенью
Геспер, когда опрокинет в Мозеллу зеленую гору!
Плавают все, качаясь, холмы; дрожит виноградник
Мнимый; в прозрачных волнах отражаются кисти, разбухнув.
Путник, поддавшись обману, считает лозу за лозою,
Путник, в долбленом челне скользящий по самой средине
Глади речной, где с потоком слилось отраженье прибрежной
Кручи, и в лоне реки сочетаются с берегом берег.
200 А какова красота и веселость праздничных зрелищ!
Выйдя на стрежень реки, состязаются верткие лодки,
Движутся взад и вперед, и скользя вдоль зеленых прибрежий,
Скошенных трав луговых молодые срезают побеги.
Как врассыпную гребут по реке безусые парни,
Попеременно то правым, то левым веслом загребая,
Любит смотреть селянин, забывая, что день на исходе[155]:
Труд уступает игре, разгоняет веселье заботу.
В Кумах[156] над ширью морской на такую же смотрит потеху
Вакх, миновав свои севы по скатам сернистого Гавра[157]
210 И виноградом поросший Везувий под шапкою дыма.
Августа здесь актийский триумф[158] торжествуя, Венера
Грозный разыгрывать бой приказала резвым амурам:
Бой, в котором канопский корабль с латинской триремой
В схватке сошлись под Левкадской скалой с Аполлоновым храмом;
Или, быть может, гроза сраженья с Помпеем при Милах[159]
В кликах эвбейских гребцов повторилась над гулким Аверном[160] —
Натиск безвредных судов и морская потешная битва,
Как в сицилийских зыбях, на виду у мыса Пелора
Их изумрудной волной отразило лазурное море.
220 Облик точно такой придают задорным эфебам
Юность, река и с расписанным носом проворные челны.
Гиперион[161] в полдневном пути заливает их зноем,
И под лучами его в стекле отражаются водном
Тел, опрокинутых вниз головой, искривленные тени.
Юноши, ловко гребя и правой рукою и левой,
Попеременно на то и на это весело налегая,
Видят других подобья гребцов в расплывчатых волнах,
И, молодого веселья полны, двойников наблюдают,
Рады дивиться своим искаженным течением лицам.
230 Как, пожелав посмотреть на свои заплетенные косы
В зеркале, чей проницательный блеск в широкой оправе
Добрая няня впервые дала питомице милой,
Девочка, увлечена незнакомой доселе забавой,
Мнит, что она пред собой увидала родную сестрицу,
И безответный металл в поцелуе к устам прижимает[162],
Или заколку воткнуть в прическу пытается, или
Пальцем над самым лбом расправляет волнистые кудри, —
Тешатся так молодые гребцы игрой отражений,
Зыбко ласкающих взгляд то верным, то ложным обличьем.
— — —
Я, ведущий свой род от корня далеких вивисков[163],
Но и с белгийской страной старинною связанный дружбой,
440 Я, Авсоний, в чьем имени — Рим[164], чья родина — между
Галльских окрайных земель и высокого кряжа Пирены,
Где Аквитания нравы сынов умягчает весельем[165], —
Дерзкий, на скромной струне сложил эту песню, безгрешно
С током священным смешав возлияние скудное Музе.
Не о хвале — о прощенье молю. Немало поэтов
Пьют из священных ключей Аонид[166], и были бы рады
Всю осушить Аганиппу во славу реки благодатной, —
Все же и я, как ни мало во мне божественной влаги,
После того, как меня отрешат от почетной науки
450 Август-отец и сыны, о которых пекусь неустанно,
И, удостоен авсонских фаск и курульного кресла[167],
Буду в родном я гнезде доживать преклонные годы, —
Громче тогда возвещу я хвалу ее северным струям.
О городах расскажу, омываемых тихим потоком,
О крепостях, над рекой возвышающих древние стены;
Об укрепленьях скажу, воздвигнутых в смутную пору, —
Ныне же в них не войска, а житницы мирного белга;
И расскажу, как богат селянин на твоих прибережьях,
Как, оглашаясь с обеих сторон полевою работой,
460 Ты, размывая брега, рассекаешь тучные пашни.
Не превосходят тебя ни Лигер[168], ни быстрая в беге
Аксона, ни рубежом разделившая белгов и галлов
Матрона, ни Карантон, теснимый сантонским приливом,
Льющий с холодных вершин тебе уступит Дураний,
Галлия меньше горда златоносным течением Тарна;
Как ни безумствует в горном пути по скалистым раскатам, —
Только сначала почтив божество державной Мозеллы,
К темному морю Атурр донесет тарбелльские воды.
Пусть и чужие края твои токи прославят, Мозелла,
470 А не одни лишь места, где в верховьях свои рукава ты,
Словно бычачьи рога позолащенные[169], пышно являешь,
Или где тихие воды струишь по извилинам пашен,
Или где рядом с германскою пристанью[170] близишься к устью!
Если почет захотят оказать моей легкой Камене,
Если потратить досуг на мои стихи удостоят,
Ты на людские уста перейдешь в песнопенье приятном,
Станешь известна ключам, и живым водоемам, и темным
Речкам, и с древнею славою рощам. Почтит тебя Друна[171]
Вместе с неверной Друэнцей, свои берега разбросавшей,
480 Реки из Альп почтут и Родан, через град раздвоенный
Воды несущий и правому берегу давший названье,
Слух о тебе передам я темным озерам и шумным
Рекам, прославлю тебя пред широкой, как море, Гарумной.
Это случилось весной; холодком и колючим и нежным
День возвращенный дышал раннего утра порой.
Ветер прохладный еще, Авроры коней предваряя,
Опередить призывал зноем пылающий день.
По перекресткам дорожек блуждал я в садах орошенных,
И зарождавшимся днем думал ободрить себя.
Видел я льдинки росы, что на травах склоненных висели,
И на листах овощей видел я льдинки росы:
Видел — на стеблях широких играли округлые капли
10 И тяжелели они, влагой небесной полны.
Видел, как розы горели, взращенные Пестом[173] омыты
Влагой росы; и звезда нового утра взошла.
Редкие перлы блистали на инеем тронутых ветках;
С первым сиянием дня им суждено умереть
Тут и не знаешь, — берет ли румянец у розы Аврора
Или дарует его, крася румянцем цветы.
Цвет у обоих один, и роса и утро — едины;
Ведь над звездой и цветком равно Венера царит.
Может быть, общий у них аромат? Но где-то в эфире
20 Первый струится; сильней дышит ближайший, другой.
Общая их госпожа — у звезды и у розы — Венера
Им повелела одеть тот же пурпурный наряд.
Но приближалось мгновенье, когда у цветов, зародившись,
Почки набухшие вдруг разом открыться должны.
Вот зеленеет одна, колпачком прикрытая листьев;
Виден сквозь тоненький лист рдяный наряд у другой
Эта высокою грань своего открывает бутона,
Освобождая от пут пурпур головки своей.
И раздвигает другая на темени складки покрова,
Людям готовясь предстать в сонме своих лепестков.
Разом являет цветок красоту смеющейся чаши,
Щедро выводит густой, сомкнутый строй лепестков.
Та, что недавно горела огнем лепестков ароматных,
Бледная ныне стоит, ибо опали они.
Диву даешься, как время грабительски все отнимает,
Как при рожденье своем старятся розы уже.
Вот говорю я, а кудри у розы багряной опали,
Землю усеяв собой, красным покровом лежат.
Столько обличий, так много рождений и все обновленья
40 День лишь единый явил и довершил один день!
Все мы в печали, Природа, что прелесть у розы мгновенна
Дашь нам взглянуть, — и тотчас ты отбираешь дары.
Временем краткого дня одного век розы отмерен,
Слита с цветением роз старость, губящая их.
Ту, что Заря золотая увидела в миг зарожденья,
Вечером вновь возвратясь, видит увядшей она.
Что ж из того, что цветку суждено так скоро погибнуть, —
Роза кончиной своей просит продлить ее жизнь.
Девушка, розы сбирай молодые, сама молодая:
Помни, что жизни твоей столь же стремителен бег.
Ныне я вас вспомяну: нас с вами не кровь породнила,
Нет, — но людская молва, к родине милой любовь,
Наше в науках усердье, забота о наших питомцах
Нас породнили, — но смерть славных мужей унесла.
Может быть, годы пройдут — моему подражая примеру,
Кто-нибудь, нас вспомянув, все наши тени почтит.
Ты страше был, чем те, кто мною названы.
Патера, муж известнейший[174],
Но в смежных поколениях повстречались мы,
Ты — стариком, я — юношей,
И я не обойду тебя в стенаниях,
Учитель славных риторов.
Друидов Байокасских был ты отпрыском[175],
Коли не лжет предание;
Твой род — жрецы в кумирне бога Белена[176]:
10 Вот почему зовешься ты
Патерой — это имя Аполлонова
Служителя при таинствах.
Твои отец и брат по Фебу названы,
Сын — по его святилищу[177].
Никто не превзошел тебя из сверстников
Ученостью, речистостью;
Ты был изящен, ясен, плавен, сладостен,
Стремителен и памятлив,
Умерен в шутках, чуждых издевательства,
20 Неприхотлив в еде, питье;
Красив и весел, был и в седине ты схож
С конем, с орлом стареющим.
Был ты оплакан уже, мой дядя, меж родственных теней —[178]
Ныне меж риторов будь мною помянут опять.
Там благочестье родства пребудет, а здесь — преклоненье
Перед мужами, чей труд город прославил родной.
Дважды прими двойную хвалу, родитель Арборий
(Ты — Арбория сын, ты же — Арбория внук).
Были из эдуев предки отца; рождена у тарбеллов[179]
Мавра, матерь твоя, — оба из лучших родов.
Знатную взял ты жену с приданным; и в доме, и в школе
10 Дружбу виднейших людей знал ты еще молодым
В дни, когда Константиновы братья в богатой Толозе,
Мнимым изгнаньем томясь, дни проводили свои[180],
Следом за тем на Фракийский Боспор, к Византийской твердыне
В Константинополь тебя слава твоя повела.
Там, в щедротах, в чести, как Цезаря чтимый наставник,
Ты и скончался, о Магн, не переживши отца.
Прах твой в родные места, ко гробницам предков и близких
Август, наш господин, благочестиво вернул.
С этих-то пор, что ни год, проливаем мы новые слезы,
Горестный дар любви в должные дни принося.
Ты, Викторий, проворным умом и памятью острой
В книгах, неведомых нам, тайн сокровенных искал.
Свитки, угодье червей, ты любил разворачивать больше,
Нежели дело свое делать, как должно тебе.
Все — договоры жрецов, родословья, какие до Нумы
Вел из древнейших веков первосвященник-сабин[181],
Все, что Кастор сказал о владыках загадочных, все, что,
Выбрав из мужниных книг, миру Родопа дала[182],
Древних уставы жрецов, приговоры старинных квиритов,
То, что решал сенат, то, что Дракон и Солон[183]
Дали афинянам, то, что Залевк — италийским локрийцам,
То, что людям — Минос, то, что Фемида — богам, —
Все это лучше знакомо тебе, чем Вергилий и Туллий,
Лучше, чем то, что хранит Лаций в анналах своих.
Может быть, ты и до них дошел бы в своих разысканьях,
Если бы парка тебе не перерезала путь.
Мало почета тебе принесла нашей кафедры слава:
Только грамматики вкус ты ощутил на губах.
Большего ты не достиг, и в Кумах скончался далеких,
Путь совершивши туда из Сицилийской земли.
Но, упомянутый мною в ряду именитых и славных,
Радуйся, если мое слово дойдет до теней.
Прощайте же, о тени славных риторов,
Прощайте же, ученые,
История ли вас или поэзия,
Дела ли шумных форумов,
Платонова ли мудрость, врачеванье ли
Вовеки вас прославили.
И если мертвым от живущих радостно
Внимание и почести,
Мою примите эту песню скорбную,
10 Из слез и жалоб тканую.
Покоясь мирно под плитой могильною,
В людской живите памяти,
Доколе не наступит, богу ведомый,
День, в коем все мы встретимся.
Утра ясный свет проникает в окна,
Бодрая шуршит над гнездом касатка,
Ты же, Парменон[184] как заснул, доселе
Спишь беспробудно.
Если сони[185] спят напролет всю зиму —
Это потому, что не сыщут корма;
Ты же — оттого, что питьем и снедью
Давишь желудок.
В завитки ушей не проникнут звуки,
10 Спит в оцепененье обитель духа,
И не потревожит очей сомкнутых
Зарево утра.
Есть рассказ о том, как Луна когда-то
В череде сменявшихся дня и ночи
Продлевала юноше год за годом
Сон непрерывный[186].
Встань, лентяй, не жди, чтобы взял я розгу!
"Встань, да не придет вечный сон, откуда
Ты не ждешь!"[187] Воспрянь, Парменон, скорее
С мягкого ложа!
Может быть, тебе навевает дрему
Сладкий звук сапфического размера?
Разгони же негу лесбийских песен,
Ямб острозубый!
Эй, мальчик, поспеши сюда,
Искусный в быстрых записях,
Раскрой дощечки парные,
Где речи изобильные,
В немногих знаках стиснуты,
Единым словом выглядят.
Возьму я свитки толстые,
И, словно град над нивою,
Слова мои посыплются.
10 Твой слух надежен опытный,
Твои страницы сглажены,
Рука скупа в движениях
По восковой поверхности.
Вот речь моя сплетается
В пространные периоды,
А ты, лишь слово вымолвлю,
Тотчас его на воск берешь.
О если б мог я мыслями
Настолько быть проворнее,
20 Насколько бег руки твоей
Мою опережает речь!
Кто выдал тайну помысла?
Раскрыл тебе заранее,
О чем хотел поведать я?
Что выкрала из недр души
Твоя рука летучая?
И как до слуха умного
Дошли слова, которых мой
Язык еще не высказал?
30 Наука здесь беспомощна,
И до сих пор ничья рука
Так не была стремительна;
От бога и природы в дар
Ты получил умение
Моими мыслить мыслями,
Моею волить волею.
[В наши спокойные сны врываются страшные чуда[188],
Коим дивимся мы так, как если в высоком эфире
Тучи, встречаясь в пути, сочетаются в разные виды]
Четвероногих и птиц, и сливают в едином обличье
Чудищ земных и морских, пока очищающий ветер
Не разметет облака, растворив их в прозрачных просторах.
То мне тяжбы и суд, то зрелища в полном театре
Видятся; с конным полком крошу я разбойничью шайку;
Или когтями терзают лицо мне дикие звери;
Иль под мечом гладиатора бьюсь я в крови на арене;
Шествую пеший по бурным морям; миную проливы,
Прыгнув; и по небу мчат меня обретенные крылья.
10 Больше того: несказанных утех нечистую сладость
Ночью мы познаем, о трагических грезя соитьях.
Нет избавленья от них, пока череду сновидений
Стыд не рассеет, прорвав забытье, и от мороков мерзких
Вновь очнется душа; опомнившись, шарят по ложу
Руки, чуждаясь греха; отступает позорная скверна
От изголовья, и сон летит, унося преступленья.
Вот я плещу в триумфальной толпе; а вот, безоружный,
За колесницей влачусь в цепях меж пленных аланов;
Храмы богов, святые врата, золотые чертоги
20 Передо мною встают; возлегаю на пурпур тирийский,
И через миг клонюсь на скамью в закопченной харчевне...
34 Прочь, неспокойные сны! Улетайте к покатостям неба,
Где грозовые ветра разгоняют бродячие тучи,
Вейтесь на лунной оси! Зачем вы крадетесь к порогу
Тесной спальни моей, под полог скромного ложа?
Прочь! оставьте меня проводить бестревожные ночи
Вплоть до звезды, что в рассветных лучах возвращается к людям.
Если зато не смутят никакие меня привиденья,
И безмятежный сон обоймет меня мягким дыханьем, —
Эту зеленую рощу, мое осенившую поле,
Вам я готов посвятить для ваших полуночных бдений.
Пей или три или трижды три: в том вящая тайна!
Так указует обычай: кто пьет или три, или втрое.
Девять раз повтори нечетные тройки до куба[190]
Сила в девятке и тройке одна, и все ей покорно:
Облик зародыша в чреве, рождение зрелого плода[191],
Длительность жизни людской — в ней девять девятилетий.
Трое у Опы сынов[192], три дочери следом за ними —
Веста, Церера, Юнона, одна рождена за другою.
Держит Юпитер трехжалый перун, а Нептун — троезубец;
10 Цербер трехглав; из тройного яйца родились Тиндариды[193].
Трижды Несторов век обновлялся пурпурною пряжей[194];
Втрое против него живет свои сроки ворона;
Если бы даже она трижды девять жила поколений,
Все же ее пережил бы олень на четвертые девять.
Ворон, вещун Аполлона, живет оленьи три века;
В девять раз превосходит его индийская птица —
Та, что сияет челом, в киннамонном гнезде восседая.
Три существа у Гекаты, три лика у девы Дианы[195],
Трое Харит, трое Парок, три голоса, три элемента[196];
20 Трое Сирен в треугольной земле[197], три части у каждой:
Дева на треть, и птица на треть, и богиня на треть же.
Трижды трое Камен[198] состязались с ними за пальму
Ртом, дыханьем, рукой — на струне, на флейте и в песне.
Три лунийских войны; три суть в философии части[199];
По три месяца длятся четыре времени года;
Трижды сменяется стража в ночи; три раза Авроре
Песню поет запоздалый клеврет плененного Марса[200].
Тот, кого мать зачала в утроенном сумраке ночи[201],
Трижды четыре трофея воздвиг для урочной добычи.
20 Девять лирных певцов по числу дочерей Мнемозины[202]:
Некогда только троих держала рука Аполлона —[203]
Втрое против того Киферон изваял их из меди,
Верный заветам отцов, шестерых не желая обидеть.
Трижды в году по три ночи Тарентские празднества длятся[204];
Фивы в трехлетие раз чтят дважды рожденного Вакха[205];
Трижды в порядке тройном сражались впервые фракийцы,
В жертву себя принося над прахом отца Юниадов[206].
Та, что в брачный чертог[207] завлекала тройною загадкой —
"Кто бывает двуногим, трехногим и четвероногим?" —
40 Сфинкс, аонийцев гроза, была птицею, львом, человеком:
Крыльями птица, лапами зверь и женщина ликом.
Три божества на Тарпейской скале сияют во храме[208].
Трех родов ремесла созидает жилье человеку[209]:
Этот стену кладет из камней, тот крышу возводит,
Третий стены и кров покрывает последней отделкой.
Вакхов отселе сосуд, отселе медимн сицилийский[210]:
Этот на три, тот на дважды три разлагается части.
Три родовых начала вещей:, бог, материя, форма, —
Первый родитель, вторая рождает, третья родится.
50 Делятся по сторонам треугольники на три разряда:
Равносторонний — один, другой — равнобедренный, третий —
Разносторонний. Три части числу придают совершенство[211].
Трижды тройной состав разрешается трижды трояко.
В трех впервые найдешь и нечет, и чет, и средину[212] —
Ту единицу, что став на изломе числа, разрывает
Троек сплошную чреду, довершая куб из квадрата,
И, отделив по краям единицы от средней триады,
Три образует четных числа: четверку, шестерку
60 С дважды четверкой, и общей для всех серединою служит.
Трижды четыре доски[213] освятили право тройное:
Частное право, священный закон и общий обычай.
Три интердикта[214] гласят о владеньи: "Откуда исторгнут
Силой" — один, "Где бы ни был" — другой, и "Каких достояний".
Три к свободе пути[215] и три есть лишенья свободы[216].
Слог красноречья тройной: возвышенный, скромный и третий,
Соткан из нитей простых. Как три медицинские школы[217]
(Им же дают имена эмпирия, логос и метод)
Учат здоровье хранить, болезнь отвращать и лечиться, —
70 Так у ораторов три есть школы; одна, где владычит,
Став над Родосом, колосс; другая в приморских Афинах;
Третью к судейской скамье низвела с театральных подмостков
Азия, в прозе речей подражая хорическим ритмам[218].
Суша, вода и огонь составляют Орфеев треножник[219].
Три есть признака звезд: положение, дальность и яркость.
В музыке лад тройной[220], и трояко ее проявленье:
Слышится в слове, таится в звездах и зрится на сцене[221].
Всадники, плебс и сенат — три сословия в Марсовом Риме;
Имя отсюда и триб и с горы Священной трибунов[222].
80 Всадники делятся на три полка; три имени носит
Знать;[223] три тона у струн[224]; три дня у месяца главных[225].
Был Герион трехтелым; тройным был облик Химеры[226];
Сцилла из трех состояла пород: псица, дева и рыба;
Три Горгоны-сестры[227], три Гарпии[228], три Евмениды[229],
Три вещуньи-Сивиллы, носившие общее имя[230],
Чьи роковые речения в трех записаны книгах,
В книгах, трижды пяти мужей попеченьем хранимых[231].
Трижды пей! В этом все! Три ипостаси в боге едином!
Пусть же безделка моя бессильных чуждается чисел:
90 Трижды тридцать стихов составят в ней девять десятков.
Кто изваял это? — Фидий. Тот Фидий, который Палладу
Сделал, Юпитера; я — третье созданье его.
Я божество "Случайность". Немногим и редко известна. —
На колесе ты зачем? — Стать мне на месте нельзя. —
Крылья зачем на ступнях? — Я летуча; Меркурия помощь
В счастье могу задержать, если того захочу. —
Кудрями скрыто лицо... — Чтоб меня не заметили. — Что же
Лыс твой затылок совсем? — Чтоб не поймали меня. —
Спутница кто у тебя? — Она скажет. — Откройся же, кто ты?
10 Я божество, но меня и Цицерон не назвал.
Я божество: за дела и за то, что не сделано, кары
Требую, лишь бы карать. Я "Метаноей" зовусь. —
Ну, а зачем же оно с тобою? — Когда улетаю,
С теми, кого обошла, все ж остается оно.
Ты вопрошатель, и сам, коли ты с вопросами медлишь,
Скажешь, что я у тебя здесь ускользнула из рук.
Я говорил тебе: "Галла! мы старимся, годы проходят:
Пользуйся счастьем любви: девственность старит скорей!
Ты не вняла, и подкралась шагами неслышными старость,
Вот уже воротить дней, что погибли, нельзя!
Горько тебе, и клянешь ты, зачем не пришли те желанья
Прежде к тебе, иль зачем нет больше прежней красы!
Все ж мне объятья раскрой и счастье, не взятое, даруй:
Если не то, что хочу, — то, что хотел получу!
Зеркало я посвящаю Венере, старуха Лаиса:
Вечную службу нести вечной ты вправе красе.
Мне же ты ни на что не нужно: ибо видеть
Что я теперь — не хочу, чем я была — не могу.
Телка я. Медной резцом родитель Мирон меня сделал,
Но не издельем себя, — созданной я признаю:
Бык покрывает меня, мычит соседняя телка,
Тянется жадный телок вымя мое пососать.
Не удивляйся, что я ввожу в заблуждение стадо:
Стада хозяин и сам в пастве считает меня.
В вымя холодное что ж ты матери медной, теленок,
Тычешься, и молока просишь у меди зачем?
Я и его бы дала, когда бы меня изваяли
В части наружной Мирон, в части же внутренней бог.
Что понапрасну, Дедал, изощряешься в тщетном искусстве?
Лучше в меня заключи ты Пасифаю свою.
Если быка приманить настоящей ты хочешь коровой,
Самой живою тебе создал корову Мирон.
Медная, право, мычать могла бы корова Мирона,
Но опасается тем мастера снизить талант.
Ведь, как живую, ваять, — это истинно жизни ценнее,
Ибо не бога совсем, мастера дивны дела.
Медной стояла я здесь; убили корову Минервы,
Но перелила в меня душу богиня ее.
Стала теперь я двойной: частью медной, а частью живою:
Это — художник создал, то, говорят, — божество.
Бык, тебя вид обманул: зачем ты меня покрываешь?
Не Пасифаино я сооруженье тебе.
Еще не село солнце, но уж под вечер,
Когда пастух домой вел телок с пастбища,
Свою оставя, он меня гнал как свою.
Одну случайно телку потерял пастух, —
А счетом надо всех вернуть, —
И вот он жаловаться стал, что вслед другим
Идти я заупрямилась.
Биссулы не передашь ни воском, ни краской поддельной;
Не поддается ее природная прелесть искусству.
Изображайте других красавиц, белила и сурик!
Облика тонкость руке недоступна ничьей. О художник,
Алые розы смешай, раствори их в лилиях белых:
Цвет их воздушный и есть лица ее цвет настоящий.
Кто обвиненного взял под залог в ожиданьи суда? Друг.
Если ответчик скроется, что поручителя ждет? Штраф.
Кто на левшу-ретиария в латах выходит на бой? Галл.
Имя какое имеет Меркурий у честных людей? Вор.
Что мы приносим богам, кроме вин и курения? Прах жертв.
Как называется остров, на коем рожден Гиппократ? Кос.
Бык или трон волновали сильней Гелиосову дочь? Бык[235]
В туче плывущий, во что превращен феакийский корабль? В холм.
Чем питается соня, когда кончается корм? Сном.
Что скрепляет поверхности кож, обтянувшие щит? Клей.
Sponte — творительный, как именительный будет падеж? Spons.
Кто, кроме птиц, подает при гадании знак вещуну? Мышь.
Что заставляет смолу плыть в море, а в речке тонуть? Вес.
Что на дважды шесть разделяется равных частей? Фунт.
Если отнимется восемь, какая останется часть? Треть.
Мальчика возраст ты знаешь, коль новый получит в семь лет зуб.
Скоро мужчиной он станет, и голосом сильным звучит речь.
Ветром овеян и зноем спален загорелый бойца лоб.
Крепки и жилы и мышцы, но крепче всего у мужей кость.
Нежностью сердце трепещет, сжигает его, как огонь, страсть.
Чувства еще горячи, но владыкой над ними их царь — ум.
Слово вложивши в закон, произносит немало речей рот.
Возраста мера заметна уже, тяжела и черна желчь.
Тело худеет и сохнет, и бедрам все легче нести вес,
Путь сокращается наш, и уже не хватает нам сил ног.
Все непрочное в мире родит и ведет и крушит Рок,
Рок, неверный и зыбкий, но манит нас льстивых надежд рой,
Рой, что с нами всю жизнь, и с кем разлучит нас одна смерть,
Смерть ненасытная, кою адская кроет в свой мрак ночь.
Ночь в свой черед умирает, едва воссияет златой свет,
Свет, этот дар богов, пред кем впереди предлетит Феб,
Феб, от кого не укрылся с Венерой одетый в доспех Марс,
Марс, что рожден без отца: его чтит фракийцев слепой род,
Род проклятый мужей, что свой в преступлениях зрит долг,
Долг убивать, как жертву, людей: таков той страны нрав —
Нрав свирепых племен, что законов признать не хотят власть,
Власть, что в мире возникла из вечных природы людской прав,
Прав, благочестия дщерей, прав, где сказался богов ум.
Ум этот чувством небесным кропит достойный того дух,
Дух, подобие мира, всей жизни начало, упор, мощь,
Мощь, бессильная, впрочем, затем, что все — шутка, ничто все!
Последним замечательным поэтом позднего периода римской литературы является Клавдий Клавдиан. Он был уроженцем Александрии, и родным языком его был греческий; до нас дошли отрывки его поэмы на греческом языке ("Гигантомахия") и несколько эпиграмм. По-видимому, он рано переехал в Италию, и с этих пор его судьба тесно связана с судьбой Западной римской империи. Он стал придворным поэтом при императоре Гонории и пользовался покровительством фактического правителя Западной империи, вандала Стилихона, императорского опекуна. Год рождения Клавдиана неизвестен: самое раннее его стихотворение относится к 395 г., самое позднее — к 404 г. По всей вероятности, Клавдиан погиб в 404 г., когда Стилихон был низвергнут.
Главную часть литературного наследия Клавдиана составляют стихотворные панегирики в честь разных лиц и инвективы против государственных деятелей Восточной римской империи (Евтропия и Руфина). Несмотря на прекрасно построенный звучный стих, ни панегирики, ни поздравительные стихотворения не имеют больших художественных достоинств, а инвектива против Руфина, временщика при дворе восточно-римского императора Аркадия (родного брата Гонория), убитого в 397 г., производит неприятное впечатление своими издевками над уже мертвым врагом.
Из эпической поэмы "О войне с Гильдоном", носившей тоже политический характер, сохранилось только начало (Гильдон был наместником Африки, препятствовавшим подвозу хлеба в Рим). Более ценна с литературной точки зрения мифологическая поэма "Похищение. Прозерпины", в которой есть подлинно художественные места, например изображение царства мертвых в речи Плутона, обращенной к рыдающей девушке; это — как бы "гимн смерти", носящий на себе печать безысходного пессимизма, который не мог не охватить умы тех, кто видел своими глазами надвигающуюся гибель Рима.
До нас дошло еще несколько небольших стихотворений Клавдиана, напоминающих "Сильвы" Стация, и эпиграммы.
На колеснице крылатой все дальше летит Прозерпина,
Кудри ей Нот разметал; и в грудь ударяя, с рыданьем
К тучам небесным она мольбы воссылает, но тщетно.
250 "Ах, почему ты меня не сразил копьем смертоносным,
Тем, что Циклопы сковали, отец?[236] За что посылаешь
В край беспощадных теней? За что изгоняешь из мира?
Жалость тебя не смягчает? Неужто отцовского чувства
В сердце не ведаешь ты? О, чем я тебя прогневила?
Разве, когда мятежом пылали флегрейские земли[237],
Я на богов ополчилась? И разве же с помощью нашей
Оссы холодной ледник грозил снеговому Олимпу?
Был ли когда мной нарушен закон? И кого оскорбила
Так тяжело я, что нынче влекут меня в бездну Эреба?
260 О, сколь счастливей меня те девушки, чей похититель
Их меж людей оставлял, не лишая их света дневного!
Я ж вместе с девством навеки и небо, и солнце утрачу,
Света и чести лишусь. Покину я милую землю,
Пленницей стану, рабой в стигийском жилище тирана[238]
Горе мне! Я на беду так любила цветы, что презрела
Матери мудрый совет![239] О, козни Венеры искусной![240]
Мать моя! Где б ни была ты, — в долинах на Иде Фригийской,
Где мигдонийский напев[241] распевает точеная флейта,
Или в Диндимском краю[242], на кровавом празднестве галльском[243],
270 Слушаешь дикие вопли, глядишь на оружье куретов,
О, помоги мне скорей! Усмири разъяренного мужа!
Руку его удержи, завладей смертоносной уздою!"
Горестной речью такой и слезами владыка жестокий
Был побежден — и впервые любовь его сердца коснулась;
Девушке слезы отер темно-синим своим покрывалом,
Ласковой речью пытаясь смягчить ее тяжкое горе:
"Мрачной тоской и печалью себя не терзай, Прозерпина!
Страх свой напрасный забудь! Овладеешь ты мощной державой,
Брачные факелы ты зажжешь с достойным супругом;
280 Знай же — Сатурна я сын и подвластно мне все мирозданье,
Мощь безгранична моя, я безмерным владею пространством.
Ты не рассталась со светом дневным. Иные светила
Светят у нас: ты увидишь иные миры, и сияньем
Более чистого солнца в Элизии ты насладишься.
Узришь ты сонм благочестный. Там жизнь ценней и прекрасней,
Меж поколений златых[244]; всем тем мы владеем навеки,
Что на земле мимолетно. На мягких лугах ароматных
Скоро поймешь ты, что там, под веяньем лучших зефиров
Вечные дышат цветы — таких не найдешь ты на Энне[245].
290 В рощах тенистых растет там древо красы несказанной,
Листья сверкают на нем зеленым блеском металла.
Все это будет твоим; и всегда лучезарная осень
Будет тебя осыпать в изобилье златыми плодами.
Больше скажу я: все то, чем воздух владеет прозрачный,
Все, что рождает земля, все то, что множится в море,
Все, что в потоках кишит, и все, что болота питают,
Все, что несет в себе жизнь, твоему будет царству покорно.
Лунному шару подвластен сей мир; семикратным вращеньем
Он отделяет от смертных бессмертные вечные звезды.
300 Будут лежать пред тобой и владыки, носившие пурпур,
Сняв свой роскошный убор и смешавшись с толпой неимущих.
Все перед смертью равны. И ты осудишь преступных,
Чистым — подаришь покой; ты — судья! И того, кто виновен,
Ты же заставишь сознаться в деяньях, бесчестно свершенных.
Будут тебе подчиняться и Парки близ Леты глубокой,
Судьбами ведать ты будешь одна!" Так он молвил и к цели
Быстрых погнал он коней и спустился под своды Тенара[246].
Души бесчисленным сонмом слетелись. Так Австр беспощадный
Листья срывает с деревьев и капли струит дождевые,
310 Зыбью потоки рябит и песчинок тучи вздымает.
Этой порою дает Юпитер приказ Таумантиде[247] — ,
Чтобы она отовсюду богов созвала на собранье.
И полетели зефиры пред ней на крылах разноцветных.
Мигом скликает она богов из моря, торопит
Нимф и потоки речные из влажных пещер вызывает.
В трепете все и с волненьем спешат — какая причина
Их нарушает покой и о чем такая тревога?
Вот раскрывается звездный чертог — и гости садятся;
Место дается по чести: небесные боги — на первом;
10 Старшим морским божествам предоставлено место второе:
Кроткий садится Нерей, с ним рядом Форк[248] седовласый,
С краю подальше в ряду — сиденье двуликого Главка[249];
С ним и Протей, — но он здесь лишь в одном пребывает обличье.
Также и старцам речным дозволено сесть, а за ними
Тысячи юных потоков стоят, как плебеи в собранье;
Влажные девы, наяды, приникли к отцам водоносным
И на светила небес дивятся в молчании фавны.
Став на Олимпе высоком, промолвил великий родитель:
"Должен я, знаю, теперь позаботиться снова о смертных;
20 Мало я думал о них с тех пор, как старца Сатурна
Кончился век, приучивший людей к безделью и к лени.
Долго под властью отца в отупенье дремали народы,
Я же решил пробудить их к жизни, тревожной и бодрой;
Чтоб не взрастал урожай для них на непаханной ниве,
Мед бы не капал с деревьев и не был бы каждый источник
Винной струей и в реках вино не плескалось, как в чашах.
Но не по злобе я так порешил — (не завистливы боги,
Людям я вовсе не враг!), но честности роскошь враждебна,
И человеческий ум от богатства гниет и тупеет.
30 Пусть же ленивую душу людей разбудят лишенья,
Бедность заставит искать путей неизведанных, новых;
Ловкость родит ремесло, а привычка его воспитает.
Но на решенье мое Природа сетует горько, —
Будто хочу я людей погубить, и тираном жестоким
Часто меня называет, тоскуя о веке отцовском;
Скуп, беспощаден Юпитер, презревший богатства Природы.
Поле пустынно — зачем? Для чего же хочу я в трущобы
Все превратить? Почему нам осень плодов не приносит?
Прежде для смертных Природа являлась матерью нежной,
40 Ныне же мачехой злой она обернулась внезапно.
Стоило ль ум им давать, чтобы он в небеса устремлялся,
Ввысь обращать их глаза, если ныне, как скот бесприютный,
Бродят по дебрям они и пищей им желуди служат[250].
Что им за радость скитаться в лесах? И в чем же различье
Между людьми и зверями? Как часто жалобы эти
Слышу от матери[251] я! И нынче смягчу мое сердце,
Род я людской отвращу от жизни Хаонии дикой[252].
Вот мое слово: Церера еще о несчастье не знает,
С матерью мрачной[253] и с львами сокрылась в пещере Идейской.
50 По морю пусть и по суше, рыдая, пусть дочь свою ищет;
Вплоть до поры, когда след найдется исчезнувшей девы,
Пусть она всюду плоды раздает! Проезжая по дебрям,
Пусть вкруг себя возрастит незнакомые людям колосья,
54 И под Цереры ярмо согнут свою шею драконы"[254]...
66 Молвил — и дрогнули звезды под грозным его мановеньем.
Кто беспокойным умом исследует мира строенье,
Ищет начала вещей и причину лунных ущербов,
Хочет узнать, почему бледнеет сияние солнца,
Путь разыскать смертоносных комет с пурпурною гривой,
Знать, где рождаются ветры, какие удары колеблют
Недра земли и откуда родится сверкание молний,
Гром, сотрясающий тучи, и радуги блеск разноцветный,
Тот, кто может умом постигнуть истину, пусть же
Мне мой вопрос разрешит: есть камень, зовется Магнитом,
10 Темный, бесцветный, лишенный красы. Украшеньем не служит
Он ни для царских венцов, ни для белой девичьей шеи,
Он не блестит в поясах, замыкая их пряжкой нарядной.
Если ж ты чудо увидишь, которое камешек черный
Может свершить, то поймешь — он прекрасней камней драгоценных
Или того, чего ищут в пурпурных растеньях индийцы.
Он у железа заимствует жизнь, и сила железа
Пищею служит ему, и пиром, и пастбищем тучным;
Черпает новую мощь он в железе; в суставы вливаясь,
Эта суровая пища дает ему тайную силу;
20 Но без железа он гибнет; его истощенные члены
Голод снедает и жаждой томятся открытые жилы.
Марс, кто десницей кровавой во прах города низвергает,
С нежной Венерой, в тоске и заботах дарующей отдых,
Вместе в святилище пышном стоят позлащенного храма.
Видом несходны они: железом блестящим окован
Марс, а Венеры кумир украшен камнем магнитным.
Жрец совершает по чину их брачное таинство в храме:
Кружится в блеске огней хоровод; и листвою, и миртом
Двери увиты: цветов лепестками усыпано ложе.
30 За покрывалом пурпурным чертог скрывается брачный.
Здесь и свершается чудо. Навстречу летит Киферея
К мужу сама, повторяя свой брак, в небесах заключенный;
С нежною лаской она обвивает могучие плечи,
Шею его охватив, за шлем его грозный руками
Крепко берется и Марса сжимает в любовных объятьях.
Он, задыхаясь от страсти и долгим томим ожиданьем,
Пояс жены распускает, за камень на пряжке схватившись.
Брак их свершает Природа сама; и железного мужа
Мощная тяга влечет. Так боги союз свой скрепляют.
40 Как же в два металла вливается жар обоюдный?
Как же приходят к согласью и к миру суровые силы?
В камне рождается пыл к веществу иному, он к другу
Рвется — и счастьем любви наполняет изделье халибов[255]
Так же Венера всегда смягчает владыку сражений
Нежной улыбкой своей, если он, разгоревшись внезапно
Яростью страшной, за меч заостренный хватается в гневе.
Диких коней усмиряет она, и гневную бурю
Пламенем нежной любви она успокоить умеет.
Мир и покой его душу объемлют; забыв о сраженьях,
Голову в шлеме склонив, он устами к устам приникает.
Мальчик жестокий[256], скажи, над кем же ты в мире не властен?
Молнии ты побеждаешь; и ты Громовержца заставил,
Ставши быком и спустившись с небес, по морю промчаться[257]
Даже холодной скале, лишенной чувства живого,
Жизнь ты даешь; и суровый утес твои стрелы пронзают,
В камне огонь твой горит, поддается соблазну железо,
Даже и в мраморе твердом твое господствует пламя.
Ты посмотри на послушных питомцев бушующей Роны,
Как по приказу стоят, как по приказу бредут,
Как направленье меняют, услышав шепот суровый,
Верной дорогой идут, слыша лишь голоса звук.
Нет на них упряжи тесной, вожжей они вовсе не знают,
Бременем тяжким у них шею ярмо не гнетет.
Долгу, однако, верны и труд переносят с терпеньем,
Варварский слушают звук, чуткий свой слух навострив
Если погонщик отстанет, из воли его не выходят,
10 Вместо узды и бича голос ведет их мужской.
Издали кликнет — вернутся, столпятся — опять их разгонит
Быстрых задержит чуть-чуть, медленных гонйт вперед.
Влево ль идти? и свой шаг по левой дороге направят.
Голос изменится вдруг — тотчас же вправо пойдут.
Рабского гнета не зная, свободны они, но не дики;
Пут никогда не неся, власть признают над собой.
Рыжие, с шкурой лохматой, повозку тяжелую тащат
В дружном согласье они, так что колеса скрипят.
Что ж мы дивимся, что звери заслушались песни Орфея,
20 Если бессмысленный скот галльским покорен словам?
Счастлив тот, кто свой век провел на поле родимом;
Дом, где ребенком он жил, видит его стариком.
Там, где малюткою ползал, он нынче с посохом бродит;
Много ли хижине лет — счет он давно потерял.
Бурь ненадежной судьбы изведать ему не случалось,
Воду, скитаясь, не пил он из неведомых рек.
Он за товар не дрожал, он трубы не боялся походной;
Форум, и тяжбы, и суд — все было чуждо ему.
Мира строенья не знал он и в городе не был соседнем,
10 Видел всегда над собой купол свободный небес.
Он по природным дарам, не по консулам[258], годы считает:
Осень приносит плоды, дарит цветами весна.
В поле он солнце встречает, прощается с ним на закате;
В этом привычном кругу день он проводит за днем.
В детстве дубок посадил — нынче дубом любуется статным,
Роща с ним вместе росла — старятся вместе они.
Дальше, чем Индии край, для него предместья Вероны,
Волны Бенакских озер[259] Красным он морем зовет.
Силами свеж он и бодр, крепки мускулистые руки,
20 Три поколенья уже видит потомков своих.
Пусть же другие идут искать Иберии дальней,
Пусть они ищут путей — он шел надежным путем.
Клавдий Рутилий Намациан происходил из знатного галльского рода и владел в Галлии большими поместьями. Жил он в Риме и занимал высокие придворные посты. В 416 г. ему пришлось покинуть столицу и вернуться на родину, чтобы его имения не были захвачены вторгнувшимися в Галлию вестготами.
Эта поездка была описана им в поэме "О своем возвращении" в двух книгах, сохранившихся неполностью. Дороги в Италии были в ту пору небезопасны, и Рутилию пришлось долго ехать морем на небольшом судне, с частыми остановками у берегов; это дало ему возможность ознакомиться с прибрежными местностями, и он приводит в поэме интересные зарисовки ландшафтов. Особенно сильное и тяжелое впечатление произвели на него печальные картины разорения и запустения италийских берегов: со времени нашествия Алариха прошло только восемь лет, и Рутилий повсюду видел разрушенные дома, храмы и мосты, опустошенные поля.
Но это не мешало ему надеяться на лучшее будущее великого города (I, 121-122). Рутилий — поклонник Рима и его доблестного прошлого; он питает ярую ненависть ко всем другим народам и ко всему, что враждебно Риму. Так, он ненавидит готов, с которыми римляне были вынуждены вести постоянные переговоры; руководил этими переговорами Стилихон, всесильный правитель Западной римской империи при императоре Гонории, и за это Рутилий гневно называет Стилихона, к этому времени уже казненного, "предателем государства" (II, 42). Не менее страстно ненавидит он евреев и христиан: убежденный и даже фанатичный язычник, он верит, что Риму всегда покровительствовали древние боги, оградившие его от врагов Альпами и Апеннинами.
Рутилий — последний поклонник древнеримской доблести, воплощенной в республике; но главным предметом его преклонения является сам "вечный город".
Слушай меня, прекраснейший царь покорного мира,
К сферам небесных светил гордо вознесшийся Рим,
Слушай меня, родитель людей и родитель бессмертных, —
50 Древние храмы твои нас приближают к богам.
Мы не устанем тебя воспевать до последнего срока:
Страха не ведает тот, кто не забыл о тебе.
Раньше в преступном забвенье погаснет сияние солнца,
Нежели наши сердца чтить перестанут тебя.
Ибо, как солнце лучи, так и ты рассыпаешь щедроты
Вплоть до краев, где течет, мир обогнув, океан.
Встав из твоих же земель, к твоим же опустится землям
Феб, колесницу свою мча для тебя одного.
Ни огненосный ливийский песок для тебя не преграда,
60 Ни семизвездных пространств мечущий стрелы мороз[260].
Где ни простерлась меж двух полюсов живая природа —
Доблести славной твоей всюду открыты пути.
Для разноликих племен ты единую создал отчизну:
Тем, кто закона не знал, в пользу господство твое.
Ты предложил побежденным участие в собственном праве:
То, что миром звалось, городом стало теперь.
Нашими предками мы почитаем Венеру и Марса —
Рода Энеева мать и Ромулидов отца.
Победоносная кротость смягчает жестокость оружья:
70 С тем и с другим божеством твой согласуется нрав.
Вот почему и борьба и победа равно тебе милы:
Ты покоряешь врага, а покоренному — друг.
Чтим мы богов, подаривших оливу и сок винограда,
Юношу чтим, что вонзил в землю впервые сошник[261];
Есть у искусства врачей алтари по заслугам Пеона,
Славе обязан Алкид тем, что причислен к богам[262], —
Ты же, весь мир охватив торжеством справедливых законов,
Общий для всех положил жизни совместной устав.
Вот почему божеством тебя почитают повсюду
80 И добровольную гнут шею под римским ярмом.
Звезды, в их вечном пути обо всем сохранившие память,
Нет, не видали вовек мощи, подобной твоей.
Можно ль с твоими сравнить ассирийских мечей достоянья?
Мидяне брали в полон только соседей своих.
Даже владыки парфян и цари македонских династий
Лишь ненадежную власть в смене судеб обрели[263].
Не многолюдством, не силою рук превзошел ты народы —
Нет, справедливость и ум дали победу тебе.
Слава твоя возросла оттого, что в мирное время
90 Был ты надменности чужд, в войнах — за правду стоял.
Дело не в том, что царишь, а в том, что достоин царенья:
Больше, чем роком дано, доблестью ты совершил.
Не перечислить трофеев твоих, увенчанных славой:
Легче было бы счесть звезды в ночных небесах.
Блеском храмов твоих ослепленные, взоры блуждают:
Мнится, истинно здесь вышних обитель богов.
Что же сказать о потоках, летящих по аркам воздушным
В высь, где Ирида сама вряд ли сияла росой?[264]
Молвишь: не горы ли это воздвиглись к небесным светилам?
100 Эллин прославил бы их, делом Гигантов назвав[265].
Реки ты смог перекрыть и в свои заключаешь их стены,
Воды целых озер льются в купальнях твоих.
Впрочем, зелень садов орошаешь ты собственной влагой:
Возле валов городских слышно журчанье ключей;
Свежим дыханьем они умеряют палящее лето,
Чистым течением струй — влагу готовы унять.
Мало того: горячий поток пробрызнул когда-то
Возле Тарпейской скалы, путь преграждая врагам[266].
Если бы тек он всегда, я решил бы, что это случайность, —
110 Нет, он на помощь пришел, чтобы исчезнуть опять.
Что же сказать о лесах, обнесенных стеной расписною,
Где доморощенных птиц льется веселая песнь?[267]
Здесь уступают весне остальные три времени года:
Прелесть веселий твоих даже зима бережет.
Вскинь же, о Рим, венчанное лавром чело, и святую
Преобрази седину в юную свежесть кудрей!
Пусть золотая горит диадема на башенном шлеме[268],
И с золотого щита вечные брызжут огни!
Пусть забвенье невзгод сокроет события тягость!
120 Пусть твои раны целит стойкость, презревшая боль!
Ведь не впервые тебе в несчастье предчувствовать счастье:
Скрыт и в ущербе твоем нового блеска залог.
Звезды угаснут и вспыхнут, закатом восход обновляя,
Месяц на убыль идет и обновляется вновь.
Был победителем Бренн, но не спасся победой от кары,
И за крутой договор рабством самнит заплатил;
Пирром разбитый не раз, обратил ты разбившего в бегство;
Даже сам Ганнибал свой же оплакал успех[269].
То, что не тонет в воде, всплывает с новою силой,
130 И с глубочайшего дна снова стремится на свет.
Факел, склоненный к земле, опять загорается ярче —
Так, очищен бедой, к новым ты высям паришь.
Сей же для римских веков живущие вечно законы:
Лишь для тебя не страшна пряжа сестер роковых!
Пусть и тысячу лет и шестнадцать десятилетий
И восьмилетье затем ты отсчитал до конца[270], —
Сколько осталось веков впереди, не вымерить мерой:
Стой, пока тверди стоят, стой, пока звезды горят!
Ты укрепляешься тем, чем рушатся прочие царства:
140 В бедствиях силы набрав, ты к возрожденью идешь.
Пусть же падет, искупая свой грех, нечестивое племя,
Пусть вероломный гот в трепете шею пригнет!
Пусть богатую дань принесут умиренные земли,
Пусть добычей врагов полнится лоно твое!
Пусть для тебя разливается Нил и Рейн плодоносит,
Пусть изобильный мир кормит кормильца-отца!
Щедрая Африка пусть посылает тебе урожаи:
Солнцем дарит их она, ты — поливаешь дождем[271].
Пусть и латинские пашни наполнят житницы хлебом,
150 И гесперийский сок жирно течет из топчил!
Даже Тибр, чело увенчав камышом триумфальным,
Пусть послушной струей римлянам служит теперь
И в безопасных несет берегах богатые грузы
Вниз по теченью — из сел, вверх — из заморских земель[272].
Рим, открой же мне вход в укрощенное Кастором море,
Ты, Киферея, веди в путь по спокойным волнам[273], —
Если я был справедлив, служа законам Квирина,
Если сенатор от нас знал и почет и совет.
Если, вдобавок, мой меч никогда не карал преступлений, —
160 Этим гордиться не мне: в этом — народу хвала.
Мне суждено ли в родимой земле доживать свои годы
Иль, быть может, моим вновь ты предстанешь очам, —
Будет блаженство мое превыше всех чаяний, если
Ты удостоишь меня памяти вечной твоей.
Утром пошли мы на веслах: казалось, не двигались с места,
350 Но за кормой корабля берег в туман уходил.
Ильва[274] перед нами — рудой знаменита, как страны халибов;
Даже и нориков край меньше железа родит,
К золоту ярая страсть всех к беззаконьям влечет.
Золото гасит нередко огни супружеств законных,
Капли златого дождя девушек властны купить[275].
Золотом сломлена верность, оплот городов укрепленных,
Золото вслед за собой подкуп ведет и соблазн.
Сколько заброшенных нив оживило, напротив, железо!
Жизненный путь на земле людям открыло оно.
В пору, когда полубоги не знали жестокого Марса,
Людям защитой оно было от хищных зверей.
Да, человека рука, не имея оружья, бессильна,
Если железо ему руку иную не даст.
Так размышлял я, пока лениво покоился ветер
И под различный напев перекликались гребцы.
Я посетил "солончак" возле виллы, пока мы стояли, —
Так называется здесь связанный с морем затон.
Волны втекают в него по каналам, прорытым наклонно,
И разливаются там в множество мелких прудов.
Летом, когда зажигает огни свои Сириус ярый,
480 Сохнет, бледнея, трава, жаждой томятся поля,
Замкнуты шлюзов затворы, волнам прекращается доступ,
И на иссохшей земле влага твердеет тогда.
Соль засыхает в крупицы под жаркими Феба лучами,
В знойные дни все сильней толстая крепнет кора.
Так же в холодную зиму во льдах застывает суровый
Истр, без труда на себе груз колесницы неся.
Кто же поймет, почему столь разное действие может
Вызвать в одном веществе солнца горячего пыл?
Воды, что скованы льдом, от тепла превращаются в жидкость
490 И застывают опять в солнца палящих лучах.
Вырвались мы, наконец, из тумана, скрывавшего море,
И на широкий простор вышли из гавани Пиз.
Гладь улыбалась морская, колышась под солнца лучами,
Воду корабль бороздил, тихо шептала волна.
Вот и хребта Апеннин показались крутые отроги,
Где об отвесный утес волны Фетида дробит.
Если б владычицу мира, Италию, взором окинуть
Кто-нибудь мог, и ее видеть очами ума,
Сходство он в ней бы нашел с листком извилистым дуба[276],
Только с обеих сторон вогнута глубже она.
Тысячу тысяч шагов[277], в длину измеряя, положишь
Ты от Лигурских краев вплоть до сиканской волны.
В сушу глубоко проникли, в нее заливы врезая,
Буйный тирренский прибой и Адриатики мощь.
Там же, где ближе всего друг к другу моря подступают, —
Тысяч шагов в ширину разве что тридцать да сто[278].
Горы к обоим морям свои посылают отроги —
Там зарождается день, здесь он нисходит ко сну.
Там, в обиталище Эос, бушует Далматское море,
Здесь голубая волна бьет об этрусский утес.
Если создался весь мир по какой-то мысли разумной,
Если строенье его — дело божественных рук,
То Апеннинский хребет поставлен, как страж для латинян:
Замкнуты входы в их край гор недоступной тропой.
Северных грозных врагов опасалась природа и Альпам
В помощь воздвигла она новый гористый оплот.
Так же, как в теле она оградила источники жизни,
Все, что ценила она, плотным укрывши щитом.
Так искони она Рим обнесла многократной стеною:
Был под охраной богов даже несозданный Рим.
Уже в греческой литературе создалась особая литературная форма — "гномы", краткие моральные сентенции в стихотворной форме, по большей части в одном или нескольких элегических дистихах. В латинской литературе этот жанр представлен сборником дистихов, дающих ясное представление о моральных взглядах среднего обывателя в поздней империи. Имя Катона присоединено к сборнику произвольно, по-видимому, ввиду того, что имя обоих Катонов (позднее время уже ясно не различало их) стало ходячим обозначением для строгого моралиста.
Точно определить время составления сборника не удалось, но известно, что в IV в. н. э. он уже существовал. Хотя предписания христианской морали в нем ничуть не отразились, он пользовался большим успехом в средневековых школах и дошел до нас не только во множестве латинских рукописей, но и в переводах на старофранцузский, древнеанглийский и другие языки и даже малоизвестные диалекты.
Сборник разделен на четыре книги (в двух рукописях имеется еще "Приложение"), но по содержанию дистихи не сгруппированы; общие мысли о мире, жизни и смерти даны вперемежку с чисто практическими сентенциями. Отличительное качество всего сборника — скептицизм, рационализм и сухая мораль житейского благоразумия.
Правят ли нами бессмертные боги, узнать не старайся.
Помни, ты — смертный и должен заботиться только о смертном.
Богу кури фимиам, а бычки полезней для плуга.
Думаешь ты неужель, что богам убийство приятно?
Жизнь непрочна и хрупка — верны одни лишь невзгоды.
День, что истек без потерь, ты должен записывать в прибыль.
Накрепко помни всегда, что смерти страшиться не надо.
Если она и не благо, она — окончание бедствий.
Что тебе рок принесет, об этом не думай заране.
Смерти страшиться не станет, кто жизнь презирать научился.
Смерти не надо бояться: подумай, насколько нелепо,
Смерти боясь, отказаться от радостей жизни цветущей.
Жизнь, которой владеем, то — дар непрочный и хрупкий.
Пусть никогда тебе смерть чужая не будет на радость.
Радуйся жизни своей, а о смерти чужой не кручинься.
Что ты болеешь о том, кто боли уже не доступен?
Ты не сердись на судьбу, если в гору идет недостойный,
Злым потакает Фортуна, чтоб после их глубже низвергнуть.
Если нежданно погибнет злодей, то не радуйся слишком.
Часто ведь гибнет и тот, чья жизнь протекла беспорочно.
Если ты сам неразумен и дело ведешь неразумно,
Что ты Фортуну слепою зовешь? Нет Фортуны на свете.
Ты сновиденьям не верь: чего на яву ты желаешь
Это же самое ночью ты видишь во сне пред собою.
Если ты страхом объят перед зверем диким, то вспомни:
Страшно одно — человек; его лишь и надо бояться.
Вовремя всем уступай, кто тебя, как ты знаешь, сильнее:
Знай, победитель нередко бывал побежден побежденным.
То, что на пользу тебе, упускать никогда ты не должен.
Случай сегодня кудряв, а завтра, глядишь, облысеет.
Если тебя не по праву обидят — пусть суд выручает.
Сами законы хотят, чтоб за помощью к ним обращались.
Ты по заслугам наказан? Неси приговор терпеливо.
Если ты сам виноват, умей себе быть и судьею.
Тех, кто мысли таит, кто много молчит, опасайся.
Мирно струится река, но глубокие гибельны воды.
Если кто телом тщедушен, его презирать не подумай.
Мудростью часто богат, кто телесною силою беден.
С многоречивым не вздумай в речах состязаться и спорить
Речь дарована всем, а мудрость духа — немногим.
Россказням глупым не верь, не будь передатчиком слухов.
Многим во вред болтовня — никому не вредило молчанье.
Между пирующих будь на язык и сдержан, и скромен,
Если не быть болтуном, а изысканно-тонким ты хочешь.
Коль набуянил в хмелю, себе не ищи оправданья:
"Я-де был пьян"; неповинно вино; ты, пивший, виновен.
С тем, кто неверен тебе, кто лжет душой и словами,
Можешь быть лживым и ты; пусть с ловкостью ловкость поспорит.
Ты оскорблен и не смог отомстить — ты должен таиться.
Тот, кто месть затаит, тот будет для всякого страшен.
Помни, не слишком заботься о счастья дарах мимолетных.
Добрая слава дается не деньгам твоим, а поступкам.
То, что доступно тебе, то и сделать пытайся, и челн свой
Ближе веди к берегам — не пускайся в открытое море.
Лишних вещей избегай; запомни — будь малым доволен.
Лодка плывет безопасно по водам реки незаметной.
Помни, природа тебя родила нагим и бессильным.
Бедности гнет потому ты должен нести терпеливо.
Если ты много учился и знаньем обширным владеешь,
Дальше учись, — и жизнь тебе знаний немало прибавит.
Что-нибудь делать умей; если счастье внезапно покинет,
Ввек не покинет уменье и жизнь облегчит человеку.
Если имеешь детей, но беден — учи их ремеслам.
Смогут себя защитить и со скудною жизнью бороться.
Чти одинаково свято обоих родителей милых:
Мать не посмей обижать, желая к отцу подольститься.
Ты не гонись за приданым невесты: тем легче, женившись,
Сможешь разделаться с ней, когда тебе станет противна.
Помни — ни гневу жены, ни слезам поддаваться не надо:
Знай, что женщина, плача, уже замышляет коварство.
Если жена недовольна служанками, лучше не верить:
Тех, кого любит супруг, жена никогда не полюбит.
IV, 49
Странно тебе, что стихи пишу я словами простыми.
Краткость родит их: одной они мыслью увязаны в пары.
Смерть, что мне делать с тобой? Ты щадить никого не умеешь.
Чуждо веселье тебе, шутки тебе не милы;
Я же ими как раз стяжал всемирную славу,
Ими я дом приобрел, ими и в ценз был внесен.
Был я веселым всегда — в нашем мире, и шатком и лживом,
Много ль ты проку найдешь, если веселье отнять?
Только войду я — и разом утихнет гневная распря,
Слово скажу я — и вот скорбь рассмеялась уже.
Гложут иного заботы — при мне они жечь перестанут,
И ненадежной судьбе он не поддастся тогда.
Тот, кто со мною бывал, не страшился угрозы и кары,
Счастлив и светел ему каждый и день был и час.
Был я движеньем и словом, трагической длинной одеждой
Каждому мил — ведь я знал средства, чтоб грусть разогнать
Как я умел передать наружность, повадки и речи!
Словно в язык мой и рот сотня вселилась людей.
Даже тому, чье обличье умел я искусно удвоить,
Мнилось, как будто в моем сам он явился лице.
Часто я женщин дразнил, подражая их женским ухваткам, —
Видят, краснеют, молчат — будто отнялся язык.
Ныне же образы всех, кто в теле моем обитали,
Сгинули вместе со мной в черный погибели день.
Вот почему обращаюсь я сам с печальной мольбою
К тем, кто на камне моем здесь эту надпись прочтет:
"Был ты веселым, Виталис, — скажите, с грустью вздохнувши, —
Пусть же даруют тебе боги такую ж судьбу!"
Заглавие этого раздела — условное. Античность не оставила нам такого полного и систематизированного свода латинской "легкой" поэзии", каким в греческой литературе является известная Палатинская Антология. Латинские эпиграммы, рассеянные по множеству рукописных сборников, были собраны воедино лишь учеными нового времени. Это собрание и принято называть "Латинской антологией". Ядро ее образует так называемый Салмазиевский сборник — открытая в 1615 г. французским филологом Клавдием Салмазием неполная копия обширного свода мелких стихотворений, составленного в начале VI в. н. э. в Африке, при дворе вандальских королей. В значительной части этот сборник состоит из стихов африканских поэтов вандальского времени во главе с талантливым версификатором Луксорием. Но в нем немало также произведений предшествующих веков. Впрочем, датировка отдельных стихотворений Антологии сплошь и рядом представляет непреодолимые трудности.
Эпиграмма была едва ли не самым популярным поэтическим жанром античности. Малый объем, привычные темы и приемы, а также превосходные образцы в греческой поэзии способствовали широкому распространению эпиграмматического творчества. Поэтому эпиграмма быстро стала достоянием дилетантов, имена которых не сохранились в истории литературы. Отсюда обилие безымянных произведений в Антологии. Но даже наличие имени автора редко что-нибудь дает для понимания стихотворений. Так, мы знаем, что поэт Анний Флор был придворным императора Адриана, обменивался с ним шутливыми стишками; может быть, этот Флор и историк Флор являются одним и тем же лицом. Поэт Тибериан, вероятно, тождествен с Тиберианом, крупным провинциальным чиновником, который в 335 г. был наместником Галлии. "Брату Пентадию" посвятил одно из своих сочинений знаменитый Лактанций, христианский писатель конца III — начала IV в. н. э., но нет уверенности, что этот Пентадий и поэт Антологии — одно и то же лицо. Странствующим ритором был Веспа, учеными грамматиками — Симфосий и "Двенадцать мудрецов" с их звучными именами. Вот все, что мы знаем о представленных здесь поэтах. Тукциан, Региан, Модестин, Сульпиций Луперк и многие другие остаются для нас только именами.
Состав "Латинской антологии" пестр и разнообразен. Наряду с обычными краткими эпиграммами в нее входят довольно обширные лирические стихотворения и целые поэмы. Содержание большей части этих стихотворений традиционно: это стихи на случай, разработки мифологических и любовных тем. Поэты упадка подражали поэтам расцвета, и лишь местами в их гладких стихотворных упражнениях угадываются следы породившей их эпохи. Таковы анонимные эпиграммы о разорении древних храмов и библиотек. Такова "Хвала Солнцу", в которой отразился культ Непобедимого Солнца, пользовавшийся широким распространением в империи, особенно при Северах. Таково чувство красоты природы в "Ночном празднестве Венеры" и в стихах Тибериана — чувство, незнакомое классической поре древности. Таково ироническое отношение к традиционным формам — героикомическая поэма Веспы — и поиски нового материала для поэтической обработки — сборник загадок Симфосия. Таков интерес к сложным стихотворным экспериментам: "змеиные стихи" с повторяющимися полустишиями, "анациклические стихи", которые можно читать от начала к концу и от конца к началу, стихотворение о Пасифае, составленное из строк всех размеров, какие встречаются в произведениях Горация, и т. д.
В этих небольших стихотворениях явственнее, чем где-нибудь, выступают характерные черты поэзии поздней античности: с одной стороны, упадок самостоятельного творческого духа, и, с другой стороны, замечательное мастерство использования классического наследия.[279]
Все, с чем резвилось дитя, чем тешился возраст любовный,.
В чем пиерийскую соль сеял болтливый язык,
Все в эту книгу вошло.
И ты, искушенный читатель,
Перелистав ее всю, выбери, что по душе.
В оное время, когда природа зиждила тверди,
Солнце день даровало земле и, косматые тучи
Свеяв с небес, явило свой лик озаренному миру
И в светоносном полете рассыпало ясные звезды.
Хаос был бессолнечной мглой. А ныне впервые
Свет мы познали дневной и тепло животворное неба.
Вот из розовых волн подъемлются дивные кони,
Грудь широка, из раздутых ноздрей сияние пышет,
Солнце гонит мрак, загораясь на рдяном востоке
10 И по эфирным браздам рассевает огнистые светы.
Роды людей и скотов — от семени этих посевов,
Роды отселе зверей и птиц и тварей подводных, —
Все, что небо и все, что земля и море лелеют.
Жар отселе течет, проницающий все мирозданье,
Жизни сладостный дар несущий в медовом потоке.
Путь продолжает Титан, восходя по небесному своду, —
Все раскрывается въявь, что таилось в молчании ночи,
И зеленеют леса и луга и цветущие нивы.
Море недвижно лежит, успокоились в вешнем разливе
20 Реки: свет золотой бежит по трепещущим водам.
Солнце власть над миром вершит, времена размеряет,
В горний эфир возвышая чело от окраинной зыби.
Чуют крепость блещущих уз крылоногие кони,
Златом кована ось, колесница златом сверкает,
Блеском своим драгоценным подобясь сиянию Феба.
Бог, сильнее которого нет, его любо увидеть:
Благоговея, следят его бег цветущие нивы.
О, безмерно добро, творимое дивною мощью:
Пламенем солнце своим и свет дарует и чувства,
30 Плоть отселе и жизнь отселе, подвластная солнцу.
Этому феникс пример[282], который, рассыпавшись пеплом,
Вновь обретает жизнь, обновленный касанием Феба.
В смерти жизнь для него, в злой участи новые силы;
Был он рожден умереть, умирая рождается снова;
Столько же, сколько смертей, он знает рождений и жизней.
Сев на высокой скале, впивает он фебово пламя,
Пламя, несущее жар, какого и смерть не сильнее.
Солнце, чей пурпурный свет заливает земные пределы,
Солнце, пред кем земля ароматами вешними дышит,
40 Солнце, пред кем луга зеленеют сочной травою,
Солнце, зерцало небес, подобие божеской мощи,
43 Солнце, лик мирозданья, округлая храмина неба,
42 Солнце, юный бог, колесничным правящий бегом,
Солнце — Либер[283], Солнце — Церера, Солнце — Юпитер,
Солнце — Тривии[284] брат, у коей тысяча прозвищ,
Солнце, чья четверня разливает сиянье в полете,
Солнце и гиперборейскую ночь сменяет рассветом,
Солнце, Олимпа краса, выводит нам дни зоревые,
49 Солнце — лето, осень, зима и весенняя сладость,
51 Солнце — час и день и месяц и год и столетье,
Солнце — эфирный шар, золотое сиялище мира,
Солнце — друг поселян, надежда пловца в океане,
Солнце, все миновав, ко всему возвращается снова,
Солнце, пред кем бледны на кругах своих ясные звезды,
Солнце, которому понт ответствует ровным сверканьем,
Солнце всему очищенье несет стремительным жаром —
58 Солнце, на чьем восходе поют ливийские волны,
Солнце, на чьем закате моря насыщаются жаром,
Солнце, мира и неба краса, для всех ты едино,
Солнце — бог ночей и дней, конец и начало.
Гордость мира — Луна, наибольшее в небе светило,
Солнечный блеск отраженный — Луна, сиянье и влажность,
Месяцев матерь — Луна, возрожденная в щедром потомстве.
Небом, подвластная Солнцу, ты звездной упряжкою правишь,
Ты появилась — и родственный день часы набирает;
Смотрит отец-Океан на тебя волной обновленной;
Дышит тобою земля, заключаешь ты Тартар в оковы;
Систром[286] звуча, воскрешаешь ты зимнее солнцестоянье.
Кора, Исида, Луна! Ты — Церера, Юнона, Кибела!
10 Чередованию дней ты на месяц даруешь названье;
Месяца дни, что на смену идет, опять обновляя;
Ты убываешь, когда ты полна; и сделавшись меньше,
Снова полнеешь; всегда ты растешь и всегда убываешь.
Так, появись и пребудь благосклонной к молениям нашим,
Кротких тельцов размести по сверкающим в небе созвездьям,
Чтобы вращала судьба колесо, приносящее счастье.
Волн повелитель и моря творец, владеющий миром,
Все ты объемлешь своей, Океан, волною спокойной,
Ты для земель назначаешь закон границей разумной,
Ты созидаешь моря и источники все и озера;
Даже все реки тебя своим отцом называют.
Пьют облака твою воду и нивам дожди возбращают;
Все говорят, что свои берега без конца и без края,
Ты, обнимая, сливаешь с густой синевой небосвода.
Феба упряжке усталой ты отдых даруешь в пучине
10 И утомленным лучам среди дня доставляешь питанье,
Чтобы сверкающий день дал ясное солнце народам.
Если над морем царишь ты, над землями, небом и миром,
То и меня, их малую часть, услышь, досточтимый,
Мира родитель благой; я с мольбою к тебе обращаюсь:
Где б ни велели суровые судьбы довериться морю,
Морем твоим проходить, и по грозно шумящей равнине
Путь совершать, сохрани корабль на пути невредимым.
Глубь голубую раскинь по спокойной спине беспредельной;
Пусть лишь, колеблясь слегка, лазурью кудрявятся воды,
20 Только б надуть паруса и веслам отдых доставить.
Пусть возникают теченья, которые силу имеют
Двигать корабль; их я рад бы считать, и рад их увидеть.
Пусть же борта корабля в равновесье всегда пребывают,
Вторит журчанье воды кораблю бороздящему море.
Счастливо дай нам, отец, ты плаванье наше закончить;
На берегу безопасном доставь в желанную гавань
Спутников всех и меня. И поскольку ты это даруешь,
Я благодарность тебе принесу за дар твой великий.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Вновь весна, весна и песни; мир весною возрожден.
Вся любовь весной взаимна, птицы все вступают в брак.
Дождь — супруг своею влагой роще косы распустил.
И Диона, что скрепляет связь любви в тени ветвей,
Обвивает стены хижин веткой мирта молодой.
На высоком троне завтра будет суд она вершить.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Из высоко бьющей крови волн пенящихся своих,
10 Средь морских просторов синих и своих морских коней
Из дождей-супругов создал Понт Диону в плеске волн.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Ведь сама богиня красит цветом пурпурным весну,
Теплым ветра дуновеньем почки свежие растит,
Распускает их на ветках, и сверкающей росы
Рассыпает капли — перлы, этой влажной ночи след.
И дрожа слезинки блещут, вниз готовые упасть.
Вот стремительная капля задержалась на лугу
И, раскрывшись, почки пурпур, не стыдясь, являют свой.
20 Влажный воздух, что ночами звезды светлые струят,
Утром с девушек-бутонов покрывала снимет их.
Всем Диона влажным розам повелела в брак вступить.
Создана Киприда кровью, поцелуями любви,
Создана она из перлов, страсти, солнечных лучей.
И стыдливость, что скрывало покрывало лишь вчера,
Одному супруга завтра мужу явит не стыдясь.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Нимфам всем велит богиня к роще миртовой идти.
Спутник дев, шагает мальчик, но поверить не могу,
30 Что Амур не занят делом, если стрелы носит он.
Нимфы, в путь! Оружье бросил и свободным стал Амур;
Безоружным быть обязан, обнаженным должен быть,
Чтоб не ранил он стрелою и огнем не опалил.
Все же, нимфы, берегитесь! Ведь прекрасен Купидон.
Ибо он, и обнаженный, до зубов вооружен.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Целомудренно Венера посылает дев к тебе.
Об одном мы только просим: ты, о Делия, уйди[289],
Чтобы лес звериной кровью больше не был обагрен.
40 И сама б тебя просила, если б упросить могла,
И сама тебя позвала б, если б ты могла прийти.
Ты могла б три ночи видеть, как ликует хоровод;
Собрались народа толпы, чтобы весело плясать
Средь увитых миртом хижин, на себя надев венки.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Трон убрать цветами Гиблы повелела нам она:
60 Будет суд вершить богиня, сядут Грации вблизи.
Гибла, всех осыпь цветами, сколько есть их у весны!
Гибла, рви цветов одежды, Эннский расстели ковер!
Нимфы гор сюда сойдутся, будут здесь и Нимфы сел,
Кто в лесной тиши и в рощах и в источниках живет.
Мать-богиня всем велела им с Амуром рядом сесть,
Но ни в чем ему не верить, пусть он даже обнажен.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Пусть она в цветы оденет зеленеющую сень;
Завтра день, когда впервые сам Эфир скрепляет брак[290].
60 Чтобы создал год весенний нам отец из облаков,
В лоно всеблагой супруги ливень пролился — супруг.
Слившись с нею мощным телом, он плоды земли вскормил;
А сама богиня правит и рассудком и душой,
Проникая в нас дыханьем сил таинственных своих.
Через небо, через землю, через ей подвластный Понт
Напоила семенами непрерывный жизни ток,
Чтобы мир пути рожденья своего познать сумел.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Ведь она сама троянских внуков в Лаций привела,
70 Из Лаврента деву в жены сыну отдала сама.
Вскоре Марсу даст из храма деву чистую она,
И сабинянок, и римлян ею был устроен брак;
От него квириты, рамны, внуки Ромула пошли[291];
И отец и юный цезарь тоже ею рождены.
80 Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Села полнятся блаженством, села все Венеру чтут:
Сам Амур, дитя Дионы, говорят, в селе рожден.
И его, лишь он родился, поле приняло на грудь,
И, приняв, дитя вскормило поцелуями цветов.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Выше дроков, на полянах бычьи лоснятся бока;
Без помехи жаждет каждый брачный заключить союз.
Овцы скрылись в тень деревьев, с ними их мужья — самцы.
Птицам певчим повелела петь богиня — не молчать,
Оглашаются озера резким криком лебедей,
В пышной тополевой сени Филомела[292] вторит им.
Верь, любви волненье слышно в музыкальной песне уст
И на варвара-супруга в ней не сетует сестра.
Вот запела. Мы умолкли. Где же ты, весна моя?
90 Словно ласточка, когда же перестану я молчать!
Музу я сгубил молчаньем, Феб не смотрит на меня.
Так Амиклы[293] их молчанье погубило навсегда.
Пусть полюбит нелюбивший, кто любил, пусть любит вновь!
Песни рождают любовь, и любовью рождаются песни:
Пой, чтоб тебя полюбили, люби, чтоб тебя воспевали.
Вижу, уходит зима; над землею трепещут зефиры,
Воды от Эвра теплы: вижу, уходит зима.
Всюду набухли поля и земля теплоту ожидает,
Зеленью новых ростков всюду набухли поля.
Дивные тучны луга и листва одевает деревья,
Солнце в долинах царит, дивные тучны луга.
Стон Филомелы летит недостойной, по Итису, сыну,
Что на съедение дан, стон Филомелы летит.
С гор зашумела вода и по гладким торопится скалам,
10 Звуки летят далеко: с гор зашумела вода.
Сонмом весенних цветов красит землю дыханье Авроры,
Дышат Темпеи луга сонмом весенних цветов.
Эхо в пещерах звучит, мычанию стад подражая;
И, отразившись в горах, Эхо в пещерах звучит.
Вьется младая лоза, что привязана к ближнему вязу,
Там, обрученная с ним, вьется младая лоза.
Мажет стропила домов щебетунья-ласточка утром:
Новое строя гнездо, мажет стропила домов.
Там под платаном в тени забыться сном — наслажденье;
Вьются гирлянды венков там под платаном в тени.
Сладко тогда умереть; жизни нити, теките беспечно;
И средь объятий любви сладко тогда умереть.
Тот, чьим отцом был поток, любовался розами мальчик,
И потоки любил тот, чьим отцом был поток.
Видит себя самого, отца увидеть мечтая,
В ясном, зеркальном ручье видит себя самого.
Тот, кто дриадой любим, над этой любовью смеялся,
Честью ее не считал тот, кто дриадой любим.
Замер, дрожит, изумлен, любит, смотрит, горит, вопрошает,
Льнет, упрекает, зовет, замер, дрожит, изумлен.
Кажет он сам, что влюблен, ликом, просьбами, взором, слезами,
Тщетно целуя поток, кажет он сам, что влюблен.
Ацида здесь, на вершине горы, ты видишь гробницу,
Видишь бегущий поток там, у подножья холмов?
В них остается доныне память о гневе циклопа,
В них и печаль и любовь, светлая нимфа, твои!
Но, и погибнув, лежит он здесь, погребен, не без славы:
Имя его навсегда шумные воды стремят.
Здесь он еще пребывает, и кажется нам, он не умер:
Чья-то лазурная жизнь зыблется в ясной воде.
Хрисокома спаслась от меча грозившего мужа,
Свой покрыла она грех соучастьем судьи.
Бурному морю доверь корабли, но не женщине душу,
Ибо морская волна верности женской верней.
Жен добродетельных нет, — а если какую и встретишь,
Все же, неведомо как, злом обернется добро.
Как-то младенец Амур, побежден легкокрылой дремотой,
В зарослях мирта лежал на траве, увлажненной росою.
Тут-то, скользнув из пропастей Дита, его обступили
Души, которых когда-то терзал он жестокою страстью.
"Вот он, вот мой охотник! связать его!" — Федра вскричала.
Злобная Сцилла в ответ: "По волосу волосы вырвать!"
"Нет, изрубить на куски!" — Медея и сирая Прокна,
"Душу исторгнуть мечом!" — Дидона и Канака просят,
"Бросить в огонь!" — Эвадна, "Повесить на дереве!" — Мирра,
10 "Лучше в реке утопить!" — Аретуса кричит и Библида.
Тут, проснувшись, Амур: "Ну, крылья, на вас вся надежда!"
Прежде, чем в Байские воды войти, благая Венера
Сыну Амуру велела с факелом в них окунуться.
Плавая, искру огня обронил он в студеные струи.
Жар растворился в волне: кто войдет в нее, выйдет влюбленным.
Марс, владыка войны, любезный Венере соложник,
Здесь спокойно люби. Вот место для нежных объятий:
Влага — преграда Вулкану, а тень — защита от Солнца.
Если хочешь ты жизнь прожить счастливо
И Лахеса дала б увидеть старость, —
В десять лет ты резвись и забавляйся,
В двадцать должен отдаться ты наукам,
В тридцать лет ты стремись вести процессы,
В сорок лет говори изящной речью,
В пятьдесят научись писать искусно,
В шестьдесят насладись приобретенным;
Семь десятков прошло, — пора в могилу;
Если восемь прожил, страшись недугов;
В девяносто рассудок станет шатким,
В сто и дети с тобой болтать не станут.
Грушу с яблоней в саду я деревцами посадил,
На коре пометил имя той, которую любил.
Ни конца нет, ни покоя с той поры для страстных мук:
Сад все гуще, страсть все жгучей, ветви тянутся из букв.
Два есть бога-огненосца: Аполлон и Дионис.
Оба в пламени повиты, дух в обоих огневой.
Оба жар приносят людям: тот лучами, тот вином.
Этот гонит сумрак ночи, этот сумерки души,
Злой не может уродиться злым от чрева матери,
Но становится злодеем, кто со злыми водится.
Презирай чужие нравы, много в них зазорного.
Лучший в мире образ жизни — гражданина римского.
Мне один Катон милее, чем Сократов тысяча.
Всякий это заявляет, но никто не делает.
Плохо, если ты без денег; плохо, если при деньгах.
Плохо, если ты смиренен; — плохо, если ты наглец.
Плохо, если ты безмолвен; плохо, если говорлив.
Плохо, если нет подружки; плохо, если есть жена.
Каждый год приносит новых консулов, проконсулов;
Лишь поэт и царь родятся далеко не каждый год.
Цезарем быть не желаю,
По британцам всяким шляться,
[По германцам] укрываться,
От снегов страдая скифских.
Флором быть я не желаю,
По трактирам всяким шляться,
По харчевням укрываться,
От клопов страдая круглых.
Трижды трое сестер, наставницы всякого знанья,
С гор Пиерийских сойдите и правьте моею рукою!
Тот я Веспа молюсь, которому милостью вашей
Многих народ городов дарил вниманье и славу.
Больший замыслил я труд, слагаю сладчайшую песню:
Будет не только в ней мед, но и нечто от мудрости права.
Подал в суд хлебопек; соперником выступил повар;
Им судия — Вулкан, которому ведомы оба.
Первым пекарь выходит и первую речь начинает
10 (Вся у него голова от пыли мучной (поседела):
"Мощью Цереры клянусь, клянусь Аполлоновым луком,
Дивно, воистину дивно: едва могу я поверить, —
Как это кухарь посмел держать ответ предо мною?
С мужем, чьи руки творят хлеба для всех на потребу,
Как он дерзнул тягаться о том, кто полезнее людям?
Право мое подтвердят календы нового года,
С ними же все, кто меня испытали в дни сатурналий[306],
В дни, когда для пиров я готовлю отменные яства.
Вспомни, вспомни, Сатурн, твоих участника празднеств,
20 И за усердье мое укрепи мне манием душу!
Ты нам открыл муку и с ней — века золотые;
Если бы ты не послал Церере священного дара,
Грыз бы и до сих пор под дубом желуди повар!
Каждому надобен хлеб: никто его не отвергнет:
Чем бы стали без хлеба пышнейшие пиршества наши?
Хлеб нам силы дает, хлеб в первую голову нужен;
Сеет его земледел, лелеет эфир высочайший;
Хлеб родитель Эней к нам вез от берега Трои[307];
И без него — ничто поварские твои притязанья!
30 Ты захотел, новобранец, сражаться со мной, ветераном,
С тем, кого научил мастерству выделывать хлебы
Сам Цереал из Песта, наставник всякого знанья?[308]
Или не ведаешь ты, каковы Пифагора заветы?
Да не дерзнет никто вкушать кровавого мяса!
Если убьете овец, говорил он, кто вас оденет?
Если убьете волов — без пользы останутся плуги,
И не подарит земля плодородная щедрою жатвой.
Впрочем, тебя равняя со мной, я себя унижаю,
Ибо я властью моей самим небожителям равен!
40 Грозен громом Юпитер — а я грохочу жерновами.
Марс кровавым ярмом гнетет земные народы —
Я же бескровно во прах повергаю желтую жатву.
Есть у Кибелы тимпан — а я решетом потрясаю.
Тирс у Вакха в руках — а я орудую скалкой.
Вакху сопутствует Пан — и хлеб называется "панис".
Все, что я в руки беру, исполняется сладости дивной:
Мы, не жалея сил, для народа печем кулебяки,
Жарим сочни в жиру, готовим канопские сласти,
Янусу дарим печенье, супругам лепешки на сусле[309].
50 Истинно, ведома всем пирожных сладость изделий,
Так же, как ведома всем поварских жестокость деяний:
Ты пировать во мраке заставил беднягу Фиеста[310],
Ты, нечестивец, Терею зарезал Тереева сына,
Из-за тебя соловей тоскует в вечерней дубраве,
И под застрехой касатка лепечет о страшном убийстве.
Нет, ничего не свершил, ничего не внушил я такого:
Первое место — мое, и мне причитается пальма".
Кончил речь хлебопек; и повар, ответствуя, начал
(Весь от усердья в золе, а лицо измазано сажей):
60 "Если права поваров посмел оспаривать пекарь,
Сам торгующий дымом и сам сознающийся в этом, —
Веры ему не давай, потому он на выдумки мастер,
И оттого, как Сисиф, всегда ворочает камень
Он, который сумел из муки, орехов и меда
Столько повыдумать блюд. Таково ли мое достоянье?
Лес дает нам зверей, рыб — море, небо — пернатых;
Бромий[311] дарит вино, Паллада приносит оливу,
Шлет кабанов Калидона[312], чьих ланей солю я и перчу;
Я потрошу куропаток, и часто Юнонина птица[313]
70 Блещущий перьями хвост предо мной расстилает покорно.
Хлеб, которым ты чванишься, хлеб, который ты славишь,
Сам этот хлеб, поверь, без всего, что при нем подается,
Будь он медовым насквозь, никому не придется по вкусу.
Кто не восхвалит меня, возлагателя рыбы на блюдо,
Видя, как ромб[314], едва из воды, блестит на подносе!
Мало того: докажу, что с богами я более сходен!
Вакх Пенфея сразил — мне бык заменит Пенфея[315].
В пламени умер Алкид — и пламя меня опаляет.
Словно Нептун, заставляю кипеть я воду в кастрюле.
80 Феб Аполлон касается струн искусной рукою —
Тех же бычьих кишок мои касаются пальцы.
Я холощу петухов, как галлов Великая Матерь[316].
Всяк у меня на пиру получит желанную долю:
Ноги — страдалец Эдип[317], Прометей истерзанный — печень,
Голову-оный Пенфей, а Титий — опять же печенку;
Тантал, от голода сух, наделить его просит желудком;
Дам Актеону оленины, дам Мелеагру свинины,
Пелию — мясо баранье, Аянту — мясо говяжье;
Я предложу кишки Орфею, мышцу — Леандру;
90 Матка — Ниобы удел, языком Филомелу утешу;
Перья отдам Филоктету, а крылья, по чести, Икару;
Бычий окорок дам Европе, другой — Пасифае;
Рыбку я дам золотую Данае и лебедя Леде;
Но приговор судьи да положит конец словопренью!"
Молвив, повар умол. И Мульцибер[318] так заявляет:
"Повар, ты нравишься мне; но и ты мне по вкусу, пирожник
Равными вас признаю: мне, богу, вы ведомы оба.
Пагубен добрым раздор: да будет меж вами отныне
Мир, — а не то погашу я огонь в очагах у обоих!"
По долине, по поляне пробегал, звеня, ручей.
Затканный в цветы, смеялся искорками камешков.
Ветерок над ним, играя, ласково повеивал,
Темной лавра, светлой мирта шелестящий зеленью.
А кругом цвела цветами мурава зеленая
И румянилась шафраном, и белела лилиями,
И фиалки ароматом наполняли рощицу.
А среди даров весенних, серебрящихся росой,
Всех дыханий благовонней, всех сияний царственней,
10 Роза, пламенник Дионы, возносила голову.
Стройно высились деревья над росистою травой,
Ручейки в траве журчали, пробиваясь там и тут,
И во мшистые пещеры, оплетенные плющом,
Просочась, точили влагу каплями хрустальными.
А по веткам пели птицы, пели звонче звонкого,
Вешнее сливая пенье с нежным воркованием.
Говор вод перекликался с шелестами зелени,
Нежным веяньем зефира сладостно колеблемой.
Зелень, свежесть, запах, пенье — рощи, струй, цветов птиц —
20 Утомленного дорогой радовали путника.
Птица, влажной застигнутая тучей,
Замедляет полет обремененный:
Ни к чему непрестанные усилья,
Тягость перьев гнетет ее и давит —
Крылья, прежней лишившиеся мощи,
Ей несут не спасение, а гибель.
Кто, крылатый, стремился к небосводу,
Тот низвергнут и падает, разбитый.
Ах. зачем возноситься так высоко!
10 Самый сильный, и тот лежит во прахе.
Вы, с попутным несущиеся ветром
Гордецы, не о вас ли эта притча?
Суждена всему, что творит природа,
Как его ни мним мы могучим, — гибель.
Все являет нам роковое время
Хрупким и бренным.
Новое русло пролагают реки,
Путь привычный свой на прямой меняя,
Руша пред собой неуклонным током
Берег размытый.
Роет толщу скал водопад, спадая,
10 Тупится сошник на полях железный,
Блещет, потускнев, украшенье пальцев —
Золото перстня...
Гладок мой верхний конец, а нижний вовсе не гладок.
Ловкой руке то одной, то другой стороной я полезен.
То, что создаст одна моя часть, уничтожит другая.
В мире есть дом; его голос звучит и шумит постоянно;
Те же, что в доме живут, всегда молчаливы, безгласны.
В вечном движении дом и жители в вечном движенье.
Длинная, быстрая, мчусь, порожденная пышной дубравой.
Полое тело мое наполняют несчетные толпы.
Много я знала дорог, но нигде не оставила следа.
Первые дни моей жизни являют великое чудо.
Я еще не был рожден, но уже я покинул утробу.
Так родила меня мать, но рожденного вы не видали.
Буквы кормят меня, хоть я и читать не умею.
Век прожив среди книг, не стал оттого я ученей.
Всех причастился муз, но прибыли в этом немного.
Домик мой мал, но зато в нем дверь постоянно открыта.
Чем я живу? Я воришка, но самую малость ворую.
Имя — гордость моя, так консулы римские звались.
Ни на отца, ни на мать не похож моим я обличьем.
Смешанной кровью живу, двух родов недостойный потомок.
Сам я рожден, как и все, от меня же никто не родится.
Имя реки я ношу, а быть может, она мое носит.
С ветром в браке живу, сама быстрее, чем ветер.
Он моим детям отец, и другого не надо мне мужа.
Слезы меня породили, слезам я стала заменой.
Прежде текла из очей, теперь из коры на деревьях, —
Прелесть веселой листвы и образ горького горя.
Я — исполинский зуб, известный народам Восхода.
Ныне, разрублен на части, я стал из единого многим.
Прежняя сила ушла, красота неизменной осталась.
Брачных не ведаю уз, хоть мила мне супружняя доля.
Мужа не знает постель, без отца порождается отпрыск.
Я не хочу погребенья, но знаю, что буду зарыта.
Нет у меня лица, но ничье лицо мне не чуждо.
Дивный блеск изнутри ответит упавшему свету,
Но ничего не покажет, пока пред собой не увидит.
Щедрая мера словам и строгая мера молчанью,
Алчным закон языкам, бесконечным конец словопрекьям,
Влага течет, пока речи текут, в ожиданье покоя.
Четверо мчатся сестер, похожих одна на другую,
Словно бегут вперегонки, хоть общее делают дело.
Все они рядом бегут, но друг друга никак не догонят.
Все строенье насквозь безвредным проникнуто жаром.
Страшный огонь в середине, но он никого не пугает.
Пышно разубран чертог, но люди в нем ходят нагие.
Были мы прежде землей, сокрыты в подземных темнотах.
Ныне дал нам огонь другое имя и цену.
Мы уж теперь не земля, но за нас ты и землю получишь.
Я прихожу, к кому захочу, в различных обличьях,
Страхом томлю пустым, за которым опасности нету;
Но не увидит меня никто, коли глаз не закроет.
В Мантуе был я рожден, у калабров умер, покоюсь
В Парфенопее: я пел пастбища, села, вождей.
Я, Марон, воспевал пастуха, посевы и брани.
В Мантуе был я рожден, в Парфенопее лежу.
Здесь Вергилий лежит, который прославил стихами
Пастбища, труд на полях, мужа фригийского брань.
Кто воспевал стада, поля и битвы героев,
Тот в калабрийской земле умер и здесь погребен.
Песнями славя стада, и села, и брань, и героя,
Я, Вергилий, стяжал славное имя в веках.
Родина — Мантуя, имя — Вергилий, песни — дубравы,
Села и буйная брань, Парфенопея мне — гроб.
Тот, кто украсил стихом дубравы, поля и сраженья,
Здесь под плитою лежит: это писатель Марон.
Я — пастуший поэт, но пел и села и битвы.
Ныне здесь я лежу, горьким покоем объят.
Рощи покинув, к полям, поля покинув, к сраженьям
Дивный песенный дар музу Маронову влек.
Песни я пел пастухам, советы давал земледельцам,
Битвы облек в стихи; умер, и здесь погребен.
Здесь обретает покой Вергилий, что сладостной песней
Пана, труд полевой пел и жестокую брань.
Я воспевал пастухов, научил возделывать поле,
Битвы вождей описал, ныне лежу под землей.
Здесь Вергилий почил — поэт, чья сельская муза,
Рощи забыв и поля, пела героя и брань.
Средь исполинских строений, вздымающих стены высоко,
Дивный раскинулся сад, он и хозяину мил.
Здесь из различных семян растут жизненосные травы;
Свойства лечебные их нам исцеленье несут.
Все здесь наука имеет для Феба с Асклепием; явно
Здесь от недугов любых средство открыто тебе.
Я полагаю, что сад — это неба частица, где правят
Боги: ведь травам дано самую смерть победить.
Сад, где легкой стопой текут Напей,
Где дриады шумят зеленым сонмом,
Где Диана царит средь нимф прекрасных;
Где Венера таит красы сверканье,
Где усталый Амур, колчан повесив,
Вольный, снова готов зажечь пожары,
Ацидальские где резвятся девы;
Там зеленой красы всегда обилье,
Там весны аромат струят амомы[331],
Там кристальные льет источник струи
И по лону из мха играя мчится,
Дивно птицы поют, журчанью вторя.
... ... ...... ... ... ... ...
Тирских всех городов любая слава
Пред таким уголком склонись покорно.
Вепрь, для бога войны рожденный жить на кручах гор,
В чащах круша дерева, шумящие под бурями,
Корм принимает из рук в чертогах раззолоченных,
Буйный смиряя нрав привычкою к покорности.
Он беломраморных стен не тронет бившем пенистым,
Комнатных пышных убранств копытом не запачкает —
Так он жмется и льнет к руке господской ласковой,
Словно в служители взят не Марсом, а Венерою.
Столько чаш один осушил ты, сколько
Остальные все, — и не тронув яства:
Дар Цереры, видно, тебе противен;
Нет иных забот — раздобыть вина бы.
Не могу тебя человеком, Нерфа,
Я назвать: бутыль ты с широким горлом!
Диких коз, кабанов и легких ланей
Он на быстрых "конях, согбенный, гонит,
Но напрасно их гонит и хватает.
Быть с юнцами он хочет, зваться Бавдом;
Сам же стонет от жалкого недуга,
Сил лишившись совсем. Чего ж он хочет?
Хочет в скачке себе свернуть он шею,
Хоть ему умереть в постели б надо.
Света не видя лбом сиротливым,
Слепо блуждая, пылкий любовник
Женское тело гладит руками
И осязает нежные члены,
Краше и чище белого снега,
Право же, вряд ли он пожелает
Сделаться зрячим: что ему зренье?
Похотью движим, видит он зорче.
Некто, страстью горя, схватив нагую Марину,
В море, в соленой волне с нею сошелся, как муж.
Не порицании — похвал достоин любовник, который
Помнит: Венера сама в море была рождена!
Бальб на гробнице своей изваянья бесстыдные сделал:
Чем он срамил небеса, тем же и Тартар срамит.
Горе! Жизни лишась, не лишился он мерзкого нрава:
Нет и в Аиде конца наглому блуду скульптур.
В чем величайшее благо? В уме справедливом и честном.
В чем человека погибель? Она лишь в другом человеке.
Кто обладает богатством? Довольный. Кто нищ? Ненасытный.
В чем наилучший у женщины дар? В целомудренной жизни.
Кто целомудренна? Та, пред которой молва умолкает.
Свойственно что мудрецу? Хоть и мог бы вредить, да не хочет.
Что отличает глупца? И не может вредить, но стремится.
Сказать не сможет, кто не знал молчания.
Коль хвалит честный, — лучше, чем злодеев тьма.
К счастливцам гордым глупый полон зависти.
Смеется глупый над людским несчастием.
Законам, чтя их, должен подчиняться ты.
Когда ты счастлив, много у тебя друзей;
В несчастье, из друзей с тобой немногие.
Пусть, чем больше дано, меньше бы нам желать.
Разве в злобе судьбы сам виноват бедняк?
Счастье только на миг, коль преступленье в нем.
Можешь многим простить, но не прощай себе.
Всякий злого щадит, честного рад сгубить.
Не прославят теперь даже больших заслуг,
Но и за пустяки частый удел — позор.
Польза вечно с пристойностью в согласье.
Беспокойный в душе и счастлив больше.
Плохо — смерти желать, бояться — хуже.
Только то исполняй, что сделать должен.
Пусть страшится других, кто страшен многим.
Если счастлив удел, — к чему тревоги;
Если счастия нет, — к чему стараться.
Назову я жизнь счастливой, если ход ее свершен.
Коль ровня супруги, — вместе, не ровня, так значит, — врозь.
За случайную услугу не видать тебе заслуг.
Подбирай ты друга втайне, но хвали его при всех.
Лучше, если благородным ты воспитан, — не рожден.
Если жребий предначертан, избегать тогда чего?
Если все неверно в мире, то чего бояться нам?
Пусть не внушу младшему страх и неприязни старшим.
Помня про смерть, жизнь проводи и о здоровье помня.
Беды свои все побеждай, духом силен иль другом.
Если добро ты совершил, помнить о том не надо;
Помни всегда ты о добре, что для тебя свершили.
Нам по душе старость, коль та молодости подобна;
Молодость та тягостна нам, если она как старость.
Бойся, чтоб тайный навет вдруг не коснулся тебя.
Жизнь пронеслась, но ее слава вовек не умрет.
То, что задумал свершить, не торопись объявлять.
Если ты страхом объят, — быть побежденным тебе.
Коль справедливо бранишь, — враг, ты полезен тогда;
Ложно похвалишь, — тогда, будучи другом, вредишь.
Лишку ни в чем: перейти мера в чрезмерность спешит.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Моря бескрайнего бог, улыбаясь безоблачным ликом,
Гладь широко распростер, успокоив неистовство бури,
И усмиренные, спят неспокойно тяжелые волны.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Пусть заскользит, встрепенувшись, корабль под ударами весел.
Небо смеется само и в согласии с морем дарует
Нам дуновенье ветров, чтоб наполнить стремительный парус.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
10 Нос корабельный, резвясь как дельфин, пусть режет пучину;
Дышит она глубоко, богатырскую мощь обнажая
И за кормой проводя убеленную борозду пены.
Эйа, гребцы! Пусть эхо в ответ нам откликнется: Эйа!
Слышится Кора[340] призыв; так воскликнем же громкое:
Эйа! Море запенится пусть в завихрениях весельных: Эйа!
И непрерывно в ответ берега откликаются: Эйа!
Дивный древний храм разрушен ударами лома,
И на потребу войны кровы святые идут.
Сброшены камни во прах, и влекутся тяжкие груды,
Чтобы на новых местах грозной сложиться стеной.
Марс Амура низверг, и его же о помощи просит:
Ныне Венера свой храм ищет в стене городской.
Ныне владеет им Вакх и называет своим.
Там, где столько хранится трудов писателей древних,
Стала богиня любви тешиться сладким вином.
Без попеченья богов не останется эта обитель:
Был здесь хозяином Феб, стал здесь хозяином Вакх.
Кров сей был посвящен девяти сопутницам Феба,
Черпает воду и льет; подымает, чтоб снова низвергнуть;
Пьет из реки, изрыгая, что выпито. Дивное дело!
Воду несет, водою несомо. Волна через волны
Льется, и древнюю влагу новая плещет машина.
Ты по дешевой цене без труда приобрел бы осленка, —
Ведь не впервые ослам жернов о жернов тереть.
Так почему же настолько ты скуп, что, себя унижая,
Сам предпочел под ярмо шею подставить свою?
Брось жернова, прошу! Наняв раба-мукомола,
Ты бы имел без хлопот точно такую муку.
Ты же, трудясь над дарами Цереры, не меньше страдаешь,
Чем и Церера сама в поисках Коры своей.
Что за огонь меня жжет? Доселе вздыхать не умел я.
Бог ли какой нашелся сильней Амурова лука?
Или богиня-мать, злому року покорствуя, брата
Мне родила? Или стрелы мои, разлетевшись по свету,
Ранили самое небо, и ныне мир уязвленный Кару мне изобрел?
Мои знакомы мне раны: Это пламя — мое, и оно не знает пощады.
Жжет меня страсть и месть! Ликуй в надмирных пределах
Ты, Юпитер! Скрывайся, Нептун, в подводные глуби!
10 Недра казнящего Тартара пусть ограждают Плутона! —
Сброшу я тяжкий гнет! Полечу по оси мирозданья,
Через пространства небес, через буйный понт, через хаос,
Скорбных обитель теней; адамантные створы[346] разверзну;
Пусть отшатнется Беллона с ее бичом ядовитым!
Кару, мир, прими, цепеней, покорись, задыхайся!
Мстит свирепый Амур и, раненый, полон коварства!
Счастливы мать и отец, тебя подарившие миру!
Счастливо солнце, что видит тебя в пути повседневном!
Счастливы камни, каких ты касаешься белой ногою!
Счастливы ткани, собою обвившие тело любимой!
Счастливо ложе, к которому Дульция всходит нагая!
Птицу ловят силком, а вепря путают сетью;
Я же навеки пленен жестокою к Дульции страстью.
Видел, коснуться не смел; снова вижу и снова не смею;
Весь горю огнем, не сгорел и гореть не устану.
Время пришло для любви, для ласки тайной и нежной.
Час веселья настал: строгая Муза, прощай!
Пусть же входит в стихи Аретуса с грудью упругой,
То распустив волоса, то завязав их узлом!
Пусть на пороге моем постучится условленным стуком,
Смело во мраке ночном ловкой ступая ногой.
Пусть обовьют мне шею знакомые нежные руки,
Пусть белоснежный стан гибко скользнет на постель!
Пусть на все лады подражает игривым картинам,
Пусть в объятьях моих все испытает она!
Пусть, бесстыдней меня самого, ни о чем не заботясь,
Неугомонно любя, ложе колеблет мое!
И без меня воспоют Ахилла, оплачут Приама!
Час веселья настал: строгая Муза, прощай!
Феб во сне мне вещал: не касайся даров Диониса.
Чтоб не грешить во сне, вот я и пью наяву.
Мстит виноградная гроздь за то, что она испытала:
Сок, что давили ногой, валит давившего с ног.
Свитки стихов илионских сожрал ничтожный осленок.
Сколь плачевна судьба Трои! то конь, то осел.
Хирон о двух телах стоит, ни единым не полный.
В дочери Солнца
Новый пылает огонь,
И она, обезумев,
Все стремится к быку в луга.
Брачное ложе стыда в ней не будит,
Ей не помеха ни царская честь, ни страх перед мужем, —
Только, только на быка
Хотят глядеть ее глаза,
Она завидует Претидам[354]
10 И славит Ио — не за мощь Исиды[355],
Но за рога, чело ее венчавшие.
А добьется когда встречи желаемой, —
Обнимает грубую бычью шею,
Рога цветами красит весенними,
Тянется сблизить уста с устами
(Видно, сил придают нежной душе стрелы Амуровы!),
Рада любви запретной.
Телку из досок сколотив, в ней укрывает тело,
Чтоб, забыв стыд, утолить пыл, ибо зла страсть.
20 Грешной похоти плод, рождается сын с двумя телами —
Тот, что дланью сражен потомка Эрехфеева[356],
Которого из страшных стен вывела кносянки нить.
Волн колыхание так наяд побеждает стремленье,
Моря Икарова вал как пламенеющий Нот.
Нот пламенеющий как вал Икарова моря, — стремленье
Побеждает наяд так колыхание волн.
Суд Приамида привел Елену в славную Трою;
Трою к злому концу суд Приамида привел.
Путь проложила любовь Леандру сквозь бурные волны —
К скорбной смерти ему путь проложила любовь.
Славной добычей Долон прельстился — упряжкой Ахилла;
Сам, зарезанный, стал славной добычей Долон.
Дружества сладкий удел да будет тебе драгоценен:
Жизни великая часть — дружества сладкий удел.
Благодаренье тебе, Аполлон, вдохновитель поэтов!
Друг-читатель, прощай: благодаренье тебе.
Смерть не погубит меня: по себе оставляю я память.
Ты только, книга, живи: смерть не погубит меня.
Небольшая поэма (эпиллий) "Птица Феникс" написана неизвестным автором, вероятно, в IV веке. Необычайно популярная в эпоху средних веков, она дошла до нас в нескольких рукописных списках, древнейший из которых относится к VIII веку. В большинстве манускриптов она приписывается христианскому проповеднику Лактанцию (III-IV века), автору "Божественных наставлений", однако его авторство сомнительно. Уже Э. Беренс, поместивший этот эпиллий в III томе своих "Малых латинских поэтов", отметил, что поэма в целом чужда христианскому мировоззрению. И хотя элементы христианских представлений проступают в заключительных дистихах поэмы, ее языческая сущность сказывается прежде всего в том, что Феникс — птица, посвященная в таинства Феба, языческого бога солнца, культ которого был особенно широко распространен в последние века существования Римской империи (сравни "Хвалу Солнцу" неизвестного автора). Свидетельство Григория Турского (540-594 гг.), подтверждающее авторство Лактанция, Беренс относит к другой, не сохранившейся поэме на тот же сюжет, ибо в ряде мест изложение Григория Турского не согласуется с дошедшей до нас поэмой "Птица Феникс". Поэма написана элегическим дистихом.
Есть счастливейший край; он лежит далеко на Востоке,
Там, где распахнуты вширь вечного неба врата;
Он от пределов далек, где царствуют лето и стужа,
С неба весеннего там льется сверкающий день.
Там по равнине широкой открыты пути без препятствий,
Не возвышается холм и не зияет овраг,
Но над горами, чей кряж мы зовем неприступною кручей,
Ввысь на двенадцать локтей к небу тот край вознесен.
Солнца здесь роща лежит, в ней деревья сплетаются в чащу,
10 Лес густолистный одет в вечнозеленый наряд.
Даже когда небосвод запылал от огней Фаэтона[359],
Этого места ничуть ярый не тронул огонь.
В Девкалионовы дни[360] весь мир затопили потоки,
Но над просторами вод верх одержало оно.
Бледных недугов ты там не найдешь и старости жалкой,
Смерти безжалостной нет, страха, гнетущего нас.
Страшного нет беззаконья и страсти безумной к богатству,
Гнева и ярости нет, пышущих жаждой убийств.
Нет ни жестоких скорбей, ни нужды, облеченной в лохмотья,
20 Нет и бессонных забот, голода лютого нет.
Там не бывает ни бурь, ни свирепого грозного ветра,
Там ледяною росой землю не кроет зима.
Там не видать облаков, что клубятся, плывя над полями,
Буйные струи воды с неба не падают там.
Есть там источник один, который "живым" называют:
Тихий, прозрачный, течет, сладкой обилен водой;
Он, разливаясь лишь раз на краткое время, двенадцать
Месяцев влагой своей рощу питает всегда.
Там возрастают стволы высоких и стройных деревьев,
30 Нежные зреют плоды, но не спадают с ветвей.
В этих лесах, в этой роще лишь птица одна обитает,
Феникс, что смертью своей жизнь возвращает себе.
Кротко за Фебом идет эта дивная спутница бога:
Милость дарована ей эта природой самой.
Чуть начинает алеть, восходя, золотая Аврора,
Розовым светом стремясь с неба созвездья изгнать,
Феникс в священные волны двенадцать раз погружает
Тело и столько же раз пьет из струи родника.
После садится, взлетев, на вершине могучего древа,
40 Что, возвышаясь главой, сверху на рощу глядит.
И, повернувшись туда, где Феб возрождается снова,
Феникс в сияньи зари ждет его ярких лучей.
Только лишь Солнце раскроет ворот пылающих створы,
И, озарив небосвод, первые вспыхнут лучи,
Птица напевов святых разливать начинает созвучья,
Свет возрожденный встречать голосом дивным своим.
Ни соловьиные трели, ни музыку флейты Киррейской[361],
Славной Напевами, ты с песней ее не сравнишь.
Лебедя песнь перед смертью — и та не сравняется с нею,
50 Лиры Килленской напев ей подражать не дерзнет[362].
После, когда устремит коней к вершине Олимпа
Феб и весь мир до краев светом своим озарит,
Птица ударами крыл троекратно приветствует Феба
И умолкает, почтив пламенный Фебов венец.
Но отмечает она часов быстротечных движенье
Звуками ночью и днем — нам их постичь не дано.
Феб, твою рощу хранит и, как жрица, трепет внушает
Птица и только она таинства знает твои.
После того, как ее исполняется тысячелетье
60 И вереница годов в тягость становится ей,
Чтоб на закате своем возвратить ускользнувшие годы,
Милое ложе свое в роще бросает она.
И, к возрожденью стремясь, покидает священную рощу,
В мир направляет полет, где самовластвует смерть.
В Сирию быстро свой путь устремляет дряхлая птица —
Встарь Финикией она эту страну назвала.
Над бездорожьем пустынь, над молчаньем лесов пролетает,
Там, где в ущельях крутых чащи густые видны.
Пальму она выбирает, вершиной взнесенную к небу,
70 "Фениксом" греки ее, также, как птицу, зовут.
Хищная птица иль червь этой пальмы коснуться не могут,
И не посмеет обвить ствол ее стройный змея.
Ветры тогда замыкает Эол в небесных чертогах,
Чтоб дуновением их пурпур не ранить небес,
Чтобы в просторах небесных от них облака не сгустились
И не закрыли лучей солнечных птице во вред.
Птица гнездо себе вьет, иль, может быть, строит гробницу:
Сгибнет она, чтобы жить, смертью себя возродит.
Соки и смолы в гнездо она носит, каких ассириец
80 Ищет усердно себе или богатый араб.
Ценит их племя пигмеев[363] и жители Индии дальней,
Их порождает земля в тучной сабейской[364] стране.
Здесь киннамон и амом[365], разливающий запах чудесный,
Там с ароматным листом[366] смешан душистый бальзам,
Нежной корицы цветы, благовонные ветви аканфа
И фимиама слеза каплей густою блестит;
Птица к ним добавляет верхушки цветущего нарда[367],
И, Панацея[368], твоей мирры волшебную мощь.
После, устроив гнездо, опустив в животворное лоно,
90 Дряхлое тело свое, ждет перемены судьбы.
В клюв свой берет благовонья и ими себя осыпает,
Словно свершает сама свой погребальный обряд.
Так, в ароматах уснув, она прощается с жизнью
И умирает, — но нет страха при этом у ней.
Смерть ей рожденье несет, и тело, объятое смертью,
Жар принимает в себя и возгорается вдруг:
И от светила небес восприяв эфирное пламя,
Феникс сгорает дотла, испепеленный в огне;
Но этот пепел от влаги как будто сбивается в сгусток
100 И, наподобье семян, силу скрывает в себе.
В нем, говорят, возникает сперва личинка без членов
Видом подобна червю, цветом белей молока.
После же куколки вид принимает: на ниточке к скалам
Лепятся часто они — бабочкой станут в свой срок.
Также сгущается пепел, потом постепенно твердеет,
Форму находит свою, схожую с круглым яйцом,
Он принимает затем очертания прежние птицы
И, оболочку прорвав, Феникс выходит на свет.
В мире у нас не найдется для птенчика пищи привычной,
110 Нет никого, кто бы грел в детстве его и питал.
Нектар небесный — вот пища его и амбросии росы:
Чистые, пали они с неба, обители звезд.
Росы сбирает птенец, впивает в себя ароматы,
Птицею взрослою стать скоро приходит пора.
Только лишь юной красой она расцветать начинает,
Тотчас готова лететь, к дому родному стремясь.
Прежде, однако, все то, что от тела ее сохранилось,
— Кожа иль пепел иль кость, — эти останки сберет;
Мазью бальзама густой, фимиамом тягучим и миррой
120 Вкруг облепляет, скатав клювом священным своим.
Шар этот в лапах неся, устремляется к городу Солнца,
В храме на жертвенник там ношу слагает свою;
Вид ее — диво для глаз и внушает почтительный трепет:
Столько у птицы красы, столько величия в ней.
Цвет необычен ее: под палящим созвездием Рака
Кожицей кроет такой зерна пунийский гранат;
Цвета такого же листья у дикого мака, когда он
Новым багряным цветком свой раздвигает покров.
Цветом таких же у ней и грудь и плечи блистают,
Этим же цветом горят шея, спина, голова.
130 Хвост распускает она, сверкающий желтым металлам,
В пятнах пылает на нем пламенем ярким багрец.
Радужны перья на крыльях: подобным цветом Ирида[369]
В небе пестрит облака, их озаряя собой.
Зелень смарагда с чудесной слилась у нее белизною,
Клюв самоцветный отверст в блеске его роговом.
Скажешь — глаза у нее — это два гиацинта огромных
И в глубине их, горя, ясное пламя дрожит.
На голове золотистой изогнут венец лучезарный,
140 Этим почетным венцом Феб ее сам увенчал.
Бедра в чешуйках у ней, золотым отливают металлом,
Но на когтях у нее розы прелестнейший цвет.
В облике Феникса слиты обличье павлина, и образ
Птицы фасийской[370] — такой красками пишут ее.
Величиной ни одно из животных земли аравийской
С ней не сравнится — таких нет там ни птиц, ни зверей.
Но не медлителен Феникс, как птицы с телом огромным:
Вес их гнетет — потому шаг их ленив и тяжел;
Птица же Феникс быстра и легка и по-царски прекрасна,
150 И пред людьми предстает, дивной блестя красотой.
Чтоб это чудо увидеть, сбегается целый Египет:
Редкую птицу толпа рукоплесканьями чтит.
В мраморе облик ее изваяют тотчас же священном
И отмечают на нем надписью памятной день.
Все поколенья пернатых слетаются к этому месту,
Хищник добычу забыл, страха не знает никто.
Хор заливается птичий, она же парит в поднебесье,
Следом за нею толпа благоговейно идет.
Но лишь достигнет в полете небесных потоков эфира,
160 Как исчезает из глаз, к дому родному летя.
Птица завидной судьбы и кончины счастливой, родишься
Волей божественной ты — и от себя же самой.
Самка ты или самец иль иное — ты счастлива, Феникс,
Счастлива — можешь не знать тяжких Венеры оков!
Смерть — наслажденье одно и единая в смерти услада.
Чтобы родиться опять, смерти ты жаждешь своей:
Чадо свое ты и свой же отец и свой же преемник,
Свой ты кормилец и свой вечный воспитанник ты.
Та же всегда, но не та же, такая ж и все же иная,
Благо — кончина твоя, в ней — твоя вечная жизнь.
Латинские эпиграфические стихотворения, сохранившиеся на каменных плитах, на стенах домов, на предметах утвари и т. д., составляют особый вид литературного жанра, крупнейшим представителем которого в Риме был Марциал. Это либо посвятительные надписи божествам или живым людям, либо надгробные надписи, либо надписи на предметах хозяйственного обихода (ложках, тарелках и т. п.). Особого вида надписи — стихи на стенах.
Стихотворных надписей времен республик"! сохранилось сравнительно мало. Надписи, помещенные в настоящем сборнике, относятся к императорскому времени, но точная датировка их в большинстве случаев затруднительна. Надгробные надписи обычно составлялись по шаблонам, и поэтому, даже при возможности сколько-нибудь точной : их датировки, все-таки нельзя решить, к какому времени восходит тот или другой шаблон. Но есть и такие эпитафии, которые составлены применительно к определенному случаю. Такие надписи (ср., например, надгробие Непоту или эпитафию коню императора Адриана) наиболее интересны, как по содержанию, так и по своим поэтическим достоинствам. Авторов надписей мы не знаем, но некоторые из них сочинены людьми, несомненно обладавшими подлинным поэтическим дарованием.
Гению божества Приапа сильного, мощного, непобедимого Юлий Агафемер, отпущенник Августа старанием друзей по внушению сна.
Славься, вышний Приап, родитель мира!
Подари ты мне в юности веселье,
Наколдуй, чтоб мальчишкам и девчонкам
Я нахальным бы взглядом полюбился,
Чтобы шутка и радостная песня
Облегчала гнетущие заботы,
Не пугала бы тягостная старость,
Не сжималось бы горло страхом смерти,
Уводящей в обители Аверна,
10 Где томятся таинственные Маны,
И откуда никто не возвращался.
Славься, вышний Приап, родитель, славься!
— — —
Все сюда, все сюда, красотки-нимфы,
О священной пекущиеся роще,
О священных пекущиеся струях!
Все сюда, и согласно величайте
Голосами певучими Приапа:
"Славься, вышний Приап, родитель мира!"
Приложитесь к Приапову величью,
20 Увенчайте венком благоуханным
Божью мощь и опять провозгласите:
"Славься, вышний Приап, родитель мира!"
Это он, отгоняя нечестивцев,
Вам позволил резвиться по тенистым
Тихим рощам, не ведающим скверны;
Это он от источников священных
Гонит тех, кто преступною ногою
В них вступает, мутя святую влагу,
Кто в ней руки полощет и при этом
30 Не помолится вам, красотки-нимфы.
"Будь же милостив!" — молвите вы богу, —
"Славься, вышний Приап, родитель, славься!"
— — —
О Приап, благодетель мощный, славься!
Зачинателем звать тебя, творцом ли,
Называть ли Природой или Паном?
Ибо в силе твоей берет начало
Все живое на суше, в море, в небе,
Все, что славит великого Приапа!
Сам Юпитер по твоему веленью,
40 Отлагая палящие перуны,
Покидает свой трон, пылая страстью.
Ты — любимец Венеры благодатной,
Нежных Граций и пылкого Амура,
И Лиэя, несущего веселье:
Без тебя нам и Грации не милы,
И Венера, и Купидон, и Бахус.
О Приап, благодетель мощный, славься!
Девы чистые шлют тебе моленья —
Развязать их девичьи поясочки;
50 Молят жены, да будут их супруги
Сил полны и в любви неутомимы.
Славься, вышний Приап, родитель, славься!
Из всеродящей, всеплодной земли поднимаются всходы,
Солнцем согретая днесь их рожает искусница-почва,
Радует все, веселит, зеленеют леса, расцветают
Свежие всюду цветы в плодотворном дыхании вешнем.
Дружно поэтому все воздадим мы отчую почесть
Богу Сильвану, кому поют и ручьи и дубравы,
Роща из камня растет, разрастаются ветви деревьев.
— — —
Вот в твою честь жертвуем здесь резвую мы овечку,
Вот в твою честь — волей отца с острым серпом — козленок,
Вот в твою честь милый тебе свежий венок сосновый.
— — —
Так вещает мне жрец верховный бога.
Веселитесь, фавны и дриады,
Веселитесь, пойте здесь во храме,
Из моей выходя, наяды, рощи.
— — —
Фавн играть будет здесь на свирели своей,
И парнасский напев будет громко звучать,
Бассариды пускай громко флейта поет,
Сдержит пусть Аполлон бег ретивых коней
Нимфа здешних я мест, охраняю священный источник,
Дремлю и слышу сквозь сон ропот журчащей струи.
О, берегись, не прерви, водоем беломраморный тронув,
Сон мой: будешь ли пить, иль умываться, молчи.
Жил покуда, пил я вволю. Пейте, кто остался жив!
Тот я, кто некогда был по всей Паннонии славен.
Первенство мне присудил Адриан, когда из Батавской
Тысячи храбрых мужей удалось мне Дуная глубины
Преодолеть, переплыв его воды при полном доспехе.
Я и стрелу налету, как повиснет она и обратно
В воздухе падает вниз, расщеплял своею стрелою;
Да и в метанье копья ни римский воин, ни варвар
Не побеждали меня, ни в стрельбе из лука парфянин.
Увековечены здесь дела мои памятным камнем.
Видевший это пускай моим подвигам следует славным,
Мне же примером служу я сам, совершивший их первым.
Скорбно когда я рыдал о похищенном смертью Непоте,
Воплем унылым кляня Парок прогнившую нить,
И безутешно стенал об участи юности горькой,
Сердце мое же томил тягостный новый недуг,
Плакал я о себе одиноком, покинутом, жалком
Так, что потоками слез тронуть и камни я мог, —
В час предрассветный, когда Светоносец росистый огнями
Все озарял, восходя на окрыленном коне,
В звездном сияния я увидел сверкающий образ,
10 С неба спускавшийся вниз. Был это вовсе не сон:
Истинный был у него и облик и речь, но осанкой
Превосходил он своей юношу, милого мне.
Взором пылающих глаз и плечами ярко блистая,
Он обратился ко мне с речью из розовых уст:
"Родич почтенный, зачем напрасно по мне, вознесенном
К звездам, тебе горевать? Бога оплакивать брось,
Чтоб, по неведенью, ты, о взятом в обители неба
Горько скорбя, не навлек гнева божеств на себя.
Нет, не свергнут меня к угрюмым Тартара волнам,
20 Не повлекут мою тень по Ахеронтову дну,
Нет, я не буду веслом подталкивать темную лодку,
Не устрашусь твоего жуткого лика, Харон,
И не осудит Минос меня престарелый; по мрачной
Не побреду я земле, не утону я в воде.
Матери, встань, расскажи, чтоб не плакала денно и нощно
Так обо мне, как скорбит в Аттике Итиса мать.
Ведать мне смерти края запретила святая Венера
И водворила меня в светлые выси небес".
Я поднимаюсь, мне дрожь охладелые члены объяла,
30 Благоуханием все было наполнено здесь.
Благословенный Непот! Иль, Амуров толпой окруженный,
Как Адонис ты играть весело будешь теперь,
Или в кругу Пиэрид наслаждаться, иль в свите Паллады, —
Сонм небожителей всех радостно примет тебя.
Если захочешь ты тирс плющом плодовитым украсить
И виноградной лозой голову, — будешь ты Вакх.
Если отпустишь власы и лавром увьешь их, а в руку
Лук ты с колчаном возьмешь, — будешь ты Феб-Аполлон.
Коль с рукавами наденешь тунику фригийскую, — Аттис
40 Новый в Кибеле зажжет страстное пламя любви.
Если удил острие в устах ты вспененных почуешь,
Киллар, верхом на тебе будет красавец сидеть.
Кем бы ни стали, Непот, величать тебя — богом, героем,
Сын твой, и мать, и сестра пусть будут счастливо жить!
Это — чудеснейший дар, прекрасней венков, благовоний,
Не уничтожат его время и пламя костра.
Сам я, Виталий, себе при жизни сделал гробницу
И, когда мимо иду, читаю я сам свои вирши.
Исколесил я весь округ пешком со своей подорожной,
Зайцев собаками брал, и лисиц случалось травить мне.
Кроме того, я непрочь подчас был и чарочку выпить:
Юности я потакал во многом, будучи смертен.
Юноша умный! поставь себе ты при жизни гробницу.
Он, кто всю свою жизнь, ему данную, прожил, как скряга,
Был и к наследнику скуп, да и себя не щадил,
Здесь, по кончине, велел на веселом пиру возлежащим
Изобразить он себя мастеру ловкой рукой,
Чтобы хоть в смерти он мог найти покой безмятежный
И без тревог и забот, им наслаждаясь, лежать.
Справа сидит его сын, который в походе военном
Пал еще до похорон скорбных отца своего.
Но разве можно помочь усопшим веселой картиной?
Лучше гораздо для них было бы в радости жить.
Веселись, живущий в жизни, жизнь дана в недолгий дар:
Не успеет зародиться — расцветет и кончится.
То, что должна была дочь отцу начертать на гробнице,
Дочери это отец вместо того начертал.
Я, кому строгий закон не давал гражданской свободы,
В смертной доле теперь вечной свободы достиг.
Надпись читающий здесь, не забудь, что и ты тоже смертен.
Были мы смертными, стали ничем.
Посмотри же, прохожий,
Как недалек наш путь от ничего к ничему.
Эй ты, прохожий, видно, ты устал идти,
Пусть долог путь твой, но он здесь окончится.
Я наживался и вновь растрачивал все нажитое;
Смерть наступила, и вот нет ни наживы, ни трат.
Вырвался я, убежал. Судьба и Надежда, прощайте!
Нет мне дела до вас: вы надувайте других.
Ты, кто здесь имена наши прочел, будь здоров.
Горько, прохожий, оплачь, человека печальную участь:
Помни, тебе предстоит та же судьба, что и мне.
Мне предоставлен землей этот дом и могила для праха,
Червь ненасытный грызет бренное тело мое:
Кто всемогущим творцом поселен был в обители рая,
Грех несказанный тому тленье в удел присудил.
Мать и отец называли меня когда-то Счастливым,
Всю свою жизнь посвятил я врачеванью людей:
Многих излечивать мог я от их тяжелых недугов,
Сам же болезни своей так и не смог одолеть.
В Галлии я родилась; от богатого жемчугом моря
Имя мое: красоте это достойная честь.
Смело в дремучих лесах умела я рыскать по следу
И по высоким холмам зверя пушистого гнать.
Не приучали меня ходить на своре несносной,
Да и не били совсем по белоснежной спине.
Мягко мне было лежать у хозяев моих на коленях
И на постельке своей сладко усталой дремать.
Молча могла бы сказать я больше всякой собаки
И не пугала ничуть лаем своим никого.
Но погубили меня роковые несчастные роды,
И на могиле мой прах мрамором скромным покрыт.
Борисфенит Аланский,
Цезаря конь проворный,
По полю и болотам
И по холмам этрусским
Носившийся, как птица,
За кабаном паннонским;
И вепрь его в погоне
Белым клыком поранить
Ни разу не решился,
Хотя б из уст слюною
Хвост он ему обрызгал,
Что происходит часто.
Но в цвете лет и силы
И невредимый телом,
Своим настигнут роком,
Здесь погребен он в поле
"Когда я колебался, превосходнейший Феодосий, какому роду литературы доверить память о моем имени, пришел мне на ум басенный слог: ведь басни не чуждаются изящного вымысла, не обременяют непременным правдоподобием. В самом деле, кто мог бы говорить с тобою о риторике или о поэзии, если и в том и в другом ты превосходишь афинян греческой ученостью, а чистотою латинского языка — римлян? Итак, узнай же, что моим предводителем в избранном предмете был Эзоп, который по внушению оракула дельфийского Аполлона первый начал забавными выдумками утверждать образцы должного. Эти басни в качестве примера. вставил Сократ в свои божественные поучения, и приспособил к своим стихам Флакк, потому что в этих баснях под видом отвлеченных шуток скрывается жизненное содержание. Бабрий переложил их греческими ямбами и сжал в двух томах, а Федр развернул некоторые из них на пять книжек. Из них-то я и собрал сорок две басни в одну книгу и издал, попытавшись изъяснить элегическими стихами то, что было изложено грубой латынью. И вот, перед тобой сочинение, которое может потешить твою душу, навострить разум, разогнать тревогу и безо всякого риска раскрыть тебе весь порядок жизни. Я наделил деревья речью, заставил диких зверей ревом (разговаривать с людьми, пернатых — спорить, животных — смеяться: все для того, чтобы каждый мог получить нужный ему ответ хотя бы от бессловесных тварей. [Прощай.]"
Таково предисловие Авиана к сборнику его басен. Оно нуждается в пояснении. "Грубая латынь", послужившая материалом для стихов Авиана, — это, по-видимому, сочинение Юлия Тициана, ритора III в., который перевел басни Бабрия латинской прозой. Действительно, почти все басни Авиана имеют параллели в книге Бабрия; единичные исключения объясняются тем, что сборник Бабрия дошел до нас неполностью. Ученый Феодосий, к которому обращается Авиан, быть может, тождествен с Макробием Феодосием, известным автором "Сатурналий". Было бы очень соблазнительно отождествить Авиана с Авиеном, одним из собеседников "Сатурналий", но такое отождествление мало вероятно. Дело в том, что имя Авиена носил другой писатель — Руф Фест Авиен, автор астрономических и географических поэм: он-то, вероятно, и выведен в сочинении Макробия. Оба поэта жили в конце IV века, и уже современники путали их имена.
Судя по предисловию, басни были первым опытом начинающего поэта, и опыт оказался не слишком удачным. Авиану не удалось добиться органической связи формы и содержания своих произведений. Четкая строфика элегического дистиха нарушает плавное течение басенного повествования; традиционная возвышенность слога, насыщенного реминисценциями из Вергилия, не вяжется с бытовой простотой предметов. Кроме того, в языке поэта то и дело проскальзывают вульгаризмы поздней эпохи, а его метрика допускает вольности, неизвестные классической поре.
Тем не менее басни Авиана оставили след в европейской культуре. Наряду с баснями Федра они были тем источником, из которого средневековье черпало античную басенную традицию. Их по многу раз перекладывали прозой и стихами; сохранилось два сборника под названием "Новый Авиан", в которых книга Авиана целиком была переложена рифмованными (так называемыми леонинскими) дистихами. Басни Авиана обросли моралистическими вступлениями и заключениями; сборники подобных вступлений и заключений имели хождение независимо от самих басен. Вот примеры таких, довольно неуклюжих, средневековых морализаций: первый образец написан ритмическим стихом, второй — леонинским:
Кто не сладил силою — хитростью получит
Все, чего захочется: так нас басня учит,
Где ворона умная, если жажда мучит,
Набросавши камешков, в вазе воду вспучит.
Молвив одно, не молви иного: блюди свое слово,
Ибо двоякая речь ненависть может навлечь.
Так и питомцу дубравы пришелся совсем не по нраву
Гость, чье дыханье несло сразу и хлад и тепло.
Лысый ездок прикрывал свое плешивое темя
И накладные носил волосы на голове.
Как-то на Марсово поле явясь в блестящих доспехах,
Стал он коня объезжать, правя надежной уздой.
Всаднику прямо в лицо повеял северный ветер
И обнажил ему плешь на посмеяние всем.
Голый лоб засиял, не прикрытый косматым убором
И не похожий ничуть на улетевший парик.
Он, догадавшись о том по многоголосому смеху,
Так остроумно сказал, чтобы от шуток спастись:
"Что ж удивляться тому, что чужих волос я лишаюсь,
Ежели даже своих я не сумел сохранить?"
Вывела птичка-малютка птенцов средь широкого поля,
Где на зеленых стеблях желтое зрело зерно.
Время пришло отделять зерно от хрупкой соломы,
Стал крестьянин просить помощи у земляков.
Страх обуял доверчивых птенчиков, чуть оперенных:
Им уж хотелось бежать прочь из родного гнезда.
Мать, вернувшись домой, помешала опасному бегству,
Молвив: "Может ли быть толк от чужого труда?"
Снова крестьянин позвал на помощь любезных соседей,
Снова осталась в гнезде мать, ничего не боясь.
Лишь увидав, что за жатву берутся надежные руки,
И догадавшись, что сам взялся крестьянин за серп,
"Бедные детки, пора покидать любимое поле, —
Молвила, — нынче мужик трудится сам для себя".
Феба Юпитер послал с высот небесного свода,
Чтобы получше узнать темные души людей.
Двое молящих к богам возносили несхожие просьбы:
Первый завистником был, был скопидомом второй.
Феб, на них поглядев и выслушав речи обоих,
Взялся посредником быть и обратился к ним так:
"Боги хотят вам помочь; вы оба равно им любезны:
То, что дадут одному, вдвое получит другой".
Скряга, не в силах насытить безмерную жадность утробы,
Слыша такие слова, взял свои просьбы назад,
Чтобы именье свое приумножить чужою молитвой
И получить вдвойне общую милость богов.
Тот, увидав, что сосед желает на нем поживиться,
Сам был рад пострадать, лишь бы ему досадить,
И попросил Аполлона лишить его левого глаза,
Чтобы противник зато сразу на оба ослеп.
Это узнав, Аполлон посмеялся над участью смертных,
И воротясь на Олимп, всем рассказал, какова
Злобная зависть, которая, ради чужого несчастья,
Будет охотно сносить собственный горький удел.
Сильною жаждой томясь, ворона увидела вазу,
В вазе на самом дне было немного воды.
Ею желая унять безмерную жажду, ворона
Долго старалась поднять влагу поближе к краям,
Но, увидав, что силою здесь не добиться удачи,
Негодованья полна, птица на хитрость идет:
Камешки в воду бросая, она дождалась, чтобы стала
Выше в сосуде вода, и без труда напилась.
Это нас учит тому, что разум надежнее силы:
Даже и птица с умом цели добьется своей.
В дни, когда злая зима осыпала снегом равнины,
И цепенели поля, твердым окованы льдом,
Был человек задержан в пути пеленою тумана;
Сбившись с верной тропы, дальше не смел он идти.
Тут-то его, говорят, пожалел, довел до пещеры
И у себя приютил Сатир, хранитель дубрав.
Диву дался при взгляде на гостя питомец деревни,
В трепет его привела мощь человеческих сил:
Тот, чтобы к жизни вернуть морозом сведенные члены,
Жарким дыханием рта руки свои согревал.
Но, наконец, стряхнувши мороз, исполнясь веселья,
Сел он, готовый вкусить яств от хозяйских щедрот.
Сатир, желая похвастаться благами сельского быта,
Потчевать путника стал лучшим, что было в лесу,
И преподнес ему чашу, горячим полную Вакхом,
Чтоб, разгоняя озноб, в теле тепло разлилось.
Тот, не смея губами коснуться огненной влаги,
Хочет ее остудить вновь дуновением рта.
Оцепенел хозяин, двойным напуганный чудом,
Вывел из чащи лесной гостя и дальше послал.
"Пусть, — говорит, — никогда к моей не подходит пещере
Тот, чье дыханье несет сразу и холод и жар".
Комедия "Кверол", или "Горшок" — единственное драматическое произведение, дошедшее до нас от поздней античности. В средние века она считалась произведением Плавта и пользовалась значительной известностью. После того, как в эпоху Возрождения был открыт подлинный Плавт, эта комедия перестала привлекать внимание и скоро забылась. Между тем она не лишена интереса.
Кем, когда и где была написана комедия, неизвестно. В посвящении к ней автор обращается к некоему Рутилию — человеку знатному, богатому, высокопоставленному и образованному. Напрашивается отождествление этого Рутилия с поэтом Рутилием Намацианом, галлом по происхождению, — автором "Возвращения", который был префектом Рима и оставил столицу в 416 г. В комедии встречается упоминание о событиях в Галлии — именно, о каких-то разбойниках, живущих на Луаре и не признающих никаких законов (по-видимому, имеются в виду багауды — рабы и крестьяне, восстания которых не прекращались в Галлии с III века; в начале V века против них воевал родственник Намациана историк Эксуперанций). Если это отождествление правильно, то комедия была написана в начале V века каким-нибудь клиентом Намациана. Предназначалась ли она для чтения или для постановки, домашней или публичной, — сказать невозможно.
"Сегодня мы представим Комедию о горшке, не древнюю, а свежую, по следам Плавта разысканную", — говорит неизвестный автор в своем прологе. И далее: "Мы не посмели бы шагнуть на сцену нашими неуклюжими ногами, если бы здесь не прошли перед нами великие и славные предшественники".
Комедия Плавта "Горшок", которую наш автор берет за образец, относится к числу лучших произведений древнего комедиографа. Ее герой — бедняк Эвклион, которому посчастливилось найти клад — горшок с золотом — и которого с этих пор обуяла жадность: он никому не говорит о находке, косится на всех соседей и прячет свой горшок в новые и новые места. Соседский раб подсмотрел за ним и похитил горшок: Эвклион в отчаянии. Но оказывается, что хозяин этого раба когда-то обесчестил дочь Эвклиона и теперь хочет загладить вину, взяв ее в жены. После ряда недоразумений все кончается благополучно, брак совершается, а золото старик дарит молодым в качестве приданого.
Неизвестный сочинитель V века очень свободно обошелся со своим образцом. Собственно, от Плавта у него остались только имя Эвклиона да сам мотив клада. Герой его комедии — Кверол ("брюзга"), сын Эвклиона. Скупой отец, ничего не сказав сыну, закопал под алтарем дома клад, скрыв его в погребальной урне, и для отвода глаз даже написал на ней имя мнимого покойника. После этого он уехал в путешествие и умер на чужой стороне. Перед смертью он открыл местонахождение клада своему новому параситу Мандрогеронту с тем, чтобы тот честно передал это Кверолу. Мандрогеронт, конечно, предпочел присвоить сокровище: с двумя приятелями он явился к Кверолу и, выдавая себя за колдуна, проник в его дом, вырыл и унес клад. Но, увидев погребальную урну, мошенники сочли себя обманутыми; со зла Мандрогеронт швыряет урну через окно в дом Кверола; урна разбивается, и перед Кверолом рассыпается золото. Так наследство достается наследнику, а Мандрогеронту остается только стать параситом у Кверола.
Философское осмысление этого происшествия предлагается во вступительной сцене комедии: здесь Кверол, оправдывая свое имя, горько жалуется на свое сиротство и безденежье, а Лар, бог — покровитель домашнего очага, убедительно доказывает ему неосновательность этих жалоб на судьбу. Смысл этих рассуждений сводится к двум не очень оригинальным положениям: во-первых, добродетель в конце концов торжествует, а порок наказывается, и во-вторых, от своей судьбы никуда не уйдешь ("гони судьбу в дверь, она влетит в окно" — пословица, в случае с Кверолом исполнившаяся буквально). Автор предупредительно сообщает, что эти идеи он почерпнул из философских бесед своего покровителя Рутилия.
К языческим богам автор комедии относится иронически, но следов христианства в ней незаметно. Столь же иронически поданы россказни Мандрогеронта о темных силах, властвующих над миром, — любопытная мешанина античных и восточных суеверий, очень характерных для этой эпохи. Необычайно интересны и важны для историка рассуждения о тяжкой участи имперских чиновников и речи Пантомала о жизни и чаяниях рабов.
Комедия написана ритмической прозой. Ритмизованные концовки фраз были в ходу издавна; но в классическую эпоху прозаики стремились придавать им ритм, отличный от стихотворного, а с упадком красноречия, напротив, стали все больше уподоблять их окончаниям стихотворных строк. Поэтому проза "Кверола" то и дело звучит как ямбические и хореические стихи. Попытка передать этот своеобразный ритм сделана в нашем переводе.
Кверол, домашний Лар
Лар. Что же, Кверол? Так как ты не доказал, что ты несчастен, докажу теперь я, что счастлив ты. Скажи, пожалуйста, Кверол, ты здоров?
Кверол. Я думаю, да.
Лар. А во сколько ты это ценишь?
Кверол. Как, ты и это ставишь в счет?
Лар. Ах, Кверол, ты здоров, и не считаешь это счастьем? Не пришлось бы тебе слишком поздно понять, каким ты был счастливчиком.
Кверол. Я уж сказал: сам по себе я хорошо живу, а по сравнению с другими — плохо.
Лар. Но сам-то по себе — хорошо?
Кверол. Да, говорю я.
Лар. Чего ж тебе больше?
Кверол. А почему же хуже других?
Лар. Это уже называется: зависть.
Кверол. Зависть, но справедливая: мне живется хуже, нежели тем, кто хуже меня.
Лар. Ну, а если я докажу, что ты счастливей тех, о ком ты говоришь?
Кверол. Тогда не будь я Кверолом-брюзгой, если кто при мне посмеет брюзжать.
Лар. Для краткости и ясности отбросим рассуждения. Ты назови судьбу, какая тебе нравится, и я тебе тотчас подарю тот удел, который сам ты выберешь. Но запомни: из того, что ты возьмешь, ни на что уж нельзя будет жаловаться и ни от чего нельзя отказываться.
Кверол. Такой выбор мне нравится. Дай же мне хотя бы отведать богатств и почестей воинских.
Лар. Это мне по силам; но подумай-ка, по силам ли тебе?
Кверол. А что?
Лар. Ты умеешь вести войну, рубиться мечом, прорываться сквозь строй врагов?
Кверол. Нет, этого сроду не умел.
Лар. Уступи же тем, кто умеет, и добычу, и почести.
Кверол. Ну, тогда удели мне что-нибудь хоть по жалкой гражданской службе.
Лар. Ты, как вижу, очень хочешь во все вникать и за все платить?
Кверол. Ай, ай, ай, позабыл об этом! Нет, ни того, ни другого не хочу. Если можно, Лар мой домашний, пусть я буду человеком частным, но могущественным.
Лар. А какого хочешь ты могущества?
Кверол. Обирать тех, кто мне не должен, избивать тех, кто мне не подчинен, а соседей и обирать и избивать.
Лар. Ха, ха, ха, так это будет не могущество, а разбой. Право уж, и не знаю, как это сделать для тебя. Впрочем, придумал: получай, что просишь. Ступай, на Лигере[392] поселись.
Кверол. Ну, и что же?
Лар. Люди там живут по естественному праву. Там нет начальства, там суд выносит приговоры с дубового пня и записывает на костях, там мужики произносят речи и судят без чиновников, там все дозволено. Если будешь ты богатым, назовут тебя "пахус"[393], как говорят у нас в Греции. О леса, о глушь, ,и кто ibae "азвал привольными? Я о многом еще не сказал, но пока и этого достаточно.
Кверол. Не такой уж я богатый, и не желаю судить с дубового пня. Не хочу лесных законов!
Лар. Так попроси чего-нибудь полегче, если суд тебе не мил.
Кверол. Дай мне место того адвоката, которого ты так облагодетельствовал.
Лар. Вот уж это проще простого. Это можно, даже ежели нельзя. Хочешь, это место будет твоим?
Кверол. Да, и больше мне ничего не надобно.
Лар. Об остальном умолчу; но ты надень одежду, для зимы короткую, для лета толстую; обуй шерстяные чулки, где нога как в темнице, что вечно сваливаются, разлезаются под дождем, набиваются пылью, становятся липкими от грязи и пота; обуй башмаки, низкие и некрепкие, которых от земли не оторвать, а цветом от грязи не отличить. Летом кутайся до пят, зимой ходи с голыми ногами, по холоду — в сандалиях, по жаре в сапогах с голенищами. Работа неведомо какая, на свиданья бегай до света, судье устраивай пиры то утром, то вечером, потчуй то горячим, то холодным, будь то веселым, то серьезным. Продавай голос, продавай язык, сдавай в наймы гнев и ненависть. И при всем при этом — бедность: будешь приносить домой мало денег и много неприятностей. Я сказал бы и больше, да стряпчим лучше льстить, чем их бранить.
Кверол. Нет, и этого не хочу. Дай мне богатств, какие себе наживают писцы над бумагами.
Лар. Тогда возьми на себя бессонные труды тех, кому ты завидуешь. В молодости гонись за деньгами, в старости — за клочком земли; новичок на пашне, ветеран на форуме, искусный счетовод и неумелый хозяин, знаток чужих дел и сам чужой для соседей, терпи всеобщую ненависть всю свою жизнь, чтобы заработать на пышные похороны; а там бог пошлет тебе наследников, вот и старайся ради них! Часто, Кверол, добыча волка достается жадным лисицам.
Кверол. Ладно, не хочу быть писцом. Тогда, по крайней мере, дай мне мошну вот этого купца, приехавшего из-за моря.
Лар. Тогда взойди же на корабль, доверь себя и близких ветру и волне.
Кверол. Такого я желанья не высказывал. Ну что ж, хотя бы дай мне ларчик Тита.
Лар. А с ним возьми и подагру Тита.
Кверол. Ни за что!
Лар. Так не видать тебе и ларчика.
Кверол. Ну, не надо. Дай мне арфисток и хорошеньких наложниц, как у этого скупого приезжего ростовщика!
Лар. Все, чего душе угодно! Получай, каких сам выберешь, и впридачу целый хор! Бери Пафию, Киферу, Брисеиду, но сначала обзаведись и грыжею этого Нестора[394].
Кверол. Ха, ха, ха, зачем она мне?
Лар. Есть же она у человека, чьей судьбе ты завидуешь. Эх, Кверол, разве ты не слышал: "Никто задаром не хорош". Или возьми и то, и другое, или и то, и другое оставь.
Кверол. Наконец, я понял, что мне нужно! Надели меня хоть наглостью!
Лар. Превосходно, клянусь! Ты просишь именно того, чего не следует. Но уж если хочешь, чтобы целый форум слушался тебя, — будь наглецом, но зато лишись рассудка.
Кверол. Почему?
Лар. Потому что умные не бывают наглыми.
Кверол. Убирайся, Лар мой домашний, со своими спорами!
Лар. Сам ты, Кверол, убирайся со своим брюзжанием!
Кверол. Неужели не изменится горькая судьба моя?
Лар. Никогда, пока ты жив!
Кверол. Значит, нет на свете Счастливцев?
Лар. Есть, но не те, о ком ты думаешь.
Кверол. Как? Вот я покажу тебе человека здорового и богатого, — и ты не скажешь, что он счастлив?
Лар. Что такое богатство, ты знаешь. Ну, а что такое здоровье?
Кверол. Это если тело крепкое.
Лар. Ну, а если душа больна?
Кверол. Вот уж этого не знаю.
Лар. Ах, Кверол, Кверол, только тело слабым вам и кажется; а насколько его слабей душа! Надежда, страх, желанье, алчность, отчаяние не дают ей быть счастливой. Что, если на лице у человека одно, а на душе другое? Что, если он на людях весел, а у себя в дому грустит? Не говорю о более важном: но что, если он не любит жену? что, если слишком любит жену?
Кверол. Если нет на свете счастливых, значит, нет и праведных?
Лар. И на это я отвечу. Я согласен, есть на свете люди, почти праведные, но они-то как раз и есть самые несчастные. Что еще узнать ты хочешь?
Кверол. Клянусь, больше ничего. Оставь уж мне мою судьбу, коли лучше ничего не найти.
Кверол, Сарданапал, Сикофант
Сарданапал. Тише: вот он. (Громко, притворяясь.) О, послушать бы мне человека, с которым я только что встретился! Знал я магов, знал математиков, а такого — никогда. Вот что значит предсказатель! не то, что всякие шутники.
Кверол (в стороне, про себя). О каком это предсказателе говорят они?
Сарданапал. Небывалое дело видел своими глазами я. Только лишь он тебя приметит, сразу назовет по имени, а потом перечислит и родителей, и домочадцев, и рабов, словно сам с ними знаком. И расскажет все, что ты делал на своем веку, и все, что будешь делать впредь.
Кверол. Поистине чудный незнакомец. Это стоит внимания.
Сарданапал (Сикофанту). Слушай: давай-ка подойдем к нему под каким-нибудь предлогом. Ах я глупый, ах неразумный, что сразу с ним не поговорил!
Сикофант. Клянусь, и я не прочь, да знаешь, у меня нет времени.
Кверол. Отчего бы не разузнать всего? (Подходя.) Привет, приятели!
Сикофант. Привет и тебе, приветствующий.
Кверол. Что у вас? Какая-то тайна?
Сарданапал. Для людей тайна, для мудрых не тайна.
Кверол. Слышал что-то я о маге.
Сарданапал. Точно: речь шла о человеке, который все предсказывает. Да не знаю, кто он такой.
Кверол. А такие бывают?
Сарданапал. Еще бы! Так вот. Сикофант, как я сказал, ради тебя же и твоих же прошу тебя: пойдем к нему со мной!
Сикофант. Только что я тебе ответил, что и сам бы рад пойти, кабы время было.
Сарданапал. Погоди немножко!
Кверол. Приятель, я прошу, не торопись. Мне ведь тоже интересно, что это за человек, о котором вы говорили.
Сикофант. Вот еще, словно уж и дела у меня другого нет! Дома давно меня ждут друзья и родственники.
Сарданапал. Вот уж человек упрямый и неподатливый! Погоди, говорю, не ждут тебя ни друзья, ни родственники.
Кверол (Сарданапалу). Друг, прошу: если вы не против, то и я с вами пойду к нему, посоветуюсь.
Сарданапал. Только как бы он не зазнался, увидев стольких просителей.
Сикофант (Сарданапалу). Дело, дело! Искал ты спутника, вот тебе спутник, так отстань же от меня.
Кверол (Сарданапалу). Приятель, слушай: если ему охота, пусть уходит, а мы с тобой вдвоем пойдем.
Сарданапал. Нет, без него мы не обойдемся: он ведь видел и знает человека этого.
Кверол (Сикофанту). Окажи нам, друг, услугу в нашем положении!
Сикофант (показывая на Сарданапала). Клянусь Геркулесом, он сам его знает лучше меня и ближе меня!
Кверол. Так хотя бы расскажите, кто он и откуда он?
Сикофант. Слышал, что звать его Мандрогеронтом; больше не знаю ничего.
Кверол. Замечательное имя! Сразу чувствуется маг.
Сикофант. Он сперва расскажет о прошлом; если не к чему будет придраться, то откроет и будущее.
Кверол. Вот поистине великий человек! И ты не хочешь с ним поговорить?
Сикофант. И хотел бы, да времени нет.
Кверол. Уж окажи друзьям услугу, а за это требуй от нас, чего хочешь.
Сикофант. Ладно, идет: пусть будет так, коли вы хотите. Но послушайте, что я скажу: люди такого сорта — обманщики.
Кверол. Вот и я хотел сказать о том же. Он ведь ходит без жезла и без толпы приспешников!
Сикофант (показывая на Сарданапала). Ха, ха, ха! клянусь Геркулесом, вот у кого спросить бы совета этому любопытному!
Сарданапал. Пусть он брешет, сколько угодно: мне до речей его дела нет.
Сикофант. Если хотите, давайте, я первый расспрошу его на все лады и все повыведаю. Если он мне на все ответит, будьте уверены: это прорицатель или маг.
Сарданапал. Славно придумано. Но вот и сам он идет: как я хотел, так и сделалось. Что за величие в походке, что за важность на лице!
Кверол, Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Кверол. Привет, Мандрогеронт!
Мандрогеронт. И вам привет.
Кверол. Будь здоров, о жрец величайший, заслуживший хвалу и почет!
Сикофант. Знаешь, Мандрогеронт, о чем хотели мы спросить тебя?
Мандрогеронт. О чем? Может быть, и знаю.
Сикофант. Мы хотим кой-каких спросить советов и познакомиться с твоей великой мудростью.
Мандрогеронт. Я не ждал; но если хотите, спрашивайте — дам ответ.
Сикофант. Просим, чтобы благосклонно оказал ты помощь нам: есть у нас немало сомнений.
Мандрогеронт. Говорите, что вам нужно.
Сикофант. Прежде всего, скажи, (пожалуйста: какие священнодействия надежней всего и легче всего?
Мандрогеронт. Силы бывают двоякого рода: властвующие и содействующие. Они-то и царят надо всем. У высших сил могущества больше, но милость низших часто полезнее. Впрочем, о высших силах бесполезно мне говорить, а вам внимать. Поэтому, чтобы избегнуть трат и зависти, полагайтесь на низшие.
Сикофант. Как же должны мы угождать им?
Мандрогеронт. Сейчас скажу. Первейших суть три: планеты могучие, гуси злые и псоглавцы свирепые. Образы их в капищах и храмах чти молитвой и жертвою: и ничто не сможет тебе противиться.
Сикофант. Не о тех ли ты говоришь планетах, которые мере подчиняют все?
Мандрогеронт. Да, о них: увидеть их трудно, умолить еще трудней; они атомы вращают, исчисляют звезды, мерят моря и только не могут изменить своей судьбы.
Сикофант. Слыхал и я, что всем они правят, словно кормчие.
Мандрогеронт: Ха, ха, ха! если это, по-твоему, кормчие, то корабль их на скалы не налетит! Где они знают о недороде, там они соберут людей и укажут, как спастись от смерти, опустошая чужие края. Грозные бури по их веленью уносят урожаи с полей, и какие-нибудь негодяи забирают плод чужих трудов.
Сарданапал (Сикофанту). Разве ты не знал, как бури уносят урожаи?
Мандрогеронт. Вид и обличье всего на свете могут они менять, как захочется. Сколько перемен, сколько превращений! Из одного делают другое: на глазах вино становится хлебом, а хлеб вином. Желтое ячменное поле сотворят из чего угодно без труда. А бросать людские души то в царство живых, то в царство теней, — это им проще простого.
Сарданапал (Сикофанту). Видишь теперь, как полезно снискать их милость!
Мандрогеронт. Ха, ха, ха! Немногим это дано. Их святыни слишком надменны и стоят слишком дорого. Если хотите меня послушаться, приносите жертвы только в небольших святилищах.
Сикофант. И где же лучше всего искать такие оракулы?
Мандрогеронт. Где угодно: здесь и там, справа и слева, на суше и на море.
Сикофант. Но какой несчастный в силах остановить блуждающие звезды или к ним приблизиться?
Мандрогеронт. Подойти к мим трудно, уйти невозможно.
Сикофант. Почему?
Мандрогеронт. Твари охраняют вход многовидные, таинственные, нам одним известные: гарпии, псоглавцы, фурии, упыри, нетопыри. Гидры сдерживают тех, кто поодаль; лозы хлещут тех, кто вблизи: и вдали стоять невозможно, и опасно приблизиться. Гонят толпы и манят толпы. Чего тебе больше? Если боги к тебе благосклонны, то чуждайся этих сил!
Сикофант. Да, почтенный священнослужитель, эти таинства мне не по сердцу. Но расскажи и поведай о втором, о гусином роде: может быть, он добрее к нам?
Мандрогеронт. Это те, кто молится за смертных у алтарей и жертвенников. Головы у них и шеи лебединые. Кормятся остатками трапез. Изо всех вещунов они самые обманчивые. Только и всего, что толкуют людские желания, да и то скверно; и возносят молитвы, но ответы получают лишь бессвязные.
Сарданапал. Лебеди, говоришь ты? В здешних храмах гусей я видел много, лебедей — ни одного. Головы у них на длинных шеях, крылья у них вместо рук. Сперва они шипят меж собою, тройные высунув языки, а когда один из них закричит, то остальные крыльями бьют со страшным гоготом.
Мандрогеронт. Их нелегко насытить. Хлеба они не знают и не хотят; любят ячмень, тертый и влажный, а иные и колосья жрут. Некоторым крупа по вкусу и мясо гниловатое.
Сикофант. Вот еще пустые траты!
Мандрогеронт. Это о них сказал когда-то великий Туллий: "Гуси едят за счет государства, псы кормятся в Капитолии!"[395]
Сикофант. О, порода многоликая и многообразная! Не иначе, как был им отцом Протей, а Цирцея — матерью.
Сарданапал. Нет, и эти мне не нравятся. Расскажи теперь о псоглавцах, если они лучше, по-твоему.
Мандрогеронт. Это те, кто в капищах и храмах стережет пороги и пологи. Голова и шея у них собачьи, брюхо большое, руки крючковатые. Это стражи и прислужники. Некогда Гекуба, в псицу превращенная, родила их от Анубиса, бога нашего лающето, — по десятку на каждый храм и каждое святилище. Все они двухтелые: ниже груди это люди, выше груди — животные. И когда незнакомый проситель к ним вступает в храм, все они его оглушают громким лаем со всех сторон. Чтобы приблизиться, дай вот столько; чтобы молиться, больше дай. Из Святыни они делают для людей тайну, Для себя выгоду: то, что всем дано и всем доступно, они за деньги продают. Хоть немногим, хоть чем можешь, а задобрить надо их. Вспомните, как слабы людские силы, и строго не судите нас. Верьте: все-таки легче дойти до бога, чем до иного судьи.
Сикофант. Хватит! и этих не желаю. Изо всех, о ком ты рассказывал, это, по-моему, самые мерзкие.
Мандрогеронт. Ваше счастье, что вам не приходится дела иметь с псоглавцами. Я же видел самого Цербера там, откуда и Энея вывела лишь золотая ветвь.
Сикофант. А как насчет обезьян?[396]
Мандрогеронт. Это те, что пишут о будущем — ведут протокол, по-вашему, — и на легких на листочках запечатлевают судьбы людей. Эти животные хоть и не опасны, но докучны и неприятны. Если бросишь им денег, — какие они будут корчить рожи, какие кидать тебе цветы! А прибавишь орехов и рябиновых ягод, — и считай все их стадо своим.
Сикофант. Извини, ты забыл еще гарпий — вечных грабителей и похитителей.
Мандрогеронт. Это те, что следят за людскими обетами и почитанием богов. Они требуют не только обычных приношений богам, но и особенных даров, и поминания родителей. Если что не сделано к должному сроку, — терзают, пока не сделаешь. Туда и сюда, по всему миру носятся они над самой землей. Навострив на добычу кривые и страшные когти, они всегда прилетают на пиры. Что схватят, унесут, что оставят, испачкают. Лучше кормить этих чудищ, чем с ними встречаться, а лучше вовсе их не знать.
Сарданапал. Ты не сказал о ночных бродягах — быстрых, козлоногих, козлобородых.
Мандрогеронт. Нет числа таким чудовищам; но они трусливы, и не стоят внимания. Одного лишь бога Пана чтят они и слушаются.
Сикофант. Всех вещунов ты нам опорочил; но что же сам ты предречешь?
Мандрогеронт. Ваши вопросы бесхитростны; так узнайте же — родиться счастливым, вот самое лучшее.
Кверол. Это мы знаем; но как нам лучше задобрить и почтить судьбу?
Мандрогеронт. Я скажу: почитайте Гениев[397], ибо в их руках — решенья судьбы. Их ублажайте, им молитесь; если же в доме скрыто какое злосчастье, свяжите его и вынесите.
Кверол. Клянусь, говоришь ты славно! Но чтобы мы тебя лучше послушались, докажи мам на опыте силу твою и мудрость твою. Ты рассказал нам о том, что знаешь; теперь, если можешь, расскажи о том, чего не знаешь ты.
Мандрогеронт. Это так просто не делается. Все же, послушайте немногое, и по нему судите об остальном. Кто вы такие, и как вы живете, мне ведь неоткуда знать?
Сарданапал. Ну, конечно!
Мандрогеронт. Ты, Сарданапал, — бедняк.
Сарданапал. Точно так, но не хотел бы, чтобы об этом знали многие.
Мандрогеронт. Низкого происхожденья.
Сарданапал. Так.
Мандрогеронт. Потому тебе и дали царское имя[398].
Сарданапал. Так говорят.
Мандрогеронт. Ты обжора, ты задира, ты человек зловреднейший,
Сарданапал. Эй, Мандрогеронт, разве я о том просил тебя, чтобы ты мои пороки расписывал?
Мандрогеронт. Лгать я не могу. Ты хочешь, чтоб я дальше говорил?
Сарданапал. Право, лучше бы ты не говорил и этого! Если хочешь продолжать, то продолжай с приятелями.
Сикофант. Умоляю, Мандрогеронт, расскажи мне, что со мной будет, но не все, а лишь хорошее.
Мандрогеронт. Я могу начинать лишь с начала. Ты, Сикофант, происхожденья знатного и славного.
Сикофант. Так.
Мандрогеронт. Мошенник с самого детства.
Сикофант. Признаюсь, и до сих пор.
Мандрогеронт. Тебя гнетет бедность.
Сикофант. Именно.
Мандрогеронт. Часто грозит тебе опасность от огня, от меча, от реки.
Сикофант. Клянусь, обо всем говорит он верно: словно сам он жил со мной.
Мандрогеронт. Твой удел — не иметь ничего своего.
Сикофант. Понятно.
Мандрогеронт. Зато чужого — в изобилии.
Сикофант. Этого с меня довольно. А теперь прошу тебя, дай ответ и вот этому милейшему человеку.
Мандрогеронт. Да будет так. Эй, приятель, тебя Кверолом зовут?
Кверол. Именно так, да хранят тебя боги.
Мандрогеронт. Который час теперь?
Сикофант. Седьмой[399].
Кверол. Безошибочно: можно подумать, это часы, а не человек. Что же дальше?
Мандрогеронт. Марс в треугольнике, Сатурн против Венеры, Юпитер в квадрате, Марс с. ним в ссоре, Солнце в кругу, Луна в пути. Вот, Кверол, все твои планеты. Ах, злосчастье тебя гнетет.
Кверол. Не отрицаю.
Мандрогеронт. Отец не оставил наследства, а друзья не дают взаймы.
Кверол. Истинно так.
Мандрогеронт. Хочешь все услышать? У тебя дурной сосед и еще того хуже раб.
Кверол. Согласен.
Мандрогеронт. Хочешь, имена рабов назову тебе?
Кверол. Я слушаю.
Мандрогеронт. Пантомал — один твой раб.
Кверол. Так.
Мандрогеронт. А другому имя — Зета[400].
Кверол. Так оно и есть.
Сикофант. О божественный прорицатель!
Мандрогеронт. Хочешь еще? Ведь я не знаю твоего дома?
Кверол. Конечно, нет.
Мандрогеронт. По правую руку от входа там портик, с другой стороны — святилище.
Кверол. Все совершенно верно.
Мандрогеронт. В святилище — три изображения.
Кверол. Так.
Мандрогеронт. Одно — Тутелы[401], два — Гениев.
Кверол. Довольно, довольно! Ты доказал и мощь свою, и знания. Теперь укажи исцеленье от бед.
Мандрогеронт. Разве давать советы — дело легкое и быстрое? Твое святилище, конечно, стоит поодаль от всего? Кверол. Да.
Мандрогеронт. И конечно, в нем ничего не спрятано?
Кверол. Только изображения.
Мандрогеронт. Там надо некий совершить обряд. Но при нем нельзя присутствовать ни тебе, ни твоим домочадцам.
Кверол. Как угодно.
Мандрогеронт. Чужие люди должны совершить обряд.
Кверол. Пусть будет так.
Мандрогеронт. Но кого же мы сможем найти так быстро? Лучше всего и удобней всего, если вот эти двое согласятся тебе помочь.
Кверол (Сикофанту и Сарданапалу). Друзья, прошу вас, сделайте дело доброе и благочестивое. И я тоже буду к вашим услугам, если окажется надобность.
Сикофант. Нет, об этом мы и не думали; но если так нужно, пусть будет так.
Сарданапал. Если просят помощи, бесчеловечно отказывать.
Мандрогеронт. Славно сказано! оба вы молодцы.
Кверол. Вот несчастье! словно нарочно, никого нет под рукой. (К дому.) Эй, Пантомал, лети немедленно к Арбитру, соседу нашему, и где бы ты его ни нашел, скорей тащи его сюда! Впрочем, я тебя знаю... Так ступай и шляйся сегодня по кабакам!
Мандрогеронт. Ты знаешь, Кверол, что решенья судьбы зависят от удачной минуты?
Кверол. Так что же?
Мандрогеронт. Светила сошлись, время самое подходящее. Если мы тотчас не приступим к делу, то незачем было приходить сюда.
Кверол. Войдем же в дом.
Мандрогеронт. Ступай вперед, мы за тобой. Ах, ö чем я позабыл: есть у тебя пустой сундук? Кверол. И не один.
Мандрогеронт. Достаточно и одного: в нем мы вынесем из дому очищение.
Кверол. Тогда я дам вам и замок, чтоб запереть злосчастие.
Мандрогеронт. Все в порядке! Этому дому — всякого счастья, удачи и благополучия! Вот и мы!
Пантомал
Нет на свете хороших хозяев — это известно всякому. Но я достаточно убедился, что самый скверный — это мой. Человек-то он безвредный, только рохля и ворчун. Если, положим, что-то в доме пропало, он так и сыплет проклятиями, словно это неведомо какое преступление. Если вдруг обман заметит, без перерыву кричит и ругается, да как! Если кто-нибудь толкнет в огонь стул или стол или кровать, как это бывает при нашей спешке, он и на это плачется. Бели крыша протекает, если двери сбиты с петель, он скликает весь дом, обо всем допрашивает, — разве ж такого можно стерпеть? Все расходы, все расчеты записывает собственной рукой, и если в чем не отчитаешься, то деньги требует назад.
А уж в дороге до чего он несговорчив и невыносим! Выехать надо до рассвета; мы себе пьянствуем, потом спим; а он уж и на это сердит! А потом, за пьянством и сном, пойдут другие поводы: в толпе толкотня, мулов не сыскать, погонщиков след простыл, упряжка не слажена, сбруя наизнанку, возница на ногах не стоит, — а он, словно сроду никогда не ездил, все это ставит нам в вину. Когда так бывает у другого, то немножко терпения — и все постепенно наладится. А у Кверола наоборот: за одной бедой он ищет другую, придиркой за придирку цепляется; не хочет ехать с пустой коляской или с больною лошадью, и все кричит: "Почему ты мне раньше об этом не сказал!" — словно сам не мог заметить. Вот уж самодур! А если заметит какую оплошность, то скрывает и молчит, и только тогда затевает ссору, когда и сослаться не на что, когда уж не отговоришься: "Так я и хотел сделать, так я и хотел сказать". А когда, наконец, потаскаемся туда-сюда, то надо еще и вернуться в срок. И вот вам еще одна повадка этого негодника: чтобы мы спешили к сроку, он дает нам про запас один только день, — разве ж это не значит искать повода, чтобы гнев сорвать? Впрочем, что бы там ему ни взбрело в голову, мы всегда сами себе назначаем день для возвращения; так что хозяин, чтобы не попасть впросак, если кто ему нужен в календы, тому велит явиться накануне календ.
А как вам нравится, что он терпеть не может пьянства и сразу чует винный дух? И что за вино, и много ли пил, — по глазам и по губам он с первого взгляда угадывает. Мало того: он не хочет, чтобы с ним хитрили и водили за нос, как водится! Кто же смог бы такому человеку служить и слушаться его? Не терпит воды, коль она пахнет дымом, ни чашки, коль засалена: что еще за прихоти! Если кувшин поломан и потрескался, миска без ручек и в грязи, бутылка надбитая и дырявая, заткнутая воском тут и там, — он на это спокойно смотреть не может, и еле сдерживает желчь. Не могу себе представить, что такому дурному человеку может понравиться? Как вино отопьешь и водой разбавишь — он заметит всякий раз. Нередко случается подмешивать и вино к вину: разве ж это разврат, если, облегчив кувшин от старого вина, дольешь его молодым? А Кверол и это считает страх каким преступлением, и что самое скверное, сразу обо всем догадывается.
Дай ему самую маленькую серебряную монетку, легонький такой кружочек, и он уже думает, что ее подменили или подпилили, потому что однажды так оно и было. И какая тут разница? ведь один и тот же цвет у всякого серебра! Все сумеем подменить, а это — никак. То ли дело солиды ][402]: тысячи уловок есть, чтоб их подделывать. Если чеканка одна и та же, то попробуй-ка их различить! Где на свете больше сходства, чем между солидом и солидом? Но и в золоте есть различия: внешность, возраст, цвет лица, известность, происхождение, вес[403], — на все на это смотрят у золота внимательней, чем у человека. Поэтому, где золото, там все для нас. Кверол этого раньше не знал. Но дурные люди портят хороших людей!
Вот уж мерзавец этот самый наш сосед Арбитр, к которому я сейчас иду! Он пайки рабам убавил, а работы свыше всякой меры требует. Кабы мог, он бы и мерки завел другие ради своей бесчестной выгоды[404]. И вот, когда он, случайно или нарочно, повстречает моего хозяина, тут-то они и вразумляют друг друга. И все-таки, ей-ей, сказать по правде, если уж надо выбирать, то выбираю своего. Хоть какой он ни есть, а, по крайней мере, держит нас без скупости. Да беда, что слишком часто дерется и всегда кричит на нас. Так пусть уж лучше и того, и другого накажет бог!
А мы не так уж глупы и не так уже несчастны, как некоторые думают. Нас считают сонливцами за то, что днем нас клонит ко сну: но это потому бывает, что мы зато по ночам не спим. Днем наш брат храпит, но сразу просыпается, как только все заснут. Ночь, по-моему, самое лучшее, что сделала природа для людей. Ночь для нас — это день: ночью все дела мы делаем. Ночью баню мы принимаем, хоть и предпочли бы днем; моемся с мальчиками и девками — чем не жизнь свободного? Ламп зажигаем столько, чтобы свету нам хватало, а заметно бы не было. Такую девку, какой хозяин и в одежде не увидит, я обнимаю голую: щиплю за бока, треплю распущенные волосы, подсаживаюсь, тискаю, ласкаю ее, а она меня, — не знавать такого хозяевам! А самое главное в нашем счастье, что нет меж нами зависти. Все воруем, а никто не выдаст: ни я тебя, ни ты меня. Но следим за господами и сторонимся господ: у рабов и у служанок здесь забота общая. А вот плохо тем, у кого хозяева до поздней ночи все не спят. Убавляя ночь рабам, вы жизнь им убавляете. А сколько свободных людей не отказалось бы с утра жить господами, а с вечера превращаться в рабов! Разве, Кверол, тебе не приходится ломать голову, как заплатить налог? а мы тем временем живем себе припеваючи. Что ни ночь, у нас свадьбы, дни рождения, шутки, выпивки, женские праздники. Иным из-за этого даже на волю не хочется. Действительно, откуда у свободного такая жизнь привольная и такая безнаказанность?
Но что-то я здесь замешкался. Мой-то, наверное, вот-вот закричит, как водится. Не грех бы мне так и сделать, как он сказал, да закатиться к товарищам. Но что получится? Опять получай, опять терпи наказание. Они хозяева: что захотят, то и скажут, коли в голову взбрело, а ты расплачивайся. Боги благие, ужель никогда не исполнится давнее мое желание: чтобы мой дурной и злой хозяин стал адвокатом, канцеляристом или местным чиновником? Почему я так говорю? Потому что после свободы тяжелее подчинение. Как же мне не желать, чтобы сам испытал он то, чего никогда не знавал? Пусть же он наденет тогу, пусть пороги обивает, пьянствует с судейскими, пусть томится пред дверями, к слугам пусть подслуживается, пусть, оглядываясь зорко, шляется по форуму, пусть вынюхивает и ловит свой счастливый час и миг, утром, днем и вечером. Пусть преследует он лестью тех, кому не до него; пусть свиданья назначает тем, кто не является; пусть и летом не вылезает он из узких башмаков!
Мандрогеронт, Кверол
Мандрогеронт. Можешь, Кверол, сбросить с плеч эту ношу тяжкую: все обряды ты исполнил, сам же из дому ты вынес собственное злосчастие.
Кверол. Ах, Мандрогеронт, признаюсь: я ведь и не надеялся! Сразу видно, как всесильны власть твоя и твой обряд: только что я один легко принес тебе вот этот сундук, а теперь он и для двоих тяжел!
Мандрогеронт. Разве ты не знаешь, что нет ничего тяжелей злосчастия?
Кверол. Конечно, знаю: еще бы не знать.
Мандрогеронт. Боги да хранят тебя, человече! Я и сам не надеялся на такой счастливый исход. Никогда никакого дома не очищал я так тщательно. Все, что в нем было горя и бедности, все сокрыто здесь.
Кверол. И откуда столько весу?
Мандрогеронт. Этого рассказать нельзя. Но нередко бывает, что такое горе не могут сдвинуть с места даже несколько быков. Но теперь-то мои помощники сбросят в реку все, что мы отсюда вычистили. Ты же слушай со всем вниманием то, что я тебе скажу. Злосчастье, которое мы вынесли, попытается воротиться в дом.
Кверол. Пусть не дадут ему этого боги! Пусть уходит раз и навсегда!
Мандрогеронт. Так вот, трое суток есть опасность, что злосчастье попробует вернуться к тебе. Все эти трое суток сиди ты дома, взаперти, и ночью и днем. Ничего не выноси из дому, ничего не вноси в дом. Всех родных, друзей, соседей, как нечистых, прочь гони. Нынче даже если само Счастье постучится в дверь твою, пусть никто его. не слышит. А когда пройдут три дня, то к тебе уж не вернется то, что ты сам из дома вынес. Ну, ступай скорей домой!
Кверол. С удовольствием и радостью, и пусть будет стена меж мною и злосчастием.
Мандрогеронт. Быстро я его спровадил. Эй, Кверол, запри покрепче дверь!
Кверол. Готово!
Мандрогеронт. Задвинь засовы, навесь цепочки.
Кверол. Уж я позабочусь о себе.
Сцена 8
Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Мандрогеронт. Клянусь, дело двигается славно! Отыскали человека, обчистили и заперли. Но где же нам посмотреть находку, где взломать сундук и спрятать, чтобы кража не оставила следов?
Сикофант. Где же, если не где-нибудь у реки?
Сарданапал. Знаешь, Мандрогеронт, от радости я и взглянуть на нее не посмел. Сикофант. И я.
Мандрогеронт. Так и надо было делать, чтобы, замешкавшись, не вызвать подозрения.
Сикофант. Действительно.
Мандрогеронт. Первое дело было — отыскать сокровище; теперь второе — уберечь.
Сикофант. Мандрогеронт, говори, что хочешь, но пойдем куда-нибудь: сам себе не поверю, пока не увижу золота.
Мандрогеронт. Да и я, не скрою, тоже. Так пойдемте же.
Сикофант. Хоть туда, хоть сюда, лишь бы в место неприметное.
Мандрогеронт. Ах, беда, на дорогах стража, на берегу полно зевак. Все равно, пойдемте скорей куда-нибудь.
Арбитр, Пантомал
Арбитр. Эй, Пантомал, что слышно у вас? Что хозяин поделывает?
Пантомал. Сам знаешь, неважно.
Арбитр. То есть брюзжит?
Пантомал. Вовсе нет, да хранят его боги здоровым и милостивым к нам.
Арбитр. Но ведь у него всегда дурное настроение!
Пантомал. Что ж делать! Жизнь такова. Разве на небе всегда все в порядке? Иной раз и солнце в тучу прячется.
Арбитр. Отлично, любезный Пантомал! Вряд ли кто другой умеет так разговаривать при господах.
Пантомал. Говорю одно и то же и при вас, и не при вас.
Арбитр. Как же, знаю: ты славный малый!
Пантомал. Нам всегда живется славно, благодаря тебе: ты ведь добрые даешь советы нашему хозяину.
Арбитр. Верно, давал, и всегда даю.
Пантомал. Ах, если бы наш хозяин был похож на тебя, если бы с нами был он так же терпелив и кроток, как с твоими рабами — ты!
Арбитр. В первый раз, Пантомал, я слышу такие речи: что-то слишком ты меня расхваливаешь.
Пантомал. Мы-то это отлично знаем, потому и хвалим тебя. Да пошлют тебе боги все, чего тебе желаем мы, рабы!
Арбитр. И тебе, и всем вашим костям и шкурам желаю того же, чего и ты мне.
Пантомал. Ах, зачем все толковать так дурно? Разве ты чем-нибудь в тягость нам?
Арбитр. Ничем, но ведь вы, естественно, ненавидите без разбору всех господ.
Пантомал. Да, мы многим зла желаем, и нередко, и не таясь, но только плутам и негодяям, ты ведь это знаешь сам.
Арбитр. Так я тебе и поверил! Но чем же, говоришь ты, занят хозяин твой?
Пантомал. Он затеял священный обряд. Там колдун с двумя помощниками: они только что вошли туда.
Арбитр. Но почему же, как я вижу, двери заперты? Наверное, творят священнодействие. Ну-ка, кликни кого-нибудь.
Пантомал, Эй, Феокл! эй, Зета, эй, кто-нибудь, скорей сюда! Что же это такое значит? Полное молчание: никого!
Арбитр. Раньше в этом доме привратники не были такими сонями.
Пантомал. Клянусь, не иначе, как это из-за обряда, чтобы не мешали им. А зайдем-ка мы туда с черного хода: мне отлично он знаком.
Арбитр. Ну, а если и он закрыт?
Пантомал. Когда я веду тебя, не бойся: это наш обычный ход. Пусть он заперт для кого угодно, а для нас всегда открыт.
Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Мандрогеронт. О, я бедный!
Сикофант. О, я несчастный!
Сарданапал. О, крушение всех надежд!
Сикофант. О, Мандрогеронт, о, наш учитель!
Сарданапал. О, Сикофант мой!
Мандрогеронт. О, папаша Сарданапал!
Сарданапал. Облачимся в траур, друзья мои бедные, и окутаем головы! Не человека мы потеряли, хуже: убыток оплакиваем! Что ж теперь делать, богачи? что скажете о сокровище? В прах обратилось золото! Кабы так случилось и с каждым, у кого есть золото, — то-то были бы мы богатыми!
Мандрогеронт. Сложим скудное, бесполезное бремя и оплачем погребение. О, обманчивое сокровище, я ли не гнался за тобою навстречу ветру и волне? ради тебя переплыл я море, ради тебя пошел на все! Для того ли я стал колдуном и магом, чтобы меня обманывали покойники? Я другим предсказывал будущее, а своей судьбы не знал. Ах, теперь-то я понимаю, что означали все наши сны! Точно, нашел я драгоценность, но для другого — не для меня[405]. Злая судьба наша все изменила: нашли мы сокровище, да нам оно ни к чему. Все пошло наоборот! Над своим добром никогда я не плакал, а нынче плачу над чужим. Только тебя самого, о Кверол, не коснулось горе твое.
Сарданапал. Что за болезнь тебя убила, о жестокое золото? Что за костер обратил тебя в пепел? Что за колдун унес тебя? О сокровище, ты лишило нас наследства. Куда пойти нам, отлученным? Какой кров нас примет? Какой горшок накормит нас?[406]
Мандрогеронт (Сикофанту). Друг, давай, осмотрим урну еще и еще разок.
Сикофант. Нет, приятель, ищи другой надежды, а этой уж и след простыл.
Мандрогеронт (Сарданапалу). Прошу, прочти еще раз надпись над прахом и все, что здесь написано.
Сарданапал, Умоляю, прочти сам, а то мне страшно дотронуться до покойника: пуще всего я этого боюсь.
Сикофант. Экий ты трус, Сарданапал: давай-ка, я прочту. "Триерин, сын Триципитина, здесь похоронен и зарыт". Горе мне, горе!
Мандрогеронт. Что с тобой?
Сикофант. Дыханье теснит. Слышал я, что золото пахнет, — а это даже и смердит.
Мандрогеронт. Как же так?
Сикофант. В свинцовой крышке здесь частые дырочки: вот из них и тянет мерзким запахом. Никогда не знал я раньше, что от золота такая вонь. От нее любому ростовщику станет тошно.
Мандрогеронт. И какой же запах у пепла?
Сикофант. Дорогостоящий и скорбный, требующий уважения.
Мандрогеронт. Будем же почтительны к этому праху, коли от него и до сих пор несет достоинством.
Сикофант. Ах, не попал бы я впросак, кабы прислушался к вещему галочьему гомону!
Сарданапал. Ах, не попал бы я в ловушку, кабы понял, какой мне куцая собака давала знак!
Мандрогеронт. Какой же знак?
Сарданапал. Когда выходил я в переулок, она искусала все ноги мне.
Мандрогеронт. Чтоб у тебя совсем отсохли ноги, чтоб ты с места не сошел! О, Эвклион злокозненный, разве мало, пока жив был, поглумился ты надо мной? И из могилы меня ты преследуешь? Ах, сам я это заслужил, доверившись вероломному, который и смеяться-то не умел! Даже умирая, издевался он надо мной.
Сикофант. Эх, и что же теперь нам делать?
Мандрогеронт. Что же, как не то, о чем мы говорили только что? Надо хоть сыну его Кверолу отомстить как следует. То-то славно мы над ним, над суеверным, потешимся! Вот этот горшок мы потихоньку пропихнем к нему в окошко, чтобы и он оплакал то, над чем мы слезы пролили. (Сарданапалу.) Подойди-ка на цыпочках и послушай, что там Кверол делает?
Сарданапал. Эта мысль мне нравится!
Мандрогеронт. Подойди же, говорят тебе, да загляни одним глазком.
Сарданапал. Как, что я вижу? Там вся челядь наготове с палками и с розгами.
Мандрогеронт. Клянусь, не иначе, как Злосчастья ожидают эти суеверные! Подойди-ка, нагони на них страху: говори, что ты — Злосчастье, и грозись вломиться в дом.
Сарданапал. Эй, Кверол!
Кверол (из дому). Кто там?
Сарданапал. Отвори скорее дверь!
Кверол. А зачем?
Сарданапал. Хочу вернуться я к себе домой!
Кверол. Эй, Пантомал, эй, Зета, заходите справа, слева! Убирайся прочь, Злосчастье, туда, куда жрец унес тебя!
Сарданапал. Эй, Кверол!
Кверол. Зачем ты зовешь меня? Сарданапал. Я твоя судьба, и маг тебе предсказывал, что я вернусь!
Кверол. Убирайся! Нынче даже самого Счастья не пущу к себе я в дом!
Мандрогеронт. Ты, Сикофант, отвлеки их к этой двери, а я тем временем заброшу нашу урну к ним в окно.
Сикофант. Отворите эти двери!
Кверол. Эй, скорее, все сюда!
Мандрогеронт (бросает урну в окно). Вот тебе, Кверол, получай Эвклионово сокровище! Чтоб не знавать других сокровищ ни тебе, ни детям твоим! Дело сделано: скорей на корабль, чтобы с нами снова не стряслось какой беды!
Сарданапал. Ах, как видно, все равно уж сегодня от беды нам не уйти! Подойду-ка я поближе: больно любопытно, что там скажет наш Кверол? Человек он суеверный, и труслив до крайности. Каково-то перепугает его наш покойничек? Ну-ка, навострю я ухо!.. Как? Что я слышу? весь дом ликует, все прыгают от радости. Я погиб! Прислушаюсь еще раз... Конечно! В дом их счастие пришло! Горе нам, горе! Тащат мешки, ларцы, сундуки, считают золото, позвякивают солидами. О, я несчастный! Жизнь скрывалась там, где смерть мы видели! Ах, оплошали мы, горемыки, да как! оплошали, и не раз! Совершилось превращенье: взяли прах, а вернули золото. Что же мне делать? Бежать, да и только, чтоб не схватили, как вора! Пойду к моим товарищам, чтобы такое дело — вот уж поистине, погребение! — не мне одному оплакивать.